Одной крови

Супер Роман

Часть 2

 

 

24

Да мы просто дурачились. В этом не было никакого злого умысла. Мы играли. Как дети. Бегали друг за другом и отвешивали поджопники. Я не специально. У меня и мысли не было ей хоть как-то навредить. Это чистой воды случайность. Грязной воды недоразумение. Я просто не рассчитал силу удара. Клянусь своим здоровьем, это не-до-ра-зу-ме-ни-е. В этом не было и намека на какую-то агрессию. Злого умысла — ноль, даже меньше, чем ноль. Мы смеялись, гонялись друг за другом. И я в шутку дал Юле пендаля. Она, задыхаясь от смеха, прикрыла попу руками. И удар пришелся аккурат по безымянному пальцу левой руки. Я же не думал, что она подставит руки так неудачно. А она не думала, что у нее такие хрупкие кости.

Короче. Прозвучит это так себе, согласен. Но как-то раз я… нет, язык не поворачивается произнести это вслух. Простите.

Он моментально покраснел и распух. Мы смотрели на него, затаив дыхание, как на драгоценный камень или как на редкий исчезающий вид животного. Только палец не исчезал, а наоборот — увеличивался на глазах. Мы были изумлены произошедшим:

— Рома, ты сам не заметишь, как меня прикончишь.

— Похоже на то.

Я достал из морозилки пакет с замороженной черной смородиной. Приложили к пальцу. Должно было помочь. Но не помогало. Палец был уже в три раза толще положенного:

— Надо срочно ехать.

— Согласна. Надо ехать. А куда?

— Куда-куда, к травматологу.

Приехали в больницу. Отправил жену к врачу. Сам остался ждать у кабинета и размышлял про себя: ну невозможно ведь сломать здоровому человеку конечность, слегка прикоснувшись к ней. Да, даже ногой! Это ведь был не удар, это было прикосновение. Я всего лишь прикоснулся! Да, не так, как можно было прикоснуться рукой. Но все равно никакой силы я не применил. Почти никакой. Черт, как же так! Что мы вообще скажем людям? Юля, что с твоей рукой? Ничего особенного, муж палец сломал.

Это полный провал.

Юля вышла из кабинета.

Руку, по которой пришелся мой удар-прикосновение, она спрятала за спину. Я с надеждой заглянул ей в глаза. Она улыбнулась, отрицательно помотала головой и достала руку из-за спины.

Гипс.

Мы еще какое-то время смотрели друг на друга, не находя слов, комментариев, не понимая, как реагировать на этот абсурд. И в конце концов громко на весь этаж рассмеялись:

— Юль, сломай мне, пожалуйста, тоже палец. Пока мы тут. Пока доктор рядом. Сразу наложим гипс и мне. А то я себе этого не прощу никогда в жизни.

— А можно лучше тебе нос сломать?

— Нос нельзя. Он тогда будет еще кривее. А я лицом работаю. Давай палец. На счет три. Ладно? Один, два, три. Ломай!

— Пойдем домой. Ты три недели готовишь еду, убираешься и гуляешь с собакой.

— Ты так дешево ценишь свой палец?

— А ты думаешь, если я сломаю твой, моему пальцу будет от этого лучше?

— Я думаю, мой палец теперь должен твоему пальцу. Это как минимум. Ох.

— Мы женаты всего ничего, а ты меня уже калечишь!

— Бронзовую свадьбу отметим в реанимации.

— Хорошо, что рука левая. Тебе повезло, Ром. Иначе пришлось бы с тобой судиться. И нас бы пригласили на телевизионное шоу с крикливым ведущим. Тема шоу «Самое нелепое избиение жены. За что известный журналист сломал палец своей возлюбленной? Скандальное расследование».

Мы вернулись домой. И первым делом разрисовали гипс разноцветными фломастерами дурацкими непристойными надписями и рисунками:

— Юль, я знаю еще одну историю про пальцы.

— Такую же страшную?

— Даже страшнее. Еще хуже!

— Расскажи.

— В Киеве на Майдане есть «Макдоналдс». Ты помнишь. И там одно время туалеты были бесплатные. Местные панки ими пользовались всегда. Но потом туалеты эти закрыли, чтобы панки не ходили, людей не отпугивали и грязь не оставляли. Воспользоваться туалетами можно было, только купив что-нибудь поесть: тебе вместе с едой выдают чек, на котором написан код от туалетной двери. Панки, разумеется, от такой наглости пришли в ярость, рассвирепели. И решили жестоко отомстить администрации «Макдоналдса». Они отрезали пальцы пластмассовому Рональду Макдональду. И десять дней подряд подкидывали по одному пальцу в разные места в «Макдоналдсе», в том числе в еду посетителям. Ты, кстати, не голодна?

— Голодна. Ром, я надеюсь, это самое страшное, что с нами произошло. Следующий страшный опыт — это только смерть через сорок лет.

— Через пятьдесят.

— С тобой? Пятьдесят? Издеваешься?

 

25

Десятки раз мы проезжали мимо этого гигантского здания на Каширском шоссе. Мы знали, что место, мягко говоря, невеселое. Знали, что внутри происходит какая-то совсем другая, неведомая для большинства людей жизнь. Но мы и предположить не могли, что когда-нибудь сами станем ее частью. Голова всегда на рефлекторном уровне отворачивалась от этой башни, нога на том же уровне сильнее давила на педаль газа: уехать, не видеть, не знать.

Теперь рефлексы пришлось подавить. Мы припарковались на стоянке недалеко от главного входа, подошли к зданию вплотную и подняли головы, стараясь охватить взглядом всю башню целиком. Вблизи она казалась еще больше. И еще страшнее. Здание онкологического центра имени Блохина напоминало то ли робота-трансформера из голливудского фильма, то ли замок черного мага из дурных фантастических книг, то ли высотную гостиницу в тоталитарном Пхеньяне. Сотрудники онкоцентра имени Блохина горько шутят, называя это место Блохинвальдом. И шутка эта очень точная. Вовсе даже и не шутка. У этой архитектуры нет души, к этим стенам страшно прикасаться, от этого цвета тут же начинает раскалываться голова, от грязного бетона и почерневших стекол хочется только бежать, бежать быстро, не оглядываясь. Но бежать нельзя. Нужно за волосы — пока они еще есть — тащить себя внутрь. Внутри, хотя в это и невозможно поверить, — спасение.

Первое, что чувствуешь, оказавшись внутри, — это то, что вот теперь ты, дружок, точно болен. Все нормальное, обычное, приятное, живое осталась где-то там, снаружи. Внутри же все будет происходить по особенным правилам, в особенной атмосфере, с особым ритмом. Это точно не будет иметь ничего общего с прежней жизнью. И эти правила, и эта атмосфера, и этот ритм, кажется, вообще никак не могут быть совместимы со здоровьем. Здесь болезнь висит в воздухе. Стены, полы, потолки, двери, лифты, люстры, люди — все болеет. И даже не столько раком, сколько беспросветным отчаянием, безысходностью. Человека, впервые оказавшегося на Каширке, это поражает и прибивает к стене: как же лечить смертельно опасную болезнь можно в месте, которое меньше всего на свете похоже на то, где тебе помогут выжить?

Каширка лишена счастья и покоя. Теперь и Юля лишена этого, теперь она часть этой страшной болезни, часть этого мира мрачных, медленно передвигающихся и тяжело дышащих людей с зелеными лицами. Тысячи-тысячи-тысячи-тысячи жертв онкологии на двадцати трех этажах дома-монстра не оставляют никаких иллюзий, но рождают вопросы: разве здесь — в месте, которое так сильно напоминает человеку о мучительной смерти, — можно стать здоровым? Разве страх и серость должны быть обязательными спутниками ракового корпуса? Разве весь этот больничный ужас не играет на руку коварному раку? Время остановилось. Замерло. Спешить здесь нельзя. Даже если захочешь, не получится. Поэтому лучше сразу настроиться на то, что ты никуда не торопишься. Ты здесь надолго.

Встреча с лечащим врачом была назначена на двадцатом — гематологическом — этаже. Мы вызвали лифт и прождали его минут десять, не меньше. За нами выстроилась самая настоящая очередь. Снова очередь. Великая русская очередь, сопровождающая нас всю жизнь: теперь даже к дверям лифта. Нам в затылки тяжело дышит дедушка в беретке. Молчал-молчал, но потом вдруг ни с того ни с сего огорошил интимным признанием:

— Я, ребята, в туалет нормально не ходил несколько лет. Так, чтобы по-человечески. Со свежей прессой. Без боли. Кишки гниют. Я этого рака, ребята, боялся больше всего. С детства, можно сказать. боялся. У моего отца ведь то же самое было. И я видел, как это все непросто, больно, ужасно. А я ведь, между прочим, писатель. В Переделкино живу. Жил. Теперь в основном тут живу.

Меня полгода назад отпустили, динамика была положительная. Но я опять стал кровью, извините, срать. И вот вернулся сюда.

Молчим, не отвечаем. В очередной раз убеждаемся, что онкологические очереди — самая честная вещь на свете. Гораздо честнее любой бани. Здесь люди не то что равны. Здесь они открыты, вывернуты наизнанку. Иногда даже кишками наружу. Не реагируем. Но дед спрашивает про Юлин диагноз, приходится вступить в диалог:

— Лимфома.

— Ходжкина?

— Да.

— Часто-часто встречаю людей с лимфой. Один моложе другого. Очень, видно, популярная болезнь-то. Как насморк… ну хорошо, очень серьезный насморк… хорошо, смертельно опасный насморк.

— Спасибо, дедушка, что подбадриваете. И вам — здоровья.

— Дети-то есть?

— Есть.

— Ой, ну тогда поправитесь. Дети сильнее химиотерапии. А вы — муж, стало быть?

— Да, я муж. Муж — сильнее лучевой терапии?

— Вообще-то обычно нет. Обычно муж все только портит. Вы, молодой человек, проверили бы свою прямую кишку, ее ведь лучше сразу лечить, а не потом.

Слава богу, приехал лифт. В него влезла только половина очереди. Другая половина осталась ждать дальше. В набитой коробочке мы ехали, прижавшись к мужчине с глазом, вывалившимся из лица сантиметров на пять. Опухоль, напоминавшая кусок сырого мяса, вытолкнула глаз из орбиты. На кончике опухоли каким-то чудом сохранялся и даже шевелился зрачок. Мужчина был хорошо одет, в руке он держал кожаную дорогую сумку. Он вышел на девятнадцатом этаже, где располагается отделение химиотерапии.

Добро пожаловать в клуб.

Пройдет немного времени, и мы заучим наизусть, что на каком этаже здесь находится. Пройдет немного времени, и мы научимся угадывать примерные диагнозы пациентов по их нажатию на кнопки в лифте: нажал на девятку — рак кишечника (на девятом этаже отделение проктологии); нажал на десятку — возможно, рак мозга (на десятом занимаются головой и шеей); нажала на двенадцать — молочные железы (и это, пожалуй, самый популярный этаж); нажал на пятнадцать — проблемы с половыми органами, потому что пятнадцатым этажом заведуют урологи; нажал на двадцатку — гематологические проблемы — это мы, нам сюда.

Юлиным лечащим врачом оказалась молодая и симпатичная девушка — Алина Сергеевна. На вид не больше тридцати лет. Нас, конечно, это поначалу сильно смутило. Но как только она открыла рот и рассказала, что, как и зачем будет происходить с моей женой, сомнения рассеялись.

Алина Сергеевна знала, о чем говорила, ловко жонглировала медицинскими терминами, поясняя человеческим языком их суть. Была очень спокойна и вежлива, доступно объяснила по пунктам протокол лечения, ответила на все вопросы и попросила никогда не стесняться их задавать, одобрила Юлин выбор использовать менее токсичный вариант химиотерапии. Назначила дополнительные анализы, попросила сделать гастроскопию. А еще — позитронно-эмиссионную томографию — современную, дорогую и очень информативную диагностическую процедуру, которая является частью протокола, но в Москве делается в очень ограниченном количестве больниц и только по предварительной записи. Алина Сергеевна отправила стекла с материалом на повторное гистологическое исследование — диагноз, поставленный в Гематологическом центре на Динамо, нужно было подтвердит еще раз (все подтвердится). Это безусловное правило, которому Каширка следует всегда: за коллегами, даже профессиональными и добросовестными, нужно перепроверять.

На все про все должна была уйти еще одна невозможно долгая неделя: за это время нужно было привести в порядок все необходимые документы, поменять старый страховой полис на новый, получить квоту на госпитализацию, попросить у Марианны Максимовской обещанные ей в самом начале пути деньги на лечение, которые, к слову, еще как пригодятся. И подстричься.

Самым сложным для моей жены окажется последнее. Свои волосы она любила очень сильно. Как и я.

 

26

Длинные, густые, толстые, так вкусно пахнущие, сводящие с ума. Прямые. За несколько минут до начала дождя всегда начинают виться. Под первыми каплями — заворачиваются в кудряшки. Волосы щекочут кончики пальцев. Ты наклоняешься над моим лицом, они падают мне на щеки, мы целуемся. Я хорошо помню наш первый апрель, как свет падал на твое красивое лицо и на твои волосы, а я смущался и краснел. Ты собирала волосы в хвост, открывая опасные для впечатлительных мальчиков пубертатного возраста скулы. Я впадал в кому. Ты помнишь?

Мне так нравится, что ты их никогда не красила. Не наращивала. Не накручивала. Не подстригала коротко. Не совершала против этой красоты никаких тяжких преступлений. Милая моя, дай последний раз уткнуться в них носом. Надышаться ими, запутаться в них. Запустить в них свои руки.

Ничего этого я, разумеется, не произношу вслух. Я говорю это про себя, обнимая печальную жену у входа в парикмахерскую:

— Юль, ты помнишь, что сказал доктор? Они вырастут и будут еще лучше. Еще лучше, понимаешь? Значит, они будут вообще космически крутыми.

— Мне кажется, он просто так меня подбадривал, чувствуя, что для меня все это значит.

— Что думаешь, сразу налысо?

— Нет. Думаю в два этапа. Сначала просто очень коротко подстригу, чтобы привыкнуть. Потом, когда начнут выпадать, а рвать на себе будет нечего, побреюсь совсем.

— Все правильно. Я бы тоже так сделал. Хочешь, я побреюсь с тобой заодно?

— Зачем?

— Не знаю, за компанию.

— Нет, не надо. Что за глупые жертвы? Я пошла. Запомни меня такой.

— То, что у тебя в голове, нравится мне ничуть не меньше того, что на ней.

Юля подстриглась. Совсем коротко, как мальчишка. Мы прошлись по магазинам, купили несколько шапок и симпатичных платков: очень скоро они ей понадобятся. Потом зашли в ресторан, решили заесть стресс вкусной итальянской едой:

— Как хорошо, Ром, что никому из нас не пришла в голову мысль купить парик.

— Как это не пришла? Мне пришла.

— Шутишь?

— Понятно, что ничего пошлее парика нет. Но если речь идет, например, о розовом каре, как на японских школьницах в гольфах, то я не против: парик так парик.

— Представь, в таком ходить по больнице… и в гольфах.

— Только в таком виде и нужно ходить по больнице. Особенно по этой. Хоть какой-то признак жизни появится на двадцать три этажа скорби.

— Как думаешь, Ром, на Каширке случаются интрижки и романы?

— Очень надеюсь, что случаются. Очень надеюсь, что кроме болезни на Каширке хоть что-то между людьми происходит.

* * *

Через две недели после начала химиотерапии Юля, принимая душ, заметит, что ее волосы осыпаются, как умирающие поздней осенью листья. Она возьмет машинку и сделает себе ирокез, о котором с детства мечтала. Еще через неделю, не дожидаясь, когда на голове останется три волосинки, мой брутальный Уотти Бьюкэн побреется налысо и станет трогательной и невинной Шинейд О’Коннор.

Кто бы мог подумать, что лысые женщины могут быть такими привлекательными и сексуальными.

Я влюблюсь в свою жену во второй раз. Как будто заново.

 

27

Юля переехала на Каширку. Как будет реагировать ее организм на химиотерапию, никто не знал. Как скоро она сможет вернуться домой — никто не знал. Сколько мы тут пробудем безвылазно — никто не знал. Поэтому подготовились мы на всякий случай капитально. Привезли одежду, постельное белье, посуду, воду, ноутбук с фильмами, модем для доступа в Интернет, в который Юля ни разу не выйдет, любимые сладости, к которым она не прикоснется. В палате на двадцатом этаже, куда поселили мою жену, было две кровати. Вторая кровать, к счастью, была не занята. Я приоткрыл балкон, снял ботинки и улегся в постель:

— Что ты делаешь, Ром?

— Устраиваюсь. Располагаюсь. Чувствую себя как дома. Я буду ночевать здесь, с тобой.

— Не думаю, что это хорошая идея. Вернее, она отличная. Но тебя же наверняка выгонят со скандалом.

— Никто. Ни один человек. Никакая сила меня не поднимет с этой кровати и отсюда не выгонит. Я остаюсь с тобой. Здесь.

— Самонадеянное заявление.

— Нет.

В палату зашла нянечка, увидела меня, попыталась было сделать замечание, но я посмотрел на нее с такой любовью, что замечание растаяло у нее во рту, как шоколадная конфета. Проглотив конфету, она вдруг сделала предложение, от которого было бы странно отказываться:

— Молодой человек, вам, может, матрас принести? Или вы прям так спать будете?

— Как вас зовут?

— Лариса. Викторовна.

— Лариса Викторовна, я вас обожаю.

— Ой.

Юля принялась разбирать вещи. Доставала одежду из сумки, раскладывала ее в шкафу:

— Ну вот, мы только пришли, а ты уже с нянечками заигрываешь.

— Ты же спрашивала про интрижки на Каширке…

Нянечка вернулась с матрасом и новой подушкой. Отдала все это добро и предупредила, чтоб я не смел таскать в больницу цветы. Цветы здесь почему-то строго запрещены. Но больше никаких запретов не было. Я еще раз на всякий случай признался ей в любви.

Так я легализовался в Блохинвальде. Хочешь — ночуй. Хочешь — живи. Специфика болезни онкологических пациентов такова, что родственникам фактически разрешается находиться с больными двадцать четыре часа в сутки. Нужно только успеть попасть в здание до восьми вечера. После восьми двери закрываются. Войти и выйти не получится.

Юля ушла к лечащему врачу дооформить документы, прочитать протокол своего лечения, подписать карту. Я решил прогуляться по больнице, познакомиться с нашим новым домом поближе. Дом этот был невероятных размеров. Это был даже не дом, а целое государство в государстве со своей не очень хорошо развитой, но инфраструктурой: здесь продуктовые магазины, бутик со шляпами и париками (розового каре, к сожалению, не оказалось), палатка со свежевыжатыми соками, аптека, магазин со спецодеждой для медиков, книжная лавка. Небольшим аппендиксом располагается кафе «Гавань», которое по слухам, держат родственники высокопоставленных врачей больницы. Кафе это почти всегда было забито, как бары в пятницу вечером. Оно и понятно: бесплатная еда, которой пациентов кормят на Каширке, — это в основном преступление против человечности. Завтрак — вода, позиционируемая как каша. Обед — вода, позиционируемая как гороховый суп. Ужин — соленый мягкий огурец в воде, позиционируемый как картофельное пюре. Не очень понятно, на чьей совести больше трагедий — халатных врачей или поваров Блохинвальда.

Побродив по больнице, я поднялся на наш этаж. Юля еще не вернулась, вероятно, застряла в одной из бесконечных очередей. Я решил подождать ее в коридоре и сел в кресло возле процедурного кабинета, стал ковыряться в телефоне. Вдруг низкий густой мужской голос откуда-то сверху:

— Блин. Новенький что ли? Тебя я тут раньше никогда не встречал.

Я поднял взгляд и обмер. Надо мной стоял парень лет тридцати пяти с двумя головами. Одна была нормальная на том месте, где у человека обычно находится голова. Вторая — как будто выросла из шеи, сбоку. Этой второй головой была опухоль размером с футбольный мяч. Действительно большая, красная, с выпирающими венами. Мне очень хотелось соблюсти приличие, сделать вид, что передо мной не человек с двумя головами, а просто человек. Но ничего поделать я с собой не мог. Испуг и недоумение поселились у меня на лице:

— Что, простите?

— Ничего, новенький, ничего. Не пугайся. Она не кусается. Кусает только меня.

— Я не новенький. Я здесь с женой. Она сегодня легла.

— Лимфогранулематоз?

— Он. Да. Лимфома. Ходжкина.

Парень был в спортивных штанах, домашних тапочках и кожаной куртке, надетой на белую майку-алкоголичку. Он подсел на соседнее кресло и протянул руку:

— Игорь.

— Рома.

— Приятно, блин, до беспамятства.

— И мне. Извините, что я так отреагировал.

— Ничего страшного, так все в первый раз на меня реагируют. Я сам иногда так реагирую, когда в зеркале себя вижу. Мужик с футбольным мячом в шее. Не каждый день такое увидишь. Хотя я-то вижу каждый.

— А что с вами?

— Давай, блин, на «ты»?

— Давай.

Игорю не повезло несколько раз в жизни. Первый раз, когда он родился не в Москве, а в Сызрани. Второй раз, когда ему так и не удалось найти в своем городе толкового и мнительного отоларинголога или любого другого врача, вовремя направившего бы Игоря к онкологу. Третий раз, когда судьба не свела его с Катей Гордеевой или с любым другим человеком с дружественными медицинскими связями. Четвертый раз, когда никто вовремя не позвонил доктору на Каширку и не попросил принять безо всяких промедлений на лечение. Для Игоря обстоятельства сложились таким образом, что в московский онкоцентр он попал, когда маленькая шишечка над ключицей успела превратиться в здоровенный шар. Диагноз, оформление всех документов, получение квоты, очереди заняли у него недопустимую вечность.

Все это он рассказывает мне так, будто ничего страшного не произошло. Будто это не является бедой. Будто в этом никто не виноват. Он улыбается и почему-то даже хихикает над собой:

— Опухоль уменьшилась на треть, блин.

— Уменьшилась? На треть? Значит, была еще больше?

— Да, я не мог одежду надевать. И сейчас футболка не налезает. Ношу майки. Но динамика у нас с опухолью хорошая. Сдувается, сука, сдувается. Правда, я и сам уже сдуваюсь вместе с ней. Я, говорят, на пределе возможностей.

— Слушай, а тут на этаже ты один с такой большой опухолью?

— С такой большой да, один. Но запущенных случаев много. А как у жены твоей дела? У вас вовремя получилось все обнаружить?

— Вторая стадия.

— Хорошо. Но для меня и третья — хорошо.

— Хорошего тут вообще мало.

— Да ладно, не ссы. Наоборот все хорошо. Нам страшно повезло, что мы вообще сюда попали. Здесь нифига не санаторий. И врачей-ублюдков хватает. Но это лучшее место в стране. Сюда просто так не попадает никто.

— Вообще никто?

— Я, Рома, тут давно. И людей с улицы не встречал пока ни разу. Ну вы же, блин, не с улицы с женой попали, правда?

— Ну не с улицы, да.

— Ну конечно же, не с улицы, блин.

— Игорь, но ты-то, получается, с улицы?

— И я не совсем с улицы. Я, понимаешь ли, очень интересный пациент для мира науки, блин. Из меня такая фиговина торчит, что мой случай уже стал важным для статистики: справится со мной современная медицина или нет? Можно ли вылечить лимфому на таких поздних стадиях или нет? Интерес в общем-то только в этом. Тебе, Рома, здесь каждый это подтвердит: на Каширку попадают либо по блату, либо люди с необычными и редкими видами онкологии, либо люди с очень агрессивным, борзым, охреневшим и запущенным раком, потому что это важно для науки. Важны ли кому-нибудь жизни таких людей? Не уверен. Не хочу тебя пугать, блин, но ты просто будь готов к тому, что некоторые врачи здесь очень часто тупо забывают, что вокруг опухоли вообще-то живет человек. Ладно, старик, давай, я кровь сдавать почапал. Увидимся еще.

Игорь, шаркая тапками, побрел к лифтам.

Вернулась Юля:

— Ты чего так долго? Я сейчас такого странного…

— Мне вырубали яичники.

— Как это?

— Укол в живот сделали. Все, я временно не могу иметь детей.

— Зачем?

— Чтобы химиотерапия не убила яичники насовсем, их искусственно убивают на время.

— Жесть какая.

— Угу.

* * *

Документы были оформлены. Карта с описанием протокола подписана. Во второй половине дня должно было начаться лечение, суть которого умещалась всего в трех словах. Умри. Все. Живое.

 

28

— Ром, давай уедем из Москвы? Здесь нельзя жить. Это противоестественное место. Оно пропитано злом. Это город, в котором никто никому никогда не перезванивает. Этот город сорвался с петель. Это город, в котором никто не может. Это город, в котором всегда не сейчас, а потом. Здесь невозможно встретиться с друзьями, проще поехать в Берлин и сделать это там. Это помойка. Это паленый метамфетамин: все очень быстро, дорого, как-то сомнительно, удовольствия нет, но обязательно дурно и неприятно. Как же можно жить в этот бездонном безграничном городе, в котором двадцать минут ты едешь от метро на маршрутке, но все равно находишься как бы в центре? Этот город про злость, ксенофобию, зависть, тщеславие. Этот город делает людей стариками к тридцати годам. Этот город — липкая паутина, в которой запутались деньги, амбиции и ненависть. Раковая метастазирующая неоперабельная опухоль, а не город. Я здесь себя чувствую грязным автомобильным колесом. Живешь с мыслью о том, как же чертовски повезло, что рядом с домом есть неплохой продуктовый магазин и не нужно до него никуда ехать, можно дойти пешком. Как этому можно радоваться? Меня сводит с ума эта радость. Я страдаю в этом городе. Будто бы болею. У меня правда очень нехорошее предчувствие, что он меня может подкосить, угробить. Я и правда тут заболею. Давай уедем?

— И будем, Юль, как в студенчестве, жить в электричках? Так лучше?

— Лучше в электричках, но жить, чем без них, но все время куда-то бежать и даже по сторонам не смотреть.

— Посмотрим, Юль.

— По сторонам?

— По сторонам тоже. И о твоем предложении подумаем.

— Ты всегда так говоришь. Ты из аэропортов не вылезаешь. Ты Москву воспринимаешь, как перевалочный пункт. А мы с Лукой тут задыхаемся.

— Посмотрим, Юль.

— Да ничего ты не будешь смотреть.

— Буду.

— Когда ты летишь, Ром?

— Послезавтра.

— Надолго?

— На две недели.

— Отлично. Куда?

— В Лондон. Там погромы. Полгорода воюет с полицейскими, бандиты грабят магазины. Надо ехать. Это интересно.

— Ужас какой! В Лондон! Только не Лондон! Где это вообще?

— Ну прекрати. Это моя работа. Она такая, какая есть. Иногда в Челябинск. Иногда в Лондон. Иногда в Самару. Иногда в Пхеньян. Это работа!

— А это, вот это, вот это все московское дерьмо вокруг — наша жизнь. Давай переедем, умоляю. Лука постоянно кашляет и сопливит тут. И я тоже как-то разваливаюсь.

— Посмотрим.

— Прекрати это повторять.

— Я напишу тебе письмо из Лондона. Обещаю.

— Я тебе не отвечу. Обещаю.

 

29

Доктор Алина Сергеевна зашла в палату в начале третьего. Она принесла несколько баночек с лекарствами — «Преднизолоном» и «Натуланом». Еще принесла три пакета. Один из них был заполнен красноватой жидкостью, два других — прозрачной. Баночки и прилагающийся к ним вырванный из блокнота лист, на котором аккуратным почерком было написано расписание приема лекарств, доктор положила на полку. Пакеты с прозрачной жидкостью оказались там же. Пакет с красноватой Алина Сергеевна повесила на капельницу. Юле аккуратною, с ювелирной точностью, безболезненно вставили в вену катетер. К катетеру подсоединили трубку:

— Смотрите, Юля, вот этим колесиком вы можете регулировать скорость капельницы. Если капать будет слишком медленно, открутите немного. За четыре часа этот пакет должен кончиться. Вы нажмете кнопку вызова медсестры. Она придет и поставит следующий пакет. Сама процедура безболезненная, последствия могут быть чуть позже. Основное — тошнота. Не бойтесь ее. Многие мои коллеги — да и я сама — склонны думать, что тошнота во время химиотерапии является проявлением адекватной реакции вашего организма на выбранный препарат. А вот если не тошнит, то это странно. Все ясно?

— Ясно.

— Тогда поехали.

Алина Сергеевна покрутила колесико и вышла, оставив нас наедине друг с другом и с пакетом химического красноватого бульона.

Кап-кап-кап-кап.

Дверь на общий балкон, опоясывающий собой здание, была приоткрыта. В палату залетал ветерок, заставляя занавеску на окне пританцовывать.

Кап-кап-кап-кап.

Юля лежит, привязанная одной рукой к капельнице, впадает в дрему. Я лежу напротив, тревожно смотрю на эти завораживающие, гипнотизирующие рубиновые капли, падающие из пакета. Я слежу за каждой из них. Слушаю их. Разговариваю про себя с ними: «Прошу вас, сработайте. Умоляю вас, капли, родные, только сработайте. Какая вам нужна жертва? Какое секретное слово нужно произнести, чтобы вы уничтожили эти сраные раковые клетки?»

Кап-кап-кап-кап.

Я смотрю на капельницу и представляю, как капли расправляются в теле моей жены с опасным кровожадным убийцей. Представляю, как здоровые клетки восстанавливаются и покрывают собой выжженное поле. Я воображаю Юлину иммунную систему и прошу ее потерпеть, набраться терпения, без которого сейчас ничего не выйдет. Юля дремлет.

Кап-кап-кап-кап.

Я готов произносить любые молитвы, совершать какие угодно службы, бить в шаманский бубен, жечь ритуальный костер и кидать в него перья священных птиц, плюнуть в след хромой собаке, поцеловать в пятачок свинью — все что угодно. Лишь бы капли сработали.

Кап-кап-кап-кап.

Яд проникает в вену, расползается по всему телу, находит клетки, заполняет их собой, клетки дымятся и самовозгораются. Никогда в жизни я не чувствовал себя таким беспомощным. Пусть я буду беспомощным. Каким угодно. Но только, Боже, сделай так, чтобы польза от этих капель была. Чтобы от капель был толк. Капайте. Сделайте свое дело. Это же так просто.

Кап-кап-кап-кап.

Прошло полчаса. Час. Полтора. Три часа. Первый пакет сдувался. Ничего особенного не происходило. Три с половиной часа. Пакет скукожился. Четыре часа. Мы вызвали медсестру, она заменила пакет. Теперь капли были прозрачными. Но это ничего не меняло, кроме того, что во рту у Юли появился неприятный химический привкус. Мы ждали, что должно произойти что-то по-настоящему ужасное. В Интернете же нас пугали, что с человеком почти сразу после начала химиотерапии творятся страшные вещи! Мы читали, что люди во время химиотерапии с трудом могут дойти до туалета. Хотя где-то говорилось, что кто-то умудряется между капельницами ходить не только в туалет, но и на работу.

Кап-кап-кап-кап.

Мы читали, что чем хуже пациент реагирует на химию, тем правильнее болезнь отвечает на выбранное лечение. Это, по сути, подтвердила и Алина Сергеевна, сказав, что тошнота — адекватная реакция организма, правильная. Хотя где-то мы читали, что это все полная чушь. Словом, мы чего-то ждали, но чего именно — не понимали.

Кап-кап-кап-кап.

Поздний вечер. Толпа родственников, посетителей, амбулаторных пациентов схлынула. Врачи ушли домой. Каширка, будто бы надорвав за день связки, к ночи замолкает. В стерильной тишине опустевшей больницы закончился третий пакет. Юля закрыла колесико на капельнице, выпила, как и было велено инструкцией Алины Сергеевны, горсть таблеток. Попыталась встать с кровати, чтобы пройтись перед сном. Но не смогла. Все ее тело затряслось, руки задрожали, ослабли, поднять их было невозможно. Голова и ноги стали свинцовыми:

— Рома, хорошо, что ты остался. Скорее тащи пакет.

Следующие десять часов Юлю рвало. Сначала через каждые полчаса.

Потом через каждые пять минут. Потом снова через каждые полчаса. Потом мы перестали засекать время. Когда в желудке не осталось вообще ничего, Юлю рвало воздухом. Она совсем обессилела. С трудом пила воду, ее снова рвало, пила еще и еще, на выдохе еле слышно просила прощения:

— Рома, прости, что ты это видишь…

— Не разговаривай. Не трать силы.

Медсестра вколола жене противорвотное средство «Латран», но оно не сработало. Тошнота не прекратилась. Тогда мне посоветовали спуститься в аптеку на первый этаж и купить более сильный препарат «Кетрил». Я пулей метнулся за лекарством и у кассы, протягивая карточку фармацевту, понял, как сильно выручила нас деньгами моя работа.

Без денег наши позиции на этой войне существенно ослабли бы с самых первых дней боевых действий. Российская бесплатная медицина оказалась очень дорогой. Я не имею в виду базовые препараты, которые государство предоставляет гражданам страны по квоте. Я имею в виду сопутствующие лекарства, без которых качество жизни во время лечения падает на дно. Многие необходимые как воздух медикаменты приходится покупать самому. Одна противорвотная таблетка «Кетрил», без которой многим больным невозможно обходиться во время химиотерапий, стоила шестьсот рублей. Не упаковка. Одна таблетка. Одна упаковка «Париета», без которого с нормально функционирующим желудком можно распрощаться, стоила две тысячи рублей. Одно исследование позитронно-эмиссионной томографии стоило тридцать тысяч рублей. Согласно протоколу лечения этих исследований должно быть три. Никакая квота в России это не предусматривает, расходы берет на себя сам больной, а не государство.

Кетрил помог почти сразу. Тошнота прекратилась. Мою жену снова привязали к капельнице. На этот раз капали витамины. Юля то проваливалась в сон, то пробуждалась. Облизывала пересохшие губы. Пила воду. Снова начинала просить прощения:

— Я не хочу, чтобы ты видел все это. Прости меня.

— Прекрати это повторять. Перестань.

— Прости, что я тебе досталась. Прости, что тебе пришлось с этим столкнуться. Ты заслуживаешь здоровую и красивую жену. А не такую… дефектную… бракованную. Уходи, Ром! Я твоя катастрофа.

— Хорошо, что у тебя остались силы на шутки. Ты — моя самая прекрасная катастрофа. Или ты правда до сих пор не понимаешь, что я люблю тебя? Я люблю тебя даже тогда, когда тебя рвет. Я люблю тебя не за то, что ты делаешь или не делаешь. Не за то, что ты болеешь или не болеешь. Я люблю тебя за то, что ты есть.

— Я дефектная, дефектная. Уходи.

— Слушай, меня никто не привязывает к твоей палате, мне не угрожают, ничего такого не происходит. Я здесь только потому, что хочу быть здесь. С тобой. Навсегда. Какая бы гадость ни случилась.

— Я бракованная. Прости. Я очень стараюсь быть сильной. Но иногда мне становится ужасно себя жаль. И в такие моменты я все ненавижу; себя — прежде всего.

— Я люблю тебя. Ты не бракованная. Ты моя жена, и я никогда тебя не оставлю. Ничего не бойся. Я с тобой. Ты — это я, помнишь?

— Да. Только я не помню, у кого мы это позаимствовали.

— Фразу «ты — это я»?

— Да.

— Это из воспоминаний Сахарова. Ему Елена Боннэр рассказала как-то одну историю писателя Юрия Олеши и его жены Ольги. И Андрей Дмитриевич ее запомнил на всю жизнь.

— Что за история?

— Олеша с женой как-то сидели в ресторане. Подошла к ним красивая официантка. Писатель ей сделал комплимент: мол, ты ж моя королева! Жена Ольга напряглась и сделала мужу замечание: «Если эта девка твоя королева, то кто же тогда я?» Олеша развернулся к Ольге, посмотрел ей в глаза и ответил: «Ты — это я».

— Поможешь мне сходить в туалет?

— Романтический момент упущен.

— Я буду сильной. Я больше не буду себя жалеть.

Одной рукой я снял с капельницы пакет с раствором. Другой — помог жене подняться с кровати. Медленно, маленькими шажками мы добрались до туалета. Юля зашла внутрь, а я остался ждать снаружи. Трубочка, по которой капли поступали в тело моей жены, тянулась из пакета, который я держал за дверью над своей головой. Так мы и ходили в туалет. Вместе.

* * *

Позвонила Катя Гордеева, попросила передать трубку Юле:

— Привет, Юлькин.

— Привет, Кать.

— Ну что, началось?

— Не то слово. Очень резво началось. Десять часов — наизнанку.

— Бодро. Слушай, Юль, я тут все время думаю о тебе. И про твою изнанку тоже думаю. И про твою силу. И про твою слабость. И про твою семью. Мне даже приснилось сегодня, что у меня тоже лимфома. И меня подкладывают к тебе в палату. Представляешь?

— Не надо. Не болей ни в коем случае. Кто тогда будет всем остальным помогать?

— Знаешь, а ведь все это закончится. Все вот эти испытания, которым тебя начали подвергать, конечны. Их стоит перетерпеть, чтобы жить дальше. Честно.

— Я постараюсь, любимая, спасибо. Как у тебя дела, Кать? Расскажи лучше про себя.

— Ты не поверишь, что я, кажется, встретила человека, с которым хочу прожить целую жизнь.

— Ух ты!

— Ни спать не могу. Ни есть. Я, честно говоря, думала, что со мной такого уже никогда не будет, что это не про меня. Но вот мы встретились… и мир перевернулся. И оказалось, что я действительно с кем-то хочу быть вместе навеки. Навсегда. Представь? И вот у меня по этому поводу есть к тебе предложение, Юль.

— Я согласна.

— Погоди, оно серьезное. Никаких шуток.

— Никаких.

— И это секрет.

— Согласна. Ну?

— Ты мне обещаешь поправиться, а я тебе — не упустить свое счастье.

— Ой-ой. Как это?

— Ну а что? Хороший же уговор. Разве нет? Ты вылечишься и станцуем вместе на моей свадьбе. Идет?

— Это прекрасный уговор. Но вдруг я тебя подведу?

— Мое счастье, Юлька, теперь в твоих руках. Вот и не подведи.

— Да.

— Я буду звонить каждый день. Тебе и Роме. Я вам надоем, я знаю. Но просто так надо. У вас же книга есть?

— Твоя? «Победить рак»?

— Ага.

— Есть.

— Попробуй ее почитать, если будут силы. Она поможет убить время. И, может, клетки тоже поможет убить.

— Спасибо. Мы тебя любим.

— А я — вас.

Юля положила трубку и загадочно улыбнулась, вернее, с трудом попыталась поднять уголки рта вверх.

— Чего ты улыбаешься?

— Не могу сказать. У нас с Гордеевой секрет.

— Ну мне-то расскажи.

— Потом расскажу.

— Когда?

— Не когда, а если.

— Если что?

— Если поправлюсь. Можешь мне почитать вслух?

— Что тебе почитать?

— Катину книгу. Можешь, пожалуйста?

Я сел к Юле на край кровати, открыл первую попавшуюся страницу и начал читать книгу Гордеевой «Победить рак». Не по порядку, произвольно. Первой нам досталась трогательная и печальная история Эммануила Виторгана и его жены Аллы Балтер: «… И мы переехали туда. На Каширку. Представляете, Аллочка отремонтировала палату, в которой я лежал, — вот такая забота. Но мне тогда не показалось это каким-то удивительным шагом. Просто вот такой была Аллочка человек. только после операции, да и то случайно, они проговорились. Я уже лежал в палате, все шло хорошо, они расслабились и сказали, что рак. Я обалдел.»

Книга производила на мою жену удивительный терапевтический эффект. Она была и обезболивающим, и психологом, и противорвотным средством, и снотворным, и антидепрессантом одновременно: целая россыпь спасительных пилюль под одной обложкой. Для онкологических больных очень важно знать о том, что вокруг существует множество примеров красивой, мужественной и успешной борьбы с этим заболеванием. Знать о том, что рак — это никакое не проклятье, не приговор, не тупик, а болезнь, с которой во что бы то ни стало нужно справиться. И эти редкие книги о борьбе необходимо прописывать пациентам вместе с «Натуланом», «Преднизолоном» и всеми другими лекарствами. Хорошие тексты о раке должны быть частью лечебного протокола.

Каждый день мы читали истории, описанные Катей, и надеялись, что книга способна повлиять на ход болезни моей жены. Этот текст придавал больший смысл процедурам, суть которых становилась яснее с каждой прочитанной страницей. Книга раскаленной кочергой сгребала в кучу тлеющие силы из всех уголков Юлиного организма. Книга вселяла в нас надежду. Мы читали ее и понимали, что перед нами, как и перед героями повествования, открывается долгая, трудная дорога. Она не бесконечна, она обязательно выведет к жизни, а не к смерти, нужно только со всей силы постараться.

— Ты слушаешь?

— Да. Продолжай.

— «… спустя десять лет рак вернется. Не к нему. К ней. Поздно замеченный, стремительный, вцепившийся в Аллу Балтер мертвой хваткой. Но поначалу в это никто не мог поверить. Он часто спрашивает ее: «Все хорошо? Все в порядке? Как ты себя чувствуешь?» А она только запрокидывает голову назад, трясет пышными волосами и улыбается: «Все хорошо, Эммочка, все замечательно! Это просто легкое недомогание. Чувствую себя замечательно». «Три года мы боролись. И каждый год заканчивался победой. И Аллочка опять возвращалась в профессию, играла спектакли. Потом Аллочка попала на Каширку. 21 этаж. Она говорила, что ей нравилось видеть небо из окон палаты. Тогда пришла моя очередь ремонтировать палату. Я отремонтировал.»»

В больнице я читал вслух Юле утром, днем и вечером: на завтрак, на обед и на ужин. Читал, как она читала мне в библиотеке перед сессиями. Как я читал ей дома перед сном. Как читали мы друг другу в электричках между Москвой и Дмитровом. Я надеялся, что мы будем читать друг другу еще очень-очень долго, до самой старости. Надеялся и робко посматривал на капельницу.

Кап-кап-кап-кап.

 

30

Привет, Юля.

Обещал — пишу.

«I saw the crime. Mmmm», — прошипел кто-то в соседней кабинке. На мне расстегнутые джинсы, я в туалете. «Mmmmm. I saw the crime», — на этот раз с каким-то причмокиванием опять из соседней кабинки. «Слава богу, я заканчиваю», — подумал я и в этот момент почувствовал у себя на плече чью-то руку. «I saw the crime!», — на этот раз раздалось уже в моей кабинке. Я повернул голову и увидел несвежего небритого мужика с красными прищуренными глазами. «I SAW THE CRIME!» — прокричал мужик и плотнее сжал свой член в руке. Я от испуга сделал тоже самое и с фальшивым спокойствием ответил: «Get lost».

Так, Юля, Лондон поздоровался со мной. «Hello» с членом в руке и прищуром грязного туалетного извращенца. Я в лучшем месте на планете.

Жаль, что тебя нет рядом. Тебе бы тоже понравилось.

Толпы молодых и неустроенных людей громят Лондон. У меня две недели на то, чтобы втереться в доверие к тем, кто живет на дне этого города. И снять про них документальный фильм. Все как всегда.

Живу я на юге. В Брикстоне. У наших с тобой друзей. Сплю на полу. Ем китайскую лапшу на завтрак, обед и ужин. Вместо вечернего чая у нас кувшин, забитый AK47 (одним из сильнейших сортов марихуаны). «Это же десять лет тюрьмы в Москве», — сказал я хозяину квартиры. Хозяин квартиры выдохнул дым и парировал философски: «Десять лет тюрьмы в Москве… и три месяца счастья в Лондоне. Кому из нас повезло больше?»

Все, что происходит в этой квартире, напоминает мне фильм «Withnail and I». Иногда я даже думаю, что все это не по-настоящему, не со мной.

Я на полу в Лондоне. За окном каждые сорок секунд звучат полицейские сирены и афро-английская ругань. Рядом со мной недоеденная лапша с креветками еще с позавчера, на проигрывателе без перерыва скрипит пластинка Питера Тоша. Служебная командировка, ничего не поделаешь.

Говорят, пару лет назад Брикстон был намного суровее. Тут жили в основном парни с яйцами, дредами и проблемами с законом. Наркотики и оружие продавались здесь как горячие пирожки. Говорят, в девяностые тут поставили мировой рекорд: каждый день по пять ножевых ранений, без перерывов на обед и выходные. Кровь буквально лилась рекой. Сейчас в Брикстоне не так интересно. Парни с яйцами и дредами никуда не делись. Но на улицах появились и другие — мирные — люди. Это называется джентрификацией: когда в неблагополучный райончик вдруг начинают селиться художники и богема, потому что жизнь тут дешевле, чем в других местах. Их примеру следуют другие художники и другая богема. И со временем уже никто и не вспомнит, что когда-то тут жил и работал влиятельный и мощный ямайский наркокартель.

Юля, это великая страна. Великая в своем противоречии. С одной стороны, все до тошноты предсказуемо и стабильно: британцы отмерили себе по двести лет жизни и ухаживают за своими садиками со стручковым горохом. С другой — город живет и меняется с каждым вздохом. Пятнадцать минут ходьбы — и город уже другой. Не тот, что пятнадцать минут назад. И не факт, что через пару лет «огурец» Фостера не станет конюшней, а Ноттинг Хилл не снимет с себя дорогие замшевые сапоги и не превратится в последнее пристанище разбойников и наркоманов.

Местечко Хакни на востоке Лондона герои фильма, который я тут снимаю, громили с особой любовью. Тут целые кварталы принадлежат бенефитчикам — безработным, существующим за счет государственного соцобеспечения. Их реально очень-очень много. Они живут в бесплатных муниципальных квартирках. Каждые две недели получают примерно сто восемьдесят фунтов и не очень-то спешат устраиваться на работу. Нашел работу — потерял бесплатное жилье и еженедельные выплаты. Бенефитчики предпочитают совмещать госвыплаты с наркоторговлей. Так, конечно, делают не все. Так делают все, кого я успел встретить.

Копаясь в Интернете, набрел в «Ютубе» на ролик, в котором пожилая темнокожая тетка с клюкой ломится в эпицентр взрывов и погромов и своей огромной африканской грудью кидается на молодчиков с ножами и кричит: «Подонки ж вы вонючие! Не для того Мартин Лютер свою жизнь потратил, чтобы вы все его труды в защиту темнокожего населения похерили ради ворованных кроссовок и телевизоров! Уродцы вы малолетние! Зачем кидаете коту под хвост двадцать лет жизни всего британского темнокожего сообщества? На нас опять будут тыкать пальцем и переходить улицу при встрече». Зовут эту бабушку Полин. Я, не поверишь, ее нашел.

Она тоже живет за счет государства. Не платит ни за что. Даже за телефон. Дома у нее две спальни, кухня и прекрасный вид из окна. Она пенсионерка, ей трудно ходить, у нее был рак. Не уверен, что она продает наркотики. Но.

Достучаться до нее я не мог минут пятнадцать. Ждал, пока по ту сторону двери закончится очередной музыкальный трек. В паузах между песнями звонил снова и снова. Полин слушала очень вязкий и красивый даб. Когда она решила сменить пластинку, я стал звонить настойчивее. Услышала. Дверь открылась.

Ты бы, Юль, в нее влюбилась.

Во весь дверной проем белозубая улыбка: «Оу май гад! Рашн телевижн! А я не успела волосы приделать. Кам ин, гайз». И уходит в ванную комнату приделывать косички к затылку. На подоконниках вместо привычных рассады и чайных грибов — горшочки с марихуаной. На стенах вместо привычных ковров с котятами и оленями — постеры со звездами фри-джаза и регги. Над унитазом вместо плаката с Юрой Шатуновым — постер с фотографиями и краткими жизнеописания всех родственников императора Хайле Селассие.

Пенсионерка Полин вышла из ванны уже с косичками и с кучей виниловых пластинок под мышкой. В свободное от пенсии время бабуля выводит новые сорта марихуаны и работает диск-жокеем на пиратской радиостанции. Ну а что, все равно у ее подъезда даже лавочки нет. А семечки в Лондоне по старой привычке грызут только русские эмигранты и сотрудники внешней разведки. Вспоминается великая журналистская фраза из одного энтэвэшного сюжета про малоизвестные биографические факты Хрущева: «… а перед самой смертью Никита Сергеевич увлекся гидропоникой.».

Полин провела меня по району и показала, где и как громили город. За одну ночь тут сломали и спалили все. За двое суток местные жители навели здесь полный порядок. Кое-где не успели вставить стекла. Кое-где не успели вставить дверь. Но никаких ужасов уже не видно. В этом городе так принято: каждый кусочек земли или имущества должен быть под присмотром. Все за чем-то ухаживают. И что-то любят. Но кто тогда громил? Пенсионерка говорит, что громили примерно те, кто на следующий день с инструментами и вениками наводил порядок. Если не они сами, то их родственники точно. «Люди в ту ночь просто превратились в животных. Переклинило. Бац — и все. А потом какие-то взрослые ушлые негодяи воспользовались ситуацией и сделали глобальные смс-и твиттер-рассылки: «Остановим произвол полицейских. Выходи на улицу и верни город себе. Богатых и бедных стало слишком много.» и так далее. Обыкновенная популистская риторика, вложенная в уста негодяев», — причитает Полин.

Парней в капюшонах из социальных квартир очень просто раскрутить на уличный кипеш. Полин говорит, что виновато государство. Оно не дапт возможности брызжущим агрессией и тестостероном ребятам хоть как-то планировать свою жизнь. Если ты на бенефитах, у тебя нет шанса: на тебя априори смотрят как на говно. И перестать быть говном сложно — мало кто откажется получать триста шестьдесят фунтов в месяц и бесплатную квартиру. Получается замкнутый круг. И государство уже давно не знает, что делать. Тянет время и закидывает проблемных парней английскими фунтами, но это все равно, что лечить пневмонию горячим чаем с малиновым вареньем.

В Хакни я познакомился с русским парнем Женей. Ему чуть за двадцать. Маленьким мальчиком с поддельными документами он переехал в Лондон с родителями. Родители развелись. Дела не очень. Денег нет. Проблемы с работой. Женя надел широкие штаны и кепку, стал здорово читать рэп и пару лет назад, не работая, заработал себе на «Лексус». Он на бенефитах. Живет с мамой в такой же квартире, как и африканка Полин, на улице, очень похожей на главную базарную площадь в Дели. Здесь самая плотная застройка социального жилья в Лондоне. Унылые дома с обшарпанными стенами образуют целый город в городе. В квартирах этих домов фасуются наркотики, хранится оружие, принимают душ уставшие и нездоровые проститутки… Здесь все живет и работает по своим законам, не пересекающимся с британскими. В этих дворах бегают чумазые дети, в пятнадцать лет у многих есть пистолеты. В шестнадцать — жены, любовницы и собственные дети. В восемнадцать — почти все имеют условные сроки. В девятнадцать — реальные. Это инкубатор вечных бенефитчиков. Трафальгарская площадь и модный бар в Сохо здесь никого не интересуют. В эти дворы никогда не приедет полиция.

Кроме Жени, я не видел здесь ни одного белого человека. Справа пакистанские магазины, слева — индийские. Торговцы между собой враждуют. Каждую неделю здесь поножовщина. «Это как у нас в девяностые металлисты недолюбливали рэперов, а деревенские городских», — говорит Женя. «Сферы влияния, территории, старые раны, кровная месть, а помнишь твой знакомый с Ист-Лондона приехал на Юг и кинул моего брата? Все это зашло довольно далеко», — спокойно объясняет Женя. Он водит меня по закоулкам и рассказывает все новые жуткие истории о том, как ежедневно Восток режет Запад, а Север отстреливает южан. Женя отличный персонаж для фильма. Мне с ним повезло. Он из этого мира. Он разговорчив, может, даже слишком разговорчив. Это хорошо для меня и плохо для него.

На камеру он рассказал мне, что в лондонских погромах участвовали в основном бенефитчики. На камеру рассказал, как его приятели вытаскивали из магазинов пылесосы и игровые приставки. На камеру рассказал, как радостной толпой кидали в копов булыжники, как воровали у туристов кошельки и айподы. Рассказал, что обезумевшие подростки обещали трахнуть британскую королеву. И наверняка бы трахнули, если бы это безумие не сошло на нет. Так же стихийно и неожиданно, как и началось.

Женя познакомил меня с Русланом. Руслану нет и тридцати. У него очень дорогая «Вольва», белая куртка, золотая толстая цепь на толстой шее, странный юридический статус и плохой английский. Пока он любезно везет меня из Ист-Лондона домой в Брикстон, успевает похвастаться, как здесь за год можно заработать миллион фунтов, как можно купить макбук за половину цены, как можно обмануть любой английский банк, как его друзей с четырьмя миллионами кэша принимали разведчики из МИ-6, как можно летать британскими авиакомпаниями бесплатно, как не платить штрафы за нарушение правил дорожного движения, как отмыть состояние на благотворительности, почему русские бандиты скупают Лондон с потрохами… Руслан добрый и приятный парень. Несемся сто восемьдесят по специальному дорожному участку, отведенному для общественного транспорта. Громко играет пиратская хип-хоп-радиостанция. Дальше прямая речь: «Понимаешь, ман, в этом городе нужно очень сильно постараться, чтобы тебя взяли копы. Нужно долго и громко стучать в двери правосудия, чтобы тебе открыли. Нужно быть полным дебилом, чтобы бедствовать или вкалывать у станка, как у нас в Рашке. Это круто и приятно. Здесь проще делать дела. К тебе не подойдут на улице и не спросят документы. У тебя никогда и никто не отнимет бизнес. У мусоров нет с собой оружия. Запрещено. Ориентируешься на местности — не будет проблем с гопотой. Если ты сечешь, где в городе висят камеры, — ты вообще человек-паук, ман. Этим пользовались погромщики. Это их джунгли. Они прыгали, как обезьяны, от одного магазина к другому. И теперь у них столько рождественских подарков дома, сколько у тебя за всю жизнь не было, ман. Это тебе не Москва, ман, не марш несогласных. Тут тебя дубинками бить никто не станет. У мусоров во время райотов, ты пойми, была, есть и будет четкая инструкция. За пределами этой инструкции мусоров не существует. А что это за инструкция? Стоять на улице и следить, чтобы погромщики не причиняли физический вред гражданам. Вот и все. Только на четвертый день, ман, ты подумай, на четвертый, мазафака, день им в инструкцию добавили пунктик про то, что они могут использовать резиновые пули и водометы. Так на четвертый день все, что можно было разграбить, — давно разграбили. Орангутанги сидели по своим ссаным квартиркам и пялились в украденные телики. Мусора вели себя как балерины, и не дай бог кто нарушит инструкцию правительства — скандал и всех министров-силовиков в отставку. Потому что здесь все уважают закон. Ну почти все. Кстати, ты представь, тысяча русских участвовали в погромах. Мне лично эсэмэски на русском на мой блэкберри приходили. Но я серьезный человек».

Прошу остановить Руслана на автобусной остановке в Брикстоне. До дома минут пятнадцать быстрым шагом. Другим, Юля, по вечерам тут не ходят, несмотря на джентрификацию.

Кебаб. Пахнущая на всю улицу сгоревшим маслом забегаловка с китайским фастфудом. Бездельники с яйцами и дредами у магазина стоят и зарабатывают на «Лексус». И еще постоянный звук полицейских сирен, который местные любовно называют брикстонской симфонией. Я надеваю капюшон, чтобы слиться с толпой. Засовываю руки в карманы, чтобы не украли кошелек и айфон. А на бумажке у меня аккуратно записан пост-код моего района и несколько фамилий местных авторитетных ямайских барыг. Это мой бронежилет. До Трафальгарской площади отсюда двадцать минут на метро. До отличного итальянского бара в Сохо примерно столько же.

Если со мной что-то случится, любимая, знай, что с тем мужиком в туалете у меня ничего не было.

Твой муж.

Рома.

Я.

 

31

— Ром, что ты так странно на меня смотришь?

— Ты только не волнуйся.

— Ты о чем?

— Не волнуйся, ладно?

— Ладно.

— Обещаешь?

— Да. Что случилось-то?

Я взял из Юлиной косметички зеркало и протянул жене. Она посмотрела на свое отражение и не поверила своим глазам:

— Кто это, Ром?

— Это ты.

— Точно? Ты уверен?

— Да.

— А что это на моем лице?

— Я думаю, это сыпь.

Юлино лицо было усыпано большими и маленькими красными точками: лоб, щеки, нос, подбородок, веки — вся голова была будто бы покусана комарами. Жена достала из-под одеяла руки — на них тоже не было живого места. С ногами все тоже самое. Юля задрала футболку: живот, спина, грудь — все тело покрылось сеткой красных пупырышков:

— Ну что, Ром, такую ты меня тоже любишь?

— Да. Такую особенно сильно. Непревзойденная.

В ответ на эту мощнейшую аллергическую реакцию Юле временно повысили дозу «Преднизолона». И к концу первого курса химии пупырышки сдались, исчезли: стремительно и неожиданно, все одновременно, будто бы их и не было вовсе, будто бы нам все это померещилось.

* * *

Я совсем забросил работу. Отказался от своих фильмов и командировок.

Все время старался проводить с женой. Очень быстро я научился мыть полы, готовить еду, стирать одежду. Мне пришлось заставить себя избавиться от врожденной мизантропии, пересилить социопатию, чтобы продуктивно общаться с врачами, узнавать у них, что происходит сейчас, что будет происходить дальше. Мне было важно дать понять своей жене, что в каком-то смысле болеет не она, а мы оба. Мне хотелось верить, что от этого ей будет хоть чуть-чуть легче. Так мы с ней и зажили: от курса к курсу.

Капельницы, таблетки, уколы, таблетки, капельницы. Капельницы, таблетки, уколы, таблетки, капельницы. Капельницы, таблетки, уколы, таблетки, капельницы. Я уезжал домой принять душ и поцеловать сына. И сразу же возвращался обратно в больницу. Я узнаю охранников, охранники узнают меня. Через аптеку в лифт. И на двадцатый этаж. Иначе сейчас нельзя. Это трудно. Но к этому аду даже как-то привыкаешь. Знание, что у этого ада есть конец, придает сил. Уверенность в том, что впереди выздоровление, превращает ад в череду неприятностей, которые точно стоит пережить.

Жизнь превратилась в набор скверных механических действий, сквозь которые мы продирались вместе. Продираясь, я все больше и больше восхищался Юлей. Мы были знакомы с ней уже больше десяти лет, но я и не подозревал, что в моей хрупкой жене найдется столько сил: и на себя, и на меня, и на всех вокруг. Она ходила по палатам на этаже, подбадривала вновь прибывших. Рассказывала неофитам, как победить тошноту во время химий, как победить страх. И вообще, как победить. Пациенты Каширки будто бы оживали в ее присутствии. За час непринужденной болтовни с Юлей мрачные, убитые горем люди становились улыбчивыми, открытыми, разговорчивыми, приветливыми и спокойными. Потом эти люди каждый день и сами стали ходить к моей жене, чтобы просто побыть рядом, зарядиться ее энергией, ее жизнью, которая прорастала сквозь болезнь и суровую терапию, как травинка сквозь асфальт. Ее желание жить было заразительным. И люди, попадавшие в Блохинвальд, хотели этим заразиться.

Находясь в палате, я невольно подслушивал их разговоры. Они могли вестись о чем угодно: о болезни, о семье, о прошлом, о будущем, о тряпках, о путешествиях, о море, о Джонни Деппе, о школе, о книгах, о музыке, о манной каше. О чем угодно. Человеку, которого болезнь загнала в ловушку, важно просто разговаривать и слушать. Странно и страшно, но онкология в России как будто запрещает людям говорить и слушать, она консервирует людей, сковывает, закрывает и почему-то не позволяет вести себя естественно. Юля стала кем-то вроде психолога для всего двадцатого этажа, на котором сама и лежала. И ее «сеансы» стали пользоваться большой популярностью. Тем более что кабинет профессионального психолога на Каширке за несколько месяцев нашего там пребывания не работал ни одного дня. В Блохинвальде почему-то считается, что эмоциональная и психологическая помощь — это второстепенные, не очень-то важные вещи. Здесь почему-то считается, что лечить нужно не человека, а его больное тело. Хотя это, безусловно, не так.

Юля дружила с пациентами. Она не воспринимала болезнь как поражение людей. Она, превозмогая собственные боли и ужасное недомогание, учила своих соседей по этажу не относиться к болезни слишком уж серьезно. Юля сочувствовала людям, но не жалела их. Юля внимательно выслушивала их, но никогда не причитала в ответ. Она не давала никаких советов, но подробно и деликатно делилась собственным опытом. Так психологическая помощь пациентам Каширки стала настоящей ежедневной работой. И эта работа была полезна всем. В том числе и моей жене.

За очередным «сеансом» Юля познакомилась с Таей:

— Ты Юля? Здравствуй. Можно к тебе зайти?

— Да, заходи, конечно. Привет.

— Меня зовут Тая. У тебя, наверное, лимфома?

— Да.

— Ходжкина?

— Да.

— Стадия, допустим, вторая.

— Да.

— Курсов шесть ведь прописали?

— Да— Лучевая терапия пока под вопросом?

— Да— И ты наверняка согласились на EACOPP-14 вместо BEACOPP?

— Как ты это делаешь?

— Да я здесь очень давно, Юль. Успела уже доктором Хаусом стать.

Тая присела на стул рядом с Юлей, достала из кармана жвачку, распечатала упаковку:

— Хочешь?

— Нет, спасибо, у меня во рту так себе…

— У меня тоже. Но это со вкусом вишни. Вкусно.

— А у тебя что? Ты очень молодо выглядишь.

— Мне двадцать один год. Впервые я попала сюда, когда мне было тринадцать лет. Детское отделение Каширки. Меня лечили от лимфомы. Успешно. Я тогда почти ее и не заметила. У детей как-то, знаешь, гораздо легче это все протекает. Детям в голову не приходят мысли о смерти. Дети не размышляют о том, что им, возможно, выносят смертный приговор. Они обращают внимание на то, как красиво поют птицы за окном. И какая весна чудесная.

— И теперь ты вернулась с рецидивом?

— Да, через семь лет. Во взрослое отделение. Меня взяли по старой дружбе. Мои документы все хранились здесь. И госпитализировали меня на удивление быстро. Иначе, уверена, я бы сюда вообще не попала. Как не попали сюда несколько моих знакомых.

Лицо у Таи, как и у всех резидентов двадцатого этажа Каширки, было отекшим и зеленовато-серым. Голова лысая. Платок или шапку она не носила. Ее внешность по всему должна была отпугивать, но почему-то совершенно не пугала, не бросалась в глаза. Первое и единственное, что бросалось в глаза, — это, собственно, ее глаза. Большие, с интересным восточным разрезом, карие, улыбающиеся и очень живые.

— И птицы, Тая, уже так не радуют. И весна не такая, как в тринадцать лет…

— Да уж. До двадцатого этажа если кто и долетает, то только голуби. Ты, кстати, знаешь, что от меня тут врачи шарахаются?

— Нет. Почему это?

— Потому что я очень неудобный пациент. Можно даже сказать — скандальный.

— Вечеринки что ли закатываешь?

— Если бы. Да нет, просто я считаю, что врачи допустили халатность, когда я сюда загремела второй раз. И я в какой-то момент очень активно начала этим возмущаться.

— А в чем была халатность?

— Вероятно, врачи не заметили, что с тех пор, как я тут лечилась в прошлый раз, прошло семь лет. И ребенок успел стать взрослым. Почему-то меня и на этот раз стали лечить по детскому протоколу. А детские протоколы существенно отличаются от взрослых. Лечили-лечили, а ответа на лечение не было. Опухоль не уменьшалась.

— И ты задала вопрос: какого черта?

— Да. Так и спросила у врача: какого черта вы меня лечите по детскому протоколу?

— И какого же?

— А никакого. Врач молча сменил мне схему лечения, не объяснив, что же произошло, зачем меня нужно было лечить, как ребенка. Но и эта его новая схема как-то не очень работала. Тогда мне по ходу дела стали подбирать все новые препараты, нарушив и взрослый протокол. В итоге, как мне кажется, именно от всех этих экспериментов у меня развился лейкоз. Теперь я лечусь и от него тоже.

— Уф. Ты боец.

— Боец-неудачник, да. Причем залеченный до полусмерти боец. Но тут либо ты боец, либо очень быстро поднимаешь вверх лапки и умираешь, как жук поздней осенью от холода. В мои планы это не входит. Как и в твои, Юль. Я научилась с одного взгляда определять, кто сдался и готовится к собственным поминкам, ко встрече с вечностью. А кто хочет побарахтаться.

— Тая, я тоже это очень хорошо вижу и определяю. Но стараюсь как-то подбодрить всех. Даже тех, кто одной ногой уже где-то не здесь.

— Клево. Это, согласись, и самой силы придает. Я вот с тобой сейчас разговариваю, и страх у меня притупляется, уходит, это так приятно.

— И у меня. А ты когда-нибудь была здесь у психолога? Я ни разу не видела, чтобы кабинет был открыт.

— Однажды была. Ради интереса зашла. Я тоже заметила, что это единственный кабинет во всей больнице, у которого нет очереди. И дверь все время закрыта. Но один раз мне повезло. Один раз я там застала психолога!

— И что там происходит?

— Ничего. Там сидит человек в белом халате и без особого энтузиазма цитирует по памяти книжки, прочитанные им в студенчестве. Рассказывает, например, про пять стадий принятия смертельной болезни: отрицание, гнев, торг…

— … депрессия, принятие.

— Да. Вот видишь, это, кажется, всем известно. Но вот поднять на человека глаза и поговорить по душам тут никому в голову не приходит. В том числе и в том кабинете. Так что круто, что ты тут. Ну не в том смысле, что я рада твоей болезни. А рада, что мы познакомились. Было приятно поболтать, Юль. Ты не против, если я иногда буду заходить?

— А я к тебе.

— Договорились. Я через палату от тебя. Пойду английский учить. Очень, кстати, полезное дело. Иначе тупеешь тут моментально. See you soon. Glad to meet you.

— Ага, пока. Я тоже.

* * *

Чем дольше Юля лежала в больнице, чем больше разговаривала с родственными душами, чем больше историй узнавала, тем яснее и печальнее становилась картина: говорить о том, что в России не лечат от рака, — значит лукавить. В России от рака лечат. Иногда, если повезет, хорошо. Но. Говорить о том, что в России можно успешно лечиться от рака без блата, — значит лукавить еще сильнее. Говорить о том, что каждый заболевший раком россиянин может с улицы и бесплатно попасть к специалисту в хорошую, то есть московскую или питерскую клинику, — значит врать. Есть деньги, прочные дружеские связи с кем и где нужно, известность, широкий круг общения — все будет быстро и достойно. А нет — придется торчать в очередях, доказывать, что ты не верблюд, а человек, которому очень нужна помощь. Мы до последнего искали этому безобразию объяснение и оправдание. Но объяснить и оправдать это невозможно. Позорнейшая российская беда, ставшая правилом государственного подхода к человеческой жизни: да прибудет с вами ксива!

Без условной ксивы (знакомств, денег, связей) — вы никто и звать вас никак. Без условной ксивы (блата, влиятельности, взаимных услуг) — недобросовестный доктор может лечить взрослого человека по детскому протоколу. Без условной ксивы шансов выжить становится меньше. В социально ответственном государстве такого просто не может быть. Эта антигуманная система, придуманная и простимулированная государством, ставит в унизительное положение не только пациентов, но и врачей. Система берет в заложники не только больных, но и весь медперсонал, вынуждая его как-то лавировать между клятвой Гиппократа и дрянной реальностью. Страдают в том числе и отважные, прекрасные профессионалы, которых нам посчастливилось встретить на Каширке. Первый из них — наш лечащий врач Алина Сергеевна.

Понаблюдав за тем, как живет, работает, вертится в этом страшном колесе наш лечащий врач, мы поняли, что она заслуживает памятника при жизни. Ну или хотя бы нормальной зарплаты. Ради работы она, как садху в Индии, отказывалась вообще от всего, от чего можно отказаться в жизни. Она приходила в эти больные стены, из которых нормальному человеку хочется бежать, к восьми утра каждый день. А уходила домой в полночь. Дежурила по выходным. Ни разу не повысила голос. Ни разу не проигнорировала ни одного вопроса и просьбы. Ни разу не забыла ни о чем, что обещала. Очевидно, нам снова очень повезло.

Российская система здравоохранения имеет в виду только тех, кому везет. Остальных же для нее не существует.

 

32

Привет, Ром.

Обещала, что не отвечу.

Отвечаю.

Во-первых, извини, что я так наседаю на тебя с требованием переехать из Москвы. Ты знаешь про эти мои приступы москвафобии лучше, чем кто-либо. И ничего поделать с этим я не могу. Хотя и стараюсь. Нам с Лукой хорошо там, где ты. Но тебя так часто нет рядом. И тогда в этом большом безумном городе совсем неуютно и страшно. Вот как сейчас, например.

Во-вторых, когда тебя нет рядом, я спасаюсь воспоминаниями и твоими рассказами про детство, в которое я влюблена не меньше, чем в твое настоящее и в наше будущее. Помнишь двухэтажный зеленый дом с опасной трещиной от крыши до самой земли, в котором ты родился, прожил большую часть жизни, научился есть и любить? Молиться так и не научился. У окна росла здоровая береза, к которой ты с папой весной цеплял пакет и по каплям собирали березовый сок. Еще вы с братом всегда с нетерпением ждали начала мая, чтобы рубашками ловить майских жуков, которые потом со всеми удобствами жили в заранее заготовленной трехлитровой банке. От подъезда до твоей школы ровно пятьдесят секунд быстрым шагом — я проверяла. От подъезда до ближайшей автобусной остановки пятнадцать минут — связь поселка с большой землей только через эту остановку. От подъезда до этого тесного пыльного лета — почти тридцать лет.

Я тут узнала у твоего папы, что ваши соседи из пятой квартиры — Мухины — совсем спились. Дядя Толя долго и громко выл дворовой собакой все ночи напролет под дверью. Его старший сын Леша присоединялся к отцу, выли в унисон. Закончилось это так себе. Соседи сверху тоже безрадостно забухали, так и не приспособившись к стране после перестройки. Когда мы только начали с тобой встречаться, я запомнила Таню из восьмой квартиры — толстую, как планета. Она вечно стояла в подъезде на лестнице с сигаретой без фильтра и никогда не здоровалась. Ее сестра Настя, рассказывали, побывала в сексуальном рабстве у каких-то бандитов и, спасаясь, выпрыгнула из окна, покалечив свое красивое тело. Как в кино.

У окон спальни твоя сердечная мама в лихие годы рейдерским забором отгородила себе кусочек земли, чтобы алкаши не гадили и не били стекла. Она посадила цветочки, окультурила. Но очень скоро забор исчез. А через какое-то время его вернули менты: у дома напротив грабители использовали его в качестве лестницы на второй этаж, вынесли все, что было только можно, то есть ничего — там ведь жили точно такие же синяки, как и в твоем подъезде. Забор поставили на прежнее место. Цветочки обновили.

Обожаю твое детство. Все в нем прекрасно.

А помнишь соседа Олега? Помнишь его закидоны? Помнишь, как он взял в заложники какую-то бабку и, потрясывая сковородкой в руках, угрожал заняться с ней любовью? Бедная бабуля проторчала в квартире у волосатого пьяного мужика в грязном халате и с явными психическими расстройствами двое суток. А бабушка-то всего-навсего позвонила в дверь этому психопату, слушающему на всю громкость Cannibal Corpse, чтобы попросить сделать потише. Про него же много интересных баек в городе рассказывали. Когда он напивался, всегда повторял одну и ту же процедуру: раздевался догола, вставал у окна и громко наизусть читал Бродского. Потом включал свой сатанинский трэш-метал, воспевающий каннибализм, смерть и гомосексуальный инцест.

Еще, говорят, он любил ужинать змеиным мясом: покупал в зоомагазине змейку, сам жарил на сковородке с оливковым маслом и ел. Неоднократно из уважения к молчанию зашивал себе рот, ходил так по городу и пугал детей.

Неоднократно вскрывал себе вены, но всегда все обходилось хорошо. Он был бессмертным. Разве в Москве встречаются такие добрые и творческие соседи?

Ты все сидел и сидел ночами у лампы и занимался, иногда убегая ко мне через то самое, закрытое рейдерским забором окно. Ты много читал и много писал, ты все впитывал и рефлексировал, ты много грустил и редко смеялся, злился и пил чай, слушал и смотрел, учил и зубрил. Чтобы навсегда оттуда сбежать. Но, знаешь, я думаю о твоем ужасном доме и суровом детстве и понимаю, что ничего лучше этого нет. Потому что это дом. Дом. И детство. Детство.

В-третьих, береги себя в Лондоне. Хотя, с таким прошлым как у тебя опасаться вечернего Брикстона все-таки как-то странно.

Возвращайся скорее.

Твоя жена.

Юля.

Я.

 

33

В конце второго курса химиотерапии Юле назначили промежуточное обследование, чтобы понять, как реагирует — и реагирует ли вообще — ее организм на применяемые препараты. Корректно ли выбрано лечение? Как ведет себя опухоль? Что происходит с раковыми клетками? Чтобы ответить на эти вопросы, помимо прочих процедур жена записалась на позитронноэмиссионную томографию, которую однажды уже делала до начала лечения. Теперь нужно было сделать повторное исследование, чтобы определить динамику.

Чем ближе был день икс, тем сильнее мы нервничали. Ни она, ни я не говорили об этом вслух, но про себя задавались одними и теми же вопросами. Что если рак окажется резистентным к лечению? Ведь именно так иногда и случается. Что если во время диагностирования что-то пошло не так: врачи допустили ошибку и Юлю лечат не от того, от чего нужно на самом деле? Что если медсестра в один из дней перепутала пакеты с химиотерапией и принесла нам то, что полагалось кому-то другому? В голову почему-то лезли только самые скверные сценарии развития ситуации. А о хорошем не думалось вовсе.

День перед томографией был особенно тяжелым. Мы переживали так сильно, что трудно было даже разговаривать друг с другом. Я от волнения написал какое-то невнятное сообщение Гордеевой. Она все поняла и тут же перезвонила, но не мне, а сразу Юле:

— Привет, Юль. Страдание, боль, ужас, паника, места себе не находишь и другие радости?

— Не то слово. Чувствую себя, как человек на электрическом стуле, которому за непрозрачным стеклом кто-то прямо сейчас выносит приговор: то ли пустить электричество, то ли дать еще пожить.

— А Рома как?

— Роме, вероятно, электричество уже пустили. Он сам не свой. Пытка какая-то.

— Когда компьютерная томография?

— Завтра в девять утра.

— Значит, завтра ближе к полудню вы будете обниматься, целоваться и скакать от радости.

— Хорошо бы. Ты как?

— Я тоже на электрическом стуле: любовь, что тут объяснять?

— Как хоть его зовут?

— Коля. Мы шлем друг другу видеописьма. Спасибо Джобсу, айфон-почта между Москвой и Питером работает без перебоев. Это невероятно, если честно.

— Кого-то ты мне сильно напоминаешь, Кать. Я правильно понимаю, что ты планируешь выполнить условия наших с тобой договоренностей?

— Да, капитан. Хотя это такая хрупкая история, что я боюсь об этом даже вслух говорить. Но все, разумеется, остается в силе. Ты, главное, тоже не смей меня подводить.

— Я очень постараюсь.

— И передай там Роме дружеский пендель.

— Не могу, ноги что-то с трудом поднимаются.

— Тогда поцелуй.

— Не могу, стоматит адский.

— Зануда.

— Обнимаю.

— До связи.

Разговор с Катей помог, но ненадолго. Вечером Юля впервые всерьез заговорила со мной о смерти. О том, что будет, если ее не станет. О похоронах.

О том, как нужно будет объяснить все Луке. Слушать все это было невыносимо. Тем более что я и сам, без помощи жены, был погружен в точно такие же мысли и безуспешно пытался с ними как-то разобраться:

— Ром, я не хочу тебя оставлять. Не понимаю, почему все это сейчас, когда мне всего тридцать два. Почему вместо того, чтобы наслаждаться молодостью, нам приходится возиться с поганым раком? Почему вместо того, чтобы работать, ездить по миру, снимать фильмы, тебе приходится водить под ручку беспомощную жену в туалет?

— Юля, нам ничего не остается, кроме того как терпеливо, стиснув зубы, лечиться. И давай поменьше мучить себя всякими вопросами, ответов на которые, видимо, просто нет.

— Я стараюсь изо всех сил. Ты же видишь. Но иногда страх побеждает. Я не хочу оставлять тебя и Луку. Не хочу. Не хочу. Не хочу, понимаешь?

Юля заплакала. Я обнял ее и тоже не смог сдержаться. Мы плакали вместе. Беззвучно, без рыданий и истерик. Тихо плакали в крепких объятиях. Это был момент невероятной нежности и любви. Мы легли на больничную койку, прижались друг к другу, закутались в одеяло, будто бы укрывшись от кошмара, нависшего над нами. Но кошмар никуда не исчезал, он был не над нами, он был в нас:

— Ром, мне так приятно думать, что я увижу, как повзрослеет Лука. Увижу его первую девушку. Мне нравится думать, как я буду переживать за него, когда он будет поступать в университет. Я обожаю мысли о том, как ты через много лет начнешь благородно седеть. Я мечтаю увидеть, как наш мир будет меняться вместе с нами. И в этом мире мне очень хочется послужить подольше, чем микроволновая печь.

— Юль, ты знаешь, что я всегда рядом?

— Знаю.

— Мы все это переживем вместе. Не уверен, что меняющийся мир будет таким уж привлекательным, как тебе хочется, но мы в нем еще поприсутствуем.

— Надо пожить, да. Иначе свадьбы не будет.

— Какой еще свадьбы? Мы же женаты.

— Упс.

— Упс?

— Проговорилась.

— Ты о чем?

— Умоляю, только не рассказывай Гордеевой, что я тебе выдала наш с ней секрет.

— Я — могила.

— Могила — это я. А ты просто обещай.

— Обещаю.

— Мы с Катей договорились… Я дала ей обещание поправиться. А она обещала выйти замуж.

— Господи, ну вы и дурочки. Вам что, восемнадцать лет?

— Гордеевой семнадцать.

* * *

Утро. Центральная клиническая больница. Юлю попросили выпить стакан теплой воды и посидеть рядом с калорифером, сопроводив это комментарием «вы нужны нам тепленькой». Через полчаса ее — тепленькую — завели в комнату, полностью выложенную кафельной плиткой, похожую на общественный туалет, только вместо унитазов там стояли кушетки. Юля легла, ее накрыли двумя толстыми одеялами. Доктор снял с моей жены носок и ввел в вену на ноге серебристое вещество. Велел не шевелиться, не кашлять, не дышать глубоко. Полное спокойствие. Никаких движений. Через час Юлю отвезли в другую комнату, в которой минут сорок делались снимки.

Серебристая жидкость должна была заполнить собой зоны, в которых есть онкологические клетки. Эти зоны на снимках четко видны, они «светятся». И по этим свечениям, собственно, определяют наличие раковых очагов. Сравнивая новые снимки со снимками, сделанными пациенту в предыдущий раз — перед началом лечения, — врачи и определяют динамику. Все ли идет так, как должно идти? Или организм решил, что раковые клетки к этой войне подготовлены гораздо лучше здоровых?

Доктор распечатал квитанцию для оплаты:

— Сходите пока в кассу. И можете позавтракать. А через час-полтора зайдите ко мне за заключением.

В столовой мы купили сырники, к которым даже не притронулись. Так и просидели над ними полтора часа без слов и без движений. Серебристое вещество, введенное в ногу, как будто заморозило Юлю. А заодно и меня вместе с ней.

 

34

Пытаемся пробраться поближе к сцене. С минуты на минуту он выйдет и, как обычно, будто бы не замечая, что перед ним тысячи людей, обыденно, словно принимает душ и никто его не слышит, запоет то, от чего у нас сердца сорвутся с мест и улетят в космос. Концерт Моррисси в Стамбуле. Сзади на нас давит орущая толпа. Юля кричит мне на ухо:

— Ром, ты помнишь, как впервые услышал Smiths? Как полюбил Моррисси?

— Да, конечно. Миша привез с Горбушки два МР3-диска. На одном были все альбомы Моррисси. На другом — четыре альбома Smiths и синглы. Я за два дня все переслушал. И больше не выключаю с тех пор. Много лет. Любовь до гробовой доски.

— Ты скучаешь по Мише, Ром?

— Не скучаю… Я думаю о нем каждый день. Он для меня до сих пор жив. Я поэтому к нему и не езжу на кладбище. Не могу поверить, что его нет. Он живой. Просто мы перестали созваниваться и видеться. Я не скучаю. Иногда по три-четыре раза в день не скучаю. Я не скучаю. Я очень скучаю, Юля. Очень.

Ты не представляешь, как я сильно скучаю по нему.

Мишу нашли на чердаке ветхой родительской дачи. Живого. Менты отвезли его в психушку. До сих пор не понимаю, зачем выживших самоубийц везут не к родственникам, а в психушку. Когда Миша смог разговаривать, то рассказал: напился, включил Smiths и вмазался лошадиной дозой инсулина. Кома.

Через несколько дней Миша все-таки умер. У мамы на руках. Мише не было и двадцати семи лет. На похоронах рыдающий отец сидел в микроавтобусе у закрытого гроба и одержимо твердил друзьям своего сына только одно: «Никому не говорите, что он это. того! Никому! Пожалуйста».

Миша жил со взрослым, толстым, некрасивым мужчиной несколько лет. Жил и жил. Наверное, ему так удобно. Как можно в такого влюбиться? Какая-то выгода, значит, есть: квартира, машина, связи в правительстве. Зачем еще молодому красивому мальчику быть со стареющим осовевшим мужиком с тройным подбородком? Так по-идиотски думал каждый из нас. Мы даже не допускали мысль, что прямо под нашим носом живет большая любовь. Да такая, которая давно не принята среди людей. У Мишиного мужчины было большое и доброе сердце, которое сильно болело. В прямом и переносном смысле. Он умер от инфаркта. Миша тогда написал мне в фейсбуке: «Рома, Валера умер. Давай встретимся. Мне очень плохо». Но у меня ночные и дневные монтажи, командировки, редактура. И сын-аллергик. «Давай на следующей неделе», — ответил через пару дней я Мише. Потом отложили еще на неделю. Потом еще и еще. И вот похороны.

Мишина сестра рассказала, что он потерял всякий смысл. Что без Валеры не хотел просыпаться, а за пару недель до трагедии стал намекать на скорую смерть. Но он всегда был склонен к эпатажу, к красивым жестам, поэтому к его предупреждениям серьезно не отнеслись. Снова никто не верил, что все это всерьез, что будет трагично, как в кино, но только по-настоящему: виски, Моррисси, инсулиновая кома.

Его отец всю жизнь проработал на заводе. Всю жизнь перед глазами — фрезерный станок. Мать — воспитательница в детском саду, тоже всю жизнь. Самая простая семья из нашего общего подмосковного поселка, где нет и не было ничего хорошего. Миша никогда в жизни не пришел бы к родителям и не рассказал, как им с Валерой понравился спектакль, на который они съездили вчера. Не показал бы фотографии из Варшавы, по которой они вместе шатались незадолго до смерти. Он никогда не посоветовался бы с мамой, как правильно лечить любимому поясницу. Не рассказал бы, как каждый день после работы едет на кладбище, чтобы положить свежие цветы на могилу Валере. Не спросил бы у отца: как мне быть, папа? Как теперь жить?

Никогда.

А если бы рассказал? А если бы поговорил? А если бы спросил у папы, как жить дальше после смерти любимого? А если бы папа рассказал, как жить? Как-то жить. Жить.

На Мишиных похоронах я поставил к его фотокарточке на могильной плите коллекционную пластинку — сорокапятку Smiths, японское издание. Миша такой красивый с ирокезом, завернутый в британский флаг. И Стивен Патрик в джинсовке на голое тело. Вместе.

До гробовой доски.

Моррисси вышел к микрофону. Толпа взревела, навалилась на нас еще сильнее, придавив к сцене. Мы с Юлей обнимаемся, закрываем глаза. И не открываем их полтора часа. Без слов и без движений. До выхода на бис.

Концерт с закрытыми глазами.

Теперь он наш голос из радиоприемника:

Sing me to sleep. Sing me to sleep.

I’m tired and I want to go to bed.

Sing me to sleep. Sing me to sleep.

And then leave me alone.

Don’t feel bad for me. I want you to know:

Deep in the cell of my heart

I will feel so glad to go…

 

35

Пора было бы привыкнуть к этому отвратительному, не дающему дышать полной грудью чувству неопределенности. Мы ведь не первый и не второй раз шли в кабинет доктора не за рецептом от насморка, не за больничным листом, не за пустяковыми назначениями, а за приговором — к жизни. Или к смерти. Не первый и не второй раз понимали, что вот сейчас мы узнаем, есть у Юли шанс на победу или его почти нет? Ведь если положительной динамики нет, то этот рак не отвечает на придуманный самыми умными и опытными врачами в мире протокол лечения. В таком случае нашим вариантом будут эксперименты докторов, а это почти всегда мизерные шансы на выздоровление. Пора было бы привыкнуть к этому страшному чувству. Но привыкнуть к нему просто невозможно. Мы с женой были сами похожи на несвежие заветренные сырники, лежавшие в наших тарелках. Вид у нас был совсем не аппетитный. Это первым делом подметил и врач, уже ждавший нас в своем кабинете:

— Что-то вы какие-то зеленые, ребята. Расслабьтесь.

— Вы нам расскажите про результат. И мы тогда постараемся расслабиться. Наверное.

— Вообще-то это хорошо бы сделать вашему лечащему врачу — рассказать про результат. Мое дело — отдать вам бумаги. Но вы, если я правильно вас понимаю, не отстанете. Да и спать не будете. У вас, друзья, есть все основания выдохнуть и расслабиться. У Юлии Михайловны полный метаболический ответ на лечение.

— Полный метаболический ответ — это как? Это хорошо? Плохо? Что это значит?

— Это значит, что процесс идет полным ходом. Это значит, что выбранное лечение устраивает ваш организм. Это значит — регресс опухолевых образований. Это значит, что у раковых клеток сейчас не самый лучший период в жизни. Я доступно объясняю?

— Пожалуй, что да.

— Можно еще каких-нибудь метафор набросать. Но я все-таки оставлю это приятное занятие вашему лечащему врачу. Будьте здоровы, все идет по плану.

Мы заходили в больничный корпус протухшими сырниками, а выходили из него самыми счастливыми людьми на свете. Полный метаболический ответ на лечение. Значит, все не зря. Значит, это работает. Значит, есть очень весомые причины терпеть изнуряющие химиотерапии. Значит, выздоровление и жизнь вполне реальны. Мы впервые увидели финиш: да, он был размыт, его легко можно было спутать с галлюцинацией; рассчитать расстояние до этого финиша пока нельзя, но мы его видели. Это все равно, что отчаявшемуся заблудившемуся в лесу человеку вдруг указать нужное направление. Впереди болото, клещи, хищные животные, тьма, сырость, паника, но выход точно там, в той стороне. В той самой, которую человек верно выбрал, чтобы спастись.

Вот и мы выбрали правильное направление и вдалеке уже разглядели точку, к которой шли. Наши болото, клещи, хищные животные — это еще четыре курса химиотерапии. Наши тьма, сырость и паника — это лучевая терапия. После промежуточного исследования Юля была к этому готова. Результаты позитронно-эмиссионной томографии поселили и укрепили в ней уверенность.

Мы прожили в состоянии эйфории четыре дня. Всей семьей поехали на дачу. Прекрасно провели время вместе. Жарили мясо, ловили рыбу.

Закутавшись в пледы, гуляли по живописному полю. К нам приезжали близкие друзья. Лука не отлипал от Юли. Ни лысая голова, ни болезненный вид ничуть не пугали его. Наоборот. Он относился к этому, как к игре. Интуитивно он понимал, что с мамой происходит что-то малоприятное, что мама болеет. Поэтому на дачу с собой захватил детский набор доктора: пластмассовый шприц, игрушечные пилюли, круглые докторские очки, стетоскоп, пластмассовый скальпель. Мама качалась на уличных качелях. Доктор Лука ее лечил.

Он и правда ее лечил. За четыре дня, проведенных с сыном, Юля здорово похорошела, стала улыбчивой, еще более приветливой, ее настроение перестало скакать, как саранча. Она настроилась на дальнейшую борьбу.

Но очень скоро эйфория сменится отчаянием.

Третий курс химиотерапии оказался самым трудным. Инфернальным. Невыносимым. Недомогание, боли и страдания, которые моей жене довелось мужественно, со стиснутыми зубами пережить за предыдущие два курса, не шли ни в какое сравнение с тем ужасом, в котором она оказалась теперь.

«Рубиновые капли» превратили Юлины вены в веревки. Ее руки, как у героинового наркомана, почернели в сгибах. Химия буквально выжигала ей внутренности. С тошнотой еле-еле удавалось справляться с помощью «Кетрила». В ход пошли таблетки, помогающие желудку и кишечнику хоть как-то функционировать. Прекратились месячные. Вернулась сыпь. Пропал сон. В любую секунду ее стал прошибать пот. Настроение менялось по сто раз в день. Во рту появились неприятные язвочки, свирепствовал стоматит. Опорожнение кишечника стало ужасно болезненной и кровавой процедурой. Что-то странное стало происходить со вкусовыми рецепторами: соленое казалось сладким, сладкое вызывало горечь. Потемнели ногти на ногах. Лицо почти всегда было отекшим, одутловатым и землистого цвета. С третьим курсом химиотерапии Юля будто бы прошла обряд инициации, чтобы войти в этот страшный клуб резидентов Каширки. Моя жена вдруг стала похожа на людей, которые медленно в нездоровом полуприсяде ходят по коридорам этой больницы.

Физическое истощение сопровождалось психологическими проблемами.

Она перестала спать, но не спать не было сил. Она перестала есть, но не есть было нельзя. Из-за неконтролируемой тошноты она перестала пить таблетки, являющиеся частью курса химиотерапии, но не пить их было опасно для жизни. Когда я пытался объяснить ей, что спать, есть и пить таблетки необходимо, Юля сильно раздражалась и требовала оставить ее в покое:

— Знаю, я должна быть сильной, но, когда смотрю на себя в зеркало, быть сильной не могу. Посмотри сам, на кого я стала похожа! Меня достали эти платки и шапки. Достала лысая башка. Достали эти отеки. Я хочу проснуться и всего этого не видеть и не знать. Я хочу без боли ходить в туалет. Я не хочу больше трястись от страха. Я не хочу сдавать литрами кровь. Не хочу подвергаться унизительным и болезненным процедурам. Я не хочу, чтобы отваливались руки, чтобы тошнило.

— Полный метаболический ответ на лечение. Полный метаболический ответ на лечение. Полный метаболический ответ на лечение…

— Что ты заладил?

— А то! Повторяй это, как мантру. Ради этих четырех слов можно и нужно терпеть. Тошнота, полумертвый кишечник, искусственно вызванная менопауза, сыпи, скачки температуры тела, страдающая ротовая полость, облысение, тахикардия, недомогание. — все ради четырех слов. Все не напрасно.

Один курс химиотерапии длился две недели: три-четыре дня Юля лежала в больнице под капельницами. Потом на неделю ее отпускали домой, приходить в себя. Но приходить в себя получалось с трудом, потому что на восьмой день курса необходимо было вернуться на Каширку и подвергнуться еще одной химиотерапевтической процедуре: на этот раз не капельнице, а быстрой внутривенной инъекции «Винкристина», после которой уровень лейкоцитов в крови обрушивался, как ветхое аварийное здание. От «Винкристина» Юля не могла пошевелиться. Лейкоциты приходилось искусственно поднимать израильским препаратом — «Теваграстимом», который кололи ей в плечи. Он здорово помогал, ставил на ноги за сутки-двое. Но иногда «Теваграстим» в больнице заканчивался. Ей прописывали российский аналог — «Нейпомакс», который не действовал на организм вообще никак. Тогда нам приходилось покупать спасительный «Теваграстим» самим. Не уверен, что вице-премьеру Российской Федерации Ольге Голодец известно что-либо о фундаментальной разнице между израильским «Теваграстимом» и отечественным «Нейпомаксом». Иначе она не обрекала бы на боль и страдания сотни тысяч людей своим предложением заменить большую часть импортных лекарств российскими аналогами.

Помимо этого Юле нужно было ежедневно пить иногда до тридцати таблеток. Моей жене прописали шесть таких курсов. Значит, впереди еще три.

Все это медленно, но верно начало сводить нас с ума.

По мере того как усиливалась депрессия моей жены, тяжелее становилось и мне. Все эти недели и месяцы я не отходил от Юли ни на шаг. И вот теперь мне впервые захотелось отойти в сторону, перевести дух. Я вдруг понял, что если прямо сейчас не переключусь на свои проблемы, на проблемы сына, да на что угодно, то просто сойду с ума, медицинская помощь потребуется и мне самому. Рак заполнил все мое существование, ни о чем другом не получалось подумать ни минуту. И это начало меня разрушать.

Но показывать это мое состояние жене было нельзя. Нужно понимать, что больной человек тут же принимает все на свой счет, у него возникает гипертрофированное чувство вины по каждому поводу, по каждому пустяку — и тогда проблем становится только больше. И эти проблемы погружают людей в еще более глубокую депрессию.

В этот момент кабинет психолога на Каширке пришелся бы очень кстати.

Но дверь в этот кабинет, как всегда, была заперта на замок. Копаться в своих чувствах пришлось не профессиональными, а своими собственными трясущимися неумелыми руками. Вернее, руками людей, которым в жизни пришлось столкнулись с похожим опытом.

Автор книги «Благодать и стойкость» Кен Уилбер, несколько лет отважно помогавший своей жене справляться с раком груди, подробно и точно описывает состояние человека, который находится рядом со смертельно больным родственником: «Внутри себя ты начинаешь осознавать: сколько бы ни было проблем у тебя самого, все они меркнут на фоне того, что у любимого человека рак или какая-нибудь другая смертельно опасная болезнь. Поэтому ты неделями или месяцами просто перестаешь думать о своих проблемах. Ты как бы захлопываешь их. Тебе не хочется расстраивать любимого человека, не хочется делать так, чтобы ему было еще хуже, а кроме того, ты сам повторяешь про себя: «Что ж, но ведь я не болею, со мной все не настолько плохо». Примерно через несколько месяцев такой жизни (убежден, что этот срок различен для разных людей) ты постепенно начинаешь осознавать: из того, что твои проблемы меркнут, скажем, по сравнению с раком, вовсе не следует, что они исчезают. В действительности они только усиливаются, потому что теперь у тебя уже две проблемы: та, что была в начале, плюс то обстоятельство, что ты не можешь ее артикулировать и тем самым найти для нее решение. Проблемы растут, как снежный ком: ты пытаешься закрыть крышку плотнее, но они выбивают ее с новой силой. Ты начинаешь медленно сходить с ума. Если ты интроверт, у тебя начинаются легкие судороги, дыхание учащается, тобой овладевает беспокойство, ты слишком громко смеешься и пьешь слишком много пива. Если ты экстраверт, ты взрываешься в самые неподходящие минуты, у тебя начинаются приступы раздражения, ты с громким стуком захлопываешь дверь, когда выходишь из комнаты, расшвыриваешь все вокруг и пьешь слишком много пива. Если ты интроверт, то у тебя бывают минуты, когда тебе хочется умереть; если ты экстраверт — минуты, когда ты хочешь, чтобы умер любимый человек. Если ты интроверт, то бывают минуты, когда ты хочешь убить себя; если экстраверт — минуты, когда ты хочешь переубивать их всех. В любом случае в воздухе витает смерть; сознанием неудержимо овладевают раздражение, злость и отчаяние вместе с ужасным чувством вины из-за того, что ты испытываешь все эти темные чувства. Разумеется, с учетом сложившихся обстоятельств все эти чувства вполне естественны и нормальны. Честно говоря, я бы побеспокоился за человека, у которого они время от времени не возникают. А самый лучший способ справляться с ними — это говорить о них. Я не знаю, как сильнее это подчеркнуть: единственное решение — говорить».

Я согласен с Кеном на все сто, на все двести процентов. Говорить. Разговаривать. Делиться. Выпускать наружу. Не закапывать все это в себе. Но с кем об этом можно и нужно говорить? С Юлей? Ни в коем случае. Ведь по большому счету больная жена — это и есть самая большая моя проблема. Что я скажу ей? Ты знаешь, дорогая моя Юля, у меня есть проблема, которая не дает мне расслабиться ни на минуту вот уже пару месяцев. И эта проблема — ты и твоя болезнь. Отличный получится разговорчик, духоподъемный. После него можно сразу в петлю. Нам обоим.

На этот счет у Кена Уилбера есть неутешительный вывод, с которым я снова согласен на все сто и двести процентов: «… Как только ты решил, что должен об этом поговорить, возникает проблема: с кем? Среднестатистический человек делает нормальную и понятную вещь: он или она разговаривает с родными, друзьями и приятелями. но все, кроме самых преданных друзей, начинают потихоньку обходить тебя стороной, ведь слово «рак» постоянно висит на горизонте черной тучей, которая готова излиться дождем на любое торжество. Ты превращаешься в какого-то хронического нытика, но никто не хочет слушать твое нытье; люди устали выслушивать одно и то же. Хроники никому не интересны. Так люди, ухаживающие за больными, наконец понимают, что их собственные проблемы размножились, а социальные способы их разрешения не срабатывают. Они начинают чувствовать себя абсолютно одинокими и брошенными. И в этот момент они либо сбегают, либо психологически ломаются, либо становятся алкоголиками, либо прибегают к помощи профессионалов».

Во время лечения вокруг нас всегда находились друзья. Они искренне желали нам всего лучшего. Поддерживали, как могли. Оказывали любую помощь, стоило нам о чем-то заикнуться: привозили среди ночи необходимые и дорогие лекарства, отвозили куда нужно и когда нужно нас самих, молчали, слушали, обнимали и утешали. Но поговорить по душам я не мог ни с одним другом. Ни их, ни моей вины в этом нет. Просто онкологического больного может понять только онкологический больной. Родственника онкологического больного поймет только родственник онкологического больного. Но никто не поймет ни тех ни других так хорошо, как профессиональный онкопсихолог, в кабинет которого на Каширке попасть было нельзя. На поиски такого редкого (почти маргинального в современной России) врача где-то за пределами Каширки у меня просто не было времени.

Тем временем пришли очередные результаты Юлиных анализов. Кровь была настолько скверной, что дальнейшее лечение было поставлено под вопрос.

 

36

— Поговори со мной чуть-чуть, меня успокаивает твой голос. Поговори, пожалуйста.

— Когда все это закончится, я возьму в одну руку тебя, в другую руку Луку и увезу вас на море. Нашими единственными врагами будут прибрежные медузы. Нашей единственной заботой будет выбор ресторана на ужин. Нашим единственным развлечением — провожать рыжее солнце. Один день — одно дело. Помнишь?

— Ага.

— Не будет больше никакой боли. Не будет расписания приема таблеток.

Не нужно будет спать с пакетом для рвоты под подушкой. Твое тело будет ласкать прохладный ветер, бугры на венах разгладятся. А волосы снова отрастут, и из-за высокой влажности они — песчаные — будут кудрявиться и не слушаться расчески. Никакого метро, никаких пробок, никаких маршруток, никакой целлулоидной еды, никакой грязи, никакой проклятой Москвы. Вода, песок, солнце, ты, Лука, я. Обещаю тебе, девочка моя. Потом мы поедем в Европу на Моррисси и будем, если хочешь, ездить за ним по разным городам и ходить на все его концерты подряд. Когда мы вернемся, обязательно переедем жить на дачу. Я буду готовить твои любимые овощи на углях хоть каждый день. Раздобуду лодку и буду катать тебя на ней по реке, пока тепло. А зимой поедем на нашу любимую конюшню кормить лошадей яблоками. Помнишь, как у них из носа пар валит? Как из трубы паровоза. И этим дыханием можно даже руку согреть.

— Хорошие планы. Ром, какой у тебя был самый лучший Новый год? Можешь вспомнить?

— Да. Легко. 31 декабря 2009 года. Мы с тобой в майках и шортах стояли под уличным фонарем, прислонившись друг к другу, слегка обнявшись. Облизывали пересохшие от волшебного чараса губы, молчали и улыбались. Дело было в Индии. Дел не было. Ничего не было. Это лучший Новый год.

— Как жаль, что мы перестали ездить в Индию.

— Не то слово. А ты помнишь, как Индия на нас обиделась и решила сама к нам приехать?

— Не помню.

— Ну когда в наш поселок приезжали горе-кришнаиты.

— Не помню, расскажи мне. Как ты это умеешь.

— Тебе надо отдохнуть. Это долгая история.

— Ну расскажи.

— Ладно. Пару лет назад мы гостили зимой у родителей. Прогуливались по поселку. Заметили на афишной тумбе объявление. Объявлялось, что уже завтра в доме культуры должна пройти встреча индийской святой с населением. На объявлении фотография улыбающейся индийской бабули с красной точкой между глаз, какая-то абракадабра на санскрите. Помнишь?

— Да. Вспомнила. Рассказывай дальше.

— Зачем?

— Я же говорю, меня твой голос успокаивает.

— Ну так вот. Мы решили, что надо, конечно, идти. Дом культуры. В большом зале мест на сто пятьдесят заняты четыре кресла. Из-за спинок торчат четыре меховые шапки. Пенсионерки. На членов общества сознания Кришны не похожи. Скорее — на актив партсобрания. Лица напряженные. Смотрят на сцену с недоверием и любопытством. Мы с тобой к ним подсаживаемся. Все вместе ждем святую. К потолку подвешен большой плакат, с которого обещанная святая нам улыбается. По углам дымят благовония. Из колонок льются мантры. Потом все замолкает, свет становится не таким ярким, картонный плакат по веревке спускается с потолка — таким образом святая появляется на сцене. К ней выходит толстый мужик в белом индийском платье и в свитере крупной вязки, такие носят барды на Грушинском фестивале. Обнимает картонную святую, целует ее в лоб, в красную точку. Складывает кисти рук лодочкой. Поворачивается к залу, кланяется четырем пенсионеркам в меховых шапках, нам с тобой, разумеется, тоже кланяется и начинает: «Здравствуйте, меня зовут Шри Шримад Чаран Де Вишнудас. Для удобства и экономии времени можно называть меня Игорем. Сегодня я хочу познакомить вас со святой матерью, монахиней Йогешвари, известной как Бхайрави Брахмани. Женщина высокого уровня духовного развития. Она учила тантрической медитации великого йогина Рамакришну. Сегодня мы будем учиться этому тоже». Пенсионерки поправили шапки. Мужик в платье и свитере продолжил: «Перед тем как показать вам фильм о святой нашей матери Бхайрави Брахмани, я хотел бы настроить вас на нужный лад. Вы должны для начала научиться правильно дышать. Для этого я сейчас же введу вас в нужное состояние с помощью очень простых упражнений. Положите левую руку на голову, правую на живот. Закройте глаза. Рука на голове медленно движется по часовой стрелке. Вы дышите глубоко и свободно. Харе Кришна! Рука на животе становится теплой. Теплой. Теплой. Теперь уже совсем теплой. Харе Кришна! Энергия водопадом обрушивается от руки на голове к руке на животе». Я приоткрыл глаза, подсматриваю за бабушками. Сидят, трогают свои меховые шапки, нащупывая энергию, гладят животы руками и глубоко дышат, старательно выполняют команды проходимца Гарика, называющего себя Шри Шримад Чаран Де Вишнудасом. Гарик еще раз — контрольно — восславил Кришну, скомандовал прекратить все движения и обратился к залу с вопросом: ну как вам ощущения? Почувствовали, как энергия водопадом обрушивается с головы на живот? В ответ — неловкая тишина. Мужик расстроился и с надеждой спросил еще раз: «Что вы вообще почувствовали? Почувствовали, как рука на животе становится теплой?» Бабушки вместо того, чтобы ответить, виновато уставились в пол. Шри Шримад Чаран Де Вишнудас понимает, что никакого тепла и водопада никто не почувствовал, и успокаивает то ли нас, то ли себя: «Ну не беда, это не страшно. Люди учатся этому иногда годами. Иногда всю жизнь учатся. С первого раза это получается не у многих. Наверняка вы едите мясо?» Бабушки кивают: едим, мол, едим. Мужик, обрадовавшись, резюмирует: «Ну конечно же, едите. Поэтому у вас ничего и не получилось. Кто ест мясо, тому знание может не прийти вообще никогда». Пенсионерки выдыхают, разваливаются в креслах, свет в зале гаснет, и начинается обещанное кино — произвольно, без какой-либо композиции склеенные друг с другом короткие ролики из ютуба про индийскую святую. В животах у всех нас — тепло. Ты еще со мной, Юль?

— Ты меня слушаешь?

— Набирайся сил. Хорошо.

 

37

Катастрофически низкий гемоглобин — с таким пациентов в странах развитой демократии незамедлительно отправляют в реанимацию — не позволял продолжить Юле терапию. Попытаться избежать крайне нежелательной паузы между курсами химий можно было с помощью переливания крови.

И тут нам снова невероятно повезло.

Третья отрицательная у меня, точно такая же у Юли. Редкая кровь текла в моих и в Юлиных жилах — спасительное совпадение. Это означало, что я идеально подхожу в качестве донора. И нам не придется искать и ждать кровь где-то на стороне. Все можно будет сделать быстро и качественно. Здесь и прямо сейчас.

Лежа в кабинете для переливания крови, я, кажется, впервые за тридцать лет по-настоящему, по-взрослому осознал, что такое любовь.

Любовь — это быть полезным человеку, без которого ты никто.

Любовь — это пролиться собственной кровью в венах жены, поближе к самому сердцу.

Я смотрел на свою багровую густую кровь, капающую в Юлину израненную вену, и вспоминал наш прекрасный романтичный свадебный ритуал на мосту в Киеве. Когда мы порезали ладони и в знак вечной преданности взялись за руки и как бы смешали кровь. На этот раз мы смешали ее без всяких «как бы». Теперь нас объединяло нечто гораздо большее, чем словесное обещание быть друг с другом до последнего вздоха. Нас объединяло нечто глобальное, без начала, середины и конца, что-то вечное, избавляющее от страха навсегда.

Мы снова прыгнули с моста через широкую реку. И снова полетели не вниз, а вверх, «выше звезд, выше слов»:

— Ты — это я.

— Ты — это я.

Сутки. Ровно сутки.

Я и не подозревал, что люди могут так долго и так крепко спать.

После переливания крови Юля провалилась в сон на двадцать четыре часа. Моя кровь сработала как нельзя лучше. Жена проснулась с розовыми щеками, бодрая, голодная и, кажется, впервые в приподнятом настроении месяца за два. Новые результаты анализов приятно удивили и нас, и врача. Да, нужно было избегать всякой инфекции, нельзя было выходить несколько дней на улицу. Но никакой паузы в лечении не будет, теперь об этом не могло идти и речи. Можно продолжать без каких-либо опасений. Эта новость нас окрылила. Такое дело нужно было срочно как-то отметить. Например, встать с кровати и прогуляться по коридору. Небывалая роскошь в эти трудные дни.

В коридоре мы встретили Таю. Вид у нее был растерянный и печальный.

Но, увидев Юлю, она искренне обрадовалась:

— Юля, ты прекрасно выглядишь. Не очень-то прилично с таким человеческим лицом расхаживать по нашему Зомбилэнду.

— Я после переливания. Сама не ожидала, что меня так сильно это взбодрит.

— И что, не было отторжения? Никакой рвоты? Никакой мигрени?

Никакого гепатита? Никаких проблем?

— Нет, никаких проблем. Сплошное удовольствие. Чувствую себя как вампир после сытного ужина.

— Круто. Тебе повезло. Я, кстати, когда лежала на Каширке первый раз — в детском отделении, — у нас на этаже была девочка одна. Так вот ей, прикинь, кровь привозили в большой бронированной золотой машине. Я сама видела.

— Дочка каких-то богатых и известных людей болела?

— В узких кругах. Это была дочка цыганского барона. Лечилась от лимфогранулематоза. Вот уж выгодный был пациент. Врачи тогда здорово обогатились. И даже небольшой ремонт сделали в больнице за ее счет.

— Бывают завидные невесты. А бывают, значит, и завидные пациенты. Но зато, представляешь, какая ответственность? А если не вылечишь? Тебя ж убьют сразу.

— Тоже верно. У барона этого было, кажется, очень много сыновей. И только одна дочка. Вот и представь, какая тут вокруг нее движуха была. Очень все суетились. Как-то даже карикатурно это выглядело.

— Танцы, гитары, медведи, мохнатый шмель на душистый хмель?

— Да, Юль. И это же. В свободное от лечения время. К девочке этой прикрепили четыре сиделки — старые страшные цыганки с большими кривыми носами, как из сказки про бабу Ягу. Они сутками, меняя друг друга, возле постели дежурили. Волосы все ей причесывали, пока, конечно, волосы были. Потом просто сидели рядом. Развлекали всячески. Еду ко рту подносили. Песенки пели. Сказки рассказывали. Все делали, чтобы как-то скрасить тяжелые больничные будни.

— Анимация.

— Вместе с кровью в машинах золотых привозили и деньги. Не поверишь, в клетчатых сумках, как у челноков! Благодарили всех врачей, которых нужно было благодарить. Вот такая была у нас боевая онкологическая цыганская ячейка.

— А представляешь, Тая, если вдруг родственник бурятского высокопоставленного чиновника заболеет?

— Представляю. Буддисты-сиделки тогда будут делать мандалу в процедурном кабинете с врачами. Маски на лица надели, кисточки взяли, на колени встали и вперед.

— Четыре курса химиотерапии — сансара. К пятому — нирвана, просветление. Или нет, просветление все-таки во время лучевой.

— А если сын раввина, не дай бог, заболеет?

— Придется очень быстро строить синагогу, Тая.

— Нет, Юль, сын раввина поедет лечиться в Израиль. Что он, дурак что ли здесь лечиться?

— Ну наступит же такое время, когда рак будут лечить везде одинаково хорошо.

— Наступит. Но не для меня точно.

— Как у тебя вообще, Тая? Расскажи.

— Вообще у меня две новости. Одна очень хорошая. Вторая так себе. Тебя какая больше интересует?

— Обе, но начни с хорошей.

— Хорошая — мне мой парень сделал предложение. И я ответила — да. В этом месяце выхожу замуж.

— Ух ты! Это чудесно! Поздравляем! Здорово!

— Спасибо. А плохая новость заключается в том, что у моего лейкоза… осложнение, скажем так.

— Какое еще осложнение?

— Мне теперь диагностируют нейролейкоз. Так что свадьбу, вероятно, придется справлять в Блохинвальде.

— Да, так себе новость.

— О таком мечтает каждая невеста: лысая распухшая голова; белое, узкое, еле налезающее на стянутое корсетом растолстевшее тело свадебное платье; а вместо медового месяца в Венеции, Париже или Вене — стерильный бокс и трансплантация костного мозга, которая мне грозит со стопроцентной вероятностью. Такие вот у меня дела, дорогая Юля. Такая вот у меня свадьба.

— Горько.

— Не сладко, да. Но я все равно счастлива! Попаду в Книгу рекордов Гиннесса, как первая в мире выходящая замуж дура с нейролейкозом.

— Ты не дура. Ты золото.

— Ну да. Золото. Потускневшее от времени.

Тая села на подоконник и, как всегда, уткнулась в учебник по английскому языку. Самое полезное, правильное, эффективное качество из всех возможных для онкологического больного — это самоирония. У Таи с этим было точно все в порядке. Даже теперь, когда лейкоз стал нейролейкозом, она смеялась над собой. Даже теперь, когда центральная нервная система была поражена опухолевыми клетками, она не ныла и не жаловалась. Даже теперь, при метастазировании лейкозных клеток в оболочки спинного мозга, при постоянной головной боли, обмороках и при спутанном сознании по вечерам, при весьма сомнительных перспективах она не паниковала. Она шутила, собиралась выйти замуж и учила английский язык.

Давайте посмотрим правде в глаза: Тая в любой момент может упасть с этого подоконника на пол и больше никогда не подняться. Все ее учебники по английской грамматике, тетрадки с выписанными идиомами полетят вниз вслед за бездыханным телом. Тая об этом хорошо знает. Но при этом она как бы отвечает, разводя руками: ну и что с того? Что это меняет? Что теперь? Лысая девушка невозмутимо заглядывает в книгу, потом поднимает голову вверх, смотрит на потолок и про себя, шевеля губами, повторяет прочитанное. Потом снова на секунду заглядывает в книгу, поднимает голову, шевелит губами. Смертельно больной человек с необратимо разрушающимся каждое мгновение организмом тренирует память, пытается сохранить свой мозг в хорошей форме. Забивает голову новыми знаниями. Наполняет жизнь новыми планами.

Заражает весь двадцатый этаж жизнелюбием. Тая восхищает нас своей стойкостью и желанием что-то делать, говорить, двигаться, смеяться и познавать мир, несмотря на то, что к двадцати одному году она успела заболеть уже третьим видом рака.

Все это каким-то образом умещается в ее маленьком, изъеденном изнутри болезнью теле. Красивая, смелая, сильная, умирающая молодая женщина с книгами у окошка, контровой свет, пухлые обветренные губы, упрямо и беззвучно повторяющие слова из учебника. Завораживающая, прекрасная, вселяющая робкую надежду, восторг и радость, понятную всепоглощающую ноющую грусть картина, написанная художником, тонко чувствующим хрупкую грань между жизнью и смертью.

 

38

Здравствуй, Юля.

Да, мне стыдно. Вернее, не так.

Стыдно — неправильное слово. Обидно? Стремно? Жалко? Нет.

Опять я вас оставил одних. Это положение — вы там, где Москва, а я почти всегда по работе в каком-нибудь раю — меня сильно печалит. Протискиваюсь между токийскими небоскребами, плыву по венецианским каналам, согреваюсь в старом ирландском пабе и некого взять за руку и сказать: «Посмотри, какая красота». Ну не оператора же мне за руку брать? Слоняюсь по Бостону, перебираюсь из Хельсинки в Стокгольм, карабкаюсь к Пражскому Граду и не могу разделить с вами свой трепет, свои ощущения. Уворачиваюсь от свисающего с балконов сохнущего постельного белья в старых кварталах Гаваны, убегаю от преследующих северокорейских спецслужбистов, ищу берлинский сквот и грущу, что вы знаете обо всем об этом только из моих скупых пересказов, но не видите всего своими глазами.

Несправедливо? Дико? Больно? Нет, все мимо. Не так.

Я каждую минуту что-нибудь рассказываю тебе, хоть ты этого и не слышишь. Вижу что-нибудь из ряда вон и вспоминаю тебя, представляю, что бы ты сейчас сказала, если бы находилась рядом. Все мои истории я как бы сначала сообщаю тебе, а только потом переношу их на экран. Ты мой самый первый зритель и читатель. И так было всегда. Пишу текст для фильма, а на самом деле пишу текст тебе.

Вот недавно я летел в Тель-Авив. Самолет полный. Черные шляпы и кипы торчат, как грибы на опушке. Не хасиды, не дети хасидов и не жены хасидов на борту только я и мой оператор Дима. Остальные — возвращающиеся с еврейских новогодних праздников хасиды с выводками. Кошерный рейс. Интересный. Самолет набрал нужную высоту. По громкой связи сообщили всю полагающуюся информацию про температуру, скорость. И вдруг микрофон выхватывает какой-то мужчина и обращается к людям. Не обращается даже, а начинает мелодично молиться. По громкой связи. На иврите. Честно тебе признаюсь, я сперва эту еврейскую молитву невежественно спутал с исламским авиационным терроризмом: типа все, прилетели, разворачиваем самолет и в Дамаск. Я по инерции схватил телефон и предложил Диме на всякий случай снять последние минуты наших жизней для журналистов «Lifenews». Дима мужественно отказался, вернувшись к журналу. А через пару минут разговаривающие с Богом, раскачивающиеся в проходах хасиды убаюкали, успокоили и меня. Молитва закончилась. Громкой связью вновь завладели православные. Бортпроводница объяснила: «Только что вы прослушали… это было… к вам обратился. к пассажирам с приветственной речью обратился раввин. Через двадцать минут мы начнем наше обслуживание. Хорошего вам полета».

Я летел и думал, как бы ты остроумно отреагировала на это: а) сделала бы вид, что ничего особенного не произошло, молящийся самолет? Обычное же дело; б) встала бы в проходе и вместе с хасидами начала бы раскачиваться, но не в молитве, а как бы разминая шею; в) понаблюдав за происходящим, сделала бы вывод: как здорово, что в жизни вот так вдруг может возникнуть раввин, который на чарующем и пугающем иврите обратится к тебе с молитвой, хочешь ты этого или нет. И вообще, было бы здорово обеспечить кнопкой «вызов раввина» все места, где может понадобиться помощь: автомойку, кабинет нотариуса, кресло стоматолога, окошко с операционисткой в «Сбербанке», шиномонтаж, стадион, детскую площадку, ментовские машины, цирк, продуктовый магазин, пригородные электрички, лифты, общежития, гостиницы. Словом, все места, где появление по громкой связи раввина просто жизненно необходимо.

Но рядом в кресле не ты.

Неправильно? Погано? Тошно? Не то.

Без тебя я какой-то ужасно несобранный, наивный, растяпа. Витаю в облаках и не могу сфокусироваться ни на чем. Да, и если ты вдруг думаешь, что в командировках после съемок я кидаюсь в омут с головой, ищу неприятности, бедокурю, хожу кутить, ты радикально ошибаешься. Ну вот, сама посуди.

Помнишь, я летал на Кубу снимать фильм о русских женщинах, вышедших сто лет назад замуж за кубинских революционеров?

Сижу поздним вечером на лавочке, дышу перед сном. Подходит темнокожий красавец. Просит сигаретку, подсаживается, на очень плохом английском завязывает беседу:

— У нас очень хорошая и свободная жизнь на Кубе. Хочешь кокаин? Есть кокаин. Хочешь девочек? Есть девочки. Хочешь мальчиков? Есть мальчики. Хочешь выпивку? Есть выпивка.

— Легкая жизнь.

— Все есть, брат. Все. Кроме денег. Кокаин есть. Девочки есть. Мальчики есть. А денег нет.

— Не такая уж легкая.

— Да, денег нет. Но все равно жизнь неплохая. Кокаин есть. Девочки есть. Мальчики есть. Выпивка есть. Понимаешь меня?

— Легкая жизнь!

— Но денег нет.

— Грустно.

— Грустно. Но жизнь сейчас неплохая. Ведь есть кокаин. И девочки. И мальчики. И выпивка.

— Разумеется.

— Кокаин. Девочки. Мальчики. Выпивка.

— И все-таки жизнь хорошая.

Темнокожий красавец докурил, с явным раздражением бросил окурок и ушел. Не попрощавшись. А я-то, правда, всегда прекраснодушно полагал, что со мной за жизнь хотят поговорить. По душам. И слушаю внимательно. Как придурок.

Ну в какой еще мне омут? С какой еще головой?

Сиротливо? Неуютно? Тоскливо?

Вот оно. Тоскливо. Мне ужасно тоскливо без тебя и без Луки. Токийские небоскребы, венецианские каналы, северокорейский спецслужбист, Стокгольм, старый ирландский паб, берлинский сквот, хасиды в самолете, легкомысленная набережная Малекон с кубинскими барыгами и все остальные приключения без вас — просто мелькание перед глазами. Тоска.

Твой муж.

Рома.

Я.

 

39

В выходные дни на Каширке убийственно тихо. На два дня в этом муравейнике остаются только госпитализированные больные и дежурные врачи. И те и другие редко выползают из своих укрытий. Хранят молчание петляющие коридоры. Молчит и безлюдное кафе «Гавань». Пугающие среди рабочей недели процедурные кабинеты сейчас выглядят не такими уж зловещими: капельницы, составленные в один ряд, похожи на цапель на тонких ножках. Двери в некоторые кабинеты докторов приоткрыты: сквозь щели видны столы, заваленные картами больных; обязательный маленький холодильник в углу, на нем — не менее обязательная микроволновка. В солнечных лучах, пробивающихся сквозь грязные больничные окна, хаотично мечутся пылинки. Абсолютная, прозрачная тишина, нарушаемая только скрипом тросов в лифтовых шахтах. Но лифты в выходные тут вызывают редко. Суета прекращается. Замок имени Блохина выдыхает — никто никуда не несется; врачи не везут больных на операции; стены, вдоль которых обычно тянутся длинные людские очереди, выглядят непривычно пустыми, сиротливыми. В выходные дни здесь как бы нажимают на паузу, останавливают на время безжалостную гонку, в которой не по своей воле принимают участие тысячи лысых, уставших и угрюмых людей в масках с грустными глазами.

Торчим в палате, давно ставшей нашим вторым домом. У Юли заканчивается шестой курс химиотерапии. Он последний. Вернее, мы очень надеемся, что он последний. За те два месяца, которые жена провела в больнице, мы наслушались столько историй о ранних рецидивах, что, несмотря на хорошую динамику выздоровления, наша уверенность в излечении с первого раза, мягко говоря, не была такой уж твердой.

Это чрезвычайно опасная ловушка Каширки: перед тобой только болезнь, но не выздоровление. Выписанный пациент возвращается домой, он старается забыть про больницу, а больница забывает его. Счастливое выздоровление не представлено здесь публично в качестве примера для подражания. Выписавшийся пациент пополняет собой хорошую статистику, но личным примером не воодушевляет тех, кто все еще борется, на победу. А раз конкретных хороших примеров перед глазами нет, то больным и кажется, что из этого состояния выхода просто не существует. Больной не видит излечившихся людей, тех, кому удалось справиться с раком. Больной видит болезнь: в палате, в коридоре, в столовой, в лифте — везде. На Каширке больной встречает больного, того, кому плохо, у кого проблемы, у кого осложнения, рецидивы. Человек видит либо тех, кто заболел впервые, либо тех, кто вернулся сюда снова, поэтому автоматически ассоциирует и себя с вечной болезнью, но не с жизнью, которая начинается за стенами онкологического центра.

Невозможность спрятаться от болезни очень давит, давит физически и психологически. К шестому курсу, несмотря на все возможные позитивные установки, которые Юля ставила себе во время лечения, накатила неизбежная волна депрессии. Справиться с ней помогали разве что мысли о скором избавлении. Вот-вот эти пакеты с ядовитыми жидкостями закончатся. А заканчивались они очень и очень вовремя. Показатели крови снова, как и после третьего курса, поползли вниз. Ко всем возможным неприятностям, сопровождавшим лечение, добавились большие проблемы с кожей, с суставами, анемия. Вместе с ядом в моей жене накопилась вселенская усталость. Усталость от болезни. Усталость от лечения. Заканчивались ресурсы организма.

Заканчивались слова поддержки. Заканчивались силы. Заканчивались деньги.

* * *

Я вышел из палаты позвать медсестру, чтобы она прочистила Юле забившуюся вену: к шестому курсу вены-веревки на руках стали и вовсе тонкими нитками. В коридоре столкнулся с Игорем — парнем с двумя головами. Столкнулся у тех самых кресел, возле которых пару месяцев назад с ним и познакомился. Игорь был в тех же спортивных штанах, тапочках, майке-алкоголичке и кожаной куртке, что и в прошлый раз. Да и опухоль была на прежнем месте. Все такая же большая, красная и пугающая. В руках Игорь держал пустую тарелку и чашку. Вероятно, шел в столовую за едой:

— Рома! Здорово, блин.

— Привет, Игорь. Как ты?

— Да ну причем тут я? Лучше расскажи, как твоя жена.

— Заключительный курс химиотерапии. Еле продрались. Самое время все это закончить. На последнем дыхании уже.

— Молодцы. Я заходил пару раз к Юле. Она вообще мощь. Такую деятельность развернула тут волонтерскую. Нянькается со всеми. Нечасто таких встретишь. Повезло тебе.

— Я знаю. Очень повезло, спасибо. Ты расскажи, Игорь, что у тебя происходит? Ты на какой стадии сейчас? Химичишься?

— Так давно прохимичился! У меня восемь курсов было. Все нормально. Живой, как видишь.

— Восемь курсов? Восемь!

— Потом лучевая была. Ну это ерунда.

— Ничего себе ерунда.

— Да все нормально, старик. Все, блин, нормально.

— И что теперь? Что домой-то не едешь раз все нормально?

Игорь, как мог, увиливал от моих вопросов. Он много раз повторил свое «все нормально». Но потом все-таки вырулил на фразу, которая могла означать все что угодно, только не «все нормально»:

— … да у меня небольшой рецидивчик сразу обнаружили. Наверное, починят сейчас немного кровь и все заново.

— Боже мой.

— Ой, блин, вот только давай без «боже мой» и прочей фигни.

— Извини.

— И без извини. Я очень терпеливый человек, но вот жалость я не терплю.

— Извини.

— Я, Рома, за то время, что тут валяюсь, успел обо всем подумать. Нет таких вещей, о которых бы я не размышлял, поверь. Так вот, жалеть меня точно не надо. Я и сам стараюсь себя не жалеть и другим не позволю.

— И что ты думаешь? Что делать-то?

— Ничего. Слушай, тут ведь вот, блин, какая штука. Врубись. Болезнь может отнять у меня все в любой момент. Но ведь кое-что она мне и дала. Например, возможность думать о том, что раньше никак не лезло в голову. Я целыми днями вспоминаю людей, которых люблю, но на которых раньше не тратил ни одной своей мысли месяцами и годами. Я анализирую свои поступки, я, может, впервые в жизни, блин, смог побыть самокритичным, старик, понимаешь?

— Да.

— Мне больше не перед кем и не перед чем заискивать. Ты не подумай, что я сбрендил, но, блин, болезнь делает людей. не людей, за всех людей не скажу, конечно, но меня болезнь сделала честным. Реальная возможность совсем скоро откинуться поразительно преобразила мой внутренний, блин, мир. В моей ситуации игнорировать смерть, согласись, как-то глупо. И чем отчетливее я ее вижу, тем больше я люблю и ценю жизнь. Врубаешься? Болезнь, Рома, сблизила меня с людьми, с теми, кто страдает, как и я. Да, блин, со всеми людьми сблизила. Так что не надо меня жалеть. Я могу проиграть. Но я уже выиграл.

Все нормально. Юле привет.

Игорь как-то снисходительно похлопал меня по плечу и, шаркая своими тапками, пошел в столовую.

Надо же. Не «рецидив». Жизнелюбивее — «небольшой рецидивчик». Даже я понимал, что небольшой рецидивчик сразу после лечения означал, скорее всего, резистентность опухоли: рак не реагирует на применяемые меры. Химия уничтожает здоровые клетки, убивая человека, а опухолевые клетки, издеваясь, показывают человеку свой голый зад. Я застыл у кресел и все думал про Игоря. Стоял и размышлял: ну вот хоть бы произошло чудо. Хоть бы это сраное чудо произошло. У кого попросить? Кому кланяться в ноги? Как заставить химиотерапию работать? Почему во многих она работает, а у него нет? Он что, проклят? Две ноги, две руки, такой же человек, как и все другие, но вот в его теле лекарство-яд почему-то не срабатывает. Как такое возможно? Неужели он заслуживает выздоровления меньше, чем кто-то другой? Как религия и наука объясняют этот казус, это тотальное невезение? Неужели никак? Ну хорошо, пускай лечение не работает и он не может быть здоровым, но тогда пусть он лечится еще много-много лет. Пусть, а? Пусть шарканье его тапок не затихает. Пусть это шарканье напоминает пациентам Каширки о жизни. А докторам — об их врачебном долге. Шаркай, Игорь. Живи, блин. Живи.

* * *

Медсестра поколдовала с венами жены. Капельница снова заработала. Я сел на стул и уставился в окно:

— Ром, что-то случилось? Ты чего такой молчаливый?

— Ничего, Юль. Все хорошо. Ты отдыхай.

Шестой курс.

Последний.

Последний?

После разговора с Игорем моя уверенность в излечении жены с первого раза просыпалась сухим песком сквозь пальцы. Перед глазами еще один пример беды. Вот она эта беда — на расстоянии вытянутой руки. На нашем же этаже. Ранний рецидив, самый страшный из возможных. Это не другой рак, не новый, пришедший через двадцать лет после выздоровления. Это тот же самый рак, наплевавший на все усилия врачей, на все старания ученых, светлых умов, работавших, может, всю свою жизнь над созданием протокола лечения. Проворный, гадкий, подленький, вонючий, мерзкий, уродливый, злой, беспощадный, воинственный, предательский, бесчеловечный, насмехающийся и издевающийся над людьми рак. Сколько еще людей нужно принести тебе в жертву, чтобы ты успокоился? Какую цену еще нужно заплатить тебе, чтобы ты перестал нас шантажировать и убрался куда подальше? Кто сделал тебя бессмертным? Откуда у тебя столько сил, времени и кровавых амбиций, что ты задумал завоевать весь мир? Откуда в тебе эта нелюбовь к людям? Как же ты, сука, можешь трогать женщин и детей?

Убийца.

Тварь.

Подонок.

— Ром, да что с тобой? Ты мрачный. Что хоть ты там сидишь? Иди ко мне, иди сюда.

— Юль, все нормально. Просто таращусь в окно.

 

40

Привет.

Извини, что не сразу ответила. Замоталась.

Исправляюсь.

Вот ты и улетел опять. Из красно-желтой осени в зеленое лето. Я переживаю, что, когда ты вернешься, осень превратится из красотки, от которой кружится голова и потеют ладони, в мокрую серую бабку с зонтом и в галошах. На этот случай набрала тебе в нашем лесу разных цветных листочков. Много. Лежат дома на подоконнике. Ждут тебя вместе с нами. Правда, самые красивые из них забрал себе Лука, скотчем прикрепил их к своей кровати, говорит, что спит теперь в лесу. Думаю, ты возражать не станешь.

Невероятно же, что можно запрыгнуть в самолет и за пару часов оказаться в другом измерении, где другое все: даже, кажется, время года. Как жаль, что мы не можем сейчас быть рядом.

Уложу Луку и как-то совсем одиноко. Все думаю и думаю. Сегодня почему-то о старости. Ты знаешь, я вот поймала себя на мысли, что совсем ее не боюсь. Не боюсь стареть, не боюсь наблюдать за тем, как меняется тело, как портятся зубы и кожа, как руки покрываются паутинкой морщин. Наоборот, это даже вызывает интерес. Помнишь, как у Моррисси:

I’m so glad to grow older,

To move away

From those younger years…

Старость — это тоже ведь волшебство. Тоже чудо. Меня мысли о старости не злят и не пугают, нет. Скорее, умиротворяют. Старики прекрасны. У них всегда на все есть время. Они рано просыпаются, они, мне кажется, несмотря на возрастные недуги, чувствуют себя гораздо легче и свободнее, чем молодые. Они знают цену жизни. Понимают, что каждое наступившее утро — счастье. Они уважают землю, в которой с таким удовольствием, в отличие от нас, копаются. Старики могут окинуть взглядом всю свою большую жизнь и скользить по этим своим воспоминаниям, как на сноуборде с крутой горы. Думаю, от этого по-настоящему захватывает дух.

А у нас-то разве дух от чего-то захватывает?

И, кстати, вспомни, они ведь почему-то никогда не спят в электричках, сидят себе и читают газеты, разгадывают сканворды, вяжут, записывают ручкой что-то в блокнот (ты вот помнишь, когда последний раз ручкой в блокнот что-то записывал? Лет десять назад?), у них очки на носу, рубашки наглухо застегнутые, воротнички вечно выгоревшие, ботинки начищены, обязательно — в кепке или в смешной беретке.

Такой мир и покой у них на лицах. Что в этом может быть страшного? Смотрю на стариков и слышу, как скрипит старая патефонная пластинка.

Я рада, что буду старой. Еще больше рада, что стареть мне выпало рядом с тобой.

Береги себя. Люблю.

Твоя жена. Юля. Я.

 

41

Кап-кап-кап-к…

Последний пакет. Последняя капля неуверенно, замерев на несколько секунд, упала в трубку и соскользнула в вену.

.. ап.

Химиотерапия закончилась. Больше всего на свете хотелось это событие как-то отметить. Но цветы приносить в палату запрещено. С выпивкой Юле строго велели повременить. Да и праздновать все-таки было рановато. Несмотря на положительную динамику, которую показала позитронно-эмиссионная томография, жене все равно назначили двадцать пять сеансов лучевой терапии. Решили таким образом эту хорошую динамику закрепить.

Веществом свекольного цвета на Юлином теле отметили участки, которые должны были подвергнуться облучению. Первый сеанс случился почти через месяц после последней капельницы — организму всегда требуется небольшая передышка после химиотерапии.

Просторный теплый кабинет. Снова кушетка. Сверху над Юлей нависает робот, похожий на фантастического супергероя из американских комиксов. Он ездит вдоль тела и пронзает пораженные опухолевыми клетками участки лучами. Обманчиво безболезненные и быстрые процедуры фактически являются маленьким персональным Чернобылем. Вредно и неправильно думать во время облучения, что эта футуристическая медицинская штуковина с лазерной пушкой делает вас инвалидом. Но в каком-то смысле именно так и происходит. Поэтому сразу после окончания лучевой терапии со всей силы нужно понимать: облученные зоны организма этого так просто вам не оставят. Заставят помучаться. Еще как.

Юлина слизистая горла без особых сопротивлений приказала долго жить. Проблемой стало даже попить воды. Начала выходить из строя щитовидная железа. В местах облучения — сильные ожоги. А как-то ночью, в самый разгар лучевых процедур, Юлю разбудил. ее собственный пульс. Мы его померили и не поверили своим глазам. Сто. Двадцать. Шесть. Ударов в минуту.

И без того расшатанному иммунитету снова приходится терпеть сильные удары, боль от которых приходит не сразу, а чуть погодя. После лучевой терапии к Юле начала липнуть любая инфекция. Простудные симптомы стали постоянным назойливым фоном. Все это существенно портило жизнь. Но мысли о том, что лучевая терапия — это, возможно, финал всей этой страшной — врагу не пожелаешь — пятимесячной онкологической истории, окрыляли нас обоих.

* * *

В день своей последней процедуры моя жена решила проведать Таю.

В ее палате было темно и, как сперва показалось Юле, пусто. Она включила свет, чтобы в этом удостовериться, и услышала сдавленный тихий и хриплый голос:

— Выключи. Выключи свет.

— Прости, Тая. Ты здесь? Я тебя не заметила.

Юля выключила свет и подошла поближе к кровати. На ней с закрытыми глазами лежал человек белее простыни, с перекошенным страшным лицом. Узнать в этом человеке красавицу Таю было почти невозможно:

— Юля, это ты?

— Да, милая. Пришла тебя поцеловать. Кажется, я все. Выпрыгиваю. Сегодня последняя лучевая.

— Как хорошо. Как хорошо. Ты извини, мне просто очень больно от света. Как хорошо. Садись.

Юля села на стул рядом с кроватью:

— Тая, чай будешь? Сделать тебе?

— Не надо. Не приживется. Меня все время рвет.

— Маленькая моя. Тебя обезболивают?

— Да. Но в промежутках между уколами голова раскалывается. Все, как в научных статьях.

— В каких еще научных статьях?

— Ну я не только английский тут учу, подруга. Как в медицинских научных статьях. Менингеальный и гипертензионный синдромы: постоянная головная боль, непрекращающаяся рвота, вялость, отек дисков зрительных нервов, косоглазие, обмороки и спутанность сознания, судороги, лицо искажается в гримасе. У меня все черным по белому. Симптомы черные. Я — белая.

— Да, если произнести все это вслух, звучит фигово.

— Вот я лишний раз и не произношу.

— Ты замуж вышла, крошка?

Тая достала из-под одеяла правую руку и протянула Юле. На безымянном пальце было обручальное кольцо из белого золота.

— Вот. Жаль только, что медовый месяц выпал на… видимо… последний месяц моей жизни. И он, как видишь, не очень-то медовый. От меда, Юль, меня тоже сразу вырвет.

— Что врачи говорят?

— Они со мной не разговаривают особо. Мужу сказали, чтобы набирался сил. Это значит — чтобы звонил в бюро ритуальных услуг.

— Слушай, ты себя раньше времени-то не хорони.

— Ты не понимаешь.

— Что я не понимаю?

— Я не хороню себя. Я говорю, как есть. По-честному. Я не боюсь. Ты же видишь, что я не боюсь. Я, вероятно, так и не выросла с тех пор, как лечилась тут в первый раз. Я как ребенок — не боюсь смерти, хотя теперь и понимаю, что ее не избежать.

— Господи.

Тая с большим усилием приоткрыла глаза:

— Смотрю на тебя и знаешь что, Юль?

— Что, моя хорошая?

— И думаю, что жизнь прекрасна только тогда, когда рядом с ней есть смерть. Только смерть и придает ей какой-то смысл. Любовь и смерть. Теперь у меня есть и то и другое. Ты меня сейчас не поймешь. Может, лет через тридцать-сорок. Но тогда просто поверь. Пока ты не прикована к постели, пока твои легкие не отказываются дышать, ты жизнь не ценишь и не понимаешь. До этих пор ты раздражаешься по пустякам, ведешь себя, как дура, злишься вместо того, чтобы открываться миру, открывать сердце нараспашку, вынимать его из груди и отдавать людям… Я избавилась от жалости к себе и с радостью встречаю смерть.

— Прекрати говорить о смерти. Это неправильно.

— Юль, не игнорируй смерть. Но и не бойся ее никогда. И последняя вещь, а то я, кажется, вырубаюсь. Раз уж нам с тобой, подруга, так повезло оказаться среди раковых больных, и ты, в отличие от меня, идешь дальше, то попробуй отнестись к этому опыту не как к наказанию, а как к удачному моменту в жизни, когда тебе, может, кто-то свыше шепнул на ухо: девочка, если хочешь изменить в своей жизни что-то, что тебе не нравится, делай это сейчас. Согласись, у тебя ведь только теперь появилось время на то, чтобы притормозить и пораскинуть мозгами о своей жизни. Не надо тупо ненавидеть рак. Надо им воспользоваться. Онкологией надо воспользоваться. Вот тебе, дорогая, что-то вроде моего завещания. Ха-ха.

Тая попыталась улыбнуться. Но нейролейкоз лишил ее этой возможности. Мышцы лица, находившиеся в сильном тонусе, улыбнуться не позволили. Юля поцеловала Тае руку и вернула ее под одеяло.

Через две недели Тая умерла.

 

42

Коля. Дорогая моя Катюша. Ты все-таки обязательно поспи. Это очень важно. Пусть тебе приснятся самые замечательные сны. Скорей бы уже пятница. Тогда я смогу обнять тебя и поцеловать. И быть с тобой рядом. Люблю тебя и целую. Пока.

Катя. Доброе утро, любимый. Вот смотри, какое у нас тут утро. Видишь? Я тебя нежно-нежно целую. Хорошего тебе дня.

Коля. Катюша, доброе утро. Вижу впереди скопление ОМОНа внутренних войск. Но не переживай, я не один. Со мной волшебный зонт.

Катя. Привет, Коля! Шлю привет из Риги. Здесь невероятная красота. Вот, например, такая. Иду фотографироваться.

Коля. Это письмо для тебя. Я тебя очень-очень люблю. И очень по тебе скучаю. Ты мое счастье. И моя жизнь. И моя любовь.

Катя. За окном работает кран. Но ждать тебя он мне не мешает.

Коля. Короткое говорящее письмо для потомков. Нужно сказать самое главное. И вот это главное: я не могу жить без Катерины Гордеевой. Она — мое счастье.

Катя… так что теперь знай, что я бабушка российского телевидения.

Коля. Видишь, сзади горят окна? Через пять минут они будут светиться так, что там будет читаться фраза «Катя, я тебя люблю».

Катя. Привет. Я устала и хочу спать.

Коля. Я иду по Невскому проспекту.

Катя. У нас льет ливень.

Коля. Я скоро приеду и буду рядом.

Катя. Привет. Смотри. Это ночная Москва. У меня было плохое настроение, и я пошла покупать тебе подарок. И так получилось, что вместо одного подарка купила целых пять. И настроение мое так улучшилось, что лучше не бывает.

Коля. Привет, смотри, это ночной Петербург.

Катя. Здравствуй, любимый. У нас солнце борется с тучами. Но пока вот с переменным успехом. Я еду на встречу. Сейчас будет перекресток. Поэтому я с тобой прощаюсь.

Коля. Выхожу из дома и иду под дождь.

Катя. Как тебе мое платье? Тебе видно туфли?

Коля. У меня только один вопрос: почему ты без шапки?..

Светящаяся и обалдевшая от счастья Катя Гордеева забежала нас навестить. Показывает смонтированный из фрагментов ее видеопереписки с возлюбленным Колей сентиментальный ролик. Все время его комментирует, не давая толком расслышать, что же они там друг другу говорят:

— Юль, Ром, он прилетел ко мне из Питера, отложив все свои дела, буквально на два часа. И вот мы едем в метро. Толпа людей, час пик, давка. Мы друг на друге висим, пытаясь удержаться на ногах. И он, представляете, мне предложение делает: выйдешь, говорит, за меня замуж?

— Поздравляю. Рома, когда делал мне предложение, ел бургер. И что же ты ответила?

— Коле?

— Да.

— Правду.

 

43

— Машина внизу. Поехали.

— Поехали, Ром. Бежим отсюда.

Мы сели в такси. Откинули головы на сиденья. И начали медленно по традиционным полуденным московским пробкам удаляться от нависающего над городом здания: онкоцентра, ракового корпуса, Блохинвальда, Каширки. Невеселое место, внутри которого происходит какая-то совсем другая, неведомая большинству людей жизнь. Теперь мы — не большинство. Теперь мы часть этой жизни, или эта жизнь — часть нас. Голова всегда на рефлекторном уровне отворачивалась от этой башни, нога сильнее давила на педаль газа: уехать, не видеть, не знать. Теперь голова рефлекторно до конца дней будет к этой башне поворачиваться. Теперь мы обречены притормаживать, проезжая мимо: безропотно выражать свое почтение и признательность этим стенам. Здесь — в этом аду, в этой большой страшной башне-трансформере, в замке черного мага из дурных фантастических книг — спасли Юлю. У этой архитектуры нет души, к этим стенам страшно прикасаться, от этого цвета тут же начинает раскалываться голова, но именно этим отвратительным стенам мы с женой обязаны ее, а значит, и моей жизнью. Мы удалялись от Каширки.

Башня становилась маленькой точкой. Юля выпрыгнула из этой тонущей лодки, заполнявшейся черной безысходностью, в прежнюю жизнь.

Онкологических клеток в теле моей жены не обнаруживали ни с помощью УЗИ, ни с помощью компьютерной и позитронно-эмиссионной томографии. Опухолевые образования, напоминавшие на прежних снимках гроздья винограда, сдулись, став безобидной фиброзной тканью: от винограда остались лишь раздавленные шкурки. Лечащий врач Алина Сергеевна строго велела Юле первый год после окончания лечения один раз в три месяца приезжать на плановые обследования. После года обследоваться нужно один раз в шесть месяцев. По истечении второго года — один раз в двенадцать месяцев. Эти обязательные обследования становятся тенью, которая преследует выписанных пациентов, возможно, всю их оставшуюся жизнь.

* * *

Первое время после возвращения домой жизнь для нас была лишь короткими перебежками между обследованиями. Только ты успокоишься, только подумаешь, что все хорошо, только выдохнешь, расслабишься и обрадуешься тому, что на месте раздавленного винограда не растет ничего нового, как приходит время снова ехать в больницу и, сжав от волнения кулаки, отправлять жену на очередное УЗИ, очередную компьютерную томографию. Никто, ни один человек, ни один онколог — даже самый умный, опытный, гениальный — не может со стопроцентной вероятностью гарантировать, что болезнь не вернется. И эта интрига, повисшая в воздухе тополиным пухом, вызывала у нас серьезную аллергию, вызывает иногда и теперь. Нам понадобилось время, чтобы научиться не думать двадцать четыре часа в сутки о том, что рак вот-вот вернется. Эти мысли не дают человеку жить. Эти мысли в общем-то почти такие же страшные, как и сама болезнь, они сковывают человека по рукам и ногам. Они портят жизнь. Отравляют ее. Мысли о возможном рецидиве — душат. И того, кто болел. И того, кто переживал рядом. И вот здесь, на этом этапе, снова не помешала бы профессиональная помощь узкопрофильного психолога: выписанному пациенту необходимо внушить, что он не инвалид, что он не ограничен ни в каких правах, удовольствиях, желаниях и после рака. Выписавшиеся из больницы люди неправильным отношением и страхом, по сути, сами инвалидизируют себя. И порой эта онкологическая паранойя доходит до абсурда.

Болит голова, слабость, першит в горле, закладывает ухо, насморк, чешется нос… словом, любые симптомы, напоминающие обычному человеку о легком недомогании, для бывшего ракового больного могут стать пыткой. Проснулся с кашлем, и первая мысль — все, рак метастазировал в легкие. Проснулся с головной болью — все, нейролейкоз. Проснулся осипшим — рак горла. Рак делает даже из самых стойких и уверенных в себе людей ипохондриков. И приятного, прямо скажем, в этом мало. Каждый чих может отозваться пугающим эхом.

Как-то раз Юля сильно простыла и несколько дней по вечерам кашляла. Этот кашель очень сильно напомнил нам тот, с которого и началась вся эта история. Мы не на шутку испугались. Бросились буквально под лупой рассматривать каждый миллиметр Юлиного тела, искали воспаленные лимфоузлы. Так их и не нашли. Но все равно были уверены, что это рецидив. Метастазы уже наверняка по всему телу. Рецидив! А что же еще? Ничего другого не приходит в голову, только рецидив. Снова мысли о смерти. Снова паника. Пока кашель не прошел, мы уже как о свершившемся факте говорили друг с другом о том, что дела Юлины плохи. Повторяли, как попугаи, это слово «рецидив, рецидив, рецидив». Нам придется иметь дело с рецидивом. Ну что ж. По крайней мере, теперь мы знаем, кому звонить, куда идти, к чему готовиться. На плановое обследование Юля шла как на Голгофу…

Но вот жена выходит из кабинета врача и присылает мне смску: «За море; за карамельные яблоки на рождественском базаре в Праге; за смех Луки по утрам; за его рисунки; за Берлин, Париж, Дели; за Morrissey; за запах краски на даче; за признания в любви во время оргазма; за последний альбом Wild Beasts; за ночи, за дни; за сериал Breaking Bad; за спектакль «Митина любовь»; за твоих друзей; за гости; за молчание; за колючую щетину на щеках; за темный зал в кинотеатре; за утра под одеялом; за руку под платьем; за руку в руке; за каждый день моей жизни. Спасибо. С анализами все в порядке. Люблю тебя».

Я на небесах, я не могу произнести ни слова, я улыбаюсь и подбрасываю в воздух сына. Для того, чтобы почувствовать себя счастливым, теперь достаточно одной смски от жены. Так этого мало. И так много.

* * *

Сердце, эндокринная система, суставы, кожа, ногти, зубы, горло, кишечник, желудок, яичники — все пострадало, все скулит, ноет, очень медленно и тяжело приходит в себя. Мы сто раз вспомнили слова доктора Алексеева, который предупреждал нас о том, что реабилитация необходима как воздух. И до нее действительно нет дела российским медикам. Реабилитация после лечения и качество дальнейшей жизни пациента действительно не волнуют наших онкологов. Все, что происходит с вылеченным и разрушенным телом, — действительно проблема пациента. Российские онкоцентры расставляют приоритеты по-своему: живы — это главное. Поэтому, несмотря на смертельную усталость от лечения, очень важно найти Богом избранного врача, который расскажет, как встать на ноги после этой войны.

Юля вставала на ноги опытным путем, как и почти все онкобольные в России, без помощи специалистов. Одну за другой она возвращала себе прежние жизненные радости. Ура, вернулись месячные! Ура, прошел стоматит! Ура, избавилась от тахикардии! Ура, вены снова стали похожи на вены, а не на веревки! Ура, сократился прием таблеток с двадцати штук в день до десяти.

Ура, снова можно подниматься по ступенькам на четвертый этаж без передышки! Ура, можно бегать! Ура, можно ходить в бассейн! Ура, и это, поверьте, очень большое ура — появились волосы! Сначала пух, как у младенцев. Потом твердые волоски, торчащие ежиными иголками из головы.

Потом под собственной тяжестью волосы ложатся. И вот на голове уже короткая мальчишеская стрижка. К черту все эти платки и шапки! Мы сложили их в пакет и ритуально сожгли, закопав пепел в землю.

Со временем мысли о возможном рецидиве немного отпускают. И вообще — любые мысли о раке понемногу отступают. Мы перестаем говорить об этом, сидя за обеденным столом, по телефону, в письмах друг другу. Мы возвращаемся к другим темам, о которых пришлось забыть на время лечения. Мы вечерами снова слушаем пластинки Дэвида Боуи и Моррисси. Мы вспоминаем наши поездки на море, в Европу и в Индию. Мы снова любуемся нашим прекрасным сыном и удивляемся, как мы могли такое натворить? Мы вспоминаем наших милых друзей, ходим в театр к Кириллу Серебренникову, закатываем вечеринки, возвращаемся на работу, снова с интересом смотрим по сторонам, ко мне возвращаются командировки, фильмы, репортажи. Из нашего лексикона постепенно пропадают медицинские термины. Мы забываем вкус больничного водянистого картофельного пюре и специфический резкий запах в больничных коридорах двадцатого этажа онкоцентра. В людях мы начинаем видеть людей, а не пациентов. На карте метро вдруг появляются другие станции, не только «Каширская», появляются ветки других цветов — не только зеленого.

Место деструктивного страха все больше занимают рассуждения о том, какие уроки мы вынесли из всего этого кошмара.

Для меня главным уроком стала моя жена. То, с каким мужеством и упорством она переживала эти адские пять месяцев, делало более мужественным и упорным меня самого. Юля отважно шаг за шагом преодолевала путь, который многим справедливо кажется бесконечно трудным. Она не позволила, чтобы эта болезнь ее сожрала. Она поддерживала и вселяла жизнь в других в те моменты, когда сама с большим трудом даже вставала с кровати. Ее любовь к людям, к жизни, к деланию, а не бездействию покорила меня. Я переоткрыл свою жену заново. Узнал о тех ее качествах, которые, вероятно, просыпаются в людях только в самые драматические и критические периоды в жизни. Теперь я точно знаю, что Юля этими бесценными качествами переполнена. Теперь я в сто раз сильнее завидую себе, вспоминая, как однажды зимой Юля приобняла меня и молча подняла правую руку, на которой была надета варежка с вышитым словом «да», вверх, согласившись таким образом выйти за меня замуж.

Это прозвучит странно, но, раз уж рак стал частью нашей жизни, мы попытались вступить с ним в контакт. Попытались «узнать» у него, что он все-таки имел в виду тем солнечным апрельским утром, когда Юля нащупала его у себя над ключицей. Мы поняли, что рак научил нас лучше справляться с унынием. Рак помог нам иначе взглянуть на многие вещи: те проблемы, которые казались до болезни ужасными, несправедливыми, трудно решаемыми, мешающими нормально жить, после болезни просто растворились в соляной кислоте. Рак как бы шепнул на ухо: «Эй, ребятки, вы с ума сошли? Вы правда считаете, что по таким пустякам можно расстраиваться? Можно унывать? Не смешите меня. И себя не смешите тоже». Не сразу и не просто, но мы поняли, что рак — это не наказание, а испытание, которое помимо длинного, уходящего за горизонт товарного поезда неприятностей хранит в себе еще и потенциал для духовного, нравственного роста. Болезнь научила Юлю и меня сопереживать людям. Болезнь научила нас слушать друг друга: после того, как моей жене поставили диагноз, до этих самых дней мы не повздорили с ней ни разу. Ссоры, обиды, недомолвки, секреты, непонимание — всего этого больше нет.

В книге Кена Уилбера «Благодать и стойкость» мы наткнулись на любопытную мысль, которая помогла нам осмыслить Юлин онкологический опыт еще глубже: «В нашей иудейско-христианской культуре, с ее упором на понятия греха и вины, слишком легко увидеть в болезни наказание за неправильные поступки. Я предпочитаю буддийский подход, где все происходящее воспринимается как возможность научиться сильнее сострадать другим, служить им. На происходящие со мной «плохие» вещи можно смотреть не как на наказание, а как на возможность проработать дурную карму, покончить с ней, расплатиться по счетам… Каждый месяц, каждую неделю, каждую минуту отпущенного мне срока я проживу с ощущением того, что смерть не так уж далека. Странно осознавать, что со мной навсегда останется этот кнут, эти шпоры, которые будут постоянно напоминать мне: живи, бодрствуя! Словно я все время таскаю за собой наставника по медитации, и в любую секунду учитель может неожиданно прикрикнуть на меня».

Болезнь дала знание. Знание того, что жизнь висит на волоске. Жизнь всех шести миллиардов людей висит на волоске всегда, каждую секунду: что бы они ни делали, как бы себя ни чувствовали, где бы ни находились. Раковые клетки вытаскивают это знание из глубины подсознания на самую поверхность. Это знание наполняет каждый прожитый день смыслами, красками, запахами, цветами, событиями, которые в повседневной беготне обычно не заметны. А теперь — очень даже.

Удивительно, но Юля стала помнить каждый час каждого прожитого дня до мелочей. Я спрашиваю у нее, что мы делали в этот день месяц назад, и она сходу вспоминает все детали, все слова. Помнит все, вплоть до того, что мы ели на ужин такого-то числа. Она не убивает время, не транжирит его и не торопит, а уважает, ценит, делает его соучастником жизни. Она запоминает наши дни наизусть. Каждый — как любимое стихотворение. Каждый — как бесценный эпизод.

 

44

Пригород Петербурга. Павловский парк. Роскошная дача Багратиона усыпана цветами и людьми в красивых одеждах. Здесь все-все-все наши друзья. Поездами, самолетами, автомобилями добрая сотня приятных московских лиц катапультировалась в этот не по-питерски ясный день сюда. Еще одно удивительное качество Кати Гордеевой — умение собирать вокруг себя лучших людей страны. Саша Уржанов, Сережа Нурмамед, Женя Богданович, Маша Слоним, Ксения Раппопорт, Ольга Лавренкова, Галя Тимченко, Валера Панюшкин, Коля Картозия… журналисты, режиссеры, продюсеры, актеры, писатели, художники — все встретились в одном роскошном месте, чтобы поздравить Катю и Колю.

Свадьба века, единственным недоразумением которой стала женщина, назвавшая себя в самом начале церемонии «свадебным регистратором» (без этих людей, видимо, никак нельзя) и начавшая с выражением рассказывать растерянным гостям церемонии про то, как двое молодых людей нашли себя в многомиллионном городе и про крепкие брачные узы. Впрочем, недоразумение это быстро и как-то очень по-честному прервал Катин маленький сын Гоша: он спокойно встал со своего места, подошел к Кате и Коле, повернулся к публике спиной, спустил штаны и пописал аккурат на словах «брачного регистратора» про «формирование новой ячейки общества». Молодые светились от счастья ярче тысячи солнц:

— Спасибо, что ты меня нашел, Коля.

— Спасибо, что я нашел именно тебя, Катя.

Вечером на сцену, сооруженную на улице, вышел Олег Нестеров с группой «Мегаполис», взял в руки гитару и запел для всех гостей свадьбы завораживающе красивую песню «Ангел»:

Перед этим вдруг пропал звук,

А потом почти и сразу цвет.

Сила стала уходить из рук,

И короткометражный фильм из прожитых лет…

Среди толпы у сцены затерялись и мы с Юлей. Покачиваем головами в такт музыке.

Откроет ангел книгу происшествий И познакомится со мной.

Я улыбнусь ему, совсем как в детстве,

Поглажу крылья за спиной.

Юля выискивает в толпе Катю. Ну надо же, в такой момент куда-то запропастилась.

И ангел смотрит сквозь меня с немой улыбкой,

И жизнь становится далекой и чужой,

Как будто я в кино, и на экране зыбком Все это кажется со мной и не со мной.

Сейчас бы самое время ее найти. Такой подходящий момент ей обо всем напомнить. Где же она ходит? О! Вон ее шляпка. Ура.

Я никогда не видел глаз таких, как эти.

Они ясны, и смерти больше нет,

А есть один на том и этом свете Прозрачный, тихий, бесконечный свет.

Задевая танцующие пары, Юля устремилась к Кате. Взяла ее за руку, крепко обняла и шепнула на ухо:

— Ну вот и все, Катенька. Я тебя не подвела.

— Я тебя тоже, Юля.

— Я жива.

— Я замужем.

Две молодые, выполнившие условия уговора женщины, не скрывая слез, обнимаются, улыбаются и танцуют друг с другом. Дача Багратиона укрывается музыкой и любовью. Как шерстяным одеялом.

Откроет ангел книгу происшествий

И познакомится со мной.

Я улыбнусь ему, совсем как в детстве,

На даче в первый день, весной.

Кружевную подвязку невесты на свадьбе Кати и Коли поймал в тот день я.

 

45

Мы с женой сидим у прудика, кормим уток. Вокруг нас бегает счастливый четырехлетний сын Лука. Я встретился со своей семьей в парке «Дубки». Вместе мы отмечаем годовщину нашей свадьбы:

— Все чисто. Ремиссия.

— Я обожаю это слово. Ремиссия.

— Да, я тоже. Выпьем?

— Еще как.

Этот дурацкий вопрос «за что?» окончательно потерял всякий смысл. Конечно же не «за что». А «для чего». Для того, чтобы понять, как важны эти письма и смски друг другу. Для того, чтобы влюбиться в пустяки, в мелочи, в ерунду: в шуршание иглы на любимой виниловой пластинке; в лучик солнечного света на щеке; в уток в пруду; в звук, с которым лошадиные большие кривые зубы разгрызают яблоко. Для того, чтобы наслаждаться фильмами; красным сухим; памятью о любимых людях; детством, которое никто и никогда не сможет отнять; мыслями о старости; морем; противными медузами, не дающими купаться; жаренным на углях мясом; концертами с закрытыми глазами; дружбой с неравнодушными людьми, готовыми помочь в самый страшный момент жизни.

А еще, чтобы никогда не выветрилась магия трех простых слов, сказанных как-то друг другу: ты — это я.

 

0

Осталось только распрощаться с «Донормилом».