…и ничего больше не осталось, а то, что осталось, было еще хуже, чем ничего. Внутри шевелящегося скелета билось выдыхающееся сердце, на костях замерзало жесткое мясо, по венам еле-еле переползала сверху вниз и снизу вверх полупрозрачная белесая кровь, коричневая кожа ссохлась и стала шершавой, как картон, который уже и на макулатуру не годен, и только нервы функционировали с пугающей исправностью, словно электропроводка в доме, где рухнули все стены, отключилось отопление и жильцы умерли от скучной и беспощадной эпидемии, которая называлась время и была характерна для этой ускользающей в бесконечность эпохи. Скелет ковырялся хрупкими пальцами в редких волосах на своем картонном затылке, потому что получил сигнал оттуда в виде чесотки, напоминающей ему о вшах, доисторических существах, которые тысячелетиями жили бок о бок с человеком в гармоничном симбиозе — он добровольно отдавал им свою кровь, а они делали все, чтобы он не уснул, в который раз утратив свое неустойчивое сознание в лабиринте миражей и галлюцинаций, откуда не было никакого выхода, кроме входа, память о котором, к несчастью, не была сохранена непутевым человечеством, принятая ошибочно за устройство совершенно бесполезное для нарастающего дрожжевым тестом прогресса. Не обнаружив в своей голове никаких вшей, кроме мелких и беспокойных мыслей, скелет, стараясь, чтобы как можно меньше воздуха отравляло его слабые легкие, тихо вздохнул. Он сбросил с себя ворох теплого мусора, что обеспечивал более или менее сносный отдых его утомленному от ветра и холода телу, встал на худые свои ноги и направился туда, где текла ржавая, но пока еще пригодная для употребления, вода. Вдоволь напившись, скелет поморщился, потому что ему было неприятно сознавать пускай и временную утрату памяти о том, что это за город и как он сюда забрел, откуда, с севера или с юга, зачем, с какой-нибудь целью или не имея ее, когда, неделю назад или только вчера?

На него вытаращился пустыми, лишенными рам и стекол окнами крепкий еще кирпичный дом, молчаливо приглашая вовнутрь своего последнего живого посетителя. Скелет давно уже перестал ночевать в домах, потому что они высасывают последние жизненные силы из спящих и, может быть, именно они были виноваты в том, что никого больше не осталось, тем не менее, зная, что днем ему ничего не грозит, он равнодушно полез в сырую каменную утробу, разрывая на своем пути бледные завесы паутины, которые давным-давно уже забыли и тех, кто их соткал, и какая цель этим преследовалась. Он тоже не мог вспомнить, для чего именно предназначались эти дома, для человеческой пользы или же для самодостаточного существования, но в том, что именно этот дом некогда служил людям, сомнений быть не могло — слишком много вещей начинали разговаривать со скелетом каждая на своем языке, который, тем не менее, был ему понятен и даже вызывал какие-то смутные отголоски в пустом желудке, куда сто лет тому назад, словно в темную бездну, провалилась его измученная тоскливой очередностью сменяющих, как в карауле, друг друга дней память. Рисунки, пришпиленные к обоям ржавыми булавками, говорили о том, в какие цвета любило окрашиваться сердце обитавшего здесь человека, а исписанные колючим почерком тетради рассказывали, для скольких караванов идей и просто одиноких прохожих мыслей служила постоялым двором его голова. Скелет читал выцветшие строки и поражался, подобно тому как археолог чувствует холод в спине при виде гигантских следов существа, которое дышало многие тысячи лет тому назад, заполняя легкие кубометрами живительного газа и имея на это все полагающиеся по такому случаю причины и законные основания, которые теперь рассыпались в прах, став призрачным достоянием утраченной памяти. Скелет ужаснулся своей догадке, что это он был человеком, который жил в этих квадратных каменных пространствах, пачкал истиной шершавую бумагу и рисовал на стенах символы жизни, любви и другие теперь уже непонятные ему знаки, намекающие на близкую, но неощутимую обычным зрением красоту. Теперь он уже не умел думать так, как раньше, когда по доброй воле жил здесь, и не чувствовал ничего общего с сердцем того беспокойного человека. Он прошел на кухню, где раньше ходило в темно-красном халате тело его жены, которая всю жизнь свою прожила в тени печали оттого, что прежние ее иллюзии оказались несбыточными, а реальное существование — неблагоприятным для создания новых, которые бы придавали ему какой-нибудь мало-мальски приличный смысл или хотя бы сознание пользы.

Скелету стало душно в этом доме от навалившихся на него воспоминаний и, спотыкаясь, он выбежал наружу, где необъятные пространства от самой земли до облаков и от одной точки горизонта до другой было наполнено затхлым, уже использованным воздухом, который молчаливо свидетельствовал, что люди этого мира приняли свою смерть от удушья и что от него же скелет потерял свою противоречивую память.

Он смотрел на пустую собачью будку и вспоминал, как лежал в ней, свернувшись калачиком, дни напролет, а ночью стоял рядом и выл на серебряную луну, которая знала, чем все это закончится, но все равно продолжала только равнодушно смотреть, как будто она еще и не такое видела, а это была сущая ерунда, досадная ошибка, жизнь которой уже не остановить и нужно только немного подождать, пока она сама не иссякнет.

Споткнувшись о вросшую в зернистый грунт мертвую детскую сандалию, он вспомнил, как мама купила ее ему вместе с другой и как они натерли ему ноги, когда он играл с друзьями в футбол, чтобы избежать в детстве инъекции одиночества на всю оставшуюся жизнь, а жить, как все это делают, чувствуя своим телом тело другого человека и сознавая, что вырабатываемое им тепло не пропадает зря.

Он вспоминал все, на что падал его взгляд, и у мертвых предметов не было другой жизни, кроме той, которая хранилась в его памяти, укомплектованной внутри усыхающей от удушья картонной головы. Когда он понял это, то закрыл глаза и пошел туда, где ему все равно придется открыть их и вспоминать все свое прошлое дальше — до бесконечности.

Инесса выглянула одним глазом из-под подушки, которую всегда ложила себе на голову, а не наоборот, и увидела, что уже утро и теплые тени плавно колышутся в желтых солнечных квадратах на серой штукатурке потолка. Сквозь открытую форточку доносилось апрельское чириканье пернатой мелочи и нежный свист поездов из депо, который первоначально был скрипом железных колес о неровные рельсы, превращенный впоследствии благодаря странному акустическому эффекту в удивительно мелодичный звук, который убаюкивал ночью и приятно отдавался под ложечкой днем.

Инесса вошла на кухню, где мама, закутавшись в свой темно-красный халат, пила дежурную чашечку горького черного напитка, с которого привычно начинался ее полный всяческих забот и телодвижений день.

“Он опять приходил сегодня, — как бы между прочим сообщила девочка, — смотрел на мои рисунки и сидел у меня в ногах, читал какие-то тетрадки, пока у меня ноги не онемели… Совсем скучный стал какой-то…”

Привидений не бывает, подумала мама, но от этого не легче. Лучше бы они были, потому что с тем, что есть на самом деле, можно как-нибудь договориться, а с тем, что существует только во сне — никак.

“Он что-нибудь говорил?” — с любопытством спросила она у Инессы, но та только помотала головой, размазывая шоколадное масло по куску хлеба. Призрак интересовал ее только в течение пятнадцати минут после пробуждения, а потом она могла охотно согласиться с матерью, что это был всего лишь сон.

Затем на кухню, как пожилой домашний сенбернар, рассеяно забрел отец. Он опять не спал полночи и что-то писал, после чего его глаза одновременно мутнели и зажигались лунатическим огнем.

“Не шаркай, — сказала ему жена, — шаркаешь, как старый дед”

Та удивительная гармония, умозрительным свидетелем которой он был на протяжении последних четырех часов, не позволила ему ответить в унисон утреннему настроению жены. Он налил воды в кружку и сунул туда кипятильник.

“Ну, что, приходил к тебе твой гном сегодня?” — спросил он у Инессы.

“Это не гном, — возразила она. — Гномы маленькие, а он, как ты, большой, только худющий очень”

“Ничего, — сказала мама, — папа еще пару недель не поспит, и ты их потом не отличишь. У тебя уже круги синие под глазами”

“Сегодня отосплюсь, — пообещал он самому себе, — буду спать с семи до семи…”

Он смотрел на жену и дочку, и ему стало казаться, что они начинают немного светиться от одного его взгляда. Губы беззастенчиво хотели улыбаться, а сладко ноющие от ночного бдения мышцы — растягиваться и сокращаться. Он повисел на дверном косяке, пока не закипела вода, и сказал:

“Сегодня точно воскресенье?”

“Точно” — сказала Инесса.

“А, может, ты обманываешь, чтобы в садик не идти?”

“Нет, — серьезно ответила она. — Сегодня мы едем к бабушке”

“Ну, смотри!” — предупредил он и, взяв с собой чашку, ушел в свою конуру. Там он сел за стол и еще раз перечитал все написанное за ночь, вновь переживая путешествие по лабиринту концептуальной гармонии. Самое удивительное, подумалось ему, что через неделю это утратит для меня все свое значение, превратившись в обычные соединения из слов и знаков препинания, а что же будет, если это прочитает кто-то другой? Или, еще страшнее, если это вообще никто, кроме меня, не прочитает? Почему я так боюсь этого? Почему мне так важно, чтобы все это было не зря, хотя я прекрасно понимаю, кто я такой, какое мое место в этом мире, но тогда зачем мне дается все это? Словно вся моя жизнь есть очередная попытка научиться существованию без опоры на его смысл. Он почувствовал, что у него опять расширяется голова, и снова взялся за ручку.

Скелет шел из города в город, везде находя лишь пустые улицы и дома, к которым он уже привык, как привык дышать этим смрадным воздухом и кашлять после каждого вдоха. Он давно потерял счет дням, годам и своим шагам, как будто догадываясь, что путешествие закончится сразу же, как только он согласится с его бесконечной бессмысленностью, а, может, и не закончится, а начнется новое, уже совсем другое, когда вспоминать будет уже нечего и дышать можно будет полной грудью, потому что даже в мечтах нужно сохранять последовательность до самого конца.