Одной крови

Супер Роман

Роман Супер - российский писатель и журналист, лучший репортер страны по мнению телекритиков «ТЭФИ» и лучший журналист по версии журнала «Сноб». В 2013 год у его жены Юлии диагностировали рак. Книга «Одной крови» - это рассказ Супера о болезни супруги, история их любви, размышления о жизни и смерти и рассуждения о состоянии онкологии в России. Роман пытается понять, почему окружающие боятся открыто говорить об онкологических заболеваниях, и исправить эту ситуацию.

 

--

Рядом с каждым болеющим человеком всегда есть (должен быть) кто-то, кто держит его за руку. Этот кто-то — тоже болеет. Доблесть не отпустить родную руку в смертельно опасной болезни и вместе пройти до конца — бесценна. Но рассказов про такую доблесть, увы, меньше малого. Откровенных, основанных на реальных событиях рассказов — еще меньше. Вдохновляться и воодушевляться напуганным болезнью людям и их близким, отрезанным от здорового мира, почти нечем. В России о раке вообще принято молчать, даже не заикаться. Заболевшие молчат, потому что боятся осуждения, порицания, косых взглядов здоровых людей, снисходительного отношения окружающих, жалости, причитаний, ахов и охов, неадекватной реакции. Здоровые молчат, потому что за пределами замкнутого круга боли и страдания принято полагать, что рак — это не про них, что с ними такого не может случиться, что если не говорить, то беда не придет никогда, не будучи накликанной.

Вот только рак, увы, приходит не по заявке. И к нему никто и никогда не успевает подготовиться. Приходит к молодым и старым, здоровым и хворым, успешным и безвестным. И бесповоротно меняет жизнь. Потому что дальше будет жизнь, в которой был, есть и теперь навсегда будет рак. Рак-болезнь, рак-опыт, рак-переживание. И рак-урок.

Один из главных уроков, которому учит рак, — правильная постановка жизненно важных вопросов. Болезнь — она не «за что». Она — «зачем». Цена ответа чрезвычайно высока. Щедрость тех, кто решается рассказать незнакомым людям свою личную историю болезни и борьбы, заслуживает сонма благодарностей. Ведь они своим опытом помогают нам не бояться, быть бдительными, быть хотя бы немного в курсе. По крайней мере, уже иметь наготове правильно сформулированный вопрос: не «за что?», а «зачем?». История любви, болезни и любви в болезни, рассказанная Ромой и Юлей, — это и есть ответ на тот самый, правильно заданный вопрос.

Степень откровенности, на которую они (та, что болела, и тот, что держал за руку) решились, завораживает. А еще дарит чувство такой пронзительной сопричастности, о которой я и подумать не решалась, когда Рома и Юля впервые рассказали о том, что собираются описать для других свой опыт. Помню, как они впервые попросили написать меня предисловие к еще несуществующей книге. О чем я подумала? О том, как я ненавижу рак. Как он достал уже всех, этот вездесущий рак. Вечно не вовремя, вечно высасывающий все силы и средства, вечно жестокий. Я ругала про себя рак последними словами, придумывая это предисловие. Сразу вспомнилось, как однажды первый президент Советского Союза Михаил Горбачев в сердцах сказал мне в интервью: «Проклятый рак. Я бы расстреливал из автомата Калашникова этот рак! Но как ты будешь его расстреливать, если носителем рака являются люди? Самые дорогие люди». Сказав это, Михаил Горбачев, чья личная история войны против рака происходила у всех на глазах, до белого с синью сжал кулаки, вцепившись в подлокотники кресла. Он держался за них так, будто усилием рук мог сдержать слезы. Сдержать отчаяние. Согласившись на интервью со мной, Горбачев думал, что сможет говорить спокойно, что отболело, ведь со дня смерти жены — Раисы Максимовны — прошло время. Но он ошибся. Не отболело. Это было одно из самых эмоционально трудных интервью в моей жизни. И одно из самых важных. Как потом выяснилось, и для него тоже:

«Чаще я гоню от себя воспоминания о днях ее болезни. Но этого же все равно из жизни не выкинешь: ее болезнь — часть нашей жизни и нашей любви. И когда все приходит, когда все возвращается воспоминаниями, я все время спрашиваю себя: сумел ли я сделать все то, что должен был в память о ней? Хорошо ли я усвоил урок? Все ли понял?» В знак того, что урок усвоен хорошо, Михаил Горбачев доделал дело, начатое женой: достроил и открыл Научноисследовательский институт детской онкологии, гематологии и трансплантологии в Санкт-Петербурге. И дал ему ее имя — Раисы Максимовны Горбачевой. Теперь это одна из лучших онкологических клиник в стране. В день, когда Рома, застуканный Юлиным раком врасплох, впервые позвонил мне, я летела как раз из Петербурга в Москву. В Питере, в клинике имени Горбачевой, я навещала дорогого мне человека, для спасения которого были предприняты все средства и мобилизованы все современные технологии.

Все, о чем вы прочтете в этой книге, происходило у меня на глазах. Я видела, как они испугались, как растерялись и как не знали куда бежать — обязательный, увы, набор для впервые столкнувшегося с раком россиянина. Я видела, как они учились задавать врачам вопросы, не стесняться идти за вторым мнением, принимать деятельное участие в выборе стратегии лечения. Я видела, как они, шаг за шагом, рука об руку преодолевают эту трудную и опасную дорогу от «за что» к «зачем». Я видела, как они учат друг друга, учатся друг у друга преодолевать смерть, опираясь на любовь. Я все это видела своими глазами, потому могу уверенно свидетельствовать — они герои. Их опыт коло^ален. То, что они отважились поделиться им с нами, — настоящий подвиг. И от имени всех нас, тех, с кем Рома и Юля решили разделить то, что пережили вдвоем, я им бесконечно благодарна.

И еще. Знаете, на что на самом деле рассчитывают люди, когда говорят посторонним о своем раке? Не на сочувствие. Не на дружеские объятия. Не на это вечное «держись, все будет хорошо». Не на помощь. И даже не на молитвы. Люди, поделившиеся своей онкологической историей с другими, рассчитывают на то, что их бесконечный, пожирающий душу и душащий плоть страх, рожденный свалившейся на голову болезнью, отступит. Я верю в то, что в ту секунду, когда Рома и Юля поделились с нами своим страхом, он ушел. Стал слабее, перестал сосать под ложечкой. Рассказанная вслух, напечатанная на бумаге история жизни становится рассказом. И перестает тебя преследовать. Я верю, что история Юлиной болезни, став книгой, перестала быть историей страха и отчаяния для героев этого полезного и важного текста. А стала невероятным рассказом о всепобеждающей любви.

Катерина Гордеева

Посвящается моей жене Юле и моему сыну Луке.

Из уважения к жизни и смерти все события, описанные в книге, реальны. Имена некоторых героев по их просьбам изменены.

 

Часть 1

 

0

Я начинал с «Персена», «Ново-пассита» и «Корвалола». Мертвому припарка. Потом был «Мелаксен», «Торсон», «Нитразадон». Тоже ни в одном глазу. Дальше в поисках сна я, спотыкаясь, побежал по медицинскому справочнику, вычеркивая одно за другим средства, которые никак не хотели работать: «Дормикум», «Геминеврин», «Эуноктин», «Гипноген», «Залеплон»…

Через пару месяцев, стоя в очереди в государственной аптеке рядом с домом, я, как мне казалось, абсолютно профессионально консультировал новых друзей — пенсионерок, потерявших, как и я, сон и покой:

— Вы знаете, Светлана Николаевна, «Фенобарбитал» — мощнейший препарат. Скорее всего. даже не скорее всего, а точно — он сработает. Хотя, вот честно скажу, мне, например, становится не по себе, когда я представляю, как именно он это сделает. Вы уснете. Но седативно-снотворное действие будет обусловлено в основном угнетением активности клеток восходящей активирующей ретикулярной формации ствола мозга, ядер таламуса, торможением взаимодействия этих структур с корой вашего драгоценного головного мозга.

— Господи Иисусе!

— Да, вы будете спать, никаких сомнений, гарантия сто процентов. У вас неестественно сократится фаза так называемого быстрого сна и уменьшатся стадии так называемого медленного сна. Снотворный эффект продолжится часов шесть. А уже через недели две после первого приема препарата снотворный эффект начнет снижаться. Увы.

— И что же делать-то, сынок? Не лезть в это во все от греха подальше, да? Скажи, как лучше?

— Возможно, в вашем возрасте лучше все-таки остановиться на травках.

Сам я — методом проб и ошибок — остановился на «Донормиле».

Таблетка. Полчаса смотрю в потолок. И все. Взрывающаяся от страшных мыслей голова будто отделяется от тела и улетает в неизвестном направлении. Потолок исчезает во тьме. Все исчезает. Темнота и тишина. Такое желанное абсолютное ничто. И вот только в этом ничто на пару часов в сутки меня отпускает. Тогда я живу.

Спать я перестал ровно год назад.

 

1

— Привет, Юль. Слушай, мы уже два батона искрошили мандаринкам. Ты чего так долго едешь? Ну что там с результатом? Давай ты скажешь, что все в порядке?

— Привет, Ром. Классные мандаринки. Ты прости. Но это не туберкулез. Мы с женой сидим у пруда и кормим птиц. Вокруг нас бегает счастливый, небесной красоты трехлетний сын Лука. В сумке у меня бутылка шампанского.

Мы все вместе встретились в парке «Дубки», чтобы отметить годовщину свадьбы:

— Это точно не туберкулез. Компьютерная томография показала, что у меня рядом с легкими гроздь винограда. Как бы она не превратилась там в вино… Скорее всего, это рак. Его, конечно, еще нужно подтверждать. Но врач так посмотрел на меня, что. короче, давай поищем кого-нибудь вроде гематолога.

— Как это?

— Не знаю.

— За что? За что? За что?

— Не знаю.

Лука продолжает нарезать круги вокруг нас, не замечая, как родители изменились в лицах. Плавают мандаринки. Смотрю на стыдливо — будто это она виновата в еще не поставленном, но уже прозвучавшем диагнозе — улыбающуюся жену и зачем-то представляю себе ее похороны.

Начинается страшный ливень. Люди в парке разбегаются в поисках крыш. Смех тонет в страшном воющем ветре. Земля под нами за одну секунду превращается в хлюпающую глину. Откуда-то возникают уродливые похоронные венки. Раскаты грома, сквозь которые проступают рыдания и истерики родственников. А вокруг процессии носится Лука, так до сих пор и не понимающий, что на самом деле случилось. Он просто по-детски радуется большому скоплению родных людей, облетает их игрушечным вертолетом, подаренным на третий день рождения бабушкой.

И вот мы уже в церкви. И вот священник густым басом тараторит молитву: «Помяни, Господи Боже наш, в вере и надежде живота вечнаго преставльшуюся рабу Твою, сестру нашу Юлию, и яко Благ и Человеколюбец, отпущаяй грехи и потребляяй неправды, ослаби, остави и прости вся вольная ея согрешения и невольная, избави ея вечныя муки и огня геенскаго, и даруй ей причастие и наслаждение вечных Твоих благих, уготованных любящим Тя: аще бо и согреши, но не отступи от Тебе, и несумненно во Отца и Сына и Святого Духа, Бога Тя в Троице славимаго, верова, и Единицу в Троице и Троицу во Единстве православно даже до последняго своего издыхания исповеда.».

— Ну что, давай выпьем, Ром? Шампанское холодное?

— Давай, Юль. Я тебя люблю.

 

2

В 2002-м весна пришла очень рано. Не было этой нудной драки февраля с мартом, марта с апрелем. Не возникал вопрос о том, когда же наконец будет прилично выйти на улицу в одном свитере, а прохожие не подумают, что ты сумасшедший. Просто резко стало тепло. Ушел снег. И вернулось солнце, которое у нас вечно в таком дефиците.

Мне семнадцать лет. Я живу в рабочем поселке подмосковного города, где из развлечений один стадион, одно общежитие и, пожалуй, самая неблагополучная школа на всем белом свете. Ее я как раз и заканчиваю, дерзко подумывая поступать на факультет журналистики МГУ, хотя способностей моих, как мне казалось, едва должно было хватить на какую-нибудь платную шарагу, открытую аферистами не из любви к высшему образованию, а из любви к Бенджамину Франклину на стодолларовых купюрах.

Мечтать о главном университете страны вслух в моей школе было небезопасно для здоровья и репутации. Даже намек на мысли об МГУ у нас в лучшем случае сочли бы за хвастовство. В худшем — разожгли бы классовую войну. Поэтому я подумывал об этом очень тихо и робко, особенно не веря в собственные силы. Раз в неделю я лениво ходил на курсы, которые придумала выпускница этого самого журфака — моя приятельница Люда. На курсах Люда объясняла, как будут проходить вступительные экзамены. Как правильно писать сочинение по литературе. На каждом занятии она рассказывала, что жизнь может быть совсем другой — не как сейчас, а интересной. Развлечений может быть гораздо больше, чем стадион и общежитие. А люди могут быть красивыми и умными. Чтобы стать частью этого другого мира, нужно всего-то поступить в МГУ.

Я сидел и записывал рассказы Люды в блокнот, щурясь от не по-апрельски яркого и теплого солнца. Небольшая комната, в которой мы занимались, была до краев заполнена светом. Открой в этот момент окно — и, казалось, лишний свет перельется за подоконник, как убегающее молоко из кастрюли. Когда ты подросток, для того чтобы остро почувствовать себя живым и счастливым, больше в общем-то ничего и не нужно: ранняя весна и желание поступить в университет. Этим и была занята моя голова. Я записывал ценные указания выпускницы журфака, наслаждался теплым светом и ни о чем другом не хотел даже думать.

Но однажды в дверь этой небольшой комнатки постучат. И кто-то запредельно сильный, большой и беспощадный поднимет меня за волосы и швырнет в огромный кухонный комбайн. Потом нажмет на кнопку и пропустит все мои семнадцать лет через острые ножи, превратив их в фарш.

Меня не станет. И я, наконец, появлюсь.

— Привет, Люд. Прости, вы не закончили еще?

— Заканчиваем, заходи, Юль.

Кто-то запредельно сильный, большой и беспощадный — это милая привлекательная девушка Юля. Юля зашла по каким-то своим делам к своей подруге Люде, не рассчитав правильно время: занятие еще не закончилось. Она села на свободное место, которое оказалось рядом со мной. Собственно, на этом простое, беззаботное и счастливое существование подростка, единственной проблемой которого было поступление в МГУ, закончилось.

Юлю я полюбил, даже толком не успев ее разглядеть из-за солнца, которое слепило глаза. Так что это была любовь не с первого взгляда. А с первого… запаха, с первого «привет», сказанного даже не мне, с первого стука в дверь.

Ну а дальше, как в дурацких романтических фильмах: slow motion, она поворачивает голову в мою сторону, свет падает на ее красивое лицо. Я смущаюсь и краснею. Она медленно собирает волосы в хвост, открывая опасные для впечатлительных мальчиков пубертатного возраста скулы. Я впадаю в оцепенение. Она облокачивается на спинку стула и поднимает руки на голову.

Я в коме.

Еле дожил до следующего занятия. Перед его началом я очень аккуратно, чтобы не попасть под подозрения — хотя, разумеется, попал под них тут же, — узнал у Люды, что Юля старше меня на четыре года. Что учится она на четвертом курсе искусствоведческого факультета. И что вот-вот выйдет замуж за какого-то чемпиона по каким-то велосипедным гонкам. Не знаю, какой из этих гвоздей вошел глубже в крышку гроба моего набухающего чувства.

У меня снова кома.

Представить себе ситуацию, в которой эта красивая девушка могла бы даже просто обратить внимание на краснеющего по каждому поводу, закомплексованного, лохматого школьника в каких-то нелепых дешевых кедах, мне было трудно. Представить себе изящную руку этой девушки во вспотевшей от волнения руке несуразного абитуриента было больно. Представить себе робкое прикосновение ее губ к дрожащему от испуга рту нерешительного подростка было страшно.

Давление падает.

Через несколько дней, вцепившись друг в друга, как звери, мы с Юлей занимались любовью. В полумраке. На старом скрипучем паркете полупустой квартиры.

Пульса нет.

 

3

Ты же никак не можешь к этому подготовиться. Не можешь предугадать. Не можешь спланировать. Как-то заранее набраться смелости и сил. Не можешь вечером лечь спать с мыслью, что завтра утром все изменится, что все твои текущие дела перестанут иметь какое-либо значение и смысл, потому что сам Бог, судьба, случай или черт знает что пошлет тебя на три страшных буквы — РАК. Нет, ничего, что может как-то подготовить человека, не происходит.

Вот и Юля третьего апреля 2013 года просто легла спать. А в девять утра четвертого апреля просто зазвенел будильник. Комната до краев была залита теплым светом, как и в тот апрельский день одиннадцать лет назад, когда я впервые увидел свою будущую жену. Юля высунула из-под одеяла ногу, запустила пальцы в волосы и нехотя открыла глаза. Потом как-то случайно провела рукой по шее и у самого ее основания над левой ключицей зацепилась за что-то неестественно твердое.

Бугорок? Не бугорок.

Шишка? Вроде нет.

Прыщик? Вряд ли.

Принимая душ, пощупала эту штуку еще раз. Все-таки похоже на воспаленный лимфатический узел. Ну, бывает. Правда, обычно за ушами.

Наверное, и здесь иногда воспаляется. Надо последить.

* * *

Жена моя работала в маленьком уютном магазинчике на Цветном бульваре. Заказывала из Европы виниловые пластинки, кино, книги и альбомы по искусству. Каждый день копалась в лучшем, что создавалось людьми на нашей планете. Пропускала через себя песни, фильмы, фотографии, зацепившиеся за историю мировой культуры. Это откладывало сильный отпечаток на то, как остро она чувствовала мир.

Юля очень красива. Красива изнутри. Она хорошо образована. Все, за что она бралась, всегда выходило в лучшем виде. Она привыкла отдавать тому делу, которым занимается, всю себя, без остатка. При этом в ней нет ни капли тщеславия, зависти, эгоизма. И это всегда подкупало меня. Моя жена — мой нравственный камертон. Моя жена — моя главная находка и главное завоевание. Она невероятный человек. Такие рождаются раз в сто лет. Юля всегда, несмотря ни на что, остается собой. Поэтому и люди, и дела, и помыслы, и все вокруг нее — прозрачное, чистое, честное.

Она никогда и никуда не торопится, чтобы случайно на бегу не пропустить что-то важное, настоящее и красивое. Она ценит мелочи и детали, из которых складывает свою жизнь в большие, причудливых форм и красок картины и фантазии. Всегда чуть-чуть не от мира сего. Всегда в смешных широких платьях, как у девочек в детском саду, но при этом женственна и сексуальна. Всегда чуть-чуть витает в облаках, но при этом внимательна к людям — самым близким или случайным, появляющимся в жизни пусть даже на одну минуту. Ко всем.

К себе она тоже всегда относилась внимательно. Особенно после рождения нашего сына. Лука с первых дней жизни как-то слишком болезненно был привязан к Юле. А Юля к нему. Может поэтому странный незнакомец над ключицей заставил ее обратить на себя такое пристальное внимание.

* * *

Спрятавшись за только что прибывшими в магазин кучами пластинок Blur и Smiths, Юля залезла в Интернет и тут же нашла примерно четыре миллиона статей с фотографиями вспухших лимфоузлов над левой ключицей. В двух миллионах статей говорилось, что это может быть верным признаком метастазы рака легкого и груди. В двух других миллионах — читателей успокаивали раком лимфатической системы. Рядом с магазином находился платный медицинский центр. В обеденный перерыв Юля неслась сломя голову делать УЗИ:

— Доктор, вы знаете, я в Интернете прочитала, что это может быть как-то связано с онкологией…

— Ну, вы читайте больше. В Интернете и угри могут назвать признаком онкологии.

— Да, я согласна. Но у меня не очень хорошая наследственность. Год назад у меня мама лечилась от рака груди. А еще раньше бабушка умерла от рака. Да и у деда все не слава богу.

— Вот зачем вы паникуете раньше времени? Лежите ровно. И желательно молча.

Доктор сделал УЗИ, распечатал снимок, написал в заключении слово «воспаление» и отпустил мою жену домой, успокоив — все нормально, расслабьтесь:

— Похоже на обычную простуду. Грипповали, перенесли все это на ногах. Вот организм таким образом отвечает на ваш образ жизни, на вашу халатность. Но ничего страшного я не вижу. Будьте здоровы. До свидания.

— Отлично, спасибо. И вы будьте здоровы.

Доктор сказал, что все хорошо. Что шишка рассосется. И паниковать не нужно. К тому же он сделал УЗИ. Что может быть показательнее, информативнее? И клиника эта была не государственная и не дешевая, а солидная, со свежим ремонтом. Врачи в ней здороваются и смотрят в глаза, когда разговаривают с пациентами. Нет ни одной причины сомневаться. Ну, вот и славно.

Юля попробовала больше не думать о своем лимфоузле. Забыть о нем. После похода к врачу сделать это было, в общем-то, очень просто. Врач был убедителен. А лимфоузел не таким уж и страшным. Но все-таки каждое утро пальцы сами находили его. Бугорок — не бугорок. Шишку — не шишку. Прыщик — не прыщик. Украдкой тянулись к этому неизменно твердому и выпуклому узелку. Он не исчезал. Видимо, прошло слишком мало времени. Видимо, накопившаяся за зиму усталость ослабила иммунитет. Видимо, надо лучше питаться и больше отдыхать.

Моя жена идет на работу, но он на месте. Пьет кофе в «Старбаксе», а он не исчезает. Смотрит кино — и лимфоузел с ней, в этом же кинотеатре.

* * *

В конце апреля Юля на неделю улетела в командировку в Китай. На ежегодную выставку. Каждый вечер мы созванивались и болтали о всякой ерунде:

— Ром, хочешь поговорить с улицей?

— Да, давай. Она понимает русский язык?

— Она никакой язык не понимает. Она никого не слушает. Она просто орет двадцать четыре часа в сутки. Вот послушай.

Жена поднимала телефон вверх, чтобы я послушал шум улицы. Я вздрагивал: казалось, что все девять миллионов жителей Гуанчжоу одновременно орут мне в ухо, предлагают фастфуд, ругаются, звонят велосипедными звонками, смеются и поют песни.

— Великая китайская симфония.

— Возвращайся скорее, Юль. Посидим в тишине.

— Через два дня.

— Люблю тебя. Лимфоузел уменьшился?

— И я тебя. Не волнуйся. Уменьшился. Его почти и нет.

Делая пересадку в Гонконге на рейс до Москвы, Юля бежала по терминалу в поисках своего гейта. Не тот. Не тот. Не тот. Не в ту сторону. Или в ту? «Ну как же можно продавать билеты на рейсы, между которыми всего тридцать минут? — злилась Юля, снова оказываясь не у того выхода, который нужен ей. — Надо спросить. Здесь же вроде говорят по-английски».

Она подбежала к первому встречному сотруднику аэропорта. Открыла рот, чтобы задать вопрос, но не смогла произнести ни слова. Ее прошиб холодный пот. Она стала задыхаться и кашлять с такой силой, что, казалось, легкие вот-вот выскочат наружу. Ноги подкосились. В глазах потемнело. Голова закружилась. Юля грохнулась на пол без сознания.

 

4

Мы лежали на полу и понятия не имели, сколько сейчас времени. Нам не нужно было ничего говорить, шевелиться или даже думать. Мы просто не выпускали друг друга из рук, чувствуя танцующую энергию в наших телах. Мы переносились за пределы своего физического существования, в те места, где сияет одна только любовь, а ничего другого нет, ничто другое не имеет никакого значения. Мы были соединены объятиями, которые не могла расцепить никакая сила. Это совершенно мистическое чувство: мы всецело, каждой клеточкой наших физических и астральных тел, любили друг друга, принадлежали друг другу. Это чувство унесло нас в другую реальность — в ту, где не нужно знать время и слова. Думаю, этот божественный мистический опыт люди переживают один-два раза за всю свою жизнь. Для нас с Юлей этой было впервые. Поэтому мы так боялись спугнуть этот момент. Поэтому мы не смели пошевелиться: час, три, пять… или целую ночь. Мы нашли друг друга. Я — Юлю. Юля — меня.

По утрам я не мог есть. С трудом засовывал в себя бутерброд. С еще большим трудом отсиживал уроки в школе и бежал домой, к телефону, звонить Юле. Все мои мысли были только о ней. Если я не слышал ее голос дольше, чем один день, я сходил с ума. Голова начинала кружиться. Я страдал физически. Влюбился до тошноты — это про меня. Я жил, обнимая и прижимая к себе каждое слово, сказанное Юлей. Я был счастлив только потому, что могу слышать и видеть ее. Да что там слышать и видеть. я был счастлив думать о ней, о том, что есть такой человек, и я его знаю.

Если отметить красным маркером на картах Москвы и севера Подмосковья места, в которых мы с Юлей занимались любовью, на них почти не осталось бы свободных мест — все было бы красным. Нас с такой силой тянуло друг к другу, что мы умудрялись любить даже в ночных электричках — иногда я ездил встречать ее после учебы в Москву.

Все это, конечно, сильно не нравилось моим родителям. Сыну в этом году заканчивать школу, поступать в МГУ, а он ночами пропадает со «взрослой женщиной», которая к тому же почти замужем. Только через пять лет я признаюсь отцу, что в университет я поступил исключительно благодаря шантажу этой почти замужней «взрослой женщины». А никак не из-за курсов выпускницы журфака Люды, на которые я, разумеется, ходить перестал, получив от этих курсов все, что мне было нужно — Юлю.

Ночами, убедившись, что родители крепко спят, я открывал окно в моей спальне — хорошо, что мы жили на первом этаже, — выпрыгивал из него и бежал через полгорода вдоль проезжей части к своей девушке. Дома я оказывался под утро точно таким же образом — через окно. Так я готовился к поступлению.

В начале лета мы валялись с Юлей на траве. Я трогал ее лицо и плечи. Целовал подбородок. И, делая вид, что совершенно спокоен, на самом деле упрашивал, умолял ее не выходить замуж за другого. Умолял остаться со мной, выбрать меня, а не его:

— Юль, ты можешь представить, что мы расстанемся?

— Нет.

— Ты можешь представить, что он есть, а меня нет?

— Нет. Ты меня сейчас убьешь за пошлость. Но ты мой Ромео. А я твоя Джульетта.

— Ты хочешь, чтобы мы больше никогда не встречались?

— Нет, это невозможно. Я люблю тебя, Ром.

— Но как ты можешь любить меня, а выходить замуж за него? Я не могу этого понять.

— Это очень трудно объяснить. Я с ним девять лет встречаюсь. С детства. Он как член семьи уже давно. И расстаться с ним — это все равно, что добровольно отрубить себе руку. Или ногу.

— Тогда расстанься со мной.

— Расстаться с тобой — это все равно, что сразу отрубить себе голову.

— Значит, в любом случае речь идет об ампутации.

С каждым днем эта любовь становилась все невыносимее. Жить без нее я не мог. Но весь день ждать встречи или хотя бы разговора по телефону, не дозвониться и потом узнать, что этот вечер она провела не со мной, а со своим будущим мужем, — как жить с этим?

Я сидел за столом и вместо того, чтобы писать сочинение по русской литературе, писал прощальные письма Юле. Потом рвал их в клочья. Потом снова писал. Так продолжалось до рассвета. Без сил я падал в постель. Как раз в тот момент, когда нужно было вставать и идти в школу. Вместо школы я ехал в Москву, караулил ее у дверей института. Мы встречались. Брали друг друга за руки, спускались в метро и до самого закрытия подземки ездили по кольцевой линии. Юля плакала у меня на плече:

— Не плачь, Юль.

— Не могу. Я же вижу, как ты страдаешь.

— Что мне сделать, чтобы ты не плакала?

— Не бросай меня.

— Хорошо.

— Обещаешь?

— Да.

— И еще, Ром. В университет поступи. Если поступишь, клянусь, что этот кошмар закончится. Я отрублю себе руку.

— Ты от него уйдешь?

— Да.

— Тогда у меня нет выбора.

— У тебя нет выбора.

— Мы опоздали на последнюю электричку.

— Я больше не буду плакать.

 

5

Вернувшись домой, Юля ничего не рассказала о своем приступе в Гонконге. Расскажет чуть позже. Пока решила не расстраивать. Я был совершенно спокоен, потому что в голове давно поселилась мысль: жена ходила к врачу, даже сделала УЗИ, врач сказал, что поводов для беспокойства нет. Значит, все нормально. Значит, это какая-то застарелая простуда. Поедем летом на море, море, как всегда, все исправит.

Но время шло. Шишка над ключицей никак не хотела исчезать. Да вот еще новинка: ночами к Юле стал приходить нехороший сухой кашель. Жена заметила, что не может подолгу лежать на спине — начинает задыхаться. Переворачивалась на бок, и все тут же проходило. Надо же, какая серьезная простуда. Простуда так простуда.

От абсолютного спокойствия до дрянного чувства беспокойства — расстояние один миллиметр. Решили снова навестить доктора, другого. Теперь мы пошли к терапевту в обычную государственную поликлинику, где ремонт так себе. Где врачи не здороваются и как-то нехотя смотрят людям в глаза.

Доктор осмотрел Юлю и подтвердил предыдущий «диагноз»: ничего страшного, перенесли грипп на ногах, так бывает. Прописал сильный антибиотик и промямлил:

— Если происходит воспалительный процесс, «Таваник» точно должен помочь. Пропейте курс, семь дней.

Мы очень хотели поделиться с доктором своими сомнения и рассказать ему про четыре миллиона сайтов в Интернете, в которых шишку над ключицей подозревают в преступлении против человечности. Но не стали. Как-то неловко. Предыдущий врач нас за это отругал. Отругает и этот: сочтет, что мы психи, ипохондрики и параноики. Он же доктор. И ему виднее. Если нужно было бы исключить самое страшное, неужели он не стал бы этого делать? Не стал.

«Таваник» только ударил по кишечнику, никакой пользы от него было.

В мае лежать на спине Юля уже не могла. Что-то неведомое сильно сдавливало ей грудь. Несколько вздохов — кашель. Несколько вздохов — кашель. Но ведь уже два доктора сказали, что ничего страшного не происходит. Это начало страшно раздражать: врачи настаивали на том, что все хорошо, но каждый день мы все отчетливее понимали, что ничего хорошего с Юлей не происходит.

Тогда мы пошли к третьему доктору. Просто ткнули пальцем в небо и почему-то записались к отоларингологу. На всякий случай. Случай, как мы убедимся, выходя из кабинета отоларинголога, и правит нашим несправедливым миром. Очень часто старина случай бывает жестоким. И очень-очень редко — добреньким.

В кресле отоларинголога Юля впала в состояние, близкое к трансу. Доктор Валентина Ивановна в абсолютной тишине совершала над моей женой какой-то мистический и таинственный ритуал. Медленно, но уверенно надела перчатки и маску. Включила яркую слепящую лампу над головой. Пристально вгляделась моей жене в глаза так, словно бы смотрела внутрь головы. И по часовой стрелке начала ходить вокруг Юли. Трогала шею, трогала лицо, открывала и закрывала ей рот. Залезала в уши и в нос специальными инструментами, бережно извлеченными из блестящих хромированных коробочек. Долго изучала шишку над ключицей. Прикасалась к ней. Рассматривала ее через какое-то цветное стекло. Разве что не попробовала ее на вкус.

Потом Валентина Ивановна изменила направление своего движения. Теперь она вращалась против часовой стрелки и, продолжая осматривать голову и шею, начала задавать вопросы:

— Трудно дышать, когда лежишь на спине?

— Да, стало трудно. Начинаю заходиться в кашле. Иногда по пять-десять минут не могу это остановить.

— Почему не сделала компьютерную томографию грудной клетки?

— Я ее никогда в жизни не делала. Я даже не знаю, что это такое.

— Ты же сказала, что была у двух врачей. Неужели они не направили на томографию?

— Вот именно. Не направили. Оба посоветовали не паниковать. Про компьютерную томографию не говорили. Сказали про перенесенную на ногах простуду.

— Ясно.

— Ясно?

— Ясно.

— Валентина Ивановна, что вам ясно?

— Ясно, что вы, Юлечка, большая молодец. Молодец, что вы ко мне пришли. К сожалению, есть такие врачи, которые никак не откликаются на волнения своих пациентов. А пациенты, к сожалению, сталкиваясь с равнодушием врача, опускают руки и уходят болеть домой — тихо и безвольно. Хотя пациенты, извини за пафос, должны быть невозможными и требовать реального. Особенно в нашей стране. Надо настаивать, задавать вопросы, снова настаивать и, самое главное, не испытывать от этого чувство неловкости.

— Ага.

— Отвратительно, когда врачи делают вид, что страшно заняты, что их время настолько ценно, что они и на вопросы ответить не могут. Меня саму от этого трясет. Потому что на кону может стоять чья-то жизнь.

— Все так серьезно? Вы заподозрили что-то нехорошее?

— Не волнуйся. Ты здесь. И это уже хорошо. Прямо сейчас ты спустишься на первый этаж. Там спросишь, где находится кабинет компьютерной томографии. Его просто найти. В кабинете тебя будет ждать Сергей Владимирович. Я ему сейчас позвоню. Если с тобой все в порядке, результат получишь уже сегодня. Если что-то не так, твои снимки будут изучать сутки, возможно, двое суток, но не дольше. Вот мой мобильный телефон. А ты дай мне свой. Созвонимся.

— Спасибо.

— Не за что.

— Ну, вы первая из трех врачей, кто обратил на меня внимание.

— Мне, нерушимо выполняющему клятву, да будет дано счастье в жизни и в искусстве и слава у всех людей на вечные времена; преступающему же и дающему ложную клятву да будет обратное этому.

— Гиппократ?

— Он. А теперь иди давай. Выясним, что с тобой происходит, и решим, как будем дальше время проводить.

— До свидания.

— Пока.

Кто послал на землю эту женщину, чтобы она случайно оказалась на нашем пути? Кто объяснил ей, что настоящий доктор в глубине души обязан быть дотошным и мнительным параноиком? Какой ветер принес нам эту повелительницу носов, ушей и аденоидов, чтобы спустя столько лет после окончания медицинского института она вспомнила клятву Гиппократа? И как так вышло, что этот врач работает вопреки устоявшейся российской медицинской традиции — оттягивать самое страшное на потом? Мы спускались на первый этаж больницы, как и велела Валентина Ивановна, и задавали про себя эти вопросы. Когда двери лифта открылись, посмотрели друг на друга и в унисон, не сговариваясь, произнесли одно только слово «Повезло».

В кабинете нас действительно уже ждал Сергей Владимирович. Молодой субтильный доктор с выдающимся горбатым носом попросил Юлю раздеться до пояса и лечь на кушетку. Кушетка несколько минут ездила через аркообразный прибор, назад и вперед. Прибор сделал снимки грудной клетки. Вот и вся процедура. Доктор велел встать, одеться и подождать в коридоре.

Мы сидели у кабинета на краешках стульев, как воробушки на проводе. Взъерошенные и довольные тем, что хоть что-то начало происходить — спустя почти полтора месяца с того самого дня, как солнечным апрельским утром жена нащупала что-то лишнее у основания своей шеи.

Юля излучала спокойствие. Я трясся от волнения, ежесекундно доставая и убирая телефон:

— Ну что же так долго?

— Успокойся, Ром.

— Полчаса прошло.

— Полтора месяца прошло.

— А что если там… что если там совсем уж жесть?

— Все возможно. Жесть так жесть. Мы на нее прямо сейчас повлиять никак не можем. В любом случае нам повезло, что мы узнаем об этом сейчас, а не через полгода, например.

— Да. И как нам не пришло в голову сделать эту компьютерную томографию раньше?

— Потому что я сделала УЗИ. Откуда мы знали, что компьютерная томография показывает больше, чем УЗИ? Да мы и не должны этого знать, Ром. Это врачи должны знать. У них такая работа — знать разницу между УЗИ и компьютерной томографией.

— Ну что же так долго? С ума сойти можно. Что он там делает с твоими снимками?

— Развлекается.

— Очень смешно.

— К тому же он видел мою грудь.

— Я тоже.

— Он изнутри.

— Представляешь, Юль, приходит он домой, садится ужинать, а жена у него спрашивает: ну, что новенького на работе?

— И что он отвечает?

— Ничего. Молча плачет в котлету по-киевски, вспоминая твою грудь изнутри.

— Ром, так себе шутка.

Наконец вышел доктор. Без снимков. Вообще без каких-либо бумажек. Это хорошо или плохо? Лицо не выражает никаких эмоций. Как у них получается всегда быть такими невозмутимыми? Их этому выражению лица в институтах обучают?

Мы берем с доктора пример, стараемся спокойно встать со стульев, чтобы спокойно пойти ему на встречу. Но ничего не выходит. Со стульев мы срываемся. Бежим в его сторону и кричим на весь коридор:

— Доктор, ну что там?! Все в порядке?!

— Вам придется потерпеть до завтра. Снимки сложные. Их нужно изучить внимательнее.

 

6

Я поступил.

Она сдержала слово.

Я стал студентом журфака МГУ. Она рассталась с человеком, с которым была вместе девять лет и за которого в скором времени собиралась выходить замуж. Чувствовал ли я угрызения совести? Нет, я чувствовал себя победителем и чертовски счастливым парнем. Мне — неуверенному в себе подростку — досталась самая красивая и умная девушка одной шестой части суши. Я — балбес с неблагополучной окраины провинциального города — поступил на лучший факультет МГУ. Родители успокоились и больше не видели в Юле врага, а во мне — неудачника.

Мы — молодые, свободные, беспечные студенты, у которых впереди большая интересная жизнь. От такого счастья, будто на сильном ветру, слезились глаза и захватывало дух.

Теперь мы каждый день ездили на учебу в Москву в одной электричке. Поначалу жить вместе мы не могли, попросту было негде и не на что. Домом и местом встреч для нас были электрички. Четыре часа в день мы тратили на дорогу и друг на друга. И эти четыре часа каждый день проносились быстрее, чем четыре минуты. Электропоезд не самое приятное место для свиданий. Но нас не раздражала эта железнодорожная сансара. Она нас закаляла. В дороге мы наблюдали за людьми, за страной, за тем, как вместе с пейзажем за окном меняется и настроение наших сограждан. Электрички — это наша пена дней, наша колыбель: километры великорусских серых бетонных заборов, ортодоксальные уютные ухабы, болота, дыры в земле, оставшиеся будто бы от взрывов снарядов, пьяные русские небритые души с грязными уголками тоскливых, злых и добрых глаз. Мы смотрели на все это и лучше узнавали свою страну и самих себя. Мой тестостероновый период жизни пронесся от Дмитрова, через Депо, Лобню, сквозь Дегунино, с заездом на Тимирязевскую до Савеловского вокзала. Конечная остановка, как жирная точка и конец иллюзиям, которых, впрочем, и так особо никогда не было.

Восемьдесят тысяч драк с гопниками, литры рвоты и мочи в тамбурах, миллион долларов взяток кондукторам от безбилетников. Здесь я понял, о чем, почему, для чего ты — Россия. Россия — это либо холодно, но мягкие сиденья, либо тепло, но жестко. По-другому здесь не было и никогда не будет. В этом зеленом червяке с желтой полосой мы с Юлей возненавидели нашу страну. И полюбили.

Рано, ужасно рано утром, чтобы успеть к первой паре, ползем полусонные, с прикрытыми глазами на вокзал. На автопилоте загружаемся в поезд, жмемся от холода друг к другу. Нет другого способа выжить в электричке в это время суток, в этом аду, кроме обязательного утреннего ритуала: щепотка гашиша, курительная трубочка, промерзший тамбур. К Новодачной нас отпустит и напишется треть курсовой работы по зарубежной литературе. На облупившемся ледяном дерматине почему-то всегда хорошо писалось, на нем напишутся лучшие тексты для журналов и телевизора. Худшие, впрочем, тоже.

Мы до сих пор помним каждого торгаша в лицо. Каждого музыканта и попрошайку.

Темнокожая женщина, не смуглая, а капитально — будто бы прямиком из Эфиопии или из Сенегала. Широкие баскетбольные губы, волосы сами собой заплетаются в дреды, но при этом изящный острый носик и тонкие длинные пальцы. Женщина эта всегда была в ужасных черных лохмотьях, в балахонах, напоминавших мешки для картофеля. Она ходила по вагонам, держа в руках колокольчики, и пела каким-то нереальным космическо-канареечным голосом. Это было прекрасно. И чем страшнее был фон, контекст, в котором происходило это чудо, тем сильнее захватывало дух от ее неземного пения. Иногда нам с Юлей казалось, что сам Господь вдруг решил спеть песенку вечно хмурым серьезным людям в черных кожаных куртках и таких же кепках ее широкими баскетбольными губами.

Она пела на выдуманном языке — как группа Sigur Ros. Она, как Энтони Хегарти, во время исполнения рисовала в воздухе своими руками причудливые узоры. Она, как Cocteau Twins, как птичка, перелетала с нотки на нотку, то замолкая, то уверенно взмывая на околоорбитальную октаву, на самый высокий дуб в городском парке.

Я не видел, чтобы хоть кто-нибудь когда-нибудь давал этой женщине деньги. Люди старались не замечать сумасшедшую попрошайку из электрички, как обычно не замечают в жизни всего самого прекрасного. Люди надевали наушники и отворачивались к окну, как только откуда-то из начала вагона начинали доноситься эти песни, как обычно упуская важные звуки в общей какофонии жизни.

Темнокожая певица медленно проходила между сиденьями, позвякивая колокольчиками, в следующий вагон, оставляя после себя кусочек чего-то сверхъестественного и чувство неловкости. Мы с Юлей после каждого ее выступления еще пару станций приходили в себя, не могли какое-то время вернуться к своим университетским конспектам.

* * *

Юля готовилась к защите диплома. Я начинал долгое, длиною в пять лет, студенческое приключение.

К третьему курсу я устроился на работу на телевидении и стал получать какую-то зарплату. Ее хватило ровно на съем квартиры на «Проспекте Мира» и на еду. Больше нам ничего не было нужно: только место, в котором мы могли бы быть вдвоем, и еда, чтобы не умереть от голода. Все остальное — чепуха.

Мы не обращали внимания ни на что и ни на кого вокруг. Почти не общались с друзьями. Мы просто наслаждались друг другом, нам никто не был нужен.

Во время сессии мы целыми днями торчали в читальном зале библиотеки. И эти дни я запомню, как лучшие в моей жизни. Юля читала вслух толстые пыльные книги, я, очарованный ее голосом, записывал конспект. Через пару часов не выдерживал, закрывал конспект и запускал свою руку ей под платье. Возбужденные, горячие, бесстыжие, мы доползали до библиотечного туалета, закрывались и занимались любовью. Я зажимал ей рот ладонью, не очень-то успешно приглушая стоны. Выходя из туалета, мы видели, как от нас шарахались начитанные образованные дамы в больших круглых очках в роговой оправе. Чего шарахались? Ведь сто процентов книг, хранящихся в этой библиотеке, как раз об этом — о любви. Правда, возможно, не о любви в туалете. Но какая разница?

Поправив одежду, мы возвращались к толстым пыльным книгам. Еще часа на два. Это был очень эффективный способ подготовки к сдаче экзаменов. Страсть каким-то образом помогала усваивать нуднейшую информацию, которая, как уже тогда интуитивно было понятно, не пригодится мне ни разу в жизни. Вроде теории журналистики. Или права СМИ. Словом, сессии мне давались легко и приятно. Вернее, сначала приятно, а потом легко.

Я очень любил Юлин голос. А Юля — мой. Она все время твердила, что я совершил ошибку, поступив на телекафедру. С моим голосом, по ее мнению, нужно работать только на радио.

Часто перед сном она просила меня побыть для нее голосом из радиоприемника. Просила спеть или почитать ей вслух. Неважно что. Она хотела послушать голос. Я клал ее голову себе на плечо, обнимал, она закрывала глаза. Я читал. Или пел ее любимую колыбельную Моррисси:

Sing me to sleep. Sing me to sleep.

I’m tired and I want to go to bed.

Sing me to sleep. Sing me to sleep.

And then leave me alone.

Don’t feel bad for me. I want you to know:

Deep in the cell of my heart

I will feel so glad to go…

Всю жизнь поражался ее способности так быстро засыпать. В конце первого куплета всегда уже спала. Обидно. Все самое драматичное начиналось во втором.

 

7

Трамвай вез нас домой ужасно медленно. Полз как черепаха. Хотелось подтолкнуть это гремящее корыто. Хотелось поругаться с водителем. Хотелось выбежать на улицу. Хотелось сделать хоть что-нибудь, лишь бы не сидеть на месте и не молчать. На ближайшей остановке мы сошли.

Минут двадцать шли не разговаривая. Цвет лица у Юли был асфальтовый, серый. На мне лица не было вовсе. Не знаю, сколько раз за эти двадцать минут в моей голове прозвучали слова доктора «вам-придется-потерпеть-до-завтра-снимки-сложные-их-нужно-изучить-внимательнее». Сто? Двести? Тысячу раз? Они повторялись снова и снова. То громче, то тише. Я переставлял эти слова местами, ставил по-разному ударения, думал, что если исковеркать слова, то исковеркаю и смысл всей фразы, но смысл этот не менялся. Смысл, несмотря на дипломатичную формулировку доктора, из которой вроде бы нельзя сделать ни одного точного вывода, не менялся и повергал нас в страшное уныние: с нами что-то не так, происходит что-то плохое. Может, очень плохое. А вдруг вообще самое страшное, что можно себе только вообразить? И это что-то происходит не с тем мужиком в галстуке и в очках на противоположной стороне улицы. Не с тем парнем в наушниках и на велосипеде. Не с той бабушкой, гуляющей с собакой. Не с ментом, вручную переключающим сломавшийся светофор. А с этими двумя ребятами, смотрящими на свои ботинки пустыми грустными глазами. С нами.

Вам-придется-потерпеть-до-завтра-снимки-сложные-их-нужно-изучить-внимательнее. Вам-придется-потерпеть-до-завтра-снимки-сложные-их-нужно-изучить-внимательнее. Вам-придется-потерпеть-до-завтра-снимки-сложные-их-нужно-изучить-внимательнее. Вам-придется-потерпеть-до-завтра-снимки-сложные-их-нужно-изучить-внимательнее. Вам-придется-потерпеть-до-завтра-снимки-сложные-их-нужно-изучить-внимательнее. Вам-придется-потерпеть-до-завтра-снимки-сложные-их-нужно-изучить-внимательнее.

Мы остановились и обнялись, пытаясь хоть как-то справиться с этим колоссальным напряжением:

— Юль, ты кашляешь. У тебя явно нехорошие результаты компьютерной томографии. Иначе они были бы у нас уже на руках. Я вот думаю, а может, это туберкулез?

— Слушай, я тоже иду и думаю про туберкулез. Может, я им в Китае заразилась?

— Но штуковина-то под шеей у тебя вскочила до Китая.

— Да, Ром, до Китая. Но, может, кашель и штуковина вообще никак между собой не связаны?

— Может и не связаны. А еще знаешь, Юль, чтобы заболеть туберкулезом, не нужен никакой Китай. Его и здесь хватает.

— Китая или туберкулеза?

— И того и другого.

— Вроде бы туберкулез неплохо научились лечить.

— Научились-научились. Ляжешь в больницу на какое-то время. Я возьму отпуск, буду сидеть с Лукой.

— Родители будут на подхвате, если что.

— Конечно. Мы справимся.

— Давай купим воды.

Мысль о том, что у Юли туберкулез, — а что же еще? — нас сильно перепугала. Но еще больше — успокоила. Нам было необходимо снять с себя подтяжки, за которые доктор подвесил нас на тонкий сук, попросив потерпеть до завтрашнего дня. Нам нужна была хоть какая-то точка, на которой мы могли бы сфокусироваться, чтобы прожить эти сутки. Поэтому мы и зацепились за придуманный туберкулез. Поэтому мы начали думать про лечение от придуманного туберкулеза и строить планы на жизнь во время этого лечения. Пусть это будет туберкулез. Пусть это будет что угодно, но только не рак. Нам просто нужно было что-то говорить друг другу и идти вперед. Стоило нам притормозить и замолчать больше, чем на пятнадцать секунд, как страх начинал пожирать нас, а город и лица — сливаться в одно кошмарное мутное пятно.

Мы старались спрятаться от этого страха как могли. Вам. Придется. Потерпеть. До. Завтра. Снимки. Сложные. Их. Нужно. Изучить. Внимательнее. Одиннадцать простых слов. По отдельности они не обозначают ничего плохого. Но вместе звучат приговором: вам придется потерпеть до завтра, снимки сложные, их нужно изучить внимательнее.

Дома мы поужинали. Я открыл вино. Поставил пластинку Дэвида Боуи «The Rise and Fall of Ziggy Stardust and the Spiders from Mars». Юля предложила тост:

— Ром, что бы там ни было на этих чертовых снимках… Завтра четырнадцатое мая.

— Годовщина свадьбы!

— Вот именно. Давай за нас.

— Давай.

Мы выпили. Юля налила еще:

— Завтра я съезжу за результатами одна. Ты побудь с Лукой и постарайся не нервничать. А то он тоже начнет. Сходите в парк и дожидайтесь меня там. У пруда.

— Да, так и сделаем.

В этот момент моей жене позвонили, она отставила вино и подошла к телефону:

— Юль, добрый вечер. Это Валентина Ивановна. Отоларинголог. Мы с вами сегодня встречались в больнице. Извините, что так поздно.

— Добрый вечер. Ничего страшного. Я не сплю. Что-то не спится.

— Понимаю. Я забрала ваши снимки. Завтра вам обязательно надо приехать в больницу. Как приедете, поднимайтесь сразу ко мне. Надо поговорить.

— Сейчас не можем поговорить?

— Можем, но лучше все-таки завтра. И не по телефону.

 

8

Легко можно было бы забыть, как я сделал Юле предложение. Потому что сделал я его. ну, почти никак.

Нам было так хорошо вместе, что на свадьбу и все эти условности с «регистрацией отношений» нам не хотелось тратить время. Но все-таки и мы в конце концов поддались инстинктам.

Я приехал к Юле на работу. Она, как обычно, копалась в коробках с приехавшими из Европы виниловыми пластинками, расставляла по местам альбомы и диски: повседневная интимная близость с великим культурным наследием. Я подкрался сзади и слегка дернул ее за детскую косичку:

— Можно отвлечь тебя от Коэнов? Или кто тут с тобой? Пойдем, пожалуйста, пообедаем.

— От Уэса Андерсона ты меня отрываешь, а не от Коэнов. И за это тебе придется ответить! Конечно, пойдем. Я ужасно проголодалась.

Мы ели бургеры, запивали их томатным соком, и я как будто невзначай, дожевывая, протирая губы салфеткой, предложил состариться вместе и умереть в один день:

— Выходи за меня замуж?

— Рома?

— Выходи за меня замуж.

— Никогда не могла подумать, что предложение мне сделают при таких фантастически романтических обстоятельствах!

— Поэтому мы и вместе. Ну, так что скажешь, Юль? Будешь моей женой?

— Давай хотя бы сделаем вид, что то, что сейчас между нами происходит, великое… сакральное… ну… как бы… таинство?

— Да, разумеется. Ты права. У меня сейчас достаточно серьезное для этого таинства выражение лица? Я аутентично одет для сакрального действия?

— Мне нужно подумать.

— Серьезно?

— Серьезно.

— Как это?

— Ну, так. Ты задал мне важный вопрос. И мне нужно хорошенько подумать, прежде чем дать ответ. Это же справедливо?

— Нет.

Никакого времени на «подумать» ей, конечно, не требовалось. Ни доли секунды. Ответ у нее был готов с самого первого дня нашего знакомства. Время ей нужно было, чтобы приготовить оригинальный и романтический способ ответить на так бездарно заданный — возможно, самый важный в жизни человека — вопрос. Юля втайне от меня связала варежки. На левой руке оранжевыми нитками она вышила слово «нет». На правой — «да».

Трамвай вез нас домой преступно медленно. Полз как черепаха. Хотелось подтолкнуть это гремящее корыто. Хотелось поругаться с водителем. Но сидеть там было уже невозможно. Холодно. Ужасно холодно. Отопление не работало. Казалось, что на улице теплее, чем в этом морге на колесиках. Железные ручки на сиденьях покрылись инеем. Чтобы совсем не околеть, мы решили пройтись пешком. Сошли на ближайшей остановке.

Минут двадцать шли, не разговаривая. Говорить было тоже холодно. На светофоре мы остановились. Она развернула меня к себе, приобняла. И молча подняла правую руку вверх.

 

9

— Привет, Юль. Слушай, мы уже два батона искрошили мандаринкам. Ты чего так долго едешь? Ну что там с результатом? Давай ты скажешь, что все в порядке?

— Привет, Ром. Классные мандаринки. Ты прости. Но это не туберкулез…

Мы с женой сидим у пруда и кормим птиц. Вокруг нас бегает счастливый, небесной красоты трехлетний сын Лука. В сумке у меня бутылка шампанского. Мы все вместе встретились в парке «Дубки», чтобы отметить годовщину свадьбы:

— Это точно не туберкулез. Компьютерная томография показала, что у меня рядом с легкими гроздь винограда. Как бы она не превратила там все в вино. Скорее всего, это рак. Его, конечно, еще нужно подтверждать. Но врач так посмотрел на меня, что. короче, давай поищем кого-нибудь вроде гематолога.

— Как это?

— Не знаю.

— За что? За что? За что?

— Не знаю.

Лука продолжает нарезать круги вокруг нас, не замечая, как родители изменились в лицах. Плавают мандаринки. Смотрю на стыдливо — будто это она виновата в еще не поставленном, но уже прозвучавшем диагнозе — улыбающуюся жену и зачем-то представляю себе ее похороны.

Начинается страшный ливень. Люди в парке разбегаются в поисках крыш. Смех тонет в страшном воющем ветре. Земля под нами за одну секунду превращается в хлюпающую глину. Откуда-то возникают уродливые похоронные венки. Раскаты грома, сквозь которые проступают рыдания и истерики родственников. А вокруг процессии носится Лука, так до сих пор и не понимающий, что на самом деле случилось. Он просто по-детски радуется большому скоплению родных людей, облетает их игрушечным вертолетом, подаренным на третий день рождения бабушкой.

И вот мы уже в церкви. И вот священник густым басом тараторит молитву: «Помяни, Господи Боже наш, в вере и надежде живота вечнаго преставльшуюся рабу Твою, сестру нашу Юлию, и яко Благ и Человеколюбец, отпущаяй грехи и потребляяй неправды, ослаби, остави и прости вся вольная ея согрешения и невольная, избави ю вечныя муки и огня геенскаго, и даруй ей причастие и наслаждение вечных Твоих благих, уготованных любящим Тя: аще бо и согреши, но не отступи от Тебе, и несумненно во Отца и Сына и Святого Духа, Бога Тя в Троице славимаго, верова, и Единицу в Троице и Троицу во Единстве православно даже до последняго своего издыхания исповеда.».

— Давай выпьем, Ром? Шампанское холодное?

— Давай, Юль. Я тебя люблю.

Не помню, как мы дошли до дома. На автопилоте. Кто кому помогал забираться на четвертый этаж, тоже не помню. Помню только, что впервые в жизни по-настоящему понял, что такое паника. Она стопудовой гирей упала мне на голову и размазала по полу, будто я какое-то насекомое.

Я не понимал, что именно с нами происходит. Вот моя семья. Сын и жена. Они выглядят так же, как и вчера, месяц назад, неделю назад. Но я их не узнавал. Я смотрел в зеркало и не узнавал себя тоже. В наш дом ворвалась беда, она стерла память, обнулила все, что было с нами до этого дня. Я чувствовал и видел только ее — беду. И еще — притаившуюся где-то совсем рядом смерть.

Мир вокруг разбился на миллион мелких стекляшек, как хрупкий, случайно упавший елочный шар. Я был обезоружен и обессилен до такой степени, что не мог бы даже взять в руки веник и совок, чтобы убрать эти осколки. Стоял и не шевелясь смотрел на них.

Когда силы возвращались, я метался по квартире, хватался за снимки компьютерного исследования, потом со злостью и отчаянием читал заключение доктора, путаясь и теряясь в буквах, которые сливались в одну черную кляксу. Потом снова хватался за снимки, пялился в эти очертания и контуры, белые полоски, разобраться в которых, понятно, не мог. Юля лежала на кровати, свернувшись, как кошка, в клубок. Лука строил игрушечную ферму, напевая что-то себе под нос.

Буркнув Юле, что скоро вернусь, я выбежал на улицу сделать два телефонных звонка, от которых, возможно, будет зависеть жизнь моей жены.

 

10

Свадьбу наметили на четырнадцатое мая и тут же про нее забыли. Вечером тринадцатого мая — вспомнили. Легли спать, проснулись, я залез в любимые джинсы и в кеды, Юля — в красивое узкое белое платье. По пути в аэропорт не зашли — забежали в ЗАГС, поставили подписи. «Свадебный регистратор» (так, не моргнув и глазом, назвала себя женщина, проводящая свадебные церемонии) думала было произнести соответствующую ситуации (на самом деле — нет) речь про то, как двое молодых людей нашли себя в многомиллионном городе, и про новую ячейку общества. Но вовремя сама себя остановила, увидев наши возмущения на лицах:

— Эээээ, может, хотя бы поцелуетесь?

— Обязательно, но не сейчас.

Мы прыгнули в такси и по московским пробкам поползли в Шереметьево, каждые сорок секунд принимая телефонные поздравления от друзей.

Вот и все. Вот и вся свадьба.

Никакого нового этапа в жизни мы не почувствовали. Просто были счастливы, как вчера, позавчера, как будем завтра и послезавтра. К этому моменту мы были вместе восемь лет. ЗАГС для нас не значил ничего, кроме формальной юридической процедуры.

Медовый месяц провели в любимом Киеве. Днями и ночами слонялись по родным переулкам, паркам и кофейням. Катались на фуникулере, курили траву на Андреевском спуске, продолжили отмечать вымышленным красным фломастером места на карте, в которых занимались любовью.

Но прежде провели настоящую свадебную церемонию.

Церемония заняла у нас не больше минуты, была по-детски трогательной и романтичной, но для нас гораздо важнее, чем ритуал, совершенный «свадебным регистратором». В магазине мы купили бутылку шампанского, в аптеке — два скальпеля. Один для меня, другой для жены. На мосту через Днепр скальпелями сделали друг другу надрезы на ладонях. Взялись за руки, символично смешав нашу кровь:

— Давай выпьем, Ром? Шампанское холодное?

— Давай, Юль. Я тебя люблю.

После этого «кровосмешения» наша связь стала еще прочнее. Настолько, насколько это вообще возможно. Я действительно стал Юлей. А Юля — мной. Это выражалось во всем. В том, как мы одинаково говорим. Одинаково думаем. Одинаково молчим. Одинаково едим. И даже выглядим — одинаково. Порезав друг другу ладони и взявшись за руки, мы прыгнули с моста через широкую реку, но полетели не вниз, а вверх, «выше звезд, выше слов»:

— Ты — это я.

— Ты — это я.

* * *

Лука родился через год.

Наша первая ночь вместе. Попросили Юлину маму, ставшую бабушкой, переночевать с нами. Волнительно. Мало ли? Совершенно незнакомый, новый человечек в нашей спальне. Что ему взбредет в голову? Вдруг понадобится помощь?

К полуночи, наплакавшись от радости и от испуга, сели смотреть, как он спит. Смотреть, собственно, было особенно не на что: совсем гусеница. Раз в полчаса шевельнет губами, зыркнет в потолок и снова — в лучший из миров, в сон.

И вот мы сидим и переживаем: не холодно ли? Не душно ли? Удобно ли? Справимся ли мы? Не голоден ли? Дышит ли? Точно дышит? Не вырастет — упаси бог — депутатом Госдумы? Понравится ли ему его имя? Сможем ли откосить от армии? Выучим ли за границей? Не уничтожит ли нашу драгоценную коллекцию винила? Как будем помогать делать домашнее задание по математике, если сами не можем даже найти дискриминант? Уйдет ли Путин к его совершеннолетию? Как объяснить воцерковленной прабабушке, почему не будем крестить? Где искать ему друзей? А вдруг родился геем, как мы тогда без внуков? Что с прививками делать? Когда можно начинать гулять на улице? Не кашляй на него, хорошо? Где искать врачей? Где искать школу? Где покупать одежду? Вот он завтра проснется утром — и что вообще делать?..

Когда Лука станет взрослее, я обязательно расскажу ему, что мы с мамой зачали его под раннего Дэвида Боуи — «The Rise and Fall of Ziggy Stardust and the Spiders from Mars». Я поставлю сыну эту пластинку. И добавлю, что именно этот альбом мы слушали и за день до того, как мама узнала, что у нее рак.

 

11

Я пулей вылетел на улицу. Господи, что же делать? Моя жена умирает. Надо звонить. Кому звонить? Каких врачей я знаю? И какой нужен? Никаких не знаю. И какой нужен — не понимаю. Прозвучало слово «гематолог». Наверное, для начала нужен гематолог. Как же трудно без информации, без хоть какой-нибудь информации. Без хоть какого-то плана. Хожу озадаченный взад-вперед, пугая мам с колясками. Пытаюсь что-то придумать. Тереблю телефон.

Ну, конечно же! Позвонить нужно Кате! Почему это сразу не пришло мне в голову? Кате! Любимой моей святой Кате Гордеевой — подруге, журналистке, много лет самоотверженно занимающейся проблемами онкологии в России. Она только что сняла фундаментальный телесериал «Победить рак», написала одноименную книгу. Конечно же, Кате. Она точно подскажет, куда бежать и что делать.

Абонент не отвечает или временно недоступен.

Написал дрожащими пальцами смс, прошу выйти на связь. Срочно. А пока звоню своей начальнице — телеведущей Марианне Максимовской — отпроситься с работы:

— Марианна, привет. Извините, я, наверное, не приду завтра на летучку. У меня…

— Ром, что с тобой? У тебя голос. будто кто-то умер.

— Не умер. Пока не умер. У моей жены подозрение на онкологию. И, кажется, это все очень серьезно. Нам в ближайшие дни нужно понять, что делать. Дайте мне время, пожалуйста.

— У Юли?

— Да.

— А подозрение на что именно?

— Возможно, это про кровь, но я не.

— Про кровь. Значит так, Рома, ты успокойся и запиши телефон.

Позвонишь по нему через пять минут. Это Антонина Андреевна. Один из лучших гематологов-диагностов в Москве. Она нам как-то раз здорово помогла, с того света родного человека вытащила. Работает на Динамо, в Гематологическом научном центре. На работу придешь, когда сможешь. Об этом даже не думай.

Максимовская продиктовала номер телефона. Я положил трубку, зажег сигарету. Марианна тут же перезвонила снова:

— Да, я забыла сказать. Если речь пойдет о сложном и дорогом лечении, знай, что я рядом. И наш телеканал рядом. Мы поможем в любом случае. Сколько бы это ни стоило. Звони Антонине. Я ее предупредила. Она ждет.

Сквозь звонок Марианны второй линией прорывается Катя Гордеева.

Слышу ее голос и уже от этого немного успокаиваюсь:

— Рома, привет. Прости, в самолете была. Только что приземлилась. Чего звонил?

— Катя, у Юли вроде бы рак.

— Рассказывай.

— Мы, прямо скажу, в полной жопе. Не знаем, что делать. Собственно, поэтому я и звонил.

— Подробности есть какие-то? Или просто «вроде бы рак»?

— Мы несколько месяцев пытались понять, почему Юля кашляет и что это за странный бугорок вскочил у нее над ключицей. Прописали одни антибиотики, вторые — ничего не работало. Тогда мы сделали компьютерную томографию и выяснили, что у нее в грудной клетке целая ветка каких-то новообразований. Врач сказала, что нам, вероятно, нужен гематолог. И как можно скорее. Пока ты летела в самолете, я созвонился с Максимовской, и она мигом договорилась со знакомым врачом в Гематологическом центре на Динамо. Нас там ждут.

— Послушай меня одну минуту внимательно. Во-первых, я вас поздравляю…

— Спасибо большое.

— Не перебивай, пожалуйста. Я вас поздравляю с тем, что Юлю относительно быстро перестали лечить от бронхита, гайморита и воспаления легких. Ты сказал, что вы пытались найти причину кашля несколько месяцев. Несколько месяцев — это не несколько лет. Вам повезло. Часто бывает по-другому. Согласись, было бы намного хуже, если бы вы через полгода-год, а не сейчас, поняли, что простуда слишком уж серьезная, раз не отвечает на лечение так долго.

— С этим не поспоришь.

— Не перебивай, говорю. Во-вторых, перестань хлюпать носом. Ты с ума сошел? Если у твоей жены рак, на ближайший год-два ты лишаешься права хлюпать носом и быть слабым. Это она может быть слабой, хлюпать носом, рыдать, наконец, терять волю к победе. Ты — нет. Вот представь, что этого права тебя лишила Женевская конвенция. Ты должен быть одним из ее лекарств. Как только дал слабину — лекарство не работает. Понял?

— А я, представляешь, смотрю на нее и вижу похороны.

— Идиот. Какие похороны? Любая смертельно опасная болезнь — это не похороны и не конец. Это начало новой, трудной, иногда невыносимой, но жизни. Никакой смерти не будет, во всяком случае в ближайшее время.

— Я только о ней и думаю весь день. о затаившейся смерти.

— Ром, не будь дураком, прошу тебя. Мой хороший мальчик, прошу тебя, не составляй списки приглашенных на поминки. Отмени поминки. Чем меньше ты будешь думать о поминках, тем больше шансов их избежать. Это не просто штамп, банальность. Это правда работает — ваше с Юлей спокойствие и правильный настрой повышают ваши очки.

— Спасибо.

— Что спасибо? Я не закончила. В-третьих, у меня есть друг. Он лучший в России детский врач-гематолог. Зовут его Виктор Алексеев. Работает в Центре детской гематологии имени Димы Рогачева.

— Кать, но мы, к сожалению, не дети.

— А ты себя послушай, послушай, как ты носом хлюпаешь, ты — точно дети. А Юлю он, разумеется, проконсультирует. В любом случае.

— Так куда нам пойти? В Гематологический центр на Динамо? Или к Алексееву?

— Ну, что ты как ребенок? Ну правда. Идти надо именно в два места. Гематологический центр на Динамо — очень даже неплохая больница в смысле диагностики. Не уверена про лечение, но с точным диагнозом Юле там, скорее всего, не наврут. Там же, после того, как поставят диагноз, вам напишут схему лечения. Потом со всеми полученными бумажками вы отправляетесь к Алексееву, слушаете, что он вам скажет. Если то, что он вам скажет, совпадет с тем, что вам сказали и написали на Динамо, будете определяться, где вам лечиться. Если данные будут разниться, поищем третье компетентное мнение. Такие дела. Все понял?

— Понял.

— Точно?

— Да.

— Подводя итог, Рома, скажу, что вам повезло уже дважды. Вы поняли, что с вами что-то серьезнее, чем простуда уже сейчас, а не потом. И в течение недели у вас будет целых два мнения по поводу Юлиного диагноза. Это лучшее, что только можно придумать. Все, я побежала за багажом. Завтра созвонимся.

Сигарета полностью осыпалась пеплом на землю. За то короткое время, что она тлела, у нас появился план. Даже два плана. Нас ждали в двух местах сразу. Невероятное редкое везение для российских медицинских реалий, в которых абсолютное большинство людей тратит месяцы, а иногда и годы, чтобы попасть к хорошему врачу в хорошую больницу.

И чем же я заслужил таких великих женщин рядом? Какие-то глыбы, а не женщины. За пару минут нашли врачей, нашли деньги и нужные слова, чтобы успокоить. Я же, превратившись в маленького беззащитного мальчика, — не старше собственного сына — с дрожащими коленками поднимался по ступеням на свой четвертый этаж, домой. К заболевшей чем-то очень страшным и непонятным жене. И к весело играющему ребенку. Все, что мне хотелось сделать, — это зажмуриться. Как в детстве: зажмурился — значит спрятался.

Юля все еще лежала на кровати, свернувшись, как кошка, в клубок. Лука достраивал игрушечную ферму.

 

12

Брак не изменил нашу жизнь. Жизнь изменилась, когда родился ребенок. Это было наше первое и, как нам тогда казалось, самое главное и сложное испытание, через которое мы с большим трудом пробирались, как через поле крапивы босыми ногами.

* * *

Интуитивно мы с самого начала понимали, что Лука нам жестоко отомстит. Любой уважающий себя эмбрион затаил бы на его месте обиду на своих будущих родителей.

Зима. Поезд Дели-Гайя. Ехать чуть больше суток. Но сейчас сезон туманов. Поэтому никаких железнодорожных расписаний в стране не существует. Когда мы доедем — не известно ни одному из сотен индийских богов. Ползем — и хорошо. Поезд не такой, как в фильме Андерсона «Поезд на Дарджилинг». А настоящий индийский поезд. В нем, кажется, едет половина всей миллиардной Индии, спасаясь от какой-то вымышленной гражданской войны, холеры, черт знает чего еще. Будто это последний поезд, удирающий из горящей столицы. И все, кто только мог, залезли именно в него. Залезли и мы с беременной Юлей.

Вагоны забиты так, что невозможно сходить в туалет. Если рискнешь оставить свое место, то к нему, скорее всего, уже не вернешься никогда: безбилетные индусики в черных улыбающихся усах просто одновременно вытянут ноги — и места для тебя не будет. Короче, нормальный индийский поезд.

С нами в вагоне ехали беженцы из Тибета. Аккуратно выбритые маленькие тибетцы в красных платьях направлялись в малюсенькую деревню Бодхгайя. Там — святое место для буддистов. Там Гаутама под деревом Бодхи все для себя решил. Там иногда зимует Его Святейшество Далай-лама четырнадцатый. Туда же едем и мы. Я. Моя жена. И трехмесячный эмбрион Лука — мой сын.

Я не верю в знаки свыше. Да и в существовании Сиддхартхи сомневаюсь.

Но на этот поезд кто-то точно наложил проклятие. Токсикоз у жены начался именно здесь и сейчас. Юлю рвало, как Джима Моррисона перед концертом. Долго и мучительно. Только и успевай пакетики менять, каким-то чудом взятые с собой на всякий случай. Испуганные индусы не знали, куда себя деть. Предлагали какие-то народные снадобья, корешки, затянуться гашишем. Продавцы на станциях бесплатно наливали масала-чай. Тибетские беженцы били в свои барабанчики и не переставая читали «Ом мани падме хум» за здравие моей жены. Нашелся даже один на весь поезд проводник: толстый пакистанец с большими кругами от пота на рубашке, с гаечным ключом и зубочисткой между беззубыми деснами. Он потрогал Юлин лоб, покачал головой и убежал.

Ничего не помогало. Лука бунтовал: «Куда вы, придурки, поперлись? У вас же теперь есть я!»

Меня предупреждали, что жизнь изменится не после свадьбы, а после зачатия ребенка. Ну и хорошо. Пускай меняется. Поскорее бы. Все-таки ребенок — это только счастье, значит, все перемены будут к лучшему.

До этого мы шесть зим подряд проводили в Индии. Хотели зимовать так и дальше. Но сын как будто решил, что будет иначе. В Индию после его рождения мы больше не ездили. Сидели дома и ели новогоднее оливье вместо масалы-досы. Это была первая и самая безобидная жертва, принесенная нами. Ну и бог с ним, с Индостаном. В конце концов, в Варанаси за последние десять тысяч лет не изменились даже цены на велорикшу. Не изменятся они и к моей старости, когда я буду свободнее. Но потом мы лишились и Москвы.

В Москве у нас была не очень уютная и не очень удобная съемная квартира, куда с трудом бы влезли три человека. В Москве много машин, чудовищная экология и нет бабушек. Вот и пришлось вернуться к корням. Переехать в то самое Подмосковье, где мы с Юлей родились и встретили друг друга. В тот самый рабочий поселок, где из развлечений один стадион, одно общежитие и самая неблагополучная школа в районе. Зато там была квартира побольше, а воздух — посвежее. Значит, сыну так лучше.

Когда малыш еще совсем малыш, он много спит, ест и ходит в туалет. И кажется, что это чрезвычайно просто. Ты катишь коляску, как колесо Дхармы. Катишь и катишь. Катишь и катишь. Катишь и катишь. Он иногда просыпается, ты снова его кормишь. Ну, может, еще переодеваешь. Он засыпает. И ты снова катишь. Медитативный цикл, лишенный всякой суеты. Приятная зияющая буддистская пустота. Ты правильно дышишь, слушаешь в наушниках музыку и думаешь о том, на что никогда не хватало времени. Только колесики коляски поскрипывают. А ребенок посапывает.

«Юля, ты с ума сошла? Что ты все время ноешь? Это же такой кайф! Весь день гуляешь, а он спит», — упрекал я вечно расстроенную жену. Жена смотрела на меня грустными глазами уставшего сенбернара и просила — не требовала — понимания. А я не понимал, что должен понять. Я собирал рюкзак и уезжал в очередную увлекательную командировку, переполненную событиями, новыми героями и эмоциями. Постоянные командировки были приятным и неотвратимым условием моей журналистской работы в программе у Марианны Максимовской. Северная Корея, Япония, Куба, США, вся Европа, глубинка России… одно сменяло другое, страницы в загранпаспорте кончались быстрее, чем срок действия самого паспорта.

Но очень скоро я хорошо пойму этот грустный взгляд уставшего сенбернара.

Жаркий июль 2011-го. У мамы моей жены — Татьяны Алексеевны — обнаруживают рак груди. Юля, как, безусловно, хорошая дочь, не отходит во время лечения от матери ни на шаг. Я же на целый месяц сам становлюсь мамой, остаюсь с сыном наедине. Глаза в глаза. И больше — никого. Испытание под кодовым названием «man and a boy» начинается.

 

13

— Юль, вставай. Одевайся. Пожалуйста, быстрее. Тебя ждет врач.

— Какой врач? Где? Как? Уже сегодня ждет?

— Уже сейчас. Гематолог. Это близко. На Динамо. Тридцать минут пешком через лес. Одевайся давай.

— Ром, где ты нашел врача так быстро?

— У Максимовской. Она уже предупредила доктора, что мы идем. Поэтому давай без промедлений.

— Ладно, пойдем.

Наспех переоделись, подхватили Юлины снимки и выписку врача и побежали через Тимирязевский лес, возле которого тогда жили, в больницу.

Прекрасная, какая-то сказочная дорога через настоящий густой лес — не парк, вопреки разрушительной логике большого города, сохранившийся не так далеко от центра Москвы. Мы бежали по тропинкам, спотыкаясь о выступающие из земли корни старых дубов, задевали головами ветки. Путь, который должен был занять у нас полчаса, занял в два раза меньше времени.

Нам очень хотелось поскорее поставить точный диагноз. Еще сильнее хотелось начать лечиться. Тогда нам казалось, что до начала лечения — целая вечность.

Бежим, задыхаемся, торопимся, подгоняем друг друга. Дырка в заборе. Железнодорожные пути. Улица. Гематологический центр. Наше первое прибежище. Большое пыльное здание с несвежим ремонтом. Жалкая сиротливая лавочка во дворике. Треснутый линолеум в коридорах. Бесконечные очереди вдоль всех стен к каждой без исключения двери.

Мы находим нужный нам кабинет, заглядываем, нас вежливо просят подождать. Садимся в конец очереди, хотя не уверены, что это конец очереди в наш кабинет. Возможно, это начало очереди в соседний кабинет. Или середина очереди в кабинет с противоположной стороны. А может, и вовсе какая-то другая очередь. Да и неважно. Здесь очередь одна на всех. Очередь за правом на жизнь. В ней разные люди. Есть такие, как мы: с трясущимися руками, испуганными глазами, неуверенные в себе — значит, еще без диагноза. Есть спокойные, тихонечко обсуждающие докторов, препараты, науку, последние идиотские законопроекты из области здравоохранения, — эти все про себя давно знают и лечатся не первый месяц. Есть молчаливые, скрюченные, позеленевшие — таким явно хуже всех, таким уже требуется обезболивание.

Вот и мы здесь, среди этих разных людей. Только что заняли свое место в одной на всех очереди. Рядом с нами две женщины. Судя по их внешнему виду, они тут очень давно. Резиденты. Обе в платках и в масках. Одна женщина худая. Другая — полная. Молчат и смотрят на линолеум. Иногда лениво перебрасываются фразами, от которых нам — новичкам — становится как-то не по себе:

— Я когда сюда легла в первый раз, в 98-м, мне два года врач отмерил. А я страшно хотела новый век встретить. Думаю, встречу новый век, а там уж и ладно. Как пойдет. И сколько уже с тех пор прошло? Сколько лет-то? Когда думаю об этом, то вот эти бесконечные сидения в очереди перестают раздражать. Я каждой новой очереди радуюсь. Я все еще ее часть. Вот какие радости-то у меня.

— Пересадку тяжело перенесли?

— Ну так. Были свои нюансы неприятные. А вы?

— А я очень тяжело.

— Мне два раза делали. Стерильный бокс — мой второй дом родной. Моя катакомба. Я в нем смену политических элит пережила. Заходила в бокс в одной стране, выходила — в другой.

— А я все время о курице думаю. Как проснусь, так и думаю о курице. Ни о чем больше и думать не хочется. Мне курица всюду мерещится. Когда лежу, когда хожу, когда лекарства принимаю, в душ иду — курицы всюду.

— О, это у всех так. Нам тут всем почему-то мерещатся курицы иногда. И даже снятся. Наверняка есть какое-то куриное научное объяснение.

Мы с Юлей заинтересовываемся этим куриным феноменом. Теперь уже с не скрываемым любопытством подслушиваем двух дам. Женщины после недолгой паузы продолжают непринужденно беседовать:

— А вы про рекордсмена Диму знаете?

— Это который около тридцати лет тут лежит?

— Да. Как думаете, это байка? Или правда лежит? Тридцать лет — это вызов!

— Насколько я знаю, это не байка. С некоторыми перерывами он тут очень-очень долго лежит. У него какая-то жуткая несвертываемость крови. И жить он может только в больнице. Слушайте, он, говорят, и жену себе здесь нашел. Она с лейкозом попала сюда года четыре назад.

— Жену? Здесь?

— Да. Оба еле дышат, а, говорят, умудряются ругаться. И даже, говорят, дрались как-то раз.

— С ума сойти. Дрались.

— Да.

— Да.

Женщины замолкают. Снова молча смотрят на линолеум.

Нас пригласили в кабинет.

У окна роскошная женщина в белом халате с улыбкой от уха до уха. Весь стол заставлен цветами. На подоконнике закипает вода в электрическом чайнике. А вот уже и вазочка с шоколадными конфетами откуда-то взялась. У нас ощущение, что мы не на приеме у врача-онколога, а на летних каникулах у бабушки. Когда Антонина Андреевна заговорит, появится другое ощущение. Мы не у бабушки. Мы герои из добрых советских комедий. Даже если она сейчас подпишет смертный приговор, мы в это не поверим. Ее живой, очаровательный и по-домашнему уютный голос сбил нас с толку: где мы? Это точно больница? На ней — белый халат. На нас — бахилы. Значит, больница.

Но больше в этом кабинете больницу ничего не выдавало:

— Ребята, чуть попроще лица. Марианна все про вас рассказала. Теперь расскажите и вы.

— Меня зовут Юля…

— Да нет, это я знаю. Мне бы взглянуть на твои бумаги.

Юля протянула снимок и бумагу с заключением врача. Антонина Андреевна ровно на секунду подняла снимок на свет. Столько же она читала заключение:

— Теперь покажи мне свою красивую шею, милая. Так. Так-так. Подними подбородочек. Ну понятно. Вот мы и познакомились поближе.

— Поближе?

— Ближе некуда, родная моя. Видишь вот это большое белое пятно на снимке?

— Вижу.

— Это конгломерат увеличенных лимфоузлов. Слева над ключицей — тоже увеличенный лимфоузел, благодаря которому ты поняла, что происходит что-то неладное. План очень простой: в течение недели тебе придется практически пожить у нас. Ты сдашь анализы, мы проведем гистологическое исследование этого надключичного лимфоузла. И тогда все будет понятно наверняка. Но если тебе интересно мое мнение, то я уже сейчас понимаю, что с тобой.

— Мне чрезвычайно интересно ваше мнение.

— У тебя, скорее всего, лимфогранулематоз. Он же — лимфома Ходжкина. Называй, как тебе больше нравится.

— Мне никак не нравится.

— Правильно. Если совсем просто — у тебя, скорее всего, рак лимфатической системы.

— Все-таки рак.

— Я знаю, что ты сейчас чувствуешь, моя хорошая. Я знаю, что ты сейчас вернешься домой и сначала полезешь на стенку, а сразу после — в Интернет, читать про свои прогнозы на выживание. Знаю, что будешь паниковать и задавать себе целую кучу ненужных вопросов. Ты все это будешь делать, несмотря на то что делать этого не надо. Но прежде чем мы расстанемся до завтра и прежде чем ты начнешь совершать ошибки, я хочу сказать тебе честно и откровенно вот что. Твой предполагаемый рак хорошо изучен. Мы хорошо умеем его лечить. Статистика говорит о том, что, если случай не сильно запущенный, выживает абсолютное большинство заболевших. Степень запущенности покажут дополнительные анализы.

— Ясно. Спасибо.

— Вот еще что. У тебя в заключении, помимо прочего, пишут нехорошее про забрюшинные лимфоузлы в пределах области сканирования. Мы это тщательно перепроверим, это важная деталь: если речь идет о том, что лимфоузлы поражены локально, только в пределах грудной клетки, — это один разговор. Если речь идет о том, что безобразие распространилось ниже, — разговаривать будем немного по-другому.

— На повышенных тонах?

— Для этого другого разговора нет пока никаких оснований. Сдаем анализы. Завтра в девять утра я вас жду.

* * *

Дорога от больницы до дома все та же — через волшебный лес, затесавшийся по какому-то недоразумению между московскими высотками. Путь, который должен был занять у нас полчаса, на этот раз занимает все полтора. Мы едва передвигаем ногами. Не замечаем ни корней, сильно выступающих из земли, ни веток, бьющих нас по лицам.

Юля тихо плачет. Я пытаюсь найти правильные слова, хоть какие-нибудь слова, чтобы успокоить ее. Но не нахожу. Начинаю сам терять контроль над собой. Физически ощущаю страх. Волшебный лес кажется зловещим, мрачным, злым. Дубы — не дубы, а уродливые гигантские монстры с кривыми морщинистыми рожами. Солнечные лучи, пронзающее густые зеленые кроны, больше не солнечные, а лучи холодного, синюшного, мертвого неонового света. Я чувствую, как этот убийца идет за нами, наступает нам на пятки. Оборачиваюсь, а он отскакивает и прячется за стволом жирного дерева-урода. Идем дальше — и он снова идет за нами. Обхватывает горло жены и сжимает длинными когтистыми пальцами. Я пытаюсь ослабить его хватку, но ничего не выходит. Рак царапает нам лицо. Он завладел всем моим сознанием. Парализовал здравый смысл. Сбил с ног. Он все сильнее впивается в горло жены. Жена кашляет. Нас преследует убийца. Он свисает с деревьев. Стелется по земле. Как обезьяна, прыгает с ветки на ветку. Издевается, кидает в нас желудями и хохочет, обнажая желтые гнилые зубы. Я уворачиваюсь от желудей и думаю о том, сколько еще людей прямо сейчас возвращаются домой из онкологических больниц? Сколько людей проснулись сегодня и нащупали у себя на теле что-то лишнее? У скольких людей это слово — рак — звучит в голове оглушительным мерзким звуком? Этот звук не убавляется на эквалайзере. Нельзя закрыть уши руками и перестать его слышать. Этот звук, начинающийся резким «ррррр», — гадкий и скверный. Многие люди, которым в жизни довелось услышать этот звук, сейчас лежат в сырой земле. Я не могу об этом не думать.

Теперь этот звук прозвучал и для моей жены.

Ерундовая шишка над ключицей. Застарелая простуда. Перенесенный на ногах грипп. Туберкулез.

Нет.

Лимфогранулематоз. Лимфома Ходжкина. Рак. У моей жены — скорее всего, рак.

 

14

Мы были потрясены новостью про Юлину маму. Сильно переживали. Мы были ошарашены, растеряны, но при этом знали, что, например, в США рак груди при ранней диагностике вылечивается почти в ста случаях из ста. Мы знали, что и в России с этот популярный вид рака научились укрощать. Мы знали… не знали, а были уверены, что все будет хорошо. Нам и в голову не приходила мысль, что мама может умереть от рака. Поэтому тогда это слово — рак — перепугало нас не так сильно, как напугает чуть позже.

Юля уехала выхаживать Татьяну Алексеевну. Я остался с сыном. Ну, думаю, нет худа без добра. Побуду со своим полугодовалым малышом. Лучше друг друга поймем. Подружимся. Полюбим друг друга еще сильнее. Разве это не полезный опыт?

* * *

Все инструкции висели на холодильнике. Утром — двести пятьдесят граммов смеси с добавлением трех ложек каши. Обед, полдник и ужин. Разные цифры: во сколько он точно должен спать, во сколько купаться, во сколько любимый мультфильм по телевизору.

На полочке целый стратегический запас конины в баночках. Другое мясо вызывало у Луки аллергию. Миллиард подгузников под кроватью. Виниловый проигрыватель, пластинки, макбуки — под потолком: Лука начал проявлять ко всему этому нездоровый интерес, мы решили добро спасти.

Нашу первую ночь вдвоем мы провели, как и все следующие. Лука спал на середине большой родительской кровати. Я лежал у самого края, трепетно держал его за ручку и охранял его сон — будто бы он был в опасности. Только под утро я проваливался в забытье. Но очень ненадолго.

Семь утра. Сын давно на ногах. На коленях, если быть точным. На коленях и на моем лице, если еще точнее. Есть люди, которых я никогда не смогу понять — родителей с мешками под глазами, которые, натужно улыбаясь, рассказывают всем вокруг, как это просто — иметь маленького ребенка. Разве это просто — изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год, несмотря ни на что, несмотря на бессонницу, несмотря на то что до двух ночи мыл полы (иногда два часа ночи — это единственно возможное время, чтобы помыть пол, потому что все остальное время ты занят другим), несмотря на то что у малыша всю ночь болел живот и он по этому поводу орал что есть мочи, просыпаться в семь утра? Конечно, мастера йоги учат нас просыпаться каждый день с первыми лучами солнца. Но это совсем другое.

Скорее всего, эти родители лукавят. Они еще слишком молоды, чтобы вот так по-старчески просыпаться в семь утра, прислоняться к радиоточке, завтракать и получать от этого удовольствие.

Я думал, что на вторую неделю я точно привыкну. Но не привык ни на вторую, ни на третью. Ни на четвертую. Я уставал. И усталость эта копилась. Очень хочется спать. Пожалуйста, Лука, еще полчаса. Просто полежи рядом. Папа не выспался. Все еще спят. Все собачки. Все котятки. Все птички. Все гребаные позитивные диджеи утренних радиоэфиров. Давай и мы поспим чуть-чуть. Глаза закрыты. Не верится, что начался новый день.

Вытаскиваешь себя из постели. И приходишь в оцепенение. Не столько от смертельного желания поспать, сколько от осознания того, что впереди долгий новый день. И он, черт возьми, ничем не будет отличаться от вчерашнего. Или завтрашнего. Никаких новых событий. Никаких новых людей и эмоций, как это было в командировках.

Маленький ребенок — это строгая дисциплина. Строжайшая. Почти как в армии. Ты четко понимаешь, что тебя ждет через пять минут. Или через пять часов. Встал, поели, поиграли, оделись, вышли на улицу, прокатились с горки, уснули. Встали, поели, поиграли, оделись, вышли на улицу, прокатились с горки, уснули. Встали, поели, поиграли, оделись, вышли на улицу, прокатились с горки, уснули. Иногда меняем игрушки на другие игрушки. Иногда меняем горку на качели. И уже это ничтожное разнообразие — разнообразие. Этот набор действий влияет очень сильно и очень странно. В голову лезут эгоистичные мысли: а где во всем этом я сам?

Дня через четыре горок и игрушек я попытался выцарапать хоть десять минут в день на себя. Но всякий раз, когда ложился на диван и открывал фейсбук, накатывало чувство вины: мой сын скучает на полу с неваляшкой, а я уставился в ленту друзей, постящих котят и белочек. Какого черта? В итоге я сползал к Луке и неваляшке. Или плелся на кухню готовить конину. Готовить, конечно, громко сказано. Просто открывал баночку.

Еще из пугающего. Он не разговаривает. Я все время что-то рассказываю, пою. Включаем новости, я объясняю Луке, где корреспондент врет. Садимся листать книжку, я с выражением читаю и стараюсь вжиться в образ лирического героя «Доктора Айболита». Едим конину, я скачу, как лошадка, по комнате, рассказываю про вегана Моррисси. А он молчит. Ничего не отвечает. Разговор в одну сторону. Разве это общение?

В нашем подмосковном городке, куда мы на время вернулись после рождения Луки, был небольшой лес. Ну как лес? Сосновый парк. Там тихо и приятно. Там ничего не происходит, хороший воздух и, как в Варанаси, за последние десять тысяч лет ничего не изменилось. Просто вековечные сосны раскачиваются на ветру. И все. Идеальное место для прогулок с детьми. Этим там и занимаются местные мамочки. Туда ходили и мы с Лукой. Там мы проводили по четыре часа в сутки. Разговаривали с деревьями, охотились на дятлов, устраивали свой собственный «пикник «Афиши»». Я включал маленький магнитофончик с песнями Кортни Лав. Лука почему-то любил вдову Курта Кобейна и легко и безмятежно засыпал под ее истерики.

В этом парке, обезумев от одиночества, я попытался хоть как-то социализироваться. Сидение в четырех стенах в компании только лишь безмолвного сына нужно было чем-то разбавить. Хоть каким-то диалогом. Но друзья — на работе. Родители — ремонтируют дачу. Доставать жену своими ничтожными на фоне ее серьезных забот жалобами нельзя. В общем, списав себя со счетов, я решил окунуться в новый для себя мир мам с колясками. Это те самые мамы, которые лукаво улыбаются, говоря, что ничего страшного в хроническом недосыпе нет. Это те самые мамы, которые посвящают свои жизни борьбе с бестолковыми педиатрами. Это те самые мамы, мечты которых в конечном итоге сводятся к желанию найти хорошую няню. Но хороших нянь, кажется, и вовсе меньше, чем даже хороших политиков.

Я наблюдал за этими женщинами каждый день, и мне казалось, что они все больше и больше сливаются с обоями своих унылых хрущевок. Они, как и я, катят скрипучие коляски и, как и я, скучают по полноценной жизни. Но почему-то боятся признаться об этом вслух. Вместо этого они снова и снова рассказывают друг другу про все виды пищевых аллергий. Про то, что в «Кораблике» сок дешевле, чем в «Карапузе». Про то, что срыгивание — это нормально до года. А после года — уже проблема. Про то, что подгузники трусиками лучше и удобнее, потому что не протекают.

Я вклинивался со своей коляской в группки мамаш, слушал их, следил за ними. Со временем стал неплохо разбираться в женской груди. Сходу стал определять, кто еще кормит, а кто уже давно нет. У кого пострадали соски, а кто держится молодцом. Кто злоупотребляет бюстгальтерами с жесткими чашечками, чтобы скрыть неминуемые послеродовые потери, а кто наоборот, за открытость и естественность. Я, наконец, узнал, что есть такие тетки, которые намеренно с самого рождения ребенка отказываются от грудного вскармливания, чтобы сберечь свои формы. Но с такими тетками я даже не пытался подружиться. По-моему, это фашистки.

Большинству мамочек я нравился. Во-первых, потому что других мужчин в этом парке никогда не было. Это все-таки очень женское место. Во-вторых, я мог легко поддержать любой их разговор: а темы, как я уже написал, были ограничены пищевыми аллергиями и подгузниками. В-третьих, в то время я выстриг себе нехилый ирокез и казался неотразимым панком. В-четвертых, и это самое грустное, каждая третья мама с коляской оказывалась матерью-одиночкой. И это «в-четвертых» все сильнее погружало меня в послеродовую депрессию.

Вместо дерева Бодхи в парке раскачивались сосны. Да и я ни разу не Гаутама. Но все-таки кое-что я для себя тоже решил.

Материнство — это счастье. Но кроме счастья это еще и адский труд. Материнство — это счастье. Но кроме счастья это одиночество: ни один муж никогда до конца не поймет страдание жены с маленьким ребенком; особенно муж, не вылезающий из командировок.

В какой-то момент я, как и мой сын, перестал разговаривать и начал слушать. Слушать этих одиноких мам с мешками от недосыпа. Слушать и понимать их. Почти все они с появлением детей совершили одну и ту же ошибку. Они зачем-то убедили себя в том, что малыш — это центр вселенной, что все должно крутиться вокруг него. Время, внимание, заботы, любовь, раздражение и все остальное. Но это неправильно. Ребенок в семье — это не самое главное. Главное в семье — это семья.

Ограничить свою вселенную подгузниками и неваляшкой — ошибка, которую я поначалу сам совершал изо дня в день. Бежать сломя голову в семь утра на кухню готовить кашу — ошибка. Сначала поцеловать мужа/жену, а каша потом. Иначе — бытовуха и беда. Не смотреть по сторонам, не слушать музыку, не читать фейсбук, не иметь ни одной темы для разговора — кроме подгузников — это ошибка. Не заметишь, как сам станешь подгузником. Причем использованным.

Да и в Индию мы зря перестали ездить. Луке бы наверняка понравился и этот поезд, и этот масала-чай, и этот один на весь поезд беззубый проводник-пакистанец с проступающими сквозь рубашку пятнами пота.

* * *

Юля вернулась домой на исходе лета. Мы с Лукой как раз доламывали неваляшку. Татьяна Алексеевна прекрасно перенесла операцию. Никаких признаков болезни больше не было. Юля зашла в детскую комнату и, увидев нас на полу, улыбнулась:

— Ром, ну как вы тут?

 

15

Утром Юля вышла из дома и нырнула через дырку в заборе в Тимирязевский лес. Уже знакомая тропинка, ведущая в Гематологический научный центр. Навстречу торопливо идут люди, опаздывают на работу. Мамы ведут детей в школу. Дрозды копаются в листьях на земле. Белки бегают по стволам деревьев, робко спускаются на землю и пьют из лужи, как голуби. Приятно пахнет дикой мятой.

Как и договаривались, в девять утра Юля сидела у Антонины Андреевны. Нужно было сдать анализы. Кровь, мочу… но прежде всего доктор записала мою жену к хирургу. Главный анализ — биопсию — должен взять он. Из распухшего над ключицей лимфоузла отрежут кусок и отправят на гистологическое исследование патологоанатому.

Юлю проводили на нужный этаж.

У кабинета хирурга очередь. По-другому не бывает. Правда, небольшая. Человек пять. Юля садится рядом с мужчиной средних лет. У мужчины над ключицей наложена повязка. Значит, его уже резали. Юле не терпится узнать, каково это. Больно ли? Или терпимо?

— У вас уже взяли биопсию?

— Два раза.

— Как это? Зачем два?

— А вас как зовут?

— Юля.

— Очень приятно. Меня — Сергей. Я смотрю, у вас на том же самом месте узел воспалился, что и у меня.

— Да, у меня тоже слева.

— Добро пожаловать в клуб.

— Спасибо. Так зачем два раза?

— Первый раз мне его разрезали, взяли материал, провели исследование. И результаты, представьте себе, хорошие. Раковых клеток не нашли.

— Так здорово же.

— Да, я радовался, как ребенок. Но вот только прошел месяц, а узел снова вырос. Ночами я стал кашлять, задыхаться. Снова пришел к доктору.

Показываю ему на шишку.

— А он что?

— А он снова меня под скальпель. Повторная биопсия…

— И?..

— И снова все чисто. Нет клеток. А я дышать не могу.

— И вам наконец назначили компьютерную.

— томографию! Молодец. Врубаетесь уже.

— Начинаю, да. Странно, что сначала биопсия, а потом додумались томографию сделать.

— Ну это мне только теперь странно, тогда-то слепо следовал предписаниям врачей. Короче, выясняется, что у меня в груди заросли. Висят эти узлы, как лианы в джунглях. Но онкоклеток при этом как бы и нет! Заросли висят, а биопсия говорит, что нет рака. Доктор репу-то почесал. Смотрит то на меня, то на снимки, то снова на меня. Глазам своим не верит.

— Фантастика какая-то.

— Вот и он тоже самое сказал — фантастика!

— И что же в итоге?

— В итоге решили материал для гистологии изъять уже не из надключичного узла, а из грудной клетки. Капнуть, так сказать, поглубже. Вскроют грудную клетку.

На этих словах дверь кабинета хирурга открылась. Вышла медсестра с картой, заглянула в нее и громко скомандовала:

— Супер! Супер? Это фамилия? Или ошибка просто в слове?

— Это не ошибка. Это моя фамилия. Супер. Юля Супер.

— Ну проходите, Юля Супер.

Юля зашла в кабинет. Доктор строго — как это умеют только хирурги — посмотрел на Юлю. Перевел взгляд с лица на лимфоузел. Что-то записал у себя в бумагах:

— Здравствуйте, Юлия Михайловна. Наше свидание не будет долгим. Но за это время мы успеем многое сделать.

— Как скажете, капитан. Я в ваших руках.

— Будет неприятно. Но не больно. Обещаю быть с вами нежным.

— А я обещаю терпеть.

— Вот и хорошо, договорились.

Юлю отвели в операционную, раздели до пояса и положили на кушетку. Голову «отрезали» от остального тела непрозрачной белой шторой. Лимфоузел со всех сторон обкололи обезболивающим. Доктор взял в руки скальпель, но перед тем как начать свое кровавое дело, спросил:

— Что, правда что ли Супер? Не псевдоним?

— Неужели я похожа на человека, который возьмет себе такой псевдоним? От мужа досталось. Это его настоящая фамилия.

— Супер.

На ключицу сильно надавили. Юля услышала хруст и почувствовала, будто из нее медленно, но уверенно вытягивают веревку. Слегка, осторожно, со всей силы, рывками, по-разному тянут веревку. Как шнурки из ботинок. Юля видела кусок белой ткани перед глазами. Иногда мелькало сосредоточенное лицо доктора… и эта тянущая тупая боль, больше ничего:

— Ну что там, доктор?

— Все супер, Супер. Помолчите, пожалуйста, сейчас будет лучше, если вы просто помолчите. Ладно?

— Извините.

Операция продлилась сорок минут. Юля оделась и вернулась из операционной в кабинет к доктору:

— Вечером, когда заморозка будет отходить, поболит немного, потерпите. Можно выпить таблетку «Кетанова», но только не на голодный желудок. И не мочите рану. Вы молодец. Обычно все гораздо более эмоционально проходит.

— Хорошо.

— Сегодня же ваш суперкусочек уедет в лабораторию на исследование. Максимум через пять дней будет ответ.

— Доктор, это, наверное, не первый ваш лимфоузел.

— Не первый. И не второй. Тысячный.

— Вот и я так думаю. Скажите, визуально.

—. да, он мне не понравился. Если вы хотите об этом спросить. Диагноз на глаз я вам ставить не буду. Но лучше без иллюзий, лучше не надейтесь, что это простуда.

— Простудой меня уже успокаивали. Это пройденный этап.

— Это подлый лимфоузел. Неправильный. Похоже на то, о чем вы думаете. У вас сегодня еще что-то есть?

— Нет, теперь только завтра. Страшно сказать что.

— Трепанобиопсия что ли?

— Да.

— Рассказать?

— Если это возможно.

— Сегодня вам не было больно, а вот завтра, к сожалению, будет. Продолжать?

— Да.

— Трепанобиопсия — это извлечение костной ткани для исследования костного мозга. Вам придется расстаться с еще одним суперкусочком. Трепанобиопсию производят пугающей, похожей на большое шило иглой-троакаром. Точно продолжать?

— Да.

— Троакар состоит из иглы диаметром два миллиметра и длиной четыре сантиметра. Кончик заточен таким образом, что игла при вращении способна вырезать костномозговую ткань.

— При вращении?

— Да. Вас придется немножко побурить. Как бы сделать в вас лунку, как во время зимней рыбалки.

— Очень трогательно. Мы с вами сидим и так спокойно обсуждаем технологию средневековых пыток. На ноги наденут тесные деревянные башмаки? Череп сожмут тисками? К животу привяжут голодную крысу?

— Вы сами захотели это знать. И это правильно. Моя позиция очень простая — доктор обязан рассказать пациенту все. Вообще все, как есть. Некоторые детали лечения могут пугать, но отсутствие информации в конечном итоге пугает гораздо больше. Нужно сделать все возможное, чтобы страха было меньше. А понимания процесса, связанного со здоровьем, — больше. Если пациент, конечно, сам хочет знать. Но пока что я не встречал ни одного человека, которому было бы не интересно знать, что с ним происходит.

— А я редко встречала врачей, которые хоть как-то разговаривают с пациентами.

— Это беда. Но видите, как нам повезло друг с другом. В общем, Юлия Михайловна, из вас достанут материал. Его изучат. Сведения в любом случае будут ценными. Трепанобиопсия позволяет отличить гиперпластический костный мозг от нормального. Она выявляет ретикулезы, миеломную болезнь, эритремию, хронический миелолейкоз и много других малоприятных вещей. Короче, когда вы завтра ляжете на живот, спустите штаны, и почувствуете, простите, шило в жопе, помните, что шило это — для вашего же блага.

— Супер.

Болевой порог у моей жены всегда находился на той высоте, до которой я не мог достать, забравшись на самую высокую стремянку. Юля была способна вытерпеть многое. Она не боялась крови. Не боялась вправлять вывихнутые руки. В детстве без страха выдирала себе шатающиеся молочные зубы. Однажды, попав в автомобильную аварию, сама вынула кусок лобового стекла из своей щеки и вместо того, чтобы упасть от этого в обморок, с интересом начала изучать то, с чем это стекло вылезло из лица. Она сама была прирожденным хирургом. Но когда она купила в аптеке эту самую иглу для трепанобиопсии, когда она увидела это «шило», когда представила, как его будут вкручивать в тело, нервы сдали.

Юля трясла иглу-монстра перед моим лицом и рыдала, задавая много раз один и тот же вопрос — «за что?».

 

16

— Юль, смотри, что мы с тобой натворили.

— Что мы натворили?

— Я про Луку. Посмотри, какой он у нас красивый получился. Как ангелочек…

Говорят, что чужие дети очень быстро растут. Это так. Но свои растут еще быстрее. Иногда я вижу, как мой сын умудряется взрослеть за один день. Я ухожу на работу и целую в щеку одного мальчика. Возвращаюсь с работы вечером и целую в щеку другого. Лука меняется с такой скоростью, что иногда даже страшно не успеть заметить, как он вырастет, пойдет в школу, женится, сделает нам внуков.

Он узнает невероятное количество новых слов за одну неделю. Учится петь, играть на укулеле, губной гармошке, плавать и кататься на лыжах — все это тоже за одну неделю. Его не оторвать от альбома для рисования и карандашей. Он начинает задавать вопросы, до которых я не дорос и к тридцати годам.

Маленькая гусеничка, завернутая в пеленки и привезенная в из роддома домой, миновала процесс превращения в бабочку и сразу стала прекрасным человеком-ангелочком.

— … да, потрудились мы на славу. Очень хороший вышел мальчик.

— Да вроде бы и не трудились. Одно удовольствие.

Долго искали Луке детский сад. Все не то. Все не достойны сына. Хотя требование у нас было очень простое: чтобы продержался хоть пару часов без слез и оставил в живых других детей. Отчаявшись, случайно нашли не так далеко от дома подходящий вариант. Детский сад, в котором работают настоящие буддисты. При входе памятка от святейшего Далай-ламы четырнадцатого с его человеколюбивыми наставлениями. В игровой комнате большая медвежья нора. Воспитательницы — само спокойствие. Спокойствие и не сходящие с лиц улыбки.

Слез почти не было. Лука после сада весь день рассказывал, зачем в носу нужны волосы, — занимались, значит, анатомией. А завтра должны были случиться творческие занятия. Помню, я тогда подумал, что, если дети будут строить мандалу, уйду в этот сад сам. Как в монастырь.

Лука совсем взрослый. Недавно утром подкрался к нашей постели и на идеальном пушкинском русском языке шепотом, видимо, чтобы не разбудить, сказал мне в ухо: «Папа, сейчас я хотел бы потанцевать. Поставь, пожалуйста, пластинку. Хип-хоп». Я приятно удивился. И даже не стал притворяться глубоко спящим человеком. Обнял его, подхватил на руки и включил Lesane Parish Crooks, более известного как Tupac Amaru Shakur.

Совмещая приятное — танцы с сыном — с полезным — образованием — поговорили с ним на идеальном афро-пушкинском о смысле песен, которые слушали. Наркотики, секс, насилие, конфликты Тупака с другими исполнителями песен аналогичного жанра и трудная жизнь в гетто дрыгающегося сына не заинтересовали. Равнодушным оставили и проблемы расового и социального неравенства, бои с полицией, погони, торговля оружием, проституция. Не заинтересовала Луку и коррумпированность американских политиков. Ну, думаю, и славно. Музыка для меня тоже всегда была важнее слов.

А эти наши с ним разговоры про внешнюю и внутреннюю политику. В политике он, как выяснилось, разбирается много лучше подавляющего большинства взрослых граждан Российской Федерации:

— Пап, как у нас президента зовут?

— Владимир Путин.

— Владимир Пудинг?

— Путин.

— Владимир Пудель?

— Путин.

— Владимир Утин?

— Да.

Чем старше он становится, тем моложе становлюсь я. Он многому меня учит и многое заставляет переосмысливать заново. Мне хорошо и смешно, когда он рядом. Мне легко и трудно. Мы больше не ломаем неваляшку. И помногу разговариваем. Особенно он.

Недавно ходили с ним в больницу. Там почему-то везде лежали пропагандистские буклеты про вред и опасность наркотиков. Лука изучил внимательно один такой буклет. Показывает пальцем на перечеркнутый тревожной красной чертой красивый лист конопли и спрашивает: «Папа, а почему такой красивый лист запрещен?» Я завис. И в очередной раз подумал, как непросто быть отцом: «Это какая-то ошибка, сынок».

Он существенно изменил мои отношения с родителями. Став отцом, я лучше понял маму и папу. Став бабушкой и дедушкой, мама и папа стараются не отставать от внука, от наступившего нового века. Они не сидят на лавочке и не грызут семечки, работают, следят за собой, выключили телевизор, чтобы сберечь мозг от средневекового мракобесия, в которое в нашей стране обычно затягивает людей в их возрасте. С появлением Луки возраст просто перестал иметь значение. Родители стали прогрессивными и молодыми.

По выходным мы стараемся к ним выбираться. Приехали. Сидим на кухне, выпиваем, едим индейку. Разговариваем:

— Что нового, пап, мам?

— В отпуск едем. В Испанию. Ситжес.

Ухожу в комнату. Читаю в Интернете статьи про Ситжес. «Ситжес — пляжная гей-столица Европы. Уникальный гей-курорт, единственный в своем роде не только в Европе, но и во всем мире. Даже знаменитые гей-курорты США не могут сравниться с Ситжесом. Сотни тысяч парней приезжают отдохнуть в Ситжес каждое лето. Атмосфера праздника, отдыха, раскрепощенности и секса будут сопровождать вас во время пребывания в этом очаровательном городе на берегу Средиземного моря. На пляжах Ситжеса вы сможете не только загорать, но и смотреть на красивые тела и знакомиться».

Возвращаюсь на кухню:

— Пап.

— Да, мы читали, сынок. Прекрасный вариант. Тебе ножку или крылышко?

После рождения Луки мы сблизились с родителями, гораздо больше времени стали проводить вместе. В теплое время года не вылезаем с их дачи, пытаясь запомнить все, что сын и внук делает первый раз в жизни. Вот Лука впервые ест малину. Вот он впервые поливает помидоры. Вот он впервые жарит мясо на углях. Вот впервые его кусает оса: ухо увеличивается ровно в два раза. Вот впервые Лука ловит лягушку. А вот он впервые видит, как я поймал рыбу. Я положил ее Луке на ладонь, он морщит лоб от того, что рыба мокрая и скользкая. Завтра мы наловим целое ведерко таких рыб, надуем небольшой бассейн, наполним его водой и выпустим рыб жить в него. Когда бассейн зацветет и превратится в болото, отнесем рыб обратно в пруд. К своим мамам и папам. Так решит Лука.

Вечером на дачной веранде мы несколькими поколениями садимся пить чай и болтаем. Обычно болтает моя мама. А я бесстыдно пользуюсь ее святостью и превращаю нашу болтовню в куски сценариев Вуди Аллена:

— Рома, у нас очень худой внук. Кости торчат, ты посмотри! Почему ты ничего не предпринимаешь?

— Мам, ну он просто мало ест. Как почти все дети. Разве я могу заставить его есть больше? Насильно впихивать?

— Да! Вот когда ты был маленький, ты все ел! И добавку просил. А если я добавку не давала — скандал устраивал. И правильно делал.

— Люди разные. Лука не ест все.

— Очень плохо. И у него — болезненная худоба. Я на работе разговаривала с одной женщиной. Она сказала, что есть специальная трава, которая вызывает желание есть.

— Да, мамочка, я знаю такую траву. Очень помогает. Марихуана называется.

— Может быть стоит подавать сыну, раз ты даже название знаешь? Купи и попробуй дать.

— Вообще, я не против. Я вот сам всегда мечтал покурить с отцом. Но Луке все-таки три года.

— Ты о чем?

— О здоровье.

— И я.

— И я.

* * *

В самом начале той страшной весны, когда заболела моя жена, Лука ни с того ни с сего, будто бы предчувствуя неладное, спросил меня:

— Папа, а вы с мамой что, умрете?

Я присел на корточки, чтобы оказаться с сыном на одном уровне и ответил началом стихотворения поэта Кирилла Иванова:

Тебе не соврали, да, это правда:

Я и мама умрем.

Это будет не сегодня, не завтра.

Это будет потом.

 

17

На трепанобиопсию мы с Юлей пошли вместе.

Я как умел подбадривал жену. Бодрился сам, демонстративно пытался развеять висящий в воздухе страх. Пытался шутить. Но шутки выходили какими-то уж слишком идиотскими. Пытался быть нарочито заботливым и ласковым. Но ничто так не раздражает заболевшего человека, как неестественное поведение того, кто находится рядом. Ничто так не бесит заболевшего, как эта постоянная дежурная фраза, которую все почему-то считают нужным произнести вслух, — «все будет хорошо». Больше бесит, пожалуй, только лишь слово «держись».

Нет таких слов, которые реально могут помочь. Да и зачем они нужны? Необязательно вообще говорить какие-то слова, чтобы помочь. Заболевшему нужны не слова, заболевшему нужен кто-то, на кого по-настоящему можно опереться в любой момент. Заболевшему нужен человек, который не будет бояться его страха, его диагноза, его процедур, его уныния, его настроения: пускай он молчит, но только не боится. Заболевший может часто находиться на взводе: боль, истерика, паника, нервные срывы. Работа того, кто рядом, должна заключаться в том, чтобы брать на себя столько, сколько возможно унести. Работа — это быть губкой, вдыхать той же сдавленной грудью тот же самый воздух, что и заболевший. Тогда ты полезен. Тогда от тебя есть польза и толк.

Мне еще предстояло многому научиться. А пока я веду себя, как полный придурок, и пытаюсь быть кем угодно, но только не самим собой. Пока я пытаюсь шутить. И искать правильные слова.

Вот и он. Кабинет со страшной табличкой «Трепанобиопсия». Вот и она — неотвратимая очередь вдоль облупившейся, выкрашенной зеленой, в цвет лиц пациентов, больничной стены. Садимся в самый хвост. Тот редкий случай, когда хочется, чтобы время ожидания в этой очереди не сокращалось, а наоборот — длилось как можно дольше. Потому что там — за дверью — очень больно.

С нами на скамейке армянин лет тридцати пяти. Мужчина с родимым пятном на подбородке. Суровая женщина без возраста. Из кабинета выползает сутулая бабушка с интеллигентским каре и в очках в тонкой оправе. Одной рукой бабушка вытирает слезы, другой — держит пакет со льдом чуть выше попы. Армянин вскакивает с места:

— Бабушка, не плачьте. Садитесь, пожалуйста.

— Сыночек, спасибо. Но я пока лучше постою. Если я сяду, то, боюсь, прямо здесь и умру.

— Больно?

— Очень больно. Ну разве можно такое без наркоза делать?

Мы с женой нервно переглядываемся:

— Как это без наркоза?

— Ну укольчик делают.

— А потом?

— А потом в задницу загоняют то, что у вас в руках. И в кость закручивают, как винт.

Армянин облокачивается на стенку. На лбу выступает испарина. Суровая женщина без возраста от волнения начинает грызть ногти и возмущается:

— Нелюди какие-то. Произвол. Разве может быть лечение больнее, чем сама болезнь? Как это такое возможно? Почему вот нельзя под наркозом это сделать? Объяснит мне кто-нибудь? Откуда эта жестокость? Я слышала, что в Америке трепанобиопсия без наркоза — уголовное преступление. Можно на врача за такое в суд подать.

Армянин приходит в себя, протирает лицо влажной салфеткой и отшучивается:

— А в России вино и конфеты врачу за такое несут. Как на праздник.

В разговор раздраженно и очень громко вступает мужчина с родимым пятном:

— Вот только не смейте Маргарите Вячеславовне взятки давать! Да, у нее рука тяжелая. Но рука эта — честная! Она за зарплату нас лечит. Я с ней девятый год на процедурах. И ни разу она у меня не взяла ничего. Кроме анализов.

Бабушка с пакетом над попой больше не плачет. Выбрасывает лед в мусорку и подбадривает армянина:

— Сынок, ладно тебе, не трясись. Это я старая, вот мне и больно. А ты молодой, сильный, тебе не так больно будет.

— Все равно страшно.

— А это твой отец там поодаль? Тебя ждет?

— Да. Папа.

— Ты у него один сын?

— Один. Поэтому и ждет.

— Что за диагноз-то у тебя?

— Ничего хорошего.

— Ой, сынок, а у нас-то тут санаторий, ты не знал? Мы на грязевые процедуры пришли. У нас все прекрасно.

Последняя фраза бабушки почему-то сильно развеселила всю очередь, даже разозлившегося мужчину с родимым пятном. Мы не поняли эту реакцию. Но совсем скоро привыкнем к тому, что люди в этих очередях — особенные, а разговоры в них — всегда специальные.

Онкология в России сегодня — в двадцать первом веке — утоплена в болоте страхов, предрассудков, суеверий, предубеждений и кривотолков. Мы знаем очень мало, да почти ничего, о том, через что приходится пройти человеку, обнаружившему у себя рак, — с какими вызовами и переживаниями он сталкивается. На эти знания в нашей стране до сих пор будто бы наложено табу. Часто на онкобольных смотрят как на неудачников. Заболел — значит в чем-то виноват. Заболел — значит слабак. Заболел — значит что-то где-то сделал не так, что-то не то подумал, что-то не то почувствовал. Заболел — значит заслужил. Очень быстро под давлением этого извращенного и антигуманного общественного мнения онкобольной сам над собой совершает насилие, кроме самой болезни отягощает себя комплексом вины: мол, я сам на себя навлек этот недуг. Все это закрывает человека, он становится молчаливым, потерянным, одиноким, не решается лишний раз вообще заговорить вслух о чем бы то ни было. Судьбы раковых больных — особенно тех, кто не справился с болезнью — за редкими исключениями спрятаны и не видны в повседневной жестокой суете. Общество, пораженное гигантской раковой опухолью, ничего не желает знать о раке. Общество отворачивается от рака, как от чего-то, что его как будто не касается. Для нас рак по-прежнему — проклятие. Для нас рак — это то, о чем лучше не думать и не знать. О раке не принято говорить по душам: на работе с коллегами, в кафе с друзьями, даже дома с родственниками. Онкобольные напряженно молчат в «здоровом мире», стараясь не выдать в себе какого-то не такого. Люди одиноки в своей болезни. Поэтому, воюя со смертью в окружении точно таких же одиночек, раковые больные моментально сходятся друг с другом: очередь — это их закрытая социальная сеть. Совершенно разные, в повседневной жизни никогда не заговорившие бы друг с другом люди в онкологических очередях — друзья. И посмеяться над своей болезнью для друзей — милое и обычное дело. Как лайк поставить.

Суровая женщина без возраста подхватила бабушкину иронию:

— Всех, сволочь, сожрал. Хуже эпидемии. В каждом доме живет. За каждым окном сидит. Как домашнее животное. Только не пушистое. Проклятый рак.

Юлю позвали в кабинет. Она встает, берет орудие диаметром два миллиметра, длиной четыре сантиметра и без промедлений идет сдаваться.

Кажется, я первый раз в жизни произнес про себя что-то вроде молитвы.

За дверью раздался… не крик. Вой.

 

18

Пришло время Юлиной маме — Татьяне Алексеевне — выхаживать свою дочь. Мы остро нуждались в ее помощи. И она очень сильно нас выручила. На неопределенный срок — пока мы ушли воевать с болезнью — Татьяна Алексеевна согласилась стать полноправным родителем нашему сыну. И мамой.

И папой. И бабушкой.

* * *

Если к человеку подкралась смертельная болезнь в тот момент, когда его ребенок только научился улыбаться или сидеть, или ходить, или, как наш Лука, уже жарить мясо на углях, в этом — прозвучит дико, но тем не менее — нет никакой трагедии. Наоборот. Это грандиозное везение, что человек успел родить ребенка до болезни. И совершенно не важно, взрослый ребенок или еще младенец. Он есть. И это большая удача. Потому что нет на свете лучшего лекарства для заболевшего, чем мысль о том, что вот этот ангел с растрепанными волосами просто обязан увидеть его старым. А заболевший должен увидеть малыша взрослым. Ребенок отталкивает от родителей болезнь, реально помогает родителям с ней бороться, спасает от уныния; уныние же — подлая и коварная штука, она может таить в себе очень большую опасность, играя болезни на руку. Ребенок, родившийся до болезни, — это не горе, а надежда. Ребенок заставляет взрослого просыпаться каждое утро с простой и важной, поднимающей на ноги мыслью — «я хочу жить».

К тому же нужно понимать, что родить детей после адского лечения, которое вместе со всем плохим в организме человека уничтожит и почти все хорошее, очень часто оказывается трудно, а иногда — вообще невозможно. Весьма сомнительные перспективы деторождения должны провоцировать человека, только что узнавшего свой диагноз, проконсультироваться с врачами. Сделать это необходимо до начала лечения. Хороший доктор наверняка посоветует заболевшим мужчинам открыть депозит в банке спермы: заморозить свои гены на будущее. А женщинам расскажет и предупредит, что будет происходить с яичниками и половыми гормонами. Да разве можно при таких раскладах не радоваться тому, что ребенок уже есть?

Мы смотрели на нашего белокурого красавчика и радовались. Он у нас есть. Мы есть у него. Осталось только предпринять неимоверные усилия для того, чтобы сохранить положение дел в таком вот виде еще хотя бы лет на сорок.

Ладно, согласны и на тридцать.

* * *

Татьяна Алексеевна тут же — по первому зову — переехала жить к нам.

Она взяла на себя все заботы о ребенке, лишила нас необходимости переживать о том, на кого оставить Луку в те моменты, когда нужно было бы заниматься здоровьем Юли. А здоровьем Юли, пока оно у нее еще есть, заниматься нужно было срочно. И сколько времени на это потребуется, мы не знали.

Пока не погрузились в эту новую жизнь с головой, я старался больше времени проводить с Лукой. Как солдат, вот-вот уходящий на войну, не мог оторвать глаз от сына. Кормил его, играл с ним, купал, прыгал с ним на батуте, ел сахарную вату, наслаждался тем, что мы рядом. И скорая, возможно, долгая разлука только усиливала это наше проживаемое вместе счастье. От этого счастья, перемешанного с постоянной тревогой за жену, в груди у меня щемило.

В день, когда Юле делали компьютерную томографию брюшной полости, я гулял с Лукой на детской площадке недалеко от дома. Там всегда было много детей. Они любили эту площадку из-за множества причудливых аттракционов и спортивных прибамбасов. Лука носился с остальными детьми как угорелый.

Они то висели на канатах вверх ногами, как обезьянки, то скатывались с горки прямиком в глубокую лужу, то набивались в деревянный поезд и отчаянно боролись за право побыть машинистом. Я находился в эпицентре этого прекрасного стихийного детского бедствия, иногда покашливая от поднимающейся пыли.

Лука передвигался по площадке со скоростью космического корабля, и ни одна дурная мысль, намек на страх, ни одно неприятное сомнение не могли бы никогда в жизни за ним угнаться. Зато все это прекрасно прилипало ко мне, как прилипают мухи к клейким лентам, свисающим в сельских продуктовых магазинах с потолка. Один я наслаждался сыном и чудным детским хаосом на площадке. Другой я ни на секунду не забывал о том, что в тридцати минутах ходьбы отсюда моя жена лежит на кушетке и вот-вот узнает, спустились ли мерзкие пораженные лимфоузлы вниз по ее телу, или все-таки решили дать ей чуть больше шансов на выживание. Один я помогаю смеющемуся Луке слезть с турника. Другой я вспоминаю испуганное лицо Юли за несколько минут до того, как она ушла делать трепанобиопсию. Один я разнимаю дерущихся мальчишек. Другой я снова пытаюсь выкинуть из головы мысли о смерти жены, но все равно вижу страшные картины возможного будущего: Юля задыхается от кашля, мучается от боли и просит обезболивающее, жадно и судорожно хватает воздух ртом; из носа у нее торчат страшные трубки, ей внутривенно вводят наркотик, родные бродят по больничным коридорам, ожидая того самого апокалиптического момента, когда ее сердце перестанет биться.

В конце концов это раздвоение личности сводит меня с ума. Я не выдерживаю и впервые в жизни при сыне и других детях разламываюсь на куски, начинаю плакать, реветь, рыдать без остановки, сам как ребенок. От обиды. От боли. От страха. От того, что скучаю по маме. От того, что мама в опасности. И вся наша семья — в опасности. Я больше не мужчина. Я маленький мальчик, которого позже всех в группе забирают домой. Я пацан, который выпил четыре чашки компота из сухофруктов, а через два часа не донес выпитое до туалета, описался у всех на виду в колготки. Я набедокурил, подвел, наврал, не сдержал слово. Я сломал любимую игрушку. Меня покусал соседский пес. Я упал с самоката и порвал одежду, разодрал ладони об асфальт, а вокруг ни одного подорожника. Родители первый раз привели меня в детский сад, и я понял, что мне здесь не очень-то рады. Я сломался. Я боюсь. Я злюсь. Я люблю. Я — ребенок. Такой же, как и вы.

Гам на площадке прекратился. Дети впали в ступор. Плачущего дядю они наверняка не видели еще никогда. Сын подошел ко мне в абсолютной тишине под внимательными и немного испуганными взглядами ошарашенных мальчишек. Лука повис на моей ноге, мяукнул, изображая котенка, и попросил купить чего-нибудь вкусненького.

Мы вернулись к дому. Сидели на скамейке и, дожидаясь возвращения Юли из больницы, ели мороженое. Лука жевал и не переставая рассказывал про свою игрушечную ферму. А потом вдруг перебил сам себя вопросом:

— Пап, почему ты плакал? Разве взрослые плачут?

— Иногда, сынок. Давай только договоримся, что это будет нашим суперсекретным секретом. Ладно?

— Ладно.

— Не рассказывай маме о том, что я плакал. Уговор?

— Уговор.

Мне не хотелось, чтобы Юля знала, что я плакал. Но я не стыдился своих слез. Я боялся показаться — в том числе и самому себе — слабым как раз в тот момент, когда нужно быть чертовски сильным. Самым сильным.

 

19

Наша первая большая победа — чистые забрюшинные лимфатические узлы. Компьютерная томография, сделанная в Гематологическом научном центре, ясно показала, что под грудью у Юли все чисто. Пришли новости и от патологоанатома. Результаты исследования костного мозга тоже хорошие. Значит, «другого разговора», который осторожно анонсировала Антонина Андреевна в случае плохих анализов, не будет. Теперь осталось узнать результаты трепанобиопсии и — самое главное — получить результаты биопсии надключичного лимфоузла. То есть узнать точный диагноз. Мы снова засели в очереди, вокруг нас снова десятки, а может, и сотни измученных ожиданием людей.

Напротив нас — как зеркальное отражение — парень со своей девушкой. У него красные воспаленные глаза, руки дрожат. У нее — целое собрание сочинений врачебных выписок. Душно. Близко к полудню. Юля спрашивает у девушки, не нужна ли им помощь:

— Нет-нет, спасибо, все нормально.

— Не похоже.

— Не похоже, но это его обычное состояние.

— Температура?

— 38. Уже около года. Каждый день поднимается, если не сбивать. Но все время же нельзя сбивать. Завтра нам в дорогу, завтра будем сбивать. Сегодня потерпим.

— Откуда вы?

— Из Ростова. Вот наконец-то нас в Москву направили на консультацию. Дома не понимают, что с нами делать. Здесь, впрочем, тоже, кажется, не очень-то понимают.

Нам становится ужасно интересно, что с парнем. Год держится высокая температура. Врачи разводят руками. Дома и в Москве помочь не могут. Что же это? Но, соблюдая приличие, вслух не интересуемся. Девушка видит любопытство на наших лицах и рассказывает сама:

— У него опухоль. Она вроде бы доброкачественная, но живет и ведет себя так, как живут и ведут себя злокачественные.

— Как это так?

— Как бы вам объяснить… Это доброкачественная опухоль, которая маскируется под онкологию. Полный вроде бы бред, да. Но нам так объяснили в Ростове. Объяснили и сюда отправили за подробностями.

— Как это — маскируется?

— За год похудел на пятнадцать килограммов. Температура. Постоянное недомогание. Опухоль медленно растет. Но онкоклеток нет. В Ростовской области таких два случая, включая наш. Поэтому мы здесь.

Рядом с нами женщина в рыжем парике. Достала из сумочки бумажку, написала на ней что-то красной ручкой и протянула девушке:

— Если вам нужно где-то остановиться в Москве, позвоните мне. Меня зовут Жанна. У меня родители из Ростова.

Подошла наша очередь. Мы постучали в дверь и зашли к доктору:

— Здравствуйте, Антонина Андреевна. Это мы.

— Суперы? Заходите, дорогие. Садитесь. Как раз вашу карту принесли минуту назад.

На столе у нее стояло еще больше цветов, чем было. Она листала карту, кивая головой написанному. Еле слышно читала заключения своих коллег, вставляла между их строк свое «да, да», будто разговаривая с текстом. Потом закрыла карту, повернулась к нам, сложила ладони лодочкой, как буддийский монах, и улыбнулась своей широченной улыбкой Чеширского Кота:

— Имею честь оказаться первым в вашей жизни человеком, кто скажет, что у вас теперь уже абсолютно точно рак. Лимфогранулематоз. Рак лимфатической системы. Как я и предполагала. Это лимфома Ходжкина. Несколько лет назад эту болезнь считали чисто гематологической. Не так уж давно классифицировали как вид онкологического заболевания. Несмотря на это «не так уж давно», изучена лимфома Ходжкина подробно. Статистика — в пользу жизни, а не смерти. Но сразу вам честно скажу, что случаи, когда организм человека почему-то не реагирует на лечение разных лимфом, в том числе и лимфомы Ходжкина, конечно, есть. Так как я всю жизнь занимаюсь кровью, случаев таких я знаю немало. Но случаев, когда люди вылечиваются, я знаю гораздо-гораздо больше. Вам налить воды? Вы побледнели.

— Нет, спасибо. Продолжайте.

— Вы, ребята, меня не подвели. У Юли чистая брюшная полость. Здоровый костный мозг. Рак строго локализован в грудной клетке. Метастаз нет. Это хорошо. Это очень хорошо.

— А что плохо?

— Плохо то, что раку, не два дня. Размер опухоли не очень дружелюбный.

— А сколько моему раку?

— Точно сказать сложно. Года два, по моим оценкам. Слава богу, что не три.

— Кошмар. Ни одного признака не было до того, как вспухла шишка и начался кашель. Мы и подумать ни о чем плохом не могли.

— Вы должны благодарить и эту шишку и кашель. Потому что бывает так, что узел вылезает уже ближе к четвертой стадии — у вас она вторая, причем вторая с буковкой «А», не с «Б». Бывает, что кашель начинает душить, когда лечиться уже совсем сложно — вам он намекнул на проблему уже сейчас. Понимаете, Юль?

— Антонина Андреевна, откуда эта болезнь у меня вообще взялась? В тридцать-то лет? Я всю жизнь стараюсь правильно питаться, большую часть жизни прожила в относительно чистом подмосковном городе. Или это наследственность плохая? У меня только что мама от рака груди успешно лечилась.

— Об этом мы можем проговорить с вами до завтрашнего утра. И все равно наш разговор сведется к тому, что точного ответа на ваш вопрос пока нет. Сам термин «рак» появился с подачи Гиппократа. Он назвал «карциномой» опухоль на коже пациента, внешне очень напоминавшей созвездие Рака. Сегодня ученые разделяют больше двух сотен разных типов рака. И в точности не могут объяснить причину возникновения большинства из них. Современной медицине до сих пор не известны наверняка причины онкологии. Называют несколько факторов риска — экологические, гастрономические, генетические, психологические. Но не всегда можно объяснить болезнь этими факторами. Иногда качество жизни человека высокое, наследственность отличная, а потом бац! — рак легких. Иногда — наоборот: поганая наследственность, тяжелейшая жизнь, а умирает человек в девяносто лет от инфаркта. Вот взять хотя бы лимфому Ходжкина вашу…

— Она не моя…

— Взять не вашу лимфому Ходжкина. Многие мои коллеги называют лимфому «болезнью крупных городов» и подозревают, что всему виной затяжные депрессии — в том числе и послеродовые. Беспрерывные стрессы, нервотрепка, безумный ритм жизни. Другие коллеги оспаривают эту версию: мол, все то же самое часто говорилось и про рак груди — причины психологические. Но взять, например, военную Германию: нервотрепка страшная, концентрационные лагеря, стресс у населения невероятный двадцать четыре часа в сутки несколько лет подряд, а статистика рака груди в период с 1940 по 1951 годы самая низкая за все время ведения такой статистики. И причем же тогда психологические проблемы? Но тут появляются другие мои коллеги, которые пускаются в рассуждения о том, что у немцев в то время из рациона исчезли жиры, поэтому и онкологии было мало, значит, надо правильно питаться. Короче, эти разговоры можно вести бесконечно, моя хорошая.

— Чертов рак. Все про него знают. Всех он касается. Но никто не знает, почему он появляется. Получается, что ответа нет?

— Получается, что ответов слишком много, чтобы понять, какой из них правильный. А может и нет никакого одного правильного ответа. Возможно, рак — это всего лишь цепочка случайных событий, которые все сошлись в одном месте и в одно время.

— Чертовщина.

— Полная чертовщина! Причем в медицинском сообществе — тоже. Есть такие люди, даже среди моих ближайших коллег, которые на полном серьезе утверждают, что основная причина рака — это плохие эмоции и низкая самооценка, духовная пробуксовка, вечное самокопание. Но, по-моему, эти люди не понимают, о чем говорят. Есть и такие, кто рассказывают про мистические причины рака.

— Мистические?

— Да, про шаманизм всякий. Но на самом деле все эти шаманы в основном хотят тебе что-то впарить за деньги. И у шаманов, кстати, множество несчастных, теряющих драгоценное время клиентов. Я отмечаю, не пациентов, а клиентов! Пациенты у врачей, а там — бизнес.

— Какие доверчивые люди…

— С одной стороны, доверчивые, с другой стороны, мы — врачи — сами виноваты: до сих пор никто из нас, занимающихся наукой, не может дать окончательный ответ на один простой вопрос — в чем причина рака? Существует концепция, что у всех у нас есть так называемый спящий рак. Как любой живой организм, наше тело постоянно производит бракованные клетки. Эти клетки, если их не остановить, множатся и разрастаются в опухоли. Но одновременно с этим в организме срабатывают механизмы, которые позволяют ему эти бракованные клетки сдерживать. Организм сопротивляется раку каждую секунду нашей жизни. Думаю, можно сказать, что мы болеем раком, потому что мы живем. И ничто: ни правильные и добрые поступки, ни чистое сердце, ни чистый воздух, ни хорошая еда. ничто не дает гарантий, что вы не заболеете. Потому что вы — живой человек.

Мы вышли на улицу с целой кипой бумаг на подкошенных ногах. Домой идти совсем не хотелось. Да и не было никаких сил. Сели на жалкую и сиротливую скамейку во дворике больницы.

Юле поставили диагноз. Теперь мы точно знаем, что это рак. Он пришел в нашу жизнь в тот момент, когда нам казалось, что жизнь только-только началась. Судя по недружелюбному размеру опухоли, около двух лет назад.

 

20

«Привет, меня зовут Режис, и я безумно занят, но, клянусь здоровьем прабабушки, перезвоню совсем скоро, когда вернусь с ее поминок».

«Привет, вы позвонили Николя и сделали это не в самый подходящий момент в его жизни; но времена меняются, он может вам перезвонить».

«Привет, это Люк. Кажется, я поставил телефон на виброзвонок, но вечером я увижу девяносто пропущенных вызовов и когда-нибудь перезвоню и вам».

«Привет, это Элизабет, мне нет до вас дела, у меня страшная мигрень, голову раздуло, как живот Депардье; звонить мне больше не надо».

«Привет, это Серж, я пытаюсь усыновить ребенка, неужели у вас что-то более важное?»

«Привет, это Мишель, если вы голосовали за правых, не звоните больше никогда».

«Привет, это Мишу, мне восемьдесят два года, я король травести-шоу и мне нет никакого дела до вас».

«Привет, это Марк, сейчас я снимаю кино и не могу ответить на ваш звонок, но на следующей неделе я буду продавать креветки на рыбном рынке, там меня легко можно будет застать, и, пожалуйста, будьте так любезны, захватите крем для рук».

Кажется, французы разговаривают друг с другом исключительно автоответчиками. И с каждой такой записанной на французский автоответчик фразы можно было бы начать артхаусный документальный фильм обо всем на свете. Собственно, именно за этим я и приехал в Париж — снимать кино.

Долгая сумасбродная командировка, в которую я контрабандой провез с собой жену.

Мы с Юлей поселились в прекрасной небольшой квартирке под самой крышей на улице Сен-Дени. Квартирка была больше похожа на чердак. Крохотное окно выходило на спальню молодых похотливых соседей, которые никогда не занавешивали штору… со всеми вытекающими и оставляющими пятна на простынях последствиями. Это, конечно, придавало нашей и без того переполненной эротизмом поездке шарм.

Каждое утро я выхожу из дома на всякие важные для съемок фильма встречи, оставляя жену спящей в теплой постели. У нашего метро «Страсбург — Сан-Дени» всегда толпилась куча кричащих людей. Я быстро прохожу сквозь них. Поначалу все эти люди раздражают меня своей беспардонностью, своими наглыми взглядами и нечистоплотностью. Но через несколько дней я к ним привыкаю. Через неделю даже начинаю скучать по ним на своих встречах.

Вот в парикмахерской толстый африканец Бебе с выдающейся розовой нижней губой выбривает женщине виски. Тут же обшарпанный и невзрачный, но, судя по вечно толпящейся у его входа очереди, популярный театр. Вот океан проституток. Помятые китаянки в коротких юбках провожают меня на работу томными взглядами. Точно такими же взглядами встречают по вечерам.

Каждую проститутку я хорошо узнаю в лицо. Как бабушкам у подъезда, машинально говорю «здрасьте».

Есть здесь и особенная проститутка — пожилой, лет шестидесяти пяти, похожий на скандинавского тролля, транс. Обычный такой необычный дед. Стоит он всегда у входа в наш подъезд. В кожаных шортах, в черных колготках, гольфах и остроносых сапожках. На нем пышный русый парик из прямых волос с ровной челкой на глазах. Веки в тенях, вместо бровей татуировки. Тонкие старческие пальцы, субтильный, ножки-спички. Удивительное существо. Мы его прозвали Эдуардом Петровичем.

Эдуард Петрович с подругами продают любовь. Турки продают блинчики с «Нутеллой». Сенегальцы — гашиш. Парижские будни. Мы с Юлей, пока идут мои съемки, с большим удовольствием вписываемся в здешнюю свободную, бесстыжую жизнь. Мы влюбляемся в этот порочный город. Не в романтический образ, навязанный людям мировой художественной культурой и телевидением. А как раз в отсутствие этого слюнявого образа. Париж может быть отвратительным. Ужасным. Отталкивающим и вонючим. А значит, настоящим и живым.

Обнявшись, мы бродим по улицам, названий которых не знаем. Делим спрятанную в бумажный пакет бутылку вина на двоих. Заходим за второй, а потом, шатаясь, и за третьей. Выпиваем, сидя на ступеньках, стремительно пьянеем и идем дальше по ужасному-прекрасному вечернему Парижу в поисках приключений. Нас предупредили еще в Москве, что гулять по этому городу нужно с пустыми карманами. Дома лучше оставить… все.

Город маленьких, мерзотненьких, зловонных, хитреньких, нагленьких воришек и мошенников. Они расползлись незаметными тенями по переулкам, по площадям, по пригородам, дежурят вдоль набережной. Научились делать добрые коровьи глазки, зазубрили пару-тройку жалостливых фраз на французском языке. Всеми остальными качествами для выживания их наделила сама природа:

— Здравствуйте. Мы собираем подписи в поддержку детского дома, который может вскоре лишиться своего здания. Просто подпишите вот здесь.

Подписываем. Идем дальше. Карманы расстегнуты. Застегиваем.

— Здравствуйте, вам помочь купить билетик? А, вы уже справились.

Идем дальше. Карманы расстегнуты. Застегиваем. На станции «Порт-д’Иври» огромных размеров — не думал, что такими большими вообще бывают люди, — африканец держит турникет, пропуская человек пятнадцать алжирцев бесплатно: прыг, прыг, прыг, прыг, прыг, прыг. Юля, смотри! И правда ведь, как зайцы. Черные зайцы.

— Ой, а это не вы колечко потеряли? Нет? А то я иду, а тут колечко золотое валяется, ну ладно, извините. Точно не ваше? Посмотрите внимательнее.

Стоит ли говорить, что карманы снова расстегнуты?

Смеемся. Решили их больше не застегивать, выворачиваем наизнанку и гуляем так, пусть торчат в разные стороны. Больше к нам никто не подходит.

Ночью мы каким-то чудом без карты отыскали наш дом. Остановились у подъезда выкурить сигарету. Все наши друзья были на своих местах. Парикмахер Бебе заметал волосы в совок и собирался закрываться. Китайские проститутки грелись чаем из пластиковых стаканчиков. Пожилой транс Эдуард Петрович приставал к редким прохожим и невозмутимо предлагал минет, будто он вовсе никакой не Эдуард Петрович с протезированной челюстью, а порнозвезда из раздела MILF. Прохожие на него не реагировали. Он подкрасил губы, поправил трусы, вонзившиеся в костлявую задницу, и скрылся за афишной тумбой.

Дома мы рухнули в постель. Пьяные и одуревшие от счастья. Молодые, красивые, запредельно близкие друг другу. На этот раз и мы забыли задернуть шторы.

Два тела на кровати — обнаженных, горячих, влажных. В одном из которых только что проросло маленькое зернышко. Ему потребуется семьсот тридцать дней, чтобы разрастись в гроздья ядовитого винограда и внезапно — без предупреждений — пустить наши жизни под откос.

 

21

На наших лицах застыло блаженство.

Чтобы не сойти с ума от убийственно страшных мыслей, мы педантично и добросовестно шаг за шагом выполняли план действий, который у нас, слава богу, был.

Первый шаг сделан — у нас теперь есть диагноз. Второй шаг — альтернативное врачебное мнение. И в этом нам должен был помочь друг Кати Гордеевой детский гематолог Виктор Алексеев, к которому мы уже неслись сломя голову на самый юг Москвы.

Мы слышали, что Центр детской гематологии имени Димы Рогачева, в котором работал Алексеев, для России и даже для Москвы — на редкость современное, прогрессивное, прекрасно оснащенное медицинское учреждение абсолютно европейского уровня. Ходили слухи, что там невозможно увидеть очередь, невозможно столкнуться с хамством и равнодушием медсестры. Говорилось, что ни один пациент, которому удалось оказаться в этой больнице, никогда не испытывал боль во время болезненных процедур, трепанобиопсию там делают только под наркозом, потому что отношение к обезболиванию там особое. И подход к человеческой жизни — особенный, такой, каким и должен быть этот подход абсолютно везде.

Подъезжая на маршрутном такси к зданию центра, мы поняли, что все разговоры про это место, скорее всего, правда: эта больница не похожа на больницу; это место не напоминало хранилище скорби, боли, унижения и страха — а разве с чем-то другим ассоциируются обычные городские больницы? Мы увидели оранжевые, фиолетовые, розовые, желтые весело торчащие из высокого здания в разные стороны архитектурные прибамбасы, как детские фантазии. Часть корпуса стояла на разноцветных высоких тонких ножках, как детский стульчик. Зелень, детская площадка, добродушный и учтивый охранник, больше похожий на библиотекаря. Чистое — как дома — светлое пространство внутри. Никакой типичной больничной духоты, окна распахнуты. Спокойная — как во время випассаны — атмосфера.

Поднявшись на нужный этаж, увидели приклеенные к полу человеческие следы, вырезанные из разноцветной бумаги. На следах — фамилия доктора, который нам нужен. Следы привели к его кабинету. Доктор сидел за столом, уткнувшись в толстую книгу на иностранном языке:

— Виктор? Здравствуйте. Мы Юля и Рома. Суперы. Вам Катя Гордеева звонила и рассказывала про нас.

— Здравствуйте, Суперы. Заходите, пожалуйста. Очень приятно познакомиться. А что вы трясетесь?

— Как-то все так неожиданно свалилось на голову. И так мало про все это информации… вот и трясет. Хотели с вами поговорить про болезнь. И вообще про то, как жить с этим дальше.

Алексеев взял все наши документы, изучил их и отложил в сторону вместе с книгой, которую изучал до нашего прихода:

— Чай будете?

— Нет, спасибо.

— Знаете, почти все, кто сталкивается с онкологией, говорят, что это неожиданность. Люди не живут с мыслью, что они завтра заболеют раком.

Люди не готовятся к раку, собираясь утром на работу. За чашечкой кофе днем люди об этом обычно не размышляют. Так легко и быстро можно сойти с ума. Конечно же рак — неожиданность.

— Еще… вот ты заболел, но пока не оказываешься в онкологической больнице, кажется, что вокруг тебя все, как назло, здоровые, а ты один такой избранный неудачник, забракованный природой.

— Да, и так говорят многие. Но потом начинают натыкаться на родственные души: в Интернете, в больнице, в метро, в продуктовом магазине, на собственной лестничной клетке, где угодно. Просто здоровый человек редко смотрит по сторонам и замечает проблемы других людей. А потом и статистика обязательно возникает перед глазами, которая расскажет о том, что каждые тридцать секунд в мире один человек заболевает раком. В одной только России ежегодно раком заболевают полмиллиона человек.

— Но это же похоже на фильм-катастрофу.

— Это жизнь-катастрофа. Но только нужно иметь в виду, что рак медленно, но все-таки сдается под натиском мировых научных исследований. Люди научились лечить то, от чего лет пятнадцать-двадцать назад умирали. У меня нет сомнений, что человек со временем научится лечить большинство, а может, и все виды рака.

— Лимфома входит в число таких видов рака, которые научились лечить?

— Да. Безусловно. Для вашего диагноза существует международный протокол лечения, который, к счастью, вовсю применяется и в России.

— Что это за протокол лечения такой?

— Все изученные онкологические заболевания в большинстве клиник в мире лечатся по единым протоколам, в которых собраны знания о болезни, знания о существующих препаратах. Чем больше врачей и клиник участвовали в создании протокола, тем выше вероятность того, что он действительно лучший из возможных. Протокол — это что-то вроде священного писания для врача. Заповеди в нем — это схемы действий на каждый день лечения пациента.

— И как он выглядит — этот протокол для лечения лимфомы? Что он из себя представляет?

— Ваше лечение будет состоять, вероятно, из шести курсов химиотерапии. Все это время врачи будут следить, как ваш организм отвечает на препараты. Потом, в зависимости от того, насколько уменьшатся ваши опухоли, будет решаться вопрос о лучевой терапии. Вам предложат на выбор две химиотерапевтических схемы лечения: BEACOPP или EACOPP-14.

— Что-что?

— Это общепринятые в онкогематологии аббревиатуры для режимов химиотерапии. Их разработала немецкая исследовательская группа по лечению болезни Ходжкина. EACOPP-14 менее токсичный вариант терапии, но его меньше изучали. BEACOPP более токсичный вариант, но его дольше изучали, статистики по нему больше.

— И как же тут выбрать? Вы бы что выбрали, если бы, не дай бог, лечили жену?

— Никогда не спрашивайте доктора, чем бы он лечил жену. Вы ведь не знаете, хорошие ли у них отношения, правда? Шутка. Я бы выбрал менее токсичный вариант — EACOPP-14.

— Токсичность имеет большое значение?

— Да, очень большое. Качество вашей жизни во время и после химиотерапии сильно изменится. Вообще, иногда бывает и так, что лекарство оказывается вреднее самой болезни. Чем менее токсичны препараты, тем вам проще переносить лечение.

— Волосы точно выпадут? Нет вариантов?

— Выпадут, но это же ерунда. Потом они снова вырастут и будут даже лучше, чем были. Вас также может расстроить и то, что вы наберете вес. Но и об этом переживать не стоит. Вам нужно сконцентрироваться на том, что вы должны вылечиться. И сделать это нужно с первого раза.

— Бывает, что со второго?

— Бывает, но со второго раза — не желательно. Особенно опасны ранние рецидивы.

— На что похожа жизнь после рака? Сможем ли мы вернуться к прежнему образу жизни? К полноценной жизни.

— Что вы имеете в виду? Поездки в солнечный Гоа? Марихуана с друзьями?

— Ну, например, да.

— Солнце может быть вредно только во время химиотерапии и при заболеваниях кожи. Во всех остальных случаях в разумных пределах солнце — это скорее плюс, чем минус. Марихуану в странах, где она легализована, врачи часто прописывают онкологическим больным. Она хорошо устраняет тошноту и нормализует аппетит.

— Организму после лечения конец?

— Не конец, но у организма после лечения будет колоссальный стресс. Ему будет нанесен мощный удар. Организму понадобится какое-то — возможно, довольно продолжительное — время, чтобы восстановиться. Вы не проснетесь полностью здоровым человеком на следующий день после выписки — вы будете, наоборот, весьма помятой и разбитой. Это мягко говоря. Дело в том, что основные способы, с помощью которых современная медицина разбирается с раком, — это хирургические вмешательства, химиотерапия и облучение. В вашем случае хирургическое вмешательство невозможно. Значит, только химия и лучи; эти терапии основаны на общем суровом принципе: раковые клетки невероятно быстро растут, делятся намного чаще, чем любые нормальные клетки в организме. Если ввести в тело вещество, которое будет убивать клетки в момент их деления, то вместе с неправильными клетками умрут и правильные. Клетки, которые растут и умирают особенно активно, — это клетки фолликул волос, слизистых покровов; отсюда и неминуемое выпадение волос, и стоматит, и всякие малоприятные грибковые заболевания, с которыми вы столкнетесь. Неприятностей будет много, но на их фоне ваш рак должен отступить. Не буду вас погружать в сложные медицинские подробности, на понимание и изучение которых у вас уйдет лет шесть. Лучше упрощу: если раковые клетки, Юля, растут в два раза быстрее здоровых, значит, к концу лечения опухоль должна быть полностью мертва, а вы всего лишь наполовину. Так понятно?

— Угу. Значит, придется реабилитироваться.

— Да, обязательно. К сожалению, в нашей стране все очень плохо с реабилитацией онкологических больных. В больницах до сих пор царствует средневековый принцип — живой и слава богу. А вот качество жизни уже никого не волнует. Выписался — значит здоров. Но это не очень правильный подход. Реабилитация необходима. Вы это хорошо почувствуете на себе.

— Доктор, где нам лечиться? В России? За границей? И каков вообще дальнейший алгоритм наших действий?

— Это правильные вопросы. Россия или заграница? Каждый конкретный случай нужно рассматривать отдельно, под микроскопом. Есть заболевания, которые лучше лечить за границей. Я всегда говорю пациентам об этом сразу и честно. Есть ситуации, когда лечиться за границей не лучше, а просто необходимо для выживания, потому что каких-то вещей в России просто нет: лекарств, техники, специалистов. Например, при нейробластоме используется MIBG-терапия, в нашей стране ее нет. Давайте рассмотрим ваш случай. При лечении лимфогранулематоза, как я уже сказал, крупные онкологические клиники в России используют общепринятые в мире протоколы. Значит, и здесь препараты вам обязаны давать точно такие же, как, скажем, в немецких клиниках, которые работают по этому протоколу. Будет ли для вас отличаться лечение в Германии от лечения в России? Будет: атмосферой, отношением, настроением, поведением персонала. За границей вы ни за кем не будете бегать, бегать будут за вами. Но сама схема лечения будет такой же, как и у нас.

— Вы бы что посоветовали? Там или здесь?

— Если у вас есть несколько десятков тысяч евро — лечитесь там комфортно. Нет — лечитесь в России гораздо дешевле и менее комфортно. На результат в вашем случае это, скорее всего, не сильно повлияет — и там и здесь вам должны дать одну и ту же «пилюлю».

— Тогда мы будем лечиться в Москве. Ромина начальница обещала помочь с деньгами, но десятки тысяч евро мы не возьмем. А можно попасть на лечение к вам, Виктор? От вашей больницы и от вас лично сияние исходит, доктор.

— Я бы и сам вас никуда не отпустил, если бы вам было хотя бы восемнадцать лет. Но вы сильно старше. И взять я вас не имею права. Но вы можете весьма оперативно попасть в онкологический центр на Каширском шоссе. Я знаю, что сейчас там все в порядке с препаратами. И заболевания крови на Каширке лечат строго по протоколу, о котором я вам рассказал.

Мы расстроились, что не можем попасть в центр имени Димы Рогачева. К этому доктору. Еще больше расстроились, что нам светит Каширка. Мы слышали множество страшилок про это место. Каширка обросла миллионом жутких мифов и легенд, которые иногда долетали и до нас. К тому же Юля, ухаживая некоторое время назад за больной мамой, бывала в этой больнице и примерно представляла себе особенности атмосферы, в которую придется окунуться. Мы боялись места, в которое вообще-то стремятся попасть сотни тысяч онкобольных из всех концов страны. Но нам ничего не оставалось. Денег на Европу у нас не было. В Гематологическом научном центре на Динамо, по нашим разведданным, ощущались существенные перебои с лекарствами, да и многие знакомые отговаривали там лечиться. Значит, Каширка. Мы одобрительно кивнули доктору, он тут же сделал телефонный звонок, с кем-то коротко переговорил, назвав нашу фамилию. Вот, собственно, и все:

— Юль, вас завтра ждут к восьми утра. Каширское шоссе, дом 23. А я жду от вас хороших новостей. Звоните мне в любой момент.

— Спасибо вам, доктор. Спасибо.

* * *

О том, что для нас сделал Виктор Алексеев, мы — прописанные в Подмосковье, а не в Москве — пока понимаем очень смутно. И о том, сколько драгоценного времени сэкономил нам этот его звонок, сколько сил, денег, нервов, здоровья — мы тоже пока можем только лишь догадываться.

Как в России это работает «по-честному», без телефонных звонков добрых докторов другим добрым докторам?

В начале года каждому региону в стране Министерство здравоохранения выделает определенное количество квот на разные болезни, в том числе и онкологические. Иногда сам регион предполагает: у нас в следующем году раком заболеют сто человек. Иногда, если регион ничего не предполагает, количество потенциальных больных спускают сверху. Эти выделенные квоты в течение года делят на всех заболевших. Предположим, что вам диагностировали рак. По закону, чтобы получить квоту и начать проходить лечение, сначала надо получить направление о направлении за квотой. Его дает врач в поликлинике, который поставил диагноз. Подписать направление должен главврач больницы, в которой работает врач, который поставил диагноз. Еще нужна выписка из истории болезни с пометкой о том, что высокотехнологичная помощь действительно нужна. Следующий этап — комиссия в местном департаменте здравоохранения. По ее решению больному выписывается талон на квоту. Если в данный момент мест в клинике нет, пациента внесут в лист ожидания. Но чаще, особенно ближе к концу года, бывает так, что место есть, а квоты уже кончились. Тогда пациент либо лечится за свои деньги, либо ждет квоту. Месяц. Два месяца. Пять месяцев. Год.

Но вот, предположим, что квота получена. Государство оплатило ваше лечение. Что это значит для больницы, в которой вы оказались? Главный врач той самой Каширки, в которой нам предстояло лечиться, Михаил Давыдов в интервью моей подруге — журналистке Катерине Гордеевой — рассуждал так: «Квота онкобольного — сто пять тысяч рублей. А, скажем, один процесс, который надо пациенту поставить, без учета стоимости лечебных услуг и койкодня стоит до трехсот тысяч рублей. А бывает, что значительно дороже. Что я должен сказать этому пациенту? Почему в большинстве случаев объем требующегося лечения в пять-шесть раз превышает квоту? Кто вообще придумал эту мешающую своевременному и качественному лечению схему финансирования? Автора этого проекта найти не удается. Проект есть. А конкретный автор — неизвестный. Я лично считаю, что это просто безобразие, потому что в стране, где конституционно гарантируется бесплатная медицинская помощь гражданину, получение этой помощи не должно быть проблемой самого гражданина. И не должен пациент углубляться в механизмы финансирования медицинской помощи. Это — проблемы государства. А с квотой что получается? Человек сам должен бегать, искать по чиновникам эту квоту. Выбивать ее. Ждать очереди. Я считаю, что, как и во всех цивилизованных странах, гражданин России должен иметь возможность получить медицинскую помощь на основании наличия паспорта гражданина РФ. И все. И больше ничего. И лечиться спокойно».

В России получить медицинскую помощь можно на тех же основаниях, что и в цивилизованных странах. Только с одной маленькой оговоркой: у Юли был рак, паспорт гражданина Российской Федерации. И телефонный звонок.

 

22

— Знаешь, Ром, это именно такая жизнь, о какой только можно мечтать.

— И ты бы могла так всю жизнь прожить?

— Думаю, да. Такой ритм мне очень нравится. Один день — одно дело.

— Скоро станет скучно.

— Как может быть скучно созерцать? Как может быть скучно никуда не торопиться? Как может быть скучно думать? Мы же вообще не думаем в Москве. Только торопимся. Делаем сто дел плохо, вместо того чтобы делать одно хорошо.

— Давай вернемся к этому разговору через месяц, когда ты начнешь сходить с ума от такого ритма.

Море к вечеру сильно забеспокоилось. Танцует своими солеными волнами. Облизывает пятки, щекочет, заигрывает. Откуда-то издалека, приплыли водоросли, заполонив собой вход в воду. Густые волосы моря. Нужно еще постараться их обойти — неприятно задевать тину ногами. Но все равно так хочется искупаться. Все лезут в вечерние волны, встречают их грудью, пытаются удержать равновесие, но неминуемо падают, будто кто-то ставит подножку. Скрываются под водой, а потом поплавками всплывают и висят, раскачиваясь из стороны в сторону. Совсем скоро закат.

Вдруг крик.

Орал лысый старик в больших синих семейных трусах.

Медузы! Медузы! Медузы! Огромные фиолетовые медузы. Повсюду. Их прибило к берегу вместе с водорослями. Вместе со стариком кричат и немецкие подростки. И женщина, подхватившая своего ребенка на руки, тоже испуганно завопила. Крик передается от одного к другому, как эстафетная палочка.

Мы с Юлей наблюдаем с берега и придумываем самое кровавое развитие событий: сейчас кто-то окажется в центре стаи этих безмозглых прозрачнофиолетовых морских бандиток, у которых сейчас особенный, сложный, ядовитый период в жизни. Если случайно задеть ногой одну, накинутся на человека всей толпой, облепят, как пиявки, закусают, как змеи, до смерти, не пожалеют ни детей, ни женщин.

Тысячи медуз-самоубийц атаковали пляж. Люди взяли друг друга за руки, как бы на прицеп. И пытаются выбраться из воды, семенят в сторону берега, обходят гадов, вертят из стороны в сторону головами, смотрят сквозь воду перед собой. Тот, кто впереди колонны, дает команду остальным: тут чисто, идем! Тогда купальщики паровозиком едут дальше — еще несколько метров, быстрее, быстрее. Но вдруг — стоп! Тут не проехать. Ненавистные медузы.

Это их море. Не наше. Мы тут гости, приехавшие на каникулы, погреться, скопив немного денег. Они — склизкие хозяйки, которых мы из года в год только раздражаем и беспокоим своими большими синими трусами. Люди спасаются от жалящих медуз. Медузы спасаются от людей.

— Рома, разве можно от этого оторваться? Всю жизнь бы на это смотрела.

— Будем считать, что сегодня мы чем-то позанимались. Одно дело у нас было.

— Завтра поныряем к рыбкам.

— Передай, пожалуйста, содовую.

 

23

Без маски, без акваланга, едва умея по-собачьи барахтаться, мы с женой нырнули в Интернет. Советы больших рыб — врачей и псевдоврачей; стайки маленьких рыбешек — сомнительных целителей, проповедников альтернативного лечения; трясина — форумы встревоженных онкобольных, научные тексты, как бы научные тексты, часто задаваемые вопросы; илистая мель — нетрадиционная медицина, личный опыт. И сплошные подводные камни.

На кухне темно, свистит чайник, два сосредоточенных лица освещены компьютерным монитором. Мы читаем все, что хоть как-то связано с Юлиным диагнозом. И к двум часам ночи задыхаемся от полученной информации, которая только сбивает с толку, противоречит себе, внушает надежду, но потом снова печалит и расстраивает, приводит к совершенно ненужным сейчас размышлениям.

Наткнулись на список погибших от лимфомы знаменитых людей. С каждой фамилией Юля все сильнее прижимается ко мне: футболист Гарет Аблетт, актер Дон Адамс, лидер группы Ramones Джоуи Рамон, режиссер Энтони Асквит, актер Дэниел Мэсси, сценарист и режиссер Вадим Роже, модель Энди Уитфилд, режиссер Иван Дыховичный, гитарист The Velvet Underground Стерлинг Моррисон, педагог и писатель Дейл Карнеги, археолог Говард Картер, режиссер Луи Маль, виолончелист Стивен Кейтс, актер Дик Пауэлл, пианистка Роза Тамаркина, актер Кэн Такакура, композитор Питер Либерсон, режиссер Сидни Люмет, премьер-министр Израиля Голда Меир, актер Стив Ривз, режиссер Сидни Джордж, блюзмен Джуниор Уэллс, актер Пол Эддингтон, первая леди США Жаклин Кеннеди и многие-многие другие, сотня — если не больше — хорошо и не очень хорошо известных фамилий:

— Ну уж если премьер-министр Израиля умерла, то мне точно конец…

— Дурочка, посмотри, в каком веке она умерла, в каком году она умерла! Это же очень важная деталь.

— В 1974 году.

— Вот, обрати внимание, что большинство людей умерли в середине прошлого века. И вспомни, что нам доктора говорили: лимфомы сейчас хорошо лечат. Это в сороковые, пятидесятые, шестидесятые годы лимфома была смертным приговором. Теперь-то — нет. И сейчас Голда Меир наверняка бы вылечилась.

Мы, не останавливаясь, двигались дальше, заплыли за буйки, пытаясь вникнуть в детали болезни. И чем дальше от буйков, тем больше понимали — не нужно это читать. Эту мысль нам сто раз вложат в голову все врачи, которых мы встретим: не нужно это читать, не нужно это читать, не нужно это читать. Информация — спасает; слухи и сплетни — наоборот, порождают страх, а значит, съедают душу. Если что и нужно изучать в таких случаях, то исключительно научную медицинскую литературу, написанную, желательно, на английском языке, потому что многие русскоязычные статьи часто являются набором домыслов и слухов, а не научными текстами. Но еще лучше не читать вообще ничего: информация об онкологии устаревает с невероятной скоростью. Лучше потратить время на поиск реального специалиста, который не вызовет у пациента сомнений и который на какое-то время — возможно, на довольно продолжительное — станет членом семьи и лучшим другом больного.

Но мы, как и все, этого не понимали. Искушение нырнуть в Интернет было слишком большим. В ближайшие недели мы перелопатим миллион онкологических сайтов, девятьсот тысяч из которых хорошо бы запретить Роскомнадзором, который обычно запрещает не то, что нужно. В надежде как-то себя успокоить, в поисках ответов на вопросы мы перечитаем попавшие под руку дурацкие книги о раке, написанные шарлатанами. Но спокойнее нам не становилось, а вопросов все равно возникало все больше и больше. Чуть позже методом проб и ошибок мы найдем ту самую книгу, которую, как Библию, не выпустим из рук следующие пять месяцев. Книгу, которую в самые сложные моменты будем использовать как анестезию и антидепрессант.

А пока — мы захлебываемся в этом море страшной информационной чепухи. Чепуха эта в конечном итоге сводилась к грустному факту: многие люди в России, в том числе и из медицинской отрасли, относятся к раку не как к заболеванию, которое нужно лечить, а как к хвори, которую нужно исцелять.

Рак в общественном сознании россиян — до сих пор не столько заболевание, сколько страшное явление, отягощенное социальными и культурными смыслами. Больные тратят силы и время на черт знает что: им мало того, что они заболели, им важно знать, чем они навлекли на себя болезнь. Что они сделал не так? За что с ними это произошло? Иначе выходит как-то обидно и слишком просто: просто болеть смертельно опасной болезнью.

В эти поиски смыслов грубо, не снимая грязной обуви, вмешивается общество со своими мнениями и оценками. Да у него рак! Какой кошмар! Сколько ему осталось жить? Всего год! Рак чего у него? Ну конечно, с таким образом жизни не мудрено! Это заразно? Ну слава богу! Люди и сейчас — в двадцать первом веке — продолжают множить страхи и невежество, как делали это наши предки в Средние века и ранее. Как считали, например, невинную подагру дефектом личности. Как считали, например, туберкулез следствием слабохарактерности. А эпидемии и голод — вмешательством негодующих богов, наказанием за грехи. Невежество подпитывает страх, страх, в свою очередь, подпитывает негативные суждения о человеке, которому не повезло заболеть раком. Тратя время на поиски смысла, мы намного легче принимаем вредоносные и негативные толкования. Они начинают к нам липнуть, они начинают сводить нас с ума. Но тратя время на поиски подлинных научных обоснований болезни, мы избавляемся от мифов, способных помешать нам выжить.

Для России эта болезнь, как Вторая мировая: она затронула каждую без исключения семью. Но наше общество все равно мало что знает о болезни, боится ее, придумывает вокруг нее всякие глупости и предубеждения, живет по принципу «меньше знаешь, лучше спишь». Тогда как международные медицинские организации кричат изо всех сил: на нашей планете рак в скором времени ожидает каждого третьего жителя. В этой связи за первые несколько лет нового века европейские страны потратили на разработку и пропаганду сверхранней диагностики рака больше двух триллионов долларов. Врачам и ученым помогают деньгами государства и большие профильные корпорации. В России на этом фоне из-за прекращения финансирования закрывается национальная онкологическая госпрограмма, по которой каждый год должно было обновляться оборудование врачей, закупаться лекарства для больных, развиваться наука. Притом, что в нашей стране ежегодно заболевают раком пятьсот тысяч человек. И цифра эта будет только расти — каждый день, месяц и год.

Мы листаем страницы. И каждая статья делает нас не сильнее, а превращает в прозрачных безмозглых медуз. Во время чтения прогнозов по выживаемости мы просто распадаемся на атомы. Ведь за этими цифрами реальные люди — такие же, как моя жена. Пишут, что при ранней диагностике выживаемость высокая; исключения — лимфомы, резистентные к лечению. Поздние стадии — выживаемость гораздо ниже. Мы как раз где-то посередине.

С какой стороны статистики окажется Юля? В каком столбике? Чего нам ждать? К чему готовиться самим? К чему готовить родителей? К чему готовить сына? Мы хотим знать это немедленно. Сейчас же! Нет, мы не хотим ничего знать. Мы не хотим быть статистикой. Мы хотим скорее попасть в больницу и начать лечиться. Мы хотим разобраться с клетками-ублюдками.

Дни до начала лечения мы прожили с влажными ладонями и пульсом девяносто плюс. Поскорее бы заснуть, чтобы проснуться, чтобы потом снова заснуть и проснуться. Торопили время, представляя, как разрастается и становится сильнее убийца в Юлином теле.

Если бы полгода назад кто-то сказал, что больше всего на свете я буду хотеть, чтобы мою жену начали травить химией, я бы, конечно, удивился и не поверил. Я и теперь не верил. Не верил, но требовал: травите, уничтожайте, убивайте ее, только пусть останется в живых. Я очень хотел, чтобы лечение началось. Больше — ничего.

 

Часть 2

 

24

Да мы просто дурачились. В этом не было никакого злого умысла. Мы играли. Как дети. Бегали друг за другом и отвешивали поджопники. Я не специально. У меня и мысли не было ей хоть как-то навредить. Это чистой воды случайность. Грязной воды недоразумение. Я просто не рассчитал силу удара. Клянусь своим здоровьем, это не-до-ра-зу-ме-ни-е. В этом не было и намека на какую-то агрессию. Злого умысла — ноль, даже меньше, чем ноль. Мы смеялись, гонялись друг за другом. И я в шутку дал Юле пендаля. Она, задыхаясь от смеха, прикрыла попу руками. И удар пришелся аккурат по безымянному пальцу левой руки. Я же не думал, что она подставит руки так неудачно. А она не думала, что у нее такие хрупкие кости.

Короче. Прозвучит это так себе, согласен. Но как-то раз я… нет, язык не поворачивается произнести это вслух. Простите.

Он моментально покраснел и распух. Мы смотрели на него, затаив дыхание, как на драгоценный камень или как на редкий исчезающий вид животного. Только палец не исчезал, а наоборот — увеличивался на глазах. Мы были изумлены произошедшим:

— Рома, ты сам не заметишь, как меня прикончишь.

— Похоже на то.

Я достал из морозилки пакет с замороженной черной смородиной. Приложили к пальцу. Должно было помочь. Но не помогало. Палец был уже в три раза толще положенного:

— Надо срочно ехать.

— Согласна. Надо ехать. А куда?

— Куда-куда, к травматологу.

Приехали в больницу. Отправил жену к врачу. Сам остался ждать у кабинета и размышлял про себя: ну невозможно ведь сломать здоровому человеку конечность, слегка прикоснувшись к ней. Да, даже ногой! Это ведь был не удар, это было прикосновение. Я всего лишь прикоснулся! Да, не так, как можно было прикоснуться рукой. Но все равно никакой силы я не применил. Почти никакой. Черт, как же так! Что мы вообще скажем людям? Юля, что с твоей рукой? Ничего особенного, муж палец сломал.

Это полный провал.

Юля вышла из кабинета.

Руку, по которой пришелся мой удар-прикосновение, она спрятала за спину. Я с надеждой заглянул ей в глаза. Она улыбнулась, отрицательно помотала головой и достала руку из-за спины.

Гипс.

Мы еще какое-то время смотрели друг на друга, не находя слов, комментариев, не понимая, как реагировать на этот абсурд. И в конце концов громко на весь этаж рассмеялись:

— Юль, сломай мне, пожалуйста, тоже палец. Пока мы тут. Пока доктор рядом. Сразу наложим гипс и мне. А то я себе этого не прощу никогда в жизни.

— А можно лучше тебе нос сломать?

— Нос нельзя. Он тогда будет еще кривее. А я лицом работаю. Давай палец. На счет три. Ладно? Один, два, три. Ломай!

— Пойдем домой. Ты три недели готовишь еду, убираешься и гуляешь с собакой.

— Ты так дешево ценишь свой палец?

— А ты думаешь, если я сломаю твой, моему пальцу будет от этого лучше?

— Я думаю, мой палец теперь должен твоему пальцу. Это как минимум. Ох.

— Мы женаты всего ничего, а ты меня уже калечишь!

— Бронзовую свадьбу отметим в реанимации.

— Хорошо, что рука левая. Тебе повезло, Ром. Иначе пришлось бы с тобой судиться. И нас бы пригласили на телевизионное шоу с крикливым ведущим. Тема шоу «Самое нелепое избиение жены. За что известный журналист сломал палец своей возлюбленной? Скандальное расследование».

Мы вернулись домой. И первым делом разрисовали гипс разноцветными фломастерами дурацкими непристойными надписями и рисунками:

— Юль, я знаю еще одну историю про пальцы.

— Такую же страшную?

— Даже страшнее. Еще хуже!

— Расскажи.

— В Киеве на Майдане есть «Макдоналдс». Ты помнишь. И там одно время туалеты были бесплатные. Местные панки ими пользовались всегда. Но потом туалеты эти закрыли, чтобы панки не ходили, людей не отпугивали и грязь не оставляли. Воспользоваться туалетами можно было, только купив что-нибудь поесть: тебе вместе с едой выдают чек, на котором написан код от туалетной двери. Панки, разумеется, от такой наглости пришли в ярость, рассвирепели. И решили жестоко отомстить администрации «Макдоналдса». Они отрезали пальцы пластмассовому Рональду Макдональду. И десять дней подряд подкидывали по одному пальцу в разные места в «Макдоналдсе», в том числе в еду посетителям. Ты, кстати, не голодна?

— Голодна. Ром, я надеюсь, это самое страшное, что с нами произошло. Следующий страшный опыт — это только смерть через сорок лет.

— Через пятьдесят.

— С тобой? Пятьдесят? Издеваешься?

 

25

Десятки раз мы проезжали мимо этого гигантского здания на Каширском шоссе. Мы знали, что место, мягко говоря, невеселое. Знали, что внутри происходит какая-то совсем другая, неведомая для большинства людей жизнь. Но мы и предположить не могли, что когда-нибудь сами станем ее частью. Голова всегда на рефлекторном уровне отворачивалась от этой башни, нога на том же уровне сильнее давила на педаль газа: уехать, не видеть, не знать.

Теперь рефлексы пришлось подавить. Мы припарковались на стоянке недалеко от главного входа, подошли к зданию вплотную и подняли головы, стараясь охватить взглядом всю башню целиком. Вблизи она казалась еще больше. И еще страшнее. Здание онкологического центра имени Блохина напоминало то ли робота-трансформера из голливудского фильма, то ли замок черного мага из дурных фантастических книг, то ли высотную гостиницу в тоталитарном Пхеньяне. Сотрудники онкоцентра имени Блохина горько шутят, называя это место Блохинвальдом. И шутка эта очень точная. Вовсе даже и не шутка. У этой архитектуры нет души, к этим стенам страшно прикасаться, от этого цвета тут же начинает раскалываться голова, от грязного бетона и почерневших стекол хочется только бежать, бежать быстро, не оглядываясь. Но бежать нельзя. Нужно за волосы — пока они еще есть — тащить себя внутрь. Внутри, хотя в это и невозможно поверить, — спасение.

Первое, что чувствуешь, оказавшись внутри, — это то, что вот теперь ты, дружок, точно болен. Все нормальное, обычное, приятное, живое осталась где-то там, снаружи. Внутри же все будет происходить по особенным правилам, в особенной атмосфере, с особым ритмом. Это точно не будет иметь ничего общего с прежней жизнью. И эти правила, и эта атмосфера, и этот ритм, кажется, вообще никак не могут быть совместимы со здоровьем. Здесь болезнь висит в воздухе. Стены, полы, потолки, двери, лифты, люстры, люди — все болеет. И даже не столько раком, сколько беспросветным отчаянием, безысходностью. Человека, впервые оказавшегося на Каширке, это поражает и прибивает к стене: как же лечить смертельно опасную болезнь можно в месте, которое меньше всего на свете похоже на то, где тебе помогут выжить?

Каширка лишена счастья и покоя. Теперь и Юля лишена этого, теперь она часть этой страшной болезни, часть этого мира мрачных, медленно передвигающихся и тяжело дышащих людей с зелеными лицами. Тысячи-тысячи-тысячи-тысячи жертв онкологии на двадцати трех этажах дома-монстра не оставляют никаких иллюзий, но рождают вопросы: разве здесь — в месте, которое так сильно напоминает человеку о мучительной смерти, — можно стать здоровым? Разве страх и серость должны быть обязательными спутниками ракового корпуса? Разве весь этот больничный ужас не играет на руку коварному раку? Время остановилось. Замерло. Спешить здесь нельзя. Даже если захочешь, не получится. Поэтому лучше сразу настроиться на то, что ты никуда не торопишься. Ты здесь надолго.

Встреча с лечащим врачом была назначена на двадцатом — гематологическом — этаже. Мы вызвали лифт и прождали его минут десять, не меньше. За нами выстроилась самая настоящая очередь. Снова очередь. Великая русская очередь, сопровождающая нас всю жизнь: теперь даже к дверям лифта. Нам в затылки тяжело дышит дедушка в беретке. Молчал-молчал, но потом вдруг ни с того ни с сего огорошил интимным признанием:

— Я, ребята, в туалет нормально не ходил несколько лет. Так, чтобы по-человечески. Со свежей прессой. Без боли. Кишки гниют. Я этого рака, ребята, боялся больше всего. С детства, можно сказать. боялся. У моего отца ведь то же самое было. И я видел, как это все непросто, больно, ужасно. А я ведь, между прочим, писатель. В Переделкино живу. Жил. Теперь в основном тут живу.

Меня полгода назад отпустили, динамика была положительная. Но я опять стал кровью, извините, срать. И вот вернулся сюда.

Молчим, не отвечаем. В очередной раз убеждаемся, что онкологические очереди — самая честная вещь на свете. Гораздо честнее любой бани. Здесь люди не то что равны. Здесь они открыты, вывернуты наизнанку. Иногда даже кишками наружу. Не реагируем. Но дед спрашивает про Юлин диагноз, приходится вступить в диалог:

— Лимфома.

— Ходжкина?

— Да.

— Часто-часто встречаю людей с лимфой. Один моложе другого. Очень, видно, популярная болезнь-то. Как насморк… ну хорошо, очень серьезный насморк… хорошо, смертельно опасный насморк.

— Спасибо, дедушка, что подбадриваете. И вам — здоровья.

— Дети-то есть?

— Есть.

— Ой, ну тогда поправитесь. Дети сильнее химиотерапии. А вы — муж, стало быть?

— Да, я муж. Муж — сильнее лучевой терапии?

— Вообще-то обычно нет. Обычно муж все только портит. Вы, молодой человек, проверили бы свою прямую кишку, ее ведь лучше сразу лечить, а не потом.

Слава богу, приехал лифт. В него влезла только половина очереди. Другая половина осталась ждать дальше. В набитой коробочке мы ехали, прижавшись к мужчине с глазом, вывалившимся из лица сантиметров на пять. Опухоль, напоминавшая кусок сырого мяса, вытолкнула глаз из орбиты. На кончике опухоли каким-то чудом сохранялся и даже шевелился зрачок. Мужчина был хорошо одет, в руке он держал кожаную дорогую сумку. Он вышел на девятнадцатом этаже, где располагается отделение химиотерапии.

Добро пожаловать в клуб.

Пройдет немного времени, и мы заучим наизусть, что на каком этаже здесь находится. Пройдет немного времени, и мы научимся угадывать примерные диагнозы пациентов по их нажатию на кнопки в лифте: нажал на девятку — рак кишечника (на девятом этаже отделение проктологии); нажал на десятку — возможно, рак мозга (на десятом занимаются головой и шеей); нажала на двенадцать — молочные железы (и это, пожалуй, самый популярный этаж); нажал на пятнадцать — проблемы с половыми органами, потому что пятнадцатым этажом заведуют урологи; нажал на двадцатку — гематологические проблемы — это мы, нам сюда.

Юлиным лечащим врачом оказалась молодая и симпатичная девушка — Алина Сергеевна. На вид не больше тридцати лет. Нас, конечно, это поначалу сильно смутило. Но как только она открыла рот и рассказала, что, как и зачем будет происходить с моей женой, сомнения рассеялись.

Алина Сергеевна знала, о чем говорила, ловко жонглировала медицинскими терминами, поясняя человеческим языком их суть. Была очень спокойна и вежлива, доступно объяснила по пунктам протокол лечения, ответила на все вопросы и попросила никогда не стесняться их задавать, одобрила Юлин выбор использовать менее токсичный вариант химиотерапии. Назначила дополнительные анализы, попросила сделать гастроскопию. А еще — позитронно-эмиссионную томографию — современную, дорогую и очень информативную диагностическую процедуру, которая является частью протокола, но в Москве делается в очень ограниченном количестве больниц и только по предварительной записи. Алина Сергеевна отправила стекла с материалом на повторное гистологическое исследование — диагноз, поставленный в Гематологическом центре на Динамо, нужно было подтвердит еще раз (все подтвердится). Это безусловное правило, которому Каширка следует всегда: за коллегами, даже профессиональными и добросовестными, нужно перепроверять.

На все про все должна была уйти еще одна невозможно долгая неделя: за это время нужно было привести в порядок все необходимые документы, поменять старый страховой полис на новый, получить квоту на госпитализацию, попросить у Марианны Максимовской обещанные ей в самом начале пути деньги на лечение, которые, к слову, еще как пригодятся. И подстричься.

Самым сложным для моей жены окажется последнее. Свои волосы она любила очень сильно. Как и я.

 

26

Длинные, густые, толстые, так вкусно пахнущие, сводящие с ума. Прямые. За несколько минут до начала дождя всегда начинают виться. Под первыми каплями — заворачиваются в кудряшки. Волосы щекочут кончики пальцев. Ты наклоняешься над моим лицом, они падают мне на щеки, мы целуемся. Я хорошо помню наш первый апрель, как свет падал на твое красивое лицо и на твои волосы, а я смущался и краснел. Ты собирала волосы в хвост, открывая опасные для впечатлительных мальчиков пубертатного возраста скулы. Я впадал в кому. Ты помнишь?

Мне так нравится, что ты их никогда не красила. Не наращивала. Не накручивала. Не подстригала коротко. Не совершала против этой красоты никаких тяжких преступлений. Милая моя, дай последний раз уткнуться в них носом. Надышаться ими, запутаться в них. Запустить в них свои руки.

Ничего этого я, разумеется, не произношу вслух. Я говорю это про себя, обнимая печальную жену у входа в парикмахерскую:

— Юль, ты помнишь, что сказал доктор? Они вырастут и будут еще лучше. Еще лучше, понимаешь? Значит, они будут вообще космически крутыми.

— Мне кажется, он просто так меня подбадривал, чувствуя, что для меня все это значит.

— Что думаешь, сразу налысо?

— Нет. Думаю в два этапа. Сначала просто очень коротко подстригу, чтобы привыкнуть. Потом, когда начнут выпадать, а рвать на себе будет нечего, побреюсь совсем.

— Все правильно. Я бы тоже так сделал. Хочешь, я побреюсь с тобой заодно?

— Зачем?

— Не знаю, за компанию.

— Нет, не надо. Что за глупые жертвы? Я пошла. Запомни меня такой.

— То, что у тебя в голове, нравится мне ничуть не меньше того, что на ней.

Юля подстриглась. Совсем коротко, как мальчишка. Мы прошлись по магазинам, купили несколько шапок и симпатичных платков: очень скоро они ей понадобятся. Потом зашли в ресторан, решили заесть стресс вкусной итальянской едой:

— Как хорошо, Ром, что никому из нас не пришла в голову мысль купить парик.

— Как это не пришла? Мне пришла.

— Шутишь?

— Понятно, что ничего пошлее парика нет. Но если речь идет, например, о розовом каре, как на японских школьницах в гольфах, то я не против: парик так парик.

— Представь, в таком ходить по больнице… и в гольфах.

— Только в таком виде и нужно ходить по больнице. Особенно по этой. Хоть какой-то признак жизни появится на двадцать три этажа скорби.

— Как думаешь, Ром, на Каширке случаются интрижки и романы?

— Очень надеюсь, что случаются. Очень надеюсь, что кроме болезни на Каширке хоть что-то между людьми происходит.

* * *

Через две недели после начала химиотерапии Юля, принимая душ, заметит, что ее волосы осыпаются, как умирающие поздней осенью листья. Она возьмет машинку и сделает себе ирокез, о котором с детства мечтала. Еще через неделю, не дожидаясь, когда на голове останется три волосинки, мой брутальный Уотти Бьюкэн побреется налысо и станет трогательной и невинной Шинейд О’Коннор.

Кто бы мог подумать, что лысые женщины могут быть такими привлекательными и сексуальными.

Я влюблюсь в свою жену во второй раз. Как будто заново.

 

27

Юля переехала на Каширку. Как будет реагировать ее организм на химиотерапию, никто не знал. Как скоро она сможет вернуться домой — никто не знал. Сколько мы тут пробудем безвылазно — никто не знал. Поэтому подготовились мы на всякий случай капитально. Привезли одежду, постельное белье, посуду, воду, ноутбук с фильмами, модем для доступа в Интернет, в который Юля ни разу не выйдет, любимые сладости, к которым она не прикоснется. В палате на двадцатом этаже, куда поселили мою жену, было две кровати. Вторая кровать, к счастью, была не занята. Я приоткрыл балкон, снял ботинки и улегся в постель:

— Что ты делаешь, Ром?

— Устраиваюсь. Располагаюсь. Чувствую себя как дома. Я буду ночевать здесь, с тобой.

— Не думаю, что это хорошая идея. Вернее, она отличная. Но тебя же наверняка выгонят со скандалом.

— Никто. Ни один человек. Никакая сила меня не поднимет с этой кровати и отсюда не выгонит. Я остаюсь с тобой. Здесь.

— Самонадеянное заявление.

— Нет.

В палату зашла нянечка, увидела меня, попыталась было сделать замечание, но я посмотрел на нее с такой любовью, что замечание растаяло у нее во рту, как шоколадная конфета. Проглотив конфету, она вдруг сделала предложение, от которого было бы странно отказываться:

— Молодой человек, вам, может, матрас принести? Или вы прям так спать будете?

— Как вас зовут?

— Лариса. Викторовна.

— Лариса Викторовна, я вас обожаю.

— Ой.

Юля принялась разбирать вещи. Доставала одежду из сумки, раскладывала ее в шкафу:

— Ну вот, мы только пришли, а ты уже с нянечками заигрываешь.

— Ты же спрашивала про интрижки на Каширке…

Нянечка вернулась с матрасом и новой подушкой. Отдала все это добро и предупредила, чтоб я не смел таскать в больницу цветы. Цветы здесь почему-то строго запрещены. Но больше никаких запретов не было. Я еще раз на всякий случай признался ей в любви.

Так я легализовался в Блохинвальде. Хочешь — ночуй. Хочешь — живи. Специфика болезни онкологических пациентов такова, что родственникам фактически разрешается находиться с больными двадцать четыре часа в сутки. Нужно только успеть попасть в здание до восьми вечера. После восьми двери закрываются. Войти и выйти не получится.

Юля ушла к лечащему врачу дооформить документы, прочитать протокол своего лечения, подписать карту. Я решил прогуляться по больнице, познакомиться с нашим новым домом поближе. Дом этот был невероятных размеров. Это был даже не дом, а целое государство в государстве со своей не очень хорошо развитой, но инфраструктурой: здесь продуктовые магазины, бутик со шляпами и париками (розового каре, к сожалению, не оказалось), палатка со свежевыжатыми соками, аптека, магазин со спецодеждой для медиков, книжная лавка. Небольшим аппендиксом располагается кафе «Гавань», которое по слухам, держат родственники высокопоставленных врачей больницы. Кафе это почти всегда было забито, как бары в пятницу вечером. Оно и понятно: бесплатная еда, которой пациентов кормят на Каширке, — это в основном преступление против человечности. Завтрак — вода, позиционируемая как каша. Обед — вода, позиционируемая как гороховый суп. Ужин — соленый мягкий огурец в воде, позиционируемый как картофельное пюре. Не очень понятно, на чьей совести больше трагедий — халатных врачей или поваров Блохинвальда.

Побродив по больнице, я поднялся на наш этаж. Юля еще не вернулась, вероятно, застряла в одной из бесконечных очередей. Я решил подождать ее в коридоре и сел в кресло возле процедурного кабинета, стал ковыряться в телефоне. Вдруг низкий густой мужской голос откуда-то сверху:

— Блин. Новенький что ли? Тебя я тут раньше никогда не встречал.

Я поднял взгляд и обмер. Надо мной стоял парень лет тридцати пяти с двумя головами. Одна была нормальная на том месте, где у человека обычно находится голова. Вторая — как будто выросла из шеи, сбоку. Этой второй головой была опухоль размером с футбольный мяч. Действительно большая, красная, с выпирающими венами. Мне очень хотелось соблюсти приличие, сделать вид, что передо мной не человек с двумя головами, а просто человек. Но ничего поделать я с собой не мог. Испуг и недоумение поселились у меня на лице:

— Что, простите?

— Ничего, новенький, ничего. Не пугайся. Она не кусается. Кусает только меня.

— Я не новенький. Я здесь с женой. Она сегодня легла.

— Лимфогранулематоз?

— Он. Да. Лимфома. Ходжкина.

Парень был в спортивных штанах, домашних тапочках и кожаной куртке, надетой на белую майку-алкоголичку. Он подсел на соседнее кресло и протянул руку:

— Игорь.

— Рома.

— Приятно, блин, до беспамятства.

— И мне. Извините, что я так отреагировал.

— Ничего страшного, так все в первый раз на меня реагируют. Я сам иногда так реагирую, когда в зеркале себя вижу. Мужик с футбольным мячом в шее. Не каждый день такое увидишь. Хотя я-то вижу каждый.

— А что с вами?

— Давай, блин, на «ты»?

— Давай.

Игорю не повезло несколько раз в жизни. Первый раз, когда он родился не в Москве, а в Сызрани. Второй раз, когда ему так и не удалось найти в своем городе толкового и мнительного отоларинголога или любого другого врача, вовремя направившего бы Игоря к онкологу. Третий раз, когда судьба не свела его с Катей Гордеевой или с любым другим человеком с дружественными медицинскими связями. Четвертый раз, когда никто вовремя не позвонил доктору на Каширку и не попросил принять безо всяких промедлений на лечение. Для Игоря обстоятельства сложились таким образом, что в московский онкоцентр он попал, когда маленькая шишечка над ключицей успела превратиться в здоровенный шар. Диагноз, оформление всех документов, получение квоты, очереди заняли у него недопустимую вечность.

Все это он рассказывает мне так, будто ничего страшного не произошло. Будто это не является бедой. Будто в этом никто не виноват. Он улыбается и почему-то даже хихикает над собой:

— Опухоль уменьшилась на треть, блин.

— Уменьшилась? На треть? Значит, была еще больше?

— Да, я не мог одежду надевать. И сейчас футболка не налезает. Ношу майки. Но динамика у нас с опухолью хорошая. Сдувается, сука, сдувается. Правда, я и сам уже сдуваюсь вместе с ней. Я, говорят, на пределе возможностей.

— Слушай, а тут на этаже ты один с такой большой опухолью?

— С такой большой да, один. Но запущенных случаев много. А как у жены твоей дела? У вас вовремя получилось все обнаружить?

— Вторая стадия.

— Хорошо. Но для меня и третья — хорошо.

— Хорошего тут вообще мало.

— Да ладно, не ссы. Наоборот все хорошо. Нам страшно повезло, что мы вообще сюда попали. Здесь нифига не санаторий. И врачей-ублюдков хватает. Но это лучшее место в стране. Сюда просто так не попадает никто.

— Вообще никто?

— Я, Рома, тут давно. И людей с улицы не встречал пока ни разу. Ну вы же, блин, не с улицы с женой попали, правда?

— Ну не с улицы, да.

— Ну конечно же, не с улицы, блин.

— Игорь, но ты-то, получается, с улицы?

— И я не совсем с улицы. Я, понимаешь ли, очень интересный пациент для мира науки, блин. Из меня такая фиговина торчит, что мой случай уже стал важным для статистики: справится со мной современная медицина или нет? Можно ли вылечить лимфому на таких поздних стадиях или нет? Интерес в общем-то только в этом. Тебе, Рома, здесь каждый это подтвердит: на Каширку попадают либо по блату, либо люди с необычными и редкими видами онкологии, либо люди с очень агрессивным, борзым, охреневшим и запущенным раком, потому что это важно для науки. Важны ли кому-нибудь жизни таких людей? Не уверен. Не хочу тебя пугать, блин, но ты просто будь готов к тому, что некоторые врачи здесь очень часто тупо забывают, что вокруг опухоли вообще-то живет человек. Ладно, старик, давай, я кровь сдавать почапал. Увидимся еще.

Игорь, шаркая тапками, побрел к лифтам.

Вернулась Юля:

— Ты чего так долго? Я сейчас такого странного…

— Мне вырубали яичники.

— Как это?

— Укол в живот сделали. Все, я временно не могу иметь детей.

— Зачем?

— Чтобы химиотерапия не убила яичники насовсем, их искусственно убивают на время.

— Жесть какая.

— Угу.

* * *

Документы были оформлены. Карта с описанием протокола подписана. Во второй половине дня должно было начаться лечение, суть которого умещалась всего в трех словах. Умри. Все. Живое.

 

28

— Ром, давай уедем из Москвы? Здесь нельзя жить. Это противоестественное место. Оно пропитано злом. Это город, в котором никто никому никогда не перезванивает. Этот город сорвался с петель. Это город, в котором никто не может. Это город, в котором всегда не сейчас, а потом. Здесь невозможно встретиться с друзьями, проще поехать в Берлин и сделать это там. Это помойка. Это паленый метамфетамин: все очень быстро, дорого, как-то сомнительно, удовольствия нет, но обязательно дурно и неприятно. Как же можно жить в этот бездонном безграничном городе, в котором двадцать минут ты едешь от метро на маршрутке, но все равно находишься как бы в центре? Этот город про злость, ксенофобию, зависть, тщеславие. Этот город делает людей стариками к тридцати годам. Этот город — липкая паутина, в которой запутались деньги, амбиции и ненависть. Раковая метастазирующая неоперабельная опухоль, а не город. Я здесь себя чувствую грязным автомобильным колесом. Живешь с мыслью о том, как же чертовски повезло, что рядом с домом есть неплохой продуктовый магазин и не нужно до него никуда ехать, можно дойти пешком. Как этому можно радоваться? Меня сводит с ума эта радость. Я страдаю в этом городе. Будто бы болею. У меня правда очень нехорошее предчувствие, что он меня может подкосить, угробить. Я и правда тут заболею. Давай уедем?

— И будем, Юль, как в студенчестве, жить в электричках? Так лучше?

— Лучше в электричках, но жить, чем без них, но все время куда-то бежать и даже по сторонам не смотреть.

— Посмотрим, Юль.

— По сторонам?

— По сторонам тоже. И о твоем предложении подумаем.

— Ты всегда так говоришь. Ты из аэропортов не вылезаешь. Ты Москву воспринимаешь, как перевалочный пункт. А мы с Лукой тут задыхаемся.

— Посмотрим, Юль.

— Да ничего ты не будешь смотреть.

— Буду.

— Когда ты летишь, Ром?

— Послезавтра.

— Надолго?

— На две недели.

— Отлично. Куда?

— В Лондон. Там погромы. Полгорода воюет с полицейскими, бандиты грабят магазины. Надо ехать. Это интересно.

— Ужас какой! В Лондон! Только не Лондон! Где это вообще?

— Ну прекрати. Это моя работа. Она такая, какая есть. Иногда в Челябинск. Иногда в Лондон. Иногда в Самару. Иногда в Пхеньян. Это работа!

— А это, вот это, вот это все московское дерьмо вокруг — наша жизнь. Давай переедем, умоляю. Лука постоянно кашляет и сопливит тут. И я тоже как-то разваливаюсь.

— Посмотрим.

— Прекрати это повторять.

— Я напишу тебе письмо из Лондона. Обещаю.

— Я тебе не отвечу. Обещаю.

 

29

Доктор Алина Сергеевна зашла в палату в начале третьего. Она принесла несколько баночек с лекарствами — «Преднизолоном» и «Натуланом». Еще принесла три пакета. Один из них был заполнен красноватой жидкостью, два других — прозрачной. Баночки и прилагающийся к ним вырванный из блокнота лист, на котором аккуратным почерком было написано расписание приема лекарств, доктор положила на полку. Пакеты с прозрачной жидкостью оказались там же. Пакет с красноватой Алина Сергеевна повесила на капельницу. Юле аккуратною, с ювелирной точностью, безболезненно вставили в вену катетер. К катетеру подсоединили трубку:

— Смотрите, Юля, вот этим колесиком вы можете регулировать скорость капельницы. Если капать будет слишком медленно, открутите немного. За четыре часа этот пакет должен кончиться. Вы нажмете кнопку вызова медсестры. Она придет и поставит следующий пакет. Сама процедура безболезненная, последствия могут быть чуть позже. Основное — тошнота. Не бойтесь ее. Многие мои коллеги — да и я сама — склонны думать, что тошнота во время химиотерапии является проявлением адекватной реакции вашего организма на выбранный препарат. А вот если не тошнит, то это странно. Все ясно?

— Ясно.

— Тогда поехали.

Алина Сергеевна покрутила колесико и вышла, оставив нас наедине друг с другом и с пакетом химического красноватого бульона.

Кап-кап-кап-кап.

Дверь на общий балкон, опоясывающий собой здание, была приоткрыта. В палату залетал ветерок, заставляя занавеску на окне пританцовывать.

Кап-кап-кап-кап.

Юля лежит, привязанная одной рукой к капельнице, впадает в дрему. Я лежу напротив, тревожно смотрю на эти завораживающие, гипнотизирующие рубиновые капли, падающие из пакета. Я слежу за каждой из них. Слушаю их. Разговариваю про себя с ними: «Прошу вас, сработайте. Умоляю вас, капли, родные, только сработайте. Какая вам нужна жертва? Какое секретное слово нужно произнести, чтобы вы уничтожили эти сраные раковые клетки?»

Кап-кап-кап-кап.

Я смотрю на капельницу и представляю, как капли расправляются в теле моей жены с опасным кровожадным убийцей. Представляю, как здоровые клетки восстанавливаются и покрывают собой выжженное поле. Я воображаю Юлину иммунную систему и прошу ее потерпеть, набраться терпения, без которого сейчас ничего не выйдет. Юля дремлет.

Кап-кап-кап-кап.

Я готов произносить любые молитвы, совершать какие угодно службы, бить в шаманский бубен, жечь ритуальный костер и кидать в него перья священных птиц, плюнуть в след хромой собаке, поцеловать в пятачок свинью — все что угодно. Лишь бы капли сработали.

Кап-кап-кап-кап.

Яд проникает в вену, расползается по всему телу, находит клетки, заполняет их собой, клетки дымятся и самовозгораются. Никогда в жизни я не чувствовал себя таким беспомощным. Пусть я буду беспомощным. Каким угодно. Но только, Боже, сделай так, чтобы польза от этих капель была. Чтобы от капель был толк. Капайте. Сделайте свое дело. Это же так просто.

Кап-кап-кап-кап.

Прошло полчаса. Час. Полтора. Три часа. Первый пакет сдувался. Ничего особенного не происходило. Три с половиной часа. Пакет скукожился. Четыре часа. Мы вызвали медсестру, она заменила пакет. Теперь капли были прозрачными. Но это ничего не меняло, кроме того, что во рту у Юли появился неприятный химический привкус. Мы ждали, что должно произойти что-то по-настоящему ужасное. В Интернете же нас пугали, что с человеком почти сразу после начала химиотерапии творятся страшные вещи! Мы читали, что люди во время химиотерапии с трудом могут дойти до туалета. Хотя где-то говорилось, что кто-то умудряется между капельницами ходить не только в туалет, но и на работу.

Кап-кап-кап-кап.

Мы читали, что чем хуже пациент реагирует на химию, тем правильнее болезнь отвечает на выбранное лечение. Это, по сути, подтвердила и Алина Сергеевна, сказав, что тошнота — адекватная реакция организма, правильная. Хотя где-то мы читали, что это все полная чушь. Словом, мы чего-то ждали, но чего именно — не понимали.

Кап-кап-кап-кап.

Поздний вечер. Толпа родственников, посетителей, амбулаторных пациентов схлынула. Врачи ушли домой. Каширка, будто бы надорвав за день связки, к ночи замолкает. В стерильной тишине опустевшей больницы закончился третий пакет. Юля закрыла колесико на капельнице, выпила, как и было велено инструкцией Алины Сергеевны, горсть таблеток. Попыталась встать с кровати, чтобы пройтись перед сном. Но не смогла. Все ее тело затряслось, руки задрожали, ослабли, поднять их было невозможно. Голова и ноги стали свинцовыми:

— Рома, хорошо, что ты остался. Скорее тащи пакет.

Следующие десять часов Юлю рвало. Сначала через каждые полчаса.

Потом через каждые пять минут. Потом снова через каждые полчаса. Потом мы перестали засекать время. Когда в желудке не осталось вообще ничего, Юлю рвало воздухом. Она совсем обессилела. С трудом пила воду, ее снова рвало, пила еще и еще, на выдохе еле слышно просила прощения:

— Рома, прости, что ты это видишь…

— Не разговаривай. Не трать силы.

Медсестра вколола жене противорвотное средство «Латран», но оно не сработало. Тошнота не прекратилась. Тогда мне посоветовали спуститься в аптеку на первый этаж и купить более сильный препарат «Кетрил». Я пулей метнулся за лекарством и у кассы, протягивая карточку фармацевту, понял, как сильно выручила нас деньгами моя работа.

Без денег наши позиции на этой войне существенно ослабли бы с самых первых дней боевых действий. Российская бесплатная медицина оказалась очень дорогой. Я не имею в виду базовые препараты, которые государство предоставляет гражданам страны по квоте. Я имею в виду сопутствующие лекарства, без которых качество жизни во время лечения падает на дно. Многие необходимые как воздух медикаменты приходится покупать самому. Одна противорвотная таблетка «Кетрил», без которой многим больным невозможно обходиться во время химиотерапий, стоила шестьсот рублей. Не упаковка. Одна таблетка. Одна упаковка «Париета», без которого с нормально функционирующим желудком можно распрощаться, стоила две тысячи рублей. Одно исследование позитронно-эмиссионной томографии стоило тридцать тысяч рублей. Согласно протоколу лечения этих исследований должно быть три. Никакая квота в России это не предусматривает, расходы берет на себя сам больной, а не государство.

Кетрил помог почти сразу. Тошнота прекратилась. Мою жену снова привязали к капельнице. На этот раз капали витамины. Юля то проваливалась в сон, то пробуждалась. Облизывала пересохшие губы. Пила воду. Снова начинала просить прощения:

— Я не хочу, чтобы ты видел все это. Прости меня.

— Прекрати это повторять. Перестань.

— Прости, что я тебе досталась. Прости, что тебе пришлось с этим столкнуться. Ты заслуживаешь здоровую и красивую жену. А не такую… дефектную… бракованную. Уходи, Ром! Я твоя катастрофа.

— Хорошо, что у тебя остались силы на шутки. Ты — моя самая прекрасная катастрофа. Или ты правда до сих пор не понимаешь, что я люблю тебя? Я люблю тебя даже тогда, когда тебя рвет. Я люблю тебя не за то, что ты делаешь или не делаешь. Не за то, что ты болеешь или не болеешь. Я люблю тебя за то, что ты есть.

— Я дефектная, дефектная. Уходи.

— Слушай, меня никто не привязывает к твоей палате, мне не угрожают, ничего такого не происходит. Я здесь только потому, что хочу быть здесь. С тобой. Навсегда. Какая бы гадость ни случилась.

— Я бракованная. Прости. Я очень стараюсь быть сильной. Но иногда мне становится ужасно себя жаль. И в такие моменты я все ненавижу; себя — прежде всего.

— Я люблю тебя. Ты не бракованная. Ты моя жена, и я никогда тебя не оставлю. Ничего не бойся. Я с тобой. Ты — это я, помнишь?

— Да. Только я не помню, у кого мы это позаимствовали.

— Фразу «ты — это я»?

— Да.

— Это из воспоминаний Сахарова. Ему Елена Боннэр рассказала как-то одну историю писателя Юрия Олеши и его жены Ольги. И Андрей Дмитриевич ее запомнил на всю жизнь.

— Что за история?

— Олеша с женой как-то сидели в ресторане. Подошла к ним красивая официантка. Писатель ей сделал комплимент: мол, ты ж моя королева! Жена Ольга напряглась и сделала мужу замечание: «Если эта девка твоя королева, то кто же тогда я?» Олеша развернулся к Ольге, посмотрел ей в глаза и ответил: «Ты — это я».

— Поможешь мне сходить в туалет?

— Романтический момент упущен.

— Я буду сильной. Я больше не буду себя жалеть.

Одной рукой я снял с капельницы пакет с раствором. Другой — помог жене подняться с кровати. Медленно, маленькими шажками мы добрались до туалета. Юля зашла внутрь, а я остался ждать снаружи. Трубочка, по которой капли поступали в тело моей жены, тянулась из пакета, который я держал за дверью над своей головой. Так мы и ходили в туалет. Вместе.

* * *

Позвонила Катя Гордеева, попросила передать трубку Юле:

— Привет, Юлькин.

— Привет, Кать.

— Ну что, началось?

— Не то слово. Очень резво началось. Десять часов — наизнанку.

— Бодро. Слушай, Юль, я тут все время думаю о тебе. И про твою изнанку тоже думаю. И про твою силу. И про твою слабость. И про твою семью. Мне даже приснилось сегодня, что у меня тоже лимфома. И меня подкладывают к тебе в палату. Представляешь?

— Не надо. Не болей ни в коем случае. Кто тогда будет всем остальным помогать?

— Знаешь, а ведь все это закончится. Все вот эти испытания, которым тебя начали подвергать, конечны. Их стоит перетерпеть, чтобы жить дальше. Честно.

— Я постараюсь, любимая, спасибо. Как у тебя дела, Кать? Расскажи лучше про себя.

— Ты не поверишь, что я, кажется, встретила человека, с которым хочу прожить целую жизнь.

— Ух ты!

— Ни спать не могу. Ни есть. Я, честно говоря, думала, что со мной такого уже никогда не будет, что это не про меня. Но вот мы встретились… и мир перевернулся. И оказалось, что я действительно с кем-то хочу быть вместе навеки. Навсегда. Представь? И вот у меня по этому поводу есть к тебе предложение, Юль.

— Я согласна.

— Погоди, оно серьезное. Никаких шуток.

— Никаких.

— И это секрет.

— Согласна. Ну?

— Ты мне обещаешь поправиться, а я тебе — не упустить свое счастье.

— Ой-ой. Как это?

— Ну а что? Хороший же уговор. Разве нет? Ты вылечишься и станцуем вместе на моей свадьбе. Идет?

— Это прекрасный уговор. Но вдруг я тебя подведу?

— Мое счастье, Юлька, теперь в твоих руках. Вот и не подведи.

— Да.

— Я буду звонить каждый день. Тебе и Роме. Я вам надоем, я знаю. Но просто так надо. У вас же книга есть?

— Твоя? «Победить рак»?

— Ага.

— Есть.

— Попробуй ее почитать, если будут силы. Она поможет убить время. И, может, клетки тоже поможет убить.

— Спасибо. Мы тебя любим.

— А я — вас.

Юля положила трубку и загадочно улыбнулась, вернее, с трудом попыталась поднять уголки рта вверх.

— Чего ты улыбаешься?

— Не могу сказать. У нас с Гордеевой секрет.

— Ну мне-то расскажи.

— Потом расскажу.

— Когда?

— Не когда, а если.

— Если что?

— Если поправлюсь. Можешь мне почитать вслух?

— Что тебе почитать?

— Катину книгу. Можешь, пожалуйста?

Я сел к Юле на край кровати, открыл первую попавшуюся страницу и начал читать книгу Гордеевой «Победить рак». Не по порядку, произвольно. Первой нам досталась трогательная и печальная история Эммануила Виторгана и его жены Аллы Балтер: «… И мы переехали туда. На Каширку. Представляете, Аллочка отремонтировала палату, в которой я лежал, — вот такая забота. Но мне тогда не показалось это каким-то удивительным шагом. Просто вот такой была Аллочка человек. только после операции, да и то случайно, они проговорились. Я уже лежал в палате, все шло хорошо, они расслабились и сказали, что рак. Я обалдел.»

Книга производила на мою жену удивительный терапевтический эффект. Она была и обезболивающим, и психологом, и противорвотным средством, и снотворным, и антидепрессантом одновременно: целая россыпь спасительных пилюль под одной обложкой. Для онкологических больных очень важно знать о том, что вокруг существует множество примеров красивой, мужественной и успешной борьбы с этим заболеванием. Знать о том, что рак — это никакое не проклятье, не приговор, не тупик, а болезнь, с которой во что бы то ни стало нужно справиться. И эти редкие книги о борьбе необходимо прописывать пациентам вместе с «Натуланом», «Преднизолоном» и всеми другими лекарствами. Хорошие тексты о раке должны быть частью лечебного протокола.

Каждый день мы читали истории, описанные Катей, и надеялись, что книга способна повлиять на ход болезни моей жены. Этот текст придавал больший смысл процедурам, суть которых становилась яснее с каждой прочитанной страницей. Книга раскаленной кочергой сгребала в кучу тлеющие силы из всех уголков Юлиного организма. Книга вселяла в нас надежду. Мы читали ее и понимали, что перед нами, как и перед героями повествования, открывается долгая, трудная дорога. Она не бесконечна, она обязательно выведет к жизни, а не к смерти, нужно только со всей силы постараться.

— Ты слушаешь?

— Да. Продолжай.

— «… спустя десять лет рак вернется. Не к нему. К ней. Поздно замеченный, стремительный, вцепившийся в Аллу Балтер мертвой хваткой. Но поначалу в это никто не мог поверить. Он часто спрашивает ее: «Все хорошо? Все в порядке? Как ты себя чувствуешь?» А она только запрокидывает голову назад, трясет пышными волосами и улыбается: «Все хорошо, Эммочка, все замечательно! Это просто легкое недомогание. Чувствую себя замечательно». «Три года мы боролись. И каждый год заканчивался победой. И Аллочка опять возвращалась в профессию, играла спектакли. Потом Аллочка попала на Каширку. 21 этаж. Она говорила, что ей нравилось видеть небо из окон палаты. Тогда пришла моя очередь ремонтировать палату. Я отремонтировал.»»

В больнице я читал вслух Юле утром, днем и вечером: на завтрак, на обед и на ужин. Читал, как она читала мне в библиотеке перед сессиями. Как я читал ей дома перед сном. Как читали мы друг другу в электричках между Москвой и Дмитровом. Я надеялся, что мы будем читать друг другу еще очень-очень долго, до самой старости. Надеялся и робко посматривал на капельницу.

Кап-кап-кап-кап.

 

30

Привет, Юля.

Обещал — пишу.

«I saw the crime. Mmmm», — прошипел кто-то в соседней кабинке. На мне расстегнутые джинсы, я в туалете. «Mmmmm. I saw the crime», — на этот раз с каким-то причмокиванием опять из соседней кабинки. «Слава богу, я заканчиваю», — подумал я и в этот момент почувствовал у себя на плече чью-то руку. «I saw the crime!», — на этот раз раздалось уже в моей кабинке. Я повернул голову и увидел несвежего небритого мужика с красными прищуренными глазами. «I SAW THE CRIME!» — прокричал мужик и плотнее сжал свой член в руке. Я от испуга сделал тоже самое и с фальшивым спокойствием ответил: «Get lost».

Так, Юля, Лондон поздоровался со мной. «Hello» с членом в руке и прищуром грязного туалетного извращенца. Я в лучшем месте на планете.

Жаль, что тебя нет рядом. Тебе бы тоже понравилось.

Толпы молодых и неустроенных людей громят Лондон. У меня две недели на то, чтобы втереться в доверие к тем, кто живет на дне этого города. И снять про них документальный фильм. Все как всегда.

Живу я на юге. В Брикстоне. У наших с тобой друзей. Сплю на полу. Ем китайскую лапшу на завтрак, обед и ужин. Вместо вечернего чая у нас кувшин, забитый AK47 (одним из сильнейших сортов марихуаны). «Это же десять лет тюрьмы в Москве», — сказал я хозяину квартиры. Хозяин квартиры выдохнул дым и парировал философски: «Десять лет тюрьмы в Москве… и три месяца счастья в Лондоне. Кому из нас повезло больше?»

Все, что происходит в этой квартире, напоминает мне фильм «Withnail and I». Иногда я даже думаю, что все это не по-настоящему, не со мной.

Я на полу в Лондоне. За окном каждые сорок секунд звучат полицейские сирены и афро-английская ругань. Рядом со мной недоеденная лапша с креветками еще с позавчера, на проигрывателе без перерыва скрипит пластинка Питера Тоша. Служебная командировка, ничего не поделаешь.

Говорят, пару лет назад Брикстон был намного суровее. Тут жили в основном парни с яйцами, дредами и проблемами с законом. Наркотики и оружие продавались здесь как горячие пирожки. Говорят, в девяностые тут поставили мировой рекорд: каждый день по пять ножевых ранений, без перерывов на обед и выходные. Кровь буквально лилась рекой. Сейчас в Брикстоне не так интересно. Парни с яйцами и дредами никуда не делись. Но на улицах появились и другие — мирные — люди. Это называется джентрификацией: когда в неблагополучный райончик вдруг начинают селиться художники и богема, потому что жизнь тут дешевле, чем в других местах. Их примеру следуют другие художники и другая богема. И со временем уже никто и не вспомнит, что когда-то тут жил и работал влиятельный и мощный ямайский наркокартель.

Юля, это великая страна. Великая в своем противоречии. С одной стороны, все до тошноты предсказуемо и стабильно: британцы отмерили себе по двести лет жизни и ухаживают за своими садиками со стручковым горохом. С другой — город живет и меняется с каждым вздохом. Пятнадцать минут ходьбы — и город уже другой. Не тот, что пятнадцать минут назад. И не факт, что через пару лет «огурец» Фостера не станет конюшней, а Ноттинг Хилл не снимет с себя дорогие замшевые сапоги и не превратится в последнее пристанище разбойников и наркоманов.

Местечко Хакни на востоке Лондона герои фильма, который я тут снимаю, громили с особой любовью. Тут целые кварталы принадлежат бенефитчикам — безработным, существующим за счет государственного соцобеспечения. Их реально очень-очень много. Они живут в бесплатных муниципальных квартирках. Каждые две недели получают примерно сто восемьдесят фунтов и не очень-то спешат устраиваться на работу. Нашел работу — потерял бесплатное жилье и еженедельные выплаты. Бенефитчики предпочитают совмещать госвыплаты с наркоторговлей. Так, конечно, делают не все. Так делают все, кого я успел встретить.

Копаясь в Интернете, набрел в «Ютубе» на ролик, в котором пожилая темнокожая тетка с клюкой ломится в эпицентр взрывов и погромов и своей огромной африканской грудью кидается на молодчиков с ножами и кричит: «Подонки ж вы вонючие! Не для того Мартин Лютер свою жизнь потратил, чтобы вы все его труды в защиту темнокожего населения похерили ради ворованных кроссовок и телевизоров! Уродцы вы малолетние! Зачем кидаете коту под хвост двадцать лет жизни всего британского темнокожего сообщества? На нас опять будут тыкать пальцем и переходить улицу при встрече». Зовут эту бабушку Полин. Я, не поверишь, ее нашел.

Она тоже живет за счет государства. Не платит ни за что. Даже за телефон. Дома у нее две спальни, кухня и прекрасный вид из окна. Она пенсионерка, ей трудно ходить, у нее был рак. Не уверен, что она продает наркотики. Но.

Достучаться до нее я не мог минут пятнадцать. Ждал, пока по ту сторону двери закончится очередной музыкальный трек. В паузах между песнями звонил снова и снова. Полин слушала очень вязкий и красивый даб. Когда она решила сменить пластинку, я стал звонить настойчивее. Услышала. Дверь открылась.

Ты бы, Юль, в нее влюбилась.

Во весь дверной проем белозубая улыбка: «Оу май гад! Рашн телевижн! А я не успела волосы приделать. Кам ин, гайз». И уходит в ванную комнату приделывать косички к затылку. На подоконниках вместо привычных рассады и чайных грибов — горшочки с марихуаной. На стенах вместо привычных ковров с котятами и оленями — постеры со звездами фри-джаза и регги. Над унитазом вместо плаката с Юрой Шатуновым — постер с фотографиями и краткими жизнеописания всех родственников императора Хайле Селассие.

Пенсионерка Полин вышла из ванны уже с косичками и с кучей виниловых пластинок под мышкой. В свободное от пенсии время бабуля выводит новые сорта марихуаны и работает диск-жокеем на пиратской радиостанции. Ну а что, все равно у ее подъезда даже лавочки нет. А семечки в Лондоне по старой привычке грызут только русские эмигранты и сотрудники внешней разведки. Вспоминается великая журналистская фраза из одного энтэвэшного сюжета про малоизвестные биографические факты Хрущева: «… а перед самой смертью Никита Сергеевич увлекся гидропоникой.».

Полин провела меня по району и показала, где и как громили город. За одну ночь тут сломали и спалили все. За двое суток местные жители навели здесь полный порядок. Кое-где не успели вставить стекла. Кое-где не успели вставить дверь. Но никаких ужасов уже не видно. В этом городе так принято: каждый кусочек земли или имущества должен быть под присмотром. Все за чем-то ухаживают. И что-то любят. Но кто тогда громил? Пенсионерка говорит, что громили примерно те, кто на следующий день с инструментами и вениками наводил порядок. Если не они сами, то их родственники точно. «Люди в ту ночь просто превратились в животных. Переклинило. Бац — и все. А потом какие-то взрослые ушлые негодяи воспользовались ситуацией и сделали глобальные смс-и твиттер-рассылки: «Остановим произвол полицейских. Выходи на улицу и верни город себе. Богатых и бедных стало слишком много.» и так далее. Обыкновенная популистская риторика, вложенная в уста негодяев», — причитает Полин.

Парней в капюшонах из социальных квартир очень просто раскрутить на уличный кипеш. Полин говорит, что виновато государство. Оно не дапт возможности брызжущим агрессией и тестостероном ребятам хоть как-то планировать свою жизнь. Если ты на бенефитах, у тебя нет шанса: на тебя априори смотрят как на говно. И перестать быть говном сложно — мало кто откажется получать триста шестьдесят фунтов в месяц и бесплатную квартиру. Получается замкнутый круг. И государство уже давно не знает, что делать. Тянет время и закидывает проблемных парней английскими фунтами, но это все равно, что лечить пневмонию горячим чаем с малиновым вареньем.

В Хакни я познакомился с русским парнем Женей. Ему чуть за двадцать. Маленьким мальчиком с поддельными документами он переехал в Лондон с родителями. Родители развелись. Дела не очень. Денег нет. Проблемы с работой. Женя надел широкие штаны и кепку, стал здорово читать рэп и пару лет назад, не работая, заработал себе на «Лексус». Он на бенефитах. Живет с мамой в такой же квартире, как и африканка Полин, на улице, очень похожей на главную базарную площадь в Дели. Здесь самая плотная застройка социального жилья в Лондоне. Унылые дома с обшарпанными стенами образуют целый город в городе. В квартирах этих домов фасуются наркотики, хранится оружие, принимают душ уставшие и нездоровые проститутки… Здесь все живет и работает по своим законам, не пересекающимся с британскими. В этих дворах бегают чумазые дети, в пятнадцать лет у многих есть пистолеты. В шестнадцать — жены, любовницы и собственные дети. В восемнадцать — почти все имеют условные сроки. В девятнадцать — реальные. Это инкубатор вечных бенефитчиков. Трафальгарская площадь и модный бар в Сохо здесь никого не интересуют. В эти дворы никогда не приедет полиция.

Кроме Жени, я не видел здесь ни одного белого человека. Справа пакистанские магазины, слева — индийские. Торговцы между собой враждуют. Каждую неделю здесь поножовщина. «Это как у нас в девяностые металлисты недолюбливали рэперов, а деревенские городских», — говорит Женя. «Сферы влияния, территории, старые раны, кровная месть, а помнишь твой знакомый с Ист-Лондона приехал на Юг и кинул моего брата? Все это зашло довольно далеко», — спокойно объясняет Женя. Он водит меня по закоулкам и рассказывает все новые жуткие истории о том, как ежедневно Восток режет Запад, а Север отстреливает южан. Женя отличный персонаж для фильма. Мне с ним повезло. Он из этого мира. Он разговорчив, может, даже слишком разговорчив. Это хорошо для меня и плохо для него.

На камеру он рассказал мне, что в лондонских погромах участвовали в основном бенефитчики. На камеру рассказал, как его приятели вытаскивали из магазинов пылесосы и игровые приставки. На камеру рассказал, как радостной толпой кидали в копов булыжники, как воровали у туристов кошельки и айподы. Рассказал, что обезумевшие подростки обещали трахнуть британскую королеву. И наверняка бы трахнули, если бы это безумие не сошло на нет. Так же стихийно и неожиданно, как и началось.

Женя познакомил меня с Русланом. Руслану нет и тридцати. У него очень дорогая «Вольва», белая куртка, золотая толстая цепь на толстой шее, странный юридический статус и плохой английский. Пока он любезно везет меня из Ист-Лондона домой в Брикстон, успевает похвастаться, как здесь за год можно заработать миллион фунтов, как можно купить макбук за половину цены, как можно обмануть любой английский банк, как его друзей с четырьмя миллионами кэша принимали разведчики из МИ-6, как можно летать британскими авиакомпаниями бесплатно, как не платить штрафы за нарушение правил дорожного движения, как отмыть состояние на благотворительности, почему русские бандиты скупают Лондон с потрохами… Руслан добрый и приятный парень. Несемся сто восемьдесят по специальному дорожному участку, отведенному для общественного транспорта. Громко играет пиратская хип-хоп-радиостанция. Дальше прямая речь: «Понимаешь, ман, в этом городе нужно очень сильно постараться, чтобы тебя взяли копы. Нужно долго и громко стучать в двери правосудия, чтобы тебе открыли. Нужно быть полным дебилом, чтобы бедствовать или вкалывать у станка, как у нас в Рашке. Это круто и приятно. Здесь проще делать дела. К тебе не подойдут на улице и не спросят документы. У тебя никогда и никто не отнимет бизнес. У мусоров нет с собой оружия. Запрещено. Ориентируешься на местности — не будет проблем с гопотой. Если ты сечешь, где в городе висят камеры, — ты вообще человек-паук, ман. Этим пользовались погромщики. Это их джунгли. Они прыгали, как обезьяны, от одного магазина к другому. И теперь у них столько рождественских подарков дома, сколько у тебя за всю жизнь не было, ман. Это тебе не Москва, ман, не марш несогласных. Тут тебя дубинками бить никто не станет. У мусоров во время райотов, ты пойми, была, есть и будет четкая инструкция. За пределами этой инструкции мусоров не существует. А что это за инструкция? Стоять на улице и следить, чтобы погромщики не причиняли физический вред гражданам. Вот и все. Только на четвертый день, ман, ты подумай, на четвертый, мазафака, день им в инструкцию добавили пунктик про то, что они могут использовать резиновые пули и водометы. Так на четвертый день все, что можно было разграбить, — давно разграбили. Орангутанги сидели по своим ссаным квартиркам и пялились в украденные телики. Мусора вели себя как балерины, и не дай бог кто нарушит инструкцию правительства — скандал и всех министров-силовиков в отставку. Потому что здесь все уважают закон. Ну почти все. Кстати, ты представь, тысяча русских участвовали в погромах. Мне лично эсэмэски на русском на мой блэкберри приходили. Но я серьезный человек».

Прошу остановить Руслана на автобусной остановке в Брикстоне. До дома минут пятнадцать быстрым шагом. Другим, Юля, по вечерам тут не ходят, несмотря на джентрификацию.

Кебаб. Пахнущая на всю улицу сгоревшим маслом забегаловка с китайским фастфудом. Бездельники с яйцами и дредами у магазина стоят и зарабатывают на «Лексус». И еще постоянный звук полицейских сирен, который местные любовно называют брикстонской симфонией. Я надеваю капюшон, чтобы слиться с толпой. Засовываю руки в карманы, чтобы не украли кошелек и айфон. А на бумажке у меня аккуратно записан пост-код моего района и несколько фамилий местных авторитетных ямайских барыг. Это мой бронежилет. До Трафальгарской площади отсюда двадцать минут на метро. До отличного итальянского бара в Сохо примерно столько же.

Если со мной что-то случится, любимая, знай, что с тем мужиком в туалете у меня ничего не было.

Твой муж.

Рома.

Я.

 

31

— Ром, что ты так странно на меня смотришь?

— Ты только не волнуйся.

— Ты о чем?

— Не волнуйся, ладно?

— Ладно.

— Обещаешь?

— Да. Что случилось-то?

Я взял из Юлиной косметички зеркало и протянул жене. Она посмотрела на свое отражение и не поверила своим глазам:

— Кто это, Ром?

— Это ты.

— Точно? Ты уверен?

— Да.

— А что это на моем лице?

— Я думаю, это сыпь.

Юлино лицо было усыпано большими и маленькими красными точками: лоб, щеки, нос, подбородок, веки — вся голова была будто бы покусана комарами. Жена достала из-под одеяла руки — на них тоже не было живого места. С ногами все тоже самое. Юля задрала футболку: живот, спина, грудь — все тело покрылось сеткой красных пупырышков:

— Ну что, Ром, такую ты меня тоже любишь?

— Да. Такую особенно сильно. Непревзойденная.

В ответ на эту мощнейшую аллергическую реакцию Юле временно повысили дозу «Преднизолона». И к концу первого курса химии пупырышки сдались, исчезли: стремительно и неожиданно, все одновременно, будто бы их и не было вовсе, будто бы нам все это померещилось.

* * *

Я совсем забросил работу. Отказался от своих фильмов и командировок.

Все время старался проводить с женой. Очень быстро я научился мыть полы, готовить еду, стирать одежду. Мне пришлось заставить себя избавиться от врожденной мизантропии, пересилить социопатию, чтобы продуктивно общаться с врачами, узнавать у них, что происходит сейчас, что будет происходить дальше. Мне было важно дать понять своей жене, что в каком-то смысле болеет не она, а мы оба. Мне хотелось верить, что от этого ей будет хоть чуть-чуть легче. Так мы с ней и зажили: от курса к курсу.

Капельницы, таблетки, уколы, таблетки, капельницы. Капельницы, таблетки, уколы, таблетки, капельницы. Капельницы, таблетки, уколы, таблетки, капельницы. Я уезжал домой принять душ и поцеловать сына. И сразу же возвращался обратно в больницу. Я узнаю охранников, охранники узнают меня. Через аптеку в лифт. И на двадцатый этаж. Иначе сейчас нельзя. Это трудно. Но к этому аду даже как-то привыкаешь. Знание, что у этого ада есть конец, придает сил. Уверенность в том, что впереди выздоровление, превращает ад в череду неприятностей, которые точно стоит пережить.

Жизнь превратилась в набор скверных механических действий, сквозь которые мы продирались вместе. Продираясь, я все больше и больше восхищался Юлей. Мы были знакомы с ней уже больше десяти лет, но я и не подозревал, что в моей хрупкой жене найдется столько сил: и на себя, и на меня, и на всех вокруг. Она ходила по палатам на этаже, подбадривала вновь прибывших. Рассказывала неофитам, как победить тошноту во время химий, как победить страх. И вообще, как победить. Пациенты Каширки будто бы оживали в ее присутствии. За час непринужденной болтовни с Юлей мрачные, убитые горем люди становились улыбчивыми, открытыми, разговорчивыми, приветливыми и спокойными. Потом эти люди каждый день и сами стали ходить к моей жене, чтобы просто побыть рядом, зарядиться ее энергией, ее жизнью, которая прорастала сквозь болезнь и суровую терапию, как травинка сквозь асфальт. Ее желание жить было заразительным. И люди, попадавшие в Блохинвальд, хотели этим заразиться.

Находясь в палате, я невольно подслушивал их разговоры. Они могли вестись о чем угодно: о болезни, о семье, о прошлом, о будущем, о тряпках, о путешествиях, о море, о Джонни Деппе, о школе, о книгах, о музыке, о манной каше. О чем угодно. Человеку, которого болезнь загнала в ловушку, важно просто разговаривать и слушать. Странно и страшно, но онкология в России как будто запрещает людям говорить и слушать, она консервирует людей, сковывает, закрывает и почему-то не позволяет вести себя естественно. Юля стала кем-то вроде психолога для всего двадцатого этажа, на котором сама и лежала. И ее «сеансы» стали пользоваться большой популярностью. Тем более что кабинет профессионального психолога на Каширке за несколько месяцев нашего там пребывания не работал ни одного дня. В Блохинвальде почему-то считается, что эмоциональная и психологическая помощь — это второстепенные, не очень-то важные вещи. Здесь почему-то считается, что лечить нужно не человека, а его больное тело. Хотя это, безусловно, не так.

Юля дружила с пациентами. Она не воспринимала болезнь как поражение людей. Она, превозмогая собственные боли и ужасное недомогание, учила своих соседей по этажу не относиться к болезни слишком уж серьезно. Юля сочувствовала людям, но не жалела их. Юля внимательно выслушивала их, но никогда не причитала в ответ. Она не давала никаких советов, но подробно и деликатно делилась собственным опытом. Так психологическая помощь пациентам Каширки стала настоящей ежедневной работой. И эта работа была полезна всем. В том числе и моей жене.

За очередным «сеансом» Юля познакомилась с Таей:

— Ты Юля? Здравствуй. Можно к тебе зайти?

— Да, заходи, конечно. Привет.

— Меня зовут Тая. У тебя, наверное, лимфома?

— Да.

— Ходжкина?

— Да.

— Стадия, допустим, вторая.

— Да.

— Курсов шесть ведь прописали?

— Да— Лучевая терапия пока под вопросом?

— Да— И ты наверняка согласились на EACOPP-14 вместо BEACOPP?

— Как ты это делаешь?

— Да я здесь очень давно, Юль. Успела уже доктором Хаусом стать.

Тая присела на стул рядом с Юлей, достала из кармана жвачку, распечатала упаковку:

— Хочешь?

— Нет, спасибо, у меня во рту так себе…

— У меня тоже. Но это со вкусом вишни. Вкусно.

— А у тебя что? Ты очень молодо выглядишь.

— Мне двадцать один год. Впервые я попала сюда, когда мне было тринадцать лет. Детское отделение Каширки. Меня лечили от лимфомы. Успешно. Я тогда почти ее и не заметила. У детей как-то, знаешь, гораздо легче это все протекает. Детям в голову не приходят мысли о смерти. Дети не размышляют о том, что им, возможно, выносят смертный приговор. Они обращают внимание на то, как красиво поют птицы за окном. И какая весна чудесная.

— И теперь ты вернулась с рецидивом?

— Да, через семь лет. Во взрослое отделение. Меня взяли по старой дружбе. Мои документы все хранились здесь. И госпитализировали меня на удивление быстро. Иначе, уверена, я бы сюда вообще не попала. Как не попали сюда несколько моих знакомых.

Лицо у Таи, как и у всех резидентов двадцатого этажа Каширки, было отекшим и зеленовато-серым. Голова лысая. Платок или шапку она не носила. Ее внешность по всему должна была отпугивать, но почему-то совершенно не пугала, не бросалась в глаза. Первое и единственное, что бросалось в глаза, — это, собственно, ее глаза. Большие, с интересным восточным разрезом, карие, улыбающиеся и очень живые.

— И птицы, Тая, уже так не радуют. И весна не такая, как в тринадцать лет…

— Да уж. До двадцатого этажа если кто и долетает, то только голуби. Ты, кстати, знаешь, что от меня тут врачи шарахаются?

— Нет. Почему это?

— Потому что я очень неудобный пациент. Можно даже сказать — скандальный.

— Вечеринки что ли закатываешь?

— Если бы. Да нет, просто я считаю, что врачи допустили халатность, когда я сюда загремела второй раз. И я в какой-то момент очень активно начала этим возмущаться.

— А в чем была халатность?

— Вероятно, врачи не заметили, что с тех пор, как я тут лечилась в прошлый раз, прошло семь лет. И ребенок успел стать взрослым. Почему-то меня и на этот раз стали лечить по детскому протоколу. А детские протоколы существенно отличаются от взрослых. Лечили-лечили, а ответа на лечение не было. Опухоль не уменьшалась.

— И ты задала вопрос: какого черта?

— Да. Так и спросила у врача: какого черта вы меня лечите по детскому протоколу?

— И какого же?

— А никакого. Врач молча сменил мне схему лечения, не объяснив, что же произошло, зачем меня нужно было лечить, как ребенка. Но и эта его новая схема как-то не очень работала. Тогда мне по ходу дела стали подбирать все новые препараты, нарушив и взрослый протокол. В итоге, как мне кажется, именно от всех этих экспериментов у меня развился лейкоз. Теперь я лечусь и от него тоже.

— Уф. Ты боец.

— Боец-неудачник, да. Причем залеченный до полусмерти боец. Но тут либо ты боец, либо очень быстро поднимаешь вверх лапки и умираешь, как жук поздней осенью от холода. В мои планы это не входит. Как и в твои, Юль. Я научилась с одного взгляда определять, кто сдался и готовится к собственным поминкам, ко встрече с вечностью. А кто хочет побарахтаться.

— Тая, я тоже это очень хорошо вижу и определяю. Но стараюсь как-то подбодрить всех. Даже тех, кто одной ногой уже где-то не здесь.

— Клево. Это, согласись, и самой силы придает. Я вот с тобой сейчас разговариваю, и страх у меня притупляется, уходит, это так приятно.

— И у меня. А ты когда-нибудь была здесь у психолога? Я ни разу не видела, чтобы кабинет был открыт.

— Однажды была. Ради интереса зашла. Я тоже заметила, что это единственный кабинет во всей больнице, у которого нет очереди. И дверь все время закрыта. Но один раз мне повезло. Один раз я там застала психолога!

— И что там происходит?

— Ничего. Там сидит человек в белом халате и без особого энтузиазма цитирует по памяти книжки, прочитанные им в студенчестве. Рассказывает, например, про пять стадий принятия смертельной болезни: отрицание, гнев, торг…

— … депрессия, принятие.

— Да. Вот видишь, это, кажется, всем известно. Но вот поднять на человека глаза и поговорить по душам тут никому в голову не приходит. В том числе и в том кабинете. Так что круто, что ты тут. Ну не в том смысле, что я рада твоей болезни. А рада, что мы познакомились. Было приятно поболтать, Юль. Ты не против, если я иногда буду заходить?

— А я к тебе.

— Договорились. Я через палату от тебя. Пойду английский учить. Очень, кстати, полезное дело. Иначе тупеешь тут моментально. See you soon. Glad to meet you.

— Ага, пока. Я тоже.

* * *

Чем дольше Юля лежала в больнице, чем больше разговаривала с родственными душами, чем больше историй узнавала, тем яснее и печальнее становилась картина: говорить о том, что в России не лечат от рака, — значит лукавить. В России от рака лечат. Иногда, если повезет, хорошо. Но. Говорить о том, что в России можно успешно лечиться от рака без блата, — значит лукавить еще сильнее. Говорить о том, что каждый заболевший раком россиянин может с улицы и бесплатно попасть к специалисту в хорошую, то есть московскую или питерскую клинику, — значит врать. Есть деньги, прочные дружеские связи с кем и где нужно, известность, широкий круг общения — все будет быстро и достойно. А нет — придется торчать в очередях, доказывать, что ты не верблюд, а человек, которому очень нужна помощь. Мы до последнего искали этому безобразию объяснение и оправдание. Но объяснить и оправдать это невозможно. Позорнейшая российская беда, ставшая правилом государственного подхода к человеческой жизни: да прибудет с вами ксива!

Без условной ксивы (знакомств, денег, связей) — вы никто и звать вас никак. Без условной ксивы (блата, влиятельности, взаимных услуг) — недобросовестный доктор может лечить взрослого человека по детскому протоколу. Без условной ксивы шансов выжить становится меньше. В социально ответственном государстве такого просто не может быть. Эта антигуманная система, придуманная и простимулированная государством, ставит в унизительное положение не только пациентов, но и врачей. Система берет в заложники не только больных, но и весь медперсонал, вынуждая его как-то лавировать между клятвой Гиппократа и дрянной реальностью. Страдают в том числе и отважные, прекрасные профессионалы, которых нам посчастливилось встретить на Каширке. Первый из них — наш лечащий врач Алина Сергеевна.

Понаблюдав за тем, как живет, работает, вертится в этом страшном колесе наш лечащий врач, мы поняли, что она заслуживает памятника при жизни. Ну или хотя бы нормальной зарплаты. Ради работы она, как садху в Индии, отказывалась вообще от всего, от чего можно отказаться в жизни. Она приходила в эти больные стены, из которых нормальному человеку хочется бежать, к восьми утра каждый день. А уходила домой в полночь. Дежурила по выходным. Ни разу не повысила голос. Ни разу не проигнорировала ни одного вопроса и просьбы. Ни разу не забыла ни о чем, что обещала. Очевидно, нам снова очень повезло.

Российская система здравоохранения имеет в виду только тех, кому везет. Остальных же для нее не существует.

 

32

Привет, Ром.

Обещала, что не отвечу.

Отвечаю.

Во-первых, извини, что я так наседаю на тебя с требованием переехать из Москвы. Ты знаешь про эти мои приступы москвафобии лучше, чем кто-либо. И ничего поделать с этим я не могу. Хотя и стараюсь. Нам с Лукой хорошо там, где ты. Но тебя так часто нет рядом. И тогда в этом большом безумном городе совсем неуютно и страшно. Вот как сейчас, например.

Во-вторых, когда тебя нет рядом, я спасаюсь воспоминаниями и твоими рассказами про детство, в которое я влюблена не меньше, чем в твое настоящее и в наше будущее. Помнишь двухэтажный зеленый дом с опасной трещиной от крыши до самой земли, в котором ты родился, прожил большую часть жизни, научился есть и любить? Молиться так и не научился. У окна росла здоровая береза, к которой ты с папой весной цеплял пакет и по каплям собирали березовый сок. Еще вы с братом всегда с нетерпением ждали начала мая, чтобы рубашками ловить майских жуков, которые потом со всеми удобствами жили в заранее заготовленной трехлитровой банке. От подъезда до твоей школы ровно пятьдесят секунд быстрым шагом — я проверяла. От подъезда до ближайшей автобусной остановки пятнадцать минут — связь поселка с большой землей только через эту остановку. От подъезда до этого тесного пыльного лета — почти тридцать лет.

Я тут узнала у твоего папы, что ваши соседи из пятой квартиры — Мухины — совсем спились. Дядя Толя долго и громко выл дворовой собакой все ночи напролет под дверью. Его старший сын Леша присоединялся к отцу, выли в унисон. Закончилось это так себе. Соседи сверху тоже безрадостно забухали, так и не приспособившись к стране после перестройки. Когда мы только начали с тобой встречаться, я запомнила Таню из восьмой квартиры — толстую, как планета. Она вечно стояла в подъезде на лестнице с сигаретой без фильтра и никогда не здоровалась. Ее сестра Настя, рассказывали, побывала в сексуальном рабстве у каких-то бандитов и, спасаясь, выпрыгнула из окна, покалечив свое красивое тело. Как в кино.

У окон спальни твоя сердечная мама в лихие годы рейдерским забором отгородила себе кусочек земли, чтобы алкаши не гадили и не били стекла. Она посадила цветочки, окультурила. Но очень скоро забор исчез. А через какое-то время его вернули менты: у дома напротив грабители использовали его в качестве лестницы на второй этаж, вынесли все, что было только можно, то есть ничего — там ведь жили точно такие же синяки, как и в твоем подъезде. Забор поставили на прежнее место. Цветочки обновили.

Обожаю твое детство. Все в нем прекрасно.

А помнишь соседа Олега? Помнишь его закидоны? Помнишь, как он взял в заложники какую-то бабку и, потрясывая сковородкой в руках, угрожал заняться с ней любовью? Бедная бабуля проторчала в квартире у волосатого пьяного мужика в грязном халате и с явными психическими расстройствами двое суток. А бабушка-то всего-навсего позвонила в дверь этому психопату, слушающему на всю громкость Cannibal Corpse, чтобы попросить сделать потише. Про него же много интересных баек в городе рассказывали. Когда он напивался, всегда повторял одну и ту же процедуру: раздевался догола, вставал у окна и громко наизусть читал Бродского. Потом включал свой сатанинский трэш-метал, воспевающий каннибализм, смерть и гомосексуальный инцест.

Еще, говорят, он любил ужинать змеиным мясом: покупал в зоомагазине змейку, сам жарил на сковородке с оливковым маслом и ел. Неоднократно из уважения к молчанию зашивал себе рот, ходил так по городу и пугал детей.

Неоднократно вскрывал себе вены, но всегда все обходилось хорошо. Он был бессмертным. Разве в Москве встречаются такие добрые и творческие соседи?

Ты все сидел и сидел ночами у лампы и занимался, иногда убегая ко мне через то самое, закрытое рейдерским забором окно. Ты много читал и много писал, ты все впитывал и рефлексировал, ты много грустил и редко смеялся, злился и пил чай, слушал и смотрел, учил и зубрил. Чтобы навсегда оттуда сбежать. Но, знаешь, я думаю о твоем ужасном доме и суровом детстве и понимаю, что ничего лучше этого нет. Потому что это дом. Дом. И детство. Детство.

В-третьих, береги себя в Лондоне. Хотя, с таким прошлым как у тебя опасаться вечернего Брикстона все-таки как-то странно.

Возвращайся скорее.

Твоя жена.

Юля.

Я.

 

33

В конце второго курса химиотерапии Юле назначили промежуточное обследование, чтобы понять, как реагирует — и реагирует ли вообще — ее организм на применяемые препараты. Корректно ли выбрано лечение? Как ведет себя опухоль? Что происходит с раковыми клетками? Чтобы ответить на эти вопросы, помимо прочих процедур жена записалась на позитронноэмиссионную томографию, которую однажды уже делала до начала лечения. Теперь нужно было сделать повторное исследование, чтобы определить динамику.

Чем ближе был день икс, тем сильнее мы нервничали. Ни она, ни я не говорили об этом вслух, но про себя задавались одними и теми же вопросами. Что если рак окажется резистентным к лечению? Ведь именно так иногда и случается. Что если во время диагностирования что-то пошло не так: врачи допустили ошибку и Юлю лечат не от того, от чего нужно на самом деле? Что если медсестра в один из дней перепутала пакеты с химиотерапией и принесла нам то, что полагалось кому-то другому? В голову почему-то лезли только самые скверные сценарии развития ситуации. А о хорошем не думалось вовсе.

День перед томографией был особенно тяжелым. Мы переживали так сильно, что трудно было даже разговаривать друг с другом. Я от волнения написал какое-то невнятное сообщение Гордеевой. Она все поняла и тут же перезвонила, но не мне, а сразу Юле:

— Привет, Юль. Страдание, боль, ужас, паника, места себе не находишь и другие радости?

— Не то слово. Чувствую себя, как человек на электрическом стуле, которому за непрозрачным стеклом кто-то прямо сейчас выносит приговор: то ли пустить электричество, то ли дать еще пожить.

— А Рома как?

— Роме, вероятно, электричество уже пустили. Он сам не свой. Пытка какая-то.

— Когда компьютерная томография?

— Завтра в девять утра.

— Значит, завтра ближе к полудню вы будете обниматься, целоваться и скакать от радости.

— Хорошо бы. Ты как?

— Я тоже на электрическом стуле: любовь, что тут объяснять?

— Как хоть его зовут?

— Коля. Мы шлем друг другу видеописьма. Спасибо Джобсу, айфон-почта между Москвой и Питером работает без перебоев. Это невероятно, если честно.

— Кого-то ты мне сильно напоминаешь, Кать. Я правильно понимаю, что ты планируешь выполнить условия наших с тобой договоренностей?

— Да, капитан. Хотя это такая хрупкая история, что я боюсь об этом даже вслух говорить. Но все, разумеется, остается в силе. Ты, главное, тоже не смей меня подводить.

— Я очень постараюсь.

— И передай там Роме дружеский пендель.

— Не могу, ноги что-то с трудом поднимаются.

— Тогда поцелуй.

— Не могу, стоматит адский.

— Зануда.

— Обнимаю.

— До связи.

Разговор с Катей помог, но ненадолго. Вечером Юля впервые всерьез заговорила со мной о смерти. О том, что будет, если ее не станет. О похоронах.

О том, как нужно будет объяснить все Луке. Слушать все это было невыносимо. Тем более что я и сам, без помощи жены, был погружен в точно такие же мысли и безуспешно пытался с ними как-то разобраться:

— Ром, я не хочу тебя оставлять. Не понимаю, почему все это сейчас, когда мне всего тридцать два. Почему вместо того, чтобы наслаждаться молодостью, нам приходится возиться с поганым раком? Почему вместо того, чтобы работать, ездить по миру, снимать фильмы, тебе приходится водить под ручку беспомощную жену в туалет?

— Юля, нам ничего не остается, кроме того как терпеливо, стиснув зубы, лечиться. И давай поменьше мучить себя всякими вопросами, ответов на которые, видимо, просто нет.

— Я стараюсь изо всех сил. Ты же видишь. Но иногда страх побеждает. Я не хочу оставлять тебя и Луку. Не хочу. Не хочу. Не хочу, понимаешь?

Юля заплакала. Я обнял ее и тоже не смог сдержаться. Мы плакали вместе. Беззвучно, без рыданий и истерик. Тихо плакали в крепких объятиях. Это был момент невероятной нежности и любви. Мы легли на больничную койку, прижались друг к другу, закутались в одеяло, будто бы укрывшись от кошмара, нависшего над нами. Но кошмар никуда не исчезал, он был не над нами, он был в нас:

— Ром, мне так приятно думать, что я увижу, как повзрослеет Лука. Увижу его первую девушку. Мне нравится думать, как я буду переживать за него, когда он будет поступать в университет. Я обожаю мысли о том, как ты через много лет начнешь благородно седеть. Я мечтаю увидеть, как наш мир будет меняться вместе с нами. И в этом мире мне очень хочется послужить подольше, чем микроволновая печь.

— Юль, ты знаешь, что я всегда рядом?

— Знаю.

— Мы все это переживем вместе. Не уверен, что меняющийся мир будет таким уж привлекательным, как тебе хочется, но мы в нем еще поприсутствуем.

— Надо пожить, да. Иначе свадьбы не будет.

— Какой еще свадьбы? Мы же женаты.

— Упс.

— Упс?

— Проговорилась.

— Ты о чем?

— Умоляю, только не рассказывай Гордеевой, что я тебе выдала наш с ней секрет.

— Я — могила.

— Могила — это я. А ты просто обещай.

— Обещаю.

— Мы с Катей договорились… Я дала ей обещание поправиться. А она обещала выйти замуж.

— Господи, ну вы и дурочки. Вам что, восемнадцать лет?

— Гордеевой семнадцать.

* * *

Утро. Центральная клиническая больница. Юлю попросили выпить стакан теплой воды и посидеть рядом с калорифером, сопроводив это комментарием «вы нужны нам тепленькой». Через полчаса ее — тепленькую — завели в комнату, полностью выложенную кафельной плиткой, похожую на общественный туалет, только вместо унитазов там стояли кушетки. Юля легла, ее накрыли двумя толстыми одеялами. Доктор снял с моей жены носок и ввел в вену на ноге серебристое вещество. Велел не шевелиться, не кашлять, не дышать глубоко. Полное спокойствие. Никаких движений. Через час Юлю отвезли в другую комнату, в которой минут сорок делались снимки.

Серебристая жидкость должна была заполнить собой зоны, в которых есть онкологические клетки. Эти зоны на снимках четко видны, они «светятся». И по этим свечениям, собственно, определяют наличие раковых очагов. Сравнивая новые снимки со снимками, сделанными пациенту в предыдущий раз — перед началом лечения, — врачи и определяют динамику. Все ли идет так, как должно идти? Или организм решил, что раковые клетки к этой войне подготовлены гораздо лучше здоровых?

Доктор распечатал квитанцию для оплаты:

— Сходите пока в кассу. И можете позавтракать. А через час-полтора зайдите ко мне за заключением.

В столовой мы купили сырники, к которым даже не притронулись. Так и просидели над ними полтора часа без слов и без движений. Серебристое вещество, введенное в ногу, как будто заморозило Юлю. А заодно и меня вместе с ней.

 

34

Пытаемся пробраться поближе к сцене. С минуты на минуту он выйдет и, как обычно, будто бы не замечая, что перед ним тысячи людей, обыденно, словно принимает душ и никто его не слышит, запоет то, от чего у нас сердца сорвутся с мест и улетят в космос. Концерт Моррисси в Стамбуле. Сзади на нас давит орущая толпа. Юля кричит мне на ухо:

— Ром, ты помнишь, как впервые услышал Smiths? Как полюбил Моррисси?

— Да, конечно. Миша привез с Горбушки два МР3-диска. На одном были все альбомы Моррисси. На другом — четыре альбома Smiths и синглы. Я за два дня все переслушал. И больше не выключаю с тех пор. Много лет. Любовь до гробовой доски.

— Ты скучаешь по Мише, Ром?

— Не скучаю… Я думаю о нем каждый день. Он для меня до сих пор жив. Я поэтому к нему и не езжу на кладбище. Не могу поверить, что его нет. Он живой. Просто мы перестали созваниваться и видеться. Я не скучаю. Иногда по три-четыре раза в день не скучаю. Я не скучаю. Я очень скучаю, Юля. Очень.

Ты не представляешь, как я сильно скучаю по нему.

Мишу нашли на чердаке ветхой родительской дачи. Живого. Менты отвезли его в психушку. До сих пор не понимаю, зачем выживших самоубийц везут не к родственникам, а в психушку. Когда Миша смог разговаривать, то рассказал: напился, включил Smiths и вмазался лошадиной дозой инсулина. Кома.

Через несколько дней Миша все-таки умер. У мамы на руках. Мише не было и двадцати семи лет. На похоронах рыдающий отец сидел в микроавтобусе у закрытого гроба и одержимо твердил друзьям своего сына только одно: «Никому не говорите, что он это. того! Никому! Пожалуйста».

Миша жил со взрослым, толстым, некрасивым мужчиной несколько лет. Жил и жил. Наверное, ему так удобно. Как можно в такого влюбиться? Какая-то выгода, значит, есть: квартира, машина, связи в правительстве. Зачем еще молодому красивому мальчику быть со стареющим осовевшим мужиком с тройным подбородком? Так по-идиотски думал каждый из нас. Мы даже не допускали мысль, что прямо под нашим носом живет большая любовь. Да такая, которая давно не принята среди людей. У Мишиного мужчины было большое и доброе сердце, которое сильно болело. В прямом и переносном смысле. Он умер от инфаркта. Миша тогда написал мне в фейсбуке: «Рома, Валера умер. Давай встретимся. Мне очень плохо». Но у меня ночные и дневные монтажи, командировки, редактура. И сын-аллергик. «Давай на следующей неделе», — ответил через пару дней я Мише. Потом отложили еще на неделю. Потом еще и еще. И вот похороны.

Мишина сестра рассказала, что он потерял всякий смысл. Что без Валеры не хотел просыпаться, а за пару недель до трагедии стал намекать на скорую смерть. Но он всегда был склонен к эпатажу, к красивым жестам, поэтому к его предупреждениям серьезно не отнеслись. Снова никто не верил, что все это всерьез, что будет трагично, как в кино, но только по-настоящему: виски, Моррисси, инсулиновая кома.

Его отец всю жизнь проработал на заводе. Всю жизнь перед глазами — фрезерный станок. Мать — воспитательница в детском саду, тоже всю жизнь. Самая простая семья из нашего общего подмосковного поселка, где нет и не было ничего хорошего. Миша никогда в жизни не пришел бы к родителям и не рассказал, как им с Валерой понравился спектакль, на который они съездили вчера. Не показал бы фотографии из Варшавы, по которой они вместе шатались незадолго до смерти. Он никогда не посоветовался бы с мамой, как правильно лечить любимому поясницу. Не рассказал бы, как каждый день после работы едет на кладбище, чтобы положить свежие цветы на могилу Валере. Не спросил бы у отца: как мне быть, папа? Как теперь жить?

Никогда.

А если бы рассказал? А если бы поговорил? А если бы спросил у папы, как жить дальше после смерти любимого? А если бы папа рассказал, как жить? Как-то жить. Жить.

На Мишиных похоронах я поставил к его фотокарточке на могильной плите коллекционную пластинку — сорокапятку Smiths, японское издание. Миша такой красивый с ирокезом, завернутый в британский флаг. И Стивен Патрик в джинсовке на голое тело. Вместе.

До гробовой доски.

Моррисси вышел к микрофону. Толпа взревела, навалилась на нас еще сильнее, придавив к сцене. Мы с Юлей обнимаемся, закрываем глаза. И не открываем их полтора часа. Без слов и без движений. До выхода на бис.

Концерт с закрытыми глазами.

Теперь он наш голос из радиоприемника:

Sing me to sleep. Sing me to sleep.

I’m tired and I want to go to bed.

Sing me to sleep. Sing me to sleep.

And then leave me alone.

Don’t feel bad for me. I want you to know:

Deep in the cell of my heart

I will feel so glad to go…

 

35

Пора было бы привыкнуть к этому отвратительному, не дающему дышать полной грудью чувству неопределенности. Мы ведь не первый и не второй раз шли в кабинет доктора не за рецептом от насморка, не за больничным листом, не за пустяковыми назначениями, а за приговором — к жизни. Или к смерти. Не первый и не второй раз понимали, что вот сейчас мы узнаем, есть у Юли шанс на победу или его почти нет? Ведь если положительной динамики нет, то этот рак не отвечает на придуманный самыми умными и опытными врачами в мире протокол лечения. В таком случае нашим вариантом будут эксперименты докторов, а это почти всегда мизерные шансы на выздоровление. Пора было бы привыкнуть к этому страшному чувству. Но привыкнуть к нему просто невозможно. Мы с женой были сами похожи на несвежие заветренные сырники, лежавшие в наших тарелках. Вид у нас был совсем не аппетитный. Это первым делом подметил и врач, уже ждавший нас в своем кабинете:

— Что-то вы какие-то зеленые, ребята. Расслабьтесь.

— Вы нам расскажите про результат. И мы тогда постараемся расслабиться. Наверное.

— Вообще-то это хорошо бы сделать вашему лечащему врачу — рассказать про результат. Мое дело — отдать вам бумаги. Но вы, если я правильно вас понимаю, не отстанете. Да и спать не будете. У вас, друзья, есть все основания выдохнуть и расслабиться. У Юлии Михайловны полный метаболический ответ на лечение.

— Полный метаболический ответ — это как? Это хорошо? Плохо? Что это значит?

— Это значит, что процесс идет полным ходом. Это значит, что выбранное лечение устраивает ваш организм. Это значит — регресс опухолевых образований. Это значит, что у раковых клеток сейчас не самый лучший период в жизни. Я доступно объясняю?

— Пожалуй, что да.

— Можно еще каких-нибудь метафор набросать. Но я все-таки оставлю это приятное занятие вашему лечащему врачу. Будьте здоровы, все идет по плану.

Мы заходили в больничный корпус протухшими сырниками, а выходили из него самыми счастливыми людьми на свете. Полный метаболический ответ на лечение. Значит, все не зря. Значит, это работает. Значит, есть очень весомые причины терпеть изнуряющие химиотерапии. Значит, выздоровление и жизнь вполне реальны. Мы впервые увидели финиш: да, он был размыт, его легко можно было спутать с галлюцинацией; рассчитать расстояние до этого финиша пока нельзя, но мы его видели. Это все равно, что отчаявшемуся заблудившемуся в лесу человеку вдруг указать нужное направление. Впереди болото, клещи, хищные животные, тьма, сырость, паника, но выход точно там, в той стороне. В той самой, которую человек верно выбрал, чтобы спастись.

Вот и мы выбрали правильное направление и вдалеке уже разглядели точку, к которой шли. Наши болото, клещи, хищные животные — это еще четыре курса химиотерапии. Наши тьма, сырость и паника — это лучевая терапия. После промежуточного исследования Юля была к этому готова. Результаты позитронно-эмиссионной томографии поселили и укрепили в ней уверенность.

Мы прожили в состоянии эйфории четыре дня. Всей семьей поехали на дачу. Прекрасно провели время вместе. Жарили мясо, ловили рыбу.

Закутавшись в пледы, гуляли по живописному полю. К нам приезжали близкие друзья. Лука не отлипал от Юли. Ни лысая голова, ни болезненный вид ничуть не пугали его. Наоборот. Он относился к этому, как к игре. Интуитивно он понимал, что с мамой происходит что-то малоприятное, что мама болеет. Поэтому на дачу с собой захватил детский набор доктора: пластмассовый шприц, игрушечные пилюли, круглые докторские очки, стетоскоп, пластмассовый скальпель. Мама качалась на уличных качелях. Доктор Лука ее лечил.

Он и правда ее лечил. За четыре дня, проведенных с сыном, Юля здорово похорошела, стала улыбчивой, еще более приветливой, ее настроение перестало скакать, как саранча. Она настроилась на дальнейшую борьбу.

Но очень скоро эйфория сменится отчаянием.

Третий курс химиотерапии оказался самым трудным. Инфернальным. Невыносимым. Недомогание, боли и страдания, которые моей жене довелось мужественно, со стиснутыми зубами пережить за предыдущие два курса, не шли ни в какое сравнение с тем ужасом, в котором она оказалась теперь.

«Рубиновые капли» превратили Юлины вены в веревки. Ее руки, как у героинового наркомана, почернели в сгибах. Химия буквально выжигала ей внутренности. С тошнотой еле-еле удавалось справляться с помощью «Кетрила». В ход пошли таблетки, помогающие желудку и кишечнику хоть как-то функционировать. Прекратились месячные. Вернулась сыпь. Пропал сон. В любую секунду ее стал прошибать пот. Настроение менялось по сто раз в день. Во рту появились неприятные язвочки, свирепствовал стоматит. Опорожнение кишечника стало ужасно болезненной и кровавой процедурой. Что-то странное стало происходить со вкусовыми рецепторами: соленое казалось сладким, сладкое вызывало горечь. Потемнели ногти на ногах. Лицо почти всегда было отекшим, одутловатым и землистого цвета. С третьим курсом химиотерапии Юля будто бы прошла обряд инициации, чтобы войти в этот страшный клуб резидентов Каширки. Моя жена вдруг стала похожа на людей, которые медленно в нездоровом полуприсяде ходят по коридорам этой больницы.

Физическое истощение сопровождалось психологическими проблемами.

Она перестала спать, но не спать не было сил. Она перестала есть, но не есть было нельзя. Из-за неконтролируемой тошноты она перестала пить таблетки, являющиеся частью курса химиотерапии, но не пить их было опасно для жизни. Когда я пытался объяснить ей, что спать, есть и пить таблетки необходимо, Юля сильно раздражалась и требовала оставить ее в покое:

— Знаю, я должна быть сильной, но, когда смотрю на себя в зеркало, быть сильной не могу. Посмотри сам, на кого я стала похожа! Меня достали эти платки и шапки. Достала лысая башка. Достали эти отеки. Я хочу проснуться и всего этого не видеть и не знать. Я хочу без боли ходить в туалет. Я не хочу больше трястись от страха. Я не хочу сдавать литрами кровь. Не хочу подвергаться унизительным и болезненным процедурам. Я не хочу, чтобы отваливались руки, чтобы тошнило.

— Полный метаболический ответ на лечение. Полный метаболический ответ на лечение. Полный метаболический ответ на лечение…

— Что ты заладил?

— А то! Повторяй это, как мантру. Ради этих четырех слов можно и нужно терпеть. Тошнота, полумертвый кишечник, искусственно вызванная менопауза, сыпи, скачки температуры тела, страдающая ротовая полость, облысение, тахикардия, недомогание. — все ради четырех слов. Все не напрасно.

Один курс химиотерапии длился две недели: три-четыре дня Юля лежала в больнице под капельницами. Потом на неделю ее отпускали домой, приходить в себя. Но приходить в себя получалось с трудом, потому что на восьмой день курса необходимо было вернуться на Каширку и подвергнуться еще одной химиотерапевтической процедуре: на этот раз не капельнице, а быстрой внутривенной инъекции «Винкристина», после которой уровень лейкоцитов в крови обрушивался, как ветхое аварийное здание. От «Винкристина» Юля не могла пошевелиться. Лейкоциты приходилось искусственно поднимать израильским препаратом — «Теваграстимом», который кололи ей в плечи. Он здорово помогал, ставил на ноги за сутки-двое. Но иногда «Теваграстим» в больнице заканчивался. Ей прописывали российский аналог — «Нейпомакс», который не действовал на организм вообще никак. Тогда нам приходилось покупать спасительный «Теваграстим» самим. Не уверен, что вице-премьеру Российской Федерации Ольге Голодец известно что-либо о фундаментальной разнице между израильским «Теваграстимом» и отечественным «Нейпомаксом». Иначе она не обрекала бы на боль и страдания сотни тысяч людей своим предложением заменить большую часть импортных лекарств российскими аналогами.

Помимо этого Юле нужно было ежедневно пить иногда до тридцати таблеток. Моей жене прописали шесть таких курсов. Значит, впереди еще три.

Все это медленно, но верно начало сводить нас с ума.

По мере того как усиливалась депрессия моей жены, тяжелее становилось и мне. Все эти недели и месяцы я не отходил от Юли ни на шаг. И вот теперь мне впервые захотелось отойти в сторону, перевести дух. Я вдруг понял, что если прямо сейчас не переключусь на свои проблемы, на проблемы сына, да на что угодно, то просто сойду с ума, медицинская помощь потребуется и мне самому. Рак заполнил все мое существование, ни о чем другом не получалось подумать ни минуту. И это начало меня разрушать.

Но показывать это мое состояние жене было нельзя. Нужно понимать, что больной человек тут же принимает все на свой счет, у него возникает гипертрофированное чувство вины по каждому поводу, по каждому пустяку — и тогда проблем становится только больше. И эти проблемы погружают людей в еще более глубокую депрессию.

В этот момент кабинет психолога на Каширке пришелся бы очень кстати.

Но дверь в этот кабинет, как всегда, была заперта на замок. Копаться в своих чувствах пришлось не профессиональными, а своими собственными трясущимися неумелыми руками. Вернее, руками людей, которым в жизни пришлось столкнулись с похожим опытом.

Автор книги «Благодать и стойкость» Кен Уилбер, несколько лет отважно помогавший своей жене справляться с раком груди, подробно и точно описывает состояние человека, который находится рядом со смертельно больным родственником: «Внутри себя ты начинаешь осознавать: сколько бы ни было проблем у тебя самого, все они меркнут на фоне того, что у любимого человека рак или какая-нибудь другая смертельно опасная болезнь. Поэтому ты неделями или месяцами просто перестаешь думать о своих проблемах. Ты как бы захлопываешь их. Тебе не хочется расстраивать любимого человека, не хочется делать так, чтобы ему было еще хуже, а кроме того, ты сам повторяешь про себя: «Что ж, но ведь я не болею, со мной все не настолько плохо». Примерно через несколько месяцев такой жизни (убежден, что этот срок различен для разных людей) ты постепенно начинаешь осознавать: из того, что твои проблемы меркнут, скажем, по сравнению с раком, вовсе не следует, что они исчезают. В действительности они только усиливаются, потому что теперь у тебя уже две проблемы: та, что была в начале, плюс то обстоятельство, что ты не можешь ее артикулировать и тем самым найти для нее решение. Проблемы растут, как снежный ком: ты пытаешься закрыть крышку плотнее, но они выбивают ее с новой силой. Ты начинаешь медленно сходить с ума. Если ты интроверт, у тебя начинаются легкие судороги, дыхание учащается, тобой овладевает беспокойство, ты слишком громко смеешься и пьешь слишком много пива. Если ты экстраверт, ты взрываешься в самые неподходящие минуты, у тебя начинаются приступы раздражения, ты с громким стуком захлопываешь дверь, когда выходишь из комнаты, расшвыриваешь все вокруг и пьешь слишком много пива. Если ты интроверт, то у тебя бывают минуты, когда тебе хочется умереть; если ты экстраверт — минуты, когда ты хочешь, чтобы умер любимый человек. Если ты интроверт, то бывают минуты, когда ты хочешь убить себя; если экстраверт — минуты, когда ты хочешь переубивать их всех. В любом случае в воздухе витает смерть; сознанием неудержимо овладевают раздражение, злость и отчаяние вместе с ужасным чувством вины из-за того, что ты испытываешь все эти темные чувства. Разумеется, с учетом сложившихся обстоятельств все эти чувства вполне естественны и нормальны. Честно говоря, я бы побеспокоился за человека, у которого они время от времени не возникают. А самый лучший способ справляться с ними — это говорить о них. Я не знаю, как сильнее это подчеркнуть: единственное решение — говорить».

Я согласен с Кеном на все сто, на все двести процентов. Говорить. Разговаривать. Делиться. Выпускать наружу. Не закапывать все это в себе. Но с кем об этом можно и нужно говорить? С Юлей? Ни в коем случае. Ведь по большому счету больная жена — это и есть самая большая моя проблема. Что я скажу ей? Ты знаешь, дорогая моя Юля, у меня есть проблема, которая не дает мне расслабиться ни на минуту вот уже пару месяцев. И эта проблема — ты и твоя болезнь. Отличный получится разговорчик, духоподъемный. После него можно сразу в петлю. Нам обоим.

На этот счет у Кена Уилбера есть неутешительный вывод, с которым я снова согласен на все сто и двести процентов: «… Как только ты решил, что должен об этом поговорить, возникает проблема: с кем? Среднестатистический человек делает нормальную и понятную вещь: он или она разговаривает с родными, друзьями и приятелями. но все, кроме самых преданных друзей, начинают потихоньку обходить тебя стороной, ведь слово «рак» постоянно висит на горизонте черной тучей, которая готова излиться дождем на любое торжество. Ты превращаешься в какого-то хронического нытика, но никто не хочет слушать твое нытье; люди устали выслушивать одно и то же. Хроники никому не интересны. Так люди, ухаживающие за больными, наконец понимают, что их собственные проблемы размножились, а социальные способы их разрешения не срабатывают. Они начинают чувствовать себя абсолютно одинокими и брошенными. И в этот момент они либо сбегают, либо психологически ломаются, либо становятся алкоголиками, либо прибегают к помощи профессионалов».

Во время лечения вокруг нас всегда находились друзья. Они искренне желали нам всего лучшего. Поддерживали, как могли. Оказывали любую помощь, стоило нам о чем-то заикнуться: привозили среди ночи необходимые и дорогие лекарства, отвозили куда нужно и когда нужно нас самих, молчали, слушали, обнимали и утешали. Но поговорить по душам я не мог ни с одним другом. Ни их, ни моей вины в этом нет. Просто онкологического больного может понять только онкологический больной. Родственника онкологического больного поймет только родственник онкологического больного. Но никто не поймет ни тех ни других так хорошо, как профессиональный онкопсихолог, в кабинет которого на Каширке попасть было нельзя. На поиски такого редкого (почти маргинального в современной России) врача где-то за пределами Каширки у меня просто не было времени.

Тем временем пришли очередные результаты Юлиных анализов. Кровь была настолько скверной, что дальнейшее лечение было поставлено под вопрос.

 

36

— Поговори со мной чуть-чуть, меня успокаивает твой голос. Поговори, пожалуйста.

— Когда все это закончится, я возьму в одну руку тебя, в другую руку Луку и увезу вас на море. Нашими единственными врагами будут прибрежные медузы. Нашей единственной заботой будет выбор ресторана на ужин. Нашим единственным развлечением — провожать рыжее солнце. Один день — одно дело. Помнишь?

— Ага.

— Не будет больше никакой боли. Не будет расписания приема таблеток.

Не нужно будет спать с пакетом для рвоты под подушкой. Твое тело будет ласкать прохладный ветер, бугры на венах разгладятся. А волосы снова отрастут, и из-за высокой влажности они — песчаные — будут кудрявиться и не слушаться расчески. Никакого метро, никаких пробок, никаких маршруток, никакой целлулоидной еды, никакой грязи, никакой проклятой Москвы. Вода, песок, солнце, ты, Лука, я. Обещаю тебе, девочка моя. Потом мы поедем в Европу на Моррисси и будем, если хочешь, ездить за ним по разным городам и ходить на все его концерты подряд. Когда мы вернемся, обязательно переедем жить на дачу. Я буду готовить твои любимые овощи на углях хоть каждый день. Раздобуду лодку и буду катать тебя на ней по реке, пока тепло. А зимой поедем на нашу любимую конюшню кормить лошадей яблоками. Помнишь, как у них из носа пар валит? Как из трубы паровоза. И этим дыханием можно даже руку согреть.

— Хорошие планы. Ром, какой у тебя был самый лучший Новый год? Можешь вспомнить?

— Да. Легко. 31 декабря 2009 года. Мы с тобой в майках и шортах стояли под уличным фонарем, прислонившись друг к другу, слегка обнявшись. Облизывали пересохшие от волшебного чараса губы, молчали и улыбались. Дело было в Индии. Дел не было. Ничего не было. Это лучший Новый год.

— Как жаль, что мы перестали ездить в Индию.

— Не то слово. А ты помнишь, как Индия на нас обиделась и решила сама к нам приехать?

— Не помню.

— Ну когда в наш поселок приезжали горе-кришнаиты.

— Не помню, расскажи мне. Как ты это умеешь.

— Тебе надо отдохнуть. Это долгая история.

— Ну расскажи.

— Ладно. Пару лет назад мы гостили зимой у родителей. Прогуливались по поселку. Заметили на афишной тумбе объявление. Объявлялось, что уже завтра в доме культуры должна пройти встреча индийской святой с населением. На объявлении фотография улыбающейся индийской бабули с красной точкой между глаз, какая-то абракадабра на санскрите. Помнишь?

— Да. Вспомнила. Рассказывай дальше.

— Зачем?

— Я же говорю, меня твой голос успокаивает.

— Ну так вот. Мы решили, что надо, конечно, идти. Дом культуры. В большом зале мест на сто пятьдесят заняты четыре кресла. Из-за спинок торчат четыре меховые шапки. Пенсионерки. На членов общества сознания Кришны не похожи. Скорее — на актив партсобрания. Лица напряженные. Смотрят на сцену с недоверием и любопытством. Мы с тобой к ним подсаживаемся. Все вместе ждем святую. К потолку подвешен большой плакат, с которого обещанная святая нам улыбается. По углам дымят благовония. Из колонок льются мантры. Потом все замолкает, свет становится не таким ярким, картонный плакат по веревке спускается с потолка — таким образом святая появляется на сцене. К ней выходит толстый мужик в белом индийском платье и в свитере крупной вязки, такие носят барды на Грушинском фестивале. Обнимает картонную святую, целует ее в лоб, в красную точку. Складывает кисти рук лодочкой. Поворачивается к залу, кланяется четырем пенсионеркам в меховых шапках, нам с тобой, разумеется, тоже кланяется и начинает: «Здравствуйте, меня зовут Шри Шримад Чаран Де Вишнудас. Для удобства и экономии времени можно называть меня Игорем. Сегодня я хочу познакомить вас со святой матерью, монахиней Йогешвари, известной как Бхайрави Брахмани. Женщина высокого уровня духовного развития. Она учила тантрической медитации великого йогина Рамакришну. Сегодня мы будем учиться этому тоже». Пенсионерки поправили шапки. Мужик в платье и свитере продолжил: «Перед тем как показать вам фильм о святой нашей матери Бхайрави Брахмани, я хотел бы настроить вас на нужный лад. Вы должны для начала научиться правильно дышать. Для этого я сейчас же введу вас в нужное состояние с помощью очень простых упражнений. Положите левую руку на голову, правую на живот. Закройте глаза. Рука на голове медленно движется по часовой стрелке. Вы дышите глубоко и свободно. Харе Кришна! Рука на животе становится теплой. Теплой. Теплой. Теперь уже совсем теплой. Харе Кришна! Энергия водопадом обрушивается от руки на голове к руке на животе». Я приоткрыл глаза, подсматриваю за бабушками. Сидят, трогают свои меховые шапки, нащупывая энергию, гладят животы руками и глубоко дышат, старательно выполняют команды проходимца Гарика, называющего себя Шри Шримад Чаран Де Вишнудасом. Гарик еще раз — контрольно — восславил Кришну, скомандовал прекратить все движения и обратился к залу с вопросом: ну как вам ощущения? Почувствовали, как энергия водопадом обрушивается с головы на живот? В ответ — неловкая тишина. Мужик расстроился и с надеждой спросил еще раз: «Что вы вообще почувствовали? Почувствовали, как рука на животе становится теплой?» Бабушки вместо того, чтобы ответить, виновато уставились в пол. Шри Шримад Чаран Де Вишнудас понимает, что никакого тепла и водопада никто не почувствовал, и успокаивает то ли нас, то ли себя: «Ну не беда, это не страшно. Люди учатся этому иногда годами. Иногда всю жизнь учатся. С первого раза это получается не у многих. Наверняка вы едите мясо?» Бабушки кивают: едим, мол, едим. Мужик, обрадовавшись, резюмирует: «Ну конечно же, едите. Поэтому у вас ничего и не получилось. Кто ест мясо, тому знание может не прийти вообще никогда». Пенсионерки выдыхают, разваливаются в креслах, свет в зале гаснет, и начинается обещанное кино — произвольно, без какой-либо композиции склеенные друг с другом короткие ролики из ютуба про индийскую святую. В животах у всех нас — тепло. Ты еще со мной, Юль?

— Ты меня слушаешь?

— Набирайся сил. Хорошо.

 

37

Катастрофически низкий гемоглобин — с таким пациентов в странах развитой демократии незамедлительно отправляют в реанимацию — не позволял продолжить Юле терапию. Попытаться избежать крайне нежелательной паузы между курсами химий можно было с помощью переливания крови.

И тут нам снова невероятно повезло.

Третья отрицательная у меня, точно такая же у Юли. Редкая кровь текла в моих и в Юлиных жилах — спасительное совпадение. Это означало, что я идеально подхожу в качестве донора. И нам не придется искать и ждать кровь где-то на стороне. Все можно будет сделать быстро и качественно. Здесь и прямо сейчас.

Лежа в кабинете для переливания крови, я, кажется, впервые за тридцать лет по-настоящему, по-взрослому осознал, что такое любовь.

Любовь — это быть полезным человеку, без которого ты никто.

Любовь — это пролиться собственной кровью в венах жены, поближе к самому сердцу.

Я смотрел на свою багровую густую кровь, капающую в Юлину израненную вену, и вспоминал наш прекрасный романтичный свадебный ритуал на мосту в Киеве. Когда мы порезали ладони и в знак вечной преданности взялись за руки и как бы смешали кровь. На этот раз мы смешали ее без всяких «как бы». Теперь нас объединяло нечто гораздо большее, чем словесное обещание быть друг с другом до последнего вздоха. Нас объединяло нечто глобальное, без начала, середины и конца, что-то вечное, избавляющее от страха навсегда.

Мы снова прыгнули с моста через широкую реку. И снова полетели не вниз, а вверх, «выше звезд, выше слов»:

— Ты — это я.

— Ты — это я.

Сутки. Ровно сутки.

Я и не подозревал, что люди могут так долго и так крепко спать.

После переливания крови Юля провалилась в сон на двадцать четыре часа. Моя кровь сработала как нельзя лучше. Жена проснулась с розовыми щеками, бодрая, голодная и, кажется, впервые в приподнятом настроении месяца за два. Новые результаты анализов приятно удивили и нас, и врача. Да, нужно было избегать всякой инфекции, нельзя было выходить несколько дней на улицу. Но никакой паузы в лечении не будет, теперь об этом не могло идти и речи. Можно продолжать без каких-либо опасений. Эта новость нас окрылила. Такое дело нужно было срочно как-то отметить. Например, встать с кровати и прогуляться по коридору. Небывалая роскошь в эти трудные дни.

В коридоре мы встретили Таю. Вид у нее был растерянный и печальный.

Но, увидев Юлю, она искренне обрадовалась:

— Юля, ты прекрасно выглядишь. Не очень-то прилично с таким человеческим лицом расхаживать по нашему Зомбилэнду.

— Я после переливания. Сама не ожидала, что меня так сильно это взбодрит.

— И что, не было отторжения? Никакой рвоты? Никакой мигрени?

Никакого гепатита? Никаких проблем?

— Нет, никаких проблем. Сплошное удовольствие. Чувствую себя как вампир после сытного ужина.

— Круто. Тебе повезло. Я, кстати, когда лежала на Каширке первый раз — в детском отделении, — у нас на этаже была девочка одна. Так вот ей, прикинь, кровь привозили в большой бронированной золотой машине. Я сама видела.

— Дочка каких-то богатых и известных людей болела?

— В узких кругах. Это была дочка цыганского барона. Лечилась от лимфогранулематоза. Вот уж выгодный был пациент. Врачи тогда здорово обогатились. И даже небольшой ремонт сделали в больнице за ее счет.

— Бывают завидные невесты. А бывают, значит, и завидные пациенты. Но зато, представляешь, какая ответственность? А если не вылечишь? Тебя ж убьют сразу.

— Тоже верно. У барона этого было, кажется, очень много сыновей. И только одна дочка. Вот и представь, какая тут вокруг нее движуха была. Очень все суетились. Как-то даже карикатурно это выглядело.

— Танцы, гитары, медведи, мохнатый шмель на душистый хмель?

— Да, Юль. И это же. В свободное от лечения время. К девочке этой прикрепили четыре сиделки — старые страшные цыганки с большими кривыми носами, как из сказки про бабу Ягу. Они сутками, меняя друг друга, возле постели дежурили. Волосы все ей причесывали, пока, конечно, волосы были. Потом просто сидели рядом. Развлекали всячески. Еду ко рту подносили. Песенки пели. Сказки рассказывали. Все делали, чтобы как-то скрасить тяжелые больничные будни.

— Анимация.

— Вместе с кровью в машинах золотых привозили и деньги. Не поверишь, в клетчатых сумках, как у челноков! Благодарили всех врачей, которых нужно было благодарить. Вот такая была у нас боевая онкологическая цыганская ячейка.

— А представляешь, Тая, если вдруг родственник бурятского высокопоставленного чиновника заболеет?

— Представляю. Буддисты-сиделки тогда будут делать мандалу в процедурном кабинете с врачами. Маски на лица надели, кисточки взяли, на колени встали и вперед.

— Четыре курса химиотерапии — сансара. К пятому — нирвана, просветление. Или нет, просветление все-таки во время лучевой.

— А если сын раввина, не дай бог, заболеет?

— Придется очень быстро строить синагогу, Тая.

— Нет, Юль, сын раввина поедет лечиться в Израиль. Что он, дурак что ли здесь лечиться?

— Ну наступит же такое время, когда рак будут лечить везде одинаково хорошо.

— Наступит. Но не для меня точно.

— Как у тебя вообще, Тая? Расскажи.

— Вообще у меня две новости. Одна очень хорошая. Вторая так себе. Тебя какая больше интересует?

— Обе, но начни с хорошей.

— Хорошая — мне мой парень сделал предложение. И я ответила — да. В этом месяце выхожу замуж.

— Ух ты! Это чудесно! Поздравляем! Здорово!

— Спасибо. А плохая новость заключается в том, что у моего лейкоза… осложнение, скажем так.

— Какое еще осложнение?

— Мне теперь диагностируют нейролейкоз. Так что свадьбу, вероятно, придется справлять в Блохинвальде.

— Да, так себе новость.

— О таком мечтает каждая невеста: лысая распухшая голова; белое, узкое, еле налезающее на стянутое корсетом растолстевшее тело свадебное платье; а вместо медового месяца в Венеции, Париже или Вене — стерильный бокс и трансплантация костного мозга, которая мне грозит со стопроцентной вероятностью. Такие вот у меня дела, дорогая Юля. Такая вот у меня свадьба.

— Горько.

— Не сладко, да. Но я все равно счастлива! Попаду в Книгу рекордов Гиннесса, как первая в мире выходящая замуж дура с нейролейкозом.

— Ты не дура. Ты золото.

— Ну да. Золото. Потускневшее от времени.

Тая села на подоконник и, как всегда, уткнулась в учебник по английскому языку. Самое полезное, правильное, эффективное качество из всех возможных для онкологического больного — это самоирония. У Таи с этим было точно все в порядке. Даже теперь, когда лейкоз стал нейролейкозом, она смеялась над собой. Даже теперь, когда центральная нервная система была поражена опухолевыми клетками, она не ныла и не жаловалась. Даже теперь, при метастазировании лейкозных клеток в оболочки спинного мозга, при постоянной головной боли, обмороках и при спутанном сознании по вечерам, при весьма сомнительных перспективах она не паниковала. Она шутила, собиралась выйти замуж и учила английский язык.

Давайте посмотрим правде в глаза: Тая в любой момент может упасть с этого подоконника на пол и больше никогда не подняться. Все ее учебники по английской грамматике, тетрадки с выписанными идиомами полетят вниз вслед за бездыханным телом. Тая об этом хорошо знает. Но при этом она как бы отвечает, разводя руками: ну и что с того? Что это меняет? Что теперь? Лысая девушка невозмутимо заглядывает в книгу, потом поднимает голову вверх, смотрит на потолок и про себя, шевеля губами, повторяет прочитанное. Потом снова на секунду заглядывает в книгу, поднимает голову, шевелит губами. Смертельно больной человек с необратимо разрушающимся каждое мгновение организмом тренирует память, пытается сохранить свой мозг в хорошей форме. Забивает голову новыми знаниями. Наполняет жизнь новыми планами.

Заражает весь двадцатый этаж жизнелюбием. Тая восхищает нас своей стойкостью и желанием что-то делать, говорить, двигаться, смеяться и познавать мир, несмотря на то, что к двадцати одному году она успела заболеть уже третьим видом рака.

Все это каким-то образом умещается в ее маленьком, изъеденном изнутри болезнью теле. Красивая, смелая, сильная, умирающая молодая женщина с книгами у окошка, контровой свет, пухлые обветренные губы, упрямо и беззвучно повторяющие слова из учебника. Завораживающая, прекрасная, вселяющая робкую надежду, восторг и радость, понятную всепоглощающую ноющую грусть картина, написанная художником, тонко чувствующим хрупкую грань между жизнью и смертью.

 

38

Здравствуй, Юля.

Да, мне стыдно. Вернее, не так.

Стыдно — неправильное слово. Обидно? Стремно? Жалко? Нет.

Опять я вас оставил одних. Это положение — вы там, где Москва, а я почти всегда по работе в каком-нибудь раю — меня сильно печалит. Протискиваюсь между токийскими небоскребами, плыву по венецианским каналам, согреваюсь в старом ирландском пабе и некого взять за руку и сказать: «Посмотри, какая красота». Ну не оператора же мне за руку брать? Слоняюсь по Бостону, перебираюсь из Хельсинки в Стокгольм, карабкаюсь к Пражскому Граду и не могу разделить с вами свой трепет, свои ощущения. Уворачиваюсь от свисающего с балконов сохнущего постельного белья в старых кварталах Гаваны, убегаю от преследующих северокорейских спецслужбистов, ищу берлинский сквот и грущу, что вы знаете обо всем об этом только из моих скупых пересказов, но не видите всего своими глазами.

Несправедливо? Дико? Больно? Нет, все мимо. Не так.

Я каждую минуту что-нибудь рассказываю тебе, хоть ты этого и не слышишь. Вижу что-нибудь из ряда вон и вспоминаю тебя, представляю, что бы ты сейчас сказала, если бы находилась рядом. Все мои истории я как бы сначала сообщаю тебе, а только потом переношу их на экран. Ты мой самый первый зритель и читатель. И так было всегда. Пишу текст для фильма, а на самом деле пишу текст тебе.

Вот недавно я летел в Тель-Авив. Самолет полный. Черные шляпы и кипы торчат, как грибы на опушке. Не хасиды, не дети хасидов и не жены хасидов на борту только я и мой оператор Дима. Остальные — возвращающиеся с еврейских новогодних праздников хасиды с выводками. Кошерный рейс. Интересный. Самолет набрал нужную высоту. По громкой связи сообщили всю полагающуюся информацию про температуру, скорость. И вдруг микрофон выхватывает какой-то мужчина и обращается к людям. Не обращается даже, а начинает мелодично молиться. По громкой связи. На иврите. Честно тебе признаюсь, я сперва эту еврейскую молитву невежественно спутал с исламским авиационным терроризмом: типа все, прилетели, разворачиваем самолет и в Дамаск. Я по инерции схватил телефон и предложил Диме на всякий случай снять последние минуты наших жизней для журналистов «Lifenews». Дима мужественно отказался, вернувшись к журналу. А через пару минут разговаривающие с Богом, раскачивающиеся в проходах хасиды убаюкали, успокоили и меня. Молитва закончилась. Громкой связью вновь завладели православные. Бортпроводница объяснила: «Только что вы прослушали… это было… к вам обратился. к пассажирам с приветственной речью обратился раввин. Через двадцать минут мы начнем наше обслуживание. Хорошего вам полета».

Я летел и думал, как бы ты остроумно отреагировала на это: а) сделала бы вид, что ничего особенного не произошло, молящийся самолет? Обычное же дело; б) встала бы в проходе и вместе с хасидами начала бы раскачиваться, но не в молитве, а как бы разминая шею; в) понаблюдав за происходящим, сделала бы вывод: как здорово, что в жизни вот так вдруг может возникнуть раввин, который на чарующем и пугающем иврите обратится к тебе с молитвой, хочешь ты этого или нет. И вообще, было бы здорово обеспечить кнопкой «вызов раввина» все места, где может понадобиться помощь: автомойку, кабинет нотариуса, кресло стоматолога, окошко с операционисткой в «Сбербанке», шиномонтаж, стадион, детскую площадку, ментовские машины, цирк, продуктовый магазин, пригородные электрички, лифты, общежития, гостиницы. Словом, все места, где появление по громкой связи раввина просто жизненно необходимо.

Но рядом в кресле не ты.

Неправильно? Погано? Тошно? Не то.

Без тебя я какой-то ужасно несобранный, наивный, растяпа. Витаю в облаках и не могу сфокусироваться ни на чем. Да, и если ты вдруг думаешь, что в командировках после съемок я кидаюсь в омут с головой, ищу неприятности, бедокурю, хожу кутить, ты радикально ошибаешься. Ну вот, сама посуди.

Помнишь, я летал на Кубу снимать фильм о русских женщинах, вышедших сто лет назад замуж за кубинских революционеров?

Сижу поздним вечером на лавочке, дышу перед сном. Подходит темнокожий красавец. Просит сигаретку, подсаживается, на очень плохом английском завязывает беседу:

— У нас очень хорошая и свободная жизнь на Кубе. Хочешь кокаин? Есть кокаин. Хочешь девочек? Есть девочки. Хочешь мальчиков? Есть мальчики. Хочешь выпивку? Есть выпивка.

— Легкая жизнь.

— Все есть, брат. Все. Кроме денег. Кокаин есть. Девочки есть. Мальчики есть. А денег нет.

— Не такая уж легкая.

— Да, денег нет. Но все равно жизнь неплохая. Кокаин есть. Девочки есть. Мальчики есть. Выпивка есть. Понимаешь меня?

— Легкая жизнь!

— Но денег нет.

— Грустно.

— Грустно. Но жизнь сейчас неплохая. Ведь есть кокаин. И девочки. И мальчики. И выпивка.

— Разумеется.

— Кокаин. Девочки. Мальчики. Выпивка.

— И все-таки жизнь хорошая.

Темнокожий красавец докурил, с явным раздражением бросил окурок и ушел. Не попрощавшись. А я-то, правда, всегда прекраснодушно полагал, что со мной за жизнь хотят поговорить. По душам. И слушаю внимательно. Как придурок.

Ну в какой еще мне омут? С какой еще головой?

Сиротливо? Неуютно? Тоскливо?

Вот оно. Тоскливо. Мне ужасно тоскливо без тебя и без Луки. Токийские небоскребы, венецианские каналы, северокорейский спецслужбист, Стокгольм, старый ирландский паб, берлинский сквот, хасиды в самолете, легкомысленная набережная Малекон с кубинскими барыгами и все остальные приключения без вас — просто мелькание перед глазами. Тоска.

Твой муж.

Рома.

Я.

 

39

В выходные дни на Каширке убийственно тихо. На два дня в этом муравейнике остаются только госпитализированные больные и дежурные врачи. И те и другие редко выползают из своих укрытий. Хранят молчание петляющие коридоры. Молчит и безлюдное кафе «Гавань». Пугающие среди рабочей недели процедурные кабинеты сейчас выглядят не такими уж зловещими: капельницы, составленные в один ряд, похожи на цапель на тонких ножках. Двери в некоторые кабинеты докторов приоткрыты: сквозь щели видны столы, заваленные картами больных; обязательный маленький холодильник в углу, на нем — не менее обязательная микроволновка. В солнечных лучах, пробивающихся сквозь грязные больничные окна, хаотично мечутся пылинки. Абсолютная, прозрачная тишина, нарушаемая только скрипом тросов в лифтовых шахтах. Но лифты в выходные тут вызывают редко. Суета прекращается. Замок имени Блохина выдыхает — никто никуда не несется; врачи не везут больных на операции; стены, вдоль которых обычно тянутся длинные людские очереди, выглядят непривычно пустыми, сиротливыми. В выходные дни здесь как бы нажимают на паузу, останавливают на время безжалостную гонку, в которой не по своей воле принимают участие тысячи лысых, уставших и угрюмых людей в масках с грустными глазами.

Торчим в палате, давно ставшей нашим вторым домом. У Юли заканчивается шестой курс химиотерапии. Он последний. Вернее, мы очень надеемся, что он последний. За те два месяца, которые жена провела в больнице, мы наслушались столько историй о ранних рецидивах, что, несмотря на хорошую динамику выздоровления, наша уверенность в излечении с первого раза, мягко говоря, не была такой уж твердой.

Это чрезвычайно опасная ловушка Каширки: перед тобой только болезнь, но не выздоровление. Выписанный пациент возвращается домой, он старается забыть про больницу, а больница забывает его. Счастливое выздоровление не представлено здесь публично в качестве примера для подражания. Выписавшийся пациент пополняет собой хорошую статистику, но личным примером не воодушевляет тех, кто все еще борется, на победу. А раз конкретных хороших примеров перед глазами нет, то больным и кажется, что из этого состояния выхода просто не существует. Больной не видит излечившихся людей, тех, кому удалось справиться с раком. Больной видит болезнь: в палате, в коридоре, в столовой, в лифте — везде. На Каширке больной встречает больного, того, кому плохо, у кого проблемы, у кого осложнения, рецидивы. Человек видит либо тех, кто заболел впервые, либо тех, кто вернулся сюда снова, поэтому автоматически ассоциирует и себя с вечной болезнью, но не с жизнью, которая начинается за стенами онкологического центра.

Невозможность спрятаться от болезни очень давит, давит физически и психологически. К шестому курсу, несмотря на все возможные позитивные установки, которые Юля ставила себе во время лечения, накатила неизбежная волна депрессии. Справиться с ней помогали разве что мысли о скором избавлении. Вот-вот эти пакеты с ядовитыми жидкостями закончатся. А заканчивались они очень и очень вовремя. Показатели крови снова, как и после третьего курса, поползли вниз. Ко всем возможным неприятностям, сопровождавшим лечение, добавились большие проблемы с кожей, с суставами, анемия. Вместе с ядом в моей жене накопилась вселенская усталость. Усталость от болезни. Усталость от лечения. Заканчивались ресурсы организма.

Заканчивались слова поддержки. Заканчивались силы. Заканчивались деньги.

* * *

Я вышел из палаты позвать медсестру, чтобы она прочистила Юле забившуюся вену: к шестому курсу вены-веревки на руках стали и вовсе тонкими нитками. В коридоре столкнулся с Игорем — парнем с двумя головами. Столкнулся у тех самых кресел, возле которых пару месяцев назад с ним и познакомился. Игорь был в тех же спортивных штанах, тапочках, майке-алкоголичке и кожаной куртке, что и в прошлый раз. Да и опухоль была на прежнем месте. Все такая же большая, красная и пугающая. В руках Игорь держал пустую тарелку и чашку. Вероятно, шел в столовую за едой:

— Рома! Здорово, блин.

— Привет, Игорь. Как ты?

— Да ну причем тут я? Лучше расскажи, как твоя жена.

— Заключительный курс химиотерапии. Еле продрались. Самое время все это закончить. На последнем дыхании уже.

— Молодцы. Я заходил пару раз к Юле. Она вообще мощь. Такую деятельность развернула тут волонтерскую. Нянькается со всеми. Нечасто таких встретишь. Повезло тебе.

— Я знаю. Очень повезло, спасибо. Ты расскажи, Игорь, что у тебя происходит? Ты на какой стадии сейчас? Химичишься?

— Так давно прохимичился! У меня восемь курсов было. Все нормально. Живой, как видишь.

— Восемь курсов? Восемь!

— Потом лучевая была. Ну это ерунда.

— Ничего себе ерунда.

— Да все нормально, старик. Все, блин, нормально.

— И что теперь? Что домой-то не едешь раз все нормально?

Игорь, как мог, увиливал от моих вопросов. Он много раз повторил свое «все нормально». Но потом все-таки вырулил на фразу, которая могла означать все что угодно, только не «все нормально»:

— … да у меня небольшой рецидивчик сразу обнаружили. Наверное, починят сейчас немного кровь и все заново.

— Боже мой.

— Ой, блин, вот только давай без «боже мой» и прочей фигни.

— Извини.

— И без извини. Я очень терпеливый человек, но вот жалость я не терплю.

— Извини.

— Я, Рома, за то время, что тут валяюсь, успел обо всем подумать. Нет таких вещей, о которых бы я не размышлял, поверь. Так вот, жалеть меня точно не надо. Я и сам стараюсь себя не жалеть и другим не позволю.

— И что ты думаешь? Что делать-то?

— Ничего. Слушай, тут ведь вот, блин, какая штука. Врубись. Болезнь может отнять у меня все в любой момент. Но ведь кое-что она мне и дала. Например, возможность думать о том, что раньше никак не лезло в голову. Я целыми днями вспоминаю людей, которых люблю, но на которых раньше не тратил ни одной своей мысли месяцами и годами. Я анализирую свои поступки, я, может, впервые в жизни, блин, смог побыть самокритичным, старик, понимаешь?

— Да.

— Мне больше не перед кем и не перед чем заискивать. Ты не подумай, что я сбрендил, но, блин, болезнь делает людей. не людей, за всех людей не скажу, конечно, но меня болезнь сделала честным. Реальная возможность совсем скоро откинуться поразительно преобразила мой внутренний, блин, мир. В моей ситуации игнорировать смерть, согласись, как-то глупо. И чем отчетливее я ее вижу, тем больше я люблю и ценю жизнь. Врубаешься? Болезнь, Рома, сблизила меня с людьми, с теми, кто страдает, как и я. Да, блин, со всеми людьми сблизила. Так что не надо меня жалеть. Я могу проиграть. Но я уже выиграл.

Все нормально. Юле привет.

Игорь как-то снисходительно похлопал меня по плечу и, шаркая своими тапками, пошел в столовую.

Надо же. Не «рецидив». Жизнелюбивее — «небольшой рецидивчик». Даже я понимал, что небольшой рецидивчик сразу после лечения означал, скорее всего, резистентность опухоли: рак не реагирует на применяемые меры. Химия уничтожает здоровые клетки, убивая человека, а опухолевые клетки, издеваясь, показывают человеку свой голый зад. Я застыл у кресел и все думал про Игоря. Стоял и размышлял: ну вот хоть бы произошло чудо. Хоть бы это сраное чудо произошло. У кого попросить? Кому кланяться в ноги? Как заставить химиотерапию работать? Почему во многих она работает, а у него нет? Он что, проклят? Две ноги, две руки, такой же человек, как и все другие, но вот в его теле лекарство-яд почему-то не срабатывает. Как такое возможно? Неужели он заслуживает выздоровления меньше, чем кто-то другой? Как религия и наука объясняют этот казус, это тотальное невезение? Неужели никак? Ну хорошо, пускай лечение не работает и он не может быть здоровым, но тогда пусть он лечится еще много-много лет. Пусть, а? Пусть шарканье его тапок не затихает. Пусть это шарканье напоминает пациентам Каширки о жизни. А докторам — об их врачебном долге. Шаркай, Игорь. Живи, блин. Живи.

* * *

Медсестра поколдовала с венами жены. Капельница снова заработала. Я сел на стул и уставился в окно:

— Ром, что-то случилось? Ты чего такой молчаливый?

— Ничего, Юль. Все хорошо. Ты отдыхай.

Шестой курс.

Последний.

Последний?

После разговора с Игорем моя уверенность в излечении жены с первого раза просыпалась сухим песком сквозь пальцы. Перед глазами еще один пример беды. Вот она эта беда — на расстоянии вытянутой руки. На нашем же этаже. Ранний рецидив, самый страшный из возможных. Это не другой рак, не новый, пришедший через двадцать лет после выздоровления. Это тот же самый рак, наплевавший на все усилия врачей, на все старания ученых, светлых умов, работавших, может, всю свою жизнь над созданием протокола лечения. Проворный, гадкий, подленький, вонючий, мерзкий, уродливый, злой, беспощадный, воинственный, предательский, бесчеловечный, насмехающийся и издевающийся над людьми рак. Сколько еще людей нужно принести тебе в жертву, чтобы ты успокоился? Какую цену еще нужно заплатить тебе, чтобы ты перестал нас шантажировать и убрался куда подальше? Кто сделал тебя бессмертным? Откуда у тебя столько сил, времени и кровавых амбиций, что ты задумал завоевать весь мир? Откуда в тебе эта нелюбовь к людям? Как же ты, сука, можешь трогать женщин и детей?

Убийца.

Тварь.

Подонок.

— Ром, да что с тобой? Ты мрачный. Что хоть ты там сидишь? Иди ко мне, иди сюда.

— Юль, все нормально. Просто таращусь в окно.

 

40

Привет.

Извини, что не сразу ответила. Замоталась.

Исправляюсь.

Вот ты и улетел опять. Из красно-желтой осени в зеленое лето. Я переживаю, что, когда ты вернешься, осень превратится из красотки, от которой кружится голова и потеют ладони, в мокрую серую бабку с зонтом и в галошах. На этот случай набрала тебе в нашем лесу разных цветных листочков. Много. Лежат дома на подоконнике. Ждут тебя вместе с нами. Правда, самые красивые из них забрал себе Лука, скотчем прикрепил их к своей кровати, говорит, что спит теперь в лесу. Думаю, ты возражать не станешь.

Невероятно же, что можно запрыгнуть в самолет и за пару часов оказаться в другом измерении, где другое все: даже, кажется, время года. Как жаль, что мы не можем сейчас быть рядом.

Уложу Луку и как-то совсем одиноко. Все думаю и думаю. Сегодня почему-то о старости. Ты знаешь, я вот поймала себя на мысли, что совсем ее не боюсь. Не боюсь стареть, не боюсь наблюдать за тем, как меняется тело, как портятся зубы и кожа, как руки покрываются паутинкой морщин. Наоборот, это даже вызывает интерес. Помнишь, как у Моррисси:

I’m so glad to grow older,

To move away

From those younger years…

Старость — это тоже ведь волшебство. Тоже чудо. Меня мысли о старости не злят и не пугают, нет. Скорее, умиротворяют. Старики прекрасны. У них всегда на все есть время. Они рано просыпаются, они, мне кажется, несмотря на возрастные недуги, чувствуют себя гораздо легче и свободнее, чем молодые. Они знают цену жизни. Понимают, что каждое наступившее утро — счастье. Они уважают землю, в которой с таким удовольствием, в отличие от нас, копаются. Старики могут окинуть взглядом всю свою большую жизнь и скользить по этим своим воспоминаниям, как на сноуборде с крутой горы. Думаю, от этого по-настоящему захватывает дух.

А у нас-то разве дух от чего-то захватывает?

И, кстати, вспомни, они ведь почему-то никогда не спят в электричках, сидят себе и читают газеты, разгадывают сканворды, вяжут, записывают ручкой что-то в блокнот (ты вот помнишь, когда последний раз ручкой в блокнот что-то записывал? Лет десять назад?), у них очки на носу, рубашки наглухо застегнутые, воротнички вечно выгоревшие, ботинки начищены, обязательно — в кепке или в смешной беретке.

Такой мир и покой у них на лицах. Что в этом может быть страшного? Смотрю на стариков и слышу, как скрипит старая патефонная пластинка.

Я рада, что буду старой. Еще больше рада, что стареть мне выпало рядом с тобой.

Береги себя. Люблю.

Твоя жена. Юля. Я.

 

41

Кап-кап-кап-к…

Последний пакет. Последняя капля неуверенно, замерев на несколько секунд, упала в трубку и соскользнула в вену.

.. ап.

Химиотерапия закончилась. Больше всего на свете хотелось это событие как-то отметить. Но цветы приносить в палату запрещено. С выпивкой Юле строго велели повременить. Да и праздновать все-таки было рановато. Несмотря на положительную динамику, которую показала позитронно-эмиссионная томография, жене все равно назначили двадцать пять сеансов лучевой терапии. Решили таким образом эту хорошую динамику закрепить.

Веществом свекольного цвета на Юлином теле отметили участки, которые должны были подвергнуться облучению. Первый сеанс случился почти через месяц после последней капельницы — организму всегда требуется небольшая передышка после химиотерапии.

Просторный теплый кабинет. Снова кушетка. Сверху над Юлей нависает робот, похожий на фантастического супергероя из американских комиксов. Он ездит вдоль тела и пронзает пораженные опухолевыми клетками участки лучами. Обманчиво безболезненные и быстрые процедуры фактически являются маленьким персональным Чернобылем. Вредно и неправильно думать во время облучения, что эта футуристическая медицинская штуковина с лазерной пушкой делает вас инвалидом. Но в каком-то смысле именно так и происходит. Поэтому сразу после окончания лучевой терапии со всей силы нужно понимать: облученные зоны организма этого так просто вам не оставят. Заставят помучаться. Еще как.

Юлина слизистая горла без особых сопротивлений приказала долго жить. Проблемой стало даже попить воды. Начала выходить из строя щитовидная железа. В местах облучения — сильные ожоги. А как-то ночью, в самый разгар лучевых процедур, Юлю разбудил. ее собственный пульс. Мы его померили и не поверили своим глазам. Сто. Двадцать. Шесть. Ударов в минуту.

И без того расшатанному иммунитету снова приходится терпеть сильные удары, боль от которых приходит не сразу, а чуть погодя. После лучевой терапии к Юле начала липнуть любая инфекция. Простудные симптомы стали постоянным назойливым фоном. Все это существенно портило жизнь. Но мысли о том, что лучевая терапия — это, возможно, финал всей этой страшной — врагу не пожелаешь — пятимесячной онкологической истории, окрыляли нас обоих.

* * *

В день своей последней процедуры моя жена решила проведать Таю.

В ее палате было темно и, как сперва показалось Юле, пусто. Она включила свет, чтобы в этом удостовериться, и услышала сдавленный тихий и хриплый голос:

— Выключи. Выключи свет.

— Прости, Тая. Ты здесь? Я тебя не заметила.

Юля выключила свет и подошла поближе к кровати. На ней с закрытыми глазами лежал человек белее простыни, с перекошенным страшным лицом. Узнать в этом человеке красавицу Таю было почти невозможно:

— Юля, это ты?

— Да, милая. Пришла тебя поцеловать. Кажется, я все. Выпрыгиваю. Сегодня последняя лучевая.

— Как хорошо. Как хорошо. Ты извини, мне просто очень больно от света. Как хорошо. Садись.

Юля села на стул рядом с кроватью:

— Тая, чай будешь? Сделать тебе?

— Не надо. Не приживется. Меня все время рвет.

— Маленькая моя. Тебя обезболивают?

— Да. Но в промежутках между уколами голова раскалывается. Все, как в научных статьях.

— В каких еще научных статьях?

— Ну я не только английский тут учу, подруга. Как в медицинских научных статьях. Менингеальный и гипертензионный синдромы: постоянная головная боль, непрекращающаяся рвота, вялость, отек дисков зрительных нервов, косоглазие, обмороки и спутанность сознания, судороги, лицо искажается в гримасе. У меня все черным по белому. Симптомы черные. Я — белая.

— Да, если произнести все это вслух, звучит фигово.

— Вот я лишний раз и не произношу.

— Ты замуж вышла, крошка?

Тая достала из-под одеяла правую руку и протянула Юле. На безымянном пальце было обручальное кольцо из белого золота.

— Вот. Жаль только, что медовый месяц выпал на… видимо… последний месяц моей жизни. И он, как видишь, не очень-то медовый. От меда, Юль, меня тоже сразу вырвет.

— Что врачи говорят?

— Они со мной не разговаривают особо. Мужу сказали, чтобы набирался сил. Это значит — чтобы звонил в бюро ритуальных услуг.

— Слушай, ты себя раньше времени-то не хорони.

— Ты не понимаешь.

— Что я не понимаю?

— Я не хороню себя. Я говорю, как есть. По-честному. Я не боюсь. Ты же видишь, что я не боюсь. Я, вероятно, так и не выросла с тех пор, как лечилась тут в первый раз. Я как ребенок — не боюсь смерти, хотя теперь и понимаю, что ее не избежать.

— Господи.

Тая с большим усилием приоткрыла глаза:

— Смотрю на тебя и знаешь что, Юль?

— Что, моя хорошая?

— И думаю, что жизнь прекрасна только тогда, когда рядом с ней есть смерть. Только смерть и придает ей какой-то смысл. Любовь и смерть. Теперь у меня есть и то и другое. Ты меня сейчас не поймешь. Может, лет через тридцать-сорок. Но тогда просто поверь. Пока ты не прикована к постели, пока твои легкие не отказываются дышать, ты жизнь не ценишь и не понимаешь. До этих пор ты раздражаешься по пустякам, ведешь себя, как дура, злишься вместо того, чтобы открываться миру, открывать сердце нараспашку, вынимать его из груди и отдавать людям… Я избавилась от жалости к себе и с радостью встречаю смерть.

— Прекрати говорить о смерти. Это неправильно.

— Юль, не игнорируй смерть. Но и не бойся ее никогда. И последняя вещь, а то я, кажется, вырубаюсь. Раз уж нам с тобой, подруга, так повезло оказаться среди раковых больных, и ты, в отличие от меня, идешь дальше, то попробуй отнестись к этому опыту не как к наказанию, а как к удачному моменту в жизни, когда тебе, может, кто-то свыше шепнул на ухо: девочка, если хочешь изменить в своей жизни что-то, что тебе не нравится, делай это сейчас. Согласись, у тебя ведь только теперь появилось время на то, чтобы притормозить и пораскинуть мозгами о своей жизни. Не надо тупо ненавидеть рак. Надо им воспользоваться. Онкологией надо воспользоваться. Вот тебе, дорогая, что-то вроде моего завещания. Ха-ха.

Тая попыталась улыбнуться. Но нейролейкоз лишил ее этой возможности. Мышцы лица, находившиеся в сильном тонусе, улыбнуться не позволили. Юля поцеловала Тае руку и вернула ее под одеяло.

Через две недели Тая умерла.

 

42

Коля. Дорогая моя Катюша. Ты все-таки обязательно поспи. Это очень важно. Пусть тебе приснятся самые замечательные сны. Скорей бы уже пятница. Тогда я смогу обнять тебя и поцеловать. И быть с тобой рядом. Люблю тебя и целую. Пока.

Катя. Доброе утро, любимый. Вот смотри, какое у нас тут утро. Видишь? Я тебя нежно-нежно целую. Хорошего тебе дня.

Коля. Катюша, доброе утро. Вижу впереди скопление ОМОНа внутренних войск. Но не переживай, я не один. Со мной волшебный зонт.

Катя. Привет, Коля! Шлю привет из Риги. Здесь невероятная красота. Вот, например, такая. Иду фотографироваться.

Коля. Это письмо для тебя. Я тебя очень-очень люблю. И очень по тебе скучаю. Ты мое счастье. И моя жизнь. И моя любовь.

Катя. За окном работает кран. Но ждать тебя он мне не мешает.

Коля. Короткое говорящее письмо для потомков. Нужно сказать самое главное. И вот это главное: я не могу жить без Катерины Гордеевой. Она — мое счастье.

Катя… так что теперь знай, что я бабушка российского телевидения.

Коля. Видишь, сзади горят окна? Через пять минут они будут светиться так, что там будет читаться фраза «Катя, я тебя люблю».

Катя. Привет. Я устала и хочу спать.

Коля. Я иду по Невскому проспекту.

Катя. У нас льет ливень.

Коля. Я скоро приеду и буду рядом.

Катя. Привет. Смотри. Это ночная Москва. У меня было плохое настроение, и я пошла покупать тебе подарок. И так получилось, что вместо одного подарка купила целых пять. И настроение мое так улучшилось, что лучше не бывает.

Коля. Привет, смотри, это ночной Петербург.

Катя. Здравствуй, любимый. У нас солнце борется с тучами. Но пока вот с переменным успехом. Я еду на встречу. Сейчас будет перекресток. Поэтому я с тобой прощаюсь.

Коля. Выхожу из дома и иду под дождь.

Катя. Как тебе мое платье? Тебе видно туфли?

Коля. У меня только один вопрос: почему ты без шапки?..

Светящаяся и обалдевшая от счастья Катя Гордеева забежала нас навестить. Показывает смонтированный из фрагментов ее видеопереписки с возлюбленным Колей сентиментальный ролик. Все время его комментирует, не давая толком расслышать, что же они там друг другу говорят:

— Юль, Ром, он прилетел ко мне из Питера, отложив все свои дела, буквально на два часа. И вот мы едем в метро. Толпа людей, час пик, давка. Мы друг на друге висим, пытаясь удержаться на ногах. И он, представляете, мне предложение делает: выйдешь, говорит, за меня замуж?

— Поздравляю. Рома, когда делал мне предложение, ел бургер. И что же ты ответила?

— Коле?

— Да.

— Правду.

 

43

— Машина внизу. Поехали.

— Поехали, Ром. Бежим отсюда.

Мы сели в такси. Откинули головы на сиденья. И начали медленно по традиционным полуденным московским пробкам удаляться от нависающего над городом здания: онкоцентра, ракового корпуса, Блохинвальда, Каширки. Невеселое место, внутри которого происходит какая-то совсем другая, неведомая большинству людей жизнь. Теперь мы — не большинство. Теперь мы часть этой жизни, или эта жизнь — часть нас. Голова всегда на рефлекторном уровне отворачивалась от этой башни, нога сильнее давила на педаль газа: уехать, не видеть, не знать. Теперь голова рефлекторно до конца дней будет к этой башне поворачиваться. Теперь мы обречены притормаживать, проезжая мимо: безропотно выражать свое почтение и признательность этим стенам. Здесь — в этом аду, в этой большой страшной башне-трансформере, в замке черного мага из дурных фантастических книг — спасли Юлю. У этой архитектуры нет души, к этим стенам страшно прикасаться, от этого цвета тут же начинает раскалываться голова, но именно этим отвратительным стенам мы с женой обязаны ее, а значит, и моей жизнью. Мы удалялись от Каширки.

Башня становилась маленькой точкой. Юля выпрыгнула из этой тонущей лодки, заполнявшейся черной безысходностью, в прежнюю жизнь.

Онкологических клеток в теле моей жены не обнаруживали ни с помощью УЗИ, ни с помощью компьютерной и позитронно-эмиссионной томографии. Опухолевые образования, напоминавшие на прежних снимках гроздья винограда, сдулись, став безобидной фиброзной тканью: от винограда остались лишь раздавленные шкурки. Лечащий врач Алина Сергеевна строго велела Юле первый год после окончания лечения один раз в три месяца приезжать на плановые обследования. После года обследоваться нужно один раз в шесть месяцев. По истечении второго года — один раз в двенадцать месяцев. Эти обязательные обследования становятся тенью, которая преследует выписанных пациентов, возможно, всю их оставшуюся жизнь.

* * *

Первое время после возвращения домой жизнь для нас была лишь короткими перебежками между обследованиями. Только ты успокоишься, только подумаешь, что все хорошо, только выдохнешь, расслабишься и обрадуешься тому, что на месте раздавленного винограда не растет ничего нового, как приходит время снова ехать в больницу и, сжав от волнения кулаки, отправлять жену на очередное УЗИ, очередную компьютерную томографию. Никто, ни один человек, ни один онколог — даже самый умный, опытный, гениальный — не может со стопроцентной вероятностью гарантировать, что болезнь не вернется. И эта интрига, повисшая в воздухе тополиным пухом, вызывала у нас серьезную аллергию, вызывает иногда и теперь. Нам понадобилось время, чтобы научиться не думать двадцать четыре часа в сутки о том, что рак вот-вот вернется. Эти мысли не дают человеку жить. Эти мысли в общем-то почти такие же страшные, как и сама болезнь, они сковывают человека по рукам и ногам. Они портят жизнь. Отравляют ее. Мысли о возможном рецидиве — душат. И того, кто болел. И того, кто переживал рядом. И вот здесь, на этом этапе, снова не помешала бы профессиональная помощь узкопрофильного психолога: выписанному пациенту необходимо внушить, что он не инвалид, что он не ограничен ни в каких правах, удовольствиях, желаниях и после рака. Выписавшиеся из больницы люди неправильным отношением и страхом, по сути, сами инвалидизируют себя. И порой эта онкологическая паранойя доходит до абсурда.

Болит голова, слабость, першит в горле, закладывает ухо, насморк, чешется нос… словом, любые симптомы, напоминающие обычному человеку о легком недомогании, для бывшего ракового больного могут стать пыткой. Проснулся с кашлем, и первая мысль — все, рак метастазировал в легкие. Проснулся с головной болью — все, нейролейкоз. Проснулся осипшим — рак горла. Рак делает даже из самых стойких и уверенных в себе людей ипохондриков. И приятного, прямо скажем, в этом мало. Каждый чих может отозваться пугающим эхом.

Как-то раз Юля сильно простыла и несколько дней по вечерам кашляла. Этот кашель очень сильно напомнил нам тот, с которого и началась вся эта история. Мы не на шутку испугались. Бросились буквально под лупой рассматривать каждый миллиметр Юлиного тела, искали воспаленные лимфоузлы. Так их и не нашли. Но все равно были уверены, что это рецидив. Метастазы уже наверняка по всему телу. Рецидив! А что же еще? Ничего другого не приходит в голову, только рецидив. Снова мысли о смерти. Снова паника. Пока кашель не прошел, мы уже как о свершившемся факте говорили друг с другом о том, что дела Юлины плохи. Повторяли, как попугаи, это слово «рецидив, рецидив, рецидив». Нам придется иметь дело с рецидивом. Ну что ж. По крайней мере, теперь мы знаем, кому звонить, куда идти, к чему готовиться. На плановое обследование Юля шла как на Голгофу…

Но вот жена выходит из кабинета врача и присылает мне смску: «За море; за карамельные яблоки на рождественском базаре в Праге; за смех Луки по утрам; за его рисунки; за Берлин, Париж, Дели; за Morrissey; за запах краски на даче; за признания в любви во время оргазма; за последний альбом Wild Beasts; за ночи, за дни; за сериал Breaking Bad; за спектакль «Митина любовь»; за твоих друзей; за гости; за молчание; за колючую щетину на щеках; за темный зал в кинотеатре; за утра под одеялом; за руку под платьем; за руку в руке; за каждый день моей жизни. Спасибо. С анализами все в порядке. Люблю тебя».

Я на небесах, я не могу произнести ни слова, я улыбаюсь и подбрасываю в воздух сына. Для того, чтобы почувствовать себя счастливым, теперь достаточно одной смски от жены. Так этого мало. И так много.

* * *

Сердце, эндокринная система, суставы, кожа, ногти, зубы, горло, кишечник, желудок, яичники — все пострадало, все скулит, ноет, очень медленно и тяжело приходит в себя. Мы сто раз вспомнили слова доктора Алексеева, который предупреждал нас о том, что реабилитация необходима как воздух. И до нее действительно нет дела российским медикам. Реабилитация после лечения и качество дальнейшей жизни пациента действительно не волнуют наших онкологов. Все, что происходит с вылеченным и разрушенным телом, — действительно проблема пациента. Российские онкоцентры расставляют приоритеты по-своему: живы — это главное. Поэтому, несмотря на смертельную усталость от лечения, очень важно найти Богом избранного врача, который расскажет, как встать на ноги после этой войны.

Юля вставала на ноги опытным путем, как и почти все онкобольные в России, без помощи специалистов. Одну за другой она возвращала себе прежние жизненные радости. Ура, вернулись месячные! Ура, прошел стоматит! Ура, избавилась от тахикардии! Ура, вены снова стали похожи на вены, а не на веревки! Ура, сократился прием таблеток с двадцати штук в день до десяти.

Ура, снова можно подниматься по ступенькам на четвертый этаж без передышки! Ура, можно бегать! Ура, можно ходить в бассейн! Ура, и это, поверьте, очень большое ура — появились волосы! Сначала пух, как у младенцев. Потом твердые волоски, торчащие ежиными иголками из головы.

Потом под собственной тяжестью волосы ложатся. И вот на голове уже короткая мальчишеская стрижка. К черту все эти платки и шапки! Мы сложили их в пакет и ритуально сожгли, закопав пепел в землю.

Со временем мысли о возможном рецидиве немного отпускают. И вообще — любые мысли о раке понемногу отступают. Мы перестаем говорить об этом, сидя за обеденным столом, по телефону, в письмах друг другу. Мы возвращаемся к другим темам, о которых пришлось забыть на время лечения. Мы вечерами снова слушаем пластинки Дэвида Боуи и Моррисси. Мы вспоминаем наши поездки на море, в Европу и в Индию. Мы снова любуемся нашим прекрасным сыном и удивляемся, как мы могли такое натворить? Мы вспоминаем наших милых друзей, ходим в театр к Кириллу Серебренникову, закатываем вечеринки, возвращаемся на работу, снова с интересом смотрим по сторонам, ко мне возвращаются командировки, фильмы, репортажи. Из нашего лексикона постепенно пропадают медицинские термины. Мы забываем вкус больничного водянистого картофельного пюре и специфический резкий запах в больничных коридорах двадцатого этажа онкоцентра. В людях мы начинаем видеть людей, а не пациентов. На карте метро вдруг появляются другие станции, не только «Каширская», появляются ветки других цветов — не только зеленого.

Место деструктивного страха все больше занимают рассуждения о том, какие уроки мы вынесли из всего этого кошмара.

Для меня главным уроком стала моя жена. То, с каким мужеством и упорством она переживала эти адские пять месяцев, делало более мужественным и упорным меня самого. Юля отважно шаг за шагом преодолевала путь, который многим справедливо кажется бесконечно трудным. Она не позволила, чтобы эта болезнь ее сожрала. Она поддерживала и вселяла жизнь в других в те моменты, когда сама с большим трудом даже вставала с кровати. Ее любовь к людям, к жизни, к деланию, а не бездействию покорила меня. Я переоткрыл свою жену заново. Узнал о тех ее качествах, которые, вероятно, просыпаются в людях только в самые драматические и критические периоды в жизни. Теперь я точно знаю, что Юля этими бесценными качествами переполнена. Теперь я в сто раз сильнее завидую себе, вспоминая, как однажды зимой Юля приобняла меня и молча подняла правую руку, на которой была надета варежка с вышитым словом «да», вверх, согласившись таким образом выйти за меня замуж.

Это прозвучит странно, но, раз уж рак стал частью нашей жизни, мы попытались вступить с ним в контакт. Попытались «узнать» у него, что он все-таки имел в виду тем солнечным апрельским утром, когда Юля нащупала его у себя над ключицей. Мы поняли, что рак научил нас лучше справляться с унынием. Рак помог нам иначе взглянуть на многие вещи: те проблемы, которые казались до болезни ужасными, несправедливыми, трудно решаемыми, мешающими нормально жить, после болезни просто растворились в соляной кислоте. Рак как бы шепнул на ухо: «Эй, ребятки, вы с ума сошли? Вы правда считаете, что по таким пустякам можно расстраиваться? Можно унывать? Не смешите меня. И себя не смешите тоже». Не сразу и не просто, но мы поняли, что рак — это не наказание, а испытание, которое помимо длинного, уходящего за горизонт товарного поезда неприятностей хранит в себе еще и потенциал для духовного, нравственного роста. Болезнь научила Юлю и меня сопереживать людям. Болезнь научила нас слушать друг друга: после того, как моей жене поставили диагноз, до этих самых дней мы не повздорили с ней ни разу. Ссоры, обиды, недомолвки, секреты, непонимание — всего этого больше нет.

В книге Кена Уилбера «Благодать и стойкость» мы наткнулись на любопытную мысль, которая помогла нам осмыслить Юлин онкологический опыт еще глубже: «В нашей иудейско-христианской культуре, с ее упором на понятия греха и вины, слишком легко увидеть в болезни наказание за неправильные поступки. Я предпочитаю буддийский подход, где все происходящее воспринимается как возможность научиться сильнее сострадать другим, служить им. На происходящие со мной «плохие» вещи можно смотреть не как на наказание, а как на возможность проработать дурную карму, покончить с ней, расплатиться по счетам… Каждый месяц, каждую неделю, каждую минуту отпущенного мне срока я проживу с ощущением того, что смерть не так уж далека. Странно осознавать, что со мной навсегда останется этот кнут, эти шпоры, которые будут постоянно напоминать мне: живи, бодрствуя! Словно я все время таскаю за собой наставника по медитации, и в любую секунду учитель может неожиданно прикрикнуть на меня».

Болезнь дала знание. Знание того, что жизнь висит на волоске. Жизнь всех шести миллиардов людей висит на волоске всегда, каждую секунду: что бы они ни делали, как бы себя ни чувствовали, где бы ни находились. Раковые клетки вытаскивают это знание из глубины подсознания на самую поверхность. Это знание наполняет каждый прожитый день смыслами, красками, запахами, цветами, событиями, которые в повседневной беготне обычно не заметны. А теперь — очень даже.

Удивительно, но Юля стала помнить каждый час каждого прожитого дня до мелочей. Я спрашиваю у нее, что мы делали в этот день месяц назад, и она сходу вспоминает все детали, все слова. Помнит все, вплоть до того, что мы ели на ужин такого-то числа. Она не убивает время, не транжирит его и не торопит, а уважает, ценит, делает его соучастником жизни. Она запоминает наши дни наизусть. Каждый — как любимое стихотворение. Каждый — как бесценный эпизод.

 

44

Пригород Петербурга. Павловский парк. Роскошная дача Багратиона усыпана цветами и людьми в красивых одеждах. Здесь все-все-все наши друзья. Поездами, самолетами, автомобилями добрая сотня приятных московских лиц катапультировалась в этот не по-питерски ясный день сюда. Еще одно удивительное качество Кати Гордеевой — умение собирать вокруг себя лучших людей страны. Саша Уржанов, Сережа Нурмамед, Женя Богданович, Маша Слоним, Ксения Раппопорт, Ольга Лавренкова, Галя Тимченко, Валера Панюшкин, Коля Картозия… журналисты, режиссеры, продюсеры, актеры, писатели, художники — все встретились в одном роскошном месте, чтобы поздравить Катю и Колю.

Свадьба века, единственным недоразумением которой стала женщина, назвавшая себя в самом начале церемонии «свадебным регистратором» (без этих людей, видимо, никак нельзя) и начавшая с выражением рассказывать растерянным гостям церемонии про то, как двое молодых людей нашли себя в многомиллионном городе и про крепкие брачные узы. Впрочем, недоразумение это быстро и как-то очень по-честному прервал Катин маленький сын Гоша: он спокойно встал со своего места, подошел к Кате и Коле, повернулся к публике спиной, спустил штаны и пописал аккурат на словах «брачного регистратора» про «формирование новой ячейки общества». Молодые светились от счастья ярче тысячи солнц:

— Спасибо, что ты меня нашел, Коля.

— Спасибо, что я нашел именно тебя, Катя.

Вечером на сцену, сооруженную на улице, вышел Олег Нестеров с группой «Мегаполис», взял в руки гитару и запел для всех гостей свадьбы завораживающе красивую песню «Ангел»:

Перед этим вдруг пропал звук,

А потом почти и сразу цвет.

Сила стала уходить из рук,

И короткометражный фильм из прожитых лет…

Среди толпы у сцены затерялись и мы с Юлей. Покачиваем головами в такт музыке.

Откроет ангел книгу происшествий И познакомится со мной.

Я улыбнусь ему, совсем как в детстве,

Поглажу крылья за спиной.

Юля выискивает в толпе Катю. Ну надо же, в такой момент куда-то запропастилась.

И ангел смотрит сквозь меня с немой улыбкой,

И жизнь становится далекой и чужой,

Как будто я в кино, и на экране зыбком Все это кажется со мной и не со мной.

Сейчас бы самое время ее найти. Такой подходящий момент ей обо всем напомнить. Где же она ходит? О! Вон ее шляпка. Ура.

Я никогда не видел глаз таких, как эти.

Они ясны, и смерти больше нет,

А есть один на том и этом свете Прозрачный, тихий, бесконечный свет.

Задевая танцующие пары, Юля устремилась к Кате. Взяла ее за руку, крепко обняла и шепнула на ухо:

— Ну вот и все, Катенька. Я тебя не подвела.

— Я тебя тоже, Юля.

— Я жива.

— Я замужем.

Две молодые, выполнившие условия уговора женщины, не скрывая слез, обнимаются, улыбаются и танцуют друг с другом. Дача Багратиона укрывается музыкой и любовью. Как шерстяным одеялом.

Откроет ангел книгу происшествий

И познакомится со мной.

Я улыбнусь ему, совсем как в детстве,

На даче в первый день, весной.

Кружевную подвязку невесты на свадьбе Кати и Коли поймал в тот день я.

 

45

Мы с женой сидим у прудика, кормим уток. Вокруг нас бегает счастливый четырехлетний сын Лука. Я встретился со своей семьей в парке «Дубки». Вместе мы отмечаем годовщину нашей свадьбы:

— Все чисто. Ремиссия.

— Я обожаю это слово. Ремиссия.

— Да, я тоже. Выпьем?

— Еще как.

Этот дурацкий вопрос «за что?» окончательно потерял всякий смысл. Конечно же не «за что». А «для чего». Для того, чтобы понять, как важны эти письма и смски друг другу. Для того, чтобы влюбиться в пустяки, в мелочи, в ерунду: в шуршание иглы на любимой виниловой пластинке; в лучик солнечного света на щеке; в уток в пруду; в звук, с которым лошадиные большие кривые зубы разгрызают яблоко. Для того, чтобы наслаждаться фильмами; красным сухим; памятью о любимых людях; детством, которое никто и никогда не сможет отнять; мыслями о старости; морем; противными медузами, не дающими купаться; жаренным на углях мясом; концертами с закрытыми глазами; дружбой с неравнодушными людьми, готовыми помочь в самый страшный момент жизни.

А еще, чтобы никогда не выветрилась магия трех простых слов, сказанных как-то друг другу: ты — это я.

 

0

Осталось только распрощаться с «Донормилом».

 

Послесловие

20 мая 2014 года на сайте The Village я опубликовал небольшой текст — «Когда твоя девушка больна» — про то, как моя жена мужественно сражалась с раком. За неделю его прочитали более двухсот тысяч человек. С тех пор не проходит и дня, чтобы мне не приходили письма от незнакомых людей. Тысячи писем от читателей со словами благодарности, с многочисленными вопросами, сомнениями, советами. Люди делятся своим опытом, спрашивают телефоны врачей, рассказывают о своих непростых (простых не бывает) взаимоотношениях с онкологией. Некоторые признаются, что текст заставил их и их родственников записаться на прием к врачу, чтобы пройти обследование, — это особенно ценно. Ради этих людей, сомневающихся, идти им к врачу или нет, и был написан сначала небольшой текст на сайте The Village, а потом и эти триста с чем-то тысяч знаков.

Идти! Проверяться! Уже завтра, а лучше даже сегодня. Без всяких сомнений и без всякого страха. Мы искренне надеемся, что люди, прочитав нашу историю, узнав, через что пришлось пройти моей жене, будут внимательнее относиться к себе, заботиться о своем здоровье.

Второй мотив, заставивший написать эту книгу, заключается в том, что людям, попавшим в схожие с нашими обстоятельства, очень нужны реальные примеры выздоровления. Эти примеры необходимы заболевшему не меньше, чем медицинские препараты, чем основная терапия. Мы надеемся, что для кого-то из вас наша книга послужит таким примером и придаст хоть немного сил.

Мы надеемся, что после прочтения этого текста вашей единственной мыслью будет — «если смогла Юля, то смогу и я».

Третий мотив — как можно громче произнести слово «рак» вслух. Мы убеждены, что табуирование этой темы в России является преступлением. Мы настаиваем на том, что каждый человек, столкнувшийся с онкологией, не должен стыдиться, скрывать, закапывать свою болезнь. Наоборот, рак — это очень даже подходящий повод, чтобы говорить об этом вслух с как можно большим количеством людей. Рак — это опасный вооруженный преступник, с которым гораздо легче справиться, если у вас не связаны руки, не закрыты плотной непрозрачной повязкой глаза и не заклеен скотчем рот. Чем больше правдивой информации, тем лучше. Чем больше людей знают и поддерживают больного раком, тем лучше. Чем больше и интереснее обсуждается эта тема, тем лучше. Странное дело: в стране, где полмиллиона человек каждые двенадцать месяцев встречаются лицом к лицу с онкологией, до сих пор нет телевизионного реалити-шоу — «У меня рак». Дарим идею. Рейтинги будут зашкаливать.

Польза для всех зрителей и участников шоу будет колоссальной.

Боритесь. Лечитесь. Живите.

И любите.

Как завещал нам великий и прекрасный Джим Джармуш: выживут только любовники.

Рома и Юля

 

О книге

УДК 821.161.1 ББК 84(2Рос=Рус) C889

Художественное оформление Владимира Мачинского Супер, Роман Владимирович

Одной крови / Роман Супер. — Москва: Индивидуум паблишинг, 2015. -271, [1] с. — (Преодоление).

ISBN 978-5-9907227-0-5

Роман Супер — российский писатель и журналист, лучший репортер страны 2013 года по мнению телекритиков «ТЭФИ» и лучший журналист по версии журнала «Сноб». В 2015 году Роман Супер снял полнометражный фильм «На кончиках пальцев», побывавший в Каннах; тогда же написал и эту книгу, основанную на реальных и драматических событиях в его семье.

««Одной крови» — это, конечно, сначала история большой любви, а уже потом история болезни. Без любви главных героев книги все могло сложиться по-другому. Эту книгу должен прочитать каждый. Не каждый заболевший или каждый член его семьи, а вообще каждый. Чтобы знать, как лечить близкого, если он заболел, как жить при этом самому. И еще — чтобы знать, с чем сталкиваются в России люди с онкологией. Эта история любви, которую не прервала болезнь, в конце концов, дает всем нам главное — надежду», — Марианна Максимовская.

УДК 821.161.1 ББК 84(2Рос=Рус)

© Супер Р. В., 2015.

© ООО «Индивидуум паблишинг», 2015.

Литературно-художественное издание Роман Супер ОДНОЙ КРОВИ Издатели

Михаил Врубель, Алексей Докучаев

Редакционный директор Мария Полякова

Редактор Ася Гасымова

Корректор Мария Живицкая, Ольга Попова

Макет Владимира Мачинского

ООО «Индивидуум Паблишинг»

Подписано в печать 14.09.15.