Кто-то настойчиво стучал в окно, словно не догадываясь, что его посылают на хуй и просят оттуда никогда не возвращаться. В конце-концов, Говнюков не выдержал, одел тапки и вышел на улицу. “Вы Говнюков?” — спросили его из темноты. “Ну, да” — стараясь подавить раздражение, ответил и где его юность, вся в радужных перьях, хмельные закаты и сладкая нега?! “Вы продаете дом?” — спросили его снова. “Я не продаю дом!” — возразил он в темноту. “А в газете написано, что продаете…” — разочарованно удивились в темноте. “Кому вы верите, мне или газете?” — вконец разозлился и женщин любимых с такими глазами, что лучше не помнить, забыться в вине… “Послушайте! — не выдержали в темноте. — Можно я все-таки осмотрю дом?” “Конечно! — рявкнул Говнюков. — Покупатель всегда прав, черт его дери! Заходите, смотрите и валите на хуй!” “Спасибо, — облегченно поблагодарила темнота. — Меня зовут Геннадий Николаевич, если это вообще здесь кого-нибудь интересует. Но кто же продает дом, если не вы?” “Моя двоюродная сестра” — отрезал Говнюков, которому было по барабану, как зовут Геннадия Николаевича, пропуская его в дом. Тот застыл на пороге и подозрительно уставился на Говнюкова. “Чем это здесь пахнет?” — не говоря уже о том, что не пахнет, а прямо-таки воняет. “У меня сдох щенок” — сухо сообщил Говнюков и почесал яйцо. “Это очень грустно, — посочувствовал Геннадий Николаевич. — У меня вот тоже канарейки…” “Я не люблю канареек, я люблю щенков! — перебил его Говнюков и, неожиданно спохватившись, смущенно добавил: — Я педераст” “Простите меня, — Геннадий Николаевич погладил локоть Говнюкова, — я ничего такого не имел в виду. Я хочу знать только одно — вы читали Кафку?” “Да, — удивился Говнюков, — я его очень глубоко почитал. Странно, что вы спросили…” “А в чем смысл жизни?” “В том, чтобы щелкать семечки, обманывать государство, верить гороскопам, трахать дохлых щенков и материться!” “Неправильно — от семечек портятся зубы!” — ну, так дело у нас не пойдет, кто такое захочет читать? Не то, чтобы связный сюжет был обязателен, но если так пестрить и дальше, то может заболеть голова. “Вам очень нравится дом?” — поинтересовался Говнюков и плюнул Геннадию Ивановичу на ботинок. “Он мне совсем не нравится! — Геннадий Николаевич вытер ботинок о штанину и захотел воды. — Здесь ужасно воняет, потолок давит на мозги, обои красного цвета, муравьи на окнах, сперма на полу, энергетика демоническая. Это не дом, а пиздец!” “Согласен, — помрачнел Говнюков, — и вы покупаете его?!” “Конечно! — воскликнул Геннадий Николаевич. — Если ваша двоюродная сестра вдруг передумает, я готов заплатить двойную цену. Это не вопрос денег…” Блядь, ну что это за хуйня, а не рассказ! Если кто до этого места смог дочитать — я не знаю, это герой какой-то просто или извращенец, который ни Пушкина не любит, ни Тургенева, ни Толстого. Ну, хорошо, допустим. А если я сейчас напишу, что Говнюков рубит Генндия Николаевича топором, тоже будете это читать?! “Помо…!” — прохрипел Геннадий Николаевич, но Говнюков отрубил ему голову. Потом он еще несколько раз хрясьнул по трупу топором, чтобы послушать, какой будет звук. Потом, он вырезал из Геннадия Николаевича сердце и положил в морозильник, а остальное запихнул под диван, где догнивали остатки Любочки, его двоюродной сестры, и ее мужа, который раньше был лучшим другом Говнюкова, а потом стал врагом и предателем, за что и поплатился страшной мучительной смертью. А потом Говнюков заплакал, потому что понял, что натворил — ни за что убил хорошего человека, Геннадия Николаевича, у которого были дети, внуки и одна правнучка по имени Валерия, но все ее звали просто Лера, она уже умела считать до пяти, потому что ровно столько пальцев выросло у нее на правой руке, и любила слушать Тори Эймос, потому что была наш человек, пусть и маленький пока. Сука я, сука, думал Говнюков, катаясь по полу, и зачем я такой на свет уродился?! Утром Говнюков пошел в церковь, которая называлась храм равноапостольного князя Владимира, и рассказал батюшке, какой он, Говнюков, педераст и маньяк. “Бог тебе судия, — ответствовал батюшка, — но лично я бы таких, как ты, вешал на фонарных столбах для наглядности. Ты не подумай, что я святой какой, нет. Тоже грешен, тоже онанист, тоже в детстве с бродячих котов шкуру живьем сдирал, деньги церковные на спиртное перевожу, да и в картишки тоже не дурак резаться, но то, что ты мне сейчас рассказал, это вообще ни в какие ворота не лезет!” “Что же мне делать?” — испугался Говнюков. “Отсосешь хуй — отпущу грехи, — пообещал батюшка и почесал свою рыжую бороду. — Так и быть” “Да ведь я не умею, отче!” — ужаснулся Говнюков, но батюшка только усмехнулся. “Экая целка! Учись, пока дают!” — и он достал из-под рясы свой длинный, покрытый розовыми прыщами, волосатый хрен. Говнюков лизнул его пару раз и вопросительно посмотрел на батюшку. “Что, солоно? — вновь усмехнулся тот. — А человека рубить топором, небось, сладко было? Соси и не ропщи!” Через четверть часа, вытирая рукавом рот, из храма вышел просветлевший Говнюков, которого батюшка напутствовал христовыми словами, что человека оскверняет не то, что входит ему в уста, а то, что из них выходит. По совету батюшки, Говнюков пошел в милицию искупать грех — сдаваться. Там почему-то подумали, что он над ними прикалывается, и хорошенько отпиздили его дубинками, однако, когда проверка подтвердила его слова, ему поверили и отпиздили еще раз, потому что маньяков и извращенцев на гражданке не любят, а в милиции и подавно. В камере над Говнюковым склонился весьма здоровый детина и участливо спросил: “За что они тебя так сильно, дядя?”, и когда Говнюков, еле ворочая языком, все объяснил, детина вдруг совершенно неожиданно впал в исступление и стал пиздить Говнюкова всем, что попадалось под руку, включая стены камеры и железную дверь, а Говнюков прокомментировал это двумя словами: “Ух!” и “Бля!”, потому что остальные застряли у него в горле. Как ни странно, Говнюков остался жив, хотя две недели писял и какал кровью. В тюрьме он был знаменит тем, что делал офигительные иконы из хлеба и мог за пачку чая так отсосать, что вы понимали — бабы на земле, по большому счету, не так уж и нужны. У него был только один недостаток — он ничего не говорил, кроме: “Господи Иисусе Христе, помилуй мя, грешного!”, как его за это ни пиздили. Скажешь ему: “Привет, чмо!”, а он в ответ: “Господи Иисусе Христе, помилуй мя, грешного!” или ты ему: “Говнюков, сука, ты почему в камере полы не вымыл?!”, а он в ответ… ну, вы, короче, поняли. Вообще-то, ему дали вышку — пожизненное, потому что мы живем в гуманном государстве, но в пятьдесят лет он подпал под амнистию и его выпустили. Живет он в Красноярске, никого не трогает, работает дворником, лепит иконы из бородинского хлеба, отдает честь каждому милиционеру и покупает на рынке обрезки для щенят во дворе. Однажды я встретил его на улице и сказал: “Говнюков, ты извини меня за то, что я написал про тебя такой страшный рассказ и всю жизнь тебе искалечил…”, но он только пробормотал: “Господи Иисусе Христе, помилуй мя, грешного!” и, пряча бегающие глаза, захромал прочь.