Темза остановилась. Наступило время прилива, и река вспенилась и помутнела. Округлые и бесформенные волны ее, резко отличавшиеся видом своим от морских, никуда больше не стремились. Каждая из них, словно ничем не связанная с окружающей водной стихией, вздымалась кверху и вновь опадала на том же месте. И если на морской берег волны набегали чередой, разбиваясь о камни, то река стояла как бы в растерянности. И цвет ее был странным, напоминая некую субстанцию голубовато-зелено-желтого цвета.
– Все здесь перемешалось, все выродилось, даже не поймешь, то ли море, то ли река, – ворчал Марк Антоний, шагая по Вестминстерскому мосту. Никогда еще Британия не казалась ему столь вероломной и подлой, как сейчас. Взгляд его остановился на величественном здании с тремя длинными рядами окон. Ламбетский дворец был первым его убежищем на английской земле и, по всей вероятности, последним. Он больше не надеялся на великодушие английских епископов, как шесть лет назад, когда король поселил его в резиденции архиепископа Кентерберийского. Как часто его тогда посещали и одаривали! Тихий монастырь вдруг превратился в оживленное подворье, и это восстановило против него серьезного и надменного архиепископа Эббота. Давняя обида явилась зародышем гнева, обрушившегося теперь на ни в чем не повинного гостя. Чего только ему не приписали! Что он корыстолюбив должно быть, потому, что не удовлетворялся скудной королевской милостыней. Что он тщеславен – должно быть, потому, что считал себя ровней им. Что он двуличен – грех заключался в непонимании того, что он иностранец, которому надлежит благодарить своих хозяев и восхищаться их образом жизни.
Морская стихия побеждала, однако встревоженная река продолжала сопротивляться. Да, следовало завершить свою теорию суточной пульсации моря, вместо того чтобы препираться с упрямыми англиканцами. Университеты этого изолированного от мира острова открывали двери для его исследований. Здесь знали о падуанском оптике. И с интересом внимали его теории о силе притяжения, которая является причиной возникновения приливов и отливов. Геометрия прямого луча и сила притяжения были теми принципами, на которых можно обосновать новую натурфилософию… Проклятие! Именно теперь ему должно отвечать перед судом епископов, кто есть наместник божий на земле: король или папа? В первых четырех книгах, напечатанных здесь, он уже сделал уступку в пользу короля; этого показалось мало; издателя для остальных книг пришлось искать в других местах. Даже теперь, когда религиозные раздоры угрожали существованию всех, англиканцы не принимали его воззрений… Мимо промчалась карета лондонского епископа. Он даже не остановился, не пригласил Доминиса сесть. Значит, дела обстоят скверно. Что же его ожидает? Темница? Нет! Нет!.. Ведь его не арестовали. Однако это обстоятельство не придало ему бодрости, равно как и, впрочем, убеждение в собственной правоте. Чем ближе подходил он к Ламбетскому дворцу, тем сильнее сжимала неведомая боль его сердце. Он шел пешком, дабы подчеркнуть свою скромность, непритязательность, даже униженность; заметят, оценят ли это судьи? Спустившись с моста, он направился вдоль берега, бросая тревожные взгляды на противоположную сторону реки, где высился парламент. Длинный фасад с четырехугольниками окон и вертикалями колонн, украшенный прелестными башенками, сейчас оставил его равнодушным, ему уже не было дела до этой полной достоинства неповторимой архитектуры.
Сумасшедший дом! Эти лендлорды и процентщики поглощены своими мелкими расчетами, а ведь пора наконец им понять, что происходит на континенте. Скоро, очень скоро, вдосталь побесновавшись, Иаков распустит Палату общин, довольный по уши самим собой и своей «львиной лапой».
Поздним зимним утром Ламбетский дворец выглядел еще более угрюмо. Угрюмость эта исходила не столько от потемневшего камня и кирпича, сколько от монастырской отчужденности здания. Дворец как бы отталкивал от себя. Придя ранее назначенного часа, Доминис бродил по берегу под окнами резиденции архиепископа Кентерберийского. Пусть его увидят и пригласят! Однако в окнах не показалось ни одного лица, из-за ограды не донеслось ни звука. Внимание всех, видимо, сосредоточилось на Главном зале, где собирались иерархи. Это сводчатое помещение в готическом стиле со стрельчатыми окнами и белыми опорными столбами между арками тянулось от каменной трехэтажной пристройки к двуглавой башне темно-красного кирпича. Здание грубого белого камня перестраивалось в течение столетий, точно так же возводились и башни. Несмотря на различия в стилях и многочисленные безвкусные добавления, вся группа строений сохраняла некое строгое единство и производила внушительное впечатление. Часовню увенчивала башенка с крестом, рядом развевался штандарт архиепископа Кентерберийского. Окна первого этажа и башен были забраны простыми металлическими решетками, короче говоря, Ламбетский дворец выглядел довольно скромно. Всячески подчеркиваемый пуританизм англиканской церкви нашел наиболее яркое воплощение в резиденции ее примаса и вполне соответствовал характеру самого Эббота.
Иерархам двух враждующих церквей суждено было вступить в конфликт между собой. Георг Эббот, истовый и убежденный пуританин, лицо которого неизменно сохраняло суровое и серьезное выражение, был не из тех людей, которые стали бы слишком угождать своему гостю. Пиршества, на которые не скупился Доминис, поначалу вызывали у него гнев – до тех пор, пока в конце концов чужеземец не подыскал себе другое жилье вместе со своей беспокойной дружиной. Различия в образе жизни отражали и коренные теологические противоречия между ними. Будучи человеком незыблемых консервативных убеждений, Эббот в отношении далекой и непонятной ему Европы со всеми ее сложными перипетиями придерживался принципа: чья власть, того и религия; поэтому любой бунтовщик или еретик по ту сторону пролива был для него столь же подозрителен, как и Доминис.
Уважая монарха, давшего ему приют, Доминис в течение пяти лет умалчивал о своих тревогах, и вот сегодня он выступит открыто. Им не избежать нелицеприятного разговора. Сплитянину нечего скрывать. Его карты на столе. Ход принадлежит архиепископу Кентерберийскому.
Темза странным образом всколыхнулась, прежде чем обратиться вспять: не море и не река. Мутная вода наступала из Канала, как бы смывая желтовато-зеленую краску реки. Несколько кораблей стояло на якорях, парусник покрупнее швартовался у самого здания Парламента. Отсюда, издали, Парламент со своими ровными очертаниями и аккуратными башнями, в правильном чередовании стекла в желтого камня, казался еще более величественным. Позади него выглядывали две тупые башни Вестминстерского аббатства. Теперь, в минуту прощания, когда Доминис твердо решил покинуть Британию, душу его всецело подчинила красота этого старинного квартала. Сколько здесь несокрушимого достоинства… Взгляд его рассеянно скользил по мутным волнам реки. Одна за другой они катились навстречу ему; столь же мутной виделась ему и собственная судьба. Река вдруг представилась неким маятником неведомого таинственного мира. Непознанная пока сила притяжения Луны и океана, похожая на магнит, управляла ее суточным пульсированием, уподобляясь часовому механизму. Не разумнее ли заняться изучением этого явления, чем отдать себя на растерзание фанатикам? Пусть он благополучно пройдет через англиканский суд, жизнь рано или поздно приведет его в руки римской инквизиции; все идет к тому.
Он пытался угадать, какое обвинение ему предъявят, когда герольд пригласил его в замок. Ужас вдруг охватил его. Большие, тяжелого дуба двустворчатые ворота в стене между мрачными башнями, перекрытые угрюмым сводом, поглотили его. Войти можно свободно, но выйдешь ли? Справа оставался храм святой девы Марии, как бы робко жавшийся к резиденции епископа. Было тесно и по-тюремному угрюмо. Знакомым коридором Доминис направился к Главному залу – там собралась назначенная королем комиссия, которой надлежало заслушать его объяснения.
За длинным и широким столом расположилось двенадцать епископов и деканов во главе с Георгом Эбботом, примасом, архиепископом Кентерберийским. Непроницаемое выражение лица его не допускало мысли о каком-либо понимании. Холод стиснул сердце Сплитянина, когда он увидел эти ледяные глаза. Остальные его знакомые, кое-кто считался даже приятелем, вели себя так, словно никогда прежде не встречали Доминиса, не сиживали с ним за совместной трапезой. Король Иаков поставил во главе собрания самого убежденного противника брака с испанской принцессой, должно быть желая отвести от себя подозрения, будто по его высочайшей воле отправляется Доминис в Рим, дабы испросить благословение папы на брак. Любой ценой успокоить волнующийся сброд! Ведь повсюду толкуют, что далматинский епископ хочет обратить в католичество набожных последователей Уиклифа. Гнусный римский шпион, подлый предатель… что за чушь! Георг Эббот зачитал королевский декрет. О, лицемерный монарх! Вместо того чтобы предоставить гостю охрану от лондонского плебса, король поносит его, называя неблагодарным безбожником за то, что он, Доминис, настаивает на возвращении в Рим, а теперь его отдают на суд епископов, одно неосторожное заявление, и Сплитянин может угодить в Тауэр. Не вмешивайте в свои дела короля, предостерегает его доктор Уилльямс, и счастливого вам пути! И этот негодяй и беззастенчивый льстец наследует после Бэкона должность лорда-канцлера. О, гнездо ехидн и аспидов! Они презирают и опасаются друг друга, а их суверен, Иаков Стюарт, ведет себя как капризный мальчишка. Вот почему никто из них толком не знает отведенной ему роли в этой придворной игре; всемогущий и нелепый случай может привести к неожиданному концу. Между тем архиепископ Кентерберийский оглашал эпистолу под названием «О религиозном мире», которую Марк Антоний 16 января 1622 года направил королю. Настроенные агрессивно епископы хмурились при чтении этого призыва к единству. Объединить англиканскую церковь с римской? И затем, по всей видимости, обратить в католичество Великобританию?… Та часть послания, где свой отъезд он объяснял личными мотивами, встретила большее понимание. Суровый климат разрушал его и без того подорванное здоровье; на родине он мог бы пользоваться негой племянников и племянниц. Сие означает, как водится у итальянцев, прокомментировал Эббот без ехидства и даже, пожалуй, доброжелательно, епископских детей. Другие также проявили сочувствие к отцу, желающему остаток дней своих провести в кругу сыновей и дочерей, которых, однако, он я своими детьми-то назвать не смел.
– …и подписано – архиепископ Сплитский, – закончил примас. – Верно ли это, декан Виндзорский?
– По обычаю, – сдержанно ответил Доминис, – употребляется наивысший титул.
– А декан Виндзорский оказался для вас слишком низок и ничего не стоил?
– Я – архиепископ и примас…
– …примас неведомой страны, – иронически заметил лондонский епископ.
– Эта неведомая страна была королевством еще до того, как… – Доминис умолк, судьи за столом зашумели, а епископ Лондонский закончил его мысль:
– …Великобритания стала им? Вы не признаете, милостивый государь, что ветвь Стюартов восходит к царям Израиля?
Глупо было бы признавать генеалогию, которую даже англиканские иерархи считали королевской выдумкой. Коварный вопрос не встретил одобрения даже у Георга Эббота. Повелительным жестом он прервал готовую вспыхнуть дискуссию:
– Обращаясь к королю, вы использовали титул, дарованный вам римским папой. Это оскорбление Его Величества!.. Вез ведома нашего государя вы вступили в переписку с папой… Это государственная измена!
Государственная измена? Значит, Тауэр? Архиепископ говорил о переписке Марка Антония и курии, которая шла через графа Гондомара и в которой папа Григорий XV и кардинал Меллино требовали, чтобы беглец раскаялся в содеянном, обещая ему свою наибольшую милость. Теперь эти письма испанский посол предъявил Иакову I, кто знает, зачем? Чтобы окончательно погубить острого на язык прелата, или, может быть, они сообща разработали план, как использовать в своих целях друга юности нового папы? Все варианты вполне соответствовали характеру крохобора Иакова Стюарта. А он, Доминис, ни в коем случае не смел ссылаться на какую-либо договоренность π осторожно старался отвести от себя обвинение в государственной измене:
– Я полагал поначалу, что это некая уловка графа Гондомара. И потому возвращал ему письма. Ибо, как вы знаете, я человек, умеющий ценить шутку. Однако, убедившись, что письма на самом деле идут от папы Григория Пятнадцатого и кардинала Меллино, я сообщил о них Его Величеству. Тому доказательство – мое письмо, лежащее перед вами.
– Хитроумный ответ, – пробормотал декан Винчестерский. Гул голосов волной прокатился по залу. Некоторых объяснение удовлетворило, другие озлобились еще больше. Эббот, предпочитавший точность, требовал определенного ответа: «да» или «пет»; в обоих случаях руки у него оказывались развязанными. Непоколебимый пуританин последовательно проводил британскую политику; однако и Доминис не согласился стать ни изменником, ни лжецом. Истина, та самая истина, которой требовал праведный суд, утопала в круговерти придворных сплетен. Охваченный гневом примас Английский повысил голос на примаса Далматинского:
– Лицемер! Ваше восточное лицемерие – ваш грех! Сперва вы изменили римскому папе, сущему антихристу на земле, дабы пожинать плоды щедрых милостей короля Английского и его церкви. А затем, декан Виндзорский, вы изменяете нам, чтобы сделать очередной шаг наверх в римской иерархии…
– Вы напрасно упрекаете меня, высокопреосвященный, в лицемерии. Для меня религия едина – независимо от того, где нахожусь я сам.
– В Риме вы будете поносить англиканскую церковь так же, как здесь вы бранили папу Павла Пятого и кардиналов…
– Этого не опасайтесь!
– Мы не опасаемся…
Так вот что их более всего встревожило: он обнаружит перед всем божьим светом тщательно скрываемую мерзость этого двора. Причуды вздорного короля, инсценированные процессы против католиков, вражда епископов, взяточничество среди пэров, воровство, невежество… О, многое остается неведомым в жизни этой страны. Ее герметическая изолированность в значительной мере способствовала утверждению доброй репутации англичан, а теперь вдруг Остров покидает столь красноречивый очевидец! Если они позволят ему переправиться через Канал, как им защититься от его страшного языка? Марк Антоний понимал их тревогу, поэтому торжественно произнес:
– Я твердо буду стоять на своем и даже под угрозой сурового наказания заявлю перед папой и собранием кардиналов, что англиканская церковь есть истинная и верна учению Христову.
– Кто вам поверит? – посреди всеобщего шума воскликнул архиепископ Кентерберийский. – Кто вам поверит, что перед папой и инквизицией вы станете защищать протестантов?!
Да, никто из присутствующих не верил ему. Ведь это нарушало все представления, какие сложились у них о лукавом чужеземце. Приговор был вынесен до его появления и его клятв. Что бы он здесь ни сказал, это ничего не изменит. Георг Эббот от имени коллегии огласил приговор: первое – Марк Антоний де Доминис лишается отныне чести носить титул декана Виндзорского и попечителя Савоя; второе – не позднее чем через двадцать дней он должен покинуть Великобританию.
Марк Антоний был потрясен: он же сам обращался к ним с просьбой отпустить его на родину. Теперь они обесчестили его в глазах паствы, чтобы лишить людей всякого доверия к его проповедям, изгнали, чтобы сделать невозможным любое его посредничество. Английский примас нанес меткий удар непокорному Сплитянину…
Буковое полено догорело, и багровое жерло камина жадно разверзло пасть на человека, который скорчился в кожаном кресле. Из просторного сводчатого покоя с каменным полом так и не удалось изгнать студеную влагу, проникавшую и в кости и в сны. Повернувшись к узкому готическому окну, Доминис печально вслушивался в доносившиеся снаружи голоса. Этот кривоногий шут не отрядил даже нескольких солдат к его дверям в знак королевской защиты. Едва по городу разнеслась весть о его отъезде, Иаков Стюарт поспешил публично отречься от своего союзника, оставаясь верен старинному правилу государей, которым нет нужды отвечать перед кем бы то ни было.
И как во времена возмущения ортодоксов против сплитского архиепископа, Матей возвращался из своей вылазки в город, тогда как Иван, столь же взволнованный, караулил у входа. Оба они расстались со своими францисканскими рясами: кудрявому Адонису очень пришелся к лицу светский костюм, красиво облегавший стройное тело, а Иван подобрал себе строгое пуританское одеяние, которому вполне соответствовали его сдержанные манеры. Миловидный крестьянский сын был глубоко огорчен, что шестилетний период их жизни в Лондоне при королевском дворе, время, полное непринужденных удовольствий и интересных встреч, окончилось суматохой поспешных сборов, а горизонт снова затягивали черные тучи. И в словах его, которыми он заключал свой рассказ о событиях в городе, звучал упрек неугомонному старцу:
– Весть о твоем возвращении пробудила демонов, таившихся во тьме соборов. Завоеватели мира ныне отправляются отсюда в Азию, Африку и Вест-Индию. Миссионерская поездка в Рим – это давно устарело!
– Устарело? – суровый аскет обрушился на своего павшего духом товарища. – Что же, пусть Европу пожирают религиозные фурии?
После всех пожаров и казней, – стоял на своем облачившийся в светский костюм монах, – люди будут зажимать себе уши, услышав имя Спасителя. Надобно публично отказаться от идеи вернуться туда и успокоить лондонский плебс и двор…
– Ни в коем случае! Ни за что! – Иван был решительным сторонником возвращения в Рим. А учитель молчал, глядя на них обоих с недоумением и пока неясным ощущением своей вины и даже унижения.
– Тебе бы, конечно, в Рим, – издевался щеголеватый. моиащек, – на свидание с генералом Муцием?
– Мне бы в северную Хорватию…
Иван отстаивал собственный план, который у него теперь почти созрел и вызвал интерес учителя, вдруг пробудившегося от гнетущих раздумий. В самом деле, уехать к князьям Зриньским, добрым знакомым, рыцарственным покровителям реформации… А нетерпеливый последователь спешил выложить все, рассуждая о походе на Рим с другой стороны, завершая недосказанное:
– Центр Хорватии переместился из Далмации на север, теперь он находится между Сисаком и Вараждином и твоим сеньско-модрушским диоцезом, примас. Оттуда мы могли бы вернуться в Сплит, нашу резиденцию…
– Будет болтать! – нетерпеливо прервал его Матей. – Лучше сразу положить голову на плаху, чем так рассуждать. Пора наконец отказаться от попыток взойти на Голгофу. Учителю надо принять кафедру в Кембридже или в каком-нибудь другом здешнем университете!
– Ловко ты, купчишка, взялся за дельце!
Друзья с семинарской скамьи испепеляли друг друга пылающими презрением взорами, а их старый наставник никак не мог выйти из состояния тяжкой нерешительности. Да, все было, как прежде: горячий и прямолинейный Иван, преисполненный глубокого негодования, нападал первым на избалованного, капризного и верткого «джентльмена», который, пресытившись придворными «амурами» и вкусив в полной мере мирской суеты, теперь собирался жениться на единственной дочери богатого купца, торговавшего с заокеанскими странами; он смотрел далеко вперед, этот Адонис, стремление к преуспеванию и благоденствию было у него в крови.
– Да, патер, я торгую, – не скрывая своего превосходства, подтвердил будущий зять лондонского купца. – И только такое занятие дает мне личную независимость. Как и нашему учителю, мне осточертело кривляться при дворе короля-папы на потеху и развлечение глупцам и невеждам. Подобные утехи вышли из моды. Широкая торговля и денежные операции гораздо вернее помогут избавиться от прогнившей иерархии, чем пушечная пальба и апостольские послания.
– Ты преследуешь только свои корыстные интересы, охотник за приданым… – бесновался Иван.
– Ну и что из того? Когда каждый станет преследовать свои реальные, земные интересы, тогда-то и наступи конец церковной мистике и папству. Очень давно мы давали обет бедности и послушания, а теперь вышло, что мы утратили свою свободу, перестали быть людьми, и бесстыдная каста автократов подчинила нас. Надо, чтобы каждый человек свободно распоряжался тем имуществом и собственностью, которые он приобрел благодаря своему труду и своей предприимчивости.
Тщетно пытался Иван понять своего лучшего друга, точно изъеденного туманом лондонских доков и пристаней, откуда уходили в плаванье корабли его будущего тестя. Товары и деньги, не укладывалось в голове Ивана, погоня sa прибылью… А христианство? Неужели купеческое хозяйство вовсе разрушит христианскую этику? А что, если купеческий зятек в щегольском камзоле, с часами на массивной золотой цепочке возвещает о наступлении эпохи скепсиса, олицетворяя предтечу мира дельцов, где нет места апостольской добродетели? Слепо верующий фанатик любой ценой пытался уберечь легкомысленного франта от коммерческих экспедиций в дальние страны.
– Погоди, дьявольское отродье! Ведь именно собственность воздвигла преграду между людьми, создала неравенство…
– Ну и что? Зато утрата собственности приносит нечто худшее…
– Церковную иерархию? Мы и ее уничтожим со всеми ее предрассудками. Наше прибежище – община!.
– Эх… – презрительно отмахнулся Матей. Тезисы и антитезисы «Церковного государства» вовсе перестали его волновать. А между тем позабытый ими учитель зашевелился в кожаном кресле. Он давно заметил, как сторонится его любимец, снедаемый потаенными сомнениями, однако сегодняшнее открытое и весьма дерзкое выступление именно в таких обстоятельствах, когда верность учеников понадобилась ему больше, чем когда бы то ни было, глубоко задело его. Так в тяжких испытаниях разваливалось с трудом поддерживаемое единомыслие. Если ближайшие ученики покидают его, кто же откликнется на его призыв… Понимая, что все вокруг рушится, он попытался вновь привлечь к себе ловкого купчика:
– Видишь ли, Матей, общины, как мы их себе представляем, устранили бы ненасытную иерархию, погасили бы вековые конфликты между правителями, религиозные распри…
Он умолк, заметив ироническую гримасу на лице ученика. И ему вдруг захотелось ударить по этому красивому, нежному лицу, на котором бурная жизнь уже оставила свой след, но он сумел обуздать себя. Какой чистой верой светилось раньше это тонкое лицо! Мучительно видеть, как любовь угасает в самых близких душах, вытесненная непреодолимым разочарованием. Полный неизбывной тоски старый учитель робко и неуверенно защищал сейчас свою некогда ослепительную теорию, однако нетерпеливому слушателю не было дела до его объяснений.
– Ох, эти ранние христианские общины… Нет возврата к старому. И здесь и на континенте возникают могучие монархии, которые лишат всяких прав прежде свободные города и общины. А затем, независимо от того, нравится вам это или нет, усилится влияние деловых людей и постепенно станут исчезать все ваши короли, папы и антипапы, вот что, высокопреосвященный!
Искренность и горячность Матея обезоруживали Доминиса, убежденность молодого человека в своей правоте была рождена в деловых кварталах, где любой кузнец или торговец умел ныне защитить свое, равное королевскому, достоинство. Новое поколение отбросило за ненадобностью подобострастие, лесть и фанатизм вместе с воинствующей догмой католицизма. Его бывший любимец обращался к нему как равный к равному, не скрывая даже некоторого своего превосходства в желании это равенство установить навсегда. Неужели наступила новая эпоха, от которой он, поборник эмансипации светской власти, отстал? Однако другой ученик пытался противостоять разрушению прежних авторитетов и вместо него, своего наставника, пошатнувшегося и лишенного надежды, призывал отступника к верности:
– Ты первым покинешь нас?
Матея сразил горький упрек товарища. Самоуверенность, только что говорившая в нем, мгновенно исчезла. Ведь на самом деле он скорее стремился удержать, спасти от гибели их обоих, нежели доказать собственную правоту. Разрыв с учителем и его самого лишал прочной опоры в жизни; растерянно смотрел он сейчас на стрельчатые готические окна, за которыми угасала вечерняя заря, напоминая своим багрянцем о муках Спасителя на Голгофе. Просторный кабинет с деревянным распятием и портретами Тюдоров на стенах разительно контрастировал с тремя сокрушенными фигурами его случайных хозяев. Да, иззябшийся, истосковавшийся по животворному теплу юга учитель не мог остаться здоровым в этом климате. И воспоминание о голубом небе родины помимо воли ожило в душе будущего лондонского купца, хотя он и пытался подавить его с помощью напускной деловитости. Где гарантии что они останутся в живых! Указав на открытый табернаклъ из темного дуба, Марк Антоний сказал:
– Вот письмо Гвидо ди Баньо из Брюсселя. Прочтите! Очень теплое письмо… Архиепископ Патрашский и папский нунций примут меня с распростертыми объятиями…
– Этот римский посол, – хмуро добавил Иван, – упоминает о милости, что, видать, само по себе предусматривает церемонию формального покаяния.
– Значит, – другой ученик оставался последовательным, – придется встать на колени и пройти через обряд очищения и возврата в лоно римской церкви? Да?
Это было самое мучительное: стоять на коленях под взглядами своих почитателей. И у обоих его последователей ужас отразился на лицах, точно они уже видели его униженным. В мире, разделенном на враждующие лагери, приходилось платить пошлину всякой обладающей вооруженной силой власти, и вот он, архиепископ Сплитский, с пылающими от волнения щеками выплачивал ее последними золотыми своего величия.
– Отказ от очищения, – сурово судил его безжалостный Иван, – был бы равен клятвопреступлению.
– Нет, – возразил Доминис, – я никогда не торговал достоинством иерарха римско-католической церкви и не принимал сторону протестантов.
– О да, высокопреосвященный, – пробираясь между двумя воюющими сторонами, Иван упрямо стоял на своем, – мы преследовали нашу цель.
– Вы оба не понимаете, что решающую битву можно выиграть только внутри католической церкви. Именно там, где вы упрекаете меня в двуличии, я наиболее последователен…
И оскорбленный до глубины души, он мысленно продолжал этот разговор: другой спокойно бы наслаждался жизнью, пользуясь немалыми доходами виндзорского декана, но от него безжалостная логика провозглашенных им самим тезисов требовала отказаться от благоденствия и кануть в неизвестность. Уже в самом начале своего сочинения, долго находившегося под спудом, он обращался с этим прежде всего к католическим епископам, не только из тактической хитрости, но и по глубочайшему внутреннему убеждению.
– Цели, – ворчал новоиспеченный джентльмен, досадуя на своего мессианствующего товарища, – всегда какие-то цели! – Эти аскеты, неспособные нигде ужиться, непрерывно гоняются за всевозможными призраками. Вместо того чтобы пытаться создать неведомый мир по неведомому образцу, следует удовлетвориться чем-то пусть меньшим, но более существенным… – Вот вам примеры: парламент усиливается вопреки королевскому самовластию, университеты приобрели право участвовать в его работе, коммерция освобождается от гнета монополий. Разве это все нереально?
Библейские сюжеты угасали на пестрых стеклах тяжелого свинцового оттенка. Лишь какая-нибудь пурпурная линия, отдельное яркое пятно или два скрестившихся световых луча еще сопротивлялись тьме, хотя общая композиция растворилась во мраке. Впрочем, и эти поглощенные ночью окна никуда больше не раскрывались. Вполне вероятно, что за высокими стеклами вовсе и не было никакого пейзажа. Примас вздрогнул при этой безнадежной мысли, словно его руки коснулось нечто холодное и липкое. Кто знает, не обнаружил ли выход его самый лучший ученик, удовлетворяясь чем-то на первый взгляд меньшим, а по сути неизмеримо более огромным? Какие цели? Какие миры? Надо жить…
Он дрожал, закутанный в шерстяной плед, держа в окоченевших пальцах развернутый свиток. Из Венеции писали, что Риму не следует доверять: Домииису ни в коем случае нельзя возвращаться! Слухи о его возможном возвращении встревожили тамошних друзей; одни опасаются за его жизнь, другие боятся новых осложнений для себя, как, должно быть, и этот холоднокровный преемник Сарпи, предостерегающий его о коварстве иезуитов и лживости посулов курии – точно он сам хотя бы на секунду мог об этом позабыть! Напоминают о судьбе его книг и его друзей – точно он сам этого не знает! Неистовый папа Павел V немедленно предал анафеме отступника, требуя изъятия отовсюду его сочинений, Священная канцелярия мгновенно начала против него дознание in contumaciam, верные ученики Беллармина из Сорбонны обнаружили в книге «О церковном государстве» сорок семь еретических положений, конклав кардиналов осудил его, имя Марка Антония де Доминиса первым стоит в Индексе, а папский легат в Венеции оказывает постоянное давление на Сенат; и в довершение ко всему инквизиция возбудила следствие против его приверженцев в Сплите. Впрочем, и этот достопочтенный собрат из Республики святого Марка, и эти протестантские иерархи и пастыри ничуть не менее вероломны и непримиримы. Едва гость заикнулся об отъезде, как они готовы выпихнуть его. Самодовольные пресвитериане, пуритане, кальвинисты, лютеране после шести лет славословий с изумлением обнаружили, что по существу он не принадлежал к ним, а кто не принадлежит к их лагерю, наверняка состоит на службе у папы: третьего не дано! Для обеих воюющих сторон он и ему подобные были бесчестными чужаками, да и вообще-то сейчас всем стали чужды гуманистические тонкости, поэтому со своим призывом к универсальности Доминис и попал под перекрестный огонь. Разъяренные англиканцы толкают поборника мира к папистам, которые, опираясь на доносы брата Фульгенция и венецианского посланника в Лондоне, почти наверняка бросят его в темницу. Надо изменить самому себе и окончательно утратить разум, чтобы встать под чье-либо знамя в этой священной войне, но как иначе уцелеть? Крестоносцы с сарацинами сражались более или менее по-рыцарски, однако к изменнику не могло быть никакого снисхождения. Для католика протестант был олицетворением дьявола-искусителя, а лютеране считали папство измышлением сатаны. Рожденные общим движением, объединенные стремлением к абсолютной власти над душами своих прихожан, истинная вора и ересь слились в смертельном объятии, ослепленные ненавистью, охваченные яростью взаимного уничтожения. Нашествия татаро-монголов, гуннов, турок не смогли примирить фанатичных соперников. Аттила, Чингисхан или Сулейман всегда оставались для них далекой, преходящей, геополитической опасностью; а еретик – о, в этом таилось нечто личное, роковое, существующее вечно, его следовало сперва осторожно обнаружить, вывести па чистую воду, а затем терзать, подныривая на святом огне. Уничтожение еретиков служило самым убедительным доказательством истинности своей веры. И подозреваемый в ереси примас Хорватский дрожал всем телом при виде мрачного жерла камина, где еще трепетали черные розы сожженных страниц. Напрасно он уничтожает свои призывы к повсеместному миру, предназначавшиеся для отправки на континент. Для них недостаточно, чтобы он умолк; в окружении бесчинствующих фанатиков надобно оглушительно и дико вопить, подобно им самим. От всех его философских озарений останутся лишь вот такие обратившиеся в пепел, хрупкие розы.
Полномочный представитель короля Испанского возбужденно расхаживал по резиденции декана Виндзорского, слишком тесной для него сейчас, в своей шубе скорее похожий на судебного пристава, нежели на старого учтивого гранда. Стужа была для него лишь удобным предлогом отказаться присесть за чайный столик и глотнуть отвратительной горячей жидкости, сетуя, как водится, на лондонский климат. От его куртуазности и учтивости не осталось и следа с тех пор, как началась травля архиепископа, и сейчас испанский дипломат заглянул сюда мимоходом, озабоченный новейшими событиями. Инсценированный суд епископов избавил двор от дальнейшего формального осуждения Доминиса, и теперь разъяренный, плебс может ворваться к нему в дом и четвертовать предателя, а монсеньор словно прирос к этому месту, сидит сиднем и лишь принимает письма из Венеции и Франции с предупреждениями, что ему не избежать гибели от рук Рима.
– Проклятые интриги французов и венецианцев, – бранился разгневанный граф. – Ландо и Габалеон хотят обманом удержать вас в Лондоне, дабы вы по-прежнему действовали в их целях вопреки интересам испанской политики.
– Поймите, граф, – защищался Марк Антоний, почти теряя рассудок, – я не действовал ни в чьих интересах, не выступал ни за, ни против кого…
– Мне все известно!
– Если я при дворе был уполномочен герцогом Савойским…
– Позвольте, ведь вместе с венецианским посланником вы побуждали нерешительного короля Иакова выступить гарантом перемирия, весьма неблагоприятного для нашего вице-короля в Милане.
– Я выступал за широкую политику примирения…
– О, да, да, да, – словоохотливый испанец не позволял вставить словечко, – влиятельная партия при дворе и в парламенте поддерживала антигабсбургскую политику, но, к счастью, Его Величество пренебрег вашим венецианско-французским союзом и теперь посылает принцев Карла и Георга в Мадрид, где эти два кретина согласятся на все, лишь бы не возвращаться домой с позором. А что, если тамошние иезуиты потребуют вашей выдачи?
Угроза имела основания. Ведь именно король Иаков предложил публично казнить в Мадриде сэра Уолтера Рэли, он легко выдал бы и Доминиса, не испытывая ни малейших угрызений совести, его, чье умственное превосходство вызывало постоянное раздражение у короля; наконец, именно благодаря Сплитянину Иаков столкнулся в парламенте с англиканской оппозицией. Ненавистью пылал взгляд архиепископа, пристально наблюдавшего за своим не ведавшим милости посетителем. Кто знает, не этот ли лукавый граф Гондомар натравил на него пуритан, дабы легче осуществить свои испанские планы? Сперва он ловко подвел его к мысли о бегстве, льстиво суля всяческие милости, а потом, когда Сплитянин утратит престиж, он обрушит на него угрозу выдачи. Гондомар торопил, не позволяя колеблющемуся дождаться результатов сватовства наследника престола, хитрая лиса, он, вероятно, предвидел исход этой затеи и потому настаивал на немедленном отъезде Доминиса.
– Рим примет вас иначе, монсеньор, если вы вернетесь по своей воле, раскаявшись…
– Раскаявшись? – Былая гордость вспыхнула в душе старика. – Сударь! Вы пришли сюда, видя во мне посланного господом посредника между папой и королем, вы пришли ко мне, как к епископу Салерно и кардиналу, наконец, вы умоляли меня, предлагали гарантии…
Посол в шубе тигрового меха иронически усмехнулся. Наивен тот, кто верит обещаниям дипломатов! В опасной игре роли менялись согласно соотношению сил в данный момент. Сам по себе человек ничего не значит, следовательно, не могло быть и речи о каких-либо личных обязательствах. Уже направляясь к дверям, граф снисходительно добавил:
– У вас есть шансы в Риме в качестве посредника…
– …когда король оплюет меня здесь!
– Он должен сделать это ради своего окружения. Но старикан вышлет сватов, как только ваш бывший коллега возвысит вас в Риме…
– А если нет?
– Да поймите же наконец! У вас нет иного выхода, кроме как положиться на прежнюю дружбу с папой Григорием Пятнадцатым. Я буду рекомендовать вас графу Шварценбергу, чтобы на своем корабле он переправил вас в Брюссель…
Итак, миссионер иезуитов лишил Доминиса всего – дружбы короля, деканата Виндзора, евангелистских союзников и права убежища. Не имея сил встать, архиепископ кутался в свой толстый плед. Тщетно. Здесь ему никогда не отогреться. Атлантические туманы заполнили влагой его легкие и окутали душу холодом отчаяния. Дыхание становилось все более прерывистым, боль в суставах невыносимее. Он простудился и изнемог; в ожидании настигающей погони предавался воспоминаниям о родных солнечных долинах. Там, в прогретом солнцем воздухе, растаял бы лед, лежащий у него на сердце, только там, на родине, он ожил бы! Его тело впитало соки той далекой малоплодородной и красноватой земли, а этот угрюмый пресвитерианский торгашеский Остров с его непереносимым климатом душит и губит его. Старый архиепископ сидит здесь наедине со своей ревматической, астматической молчаливой смертью, а там… кто знает, может быть, там ждет его последняя удача в жизни?
Теперь жар охватил тело, все более учащенным становился пульс, все труднее дышалось. Лихорадка! Он следил, как она овладевала его организмом. Голова пустела, мысля разбегались, опаленные горячей волной. Резкие контуры предметов и событий растворялись в тумане. Далекие расстояния сокращались, давящая тяжесть улетучивалась странным образом, подобно пузырькам мыльной пены. Тело приобретало легкость и невесомость. Только каменные своды по-прежнему нависали над головой. Потом вдруг они совсем приблизились – стоило лишь протянуть руку, и коснешься их. Холодный и влажный туман рассеялся, превратившись в некое светлое облако, из которого выплывали таинственные призраки. Доминис купался в поту, сердце вот-вот готово было лопнуть. Он напряг все силы, пытаясь удержать взглядом нечто мутное, расплывавшееся вдали…
Дороги он не различал. Она шла по городским мостовым и разбитым проселкам, он трясся в дребезжащей карете, потом под ногами долго колебалась палуба – и все это в дождь и жару вопреки предостережениям друзей и собственным сомнениям. Дьяволы подгоняли его, а демоны останавливали там, где не следовало останавливаться.
Все пути были перекрыты отрядами Его апостолического Величества или противниками императора, в равной мере опасными для именитого путешественника с многочисленной челядью, печати всех государей тоже ни у кого не вызывали особого восторга. Где бы он пи заночевал, повсюду он видел пламя пожаров, слышал выстрелы и предсмертные крики. Ему приказывали не мешкая двигаться вперед, а потом столь же категорично повелевали остановиться; в эти тяжелые минуты решающую власть обретала боязнь попусту потерять жизнь. Близость смерти заставляла погонять лошадей, несмотря на недовольство возницы, на тревогу и предупреждения близких. Он торопился потому, что видел дальше и глубже тех, кто слепо держался на позициях сегодняшнего дня, он двигался вперед, не обращая внимания на засады и страх. В пламени лихорадки горели жуткие привидения, чередой возникавшие вдоль петлявшей дороги, поджидавшие его на пустынном бездорожье возле разбитых мостов, на безлюдных пожарищах. В тумане под самым небосклоном маячили контуры далекого собора.
Усталый, лишившийся сил, сидел он у лагерного костра и пристально вглядывался в дым, подобно знахарю, который пытается разглядеть там грядущее, призывая демонов. Апокалипсические чудовища мчались сквозь черное облако, чередуясь с безголовыми всадниками, процессиями кающихся, бездомными крестьянами, разбойничьими бандами. Противоборствующие церкви воистину создали на земле геенну огненную. Никто не минует ее. За рощей лизнул небо красный язык – горело село, еще вчера принимавшее конницу лютеранского маркграфа, а сегодня столь же добровольно вместе с чадами и домочадцами перешедшее под власть очередного победителя. Иметь дом по нынешним временам наверняка означало возможность подвергнуться грабежу или вовсе расстаться с жизнью: уцелеть можно было, лишь пристав к какой-нибудь вооруженной банде.
Вокруг лагерного костра собирались хорватские солдаты полка Валленштейна, пожелавшие видеть и слышать своего примаса, о прибытии которого оповещал всех брат Иван. После унылой латыни теологов и горловых звуков британцев первая встреча с родным словом была дорогой и мучительной одновременно, на чужой земле, под сенью огромного столба дыма. Одетые в австрийские мундиры солдаты тревожно ждали, пока заговорит их земляк, первопрестольник родной Хорватии, лежавшей далеко отсюда за Сутлой и протягивавшей свои объятия к морю; они надеялись услышать от «Его Светлости», почему они оказались здесь, у черта па куличках, где сам дьявол ногу сломит, в то время как дома все зарастает чертополохом я турки лезут от Савы. Страшная это штука, высокопреосвященный, принять при рождении святой крест, когда дьявол гонит твою грешную душу сквозь эдакое пекло; и ей-богу, щедры вельможные цесарские капитаны, позволяющие им грабить другого мужика, который завтра того и гляди посадит их самих на кол во славу своего лютеранского бога. А хорватский предстоятель смотрит себе в огненный куст, где ему, как некогда Моисею, видится судьба обесправленного и рассеянного по земле народа, смотрит и бормочет под нос свой завет. Вперед, вперед, вперед… И пока он твердит эти слова, с ними говорит его верный ученик, к удивлению затянутых в мундиры загорских крестьян. Пусть немедля возвращаются они за Сутлу с оружием, во главе со своим примасом…
Нет! Все болтовня, говорит трезвомыслящий Матей. Не лучше ли завернуть в дружественный Ганновер, где печатаются последние части книги «О церковном государстве»?
Нет! Это означало бы сойти со стези Спасителя. Разве можно позабыть о том, как провожали их из Брюсселя католики и измученные протестанты, разве можно позабыть об их упованиях на него?
В Рим, в Рим, твердил он себе, собирая по крохам былую решительность. Пекло религиозных войн на земле можно погасить лишь с помощью того завета, который он пронес в душе от Сплита до Вестминстера и с которым теперь возвращается, свидетель людских страданий, глашатай повсеместного стремления к миру. Посреди охватившего всех безумия и страсти к самоуничтожению, когда отовсюду слышен клич «режь и грабь», надобно вспомнить о милосердии Спасителя. Хватит оружия, Иван. Довольно взывать к ненависти! Должно скорее двигаться туда, куда лежит их путь, к источнику всех пожаров, взметающихся в небо, дабы помочь этим несчастным бездомным людям, собравшимся сейчас возле лагерного костра…
Черная тьма поглощала его шаги. Нигде ни огонька, сулившего бы ночлег, над головой ни звезды, указавшей бы путь. Опять он па бездорожье в могильном мраке, где привидения одолевают его, изнемогающего скитальца. Долго вслушивался он в зловещий шум ветра, пока не различил шаги и голоса, шаги твердые, размеренные, какие бывают у сторожевых караулов на стенах, а голоса приглушенные, откуда-то со стороны или снизу. Хмурая ночь полна беспокойных теней. Может, и в живых вовсе никого не осталось, лишь легионы мертвецов маршировали под командой иезуитских генералов и толпы раздавленных ими людей стенали у его ног. Может, это пронзенные штыками солдаты, зарезанные крестьяне, изнасилованные девушки, преданные казни разбойники, забитые насмерть священники, кто знает? На могилах не было плит с надписями, и он в одиночестве стоит с новым евангелием в руках посреди этого кладбища, вопрошая себя, зачем им теперь его истина. Окрестности Рима окружали подобные холмы. Избранный господом народ ждал своего мессию, о его приходе возвещали знаменитые пророки, а перед ним, возвращающимся на круги своя, захлопывались двери, и все убегали от него, точно он был прокаженный. Никто из выживших не узнает его, все от него отступились, он остался без спутников в этой ночи, где погребальная стража обходит стены, а мертвые стонут, рыдают и молят. Так кому же несет он свой наказ?
Ноги подкашивались и не слушались его, пот струйками стекал по лицу. Последнюю тысячу шагов пройти труднее всего: отступать некуда, он у подножия стены. Трупы безвинно погибших мучеников держали его здесь, хотя он и без того не в силах был двигаться. Вдали гневно клокотала река, а может, это ветер завывал в кустах. Или скулил бездомный пес, грызя стену, за которой чувствовал своего хозяина. Доминис пожалел, что не завел собаку, которая сопровождала бы его, пастыря, на этих волчьих тропах. Надо идти вперед, пусть он один, пусть изнемогает и страждет. Еще немного, и он ляжет, чтобы не встать, в канаву возле дороги на Голгофу. Вперед! Надо идти! Только это избавит его от измены самому себе. Дорожная лихорадка не отпускала его, сотрясая тело. Собери силы, вступай во тьму и бей стену, разрушай ее… Чьи-то руки подхватили его, множество рук, и понесли. Последователи! Его последователи! Они поддерживали его и помогали двигаться куда-то к бледному пятну, которое расширялось и втягивало его в себя, точно огромная улитка. Безмолвные крепкие спутники усадили его на скамью. Глаза его привыкали к режущему свету, и вдруг… Из бледного пятна, о чудо, возникли и придвинулись к нему стены, а возле своих босых ног он увидел большие, странной формы сапоги. Взгляд его проник в их глубину и испуганно замер на гвоздях. Господи, испанские сапоги! И скамья с ремнями! Охваченный ужасом, поднял он голову и встретил пронзительный взгляд своего инквизитора.
– Возвращаешься в Рим, Марк Антоний? Как посредник… И чего же ты хотел?
Блуждания по исчезнувшим звездным мирам кончились: он очутился на камне, уготованном ему судьбой. Последними спутниками оказались черно-белые псы церкви, поджидавшие его по углам возле орудий инквизиции. И комиссарий молча наблюдал у входа за встречей их, обвинителя и обвиняемого, держа в руке подсвечник, которым он, должно быть, сам отлично побуждал упорствующих к раскаянию.
– Я хотел… погасить пожар, распри… – Узник едва шевелил языком.
– …и потому дошел до Замка святого Ангела. Это, пожалуй, единственно правильная позиция.
– · Обладай вы великодушием…
– …мы отпустили бы тебя играть роль посредника, – насмешливо заметил кардинал; теперь он был в роскошной мантии и в красной шляпе на голове, – для ободрения прочих отступников?
– Европа вытоптана копытами… Орды всадников под знаменами истинной веры мчатся, сметая все на своем пути… В дыму пожара мне явилось…
– Pax mundi?
– Да, мир в мире! – согласился узник с хранителем католического единства. – Этот завет родился в катакомбах, в судилищах римских императоров. Вера принимает крест мученичества, а церковь взяла в руки императорский скипетр…
Выражение лица Скальи не побуждало к дальнейшим разъяснениям, да и сам он изнемогал от бесконечного углубления в прошлое. Мокрая рубашка липла к телу, пот заливал глаза, мешая смотреть. Из жара бросало в холод. Зубы стучали, в глотке пересохло, тряслись и дрожали кости – и дрожь эта шла изнутри. Доминис уже едва понимал, что твердил ему в ухо инквизитор:
– Святители мертвы. На их костях воздвигнут Рим. Наследие поддерживает одна вера, один завет.
– Такая церковь… хозяйка душ и имущества людского… создает рабство, порождает бунт, схизму, распрю…
– Пусть будет так! – воскликнул упрямый кардинал. – Пусть будет схизма, узурпаторы престола, пусть будет рабство, бунт, анафема!
– Пусть будет?
– Я признаюсь тебе наконец. – Скалья понизил голос до шепота, словно исповедуясь. – Твое нападение на папство возвратило мне веру. Собственно, то, что было во мне раньше, не являлось верой, но равнодушием невинности. Твоя ересь открывает мне смысл моей жизни. Вот на чем мы стоим! Так и будем стоять!
– Ваша опора – крепостные стены, пьяная солдатня, застенки, могилы…
– Пытка! – крикнул от дверей комиссарий Священной канцелярии. – Закоренелый еретик!
– А ты нашел ход в Аркадию, писатель? – нахмурившись, спросил инквизитор. – Чтобы навеки сокрушить панский престол? Чтобы разделить веру и власть? И предоставить пароды их собственной судьбе и собственной воле? С этим ты возвращаешься в Рим, посредник? А чем ты гарантируешь, что в твоих общинах не воцарится еще более фанатичная тирания? Все-таки лучше один папа, чем сотня их или целая толпа. За всеми твоими книгами стоит возмущение лишь одной, варварской провинции. Вот где: корпи твоих сомнений. И корни всего!
Доминис дрожал от студеного ветра, вечного господина коридоров и казематов Замка святого Ангела. И красные языки пламени в руке комиссария тоже изнемогали, ветер то прижимал их книзу, то вздымал ввысь. Черно-белые доминиканцы угрожающе окружили узника, а озаренное светом колеблющихся свечей суровое лицо их вдохновителя предвещало нечто неслыханное. Доминиса все сильнее и неудержимее сотрясала дрожь. Целый месяц он боялся костра, теперь замерзает па ледяном сквозняке. Какая стужа! А он, обнаженный, стоит перед окаменевшим стражем Рима.
– Ты хочешь, кардинал, навсегда отдать эти несчастные области во власть провинциалов святого ордена? О вы, римляне! Жестокие и немилосердные!.. Неужто вы не слышите пророчеств, сотрясающих воздух? Они возвещают о гибели нового Вавилона! Вавилона, где позабыт язык человеческий…
Пророчество, о котором он говорил в Сплите, ожило в душе смятенного еретика. Новый Вавилон! Лихорадочный взгляд искал выход, который Скалья закрыл одним решительным словом:
– Для Рима твое христианство означает самоуничтожение.
– Выходит, нет мира между нами и вами?
– Есть! Pax Romana!
– Вы хотите сохранить мир таким?
– Наверху, в зале, – инквизитор указал на панские покои, которые нельзя было видеть из подвала, – пана Урбан Восьмой договаривается о сооружении пушечной мастерской. Да, да, в этой крепости не хватает еще пушечной мастерской. Она дополнит гармонию в Замке святого Ангела.
– Пушки? Пушки… – Голос Доминиса был едва различим, лихорадка пожирала его. – Последний оплот веры… Давно… все началось с мастерской. А до каких пор… до каких?
– Пытка! – приказал комиссарий Священной канцелярии.
Вслед за главой доминиканцев спускались в подвал монахи в черных плащах поверх белых мантий. Лица их были скрыты капюшонами, дабы пи одна человеческая черта случайно не пробудила в мученике ложной надежды. Приказ комиссария и приход доминиканцев возвещали конец. Высказав все, Скалья с мукой отошел от старика, забывшегося в лихорадке своих последних видений, слепого и глухого ко всему, что окружало его наяву. Больше нечего было сказать, и Скалья лишь смог выдавить себе в оправдание:
– Я должен передать тебя им. Исполняйте свое дело, доминиканцы!
Черно-белые псы – служители бога выволокли из темного коридора несколько человекоподобных фигур в лохмотьях, пропитанных кровавым потом, с обезображенными синяками и шрамами лицами.
– Этого первым, – комиссарий вытолкнул еле державшегося на ногах монаха в покаянной мантии, с веревкой на шее и пеплом в растрепанных волосах. Уже сделав шаг на ступеньку, Скалья обернулся в смутном предчувствии. В самом деле, Матей, когда-то видом своим напоминавший ангела, замер с бичом в руке напротив своего учителя, зрачки которого вдруг расширились, исполненные ужаса узнавания…
– Бей! – крикнул доминиканец в ухо оцепеневшему кающемуся, тот, чуть шевеля губами, беззвучно повторил: «Бей». Матея окружили прочие кающиеся, как и он с посыпанными пеплом головами, но в отличие от него разъяренные и вопящие.
– Бей, – кричали они монаху, который стоял без сил, – бей, докажи свое обращение!
Звериные голоса, искаженные лица – кардинала охватил ужас. В кольце палачей потерявшие человеческий облик люди вопили, ревели, угрожали последователю Люцифера, подлому лживому обращенцу, который уже не внимал их ярости, не замечал их ненависти. Один из них ударил неподвижного Матея. Тот пошатнулся и выпустил из рук бич, и тогда двое обезумевших чудовищ с окровавленными хлыстами бросились к старику.
– Назад! – крикнул комиссарий, втискивая рукоятку бича в сведенные судорогой пальцы Матея. – Ты первый, во имя своего искупления, ты первый, – грозно повторял он, и толпа мучителей раздалась, учитель и ученик остались друг против друга во мраке каземата. Что каждый из них видел в другом? Должно быть, ничего, оба они находились на грани безумия. Лишенные чувства восприятия, окруженные ревущими и размахивающими бичами фигурами.
– Подними руку! – приказал патер, и рука Матея безвольно поднялась, чужая, мертвая рука…
Потрясенный кардинал схватился за каменный косяк. До какой степени изуродована человеческая природа! В кого превратились эти люди! И все же он не мог осудить ни себя, ни кающегося монаха, бичевавшего своего старого учителя: их всех преобразил Замок святого Ангела, лишив возможности что-либо переменить. Раздирающие душу вопли, еще более страшные и отчаянные, заставили Скалыо остановиться. Истерзанный старик предупредил псов церкви. С предсмертными хрипами он корчился в агонии на каменном полу застенка.
– Умер! – с облегчением воскликнул последний невольный спутник Доминиса, кардинал римской церкви.
Смерть спасала обоих – одного от пытки, другого от адских мук совести. Блаженная избавительница – смерть!