В эти полчаса перед началом папского приема идти пешком через мост Сенаторов к Ватикану было неуютно и опасно. Кареты вереницей мчались по узкой мостовой, тесня и обгоняя друг друга и вынуждая прохожих прижиматься к каменному парапету. Пешеходу угрожали и колеса экипажей, и копыта разгоряченных лошадей. Покрытые черным лаком, с гербами на дверцах или флажками иностранных государств экипажи, напоминавшие влекомые четверками посуху корабли, заполняли целиком мост, а следом за ними неслись громоздкие колымаги с челядью. Щелкали бичи ливрейных кучеров, громко ржали кони, бряцала сверкающая сбруя; форейторы во главе упряжки изо всех сил дули в трубы или рожки, скорее для того, чтоб возвестить миру о знатности своих господ, нежели чтоб проложить дорогу. И коль скоро патрициям вовсе не было дела до плебса, то слуги их, напротив, развлекались, созерцая, как отскакивают в стороны и что-то кричат им вслед оскорбленные пешеходы. Скалыо также прижали к парапету, его задела ступица колеса, хвосты ухоженных лошадей коснулись его лица. Правда, кое-кто успевал заметить кардинала-аскета в щель плотно затянутой шторки, иные даже останавливали экипаж, любезно приглашая его подсесть; однако, исхлестанный кнутами кучеров и конскими хвостами, Скалья с достоинством отклонял эти приглашения. «Нет, мне лучше так, благодарю!» – «Извольте, монсеньор!» – «Прошу не обессудить, я предпочитаю идти пешком». Пусть его сочтут глупцом и чудаком! Воистину, все более странным выглядит в курии христианское смирение, а эта шумная блестящая кавалькада способна вообще все попрать.
Идти пешком по площади перед собором святого Петра было безумием. Вырвавшись на простор, квадриги неслись вперед, сметая всех и вся на своем пути. Каждому кучеру хотелось отличиться – обогнать других и вдруг, с ходу, железной хваткой у самого подъезда осадить лошадей. Возле огромного храма потоки бешено мчавшихся карет сливались воедино, и пешехода теснили лоснящиеся массивные крупы лошадей, копыта, колеса. Опасность угрожала со всех сторон, и Скалья едва успел перекреститься перед величественным сооружением, античный портик которого увенчивал гигантский купол, украшенный небольшой капеллой. Купол окружали четыре точно такие же, хотя и несколько меньшие по размеру, капеллы и четырехугольные башенки, и все это в совокупности поражало воображение своей величиной и совершенной гармонией. Осенив себя крестным знамением, Скалья свернул к стене, окружавшей папский дворец, с которой начинался переход к Замку святого Ангела. Пестро одетые гвардейцы, охранявшие вход, узнали кардинала и, взяв на караул, пропустили его во внутренний двор.
Маффео Барберини начал свое правление с блеском, предполагалось, что ослепительная витрина, которой надлежало продемонстрировать его художественный вкус и богатство, поразит воображение иностранных послов и высший клир, особенно по контрасту с обычаями его одряхлевшего предшественника папы Григория XV, вовсе пренебрегавшего церемониалом. Посреди этой роскоши Скалья чувствовал себя еще более неуютно, чем обычно на ватиканских приемах. Как правило, он находил какой-нибудь укромный уголок, уединялся там один или с таким же, как он сам, аскетом и всласть беседовал, обсуждая те или иные теологические проблемы. Однако на сей раз его подняли с уютного канапе под искусительной Мадонной кисти Рафаэля, весьма напоминавшей пышнотелых римских красавиц и отнюдь не вдохновлявшей на благочестивые размышления. С льстивыми комплиментами его представляли посланникам могущественных европейских держав, величая образцом благочестия, олицетворением праведности и святости, что должно было подчеркнуть гарантированную беспристрастность процесса над сплитским архиепископом. И, стоя под великолепной золотой люстрой о ста свечах, отражавшихся мириадами солнечных зайчиков в мраморном полу, инквизитор вдруг постиг смысл своего странного назначения; это внезапное постижение еще сильнее огорчило его. Беседуя с ним, венецианский посланник тонко дал понять, что сомневается в обоснованности обвинения, предъявленного Доминису, свои слова он сопровождал бесчисленными комплиментами непредубежденности кардинала, а потом вскользь, но многозначительно добавил:
– Сенат полагает, что Республика не будет вовлечена в процесс. Это осложнило бы отношения между нами, учитывая интриги лондонского двора, в которые впутали и меня, и Марка Антония.
– Вы были друзьями?
– Старыми знакомыми, – сдержанно ответил Пьетро Контарини. – Удивительным образом пересекались наши пути. Я был посланником в Ватикане, когда Доминис укрылся в протестантских странах, и всякое, господи, помилуй, пришлось мне услышать от гневливого папы Павла Пятого. Вскоре же меня назначили посланником при дворе Иакова Стюарта, где Доминис занимал должность декана Виндзорского. И вот теперь мне выпало присутствовать здесь при его последнем деянии.
– С печалью вы говорите об этом, – вынужден был заметить инквизитор.
– Он был выдающейся личностью в Республике. Впервые я увидел его в канун 1600 года, когда, только что заняв епископскую кафедру в Сене, он выступал перед Сенатом по делу об ускоках. Ему было тогда сорок лет, по молва о его проповедях далеко распространилась. Воистину, он был великим оратором.
– А какое он на вас произвел впечатление?
– Исключительно сильное! Он сумел найти решение ускокских междоусобиц, которое от всех ускользало.
Скалыо заинтересовали годы, которые его подследственный провел в Сене, пиратском гнезде, внушавшем страх итальянским мореплавателям. Венецианский посланник многое знал об этом, он слышал и о различных дипломатических интригах вокруг императорского Сеня; и сейчас он не мог упустить случая навязать новой влиятельной личности в курии свою точку зрения. Из его живописного рассказа возникал берег экзотический, дикий и в то же время необыкновенно привлекательный, населенный любителями приключений, там бывший профессор-иезуит приобщился к политике. Надеясь отвлечь волчью стаю от занятий пиратством, Марк Антоний решил вернуть ускоков к их первоначальному земледельческому труду, хотя па этом голом камне несколько тысяч беглецов не могли жить ничем, кроме разбоя. Ему пришла в голову мысль расселить их вдоль хорватско-турецкой границы одновременно в качестве пахарей и караульных солдат. Этот план заинтересовал и императорскую Прагу, и дожей, и папскую курию, по ничуть не пришелся по душе самим ускокам, которым легче было иметь дело с кораблями и кинжалами, нежели с плугом и мотыгой. К сожалению, пока епископ разъезжал между враждующими столицами, в Сень прибыл императорский полковник и решительно, по-солдатски усмирил городок, что в конечном счете вызвало повсеместное возмущение и привело миссию Доминиса к провалу. Тем не менее заинтересованные стороны сочли его опытным государственным мужем, закончил свой рассказ посланник Республики святого Марка, и после пиратского медвежьего угла он вправе был ожидать в Риме какого-нибудь заметного местечка.
Инквизитора растрогало это повествование.
– Что же, по-вашему, сеньор Пьетро, – спросил он, – является главной причиной его бед?
– Его беспокойство… Его страсть быть повсюду посредником между воюющими сторонами. Найдя какое-либо решение, вот, например, в истории с ускоками или позже, в этой так называемой религиозной войне, он выступал примирителем и арбитром, даже не будучи облечен необходимыми полномочиями… Вернемся, однако, к его выступлению перед венецианским Сенатом! Сперва он защищал наши интересы, предлагая переселить сеньских пиратов, потом встал на точку зрения императора Рудольфа Второго и эрцгерцога Фердинанда, утверждая, будто мы, венецианцы, должны принять на себя все расходы и в конце концов, представьте себе, он огласил письмо князя Зриньского, который угрожал нам отмщением, коль скоро мы не перестанем грабить его поместья в Приморье и на островах. Речь Марка Антония изумила Сенат, но всех заинтересовало, кто за ним стоит и кого он представляет? Ускокн. считали его союзником Венеции, а у нас против него возбудили обвинение в государственной измене. Теперь одному господу богу ведомо, как поступите с ним вы, в Замке святого Ангела! Впрочем, это ваше дело. Прошу вас только помнить о печальных событиях тысяча шестьсот шестого года, когда папа Павел Пятый пренебрег правами Венеции к позору всей католической Европы!
Этим предостережением великий дипломат закончу разговор, покинув растерянного инквизитора перед новой засадой, – многие ждали момента, пока упорхнет Контарини.
– К позору всей католической Европы, – повторил кардинал Оттавио Бандини, в которого были нацелены стрелы лукавого посланника. – Проклятые лицемеры, – ворчал суровый римлянин вслед вылощенному кавалеру и, не мешкая, изложил Скалье свои суждения.
– Марка Антония подкупил в Сене венецианский дож. Когда папа Климент Восьмой назначил его епископом, в том же тысяча шестисотом году, вскоре после того, как в Риме сожгли безбожника Джордано Бруно, Падуанский университет провозгласил его доктором теологии. И сей вновь испеченный доктор начал мгновенно проповедовать против догматики Римской коллегии, а чуть погодя мы увидели его возле Паоло Сарни, в рядах защитников проклятой господом венецианской конституции. Пусть эта линия его движения не ускользнет от тебя, монсеньор, при расследовании ереси!
– Дух Доминиса, как и Галилеев, – вступил в беседу высокочтимый ректор Римской коллегии, – был изуродован физикой. Наблюдения за явлениями природы через линзы и опыты с приборами лишают мир его онтологической глубины и божественной предопределенности. Фатально будет для церкви, если некто на вершине ее станет и в дальнейшем оказывать покровительство наукам. И вообще бдительность теологов ослабевает. Курия слишком занята текущими делами и потому нередко упускает должную теологическую перспективу. Необходимо, чтобы во главе церкви бок о бок с мужами-практиками стояли и философы-теологи, хотя бы наиболее компетентные из них, каким был мои блаженной памяти предшественник монсеньор Беллармин.
Он навязчиво предлагал себя, бесконечно раздосадованный тем, что его услуг не принимали. Коль скоро святой престол опирается на Писание, кому же защищать его, как не им, сыпавшим из рукава цитатами? Однако глава Священной канцелярии пренебрежительно отмахнулся в ответ на претензии коллеги и многозначительно шепнул хранившему безмолвие кардиналу Скалье:
– Рим в опасности, высокопреосвященный. На апостолическом престоле нет более незыблемого хранителя двустороннего меча, каким был папа Павел Пятый, равно как и нет канонизатора непорочного зачатия девы Марии – папы Григория Пятнадцатого.
И этот тоже выражал недовольство избранием Барберини, подобно многим другим кардиналам, которые склонялись к иезуитам и предсказывали папе Урбану VIII недолгое правление.
– В неясной ситуации, – продолжал Оттавио Бандини, – мы должны объединиться вокруг сильной личности·, гаранта преемственности.
– Генерал Муций! – благоговейно воскликнул ректор иезуитского университета. – Он – наша надежда.
Так и подобным образом наставляя Скалью на путь истинный, они привели его в Главный зал, где в ослепительном ореоле своей светской и духовной власти восседал папа Урбан VIII. Тонкий ценитель искусств, он собрал здесь шедевры из многих ватиканских ризниц, начиная от больших живописных полотен до миниатюрных изделий папских ювелиров; наподобие небесного свода раскрывался над головами пестрой толпы потолок, мраморные полы были устланы изумительной красоты коврами с изысканным рисунком и изображениями экзотических животных. Перед главой церкви, одетым в искусно вытканную золотом мантию, с тиарой на голове, собрались представители австрийского габсбургского дома, не без ехидства комментировавшие события, которые имели место на многочисленных полях религиозных сражений, простиравшихся от Чехии до Канала и дальше до самой Балтики. Полководец императора Валленштейн изгнал из Богемии «узурпатора», главу протестантской унии курфюрста Фридриха V, однако Фердинанду II не хватило денег, чтобы окончательно расправиться с непокорными городами лютеран, тем более что в распрю вмешался шведский король. И пока апостолическое войско противостоит атакам протестантов, очищая Европу от ереси, многие католические государи держатся в стороне, а некоторые тайком или даже вовсе не таясь помогают и поддерживают противников римского престола, о чем наверняка известно Его святейшеству. Маффео Барберини молча слушал щеголей, что бренчали перед ним позолоченными шпагами, призывая к крестовому походу, слушал, не перебивая, поглаживая правой рукой острую французскую бородку. Его полное иронии молчание давало возможность главе Священной канцелярии вовсю бахвалиться процессом, начатым против вероотступника – сплитского архиепископа, который в своих писаниях утверждал, будто Ян Гус осужден неправедно; это должно было понравиться Габсбургам, насмерть воюющим с чешскими гуситами. И вообще сей еретик-архиепископ проповедовал, будто протестанты, которых апостолические рыцари вешают и сжигают, столь же добрые христиане… ого, смотри-ка! Однако расчеты Оттавио Бандини не оправдались, препоясанным мечами и шпагами кавалерам, присягнувшим на Писании, в глубине души вовсе не было дела ни до Писания, ни до дискуссий с еретиками – их заботили кошельки с золотом и возможность легкой поживы.
А между тем сей учтивый испанец, сеньор дон Диего Сармиенто де Акунья, граф ди Гондомар, как наполовину по-испански, наполовину по-итальянски представили его Скалье, член Королевского совета Филиппа II, посол при дворе Иакова Стюарта и бог знает еще что, благоговейно подхватил кардинала под руку. Граф был слишком любезен и уверен в себе, и у кардинала не нашлось сил противостоять ему с должным упорством, а кроме того, Скалья подумал, что испанец мог бы помочь разобраться в делах Доминиса, поэтому не без смущения прервал он светскую болтовню дипломата:
– Будучи посланником в Лондоне, ваша милость наверняка был знаком с архиепископом Сплитским в бытность его виндзорским деканом, не так ли?
– Я… – Гондомар удивленно поднял брови и иронически засмеялся. – Разумеется!
– Каков же он был тогда?
– Опасен.
– Опасен?
– Притом весьма! И здесь, в Ватикане, он мог стать таким же после перемен на папском престоле. Переворот французов в конклаве в критический момент войны за веру!
– Я начинаю понимать…
– Де Доминис был подходящей фигурой для переговоров между ревнителями соглашения как на стороне католиков, так и на стороне протестантов.
– Поэтому вам, приверженцам Габсбургов и иезуитов, хотелось поскорее от него избавиться?
– Представьте себе, монсеньор, нейтральную полосу между Мадридом и Веной, от Канала до Венеции, а Рим – под властью профранцузского папы!
– Папа Урбан Восьмой выступает строгим блюстителем римского единства…
– Он вынужден это делать! Впрочем, одному господу богу ведомо, чего он хочет добиться этим процессом… Мы целиком полагаемся на вас, монсеньор. Генерал ордена иезуитов особенно вас рекомендовал. И до моих ушей дошел слух об ожидающихся весьма добрых переменах, желаю вам удачи! В конце концов, ваш еретик воплотил в себе столько всего, что с его помощью можно зажечь сотню костров!
– Вам хотелось бы видеть его на костре?
– Я не могу позволить себе выражать свои личные чувства.
Мгновенно оцепенев, королевский советник стоял перед кардиналом, холодом сверкал его стеклянный взор, он выгдядел совсем иначе, чем тот учтивый кавалер, которого инквизитор только что видел перед собой. Что же он чувствовал, он сам, как человек, представляя интересы мадридской короны? Лицо графа, наполовину скрытое закрученными усами и конусообразной бородкой поверх пышного воротника, ни о чем не говорило. Однако инквизитор попытался сорвать эту безжизненную маску.
– Скажите мне, светлейший, каков он был человек?
– Де Доминис?
– Да.
– Почему это важно для вас?
– Господи, помилуй, ведь мне предстоит осудить его.
Граф засмеялся, но тут же стал серьезным, дабы своим смехом не обидеть собеседника. Улыбка еще таилась в уголках его проницательных глаз и твердо вырезанных губ. Под обходительностью южанина проглядывал искушенный и многоопытный государственный муж.
– Дорогой кардинал, человек – существо весьма многоликое. И вам самому предстоит создать образ, наиболее соответствующий нынешним обстоятельствам!
Разочарованно отошел Скалья от ловкого дипломата. Дело Марка Антония прежде всего вызывало душевный разлад у него самого. Исходя из прочно усвоенных канонов католицизма, он хотел судить его независимо от каких-либо иных, привходящих моментов. Однако теперь вместе со своим узником он оказался в столь высоких сферах, где он сам с трудом ориентировался и где, как рекомендовал ему лукавый испанец, следовало мыслить политически. Первый и главный его принцип – придерживаться истины и только истины – встретил насмешливую улыбку посланника.
Опечаленный кардинал покинул ярко освещенный зал, где гости толпились возле великих мира сего, большей частью вокруг папы и генерала ордена иезуитов. Подобные приемы давали возможность вызнать или выпросить что-либо, нередко успешнее и быстрее, чем если бы дело шло обычным порядком в долгих запутанных лабиринтах канцелярий, В этой иерархической пирамиде вес каждого определялся силой и значимостью его покровителя. Поэтому нижестоящие льнули к стоявшим выше, а великие в свою очередь нуждались в прочной и широкой опоре; только так сохранялось это единение вопреки разъедавшим его клевете, зависти и тирании, оставаясь, однако, цитаделью панства. И даже Скалья, привыкший к суровому аскетизму и с печалью взиравший не сие лукуллово пиршество, был взволнован присутствием императорских послов. Его душу наполнял восторг верноподданного вопреки желанию быть возвышенным и недоступным земным соблазнам в этой толпе прихлебателей и охотников за красными кардинальскими шляпами. Это было сильнее его, отшельника и аскета. Тщетна проповедь равенства, коль скоро последователи Христа надели ему на голову венец, сперва терновый, затем золотой… Однако здесь кардинал одернул себя, подобные мысли вели уже в ересь…
При выходе его опять с подчеркнутой почтительностью приветствовали гвардейцы. Они были внимательны к нему, ибо всего лишь несколько человек пользовались правом свободного прохода по этой галерее. И смиренный отшельник не остался равнодушным к их салюту, хотя сурово порицал себя за подобное тщеславие. Отражение некой тайной силы словно сопровождало его отныне, как бы материализуясь постепенно в новом представлении о себе самом. Давно ли он мечтал о власти, правда, на благо человечества, но разве не так начинают все насильники?
Длинную крытую галерею на древней стене построил еще папа Александр VI после того, как окончательно превратил мавзолей Адриана в неприступную крепость-темницу. Напугать, похоронить заживо стало куда более важным, нежели сберечь святые мощи и урну с прахом давно почившего императора. Угрюмую стену галереи через определенные промежутки прорезали узкие отверстия, напоминавшие скорее бойницы, нежели окна, сквозь них виднелись старые городские кварталы.
В узком пространстве гулко отдавалось эхо чьих-то шагов, и Скалье вдруг показалось, будто его увлекает за собой длинная невидимая процессия. Трудно было понять, где начало тесной извилистой галереи, издавна связывавшей дворец и замок. В одном ее конце стоял престол, в другом – лежала гробница. Владевший ключом к этой двери мог предстать перед Римом всемогущим властелином. И вот теперь он, Скалья, стоял в этом переходе, который вел или к вечной славе в потомках, или к забвению в Тибре.
Железная дверь на другом конце перехода была под замком. Отперев ее, кардинал оказался на открытой галерее перед Замком святого Ангела. Здесь в свете вечерней зари его взору предстала картина, равную которой трудно было вообразить. Здесь, где Тибр стремительно поворачивает на юг мимо холмов Вечного города, обожествленный император Адриан избрал место вечного упокоения и но примеру египетских фараонов воздвиг себе гробницу. Могучие стены правильным квадратом, в каждом из углов которого стояла сторожевая башня, окружали высокий и широкий цилиндр красноватого цвета. На верхней плоскости его центральной башни, господствовавшей надо всем, возвышалось двухэтажное каменное здание, а над ним парил архистратиг Михаил, которого Григорий Великий узрел вкладывающим меч в ножны в знак того, что страшный мор, посетивший столицу, идет на убыль; с тех самых пор архангел днем и ночью реял над замком и над всем городом. И хотя красноватая башня выглядела незавершенной и взор наблюдателя невольно устремлялся выше, в чистое голубое небо, Замок святого Ангела прочно и незыблемо стоял на римской земле.
По висячему мосту, опущенному от угловой башни, инквизитор перешел в крепость, где его приветствовали вооруженная стража и монахи в белых мантиях и черных плащах. Теперь вход в эту преисподнюю не столь поразил его. Да, он начинал привыкать… Жуткая мысль! В уже знакомой Палате правосудия он сел за стол, поджидая, пока тюремщики приведут обвиняемого. Чувство тоски, охватившей Скалыо поначалу в этом каменном мешке, постепенно ослабевало, совсем недавно страшившие видения исчезали, растворяясь в пляшущем полусвете восковых свечей. После шума и суеты роскошного дворца ему даже почти понравилось здесь, под грубым сводом в тишине монастырской кельи. В круговороте светской жизни его неизменно охватывала печаль. Неловкий в общении, склонный к уединению, он словно стыдился чего-то и даже порицал и самого себя, и чопорных аристократов. И чем большее оживление царило вокруг, тем глубже становилась его скорбь; он готов был рыдать… Ему хотелось бежать из залитых светом залов, и лишь в обстановке привычного монастырского быта, несмотря па ужасную цель, стоявшую сейчас перед ним, он обретал прежнее спокойствие.
Трепетный свет падал на желтые переплеты книг и мятые страницы, словно пытаясь уничтожить написанное на них. Теперь, после всего услышанного, теологические дискуссии теряли всякую связь с конкретным случаем. Кого из этих кардиналов, дипломатов и шпионов, окружавших папу, всерьез заботили вопросы религии? Ведь даже ортодоксальные схоласты Римской коллегии оказались в стороне от управления курией. Наверх поднялись те, кто умел приспособляться, угождать, подставлять ножку соперникам, для этого, разумеется, надобны были не знания, но искусство льстить и тонкий нюх. И если кого-нибудь вдруг провозглашали противником Фомы Аквинского или метафизики Аристотеля, то за этим непременно следовало искать нечто менее абстрактное. Священные догматы в гораздо большей степени, чем прежде, служили ныне поводом для публичной расправы с соперником. Взбунтовавшийся сплитский архиепископ сам в своих десяти книгах составил против себя обвинительный акт, и теперь инквизитору придется ловить его па крючок той или иной формулировки, с отвращением сознавая, что гонителей волнуют отнюдь не философские и теологические противоречия.
Монахи-доминиканцы привели еретика, и Скалья поднял взгляд от груды бумаг на столе. Нет, он не позволит увлечь себя фанатизму схоласта. Вот перед ним стоит человек, и этот человек является или средоточием веры, или олицетворением преисподней. Он, Скалья, должен проникнуть в тайные побуждения Марка Антония, прежде чем противопоставить ему собственное слово.
– Садись, брат! – Кардинал удалил тюремщиков и попросил согбенного старца приблизиться к столу. – Я не буду судить слово, отделенное от деяний, гнева и надежд человека. Само по себе слово может быть обманчиво. Тебя самого, праведника или грешника, должен увидеть я за твоими бумагами, к сожалению часто весьма неумеренными по тону. У начала пути твоего стоит оптика, завершает его также наука, а между ними долгий и извилистый путь церковного прелата и реформатора. Что извлекло тебя из твоего первого и последнего убежища?
Ободренный его тоном, Марк Антоний опустился на сиденье. Несколько ночей, проведенных в заточении, уже оставили свой след в виде нездорового темного налета па его старом лице, обрамленном окладистой бородой. И морщины на высоком лбу его словно углубились и затвердели. И голос у него стал каким-то иным, глухим и надтреснутым.
Сводчатая Палата правосудия с металлическими решетками на двух высоких окнах воссоздавала атмосферу давно ушедшего в прошлое иезуитского монастыря. Именно там зародились в душе Доминиса сомнения и колебания. Уроженец далматинского острова Раб, лежащего в солнечном заливе у подножия лесистых холмов, пробужденный к жизни яркими красками и ароматами неоглядного моря, он не выдерживал тягостного уединения в смрадной келье. Осужденный на вечное одиночество и непроглядный мрак, он стремился к свету, вступив в игру со стеклами, зеркалами, линзами, капельками воды. Луч света стал для него вестником иного мира, верным другом, мостом, который вел к непознанным явлениям. Дьявольщина, ворчал старый настоятель, искушения адских сил. Суровые иезуиты сулили ему погибель, и вот он кончает свой путь в Замке святого Ангела.
Совершенным образом возведенный свод тяжким грузом опустился ему па плечи. Жизнь его чуть тлела, подобно фитильку, трепетали воспоминания, которыми он сейчас охотно делился со Скальей. Непроглядная тьма лежала перед ним, но повсюду, где ему довелось бывать, красовались порталы, портики, атриумы – места встреч и жизненных перекрестков. И слова, звуки которых давно рассыпались в прах, вновь возникали, полные сомнений и печали. Все воскресало, но не как прошлое и навеки ушедшее, а как незавершенное и живое. Именно потому, что впереди уже не было пути, минувшее как бы вновь раскрывалось на бесчисленных дорогах, которые все вели не туда, где он теперь оказался.
– Почему ты не остался в Падуанском университете? – Инквизитор испытывал сочувствие к молодому профессору, который в окружении своих студентов прогуливался по тихим, прекрасным в своей внутренней гармонии галереям квадратного здания.
Этот античный дворец, покрытый патиной столетий, оказывался первым домом для многих поколений ученых. Самый смелый в коллегии мудрых, он, неофит науки, рванулся сквозь схоластический туман в беспредельный мир; преподаватель риторики, логики, философии, физики, теологии, Доминис сам был ненасытно любопытен и предан исследованиям. А потом, почему он потом оттуда ушел?… Почему?… Восторг первооткрывателя, блестящие лекции в Аула Магна, заседания Академического совета, торжественные церемонии – все эти волнения на многообещающем пути ослабевали, рождая усталую пресыщенность н неудовлетворенность. Это не было настоящим, тем, чего он алкал и к чему стремился. Жизнь текла мимо монастырской стены, а в миру, в обществе, где царили насильники и фанатики, ученые не пользовались особым авторитетом. Он был чудаком, который сквозь оконные решетки пытался заглянуть в роскошные дворцы всемогущих.
– Монастырская тишина угнетала меня. День за днем слышать шорох сандалий по галерее, звуки колокола и свой голос кастрата в семинарии… стало невыносимо. Мысль билась во мне с бешеной силой. Она вдребезги разнесла монастырские ворота. Я должен был испытать себя снаружи, в ином окружении.
– И ты испытал себя, господь да будет к тебе милосерден! – воскликнул подавленный инквизитор. – Кафедра в Сене была экзаменом для тебя, профессора! Ты захмелел и, хотя тебя предостерегали люди осмотрительные, поспешил в пиратское гнездо. Неужели первое поражение не заставило тебя вернуться в Падуанский дворик!
– Это не было моим поражением, но лишь отступлением…
– О, дерзкий!
– Разве это дерзость – высказать некий замысел?
– Ты недооценил бремя мысли и ее печальные последствия. Твое стадо изгнало тебя, пастырь.
Из рассказа Доминиса возникали образы косматых людей, одетых в грубые ткани или овечьи шкуры, хмуро внимавших плану их переселения в житородные края. Ускоки! Пираты… Старому пастырю захотелось громко крикнуть куда-то вдаль… А может быть, кто знает, то был последний и единственный способ помочь этому пароду выжить. Коварно погубленные вожди их воскресали во мраке кельи, повторяя свои обвинения. И пока ты, епископ, стремился привести ускоков к миру и земледелию, императорский полковник усмирил Сень свинцом и виселицами. Ты безумен, если искренне считал возможным посеять зерно на проклятой ниве, где сходились три границы, где разбойничали турецкие, императорские и венецианские солдаты. Или же ты был негодяем, подобно многим другим, кто словом о мире прикрывал волчий оскал. И если б ускокам удалось посадить тебя на кол на вершине Велебита, это стало бы вполне заслуженным венцом твоей миссии и явилось бы предостережением для всех прочих, ибо с волками надо выть по-волчьи и это единственно приличествует двуногому.
А напрасные путешествия твои между удаленными столицами через кишащие разбойниками местности, по грязи и бездорожью! Ты проезжал мимо штабелей трупов, мимо дымящихся пожарищ, избегая засад и завалов, проезжал, зажмурив глаза, дабы все это оставалось постоянно присутствующим в мыслях. Гяуры, посаженные на кол, девушки, проданные в турецкие гаремы или христианское рабство, грабежи на дорогах, месть, опустошавшая целые села, воинствующая религиозная нетерпимость, стаи ворон над полем боя, псы, лакавшие человеческую кровь, оголтелые банды… и в довершение ко всему скелеты, выжженные солнцем, они белели в оливковых рощах, точно неслыханные плоды твоих миротворческих прививок. Человек более малодушный укрылся бы он этого сонма ужасов в возвышенных размышлениях о потустороннем, но единоборствующий прелат, прозревший благодаря проклятой оптике, врукопашную схватился с полчищами вурдалаков вампиров, ведьм, заклинателей духов, вдохновителей я поджигателей костров, разбойников на больших дорогах схватился во имя Духа просвещения! Дерзкий вызов, брошенный всем на перекрестке европейских дорог, где беспрепятственно гуляли любые ветры, где даже ястребам удавалось выжить только благодаря силе своих когтей.
У кардинала, восседавшего перед ворохом бумаг на столе, пробуждался все более и более острый интерес к этой личности, выраставшей из вялой и временами мало ему понятной исповеди. После ускокского Сеня одолеваемый сомнениями человек попал в огромные пустынные развалины, наследие античного мира. В захолустном далматинском городке определилась судьба автора книги «О церковном государстве». Марк Антоний получил от папы самую ничтожную епархию, в Далмации, но зато приобрел самое высокое звание. Под гордым титулом примаса Хорватии и Далмации таились печальные reliquiae reliquiarum. Ему предстояло или смириться в убогом диоцезе, или заболеть ностальгией по исчезнувшему королевству. И заново поставленный первосвященник оказался в тени некогда существовавшего королевства, слишком сильный и слишком тщеславный, чтобы удовлетвориться жалкими останками в настоящем. Титул, уже позабытый при европейских дворах, стал единственной картой в его игре, где ставкой была власть; пытаясь вернуть ей прежний королевский блеск, он сам надеялся вспыхнуть в ее величии. И вчерашний сеньский епископ, в качестве ревностного посланца папы Климента VIII недавно посещавший императора, эрцгерцога и дожа, после их комплиментов вдруг нарушил старую вассальную клятву. Подобный гранитному монолиту вздымается он над каменными глыбами своей родины, упрямый и мечтательный. К лишенным растительности скалам бывшего профессора приковали не папская грамота и не благодати архиепископского сана. Под обветшалым титулом, который он отныне пронесет сквозь грозное время, вырастал облик почти стертой с лица земли нации в ее бунте против насилий и грабежей.