Цивилизация классического ислама

Сурдель Доминик

Сурдель Жанин

Часть третья

Экономика социальная среда

 

 

Глава 7

ЛАНДШАФТЫ И РЕСУРСЫ ИМПЕРИИ

Классическая исламская цивилизация, рассмотренная выше в аспекте присущего ей разнообразия богословских школ и влияния юридической мысли на формирование религиозной и социальной жизни, была также отражением среды, в которой она развивалась. Несомненно, она расцвела главным образом за счет городов, заметно развивавшихся по мере экспансии ислама, поскольку город, как уже неоднократно подчеркивалось, предоставлял наиболее благоприятные условия для религиозной и интеллектуальной жизни. Разумеется, в своих наиболее впечатляющих материальных проявлениях городская среда была предназначена для имущих кругов, прежде всего для аристократии и правящей элиты. Кроме того, несомненно, она отделяла себя от бедуинского образа жизни, связанного с доисламскими обычаями, и от деревенского уклада, остававшегося уделом покоренного населения. Тем не менее она развивалась в условиях империи, раскинувшейся на обширной территории и имевшей разнообразный ландшафт, где образ жизни этнически разнородных человеческих сообществ, зависящий зачастую от несхожих природных факторов, избежал нивелирующих тенденций городского ислама.

Будучи городской, эта цивилизация представала также цивилизацией пустынных зон и, прежде всего, цивилизацией воды или, точнее, регионов, оживляемых водой и ирригацией. Ее самые процветающие культурные центры были окружены пустынными и дикими, практически неосвоенными цивилизовавшимся государством пространствами, которым все же предстояло изменить свою судьбу, и, несмотря на это, она ярче всего проявилась как цивилизация обширных плодородных земель, заселенных и возделанных человеческим трудом. В этом отношении она была наследницей других цивилизаций, которые веками вдоль тех же полноводных рек, в тех же самых оазисах, с трудом отвоеванных у пустыни, до нее эксплуатировали те же самые долины, те же самые равнины, являвшиеся, по сути дела, аграрной основой их экономики. Сохранение древних очагов оседлой жизни, обеспечивавших богатство исламского Средневековья, как некогда и богатство восточных царств Античности, обусловит определенную преемственность образа жизни и менталитета внутри общества, видоизменившегося тем не менее под влиянием религии, которой оно обязано своими самыми оригинальными чертами.

Сохраненная агрикультура античного типа сыграла свою роль, когда ремесленный и торговый подъем создал новые возможности для развития на перекрестках торговых путей иногда просто гигантских городов. Последние вырастали фактически только в тех местах, где изначально имелись необходимые условия для работы земледельца и производства продуктов первой необходимости, обеспечивавших жизнь городских агломераций и способствовавших как собираемости налогов, так и обогащению горожан-землевладельцев. Багдад, например, который был одной из аббасидских столиц с изначально имперскими претензиями, мог родиться и разрастись только в районе интенсивного земледелия Савада, доходы от которого составляли большую часть казны суверена и управление которым ставило задачу обязательного обучения секретарей и высокопоставленных государственных чиновников.

Последствия этой первоначальной экономической необходимости проявились позже, когда обнаружился демографический упадок подобных городов, разрушенных, разумеется, вследствие определенных исторических событий, но только после того, как пришли в упадок прилегающие сельскохозяйственные регионы, обреченные мало-помалу вернуться в пустыню, перестав служить опорой традиционного исламского города. И это еще раз позволяет нам подчеркнуть важность роли, которую играли в эволюции классической цивилизации ислама основные элементы пространства, очерченного пределами империи.

* * *

Первый из этих элементов связан с большой долей в пределах империи и ее окрестностей земель сухих и пустынных, пересекаемых лишь бедными и алчными кочевниками, которые оказали большое влияние как на историю ислама, так и на глубинный менталитет исламского человека в Средние века. Эта очевидная, существующая и по сей день географическая реальность связана с субпустынной, одновременно жаркой и сухой зоной, в которой прозвучала первая проповедь Мухаммада и в которой затем формировались владения его преемников — в условиях того же «климата», тысячекратно описанного и превознесенного старыми арабскими географами. Даже на азиатских и африканских высоких плато достаточно много негостеприимных безлюдных мест, где трудности транспортировки и обитания едва только начинают преодолеваться благодаря возможностям современной техники. Каменистые пространства, выровненные древней эрозией или испещренные глубокими складками, мешающими прокладке дорог, пустыни, зеленеющие только в сезон дождей, или необъятные песчаные пространства с полным отсутствием проточной воды и редкими колодцами… Во многих исламизированных регионах и ныне не встретишь никого, кроме путника, торопливо передвигающегося по давно отмеченным тропам, да пастуха, перегоняющего свое стадо в зависимости от сезона и наличия растительности на хоть сколько-нибудь благоприятные пастбища.

В исторической перспективе такая ситуация создавала для исламской цивилизации перманентную опасность вторжения на окультуренную территорию банд полудиких кочевников и бесконечной череды вызываемых одними и теми же причинами войн, что провоцировало и приумножало беспорядки, характерные для начального времени развития мусульманской державы.

Рожденный, по сути, в пустыне и не сразу принятый бедуинами, которые были скорее временными союзниками Мухаммада, чем убежденными неофитами, ислам в своем триумфальном распространении, как известно, был подхвачен потоком аравийских племен, которые отказались тогда от своих внутренних распрей ради общего грабительского завоевательного предприятия.

Пустыни, простиравшиеся между окультуренным средиземноморским побережьем Сирии, с одной стороны, и богатыми аллювиальными равнинами Тигра и Евфрата — с другой, были тогда присоединены к огромному соседнему полуострову. Если прежде верблюдоводы забредали туда лишь в сезонных поисках пастбищ или в связи с караванной деятельностью и, заставляя временами признать авторитет своих племенных союзов, никогда не воцарялись там в качестве абсолютных хозяев, то теперь эти территории сделались полноправной средой обитания больших бедуинских семей, до наших дней сохраняющих некоторые традиционные черты своего нрава и образа жизни. Одновременно до пределов империи добрались арабские полки первых воинов ислама, они населили потомками своих самых знаменитых племен как Северную Африку, так и Мавераннахр, расширили свои первоначальные владения за счет вновь покоренных земель, составлявших отчасти их добычу, и, наконец, исламизировали местное население своим присутствием и распространением в масштабах всего досягаемого мира могил мученически погибших Сподвижников Пророка.

Какие бы трансформации в дальнейшем ни претерпело большинство завоевателей, оказавшихся среди оседлого населения и быстро ассимилированных им в отрыве от племенной основы, с которой впредь их связывало только чувство гордости за свое происхождение, феномен захвата тех же самых территорий новой волной будет регулярно повторяться. Иногда в форме набегов, завершавшихся разорением какого-нибудь города или созданием небольшой локальной династии, такой как Мирдассиды в XI в., иногда в форме варварских нашествий, подобных тюркскому или монгольскому, разворачивавшихся в масштабах континента.

Конкретные обстоятельства варьировались, менялись исходные очаги — у значительных движений они оказывались чаще всего за пределами империи, на просторах Центральной Азии, которые были подлинными «резервуарами» завоевательных орд. Но развитие событий оставалось в каждом случае неизменным: мобильность кочевых конных войск компенсировала их немногочисленность и позволяла разбивать на открытом пространстве регулярные армии, после чего захватывать всю страну, включая укрепленные города. И материальные последствия, бедственные для оседлого населения, также оставались неизменными.

Так объясняется развившееся и укоренившееся в душе мусульманского крестьянина и горожанина почти постоянное чувство великого страха перед человеком пустыни, легким на подъем, хищным, сокрушающим все на своем пути, наиболее поразительное выражение которого обнаруживается в исторических, даже можно сказать, «социологических» размышлениях мыслителя XIV в. Ибн Халдуна. «Бедуины, — отметил он в знаменитом сочинении, — это, в сущности, грабители и разбойники: все, что можно захватить без боя и опасности, они захватывают и убегают к своим пастбищам в пустыне […]. Племена, которые укрываются от них в горах, избавлены от их грабежа и насилия, ибо те совсем не поднимаются на высоты, не вступают на трудные земли, не подвергают себя опасностям, чтобы добраться до них. Но равнины, захватываемые бедуинами, поскольку они плохо защищены или у правительства недостает силы, становятся их добычей и подвергаются растерзанию: не встречая сопротивления, они множат там свои вторжения и насилие, так что жители в конечном счете попадают под их власть; затем земли переходят из рук в руки, и беспорядок завершается крушением цивилизации: Аллах властен над Своими творениями; Он Един, Повелитель, и нет другого Господа, кроме Него! Эти бедуины, в сущности, народ дикий, среди которого грубость нравов укоренилась до такой степени, что стала их натурой и свойством темперамента; и они находят в ней удовольствие, потому что она позволяет им избежать зависимости и повиновения правительству. Такая натура несовместима с цивилизацией и мешает им развиваться, ибо скитаться и быть сильнее всех — это их единственная цель, которая обусловливает их образ жизни, отрешает их от городской, создающей цивилизацию жизни, будучи несовместима с нею».

В этих резких, конечно, словах, есть значительная доля истины. Имевший перед глазами конкретный, незабываемый пример сокрушения процветающей зиридской Ифрикии пришедшими с Востока ордами хилалитов и сулаймитов, Ибн Хал* дун, в сущности, клеймил периодически повторявшиеся бедствия исламского Средневековья, материальные достижения и культура которого, хрупкая и утонченная, при малейшем ослаблении центральной власти подвергались грабежам и уничтожению со стороны кочевников, исходивших неизбывной завистью к ослепительному богатству.

Все захватчики: тюрки, берберы, монголы и прочие, приходившие из пустыни и основывавшие затем прославленные династии, — все начинали с умножения руин. Некоторые совершали это с большей жестокостью, чем войска арабо-мусульманских завоевателей, чей приход кое-где приветствовался местным населением. Таким образом, они, пожалуй, в большей степени, чем кочевые арабы, способствовали расширению пригодных для примитивного пастушеского существования пространств в ущерб обработанным землям, обреченным отныне на запустение. Так что на сегодняшний день удивительно скорее не то, что столько покинутых обитателями строений были погребены под собственной пылью, а то, что при этих бедственных обстоятельствах сохранилось столько впечатляющих развалин, самые знаменательные из которых еще не раскопаны.

* * *

Кочевники, с нетерпением выжидавшие момента, чтобы совершить набег или проникнуть на соседние обработанные земли, были по своей сути алчными грабителями, не способными накапливать состояние. Задолго до эпохи великих нашествий XI–XII вв., глубоко изменивших мусульманский мир, арабская классическая литература уже изображала бедуина оборванным и вечно голодным, обреченным на бесконечное скитание, не оставляющим даже следов своих стоянок и лагерей, затерянных «в складках барханов», наметенных «вихрями с юга и бурями с севера», — все это обычно оплакивалось в стихах, обращенных к памяти былых дней.

Обладающий менталитетом простодушного человека, велеречивый и жадный, ценящий прежде всего выносливость, хитрость и выдержку, выработанную в процессе непрекращающейся клановой борьбы, бедуин не имел другого достояния, кроме стада баранов или верблюдов, другой пищи, кроме их мяса или молока да еще скудной охотничьей добычи, другого жилья, кроме грубого шатра из козьих шкур, другой утвари, кроме продуктов примитивного семейного ремесла. При этом он общался с оседлыми соседями. Он не всегда приходил из пустыни как завоеватель, чтобы поработить, — ему требовались некоторые продукты, необходимые для его скудного существования, в частности мука, финики и, особенно, оружие и доспехи. Он мог при случае служить оседлому человеку пастухом, поставщиком шерсти, наемником или даже проводником и конвоиром. Таким образом, он временами помогал развитию торговли, которая осуществлялась посредством караванов, связывавших через безжизненные зоны разрозненные городские центры, за что арабоисламскую цивилизацию иногда называют «цивилизацией верблюда». Дромадер, всегдашнее богатство бедуинских стад Аравии, был транспортным средством, необходимым для путешественников и купцов в той системе, которая в доисламскую эпоху обеспечила процветание активного поселения Мекка, где жил Мухаммад.

Но участие в торговой деятельности всегда было занятием лишь небольшого числа бедуинов из множества тех, кто промышлял взиманием мзды на хоженых тропах или, того проще, захватом перевозимых товаров. В этом случае кочевники являлись прежде всего источником беспорядка и против них в ранней истории ислама будет вестись беспощадная война по примеру самого Мухаммада. Достаточно вспомнить смуту умаййадской эпохи, когда только борьба наместников, усмирившая дух анархии и грубость первых арабских завоевателей, позволила создать прочные основы государства, в то время как шел процесс зарождения смешанного общества, в котором постепенно начал преобладать оседлый контингент. То же самое еще более характерно для аббасидской эпохи, где арабские кочевники иной раз беспокоили даже само халифское правительство, когда, например, карматы стали представлять большую угрозу, объединившись с шайками разбойников, укрывавшихся в труднодоступных районах Аравии.

Таким образом, бедуины, почти ничего не производившие, кроме продуктов, получаемых непосредственно от стада, и покупавшие или отнимавшие то немногое, чего им не хватало, совершенно не участвовали напрямую в жизни общества, влияя на экономику лишь посредством контроля торговых путей или потенциальной угрозой грабежа, и оказывались вне религиозных и интеллектуальных исканий общества, равно как и вне достижений практического и художественного порядка. Между тем их влияние на менталитет этого общества было гораздо сильнее, чем можно было бы представить. Это влияние, сохранившееся, несмотря на глубокую трансформацию исламской империи, начавшуюся с XI в. под воздействием тюркских и монгольских кочевников, по сути чуждых семитской ветви, заслуживает особого внимания — прежде всего в расцвет классической эпохи.

Парадоксальным образом, благодаря доминирующему влиянию «арабизма», — который распространял ислам в эпоху завоеваний, освящая триумф кочевника над оседлым, — человек пустыни, вызывавший страх, презрение и жалость, всегда пользовался реальным престижем в аббасидской среде. Давняя слава, которой он был увенчан в памяти ученых и хронистов, соединялась со строгостью его собственных притязаний относительно чистоты языка и генеалогии. За этим стояло сознание благородства, более древнего, чем мусульманская религия, оно питало его гордость, критикуемую, но вызывающую зависть с тех пор, как в нем увидели наследника всего легендарного достояния, составляющего неделимый фонд арабской поэзии и необходимый материал для глубокого понимания языка Корана. Более или менее доказанное, бедуинское происхождение стало преимуществом, которым любили похваляться самые аристократические персоны того времени, дополняя свои прославленные титулы достоинством арабской этнической чистоты.

Сила этого влияния в чисто филологическом и литературном плане была такова, что оно ощутимо и в нынешнюю эпоху. Не только весь строй арабского языка, активно использующего по сей день архаизмы, свидетельствует о том необычайным богатством лексики из области растений пустыни или разведения верблюдов, но и долговременный уровень, отражающий прежде всего психологию средневекового арабоязычного мира, выявляет доминантные клише лирической поэзии, устоявшие, несмотря на «модернистские» попытки заменить их со второго века хиджры. Погоня в пустыне, поиск следа и набег, поединки или столкновения племен, буря, самум и наводнения, уносящие утопающих диких животных, как «вырванные луковицы», или, наоборот, весенние дожди, приносящие зелень и благополучие, — темы, заимствованные из древнего арабского прошлого наряду со многими личными именами и топонимами, — оставались объектом любования и бесконечного повторения для тех, кто давно ушел от такого способа существования и испытывал по нему искусственную ностальгию. Таким образом, мы имеем дело с особым случаем цивилизации, которая питалась образами, чуждыми ее привычным рамкам — тем, в которых жили тогда наиболее многочисленные классы общества, — и придавала ценность забытому (в данном случае прежде всего лингвистическому и поэтическому) достоянию части населения, сыгравшей некогда исторически важную роль, но численно минимальной.

Хотя действительно необходимо признать, что в странах ислама всегда существовали территории, пригодные только для кочевого или полукочевого населения, но не стоит забывать, что процент бедуинов в Умаййадской и, особенно, Аббасидской империи оставался крайне незначительным. Конечно, провозглашение ислама сопровождалось миграционным движением из Аравии, но войска захватчиков никогда нельзя было численно сопоставить с оседлым населением, в соседстве с которым они оказывались. Более того, их доля могла лишь уменьшаться, по мере того как прелести существования, заимствованные из позднеантичного образа жизни, постепенно соблазняли вождей арабских кланов и союзов, побуждая их покидать территории своих кочевий, чтобы обустроиться во вновь образующихся городах или на пожалованных им землях. Еще одной характеристикой эпохи расцвета исламской цивилизации станет феномен перехода кочевников к оседлой жизни в благодатных регионах, где прежде они появлялись лишь эпизодически: отсюда зарождение новых очагов оседлости, в которых бывшие кочевники, сохраняя память о своей этнической принадлежности, практически сливались со старым автохтонным населением под воздействием новых условий жизни и среды обитания.

Впрочем, процесс ассимиляции не должен был осуществляться всюду и всегда одинаково. Во время первой волны оседлости арабо-исламских кочевников коренное население, постепенно обращаясь в ислам, принимало религию своих господ, соединяясь с ними узами клиентелы и усыновления. В последующие эпохи вновь прибывшие, напротив, подобно вождям тюркских и монгольских орд, становились защитниками исламской общины, в рамках которой они охотно забывали свои прежние верования. Однако с точки зрения экономической последствия были аналогичными, ибо кочевники не производили тотального разрушения старого порядка. И лишь с определенным затуханием этого процесса, ставшим более заметным во время беспорядков постсельджукидского периода, произошло окончательное оскудение и при этом увековечение религиозного и интеллектуального своеобразия исламского мира и об-, щества.

* * *

В связи с произошедшей эволюцией, этапы которой недостаточно изучены, сегодня нам трудно представить, какова могла быть в момент арабского завоевания и даже позднее площадь обрабатываемых земель, на которых тогда в Иране и Центральной Азии, а также на Ближнем Востоке и в Северной Африке проживали человеческие сообщества, составившие основу населения империи. Регионы интенсивной аграрной жизни в большинстве своем были созданы искусственно, чаще всего еще в далеком прошлом и должны были поддерживаться непрерывными усилиями, ибо в противном случае можно было бесповоротно потерять все, что вложено в эту землю. Не удивительно, что в начале нынешнего века на их месте обнаружилось множество опустыненных территорий, где найденные, но еще плохо исследованные археологические памятники свидетельствуют о древних завоеваниях и на которых сторонники идеи «нового цветения пустыни» стремятся восстановить связь с забытыми традициями. Это приговор признанной в начале XX столетия, а ныне отвергнутой географами гипотезе, согласно которой климатические сдвиги явились первопричиной изменения, вполне объяснимого в большинстве случаев последствиями непрерывного сокращения населения.

Ирригационная сеть и оседлые поселения района, прилегающего к Багдаду (637—1500)

Каналы от Тигра или одного из его притоков, Дайалы, в том числе знаменитый Нахраванский канал, обеспечивали процветание большого числа населенных пунктов, представленных на этой карте кружками. На севере можно отметить относительное значение некогда застроенного пространства на месте Самарры.

Среди благодатных земель, отошедших со временем под пастушеские кочевья, сильно ухудшавшие ландшафт, наиболее показательный пример, несомненно, дает обширная Иракская равнина, которая стала центральной провинцией Аббасидской империи вследствие начавшегося в период предшествующей династии усиления ее политического и экономического значения. Страна «междуречья», самим положением между Тигром и Евфратом с древнейших времен предназначенная для земледельческого процветания, оставалась интенсивно окультуренной и в исламскую эпоху, сеть ее каналов пребывала в хорошем состоянии, то есть постоянно поддерживалась и улучшалась чувствовавшим относительную безопасность населением.

Свидетельства об этой древней ситуации доносят до нас тексты арабских географов, особенно их подробные статистические данные об общем объеме собираемых при Аббасидах налогов с доходов земледельцев региона. Интересно сопоставить их с результатами современных археологических исследований, проведенных в одном из прилегающих к Багдаду иракских районов, орошаемых исторически знаменитым каналом Нахраван. Карты реконструкции старинной гидротехнической системы дают понять, на чем зиждилась некогда интенсивная аграрная жизнь региона: каналы, частично восходящие к протоисторической эпохе, но достигшие наибольшей эффективности под властью Сасанидов и в период апогея Аббасидской империи, позволяли многочисленным деревням, представляющим сегодня в большинстве своем руины, жить за счет производства фиников и зерновых — традиционных культур, сохраненных немногими районами страны, не вернувшимися с тех пор в пустыню.

Одновременно становятся понятнее условия, которые привели к разрушению системы не вследствие какой-либо точно датируемой исторической катастрофы наподобие взятия Багдада монголами, но в связи с возрастающими трудностями поддержания водной сети. Естественным причинам упадка, таким как прогрессирующее повышение уровня почвы под аллювием и соответственное уменьшение дебита каналов, в сущности не могло противостоять сокращавшееся население, испытавшее на себе последствия всех войн эпохи и не получавшее от центральной власти финансовой поддержки, необходимой для широкомасштабных работ.

Усовершенствование и постепенный упадок ирригационных сооружений в Ираке

Два состояния одного сектора: с VII по X в. и после X в. Избранный сектор представляет часть гидравлической сети, представленной на предыдущей карте целиком, регион ниже Нахравана. Достаточно густая сеть периода аббасидского расцвета (вверху) обедняется в течение долгого периода упадка (внизу).

Прежде всего были покинуты земли центральной части, которую было невозможно орошать по причине растущего расхождения между уровнем канала и прилегающих территорий. Только крайние пункты второстепенных отводов продолжали получать некоторое количество воды.

То, что произошло в Ираке, несомненно, имело место повсюду вдоль крупных рек восточных регионов: Оксус (Амударья), Герируд и Гильменд. Там сады, огороды и поля, о которых часто упоминают тексты, исчезли, уступив место пустынным пространствам, усеянным сегодня лишь останками грандиозных сооружений. Только археологические раскопки Хорезма недавно открыли, насколько древним было человеческое обитание на прилегающих к Аральскому морю орошаемых землях. Но нам пока еще не хватает данных, чтобы начертить карту зон оседлости и интенсивного земледелия, процветавших между VII и X вв. и известных нам в основном — за неимением соответствующей методики — благодаря интуитивному изысканию, основанному на литературных источниках, которым недостает точности. Только умозрительно можно представить, например, значение аграрного производства провинций Ирана и Мавераннахра, роль которых в истории умаййадского, а затем аббасидского ислама иначе осталась бы непонятной. Хотя прежний облик узкой египетской долины представить проще, поскольку периодические природные разливы реки не давали ей возвратиться в пустыню, все-таки и здесь нам остаются практически неизвестными точные объемы хозяйственной деятельности провинции, которая привлекала путешественников разнообразием своих продуктов, но порой переживала и катастрофический голод, если уровень разлива Нила оказывался недостаточным. Впрочем, урожаи в этих орошаемых регионах были, как правило, нестабильными, о чем кратко упоминают хронисты, сообщающие о периодах удорожания жизни, когда чрезвычайный рост цен на продовольственные товары свидетельствует лишь об определенных изменениях природных условий.

Наше незнание относительно великих аллювиальных равнин распространяется и на аридные плато Сирии, Ирана и даже Магриба, которые в Средние века благодаря рациональному использованию обеспечивали необходимую производительность, в чем можно убедиться в некоторых типичных случаях, анализируя многочисленные руины.

Таковы, например, развалины деревенских жилищ из прекрасного камня, находящиеся в Сирии в регионе известковых массивов между Халебом и Антиохией, ныне выразительно именуемом краем «мертвых городов». Крупные имения и деревни жили там за счет монокультуры оливы, на что указывает наличие древних каменных прессов, предназначенных для изготовления масла. Эти поселения восходили, несомненно, преимущественно к эллинистической или византийской эпохе, но в начале исламской эры еще сохраняли активность, которую постепенно подорвут войны, опустошавшие эту пограничную зону и губившие деревья, медленно растущие на склонах, которые истощала эрозия, после того как корни переставали укреплять землю.

Таковы прежде всего останки аграрных сооружений умаййадской эпохи, заложенных самими халифами или главными вождями арабской аристократии. Обнаруженные на сиро-палестинской территории в конце XX в., они не сразу были признаны крупными земельными владениями, первоначально их сочли резиденциями для отдыха на краю или посреди пустыни. Удивление вызывал очевидный контраст между роскошным дворцом или украшенной фресками баней и пустынным пейзажем, среди которого они возвышались. Но благодаря великой догадке Ж. Соваже, высказанной им в теории арабской колонизации Сирии в первом веке хиджры, которую он едва успел набросать до своей преждевременной смерти, появилось предположение, что «замки пустыни» — или то, что за них принимали, — обрели это название только после гибели окружавших их некогда окультуренных оазисов, основные элементы которых можно до сих пор обнаружить на местности: ограды из сырцового кирпича, защищавшие огромные сады и рощи с драгоценными культурами в Хирбат-ал-Мафджаре или в двух Касрал-Хайрах, расположенных к западу и к востоку от Пальмиры, совершенные ирригационные системы там же и в Анджаре, скопления скромных домов простых земледельцев в Джабал-Сайсе и в «городах» Анджаре и Восточном Каср-ал-Хайре, цистерны и нории, житницы и другие строения сельскохозяйственного назначения в большинстве этих мест, а также, разумеется, наличие здесь пахотных земель, иногда превосходных (в частности, в долинах Литани и Иордана), и воды, ныне бесполезно растрачиваемой в вади с временными руслами или в тинистых впадинах, пересыхающих летом.

Впрочем, мы выбрали для примера лишь несколько наиболее известных мест из десятков и десятков аграрных центров второстепенного значения, обнаруживаемых при воздушном наблюдении повсюду в сирийской пустыне, — подобные существовали, если верить результатам, к сожалению, не столь полных исследований, и на южных безлюдных плато Трансиордании вплоть до пределов Негева и Красного моря. Здесь находится множество следов использования оседлым населением впадин, которые можно было обрабатывать, приспособившись к климату с его сезонными дождями, но отдача которых оставалась слишком нерегулярной, так что благополучие этих земель зависело и от человеческой изобретательности в благоприятных условиях мирного времени.

Эти оазисы со средиземноморской или тропической растительностью — в зависимости от региона, где финиковые пальмы, рис и сахарный тростник сменяли южнее Мертвого моря оливы, абрикосовые деревья, орешники и тополя садов Дамаска и необъятные пшеничные поля Хаурана и средней Сирии, — впрочем, лишь продолжали традицию, восходящую к отдаленным эпохам или, по крайней мере, к тому периоду развития сельскохозяйственной жизни, который соответствовал определенному этапу эллинистической, а затем римской эпохи. Так, на уже упоминавшихся великих равнинах Евфрата, Тигра и Нила гидравлические сооружения, которые воспроизводились, а иногда даже совершенствовались по воле Умаййадов на умиротворенных аравийских землях, восходили большей частью к Античности. Хотя тексты хранят молчание по этому поводу, но археология и постоянство мест обитания, а также постоянство ирригационной техники и методов земледелия позволяют предположить, что обработка этих земель, изобретенная людьми на заре цивилизации, на протяжении веков не испытала какой-либо эволюции.

* * *

В сущности, каким бы отдаленным от нас ни казался сегодня этот приспособленный к засушливым ландшафтам образ традиционной крестьянской деятельности, зачастую не имеющей ничего общего с житницами и пальмовыми рощами, его глубинная реальность становится яснее, как только мы прекращаем попытки точного определения «сельскохозяйственного пространства», в котором развивалась классическая исламская цивилизация, чтобы сконцентрировать внимание на основных чертах этого пространства. Значительно сокращенное минувшими столетиями, оно, кажется, сохранило кое-где вплоть до наших дней продиктованный природными условиями уклад.

Достаточно, например, взглянуть на работу согбенных феллахов на земле Египта или на владельцев небольших хозяйств в оазисе Гута близ Дамаска, чтобы представить труд, который с незапамятных времен определял жизнь восточных деревень, ставших впоследствии исламскими. Каждый раз проблема воды и способ ее решения в зависимости от рельефа местности обусловливали характерный образ жизни.

Орошаемые земли Гуты

Все ирригационные каналы Дамасского оазиса отходят от одного небольшого водного потока, Барады, от которого они отделяются последовательно на разных уровнях, расходясь затем веером на выходе из горловины Рабва. Большая часть каналов существовала с античных времен, о чем свидетельствуют их названия арамейского происхождения. Некоторые были прорыты в исламскую эпоху, в частности канал Йазид, обязанный своим существованием и названием умаййадскому халифу.

Разумеется, неполивные культуры всегда возделывались в частично орошаемых регионах и составляли, например, в Сирии и в Магрибе преобладающую долю сельскохозяйственного производства, обеспечивая за счет пшеницы и ячменя необходимую питательную основу. Но эти культуры могли развиваться только вокруг оседлых очагов, которым самим необходимо было снабжение водой, не зависящее исключительно от весенних дождей. Таким образом, неизбежно приходилось использовать два основных способа: накопление воды и, самое главное, поиски ее везде, где она могла быть.

О первом способе свидетельствуют всякого рода цистерны, наполнявшиеся иногда большой протяженности акведуками под открытым небом или не менее длинными подземными водоводами, сооружением которых в Сирии гордились умаййадские халифы — о чем свидетельствуют надписи. Подобные емкости обязательно входили в любую сложную систему ирригации, чтобы упорядочить дебит. Наиболее грандиозные образцы представлены, пожалуй, резервуарами умаййадских, а позднее аглабидских наместников, которые могли похвастаться зеркально-спокойными водами подле старой провинциальной столицы Кайруана в Тунисе. Помимо цистерн, предназначенных для орошения земель и для потребления прилегающими населенными пунктами, имелись закрытые резервуары, иной раз монументальной конструкции, которые служили водными резервами городов и крепостей или отмечали собой наиболее оживленные дороги в пустыне, наподобие созданных, например, в расцвет аббасидской эпохи вдоль пути хаджа из Багдада в Мекку. К ним можно добавить бассейны в резиденциях правителей, именовавшиеся водами отдохновения; благодаря им аглабидский дворец Раккада, под самым Кайруаном, и один из дворцов, построенных Хаммадидами в их Кала у Ходны, получили название Дар ал-Бахр, то есть «дворец у озера», точнее, «у бассейна».

Но водоотвод требовал еще больших забот, чем накопление воды. Первоначально применялся относительно несложный прием, состоящий в устройстве на непересыхающей реке отводных плотин, приспособленных к рельефу местности так, чтобы добиться расхождения от главного русла второстепенных каналов, наполняемых водой по простому принципу гравитации. Типичный пример представляет малая река Антиливана — дамасская Барада, воды которой легче использовать, чем воды большой реки, они и сегодня веером разделяются на несколько ручьев, с помощью полузапруд и препятствий, и текут в различных направлениях. Но подобная система могла применяться и на крупных реках, воды которых отводились последовательными каналами, укрепленными с расчетом на возможные наводнения.

При этом в случае временного или слишком нерегулярного наполнения русла использовался метод постоянной плотины, который позволял создавать настоящие водохранилища. Типичные сирийские примеры, функционировавшие в период исламского Средневековья, это плотина в Хомсе на Оронте и плотина Харбака в районе Пальмиры, близ Западного Каср-ал-Хайра. Первая, длиной 850 м и высотой 5 м, известная благодаря арабским географам, вмещала в себя воды огромного полуприродного резервуара, тогда как вторая, выложенная из камня на 20 м в высоту и на 365 м в длину, поныне возвышается среди пустыни, сдерживая изборожденную последующей эрозией толщу наносов. Конечно, при этом речь идет о сооружениях античных, второе из которых, правда, было полностью восстановлено в умаййадскую эпоху, но сам способ был так рано принят в мусульманской среде, что в пустынных долинах, прилегающих к Мекке, и в соседстве с издревле культивируемым оазисом Таиф можно найти остатки примитивных умаййадских плотин, из которых по крайней мере одна имеет историческую надпись 677 г. от имени халифа Муавийи. Многие другие плотины, более поздние и подчас искусно сконструированные, до сих пор существуют в Иране, в том числе построенная приблизительно в XIV в. в районе Кума дугообразная плотина более изящной конструкции, чем возводившиеся прежде простые тяжеловесные плотины.

Единственный изъян этих массивных плотин был связан со значительным в этих регионах явлением заиления, угрожавшим в короткие сроки сократить их резерв пригодной воды. Однако пока они функционировали нормально, от их накопительных цистерн и русел, созданных отводными плотинами, принимали эстафету распределительные сооружения: каналы, рукава и акведуки, предназначенные для орошения земель, расположенных иногда значительно ниже. Характерный пример — канал, соединявший плотину Харбака с хозяйствами Западного Каср-ал-Хайра и протянувшийся более чем на 15 км до места, где он разветвлялся среди обрабатываемых участков на многочисленные второстепенные рукава, которые были оборудованы разделителями и каждый из которых предназначался для ирригации одного хозяйства.

Все эти разнообразные техники запруживания использовали наземные воды, тогда как в субпустынных регионах преобладала поверхностная аридность, контрастирующая с богатым запасом подземных источников, откуда и следовало добывать воду. Способы добычи, тоже изобретенные во времена очень отдаленные, в основном сводятся к двум приемам. Если исключить достаточно нетипичный случай артезианских колодцев, которые частично были известны уже во времена Ибн Халдуна, то перед нами окажется довольно простой механизм, в основе которого — вычерпывание воды из выемки с помощью веревки и соответствующей емкости. Рудиментарная система египетского шадуфа — подъемника с балансиром — обычно уступала место несложному устройству с колесом, или нории, черпаки которой приводились в действие гужевой тягой. Этот механизм, часто упоминаемый в описательной литературе — где скрипящий привод, поворачиваемый быком или верблюдом, кажется, был неотъемлемой деталью садов отдохновения, непрерывно наполняющей бассейн, откуда струйкой вытекала вода, — и до сих пор еще используемый, встречается среди развалин (ибо нория требовала прочных опорных стен) в умаййадских местах Трансиордании, например в Кусайр-Амре. Нории могли также сооружаться на узких реках с достаточно сильным для приведения их в действие потоком воды. Наиболее знаменитые из них сохранились на Оронте в окрестностях Хамы, но все они обеспечивали ирригацию земель, расположенных слишком высоко над уровнем воды, чтобы можно было воспользоваться ее близостью.

Эффективность таких сооружений, которые мусульманские инженеры, любители автоматических конструкций, зачастую максимально усложняли, тем не менее никогда не достигала дебита, которого можно было добиться с помощью другой, крайне изобретательной системы, придуманной, по-видимому, в Древнем Иране и распространившейся впоследствии в регионах сходного геологического профиля, где ее можно было использовать с тем же успехом. Речь идет о канатах, или настоящих «водяных шахтах», которые выводили на поверхность земли источники, обнаруженные в водоносных слоях, расположенных чаще всего у подножия горных цепей. Равномерно отстоящие друг от друга шурфы их аэрационных колодцев, окруженные отвалами изъятой породы, еще и сегодня просматриваются во многих местах иранской территории, где они были известны со времен Античности. Но только рождение исламской империи создало благоприятные условия для использования этого способа в более далеких регионах, где он распространялся либо благодаря умаййадским правителям, вводившим его в ряде своих аграрных поселений в пальмирской пустыне, либо благодаря миграции мастеров, о которых народная память сохранила воспоминания, приписывая, например, персам первое проведение гидравлических работ подобного рода в Ифрикии.

Вода, доставляемая канатами, нориями или просто отводными каналами, многие из которых использовались, кроме того, для дренирования заболоченных, непригодных для земледелия регионов, что подтверждается знаменитыми работами, проведенными в умаййадскую эпоху в топких низинах Южного Ирака, — эта вода немедленно использовалась для поливного земледелия, которое повсеместно, где это было возможно, являлось главным занятием крестьян. Поливные культуры, выращиваемые внутри огороженных участков, которые можно назвать «садами», чтобы передать деликатный характер земледелия, соседствовали с плантациями деревьев или кустарников, посевами высокоурожайных злаков или овощей. Но они существовали прежде всего только потому, что вторичная система малых оросительных канав с регулируемым затворами дебитом распределяла поступающую от главного потока воду по сложной иногда сети, намеченной в соответствии с рельефом местности и до сих пор еще различаемой в заброшенных городах вроде вышеупомянутых двух Каср-ал-Хайров. Даже влажные регионы, в частности сиро-ливанское побережье, использовали для рационального разведения цитрусовых или банановых садов принцип разделения на участки посредством возведения земляных валов и дамб, которые тоже требовалось обслуживать. Поэтому упорный труд земледельца всегда оставался характерным для сельского хозяйства, в котором, разумеется, применялась и малопродуктивная вспашка архаичной сохой больших площадей, где бесплодные пары чередовались с засеянными участками, но доминировала в котором представленная на миниатюрах методичная обработка мотыгой плодоносных садов-огородов.

* * *

К тому же имара, иначе говоря «материальное процветание на основе интенсивного прироста населения», оставалась в классическую эпоху целью государя, ответственного за любую часть исламского мира. Этот суверенный государь, далеко не равнодушный, как иногда представляется, к вопросам, на первый взгляд чуждым замкнутой дворцовой среде, сознавал, что от его активности в этой области зависело в первую очередь состояние его доходов. Конечно, положение крестьян от этого не улучшалось, ибо тогда налоговые поступления обеспечивались, несмотря на рекомендации некоторых законников, принудительными мерами, оставляемыми чаще всего на усмотрение малощепетильных сборщиков. Но правители, даже самые жесткие, вынуждаемые финансовыми трудностями прибегать к любым средствам, чтобы собирать налоги в денежной или натуральной форме, тем не менее сознавали вред этой политики в перспективе. Даже в эпоху, когда либеральные теории исключались необходимостью любой ценой сбалансировать дефицитный бюджет государства, аббасидский вазир Ибн Фурат был убежден, что процветание деревень должно быть приоритетным. Он настаивал, что откуп налогов — это порочная система, поскольку ведет к истощению провинции, что только доброжелательство по отношению к земледельцам вплоть до снижения налога способно привести к большей продуктивности земель, что поддержание плотин и сооружений общественного назначения должно обеспечиваться неукоснительно во избежание разорительных бедствий и, более того, что государству выгодно нести обычно возлагаемые на держателей пожалований расходы по их ремонту, дабы избежать всякого небрежения со стороны небескорыстных лиц. Этот здравый взгляд на ситуацию, который ставил превыше всего экономическую стабильность халифата, был отнюдь не чужд предшествовавшим умаййадским и аббасидским суверенам и наместникам.

Последние, например, знали, какой пользы можно было ждать от введения в оборот необрабатываемых или временно заброшенных по причине природных бедствий и войн земель. Они понимали преимущества системы «оживления мертвых земель», которая была недвусмысленно предусмотрена правом и поощряла освоителей нови, становившихся таким образом собственниками. Из соображений доходности правители предпринимали работы по осушению или ирригации большого масштаба с целью улучшения определенных зон деградировавшей гидравлической сети или создания новых земельных угодий. Хишам занимался этим в своих сирийских владениях, а Харун ал-Рашид и Бармакиды позднее — в месте будущей Самарры: там был прорыт канал и торжественно открыто хозяйство с замком, названное Абу-л-Джунд, «отец войска», ибо доходы с него шли на денежное содержание войск. В дальнейшем, в X в., при аббасидском халифе ал-Ради реконструкция дамбы, обошедшаяся в 3 000 динаров, взятых целиком из казны суверена, была поручена некому чиновнику двора, который успешно завершил работы за 50 дней. Факт показательный одновременно и сам по себе, и своими обстоятельствами, свидетельствующими о нерадении, царившем тогда в государственных службах: регулярный государственный контроль над иракской сетью дамб и каналов, повидимому, уже давно не осуществлялся, что предвещало близкое разрушение этих сооружений.

По сути, чтобы обеспечить процветание, вмешательство государства было необходимо. От его действий, технически и материально недоступных для частных лиц или даже целых деревень, зависел подъем агрикультуры. Но возможности такого вмешательства, которые зависели от локального режима и периода, определялись не только волей правителей; они были обусловлены определенными юридическими установлениями. Таковые содержатся, например, в «Книге о земельном налоге», написанной приблизительно в конце VIII в. Абу Йусуфом и содержащей массу примеров. Достаточно процитировать отрывок с советами халифу относительно «оживления» земель, чтобы продемонстрировать отношение ученых и комментаторов закона к подобным деяниям. «Если к сборщикам земельного налога приходят их подведомственные и сообщают о существовании в их краях старых каналов и многочисленных необрабатываемых земель, — можно прочесть в этой книге, — и добавляют, что выявление и раскопка этих каналов, обеспечив орошение, сделает эти земли пригодными к обработке и повысит поступление налога, они должны, по моему мнению, тебя об этом информировать. Тогда, взяв благородного человека, религиозность и преданность которого заслуживают доверия, ты пошлешь его изучить положение, расспросить мастеров и людей, сведущих в этих материях, а также местных жителей, религиозность и преданность которых заслуживают доверия, и, кроме местных, посоветоваться с людьми умными и образованными, не ждущими от грядущих работ ни личной выгоды, ни избавления от ущерба. Если их единодушное мнение скажет, что работы выгодны и увеличат поступление земельного налога, ты прикажешь раскопать эти каналы, повелев казне, а не местному населению оплатить расходы; в сущности, предпочтительнее их благополучное, нежели бедственное положение, их обогащение, нежели разорение и обездоленность. Все, что выгодно для земель и для заинтересованных в улучшении каналов плательщиков земельного налога, должно быть им предоставлено, ежели это не создает неудобств для жителей другого округа или региона по соседству, но ежели это вредит другим, угрожает потерей урожая и наносит ущерб земельному налогу, поступай по справедливости, что бы там ни было».

Подчас правоведы в своих трактатах уделяли внимание крайне мелочным регламентациям, которые можно обнаружить, например, в сочинении по государственному праву «Правительственные статуты» ал-Маварди. Так, они рассматривают право, регулирующее использование проточной воды, которая должна была в любом месте равно распределяться между членами, если так можно выразиться, «гидравлических общин», доживших кое-где до наших дней на территории орошаемых оазисов. Налог на воду, определяемый обычно как доля от блага, зависящего от сезона и дебита поступления воды, в комбинации с другими ограничениями устанавливал фиксированные рамки, в которых развивалось исламское крестьянское общество. В сущности, в этом обществе необходимые для урегулирования групповых интересов предписания почти всегда вырабатывались с помощью простых и легкоконтролируемых организаций, выступающих при случае выразителями жалоб и прошений всей группы — о чем свидетельствуют многие анекдоты аббасидской эпохи, изображающие появление перед лицом центральной власти крестьянских делегатов той или иной деревни, того или иного дистрикта. Эти предписания, связанные чаще всего с потребностями ирригации, дополняли имущественные отношения оседлого населения, которые больше зависели от исторических обстоятельств.

В отличие от положения, существовавшего в мединском обществе при жизни Пророка, статус собственности, сложившийся во время исламских завоеваний, фактически передал большинство земель в безусловное владение новых хозяев, которые их не обрабатывали. При этом крестьянство стало на столетия рабочей массой, не имеющей иного вознаграждения за свой труд, кроме малой части урожая, уделяемой крестьянам по условиям разных форм испольщины или остающейся у них как у собственников после уплаты налогов, чаще всего непомерных. Что уж говорить про настоящих рабов на латифундиях, самый типичный пример которых — занджи Нижнего Ирака, знаменитые своим восстанием IX в. Порабощенные физически или находящиеся под тяжестью долгов и налогов в состоянии, близком к рабству, земледельцы, кроме того, в большинстве своем изначально принадлежали к классу не обращенных в ислам данников, которые рассматривались как низшие по отношению к мусульманам. Множество причин обусловили умаление реальной роли, которую играли в классическом исламском обществе эти бедные люди, обыкновенно чуждые религии и конфликтам сект или школ, ведущие жизнь особенно трудную и остающиеся объектом принуждения и презрения для горожан любого состояния, даже наименее зажиточных.

Проявляемое таким образом безразличие средневекового мусульманского общества к оседлому, занимающемуся земледельческим трудом населению, тем не менее не мешало литературе восхищаться самой обработанной землей, дарующей тень и изобилие, так же как она восхищалась, но более умеренно, кочевой жизнью. Наряду с образным рядом пустыни с ее бесчисленными, дорогими доисламской поэзии мотивами, темы оазиса и его щедрых вод возникают на заре исламского периода благодаря Корану, который использовал их, говоря о прелестях рая. Развивать их пришлось в период подъема аббасидского общества следующему поколению арабских поэтов, стремившихся согласовать свои стихи с вожделенными наслаждениями. Конечно, они будут воспевать зеленые пейзажи и струящиеся воды с особой целью: чтобы прежде всего восславить прелесть изысканного времяпровождения и сладость праздности, которую вкушали богатые любители удовольствий. Но постоянное повторение в любовной и вакхической поэзии описаний пленительной обстановки сада свидетельствовало о подлинном чувстве одомашненной и цивилизованной природы, которую символизировали заключенные за высокими стенами ограды прохладные каналы и мирные зеленеющие наделы, — это был окончательно сформированный в сознании рафинированного горожанина идеал «восточного сада», который представлял собой результат долгой крестьянской традиции. Восхитительное само по себе, ставшее сюжетом бесчисленных художественных композиций, это излюбленное место аристократического отдыха между тем в какой-то степени отражало некоторые аспекты старой аграрной традиции, которая стоит, например, за советами из андалусской агрономической поэмы XIV в., имевшими скорее практическую, чем литературную ценность: «Чтобы построить дом в саду, следует выбрать место возвышенное, легко охраняемое и просматриваемое. Пусть он смотрит на юг и тут же будет дверь, следует также немного приподнять площадку колодца и бассейна; или, еще лучше, пусть вместо колодца будет канал, бегущий под сенью деревьев. Подле бассейна посадить неувядающий цветник всех радующих глаз сортов, а подальше — разнообразные цветы и деревья с неопадающей листвой. Виноградники должны обрамлять владение, а в центральной части сплетение лоз должно покрывать тенью переходы, которые опояшут цветники. Посредине следует устроить беседку для отдыха, пусть она будет открыта на все стороны, ее следует окружить вьющимся шиповником, миртом и всевозможными цветами, которые создают красоту садов; она должна быть скорее длинной, чем широкой, чтобы глаз не уставал смотреть на нее. Внизу следует отвести покои для гостей, составляющих компанию хозяину дома; ему же следует иметь свою дверь, свой бассейн, скрытый от взгляда кущей деревьев. Если же, кроме того, устроить еще голубятню и жилую башенку, то все это только во благо».

* * *

Возделанные поля, на долгие времена ставшие основой богатства империи, и пустынные земли, разделявшие культурные зоны, в классическую эпоху придавали многоликость «исламскому пространству». Разнообразие продукции соответствовало природному разнообразию. Орошаемые великими реками долины Египта, Месопотамии и Мавераннахра, высокие пустынные плато с оазисами в Сирии, Иране, Магрибе и Испании, аридные горы, влажные узкие зоны с тропической растительностью, протянувшиеся вдоль обычно неблагоприятных для навигации побережий, — все эти континентальные и морские регионы, принадлежащие разным географическим системам и населенные тогда мусульманами, давали дополнительные ресурсы за счет эксплуатации почвы и недр, что создавало возможности специализированных промыслов и в высшей степени благоприятствовало развитию торговли.

Реальное и даже приблизительное значение этих разнообразных продуктов сегодня, по-видимому, невозможно оценить. Конечно, арабские географы IX–X вв. считали своим долгом более или менее полно описать соответствующие преимущества разных территорий, иногда упоминая при этом о статьях их экспорта. Но их сообщениям не хватает статистических данных — и взять их неоткуда, за неимением необходимого количества соответствующих архивных документов. Самое большее, что можно сделать, — составить краткий список главных продовольственных и технических культур, упоминаемых в различных регионах, а также продуктов промысла и добычи и некоторых видов минерального сырья. Все эти ресурсы могли являться объектом обмена: например, Палестина вывозила свои прославленные фрукты в Басру, знаменитую, в свою очередь, финиками, Подобные же связи соединяли столь различные регионы, как Южная Аравия, с одной стороны, и Иран, Мавераннахр и Персидский залив — с другой.

Аграрные ресурсы первоначально были основными, несмотря на скудость почв в большинстве территорий. Среди них следует отметить зерновые, культивируемые, в частности, в Египте — там, а также на равнинах Сирии, Верхней Месопотамии и в Магрибе выращивали пшеницу. Со своей стороны, Южная Аравия специализировалась на просе. Но более рентабельным было выращивание риса в теплых, хорошо орошаемых регионах: в Файйуме, Верхнем Египте, в долине Иордана, в окрестностях Басры в Ираке, на берегах Каспийского моря и в долине Амударьи. Сюда же следует добавить богатую овощную продукцию садов и огородов. Помимо овощей, товара немедленного потребления, транспортируемого из одной провинции в другую, она была представлена большим разнообразием фруктов: виноград, который часто высушивали и который был особенно вкусен в Иерусалиме, финики Нижнего Ирака или африканских оазисов Верхнего Египта и Сахары, знаменитые оливы Сирии и Магриба, иерусалимские и иракские фиги, сирийские и палестинские яблоки, абрикосы, айва, гранаты, лимоны, бананы, груши и так далее.

Животноводство, которое подчас было неразрывно связано с этими культурами, но которым занимались и в менее благоприятных регионах, везде было слабо развито. В некоторых регионах разводили крупный рогатый скот: в долинах Нила, Иордана и Тигра — в основном, огромные стада буйволов, ценимых больше за молоко, чем за мясо, в Египте — в первую очередь, коров, которых, вероятно, использовали как тягловую силу. Овцы и козы, приспособленные к менее благоприятным условиям, были особенно многочисленны в Магрибе и сиро-палестинском регионе, тогда как разведение лошадей, этих благородных и в высшей степени быстрых верховых животных, локализовалось преимущественно в Верхней Месопотамии и Аравии, а также в Египте и Испании, в долине Гвадалквивира; распространены были, кроме того, ослы и мулы, которые использовались повсеместно как вьючные и верховые животные, но лучшими из которых считались египетские. Верблюды и дромадеры, необходимые великим кочевникам и караванщикам, населяли, главным образом, одни — Мавераннахр, другие — Аравию и соседние сиро-месопотамские пустыни. Но особо следует сказать о разведении голубей на откорм, практиковавшемся как в Испании, так и на Востоке, где голубеводство было для многих любимым занятием и где голубятни, возведенные иногда в виде высоких и массивных башен из кирпича, составляли доминирующий элемент сельского пейзажа.

Продукты животноводства дополнялись рыболовным промыслом, практиковавшимся на морском побережье, на больших реках и некоторых озерах. Это была весьма процветающая отрасль, например в Андалусе, но наиболее знаменит был порт Шихр близ Адена на южном побережье Аравии, где вылавливалась и экспортировалась самая крупная рыба. Рыба высоко ценилась египтянами, которые добывали ее из Нила. Ее ловили также в Тивериадском озере и в озере Урмиа, но древние авторы практически ничего не сообщают нам о ресурсах сирийского побережья и реки Оронт, которая даже сегодня во впадине Гхаба буквально кишит сомами.

Среди так называемых технических культур, одной из самых древних был сахарный тростник, культивируемый в X в. прежде всего на сиро-палестинском побережье и в долине Иордана, а также в Египте, Йемене, Нижнем Ираке и отдельных регионах Ирана. Культура шелковицы и разведение тутового шелкопряда именно тогда начинали распространяться в исламских странах, где их практиковали, по данным арабских географов, в регионе Бардаа, к западу от Каспийского моря, а также в Джурджане — на восточном берегу того же моря. По-видимому, в ту же эпоху начал распространяться хлопчатник в Северной Сирии и Верхней Месопотамии, в Иране, в регионе Рея, в Мавераннахре и в Египте. Помимо этих культур разводили лен в египетских оазисах Файйума, папирус в той же провинции, кунжут (сезам) в Ираке и Хорасане, разного рода красящие растения: индиго в Палестине, Йемене, египетской долине и Кермане, крокус, из которого получали шафран, — в Йемене и Западном Иране, кусты хны в Южной Аравии и Басре; наконец, пахучие растения в Египте, Сирии и Ираке, а также различные пряности — в Южной Аравии.

Продукты промысла и добычи были не менее разнообразными. Конечно, лес представлял собой редкость, в некоторых регионах его не было совсем либо его нельзя было использовать на древесину, как, например, пальмовое дерево. Тем не менее некоторые леса, в частности в Сирии, Кабилии и Испании, а позднее даже в Анатолии подвергались регулярной рубке для нужд флота. Во многих местах, особенно в Сирии и Верхней Месопотамии, встречался сумах, в Аравии росли деревья, которые шли специально на изготовление луков. Жемчуг добывали в Персидском заливе, поблизости от Бахрейна и острова Харк, а коралловые отмели эксплуатировались возле берегов Магриба и Сицилии. Ладаном, а также амброй славилась Южная Аравия, регион Шихра.

Кроме того, свои богатства давали земные недра. Строительный камень, иногда прекрасного качества, встречался в Северной и Южной Сирии, Палестине, Верхней Месопотамии, Египте и Центральной Аравии, но почти полностью отсутствовал в районе Дамаска, а также в Ираке и Иране, где использовали сырцовый или обожженный кирпич. Мрамор находили в Сирии и Египте. В Испании, Йемене добывали драгоценные камни, в частности оникс и сердолик, в Мавераннахре — бирюзу и рубин, в Верхнем Египте — изумруд и гематит.

Среди минеральных ресурсов больше всего ценилось золото, добываемое в Центральной Аравии, Египте, особенно в Судане (к югу от Асуана —: уточняют тексты), в крайнем Магрибе, а также в Хорасане и Мавераннахре, добыча серебра производилась в Фарсе, Хорасане, Испании и Марокко, железа — в Ливане, Ифрикии, Андалусе, Верхней Месопотамии и Иране, недалеко от Шираза, меди — в Омане, Мавераннахре, Ифрикии и Андалусе, квасцов и каустической соды — в египетских оазисах, свинца — в Верхней Месопотамии и регионе Балха, каменной соли — в рудниках Магриба (чья ограниченная производительность дополнялась солончаками на побережье Средиземного моря) и, наконец, ртути — в Фарсе и Андалусе. Кроме этого, в Верхней Месопотамии, на берегах Каспия и в отдельных местностях Ирана существовали источники так называемой минеральной смолы, которые давали жидкость, называемую нафт.

Природные ресурсы создавали условия для развития множеству ремесленных производств как в городе, так и в деревне: следует отметить прежде всего продовольственную сферу. Например, для мукомольного дела по берегам рек строились водяные или плавучие мельницы, обнаруженные на Тигре в Мосуле. Мельницы и сахароварни, обслуживание которых не требовало большого числа рабочих и детальное описание которых можно найти в египетских папирусах умаййадской эпохи, обрабатывали сахарный тростник в Палестине, Египте и Ахвазе. Здесь же следует упомянуть кондитерское производство, существовавшее в Палестине и, особенно, Египте, не забывая при этом, что в простонародной среде употреблялся в большом количестве пчелиный мед, собираемый в Аравии, Египте, Палестине, Иордании, Верхней Месопотамии. Наконец, на маслозаводах перерабатывали оливки и кунжут в Палестине, Сирии, Египте и Верхней Месопотамии. Помимо этих технологий, существовало чисто семейное производство по выпечке хлеба и консервации скоропортящихся продуктов, предназначенных для внутреннего потребления или на экспорт, — здесь использовался только примитивный инструментарий, сохранившийся до наших дней, но известный нам и по археологическим памятникам, например чаны от масляных прессов, вырубленные часто прямо в каменном полу, в заброшенных деревнях Северной Сирии. Такое производство чаще всего локализовалось в небольших городках, где оно было частью крестьянской жизни.

Следует сказать несколько слов об элементарной химической индустрии: производство мыла на основе масла и содовой травы (курей) в Верхней Месопотамии и Северной Сирии, в Ракке, Палестине, Файйуме и ряде регионов Ирана, особенно в Сирафе и Балхе, а также изготовление парфюмерии, в больших количествах потреблявшейся в исламском мире.

Наряду с ладаном и амброй спросом пользовались духи на цветочной эссенции (роза, фиалка, жасмин и т. д.), их производили в Сирии, Ираке и Египте — особенно знаменитой была сирийская розовая эссенция, хотя популярны были и другие разновидности из иранских регионов Шираза и Ахваза.

Сельские ремесленники специализировались также на производстве одежды и предметов первой необходимости: от веревок, тканей и ковров, выполняемых на простейших станках как в доме оседлого мастера, так и в палатке кочевника, до крупных изделий плотника-столяра, красильщика или сапожника, кузнеца, медника или местного горшечника, не говоря уже о продуктах переработки более крупных масштабов — хлопка и шерсти, которые в ряде регионов обеспечивали сырьем деревенские мастерские чесальщиков, сукновалов, красильщиков, ткачей и каландровщиков.

* * *

Но чаще всего специализированные производства развивались в городах или ближайших пригородах, как, например, красильни или горшечные мастерские, которым требовались просторные рабочие площадки и проточная вода или непосредственная близость к такому тяжеловесному сырью, как глина. Городская локализация объяснялась прежде всего наличием в огромных агломерациях большого резерва рабочей силы и неуклонно растущим спросом на предметы роскоши. А кроме того, для исламской среды был характерен единый процесс розничной торговли и производства, представленный фигурой полуторговца-полуремесленника, сидящего в рыночной лавке.

Среди городских отраслей производства наиболее значительным, несомненно, было изготовление качественного текстиля, который в свое время являлся настоящей конвертируемой валютой, а также удобным способом накопления богатств. Производство тканей, естественно, зависело от изобилия сырья: шерсти, шелка, хлопка или льна, региональное распределение которых мы рассматривали выше. Но прежде всего оно требовало высокого мастерства ремесленников, которые с помощью еще достаточно примитивных средств создавали восхищавшие современников шедевры, дошедшие до наших дней благодаря их использованию в средневековой Европе для обертывания реликвий и пополнения сокровищ аббатств и соборов.

Известно, что Египет специализировался на изготовлении льняных, полотняных или шерстяных тканей, в том числе необычайно тонких, таких как вуали и полотна из Тинниса в дельте Нила, тогда как Магриб производил больше шерстяных тканей. В Палестине и Ираке было развито прежде всего производство шелка, а в регионе Басры — еще и льна. Знаменитые хлопчатобумажные ткани изготовлялись по всему Восточному Ирану, в Мерве, Герате, Нишапуре и Самарканде, а также в Йемене и Верхней Месопотамии. Некоторые из них имели рисованный или печатный узор, выполненный дешевым и эффективным способом, дающим представление о реальном совершенстве красилен. Шелка Каспия и Ахваза были самыми изысканными среди персидских шелков, традиция их изготовления восходила к далекому прошлому, и в разгар аббасидской эпохи они сохраняли верность типично иранским декоративным мотивам, воспроизводившимся в виде медальонов с противостоящими персонами и фантастическими животными, некогда характерными для самых прекрасных сасанидских тканей. Все эти переливающиеся и пестрые ткани, цвета и рисунки которых превозносят старинные арабские источники, имели различные названия, связанные с техническими тонкостями, которые сегодня трудно идентифицировать, но которые были обусловлены растущим стремлением к пышности.

Из этих тканей всех сортов особые ремесленники изготавливали одежду более или менее роскошную: полосатую — из йеменских тканей, либо с тканым узором, украшенную, как уже говорилось, животными и растительными мотивами, либо расшитую или отороченную дорогими привозными мехами, но всегда ценимую как вещь, обладающая долговременной рыночной стоимостью и удовлетворявшая тщеславие людей из состоятельных классов. Закройщики и вышивальщики работали обычно на рынке. Но официальные церемониальные одежды, богато затканные или расшитые золотыми нитями, изготовлялись на государственных мануфактурах, именуемых тиразами, которые существовали почти во всех крупных городах империи; использование золота в этих целях оставалось фактически привилегией суверена, и одеяния сановников для торжественных аудиенций, обычно даруемые халифом, могли быть сработаны только под правительственным контролем и чаще всего имели особый удостоверяющий знак — датированную надпись от имени правящего государя.

Искусство и технология были тесно связаны в этой отрасли, официальной или частной, но являвшейся, бесспорно, одной из наиболее важных в средневековом исламском мире, позволявшей своим работникам проявить творческий дух. Задолго до развития знаменитых сефевидских и османских школ парчи и бархата, продукция которых активно импортировалась и имитировалась в Европе, шедевры фатимидских вышивальщиков, иранских и сирийских ткачей IX–XIII вв., работавших по шелку и глубоко повлиявших на развитие ремесла Испании и Сицилии, уже пользовались заслуженным признанием. Разнообразие декоративных приемов вкупе с разнообразием видов тканей и фасонов одеяний отмечалось географами и рассказчиками историй. Между тем очень трудно соотнести их описания с реальными предметами, ибо история костюма раннего периода исламского Средневековья, скупо проиллюстрированная, еще не смогла достигнуть точности, характерной, например, для истории Западной Европы.

Наряду с производством дорогостоящих тканей важное место занимало ковроткачество, а также изготовление красок, драпировок и циновок — всего, что требовалось в первую очередь для обстановки дворцов и домов, воспроизводившей все нехитрое богатство бедуинского шатра. Наиболее знаменитые и наиболее древние из них, самого разного качества, происходят либо из Египта й Аравии, либо из Ирака и Палестины (тивериадские циновки), либо — самые знаменитые и богато вышитые — с севера Армении, хотя мы не располагаем достаточным количеством репрезентативных старинных образцов. Только последующие произведения османской Турции и сефевидского Ирана могут наглядно показать, сколько терпения и искусства столетиями вкладывалось на исламском Востоке в этой ремесленной сфере, особенно если учесть богатство цвета и деликатную выделку материала.

Обработка дерева, тоже сочетавшая искусство и технологию, была не менее широко распространенным производством, хотя нуждалась в редкой и дорогой древесине: тик, эбен и сандал, которые импортировались в страны ислама с большими затратами, главным образом через Оман. Если предметы частного обихода оставались довольно незатейливыми, за исключением того, что можно было обнаружить во дворцах правителей, то обстановка культовых мест отделывалась особенно тщательно. Достаточно упомянуть минбар, портативные михрабы из резного дерева, украшенные иногда драгоценной мозаикой и инкрустацией из перламутра или слоновой кости, ажурные решетки максура и галереи мечетей, а также двери мавзолеев и молелен, кенотафы и зачастую монументальные подставки для Корана. Деревянные элементы архитектуры частных домов, такие как видимые балки и софиты, решетчатые окна, особо украшенные, хотя и относящиеся к более поздней эпохе, сохранились в Египте и свидетельствуют о высокой технике резчиков по дереву, чей труд в городах Востока ценится и по сей день.

Обо всей этой продукции, так же как и о самих мастерских, древние авторы говорят мало, так что нам трудно выделить наиболее крупные центры производства, рассеянного, несомненно, по всем большим городам империи. Зато с помощью сохранившихся в достаточном количестве шедевров можно проследить эволюцию искусства работы по дереву, имевшую заметные региональные особенности стилистического порядка и прошедшую примерно те же этапы, что и камнерезное искусство. Свои самые первые прекрасные творения, в том числе некоторые шедевры анимализма аббасидской и фатимидской эпох, оно создало с помощью приема «косого тесания», пришедшего из Центральной Азии. Позднее появился прием дробления пространства на маленькие панно, которые обрамлялись точно пригнанными друг к другу рейками и не трескались под воздействием атмосферных явлений. Этот прием особенно активно использовался сельджукидскими ремесленниками в Анатолии, а также занкидскими и аййубидскими резчиками Сирии и Египта. В работе последних, впрочем, выкристаллизовался ремесленный метод, который впоследствии закрепился в исламских странах в неизменном виде, хотя декоративные мотивы растительного происхождения могли видоизменяться в соответствии с новым вкусом к более натуральной стилизации.

Близким резьбе по дереву было использование слоновой кости либо для резьбы и росписи, либо для инкрустации, лиv бо для мозаичных работ. На основе дорогостоящего, в основном привозимого из Восточной Африки материала мастера создавали восхитительные по стилю изделия: по преимуществу этим занимались в Египте в соответствии со старинными коптскими традициями и в западных регионах, где особенно знамениты были резные ларцы из умаййадской Испании, а также сундучки неизвестной школы, которую принято связывать с бывшими мусульманскими территориями норманнской Сицилии.

Кожевенное дело, естественно, было более распространенным, ибо повсюду в исламском мире кож было достаточно, а изделия из них были необходимы в повседневной жизни: туфли и короткие сапоги, седла и прочая сбруя для лошадей и верблюдов, продаваемая, как правило, на особых рынках, наконец, разного рода скарб бедуинов, в том числе, кроме палаток, кожаные сумки и бурдюки разного назначения. При этом некоторые регионы производили особые изделия: переметные сумы и кожаные ковры прославили Йемен, тогда как набивная и тисненая кожа были специализацией Марокко и Кордовы. Египетские кожи ценились достаточно высоко и пользовались спросом в разных странах. Сирия занималась выделкой кожи, тогда как Ирак ввозил дубленые кожи из Аравии, собственная выделка кожи и производство кожаных изделий практиковались в Западном и Восточном Иране, в Рее, Бухаре и Самарканде, а также в дальнем Магрибе, в частности в Фесе. Особая техника изготовления кожаных переплетов для дорогих манускриптов применяла способы украшения, дошедшие до нас в старинных кайруанских образцах, но тексты сообщают нам прежде всего о знаменитых переплетных работах, которые исполнялись в Йемене и Палестине.

Обработка металлов в ту эпоху имела первостепенное значение, хотя оборудование для этого оставалось во многих отношениях примитивным. Железо, например, шло на изготовление массивных крепостных ворот, наиболее выдающиеся из которых находились в Аравии, Систане, Хорасане и Ифрикии, или цепей, которые в разных регионах служили для того, чтобы закрывать ворота и удерживать плавучие мельницы или понтонные мосты, такие как на Тигре в Багдаде. Некоторые детали костюма, пояса в частности, и некоторые инструменты были железными: например, знаменитые весы из Верхней Месопотамии, из Насибина и Харрана, или ножи, которыми славился Мосул. Но для оружия требовалась специальная сталь, выплавлявшаяся в Самарканде и Хорасане по технологиям, описанным в ряде трактатов, которые позволяли делать клинки исключительного качества. Иранские ремесленники с древности считались мастерами в этой области, хотя нам известны главным образом их позднейшие шедевры, часто с клеймами, которые в большинстве своем относятся к эпохам монголов, тимуридов и Сефевидов. Но йеменские сабли, изготовленные из привозного металла, ценились не меньше. Кроме того, отдельные экземпляры оружия, украшенные золотыми и серебряными инкрустациями и даже драгоценными камнями, имели ценность как декоративные изделия.

Медь, как металл гораздо более распространенный, использовалась преимущественно для изготовления хозяйственной утвари, так что каждый город имел свой медный рынок. Из этого металла создавались настоящие предметы искусства, в частности кувшины, кубки, блюда и тазы иногда внушительных размеров, курильницы и монументальные подсвечники или, наоборот, крохотные шкатулочки всех форм, лампы и драгоценные письменные приборы, с XI в. обычно инкрустированные серебром или золотом по заимствованной из Центральной Азии и практиковавшейся главным образом в Дамаске и Мосуле дамасской технологии, которая не имела ничего общего с известным способом производства стали, применявшимся для изготовления знаменитых дамасских клинков. Подобные изделия, украшенные тем же способом и восходящие к тем же стилистическим школам, иногда выполнялись в бронзе, темная патина которой сегодня подчас скрывает узор, почти неразличимый на первый взгляд, но дающий внимательному исследователю удивительные открытия: на них можно разглядеть не только восхитительные абстрактные композиции, соединяющие каллиграфию с растительными арабесками, но и настоящие жанровые сцены, где животные и люди запечатлены в живом движении.

Ремесленники, в совершенстве владевшие техникой инкрустации по меди и бронзе, принадлежали в начале сельджукидской эпохи к отдаленным провинциям Систана и Хорасана, где они прославили такие города, как Герат, Мерв и Нишапур.

Позже своими мастерскими стали знамениты занкидская Верхняя Месопотамия с целыми семейными династиями бронзовщиков и медников Мосула, Сирия, а также аййубидский и затем мамлюкский Египет, расулидский Йемен и даже монгольский Иран. Прежде была известна только одна технология бронзовых изделий со скульптурным рельефным декором, бывшая достоянием иранских ремесленников, поставщиков умаййадского и аббасидского дворов, затем она стала применяться в фатимидской среде, позволяя создавать наряду с утилитарными предметами — такими, как зеркала и ступки, — умывальные тазы и курильницы для благовоний в форме животных, ставшие бесспорными шедеврами исламского искусства. Те же портретные изображения в рельефе, впрочем, и дальше характеризовали изделия буидского и сельджукидского Ирана, пока не исчезли под натиском более броских форм. Из бронзы с простой гравировкой изготовлялись астролябии, армиллярные сферы и другие астрономические и навигационные инструменты, а также точные весы — все это требовало компетенции настоящих ученых, одинаково сведущих как в математическом расчете, так и в обращении со своим инструментом.

В свою очередь, серебро и золото, обычно используемые для дорогих инкрустаций, служили также для изготовления предметов высокой стоимости: блюд, кубков и иногда фляг, украшенных гравированными и рельефными мотивами, которые долгое время сохраняли в Иране живые традиции сасанидского ювелирного и златокузнечного искусства. Почти повсеместно в империи ювелирами создавались грациозные украшения из золота и серебра, особенно подвески и серьги, некоторые с филигранью, во множестве сохранившиеся с фатимидской и сельджукидской эпох. В их отделке иногда использовались цветные эмали, которые применялись еще в сельджукидскую эпоху, особенно в Верхней Месопотамии, для орнаментации, например, роскошных бронзовых блюд.

Наконец, стеклодувное и керамическое ремесло было развито в большинстве городов. Наряду с кирпичниками, поставлявшими один из самых распространенных в странах ислама строительных материалов, горшечники старались удовлетворить высокий спрос городов и деревень на хозяйственные предметы первой необходимости: алкаразасы, кувшины разной формы, фляги, горшки и блюда для приготовления пищи, масляные лампы и, наконец, жаровни. Сырьем для этих вещей служила простая глина, но иной раз в них проявлялся орнаментальный изыск: рисунок, рельефная лепка или даже сквозной декор, характерный часто для фильтров алкаразасов, где заявляла о себе тонкая художественная фантазия мастера. Кроме того, они могли быть покрыты блестящей глазурью, функциональной задачей которой было, во-первых, обеспечить непроницаемость сосудов, предназначенных для хранения молока, масла и других жидкостей или для сбережения запасов, а во-вторых, продлить срок службы столовой посуды, в том числе тарелок, мисок, чашек и стаканов, а также подносов и иной раз столиков.

Тот же способ прозрачной глазури, алкалиновой, свинцовой или свинцово-алкалиновой, часто преобразуемой в непрозрачную оловосодержащую эмаль, при необходимости окрашенную другими металлическими оксидами, лежал в основе замечательных декоративных изделий, изготовленных искуснейшими керамистами, которые составляли славу некоторых региональных школ керамического ремесла. Шедевры отличались от обычной утвари только качеством глиняной массы, декором и совершенством формы. Они встречались среди всех перечисленных категорий предметов, а начиная с сельджукидской эпохи к ним добавились кирпичи с эмалированной стороной, облицовочная плитка, используемая цельной или в разрезанном виде для составления мозаичных панно, и целые архитектурные элементы, такие как ниши михрабов или, например, плиты в форме надгробных стел. Но оригинальность каждого изделия определялась удачным сочетанием цвета и композиции, которая зависела от эпохи, а порой и от места изготовления. Общим было стилистическое влияние металлических изделий, менее дорогостоящую замену которым представляла керамика, старательно имитируя их формы и декор. Кроме того, общие черты, вполне различимые в их типах, мотивах и даже в способах изготовления и украшения, были связаны с мобильностью ремесленников, которые исхаживали окрестности в поисках необходимого для своего ремесла природного сырья и охотно перемещались из страны в страну в зависимости от меняющихся исторических обстоятельств.

До сельджукидского подъема наиболее активные центры керамического производства использовали возможности всего нескольких технологий. Таковы были керамика с насечкой под монохромной или прозрачной глазурью, которая появилась в Самарре, Ктесифоне, Сусе и Рее, а также в Фустате и особенно в Восточном Иране — в Нишапуре и Самарканде; керамика с рисунком под глазурью, наиболее изящные творения которой с черным узором, фиолетовым и коричневым марганцем на кремовом фоне обнаружены в Нишапуре и Самарканде; керамика с металлическим блеском, изготовлявшаяся в Ираке, Египте и западных провинциях Ирана и являвшаяся одним из самых оригинальных достижений исламских гончаров; наконец, белая керамика с рисованным синим кобальтом узором на глазури, изготовлявшаяся в тех же центрах. Тем не менее это производство никогда не возводилось в ранг дорогостоящих придворных искусств, даже если индивидуальный талант мастеров создавал то, что мы сегодня считаем шедеврами редкого качества.

Таков же был удел стеклодувного искусства, развивавшегося в специальных мастерских Сирии, Ирака и Египта исключительно ради удовлетворения потребностей аббасидского и фатимидского дворов. Стаканы, флаконы и кубки из резного стекла, способные затмить свои дорогостоящие хрустальные прототипы, или из стекла с позолотой и эмалью, изготовленного по крайне деликатной технологии, достигшей своего совершенства в лампах для мечетей аййубидской и мамлюкской эпох, всегда были изделиями высочайшей ценности, которые создавались в ограниченном количестве в духе усовершенствованной античной традиции и чаще всего распространялись в форме государевых даров.

Помимо этих крупных отраслей ремесла можно назвать и другие, о которых источники сообщают мало и вскользь. Их продукция, как-то необходимые для письма материалы, тем не менее должна была занимать важное место в социальной жизни эпохи, если не в ее экономике. Существовала, например, выделка пергамента от самых грубых его видов до тончайших — из кожи газели. До XI в. пергамент в большом количестве использовался для разного рода актов и манускриптов. В свою очередь папирус, которому отдавали предпочтение в государственных канцеляриях, ибо его сложнее было подделать, чем пергамент, вырабатывался в Египте из фибры одноименного растения и был продуктом значительного производства. Бумага, изготовление которой началось, как известно, в VIII в. в Самарканде, где оказались мавераннахрские пленники, знавшие китайскую технологию, вырабатывалась в возрастающем объеме, по мере того как ее производство распространилось в Багдад, а затем в другие города востока и запада. Достаточно представить количество старых арабских трудов, хранящихся в библиотеках, чтобы оценить ее значение для мусульманской цивилизации. При этом производство бумаги было только первым этапом в ряду задач, которых требовало искусство книги с его переписчиками, каллиграфами, миниатюристами и художниками, работавшими в своей манере, каламом или кистью, во славу старого исламского мира.

Действительно, книги были нужны не только тем, кто их заказывал и чаще всего имел при себе специальный штат, обязанный увеличивать коллекции манускриптов, но и как украшения или парча, являлись способом накопления и способствовали прославлению власть имущих, чье имя указывалось на титульных листах. Сегодня, восхищаясь той или иной роскошной копией, выполненной по приказу того или иного знаменитого лица, можно обнаружить его титулы, которые без зазрения совести записывались на полях самых прекрасных экземпляров. Последние отличались одновременно качеством каллиграфии и изяществом иллюстраций, для которых использовалась позолота и яркие краски; они могли сопровождать всю книгу, отделяя, например, суры и стихи, если речь шла о списках Корана, а могли лишь украшать собой первые листы. Начиная с XII в. некоторые книги стали снабжаться настоящими миниатюрами, выполнявшимися первоначально представителями так называемой багдадской школы, а в дальнейшем ими прославятся персидские и турецкие художники. Классической эпохе принадлежат только первые из них, которые иногда объединяют спорным термином «арабская живопись», тогда как, в сущности, они являются выражением многоликой, хотя и географически ограниченной среды исламского городского общества, расцветшего в Ираке и Верхней Месопотамии в постсельджукидский период. Там влияние разных художественных традиций, прежде всего византийской, обусловило, во-первых, лейтмотив прославления жизни государя и, во-вторых, тенденцию оживлять забавными бытовыми сценками научные труды, в частности медицинские или технические трактаты, а также сборники сказок и «заседаний».

Одновременно вырабатывалась скорописная — гибкая и стройная — каллиграфия, которая была утверждена с конца IX в., после того как постепенно отделилась от орнаментального куфического письма. Последнее, применявшееся прежде всего для копирования Корана на пергаменте, в сущности, представляло собой видоизмененное архаичное угловатое арабское письмо, единственно существовавшее в первые исламские века. Но именно его скорописная форма в дальнейшем эволюционировала в сторону большей элегантности и ритмичности, чтобы найти свое завершение в персидской и турецкой каллиграфии, тогда как куфическое письмо постепенно свелось к декоративным надписям на монументах или предметах обстановки и каллиграфическому декору, их украшавшему.

* * *

Наряду с ремеслом, функцией которого было превращение природных богатств исламского мира в обычные потребительские блага или ценности, развивалась не менее выдающаяся строительная деятельность, связанная с подъемом архитектуры.

Совершаемая в этой области работа повсюду была интенсивной и необходимой, тем более необходимой, что исламская цивилизация, будучи городской и дворцовой, требовала возведения многочисленных и зачастую величественных зданий. Хотя каменщики всегда использовали исключительно возможности традиционного мастерства и трудились под руководством подрядчиков, а не настоящих архитекторов, института которых тогда не существовало, их приемы сильно варьировались в зависимости от региона, проектируемого сооружения и, особенно, наличных материалов. Здесь преобладал либо камень, либо обожженный и сырцовый кирпич, а также известковый или даже глиняный раствор. Для важных зданий и государевых палат могли доставляться редкое дерево, ценный мрамор, гранит и даже оникс. На обычные дома шли исключительно местные ресурсы: в Дамаске или Каире они возводились из деревянной арматуры, заполненной кирпичами и глиняным раствором, в Халебе и Амиде — из тесаного, плотно пригнанного камня, а в деревнях это были иногда простые лачуги из тростника или утрамбованной земли. Даже самые богатые здания в своей конструкции, кладке и декоре зависели от природы материала. С одной стороны, возводились каменные сооружения тщательной кладки, с массивными колоннадами и резным орнаментом, лучшие образцы которых находятся, несомненно, в Сирии и умаййадской Испании, фатимидском Египте и сельджукидской Анатолии. С другой стороны, преобладали кирпичные здания, одновременно массивные и хрупкие, лучше всего представленные в аббасидском и сельджукидском Ираке и Иране. Тяжелые опоры, дополненные иногда столбиками и контрфорсами, поддерживали толстые стены, величественные своды и купола, масштабная резьба и декоративное покрытие — от гипсовой штукатурки и лепного или расписного стукко до геометрических комбинаций, достигавшихся простой игрой кирпичных слоев, — придавали зданию величавость, но делали его больше подверженным старению и разрушению.

Все эти архитектурные и декоративные формы создавались руками мастеров, обладавших чаще всего выдающимися профессиональными познаниями, — в их функции действительно было отнюдь не одно только возведение более или менее сложных зданий, но и задачи, квалифицируемые сегодня как инженерные. Гидравлические и санитарные устройства, создание систем канализации для воды, пара и дыма — которые в банях, например, достигали высокой степени искусства, — сооружение мостов, плотин и акведуков — все это дополняло собственно строительные проблемы. Да и сами по себе эти проблемы требовали особой изобретательности в бедных лесом регионах: там приходилось использовать в качестве систем перекрытия своды и купола, которые трудно уравновесить и, главное, соединить с несущими стенами, а невозможность установить леса и, особенно, подпорки для арок клинчатой кладки заставляла прибегать к профессиональным уловкам. Применение такого рода познаний не обязательно сопровождалось теоретическими штудиями. Решения были преимущественно эмпирическими, поэтому нередко утверждают, что очевидные с точки зрения современных точных методов недостатки средневековых мусульманских зданий были обусловлены в значительной степени импровизациями зодчих. Тем не менее доказано, что для таких замысловатых конструкций, как Купол над Камнем в Иерусалиме, использовались предварительные чертежи; они были также необходимы для возведения сложных ячеистых, иногда не вполне корректно называемых сталактитными, систем, которые представляли собой игру многоугольников и звезд, служивших основой для хитросплетений наружного орнамента. И хотя мы не располагаем старинными трактатами, которые позволили бы нам судить об уровне научного образования тогдашних подрядчиков, налицо пристрастие этих зодчих к искусным архитектурным и декоративным формам, невозможным без предварительных геометрических схем и серьезных математических расчетов. Чувство абстрактного, характерное для исканий мусульманских мыслителей, увлекающихся алгеброй и алгебраической геометрией, и здесь вдохновляло повседневный труд.

Научные познания строителей и инженеров, работавших в средневековом мусульманском мире, также были необходимы в специфической области фортификации, где были разработаны оборонительные и наступательные устройства, и по сей день поражающие размахом конструкторского замысла. Примеры тому можно найти во внушительных казематах и в хитроумном устройстве цитаделей и сирийских укрепленных замков XI–XII вв., каждый из которых идеально адаптирован к местности, на которой возведен. Качества военной архитектуры соответствовали прогрессу, достигнутому в это время баллистикой, в частности усовершенствованию тяжелых метательных орудий — баллист и катапульт. Специализированной литературы, в данном случае более богатой, чем в отношении гражданских конструкций утилитарного характера, все равно недостаточно, чтобы оценить во всей их новизне военно-технические достижения,

во многом остающиеся для нас загадочными, как техника греческого огня, например, ни точной химической формулы которого, ни способа метания, мы не знаем.

Подобные усовершенствования проводились в области судостроения, временами очень интенсивного, например в умаййадскую эпоху, когда флот был послан под стены Константинополя, или позднее, в эпоху халифата испанских Умаййадов или аййубидского подъема при Саладине. Арсеналы, где строились военные суда, на сиро-египетском побережье, в некоторых пунктах андалусского или ифрикийского побережья, финансировались суверенами, озабоченными, в первую очередь, борьбой против неверных. В этих же верфях строились и коммерческие суда, курсировавшие потом как в Средиземном море, так и в Индийском океане и Персидском заливе, где из портов Басра и Оман выходили корабли, отличные от тех, что были известны на Западе, — построенные только из скрепленных между собой бревен; их зачастую можно увидеть на миниатюрах, украшающих иракские манускрипты XII и XIII вв.

* * *

Этот мир, больше знаменитый своими популярными. в соседних странах мануфактурными изделиями, чем разнообразием природных продуктов, вел интенсивную внутреннюю и международную торговую деятельность. Первую составляли товары широкого потребления и региональное сырье, вторую — предметы роскоши и дорогие вещи, ценимые главным образом аристократией и в большом количестве вывозившиеся за пределы империи.

Торговля в целом зависела от ряда факторов, связанных либо с политико-экономической ситуацией, либо с предписаниями исламского Закона. Речь прежде всего о том, что существование исламского мира если уж не в границах обширного и единого государства, так реально и не воплотившегося, то, по крайней мере, в рамках огромной территории, объединенной общностью религии и образа жизни, где свободно могли перемещаться все, кто причислял себя к исламу, крайне благоприятствовало обменам и торговле, которые некогда обусловили мекканское могущество. Необходимо было лишь, чтобы эта территория была обустроена и безопасна.

С давних времен различные категории путей сообщения — караванные дороги, с одной стороны, и речные долины, с другой, — обеспечивали транспортировку товаров на верховых животных: верблюдах, ослах и мулах, а также на лодках. Часто отмечаемое отсутствие колесных повозок объяснялось их неприспособленностью к пустынной по преимуществу местности, а не свидетельствовало об отсталости. Зато безопасность оставалась крайне относительной как по причине частых войн и локальных восстаний, так и в связи с преобладанием в отдельных регионах бедуинского контингента. Не следует, конечно, преувеличивать значение первого фактора, который во времена Крестовых походов не мешал купцам свободно передвигаться между территориями франков и мусульман. Но многие маршруты тем не менее пришлось изменить из-за политических беспорядков — прежде всего отказаться от сухопутного шелкового пути в IX в. в связи с внутренними осложнениями в китайской империи. В известных случаях свою роль сыграла смена династии: например, появление сельджукидов и падение саманидского царства нанесли фатальный удар по налаженным в VIII–IX вв. связям со славянскими землями. Господство на морях и обладание значительным флотом тоже являлось немаловажным фактором эволюции, хотя его влияние сказывалось с определенным отставанием: так, деятельность мусульманских купцов в Средиземноморье продолжалась еще долгое время после того, как их корабли были вытеснены оттуда в XI в. европейскими судами.

Но торговая деятельность в странах ислама, возможно, еще в большей мере зависела от положений права, финансовой организации и политики государей. Мы уже видели, что запрет ростовщического процента, ограничивающий финансовые операции, не всегда соблюдался, а с другой стороны, право предусматривало разные формы ассоциации между негоциантами и вкладчиками. Биметаллическая монетная система с характерным для нее большим разнообразием монет в итоге не упрощала расчеты, и хотя купцы с давних пор пользовались «кредитными грамотами» и «платежными свидетельствами», избавлявшими от необходимости перевозить наличные деньги, эти относительно современные способы распространялись только на ограниченные регионы, где обращались золотые и серебряные монеты определенного типа. Что касается вмешательства суверена, то оно могло осуществляться в разных направлениях: как усиливая, так и ослабляя фискальный гнет.

После того как обязательное пожертвование было в значительной степени заменено либо отчислениями с доходов ремесленников, либо единообразными пошлинами, взимаемыми на въезде и выезде некоторых значительных городов, государство могло реально воздействовать на экономическую жизнь. Оно было заинтересовано прежде всего в извлечении максимальных средств от налогов, выплачиваемых активными элементами населения, поэтому случалось, что из этих соображений чужеземным коммерсантам, желавшим иметь склады в исламских городах, в XIII в. предоставлялись послабления. Кроме того, государство монополизировало закупку необходимых для кораблестроения, оружейного дела или златошвеен (тиразов) материалов, в том числе железа, леса и смолы, не говоря уже о золоте. В Египте XI в. государство монополизировало продажу чужеземцам квасцов и обязало мусульманских купцов оплачивать часть своих внешних закупок этим товаром, с тем чтобы сэкономить золотую монету. Наконец, не мене&ощутимо влияла на коммерцию, как, впрочем, и на ремесло, потребность государства в роскоши, которой окружал себя сам суверен и подражавшая ему тщеславная аристократия.

Интенсивность крупной торговли зависела также от состояния путей сообщения и, особенно, от возможности обеспечить купцов ночлегом и местами стоянки. Изначально государственные почтовые службы исламской империи, обязанные доставлять официальные письма, документы и информацию из конца в конец мусульманских территорий, имели систему почтовых станций на больших дорогах, через каждые два или четыре фарсанга в зависимости от региона, то есть каждые 12–20 км. Неизвестна материальная организация этих почтовых станций для курьерского сообщения и неизвестно, в какой степени они были связаны с более или менее укрепленными сооружениями, именуемыми хан, или караван-сараи, которыми пользовались караваны. Но известно, что позднее, когда официальная почта, дезорганизованная в середине X в., была возрождена в XIII в. в Египте и Сирии мамлюками, эти почтовые станции были обустроены под нужды коммерческого сообщения. Таким образом, можно предположить, за неимением фактов, что так дело обстояло еще в более древнюю эпоху. Во всяком случае, сооружение караван-сараев зачастую велось по распоряжению суверенов, как свидетельствуют, например, надписи на роскошном сельджукидском караван-сарае в Рибат-и-Шарафе (Хорасан) или на величественных строениях, отмечающих в Анатолии султанские дороги по соседству с Коньей. Их возведение соответствовало возложенной на центральную власть или на провинциальных чиновников функции охраны дороги и подавления атак разбойников. В их же ведении находилось содержание мостов, по руинам которых сегодня можно восстановить многие маршруты и которые зачастую отмечены надписями, прославляющими своих знаменитых основателей.

Но суверен был не единственным, кто беспокоился о безопасности торговли. Благодаря инициативе самих купцов и иных персон, пытавшихся поощрять торговлю, которая их обогащала, появились многочисленные «негосударственные» караван-сараи, зачастую не такие помпезные, но организованные в землях неблагонадежных, чтобы защитить тех, кто там останавливался, — в Иране, например, они назывались рибатами — так же, как военные пограничные сооружения. Тип этих зданий, очевидно, варьировался в зависимости от региона и эпохи. Тем не менее все они имели определенный набор постоянных элементов: жилые помещения, укрытие для животных, место для товаров и колодец или цистерна, позволяющие обеспечить запас воды для преодоления аридных пространств. Внутренний двор, вокруг которого обычно организовывались все эти строения, в горных районах с суровым климатом чаще всего представлял собой большой крытый рынок с опорами, очень распространенный в сельджукидской Анатолии. Помимо необходимых этапных ночлегов существовали также караван-сараи крупных городов, называемые фундуками, которые иногда резервировались для отдельных категорий купцов. Вся сеть была привязана к определенным пунктам производства товара, транспортируемого караванами по маршрутам, которые соответствовали направлениям крупных торговых потоков.

* * *

Почти все оси средневековой исламской коммерции сходились на первоначальной линии Евфрата, связывающей Месопотамию с азиатскими регионами через Халеб, Балис, Багдад и Басру, прежде чем развилось более позднее направление, идущее от Анатолии и Сирии в Иран через Мосул или Тебриз и Казвин. Они были тем более важны, что прокладывались не только для внутреннего использования, но издавна уходили за пределы халифской империи, несмотря на реальные препятствия, которые приходилось преодолевать негоциантам ради прибыли. Например, с IX в. были известны купцы, которых современный им арабский географ называл то «руссами», то «евреями-рахданитами». Они приходили на Ближний Восток разными путями, по морю или по суше, чтобы предложить свои товары или купить другие, а затем продолжали свой путь в Китай. Разумеется, не обошлось без споров об их происхождении: утверждали, что они следовали из Западной Европы, а точнее, из Нарбонна или долины Роны. Но при всех оговорках, с которыми следует воспринимать определенные маловероятные детали, невозможно полностью отвергнуть факт их существования и игнорировать доказательства интенсивного «международного» сообщения через исламские страны. В более общем плане известно, что в аббасидскую эпоху караваны связывали Мавераннахр с Китаем по древнему «шелковому пути», Хорасан — с Индией, Азербайджан — с Поволжьем и Балтикой, наконец, Верхнюю Месопотамию — с портами Трапезунда и Византии. При этом между мусульманскими и христианскими странами шло активное сообщение по Средиземному морю. Но несомненно, наиболее важным было развитие морских связей между Ираком, Индией и Дальним Востоком, имевшее далеко идущие последствия. Эти связи, подтверждаемые существованием колоний мусульманских купцов в Китае в начале аббасидской эпохи, стали в X в. столь надежными, что в Северную Индию предпочитали отправляться морем, а не сухопутным путем через Иран. Басра и Сираф были главными портами Персидского залива, который арабские географы называли Китайским морем, поскольку через него обычно путешествовали в эту страну. По этому пути со множеством стоянок, число которых могло возрастать за счет морских случайностей, ввозилось множество товаров из Индии и с Дальнего Востока в целом, включая Зондские острова, где мусульманские купцы тоже начали обосновываться в ту эпоху. Речь шла не столько о шелке, в котором мусульманский мир стал меньше нуждаться после развития шелководства в Иране, сколько об эбеновом дереве и других видах редкой древесины, драгоценных камнях, слоновой кости, амбре, камфаре и пряностях.

Мусульманские корабли достигали и Восточной Африки благодаря муссонным ветрам, которые облегчали возвращение, дуя в противоположном направлении. Из этих диких краев доставлялось прежде всего, кроме золота и слоновой кости, множество черных рабов, так называемых занджей, которые продавались в Йемене или в Южном Ираке, где на них был большой спрос. Другие купцы отправлялись в славянские страны, до Балтики, о чем свидетельствуют обнаруженные клады арабских монет. Там они закупали главным образом меха и янтарь. Но их путешествия не всегда были столь отдаленными и часто ограничивались торговыми центрами, такими как Итиль в устье Волги или Баб-ал-Абваб (Дербент) на Каспийском море, которые тогда являлись крупными невольничьими рынками. Рабов, особенно тюрок, можно было также купить на исламской территории в Джурджании (Ургенч), к югу от Аральского моря.

С византийским миром в X в. сообщение было не менее активным, если верить заключенному тогда Хамданидами договору, в котором упоминается импорт золота и серебра, шелка, драгоценных камней и разных тканей. Известно, кроме того, что мусульманские купцы достигали Трапезунда, на берегу Черного моря, а также Константинополя, где имели в XI в. мечеть.

Морские связи с Дальним Востоком в IX в. по литературным источникам

Основание аббасидских иракских столиц, активных метрополий и резиденций правителей, где жили не только халиф и члены его семьи, но и множество знакомых с продукцией Азии сановников и военных иранского или тюркского происхождения, стимулировало чрезвычайный подъем торговых морских связей с Дальним Востоком. Они известны нам, главным образом, по рассказам путешественников, вошедшим в ученые сочинения географов и в популярные произведения рассказчиков.

Что касается торговли с западным миром, в частности через порты Сицилии и Южной Италии, куда отправлялись исламские негоцианты, то она известна прежде всего по недавно найденному и изученному египетскому фискальному трактату, датированному XII в., но, по-видимому, может характеризовать и более раннюю ситуацию. Современный историк, которому мы обязаны этим открытием, подчеркивает, что объект ввоза составляли не только предметы роскоши, сицилийские шелка или тонкие сукна, но также и материалы, необходимые для кораблестроения, которых не хватало в мусульманских странах и которые закупались непосредственно государственным ведомством. Взамен Египет экспортировал очень ценившиеся в Европе квасцы, тонкие льняные и хлопковые ткани, сладости, сахар и, несомненно, хотя это и не оговаривалось, пряности из Аравии и Дальнего Востока. Египет был также пунктом транзита между странами Индийского океана и Средиземноморьем, несмотря на отсутствие морских коммуникаций на Суэцком перешейке, где существовавший в древности канал был специально засыпан песком первыми багдадскими халифами — как известно, по соображениям безопасности.

Торговая экономика, которая, таким образом, преобладала в крупных исламских городах в Средние века, составляла важный источник богатства, однако земельные владения оставались самым надежным и самым ценным объектом вложения средств. Но само собой разумеется, что торговля не везде одинаково процветала и что между X и XII в. ситуация заметно изменилась, даже если детали этих перемен, несмотря на новейшие исследования, по-прежнему ускользают от нас. Достоверно одно: в XII в. произошло фундаментальное перемещение, когда активность Багдада, первоначального центра всех обменов, оказалась передана, с одной стороны, Каиру и азербайджанскому пути — с другой. Тогда же более энергично стали действовать итальянские купцы, что иногда, отчасти произвольно, связывают с началом Крестовых походов. Это торговое наступление Запада достигнет высшего расцвета несколько столетий спустя и завершится в XIX в. кризисами, которые подвергнут суровому испытанию мусульманский мир, оставшийся в состоянии экономической стагнации, тогда как Запад пребывал на волне индустриальных революций.

* * *

Кроме того, с этого времени наряду с утратой торговой гегемонии старой исламской империей, окончательно придет в запустение та мощная защитная система, которая оберегала ее оригинальность. Это был конец равновесия, столетиями обеспечивавшего процветание ее огромной, внутренне неоднородной территории, которая тем не менее до тех пор всегда сознавала свою исламскую принадлежность благодаря четко обозначенным границам, где понятие священной войны против немусульман приводило к состоянию перманентной войны.

Конечно, до XII в. такое состояние войны лишь изредка приводило к крупным операциям, после того как улеглась волна великих завоеваний. Тем не менее оно занимало значительное место в менталитете народа и правителей, одинаково заинтересованных в проведении выгодных грабительских походов и набегов на соседние враждебные регионы. В основном это были небольшие сезонные вторжения, сопровождавшие постоянный военный конфликт, наподобие византийского. Так, например, халиф Харун ал-Рашид, считавший себя в первую очередь военачальником, создал укрепления, которые, в свою очередь, прикрывались опорными пунктами, выдвинутыми вперед, так называемыми «прикрытиями» (ал-авасим), составившими в Сирии особый район Киннасринского джунда. Кроме того, морской фронт был снабжен укрепленными позициями, организованными так, чтобы противостоять любой высадке, и, таким образом, связанными с целой сетью сторожевых и сигнальных башен. К эпохе Харун ал-Рашида относится также серия фортов, или рибатов, размещенных на побережье Сирии и Ифрикии. Один из них положил начало современному Бейруту в Ливане, порту, из которого в умаййадскую эпоху отправлялись морские экспедиции против Византии и который впоследствии выполнял в основном оборонительную роль. Другие находились в Тунисе, в городах Сус и Монастир. И еще одно, хотя значительно более позднее напоминание о закладках подобного рода обнаруживается в названии современного марокканского города Рабат. Но сухопутные рибаты имели не меньшее стратегическое значение и были не менее знамениты. Они существовали и в Верхней Месопотамии, и Мавераннахре, и мы знаем, что их защитники, гази, имели большой престиж среди местного населения. Пограничные города тоже укреплялись, подобно Баб-ал-Абвабу на Каспии, чей порт был защищен от возможного нападения с моря.

Подобная проработка оборонительных линий комбинировалась с тактикой мобильной войны, составлявшей тогда сильную сторону исламских армий в борьбе со средневековым Западом. В этом легко убедиться, обратившись к подобным тактическим кампаниям, проведенным на севере Иберийского полуострова западным умаййадским сувереном халифом Абд ал-Рахманом III или на анатолийском плато арабским военачальником, хамданидом Сайф ал-Даулой. В каждом случае верх брали дерзость и скорость легких атакующих войск, превзойти которую смогли только кочевые орды из Центральной Азии — перед ними оказались беззащитными аббасидские армии — и которая была большим преимуществом осаждавших христианское Иерусалимское королевство во время занкидского и аййубидского завоеваний. Именно эту тактику описывает отличный наблюдатель Бертрандон де Ла Брокьер: «Когда они приходят на место будущего сражения […] они разделяются на несколько боевых порядков согласно родовой принадлежности или происхождению из лесной или горной местности. Поскольку они всегда оказываются в большом количестве, они образуют что-то вроде ловушки и посылают людей искусных в этом и на хороших лошадях, ибо они легки, и если застают христиан врасплох, то хорошо понимают свое преимущество и умеют им воспользоваться. А если они застают их в боевом и выгодном положении, то избегают боя и отходят настолько, чтобы их стрелы могли достать боевые порядки христиан — либо людей, либо лошадей. И все это они проделывают до тех пор, пока силой и упорством не приведут тех в смятение; и тогда делают вид, что пускаются в погоню, будь их даже вчетве-. ро меньше, чем людей противника, а затем тотчас убегают. А когда их начинают преследовать, поскольку они всегда убегают, они наносят значительный урон христианам […] ибо умеют очень хорошо стрелять из лука на скаку, поражая и людей и лошадей».

При этом не нужно забывать, что эти эскадроны искусных конников при необходимости поддерживались корпусами пиротехников и метателей нефти или разного рода снарядов, которые обычно участвовали в осаде городов и во фронтальных сражениях. Для взятия Геракл ей, например, халиф Харун ал-Рашид в 803 г. воспользовался усовершенствованием военной инженерии и прогрессом, достигнутым учеными и конструкторами, значение которых в исламском обществе мы увидим далее. Наиболее активно эти орудия применялись в эпоху Крестовых походов. Достаточно вспомнить рассказы Жуанвиля о зажигательных бомбах, подобных «молнии по воздуху». Но реальное военное превосходство, которое мусульманский мир так долго доказывал в борьбе с Западом, не помогло предотвратить последовательных неудач его военных предприятий, которые совпали с общим оскудением империи, опустошенной борьбой соперничающих мусульманских эмиратов и хроническими вторжениями кочевников, пагубное воздействие которых на агрикультуру мы уже рассмотрели.

 

Глава 8

ДВОРЕЦ И ОКРУЖЕНИЕ ПРАВИТЕЛЯ

Несомненно, то поразительное единство, которое характеризовало в эпоху классического ислама империю, обладавшую столь разнообразными ландшафтами, обеспечивалось всеохватностью конструктивного и оригинального религиозного менталитета, который мы анализировали выше. Но оно было также отражением средневекового общества, сформированного доминирующим влиянием двух особо активных социальных групп: с одной стороны, торговой и интеллектуальной городской среды, с другой — придворных кругов, совмещавших обладание материальными средствами с реальным отправлением власти, зачастую абсолютной. Выше мы видели, как «деспотическое» правление, где власть принадлежала халифу, наместнику или удачливому, ставшему волей случая независимым царьком военачальнику, согласовывалось с богословской мыслью и юридическими принципами ислама, доктринальные расколы и внутренние противоречия которого, в сущности, всегда оправдывали такую форму суверенитета. Эта характерная черта политической и религиозной организации отражалась в экономической деятельности, изначально поляризованной в соответствии с потребностями и желаниями правящего класса, на благо которого трудились подданные. Как гласит одно древнее иранское изречение, приводимое в исламских «наставлениях государю», подданные в соответствии с законом, на котором держится равновесие мира и который гарантирует безопасность упомянутых подданных, предназначены прежде всего для того, чтобы наполнять сундук государя, ибо «мир — это испокон веков хорошо обработанный сад, оградой которого является государство, государство — это правительство, главой которого является государь, государь — это пастух, подкрепленный войском, войско — это сонм помощников, содержащихся за деньги, а деньги — необходимое средство, предоставляемое подданными».

Последствия такого положения проявились в подъеме литературы, где зародился «миф» о государе, а также в расцвете прежде всего дорогостоящих придворных ремесел. Вся торговля и ремесло мусульманского мира, в сущности, поддерживались государевыми заказами. Сама эволюция вкусов зависела прежде всего от привычек хозяев, часто очень недалеких, возвысившихся благодаря военной карьере, а то и вовсе вчерашних рабов, тем не менее любивших роскошь, тщеславных и страстно желавших придерживаться моды, быстро распространявшейся от двора к двору, от столицы к столице и тут же находившей своих поклонников. Так что наиболее наглядно воздействие государя и его престижа на весь имперский исламский мир, несомненно, проявляется в рамках дворцовой жизни, сложившейся в VIII–XI вв., наиболее типичные аспекты которой, воспроизводившиеся затем в провинциях, первоначально сформировались в окружении аббасидских халифов.

* * *

Дворец суверена был по самой своей сути привилегированным местом, куда стекались доходы всего государства и откуда исходило все его могущество. С одной стороны, он был местом протекания официальной жизни государя с ее приемами и церемониями в окружении сановников и государственных деятелей, на которых она держалась, с другой стороны, дворец предоставлял государю частные покои и сады отдыха, необходимые для него и его близких, — и все это было обеспечено серьезной защитой многочисленных стражников и наемников и самим оборонительным характером планировки. Таким образом, дворец являлся полнейшим выражением всевозможных изысков утилитарного и эстетического порядка, средоточием всего совершенного, что только мог предложить исламский образ жизни в плане материального комфорта или чувственных и духовных утех. В его стенах существовали поэтические кружки и проходили состязания в красноречии, а также сопровождаемые пением и танцами пиры, попойки и оргии, сходки веселых сотрапезников или же дискуссии между учеными и философами, собранными держателем власти. Там было место и для развлечений в беседках и садах, преимущественно близ текущих вод или бассейнов, которые в этих засушливых регионах представляли собой высшее благо, и для торжественных приемов и военных парадов, и даже для занятий благородными видами спорта, в том числе верховой ездой и конными забавами. Одновременно во дворце накапливались наиболее дорогостоящие вещи, составлявшие основу королевской казны: ткани и украшения, столь бесценные, что могли быть лишь особыми предметами обмена или дарения, манускрипты, хранившиеся и систематизировавшиеся специально нанятыми для этого учеными, бюрократические — в самом современном смысле слова — государственные архивы, наконец, раритеты, к числу которых относились диковинные животные, содержавшиеся в зверинце, и разного рода приборы, начиная от астрономического измерительного инструмента до самого диковинного механизма, — все, что было достойно подношения земному представителю исламского величия.

Именно этим объясняется особое место, отводившееся в аббасидскую эпоху понятию дворца, огромного и бесподобного, который остался принадлежностью исламской и византийской цивилизаций, породив в западноевропейском мире лишь легендарные образы. Престол власти, отождествляемый со столицей империи, халифская резиденция, престиж которой простирался на весь мусульманский мир, была сама по себе настоящим городом, с развивавшейся под его стенами оживленной интеллектуальной и торговой деятельностью. Там, за пределами дворца, с собственной свитой и собственной гвардией проживали видные гражданские и военные персоны из окружения властелина. Там производилась и продавалась вся продукция, необходимая для жизни двора, но оттуда же доносился ропот черни, провоцируемой на мятеж политическими и религиозными группировками — она беспокоила суверена и вынуждала его придавать своей персональной резиденции оборонительный и грозный характер, чтобы чувствовать себя в безопасности. Именно чтобы отгородиться от городской среды, был заложен знаменитый багдадский дворец ал-Мансура, получивший название Круглого города и защищенный двойной системой кольцевых стен и рвов, связанных с каналами, которые соединяли в этом месте Тигр и Евфрат. Его примеру последовали дворцы других аббасидских халифов как в том же Багдаде, так и в Ракке и Самарре. Все халифские здания, соседствуя с метрополиями, так или иначе возникавшими в их окружении, были принципиально изолированными резиденциями суверена, защищенными, недоступными толпе, организованными, чтобы вести совершенно автономную жизнь, и с каждым новым правлением или даже в течение одного правления, в зависимости от капризов правителя и превратностей политики, от этих резиденций ответвлялись другие «закрытые города» такого же типа, отведенные под царствование своего основателя.

* * *

Каждый суверен, в сущности, избегал занимать резиденцию предшественника из суеверия, касающегося вообще любого частного жилища. Со своей стороны, наследные принцы еще при жизни отца стремились водвориться в персональном дворце, как это сделал, например, будущий ал-Махди, покинув Круглый город ал-Мансура и переместившись вместе с гвардией и службами, необходимыми для отправления возложенных на него обязанностей, на другую сторону Тигра, на восточный берег, где его дворец в Русафе стал центром новой агломерации. Наконец, наиболее дорожившие своим авторитетом и наиболее озабоченные парадной стороной своего царствования халифы не ограничивались одной резиденцией и с удовольствием отстраивали новые, лучше приспособленные к их потребностям. Это приводило к переносу столицы, как это было например, во время правления ал-Мансура, Харун ал-Рашида и ал-Мутасима, перемещавшихся из конца в конец Ирака. Или при ал-Мутаваккиле, который основал в Самарре ал-Джафарийю (ныне Абу-Дулаф) в 20 км к северу от огромного халифского дворца Балкувара, в данном случае лишь возведя новые сооружения неподалеку от ранее построенных и обжитых.

Последовательные центры Багдада 1. Дворец Хулда. — 2. Дворец ал-Махди. — 3. Дворец султанов. — 4. Мадраса Низамийа. — 5. Мадраса Мустансирийа. — 6. Могила Абу Ханифы. — 7. Соборная мечеть Русафы. — 8, Соборная мечеть султанов. — 9. Мавзолей ал-Сухраварди. — 10. Соборная мечеть халифов. — 11. Мавзолей ал-Джилани. — 12. Мавзолей Казимайна. — 13. Дворец ал-Мансура. — 14. Могила шайха Маруфа. — 15. Могила Зубайда. — 16. Могила шайха Джунайда.

Редкие археологические находки, имеющие отношение к средневековому Багдаду, и сведения, почерпнутые из текстов, позволяют представить себе гипотетически, но вполне отчетливо перемещение резиденций правителей. Имперская столица последовательно занимала на пересеченной каналами и трансформируемой частыми наводнениями почве то правый, то левый берег Тигра, окружая своими обширными кварталами временные халифские дворцы.

Таким образом, на огромной аллювиальной равнине между Тигром и Евфратом, избранной аббасидскими халифами в качестве своеобразного личного домена, непрерывно велось строительство все новых резиденций правителей, которые размещались в основном в трех главных центрах: Багдаде, Ракке и Самарре. Их сооружение в самые короткие сроки в регионе, лишенном камня, требовало всякий раз колоссальных затрат и применения подрядчиками одной и той же эффективной и скорой технологии — использования сырцового, можно даже сказать глиняного, кирпича, кладка из которого в особо деликатных местах была укреплена обожженным кирпичом, замаскированным облицовкой из расписного и лепного гипса, — в общем, эти дворцы создавались, чтобы внушать страх и восхищение: снаружи — массивным видом и величественным силуэтом, угадывающимся за неприступным барьером высоких слепых стен, изнутри — излишеством декоративных элементов, чаще всего представляющих собой шедевр ремесленного искусства, об удивительных качествах которого говорилось выше. Исчезали дворцы так же быстро, как и династии, которые они призваны были приютить и прославить. Это был расцвет архитектуры, уникальной в своем роде, но обреченной на скорое разрушение. Хрупкость этих торопливо сооруженных дворцов была действительно велика, хотя сухой климат региона продлевал им жизнь. Но они неизбежно страдали в первую очередь от небрежения и разрушительных набегов, которым подвергались, как только переставали быть обитаемы. Как справедливо отметил один арабский автор, «владыкам свойственно уничтожать достижения своих предшественников, делать все, чтобы очернить память своих врагов. Именно поэтому они разоряли города и цитадели. Так было во времена персов и доисламских арабов, затем во времена ислама, так Аббасиды разрушали города и здания, возведенные в Сирии Умаййадами и Марванидами», — то же будут делать после них их собственные наследники.

Поэтому от большинства пышных обиталищ ныне остались лишь названия — таковы знаменитые багдадские Дворец вечности, Дворец короны и Дворец плеяд, уже самими названиями претендующие затмить блеск драгоценностей и прелести рая. Другие, например резиденция ал-Мутасима в Самарре, известны только по бесформенным руинам на унылых пространствах, где холмики на месте бывших стен, почти слившиеся с аридной почвой, придают этим бесконечным, некогда застроенным просторам вид пустыни, на которой едва-едва выделяются лишь монументальные аркады трех айванов. Кроме того, в отдельных случаях удается реконструировать планировку ансамбля благодаря раскопкам или с помощью анализа аэрофотосъемки. Сделанные в косом свете снимки позволяют различить структурные элементы там, где на поверхности видны только хаос и разрушение. Именно таким образом на узком, впечатляющем руинном поле в Самарре, простершем более чем на 20 км вдоль берега Тигра следы средневековой застройки, стала очевидной сложная организация знаменитых и относительно хорошо идентифицированных халифских дворцов Джавсак-Хакани, Балкувара и Ал-Джафарийа. В других местах, например в Ракке, удалось установить существование за пределами укреплений полукруглого города огромной «жилой» зоны, которая, несомненно, таит в себе будущие находки.

Значительность редких археологических данных, состоящих главным образом из остатков стен и тем самым дающих представление о расположении зданий и однообразных дворов вокруг центральной, официальной, части дворца, бывшей смыслом его существования, становится яснее, если обратиться к литературным источникам и вспомнить, как проходили в этой обстановке приемы. Для этого достаточно перечитать рассказ арабского хрониста об «экскурсии» по халифскому дворцу византийских послов, прибывших в Багдад в 917 г. для встречи с ал-Муктадиром и принятых в его присутствии после того, как в их честь было продемонстрировано все возможное великолепие.

Согласно самому тексту, вазир «приказал собрать во всех помещениях, коридорах и переходах дворца людей в полном вооружении, устлать все коврами и украсить. Он лично наблюдал за исполнением, не упуская ни одной мелочи. Количество развешенных занавесей из расписанного золотом шелка, представлявших фонтаны, фигуры верблюдов, слонов и хищных зверей, составляло, согласно записке, подготовленной начальником ковровой кладовой, 38 000. Количество расшитых покровов с мотивами художественной каллиграфии доходило до 12 500. Было 25 500 штук больших шелковых занавесей из Китая, Армении и Васита, расписных драпировок, расшитых занавесов из Дабика и еще другого рода. Драпировки, помеченные именами халифов ал-Мамуна, ал-Мутасиба, ал-Васика, ал-Мутаваккила, ал-Мутазза и ал-Муктафи, были в количестве 8 000; остальные — с именами других суверенов. Что касается больших и малых ковров, их было расстелено 22 000 штук […], размещенных во всех переходах и во всех дворах, попираемых ногами военачальников и послов византийского императора от новых публичных ворот до зала халифских приемов, не считая тех, что находились в апартаментах и на престолах. Кроме того, была приготовлена сотня диванов с принадлежностями из рисованного плотного шелка и необходимых ковров. Повсюду были каналы с проточной водой. Было выставлено все наличное добро казны: золото, серебро, драгоценные камни, жемчуг и ценные поделки из тикового дерева».

Затем византийские посланцы, размещенные в Багдаде за счет халифа в правительственном особняке, именуемом «дворец Саида», а в день торжественного приема проделавшие весь путь до халифского дворца вдоль строя конных гвардейцев, начали экскурсию внутри дворца, который призван был ослеплять их на каждом шагу. Войдя через большие публичные ворота в Большую конюшню с портиками, поддерживаемыми мраморными колоннами, проследовали там между двумя барьерами: «с одной стороны — 500 лошадей с соответствующим количеством серебряных и золотых седел разного сорта и без попон; с другой — 500 лошадей с соответствующим количеством чепраков из расписного шелка и покрывал». Затем их провели «переходами и коридорами до загона для диких животных, где имелись все виды животных, которые приучены были не пугаться, приближались к людям, обнюхивали их и ели с рук. Затем их провели ко дворцу, где было четыре слона […] и два жирафа, которые напугали послов. Затем их повели к строению, где содержалась сотня хищных и свирепых зверей: по 50 в правом и левом ряду, каждый зверь удерживался укротителем и был закован в железные цепи. Затем их проводили к новому дворцу — павильону в окружении садов, посреди которого, как ртуть, прекраснее шлифованного серебра блистал бассейн, длина которого была 30 локтей; напротив этого сада простирался другой, где росло 400 финиковых пальм […], окруженных высокими цитронами, сплошь увешанными плодами. Затем их ввели во дворец, именуемый „Рай”, где оказались диковины и многоцветные расписные ткани в таком количестве, что их невозможно было перечесть, тогда как в коридорах были развешены 5 000 позолоченных доспехов. Затем их провели по длинному, более 300 локтей, переходу, по сторонам которого хранились 10 000 щитов, металлических шлемов, кольчуг, панцирей, украшенных колчанов и луков: около 2 000 черных евнухов были расставлены справа и слева. Затем их провели, после обозрения 13-го дворца, во двор, именуемый „Девяностым”, где имелось большое количество слуг, облаченных в полные доспехи и лучшие одежды, которые держали в руках разное оружие и топоры […]. Затем их ввели в здание, называемое „Беседка спасения”, где имелось, как и во всех других беседках, большое число рабов, подающих шербет, напитки, фруктовые соки. Послов от места, где они ступили ногой на землю, сопровождали евнухи, которые несли охлажденные напитки. Им пришлось присесть в семи местах для отдыха и освежения — пораженным и ошеломленным всем тем, что находилось во дворах, переходах, жилых комнатах и сокровищницах, заметившим на своем пути большое число воинов в красивых одеждах и полном вооружении».

Кульминационный пункт их визита был определен церемониалом халифской аудиенции в еще более пышном месте, — и они оказались перед лицом самого ал-Муктадира, после того как прошли последнюю серию дворов и переходов, принадлежавших дворцу, именуемому Дворцом короны, в котором тогда обитал сам суверен и который выходил на Тигр. Там владелец всех этих богатств, «облаченный в шитые золотом одежды из шелка, называемого дабики, восседал на сарире, покрытом той же тканью, на нем была длинная черная мантия, а также „длинный” колпак. Справа от сарира было подвешено девять ожерелий с правильной формы бусинками и слева девять других, состоящих из больших и крупных драгоценных камней, свет которых превосходил сияние солнца и дневной свет. Гвардейцы все занимали места соответственно их достоинству. Вазир […] находился рядом с халифом, тогда как главный евнух и прочие низшие евнухи стояли справа и слева от него». Тут два посла поцеловали землю и приветствовали халифа. Они придерживались места, указанного им великим камергером, когда хитроумное устройство привел в действие один из механизмов, которые считались чудом эпохи. По приказу ал-Муктадира действительно можно было наблюдать, как «из земли постепенно выросло дерево, которое заполнило купол и излило струи розовой и мускусной воды, в то время как на его ветвях распевали механические птицы».

Закончиться визит должен был в зале, расположенном в наиболее отдаленной части резиденции халифа и его двора, где под грандиозным куполом перед осевой перспективой широко открытого айвана восседал сам суверен. Роль купола в исламских дворцах Ирака известна. Той же функциональной торжественности служили конструкции типа айванов с их большими дугообразными, выложенными из кирпича арками, перекрывающими продолговатые, широко открытые наружу своей четвертой стороной комнаты, иногда сообщающиеся с одним или несколькими залами, расположенными позади. Эту модель, несомненно, задал сасанидский дворец в Ктесифоне, который, даже основательно разрушенный, долгое время возбуждал зависть аббасидских халифов, готовых полностью его уничтожить, если верить арабским историкам. Сохраненный прообраз в дальнейшем стал воспроизводиться с несколькими вариантами в расположении, как свидетельствуют руины. Бывало, что один или три соединенных айвана выходили во двор или, как в Джавсак-Хакани, на сады и лестницы, нисходящие к Тигру. Бывало, что четыре айвана группировались вокруг центрального купольного зала по крестообразной схеме, которая первоначально зародилась в Хорасане, в Ираке же ее появление датировать невозможно. Несомненно, первый пример можно обнаружить только во дворцах Самарры, несмотря на спорные теории, пытающиеся реконструировать по этому плану дворец ал-Мансура в Круглом городе. По-видимому, айван всегда выступал в роли парадного зала, где собирались привилегированные приближенные и восседал суверен, чтобы принимать близких и демонстрировать себя во всем своем величии. Именно там находилось сердце государевых покоев, имевших, кроме этого, менее официальные залы приема и отдыха, а также частную молельню суверена, которая поражала невиданным богатством декора, но не могла соперничать в размерах с дворцовой соборной мечетью, размещавшейся, вероятно, в поясе дворцовых укреплений. Во всяком случае айван не предполагал никаких монументальных входных ворот, даже церемониального назначения, которые ошибочно пытались разглядеть в айванах Джавсак-Хакани.

О «халифском» использовании айвана свидетельствует также рассказ ал-Шабушти о празднике, устроенном в Самарре во дворце Балкувара правящим сувереном по случаю обрезания его сына ал-Мутазза. «Когда ал-Мутаваккил решил сделать обрезание Абу Абд Аллаху ал-Мутаззу […],—рассказывает хронист, — в айване расстелили ковер и установили для халифа посреди айвана сарир, рядом с ним расставили 4 000 инкрустированных камнями позолоченных скамей, имеющих фигуры из янтаря, амбры и камфары, одни были просто инкрустированы камнями, другие — позолочены и инкрустированы. Ал-Мутаваккил воссел на сарир и велел войти эмирам, военачальникам, близким и разного рода сановникам; когда они заняли места согласно рангу, перед ними поставили золоченые, инкрустированные различными камнями подносы с напитками. Между расставленными по обе стороны зала подносами было оставлено свободное место, где слуги из обтянутых кожей корзин разбросали золотые и серебряные монеты так, что гора монет выросла до подносов. Служители взошли на эту гору и от имени халифа приказали помощникам пить и брать после каждой чаши по три пригоршни этих монет. Как только какое-либо место оказывалось опустошено, его снова пополняли из корзин. Служители на весь зал кричали: „Эмир правоверных говорит вам: возьмите, что пожелаете”. Помощники протягивали руку, брали монеты, и когда кто-либо из них переполнял мошну, то выходил, доверял их своему слуге, а затем возвращался на место. Кроме того, каждому помощнику после полуденной молитвы было вручено три прекрасных почетных платья соответственно его рангу. По совершении послеполуденной и закатной молитв были сделаны новые раздачи; когда они прекратились, помощники получили скакунов под седлом. Затем ал-Мутаваккил освободил во имя алМутазза тысячу рабов и дал каждому из них 100 дирхамов и три платья. Во дворе дворца, напротив айвана, было 400 певиц из Убуллы, облаченных в разные одежды и держащих множество ивовых подносов, наполненных фруктами, цитронами, апельсинами — несмотря на их редкость в этот сезон, — сирийскими яблоками, лимонами, а также 5 000 букетов нарциссов и 10 000 букетов фиалок. Халиф приказал раздать певцам, дворцовым слугам и членам его дома то, что он приготовил для них, — миллион дирхамов. Кабиха, мать ал-Мутазза, велела отчеканить миллион дирхамов со следующей надписью: „Благословление Аллаха ради обрезания Абу Абд Аллаха ал-Мутазза”, которые были розданы цирюльникам, гвардейцам, воинам, дворцовым интендантам, черным и белым слугам».

Описанная таким образом часть дворца, отведенная для официальных приемов, занимала, очевидно, лишь ничтожную площадь в ансамбле зданий, дворов и садов, который в Джавсак-Хакани, например, мог раскинуться в длину более чем на полтора километра. Здесь царило многообразие и путаница: отдельные апартаменты, составлявшие покои халифа и членов его фамилии, помещения для деятельности чиновников и сановников, при этом неизменно соблюдалось характерное для стран ислама четкое разделение жилища на открытую для чужих половину и запретную зону гарема.

В доступной части несколько обособленно располагались государевы библиотеки, их посещали ученые, для них работали наиболее искусные переписчики. Их методическая организация нам известна если не по рассказам аббасидских хронистов, то по крайней мере по отголоскам, донесенным позднейшим египетским историком ал-Макризи, описавшим библиотеку фатимидских халифов в Каире, возможно более значительную, чем библиотеки Багдада и Самарры, но явно воспроизводившую некий оригинал: «Эта библиотека, — пишет он, — находилась в большом дворце и состояла из сорока комнат, хранивших колоссальное количество книг по всем предметам. Однажды, когда при халифе зашла речь о „Книге Айна” ал-Халила, государь велел принести из библиотеки тридцать экземпляров этого труда и среди прочих авторскую рукопись […]. Сама библиотека располагалась в зале бывшей больницы. Халиф прибыл туда на коне и сошел на землю перед специальным возвышением, на которое он воссел. Библиотекарь […] предстал перед государем и поднес ему замечательные своей каллиграфией кораны, а также другие требуемые книги. Если халиф желал изучить какой-либо труд, он его увозил, а затем присылал обратно. В библиотеке было множество расположенных вдоль стен зала и разделенных перегородками шкафов, каждый из них имел весьма прочную дверь, запираемую на замок и на задвижку. В них хранилось более 100 000 томов в переплете и некоторое количество свитков. Здесь можно было увидеть богословско-правовые труды различных школ, сборники преданий, трактаты по грамматике, астрономии, алхимии, хроники, частные истории большого количества правителей. Каждая книга была представлена несколькими экземплярами. Там можно было найти и незавершенные авторами труды. Лист бумаги, прикрепленный к дверце каждого шкафа, перечислял содержащиеся в нем манускрипты. Кораны помещались отдельно, в комнате над библиотекой. Там можно было встретить знаменитых каллиграфов. К библиотеке были приставлены два переписчика и двое слуг. Прежде чем уйти, халиф уделил какое-то время осмотру и затем удалился, пожертвовав смотрителю 20 динаров».

Что касается служебных и подсобных помещений дворца, которым должно было соответствовать определенное количество сооружений, то установить их предназначение исходя из планировки невозможно, но они занимали, если верить старинным свидетельствам, огромные площади. Выше мы встречались с великолепием Большой конюшни халифа ал-Муктадира в Багдаде. В сочинениях ал-Макризи или ал-Калкашанди можно найти другие описания утилитарных подсобных помещений этого рода, находящихся в пределах стен двух фатимидских дворцов в Каире, от конюшен для лошадей и верблюдов до мельниц и складов скоропортящихся продуктов, не считая многочисленных кладовых, названия которых не требуют комментариев: гардеробная, подразделявшаяся на публичную и частную; винная; поварни; кондитерские; «расходная», или кладовая для провизии; кладовая для пряностей и пахучих веществ; мебельная; кладовая украшений, благовоний и драгоценностей; седельная; палаточная; оружейная; знаменная; кладовая торжественных принадлежностей, где хранились знаки отличия и парадное оружие; наконец, «распорядительная», в задачи которой входило украшение цветами различных частей здания.

Поварни, в частности, могли быть весьма просторными, и отдельные тексты указывают, что в Каире поэтому они выносились за пределы дворца, с которым их соединял подземный переход. Именно оттуда доставлялись невиданные блюда и монументальные сладкие сооружения, бывшие особым украшением халифских беседок во время празднеств, подобных тому, что поразило путешественника Насира-и Хусрава, рассказывавшего, что блеску государева сарира соответствовали шедевры кондитеров и пирожников, выставленные напоказ, в частности «дерево, похожее на апельсиновое, у которого ветви, листья и плоды были из сахара и возле которого были расположены тысяча статуэток и фигурок — тоже из сахара».

С другой стороны, нам почти ничего неизвестно об упомянутых Насиром-и Хусравом легких «павильонах», которые, как и айваны, удостаивались быть местом собраний под председательством халифа. Тексты сообщают, что они располагались среди зелени, где было особенно приятно отдыхать. Но ни один археологический памятник не представляет нам их подлинного вида. Их можно вообразить наподобие тех беседок из дерева и фаянса, которые оживляли персидские и турецкие дворцы последующих эпох, но это всего лишь предположение.

* * *

Кроме того, у нас есть прекрасная возможность дополнить данные аббасидских руин сравнением с умаййадскими резиденциями, которые, будучи значительно более древними, меньше пострадали от времени, возможно, потому, что были более основательно построены. Эти, еще в большей степени утилитарные, хотя уже роскошно обустроенные замки — выше мы рассматривали характер сельских усадеб, связанных с процветанием древних земельных владений, — в сущности, представляли собой первые образцы стиля, утвердившегося в Багдаде и Самарре. Самые замечательные из них, такие как привлекающие внимание путешественников с конца XIX в. Кусайр-Амра и Мсхатта или возвращенные недавними раскопками из забвения Западный Каср-ал-Хайр и Хирбат-ал-Мафджар, дают представление о генезисе монументального типа, который спустя одно-два столетия должен был достичь своего апогея.

Их высокие стены без окон, возведенные из камня, обожженного и сырцового кирпича или блоков песчаника, украшен — ные иногда резьбой по камню или штукатурке, но обязательно имеющие по углам массивные башни, до сих пор вздымаются зачастую среди пустыни, свидетельствуя о стремлении халифов к безопасной изоляции, которая воплотится в системе укреплений огромных аббасидских дворцов. Их внутренняя организация вокруг центрального двора с портиками, на который выходили апартаменты из пяти, шести, а то и семи комнат либо более просторные залы, иногда отстроенные по типу базилики, также позволяет понять, как складывались огромные ансамбли последующей эпохи, которые, в свою очередь, размещали вдоль осевого плана вереницу частных апартаментов, замкнутых на самое себя вокруг центральной комнаты, и анфилады залов, дворов и коридоров, ведущих в грандиозное помещение для приемов или аудиенций халифа.

Разнообразие деталей умаййадских построек было, конечно, неисчислимо. Иногда доминировали эллинистические и римские традиции прямоугольного укрепленного лагеря или просто сирийского дома с внутренним двором, представленные, например, в типичном плане Хирбат-ал-Минийи и Западного Касрал-Хайра. Иногда, напротив, побеждало стремление воспроизвести в групповой структуре симметрично повторяющихся комнат, в сводах и куполах сасанидский стиль, о чем свидетельствуют такие здания, как Каср-ал-Харана или Мсхатта. Другие вариации касались либо размещения жилых комнат на трех этажах, либо отведения места для амбаров и кладовых в общем ансамбле, либо размеров, требуемых замыслом — шла ли речь о небольшом укрепленном здании со стороной в 35–70 м или о настоящем дворце, достигавшем в длину 140 м. Наконец, разнообразие внутреннего декора сочетало в себе все античные и восточные традиции искусства фрески, стенной мозаики, облицовки и полурельефной резьбы, усиливая конструктивную разнородность и наглядно демонстрируя эклектический характер раннего исламского искусства.

Но неизменная строгость композиции была обусловлена в первую очередь потребностями придворного церемониала, который начинал складываться под растущим иранским влиянием, постепенно изменявшим первобытную простоту арабского племенного общества. Именно так в залах для аудиенций появилась закругленная экседра, где впредь восседал суверен, иногда скрытый занавесью. Исключительно этим влиянием объяснялось также одновременно вытянутое и трехчастное устройство этих самых залов, где по обе стороны от узкого центрального прохода должны были выстраиваться ряды придворных, гвардейцев и сановников. Подобная композиция великолепно обыгрывала тему внешних входных ворот замка, через которые должны были входить визитеры и придворные. Они были украшены двумя высокими башнями, образующими центральный пролет простой перемычкой, буквально испещрены утонченными резными мотивами невероятного разнообразия — как растительными, так и геометрическими, обрамленными иногда серией слепых аркад или декоративных панно, разделенных на секции, и даже могли иметь величественно возвышающуюся фигуру кого-нибудь из правителей, как в Хирбат-ал-Мафджаре или в Западном Касрал-Хайре, например.

В это же время исламское государево жилище впервые начинает оборудоваться банями, которые имитировали грекоримские термы, должным образом их адаптируя, и которые без больших изменений сохранятся и в аббасидских дворцах. В более или менее развитой форме их можно обнаружить в Западном Каср-ал-Хайре или в Кусайр-Амре, например, равно как и в пышном ансамбле Хирбат-ал-Мафджара. Здесь использовались апробированные с древности приемы, позволяющие создать хитроумную последовательность теплых и жарких залов и эффективные парильни на подземных печах, подогреваемые также прямым сообщением с горячим паром, исходящим из котельной. Во всех этих банях, за исключением Хирбат-ал-Мафджара, античный фригидариум со своими прохладными бассейнами и предусмотренным для игр палестры простором, абсолютно ненужный в таком качестве для цивилизации совершенно иной физической культуры, трансформировался в обычный зал для отдыха и раздевания, который иногда путают с помещением для более или менее торжественных аудиенций суверена. Кроме того, и выбор декоративных тем для бань, и вся их орнаментация в целом служили прославлению могущества нового господина, который наслаждался здесь изысками чужестранного наследия и с большим удовольствием, чем где-либо, ощущал свою связь с эллинистическими и сасанидскими предшественниками.

Что касается рощ, садов и других тенистых пространств, предназначенных придать еще большее великолепие исламским дворцам, то впервые их стали насаждать тоже вокруг умаййадских резиденций. Несомненно, они играли утилитарную роль защищенных участков, на которых с помощью ирригации можно было выращивать урожайные культуры, но они начинали также получать функцию государевых парков, подобных тем, что существовали в древних «парадизах» эллинистических царей. Первостепенное значение они приобретут в аббасидских резиденциях, засаженные редкими видами растений и населенные дикими птицами и животными. Даже эспланады и въездные дворы, предназначенные для смотров или парадов войск, получившие большое распространение в государевых городах Ирака, характеризовали уже монументальные композиции Хирбат-ал-Мафджара, где они вписались в общий ансамбль с классическим перистилем, размещенным внутри замка.

* * *

По образу умаййадских замков и наследовавших им аббасидских дворцов, в провинциях позднее были возведены не менее пышные палаты, тоже пострадавшие от времени и людей. Здесь можно упомянуть знаменитый мервский дворец в Хорасане, резиденцию ал-Мамуна и сооружения Саманидов в Бухаре или вспомнить более западную резиденцию Ибн Тулуна возле Фустата, резиденцию Аглабидов близ Кайруна или прибрежный укрепленный город Махдийа, на котором держалось фатимидское могущество в Ифрикии, — сегодня от них почти ничего не осталось. Ничто не сохранилось и от огромных фатимидских дворцов в Каире, которые вздымались некогда в центре города, с огромными площадями по обе стороны, — и это лишь несколько примеров из множества других. Если бы не сирийские «замки пустыни» и внушительные по своим масштабам аббасидские руины в Багдаде, нам пришлось бы довольствоваться упоминаниями в текстах или искать какие-то более определенные археологические данные в Испании, в кордовской долине Гвадалквивира, на берегах Гильменда в Афганистане или же на безлюдных склонах Такабруста, в сердце алжирского массива Ходна, где так называемая Кала, или «крепость», клана бану хаммад, хранит память о ветви Зиридов, которые ее основали и расположились в ней в XI в. Ибо в соответствии с внешне парадоксальным правилом это были, как и в предшествующие эпохи, изолированные резиденции, находящиеся в наименее доступных регионах, и они более других имели шанс сохраниться до наших дней в своем древнем блеске или, по крайней мере, не полностью потеряться под позднейшими конструкциями.

Между тем такой ансамбль, как Кала-Бану-Хаммад, мало чем может быть для нас полезен. Недостаточные раскопки не позволяют пока систематизировать различные элементы внутри городских стен и между дворцами. Наиболее знаменитые памятники, остатки донжона Манар и дворца Ал-Бахр, т. е. «при бассейне», невозможно датировать даже приблизительно по причине переделок, которым они подверглись за последние 150 лет. Здесь мы можем отметить прежде всего грубоватость стиля крепости, который предвещал появление дворцов-цитаделей последующего периода и придавал им скорее черты малоизящного горного логовища, чем великолепного обиталища владыки. Напротив, в Кордове или, точнее, в ее пригороде, избранном для своей резиденции великим Абд ал-Рахманом III, град правителя Мадинат-ал-Захра, расположившийся на склоне, нависающем террасой над плодородной долиной реки, демонстрировал совершенно определенное стремление к роскоши, и обнаруженные там среди многочисленных второстепенных сооружений приемные залы позволяют оценить все значение аудиенций государя. В этом легко усмотреть, как уже говорилось, архитектурную транспозицию организации, приданной самым могущественным умаййадским сувереном Испании своему центральному правительству и двору, и тем не менее общие размеры резиденции (четырехугольник 1500 х 700 м, на котором располагались покои правителя, соборная мечеть и кварталы, населенные гвардией и сановниками) не превышали площади одного только халифского дворца в Самарре: такая редукция масштабов соответствовала статусу малой локальной испанской династии в сравнении с великими аббасидскими владыками империи. Наконец, в газневидских провинциях Восточного Ирана, в Газне, руины которой до сих пор мало изучены, и, особенно, в Бусте, где монументальный ансамбль Лашкари-Базар уже привлекал наше внимание, мы находим явные копии дворцовых сооружений эпохи аббасидского расцвета. Здания, построенные Махмудом и его преемниками на пустынной территории, превозносимой древними географами за богатство поливного сельского хозяйства и процветание торговых заведений, в точности воспроизводили типичные модели, известные нам по Самарре, начиная от осевой перспективы дворца правителя до принципа последовательного возведения среди садов и эспланад разновременных обиталищ, каждое из которых соответствовало желанию нового принца. Забота об оборонительной функциональности здесь явно проигрывает сознательному стремлению подражать пышности древних: можно отметить, например, типично иранские конструктивные детали, такие как устройство четырех айванов, расположенных крестом вокруг центрального двора.

Это придворное искусство, которое столь ярко воплотилось в сооружениях великих аббасидских халифов, пережило в X в. свой расцвет одновременно во всех, даже самых отдаленных провинциях империи и было подорвано внутренними беспорядками и трудностями, нараставшими в империи с XI в. Разумеется, обычаи, связанные с прославлением суверена, в дальнейшем закрепятся в исламской среде, и династии, появившиеся гораздо позднее на вершине имперской власти, в свою очередь, как Османы в их стамбульских сераях, Сефевиды в исфаханских шахских дворцах или Моголы с их безмерными делийскими или агрскими «фортами», переймут традиции пышного аббасидского двора. Но пока не наступит это запоздалое возрождение, мелкие локальные суверены постсельджукидской эпохи будут довольствоваться резиденциями более скромных размеров, обустроенными, конечно, с учетом престижа государя, но в пределах, обусловленных все более настоятельной потребностью безопасности. То было время дворца-крепости, гораздо более близкого в своей организации укрепленным замкам в Западной Европе той же эпохи, чем импозантным резиденциям повелителей, характерным для прежней исламской цивилизации. Образцы таких строений, соперничающих в обороноспособности и прочности, можно найти повсюду: от иранских кирпичных замков в диких горных теснинах, примером которых являлся Джам (Фирузкух) или знаменитый замок в Аламуте, до цитаделей в Сирии и Анатолии из прекрасного камня, в которых обитали повелители небольших эмиратов, порожденных тюркским вторжением. Именно такие шедевры военной архитектуры стоят, например, в Дамаске, Халебе, Баальбеке, Бостре, Амиде или Харпуте, до сего дня сохраняя внушительные системы дозорных путей и башен, но имея значительные разрушения во внутренних зданиях, где правитель со своей свитой проживал в обстановке, уже очень отличной от условий аббасидской эпохи.

* * *

Суверены золотого века халифата обычно жили в окружении весьма многочисленной свиты, настолько многочисленной, что в момент кризиса аббасидской династии ее содержание стало одной из причин финансового дефицита и, тем самым, падения авторитета власти. Свита состояла прежде всего из собственно прислуги самого халифа и его семьи. Но она включала также множество лиц разной квалификации, играющих определенную роль в жизни дворца, при том что вокруг халифа толпились придворные и сановники, обладающие почетными должностями и присутствующие в силу этого на торжественных аудиенциях, где они занимали положенное им место.

Право входить в это окружение для некоторых групп ремесленников определялось, как мы уже говорили, прежде всего необходимостью обеспечить парадную жизнь и развлечения суверена, а также удовлетворить его потребность в комфорте. Для его гардероба и личной обстановки, для его сокровищницы и кладовых, где скапливались дары, раздаваемые по его приказу, без отдыха работали ювелиры, ткачи, вышивальщики, закройщики, сапожники, столяры, бронзировщики и прочие создатели предметов роскоши, тогда как переписчики и миниатюристы пополняли количество драгоценных манускриптов, хранящихся в его библиотеке. Для благоустройства его парков и садов, освежаемых проточной водой, трудились бесчисленные садовники. Для его охоты держались хищные птицы и дикие кошачьи, первые из которых требовали забот сокольников, вторые — укротителей, способных выдрессировать животных. Для его выездов и конных развлечений в конюшнях под присмотром конюхов должны были содержаться многочисленные лошади. Для его переправ и прогулок по Тигру существовала настоящая лодочная служба. Для его празднеств, помимо необходимых поваров, кондитеров, мясников, водоносов и других слуг, занятых на кухне, требовались разных категорий музыканты, танцоры, рассказчики, шуты и прочие лицедеи, необходимые для развлечений. Дошедшие до нас старинные списки называют еще, например, врачей и астрономов, приставленных непосредственно к персоне халифа в качестве советников и тоже зависевших от управляющего, следившего за функционированием всего комплекса.

Наряду со «специалистами», которые могли рекрутироваться из числа людей свободных, многочисленная прислуга халифа и его семьи состояла главным образом из лиц рабского происхождения. Она включала, в частности, большое число евнухов, обязанности которых не сводились, как полагают иногда, к наблюдению за гаремом. Согласно расхожему принципу эпохи, распространенному и в Византийской империи, из евнухов получались самые верные, лояльные и целиком преданные персоне суверена слуги. Они становились доверенными лицами государя и освобождались, как только достигали определенного ранга, добавляя иногда титул «клиента повелителя правоверных» к своим прежним рабским именам, связанным чаще всего с названиями камней или драгоценностей (Йакут, или «рубин», Лулу, или «жемчуг», Кафур, или «камфара», Бадр, или «полная луна»).

Среди евнухов личной службы существовала иерархия, повидимому очень строгая, но поскольку относительно Багдада нам об этом почти ничего не известно, представление о ней можно составить на основе позднейших мамлюкских источников, касающихся фатимидского двора. Там, согласно ал-Калкашанди, среди важных евнухов, именуемых муханнак, помимо первого евнуха, обязанного особым образом закручивать тюрбан халифа, фигурировали также смотритель аудиенц-зала, секретарь, управляющий дворцом, смотритель сокровищницы, хранитель государственного реестра, смотритель письменного прибора, эконом близких родственников халифа и управляющий столом. Таким образом, этим «слугам» суверена была доступна самая почетная карьера, вплоть до основания в период дробления халифата независимой династии, правившей такой богатой провинцией, как Египет. Важность их роли только возрастала по мере того, как халиф вводил в состав армии рабские ополчения, командование которыми зачастую, как в Византии, осуществляли евнухи.

Кроме этих значительных лиц существовало еще целое множество слуг-рабов, обитавших во дворце и исполнявших определенные функции. Если одни занимались содержанием помещений и их обстановкой, то другие обеспечивали обслуживание стола, третьи помогали суверену одеваться (как та женщина в фатимидском дворце, которая носила титул «украшение сокровищниц» и командовала тридцатью другими женщинами), совершать омовение или держать стремя, когда он садился на коня. Эти многочисленные функции, часто столь же бесполезные, сколь и почетные, были сохранены и при последующих исламских дворах, где они сосуществовали с подлинно государственными функциями и, по-видимому, были еще более отчетливо иерархизированы. Это касалось не только мужчин — рабыни, исполнявшие при халифе разные функции, от внутреннего обслуживания гарема до организации музыкальных и танцевальных развлечений, зачастую были также и его наложницами, иногда весьма влиятельными.

Рабы и евнухи гарема в конце X в. подчинялись властной великой интендантше, кахрамане; хроники той эпохи сообщают о ее частых вмешательствах в дворовые интриги и даже в политические дела. Именно она, например, играла порой роль посредника между вазиром и юным ал-Муктадиром, именно она просветила халифа о действиях вазира и именно ей доверили охрану впавшего в немилость и обвиненного в лихоимстве вазира. Она могла иметь благородное происхождение и принадлежать, как Умм Муза, к хашимитской фамилии. Но неизвестно, каковы были ее действительные отношения с так называемым великим евнухом гарема, с интендантом, исполнявшим, несомненно, финансовые обязанности, и с камергером, который некогда был единственным распорядителем всей этой, вскоре ставшей избыточной свиты, но потерял реальное управление ею, несмотря на почетность своего ранга при суверене.

Камергер являлся, в сущности, старейшим обладателем одного из тех иерархизированных достоинств, которые были порождены дворцовыми обязанностями и которые позволяли занимать на халифских аудиенциях определенные места, иначе говоря, «ранги». Последний термин, который мог иметь абстрактный смысл и указывать, как в диалогах «Калилы и Димны», только степень влияния, оказываемого на суверена, или степень близости к нему, имел также материальное значение: ему соответствовало одно из мест в протоколе, предназначенных «офицерам» личной службы, как и военачальникам, чиновникам, кади, членам правящей фамилии и близким родственникам суверена.

Первый слуга халифа с умаййадской эпохи, хаджиб, носил имя многозначительное, родственное слову хиджаб, означавшее покрывало или занавес, который использовался во время аудиенции, чтобы отделять суверена от массы присутствующих. Его роль была тогда сродни роли наблюдавшего за входами привратника в сочетании с функцией палача, обязанного в известных случаях устранять докучливых силой. Будучи в то же время начальником дворцовых слуг, он зачастую имел низкое происхождение, в начале аббасидской эпохи его обычно выбирали из того класса неарабских клиентов, которые способствовали восшествию на престол новой династии. От него в принципе не требовалось никакого особого образования. Тем не менее благодаря общению с администраторами, которые помогали хозяину в других вопросах, он оказывался иной раз в курсе проблем правления, что позволяло ему претендовать затем на место, которое не было ему первоначально предназначено. Именно так камергер халифа ал-Мансура, некий ал-Раби, сын простого раба, в конце правления своего господина возвысился до сана первого министра, а его сын, тоже камергер, достиг тех же высот несколько десятилетий спустя.

Должность камергера, впрочем, сама по себе меняла характер, по мере того как возрастало значение военных в окружении суверена. В эпоху Самарры она была доверена тюркским эмирам, и в конце IX в., когда функции охраны дворца и самой персоны халифа были поручены гвардейцам, хаджиб стал их начальником точно так же, как он командовал всем гражданским персоналом. В ту пору он был настоящим военачальником, способным соперничать с эмирами, армейскими начальниками и наместниками за власть, которой сам халиф реально уже не обладал. На Востоке хаджиб сохранит этот свой полувоенный статус, тогда как в Испании его должность станет скорее эквивалентом функций первого министра.

Но пока не произошла эта эволюция, камергер X в. в Багдаде одновременно исполнял обязанности церемониймейстера, начальника дворцовой гвардии и начальника прислуги. Вездесущий, он был замешан во все интриги, иногда он изолировал халифа от его вазира, давал советы по выбору министров, а во время дворцовых переворотов или попыток заговора, которых в ту эпоху было предостаточно, его позиции укреплялись еще больше. Благодаря преданности своего камергера юный ал-Муктадир, ставший халифом в 13 лет, остался во главе империи, несмотря на желание группы заговорщиков заменить его в 908 г. более взрослым двоюродным братом Ибн ал-Мутаззом. Однако наряду с этой тайной ролью хаджиб продолжал исполнять свою первоначальную функцию — занимался организацией официальных аудиенций, назначая каждому присутствующему место согласно его рангу и исполняя таким образом роль шефа протокола.

Зато на него не возлагалось никакой финансовой ответственности. Не он заведовал имуществом халифа, или «короны», если так можно выразиться, употребляя не вполне подходящее выражение. Эта тяжкая задача лежала на казначее, который имел при дворе совершенно особую функцию блюсти не казну государства, но сокровищницу халифов, состоявшую прежде всего из украшений, драгоценных камней, ковров, тканей и редкостных одеяний, обилие которых мы уже видели в кладовых дворца. Собственно казна, т. е. халифский денежный ящик, была в свою очередь вверена ловкому секретарю, финансисту по образованию, роль которого оставалась неясной. Что касается личных владений, т. е. владений, с которых халиф как суверен получал доход, то они тоже управлялись особым секретарем, о конкретной деятельности которого нам мало что известно. Та же система применялась относительно имущества и сокровищ важных персон, таких как члены халифской фамилии (мать правителя, дядья или братья суверена, наследные принцы, его сыновья) или достигшие вершины славы сановники. Функции всех этих казначеев вплоть до X в. были нечетко прописаны. Но те, кто был в прямых отношениях с сувереном, могли при случае и благодаря его расположению достигнуть более важных постов, подобно юному Убайд Аллаху, который сначала был назначен лично халифом ал-Мутаваккилом управлять дворцом и прочими зданиями двора, а впоследствии стал вазиром суверена. Вазир, а также сопровождавшие его секретари, из числа которых он обычно выдвигался, тоже были «слугами» халифа, составляя в некотором отношении часть его свиты и, следовательно, входя в его ближайшее окружение.

* * *

Во все времена от вазира требовались не только профессиональная компетентность и знание проблем управления, но и способность «служить халифу», о чем недвусмысленно заявлял столь авторитетный деятель, как вазир ал-Касим ибн Убайд Аллах, и о чем свидетельствовал термин «служба [суверена]», применявшийся в отдельных регионах, например в Испании, к корпусу администраторов. Как первый слуга халифа, хотя и не имевший непосредственной власти над его свитой, вазир занимал на аудиенциях первое место и имел верховенство над камергером и всеми прочими присутствующими сановниками, равно как и над членами халифской фамилии, за исключением наследных принцев. Он не только стоял справа от халифа, но в исключительных случаях, если халиф был слишком молод, чтобы произносить публичные речи, от его имени говорил вазир.

Это почетное положение он между тем приобрел не сразу, а по мере того как его роль при суверене, первоначально приватная и временная, роль «особого слуги», мало-помалу трансформировалась в официальную должность. Первое время вазир прибывал каждый день во дворец вместе с другими секретарями, встречался там обычно с халифом и начальниками главных служб, представлял им «досье» во время заседаний, которые можно назвать «советами», где принимались важные решения, и, наконец, записывал под диктовку халифа приказы, черновики которых затем передавались для размножения в соответствующие службы. Обремененный письменными принадлежностями, вазир получал необходимые указания стоя, и только в начале X в. он получил дополнительного служителя, которому было поручено держать его приборы.

Подобные встречи обрели более официальный характер, когда вазир стал необходимым посредником между сувереном и секретарями, которые перестали общаться лично с носителем власти; теперь уже вазир работал не во дворце или в его непосредственной близости, но в вазирате, который был настоящей «должностной» палатой и административным центром, объединявшим основные канцелярии. Вазир, который полностью взял на себя ответственность за управление ими, отныне приходил к суверену лишь для формальной «консультации» либо на регулярные аудиенции по определенным дням, либо на особые, более или менее частые встречи, которые устраивались для совместного рассмотрения трудных вопросов и которых приходилось какое-то время ожидать, поэтому вазир имел внутри дворца персонально отведенную комнату. Иногда халиф специально вызывал его, и такой вызов мог означать немилость, которая в ту эпоху нередко грозила ему — всемогущему, пока он был при должности, но более других зависящему от непредсказуемых поворотов халифского произвола. Поэтому вызванный таким образом вазир, бывало, спрашивал посланца от суверена: «Я должен предстать в официальном одеянии или в обычном платье?» Ответ прояснял причины вызова: в случае отставки или будучи на грани ее, он не облачался в черную рубаху, которую обычно носил в присутствии халифа.

Вторым сановником был главный военачальник, который с X в. держался слева от суверена и занимал высокое место, хотя обыкновенно оно было ниже, чем место вазира, превосходство которого он признавал не без раздражения. Его функции и достоинство складывались постепенно на протяжении IX столетия, в то время как халиф придавал все большее значение начальнику полиции, обязанному, как мы уже видели, поддерживать порядок в столице. Именно ключевой пост полицейского начальника обеспечит вскоре превосходство эмира, командовавшего, кроме того, начальниками различных контингентов рабского ополчения. Первым, на кого были возложены эти задачи, был верный слуга ал-Мутадида — Бадр. За ним последовали другие, с большими амбициями, и установившееся единоначалие лишь поощряло могущественного воина, бывшего одновременно правителем Багдада и полководцем, выступить отныне против вазира. В сущности, достаточно было появиться серьезной внешней угрозе, требующей применения войска, чтобы вазир, как, впрочем, и халиф, оказались зависимы от этой персоны и были обязаны проявлять к ней не предусмотренное протоколом почтение: так, Ибн ал-Фурат вынужден был сам побеспокоиться о торжественной встрече эмира Муниза, прибывшего защищать столицу от нападений карматов.

Наконец, наряду с эмиром и вазиром в окружении суверена находился еще один влиятельный сановник. Это был «великий кади», от которого в значительной степени, как мы уже видели, зависела судебная организация государства, но он не столь часто, как двое первых, вмешивался в политическую жизнь. Между тем бывали периоды его особого возвышения, когда халиф ал-Мамун регулярно консультировался с великим кади Ибн Аби Дуадом о направлении своей политики и завещал своему брату и наследнику опираться только на это высшее судейское лицо. Позднее, в X в., вазир Али ибн Иса, раздраженный неспособностью халифа решить бюджетную проблему и одновременно возмущенный его склонностью отыгрываться на вазирах в угоду требованиям свиты и гвардии, стал советовать суверену считать великого кади своим вазиром. Но это предложение не нашло отклика, и начальник судебной организации, несмотря на престиж его должности, а быть может, благодаря этому престижу, который беспокоил халифа, никогда не обладал в государстве саном, способным соперничать с достоинством вазира или эмира.

В окружении халифа наряду с вазиром, эмиром и великим кади во время аудиенций появлялись еще три официальные группы: секретари, военачальники, или каиды, и региональные кади.

Группу секретарей отличал корпоративный дух, хотя ее члены, конечно, были разделены внутренним соперничеством в соответствии с политическими или доктринальными пристрастиями, но они глубоко ощущали собственную оригинальность, связанную со своей компетентностью и необходимым для этого специальным образованием. Действительно, только они умели составлять официальные письма и акты назначения. Только они владели методами, позволяющими установить сумму налога, а затем взимать его. Только они умели определить ценность земель, на которых в значительной степени держалась экономика аббасидского государства. Наконец, только они могли руководить работами общественного значения и регулировать административные тяжбы, возникавшие, например, между земледельцами и купцами или между налогоплательщиками и агентами фиска.

Имевшие все поголовно неарабское происхождение, они составляли весьма обособленный класс, некоторые его члены были иранцами и гордились своими предками, тогда как другие, менее многочисленные, вышли из сиро-палестинской среды, но проявляли аналогичное недоверие в отношении традиционной исламской культуры. Конечно, и те и другие не были, собственно говоря, несведущими в нормах права, которого должны были придерживаться по долгу своей службы, особенно когда занимались фискальной организацией; но в целом они больше тяготели к естествознанию и литературе, которые в меньшей степени принадлежали исламской традиции. Именно этим объясняется критика, обращаемая против них в известные периоды, в частности в начале IX в., когда такие авторы, как ал-Джахиз или Ибн Кутайба, обвиняли секретарей в недостаточном интересе к религиозным наукам, порицая попутно их манеру одеваться, выделяющую их среди простых смертных. «С того момента, — писал ал-Джахиз, — как малейший из этих секретарей надевает просторное долгополое платье, как только он закручивает на щеках височные пряди и подрезает клином волосы на лбу, он воображает себе, что стал господином, а не слугой, покровителем, а не подчиненным. Только из-за того, что начинающий писец топчется у престола власти, добившись доступа на совет халифа, пристроив корзину отдельно от всех и поместив перед собой письменный прибор, только из-за того, что он позаимствовал из риторики свои самые блестящие клише, а из науки — свои самые изящные мысли, только из-за того, что ему знакомы сентенции Бузургмихра, завет Ардашира, послания Абд ал-Хамида и книга нравоучений Ибн ал-Мукаффы, только из-за того, что он превратил сборник „Калила и Димна” в тайное сокровище своей мудрости», он считает себя равным великим мыслителям ислама. «Его первой заботой становится тогда, — продолжал ал-Джахиз, — принизить Коран и изобличить его в противоречиях. Затем он стремится доказать тонкость ума, отрицая исторические факты, донесенные Преданием, и отвергая мухаддисов […]. И доказательством этому служит то, что не встречался еще писец, сделавший Коран настольной книгой, комментарии к нему — основой своего знания, каноническое право — своей специальностью, а знание Предания — основой своей учености». Как известно, ал-Фадл ибн Сахл, министр аббасидского халифа ал-Мамуна, решив принять ислам и познав Коран, осмелился заявить, что сей текст, изначально несравненный в глазах мусульман, всего лишь «столь же прекрасен, как текст „Калилы и Димны”».

Этим светским в основе своей образованием объясняется также тот факт, что секретарей больше других образованных людей привлекала рационалистическая мысль мутазилитов, во всяком случае, им больше импонировала стилистическая элегантность, чем теологические или юридические дискуссии. В силу этого в канцелярских документах расцвел тот самый витиеватый стиль рифмованной прозы, где важные факты бывали чаще всего настолько затемнены аллюзиями, что непосвященному было трудно их понять. Искусство риторики достигло в их среде такой степени утонченности, что впору было задаться вопросом о ее реальной пользе и противопоставить ее суетности эффективность расчетных операций, которыми занимались секретари, специализирующиеся на фискальных делах. Тема достоинств, принадлежащих соответственно «составителям бумаг» и «счетоводам», в трактовке ал-Таухиди отражает негативизм тогдашнего общественного мнения по отношению к этой избыточной манерности.

Неарабы в культурном отношении, секретари зачастую были еще и немусульманами и сохраняли христианскую, зороастрийскую или манихейскую веру своих предков, уходя, таким образом, из-под влияния сменявших друг друга «культурных» и политико-религиозных тенденций. Если в умаййадскую эпоху и в начале аббасидской среди них преобладали писцы, унаследовавшие византийские традиции, то в аббасидскую эпоху доминировали прежде всего иранцы. В течение IX столетия появились христианские секретари, которые — курьезный факт — обычно вводились в центральную администрацию тюркскими эмирами, которых беспокоило управление провинциями, где они создавали собственный административный аппарат. Некоторые из этих секретарей, однако, довольно быстро принимали ислам и становились верными слугами халифата. Так что в конечном счете секретариальный класс в Багдаде разделился на два клана: преданный режиму суннитский и, в противовес ему, шиитский, служивший тому же режиму, но с намерением нейтрализовать его и узурпировать власть. Раздоры в сочетании с внутренними конфликтами, постоянно волновавшими тогда дворец, непосредственно влияли на политическую жизнь, пока в связи с дроблением империи и исчезновением центральной багдадской администрации постепенно не уменьшилось место, занимаемое в дворцовой среде писцами со светским образованием. Люди, бывшие в эпоху расцвета аббасидской эпохи важной составляющей аристократического общества, стали терять, таким образом, свою исключительность, при том что в новых Мадраса сельджукидской эпохи их обучение мало чем отличалось от обучения духовных лиц, а последние, все чаще призываемые государями исполнять доверительные миссии, становились в свою очередь учеными, искусными в красноречии, такими как знаменитый кади ал-Фадил, прославивший завоевания своего господина Саладина.

В то же время среди сановников фигурировали члены военного класса, которые не имели при халифе устойчивого, вне зависимости от эпохи, статуса, но могли прославиться благодаря принадлежавшей им реальной власти. Племенных вождей умаййадской эпохи быстро сменили представители аббасидских гвардейских наемных контингентов. Войска, которыми они командовали, в X в. имели названия, напоминавшие либо об имени их первого господина, либо о характере их службы. К бугхаитам, набранным во времена халифа ал-Мутаваккила неким Буг-хой, добавились насириты, рекрутированные регентом ал-Муваффаком, известным под именем ал-Насир, масаффиты, в чью задачу входило стоять «шпалерами» во время официальных приемов, и худжариты, предназначенные для охраны «залов» дворца. Начальники этих разнородных групп были чужеземного происхождения и чаще всего являлись бывшими рабами, плохо знавшими арабский язык и имевшими поверхностное понятие о религиозных материях, но использовавшими потребность халифа в верной ему гвардии, чтобы оказывать на него постоянное давление. Уверенные в своей силе, они, несмотря на свой статус вольноотпущенников, с легкостью вмешивались в самые деликатные проблемы правления и представляли собой столь же дестабилизирующий элемент, как и класс секретарей. Во всяком случае, особое беспокойство они стали причинять в начале X в., беспрестанно требуя жалованья, выплачиваемого зачастую с опозданием, поддерживая в известных случаях дворцовые перевороты и принимая сторону того или иного претендента на халифат. Результатом стало последовательное истребление главных корпусов халифской гвардии: сначала масаффитов, затем худжаритов, — истребление, осуществленное новыми эмирами, которые намеревались свободно править от имени и вместо халифа и располагали своими собственными войсками. Точно так же в конце XII в. черная гвардия фатимидского халифа была истреблена Саладином, заменившим собственной властью власть господина, которому он первоначально служил.

В это время среда эмиров еще раз глубоко трансформировалась, по мере того как военачальники становились настоящими вассалами, обладавшими земельными пожалованиями и опиравшимися прежде всего на членов собственных кланов, как это повелось в исламской империи после взятия власти Великими Сельджукидами. Туркмены и курды возродили тогда ту самую ситуацию семейной борьбы, способствовавшей территориальному дроблению, которая некогда раздирала арабскую племенную среду умаййадской эпохи. И вновь классическое обращение суверена к войскам рабов в целях обеспечения собственной безопасности постепенно сократило последствия такого рода соперничества. В сиро-египетских эмиратах XII–XIII вв. было, повидимому, установлено равновесие, согласно которому эмиры, будь то свободные люди или вольноотпущенники, помогали суверену отправлять впасть, регулярно принимая участие в его советах, и занимали, таким образом, в его окружении более важное место, чем в аббасидскую эпоху. И такое положение сохранялось вплоть до установления оригинального военного режима, который будет характеризовать мамлюкский период.

Наконец, кади представляли на аудиенциях среду духовных лиц, хотя неизвестно, в силу каких именно функций они должны были фигурировать на халифских приемах. К тому же они не играли в отмеченных рамках столь важной роли, как секретари и эмиры.

На приемах особое место занимали некоторые члены правящей фамилии, в том числе наследный принц, а также потомки Пророка или его близкие родственники, хашимиты, принадлежавшие одни к линии ал-Абаса, другие — к линии Али ибн Аби Талиба. Многочисленные при дворе — один хронист уверяет нас, что их было около 4 000 человек в конце IX в., — пользовавшиеся различными привилегиями: освобождением от обязательного пожертвования и правом на пенсию, правда скорее символическую, — они были представлены синдиком, назначенным халифом и уполномоченным защищать их интересы. Этот синдик числился в ряду важных персон и обычно появлялся на аудиенциях в сопровождении членов своей группы. Его должность в начале X в. в связи с шиитской принадлежностью тогдашней власти была продублирована: наряду с аббасидским синдиком появился еще один — представитель Алидов.

Одинаково многочисленные, члены правящей фамилии играли вокруг халифа меняющуюся в зависимости от эпохи роль. Среди них наследные принцы, обладавшие первенством перед прочими сановниками, в начале аббасидской эпохи долгое время проходили своеобразную практику в качестве суверена, управляя провинциями с помощью доверенного человека, который в известных случаях становился их вазиром; так было при ал-Махди, затем при ал-Рашиде и ал-Мамуне, например. Но этот обычай был утрачен, когда в армии возобладало тюркское ополчение и молодые принцы в конце IX в. оказались заперты на противоположном берегу Тигра во дворце, изолированном ото всех. Братья халифа тоже, за исключением особых случаев, содержались на удалении и редко заявляли о себе: разве что лишь тогда, когда предпринималась попытка захватить реальную власть, как поступил Муваффак во время восстания занджей. Дядья халифа появлялись еще более редко, и хотя один из них сыграл немалую роль в начале X в. при ал-Муктадире, его вмешательство в политические дела было, в сущности, связано с матерью тогдашнего халифа.

Жены, запертые в тайных покоях гарема и никогда не появлявшиеся публично, фактически занимали во дворце отнюдь не последнее место. Особое внимание уделялось выбору тех, кто имел право на титул законной супруги халифа; обычно они принадлежали к арабской знати, представители которой тоже обладали исключительным правом на брак с дочерьми суверена. Тем не менее этим правом иногда пренебрегали в пользу некоторых выдающихся слуг или ради выгодного матримониального союза. Показателен пример ал-Мамуна, женившегося на дочери своего бывшего министра ал-Хасана ибн Сахла, иранке по имени Буран, которая получила от своего отца великолепный дворец на Тигре, превратившийся в халифскую резиденцию. Таким же образом ал-Муктафи женился на дочери тюркского наместника Египта Хумаравайха — невеста была отправлена в Багдад, снабженная приданым, великолепие которого осталось в преданиях. Свою собственную дочь он выдал замуж за своего вазира ал-Касима, а позднее халифу пришлось жениться против воли на дочери буидского эмира Адуд ал-Даулы. Но не следует забывать, что наряду с законными супругами существовали наложницы, которые, внушая суверену особо пылкую страсть или родив ему сына, могли соперничать с первыми.

Единожды ступив во дворец, жены, наложницы и матери халифа умели плести нити многочисленных интриг, оставшихся в истории. Разумеется, нам недостает деталей о том, как именно им удавалось, например, присутствовать на некоторых советах — укрываясь за занавеской или в тайных комнатах. Но достоверно, что они часто и с успехом вмешивались в политическую жизнь. Мать ал-Рашида, бывшая рабыня-йеменка по имени ал-Хайзуран, сумела таким образом возвести своего сына на трон, не остановившись даже перед убийством; после этого она активно занималась до самой смерти делами империи в компании вазира Йахйи Бармакида. Супруга того же ал-Рашида арабского происхождения, Зубайда, сумела вмешаться в пользу предварительного урегулирования вопроса о халифском преемнике, защищая интересы своего сына ал-Амина от претензий «сына персиянки», ал-Мамуна.

Гаремные интриги, кроме того, продолжались в отношениях суверена со своими «друзьями игрищ и забав», надимами, которые участвовали в его частных собраниях и присутствовали при нем в делах интимных. Среди них со времен правления Харун ал-Рашида выделялись те, кто получил официальный статус штатных «сотрапезников» и благодаря этому тоже пользовался официальным местом среди «обладателей должности» и других придворных, уполномоченных регулярно воздавать почести халифу.

* * *

В недрах огромного халифского дворца, населенного разного рода челядью и придворными, величие халифа заявляло о себе уже в день его первой торжественной аудиенции. Присяга членов Общины, зачастую принятая им первоначально еще в момент его назначения наследником, подлежала обновлению. Эта присяга, как мы видели, могла приноситься в два этапа: сначала аристократией, затем народом — в первом случае это была «частная присяга», во втором — «публичная». Если вторая была в общем лишь формальностью, то первая могла состояться только с согласия главных сановников двора и членов халифской фамилии. В зависимости от эпохи вазир, великий кади или эмир оказывали на этот выбор преобладающее влияние. Дискуссии не исключались, особенно если халиф умирал, не назначив наследника, как случилось, например, по смерти ал-Васика в 847 г., или когда близкие вынуждали умирающего халифа назначить нужного им наследника, как это произошло, когда властный ал-Муктафи в 908 г. слег в болезни, от которой не смог оправиться. Но в любом случае требовалось, чтобы назначение халифа получило одобрение его родственников или сановного окружения, а также было поддержано некоторыми провинциальными наместниками. Иногда даже приходилось добиваться, чтобы ранее назначенный преемник отказался от своих прав, — благодаря чему, например, ал-Махди сделал наследником своего сына Мусу вместо избранного первоначально двоюродного брата.

Присяга, обязывающая обе стороны — нового или будущего халифа и его подданных, — некогда приносилась в мечети. Позднее, в аббасидскую эпоху, распространился обычай проводить церемонию во дворце. Уже в 777 г., когда ал-Махди велел обновить клятву своих подданных, чтобы добиться назначения наследником своего сына Мусы, он первым делом созвал в свой дворец самых значительных персон. Только затем, рассказывает историк ал-Табари, он отправился в соборную мечеть Русафы и там воссел на минбар в сопровождении сына, который расположился ступенькой ниже, тогда как Иса, его лишенный наследства двоюродный брат, остался стоять у подножия.

Детали этой церемонии могут рассматриваться как вполне типичные, а посему заслуживают особого внимания. Халиф, возблагодарив Аллаха, восславив его и воззвав с молитвой и словами благодарности к Пророку, сообщил затем присутствующим, что члены его фамилии, приближенные, военачальники, его помощники и другие хорасанцы решили сместить Ису и передать его титул Мусе, сыну эмира правоверных, избранному и одобренному ими. Апеллируя к мнению этих персон, доброе расположение которых он хотел бы, по его словам, сохранить, а отнюдь не вызвать разногласия, он в присутствии самого Исы сообщил, что освобождает подданных от отягощавшей их прежде клятвы, что Мусе, который будет следовать Книге и сунне своего Пророка лучше и точнее, отныне переходят качества, прежде возложенные на Ису, и что это скреплено документом, исходящим от эмира правоверных и членов его фамилии с приближенными. «Дайте же клятву, — продолжал халиф, — все, кто здесь присутствует; поспешите совершить то, что другие уже сделали до вас, ибо все благо состоит в собирании общины, а все зло — в разделении. Я молю Аллаха послать нам согласие, а вам — помощь Его милосердия, милость Ему повиноваться и Ему угождать; я молю Его простить меня, равно как и вас». Муса сидел в этот момент ниже отца с открытым лицом и отстранившись от минбара, чтобы не затруднять тех, кто пришел принести присягу и коснуться его руки. Иса все время оставался стоять на своем месте, и ему зачитали бумагу, в которой он объявлял об отречении от своих прав наследного принца и о том, что по своей доброй воле, без какого-либо принуждения, с полным удовлетворением и без всякого отвращения освобождает всех принесших ему присягу от их обязательств. Затем он сам взошел, чтобы принести присягу ал-Махди, коснулся его руки и удалился. Члены фамилии ал-Махди, в свою очередь, принесли присягу ал-Махди и Мусе согласно возрасту, коснувшись того и другого рукой. За ними последовали советники, наиболее выдающиеся военачальники и приближенные, пока ал-Махди не спустился наконец с минбара, чтобы отправиться во дворец, предоставив Халиду ибн Мансуру заботу принимать присягу оставшейся аристократии и народа.

Первая церемония, проведенная от начала до конца во дворце, имела место позднее, в начале X в. На ней присутствовали только «великие», но она могла быть достаточно продолжительной — так, в 908 г., во время заговора Ибн ал-Мутазза, принесение присяги аристократией, хашимитами и сановниками длилась в течение всего послеобеденного времени. Что касается присяги народа, о которой почти не говорилось, ибо она не имела уже никакого значения, то она продолжала совершаться в соборной мечети и, без сомнения, через посредника.

Иногда назначение наследных принцев сопровождалось дополнительными декларациями, которыми каждый из них обязывался уважать принятое решение и соблюдать его условия. Так случилось, например, когда Харун ал-Рашид, решивший разделить власть между двумя сыновьями, будущими ал-Амином и ал-Мамуном, произвел настоящий раздел империи, предоставив ал-Мамуну ее восточную часть, которую тот должен был сохранить после восшествия брата на престол. Чтобы в таком случае придать большую торжественность декларациям, акты, заверенные свидетелями, выставлялись внутри Каабы в Мекке. Такая клятва связывала стороны нерушимо, и лишь в исключительных случаях наследники освобождали правоверных от ранее принятого обязательства.

Приняв в такой форме присягу, халиф продолжал и далее регулярно выслушивать клятвы от членов своего окружения. Говорят, во времена ал-Мансура «сподвижники» халифа каждое утро являлись к нему с приветствием. Позднее халиф взял за правило давать аудиенцию только дважды в неделю, но принцип церемонии остался прежним. Характер этих аудиенций, о которых нам мало что известно, по-видимому, постепенно менялся с VIII по X в. По мере того как халиф терял интерес к управлению и перекладывал свои функции на вазира, аудиенции становились все более торжественными и одновременно менее важными для жизни империи.

Первое время, по-видимому, такого рода собрания давали халифу определенные сведения, он мог, например, побеседовать с тем или иным придворным, желающим получить в управление провинцию; возможно, именно тогда он разбирал жалобы. Однако аудиенции быстро свелись к церемониям назначения и приема наместников, военачальников или иноземных послов. Ни один провинциальный наместник не мог вступить в должность, если не прошел торжественного акта назначения и лично не принял от суверена белый штандарт как символ власти. Предводители победоносных войск также должны были быть приняты своим повелителем и получить от него знаки отличия, на которые могли претендовать: венцы и пояса, инкрустированные камнями, к которым в известных случаях добавлялись цепи, браслеты и церемониальные седла. Вероятно, вазир тоже торжественно назначался халифом. Мы знаем, что, избранный и назначенный, он препровождался в свои покои сановниками, составлявшими его почетный эскорт, а халиф по этому случаю осыпал его подарками, в том числе парадными одеждами и изысканными яствами. Такие же подарки и наполненные золотом или серебром кошельки могли вручаться любому, кого суверен желал вознаградить, но особыми халифскими щедротами были прежде всего «почетные платья», иногда отороченные мехом, расшитые золотом, с именами и титулами суверена, и изготовленные специальными официальными мастерскими, тиразами. Добавим, что исключительные аудиенции для лиц других категорий могли быть даны халифом, например, когда он желал торжественно провозгласить символ веры. Зато халиф не председательствовал обычно в верховных судах, поручая представительство вазиру, а в важных случаях ограничивался тем, что присутствовал на процессе скрытый занавесом.

Для обычных аудиенций требовалось платье, регламентированное, по-видимому, в эпоху, когда халифы имели резиденцией Самарру. Для военных и секретарей это была короткая куртка персидского происхождения, именуемая каба, которую можно увидеть, например, на фресках дворца Л ашкари-Базар. Только кади разрешалось надевать длинное платье, так называемое дурраа, и головное покрывало, или тайласан, которое секретари носили в повседневной жизни. Все эти одежды при аббасидском дворе были черного цвета, ибо черный изначально был официальным цветом режима, связанным, несомненно, с мессианским характером прежнего революционного движения и противостоящим белому, принятому в свое время Умаййадами и сохраненному эмирами и халифами Кордовы. Что касается наряда его величества халифа, то он известен нам преимущественно по образцам начала X в. Суверен тогда тоже носил короткую куртку; на голове у него был высокий колпак, именуемый калансува, иногда дополняемый тюрбаном; на ногах — короткие сапоги, по-видимому в подражание императору Византии; кроме того, он был снабжен знаками суверенитета, представленными мантией Пророка, а также его саблей и жезлом, и имел перед собой экземпляр Корана, скопированный по приказу халифа Усмана; эта последняя деталь, несомненно, должна была показать увлекающимся сектантскими доктринами эмирам, что он соблюдает строгое правоверие.

Сам церемониал аудиенции в Багдаде дошел до нас в описаниях, которые подчеркивают роль камергера, определявшего последовательный выход сановников в порядке их рангов: сначала наследный принц, если таковой был, затем сыновья халифа, вазир со своим эскортом, командующий войсками, начальники канцелярий, секретари, эмиры, хашимиты и кади. Вазир и главнокомандующий должны были поцеловать землю перед халифом (по крайней мере, в X в., ибо земной поклон, по сведениям хронистов, начал практиковаться только в эту относительно позднюю эпоху), затем его руку, после чего занимали отведенные им места справа и слева от суверена. Прочие лица довольствовались целованием «кромки ковра» перед халифом, прежде чем расположиться по сторонам двора, на который открывался айван, где восседал халиф. Наконец, принималась армия, и воины также занимали места по обе стороны двора за веревками, натянутыми, чтобы оставить открытым срединное пространство. Все эти действия должны были производиться в почтительном молчании и строгом порядке.

Когда сановники и воины оказывались на своих местах, камергер пропускал персону, которую халиф удостаивал аудиенции, — иногда эта персона предварительно, как мы видели выше в случае с принятыми ал-Муктадиром византийскими послами, посещала залы халифского дворца со всеми их чудесами. Тотчас по входе ей полагалось несколько раз пасть ниц, проходя между двумя рядами присутствующих. В X в. величие халифа было подчеркнуто возведением для него зарешеченной ложи.

Именно такую ложу мы обнаруживаем в рассказе Насира-и Хусрава, с восхищением вспоминавшего фатимидский сарир, занимавший в каирском дворцовом павильоне все помещение. Это был трон или, точнее, обложенное подушками ложе отдохновения, на котором халиф сидел по-восточному, а то и полулежал. «Три его стороны, — пишет автор, — были в золоте, там были представлены сцены охоты, конники, понукающие скакунов, и другие сюжеты. Там можно было также видеть надписи, исполненные прекрасной каллиграфией. Ковры и драпировки этого зала были из греческого атласа, специально вытканного в точности по нужным размерам. Балюстрада в виде золотого трельяжа окружала сарир, красота которого не поддавалась никакому описанию. За ним, со стороны стены, была поставлена лесенка из серебра. Этот трон был столь чудесен, что целого тома не хватило бы, чтобы описать его во всех деталях». Все это должно было наподобие балдахина придать величественность драгоценной фигуре суверена, перед которым, кроме того, горели курительницы с ладаном и почтительно склонялись пышные опахала в руках рабов.

Церемониал частных приемов халифа был, очевидно, проще, но суверен в любом случае ждал особых знаков почета и уважения. Визитеры должны были приветствовать его титулом эмира правоверных, целовать руки и ноги, не обращаться к нему самовольно с речами, за чрезвычайно редкими исключениями, но хранить молчание и стоять в ожидании приказов.

Тем самым делалось все, чтобы подчеркнуть величие человека, который в расцвет аббасидской эпохи занимал поистине уникальное место во главе империи и обладал престижем, с которым не мог сравниться никто, как бы он ни тщился с ним соперничать и как бы ни чаял получить хоть какую-то частицу его огромной власти. К церемониалу, возвеличивающему халифа публично или в частном порядке, добавлялись еще гиперболические дифирамбы поэтов и других оплачиваемых льстецов, которым никакой подхалимаж не казался чрезмерным. Официальные сладкопевцы, нещадно эксплуатируя типично арабскую поэтическую тему персональной или племенной гордости, только продолжали традицию хорошо известного в древней Аравии литературного жанра, но применительно к новым обычаям суверенного двора. Знаменитым поэтам умаййадской эпохи, таким как ал-Ахтал, Джарир и ал-Фараздак, наследовали при аббасидском дворе ал-Бухтури и Ибн ал-Руми. Их славословия достигали лиризма, который можно проиллюстрировать следующими стихами ал-Мутанабби, тем более показательными, что они адресовались двум мелким царькам X в. — черному евнуху, правившему в Египте во времена Ихшидидов, и военачальнику мелкого хамданидского эмирата в Халебе.

Восходя на небосклоне, меркнет гордое светило, затмеваемое встречей в вашем лике с солнцем черным… —

говорил поэт первому, добавляя далее:

Кожа — это лишь личина, чистота души важнее белизны иной рубахи… — чтобы воскликнуть в финале:

Кто же белым государям обрести поможет кожи цвет и евнуха обличье?

Что касается отрывка, обращенного ко второму, поэт использовал классический набор образов, чтобы восславить щедрость эмира, подобную благодатному дождю, оплодотворяющему мир. Там, в частности, можно прочесть:

Дождь пройдет, земля иссохнет, выгорит ковер цветочный, напоенный влагой ливня.

Только мир не оскудеет, если дивные потоки ваших благот неизбывны. Тучи ночи, тучи утра, отчего им плохо спится?

Тучи знают вашу щедрость, но они, увы, бессильны с вашей милостью сравниться.

Впрочем, метафоры панегириков лишь слегка уступали официальным и официозным титулам, под которыми выступал начиная с XI в. всякий исламский государь, стремясь перещеголять при собственном дворе, на собственной территории велеречивость аббасидской канцелярии. Этот словарь сознательно оставался вне связи с реальностью. Более того, именование в религиозном духе, связующее суверена с мусульманской общиной, находящейся под его управлением и покровительством, занимало в цветистой титулатуре место более значительное, чем в формулах стихотворцев. Но вкус к благородному эпитету, вкус к рифме и ассонансу в сочетании со строгостью протокола позволяет определить для каждой эпохи иерархию всегда излишне льстивых и постепенно обесценивавшихся выражений.

В основе титулов этого рода лежало обозначение халифа как эмира правоверных, которое требовало всего лишь признания его роли как реального вождя и следовало непосредственно за его именем, предваряемым формулой «слуга Аллаха», как его аттестуют до сего дня умаййадские надписи. Вскоре после этого халиф получил официальное имя «представитель Аллаха» (халифа Аллах), заменившее исходный титул «представителя [или преемника] Посланника Аллаха» (халифа Расул Аллах), а некоторые аббасидские халифы и вовсе станут кичиться эпитетом «власть Аллаха на земле» и присваивать себе «тронные имена», напоминающие о поддержке Аллаха в их деяниях. Отсюда известные имена: ал-Мансур, или «тот, кто получает поддержку Аллаха», ал-Мутаваккил ала Аллах, или «тот, кто внушает доверие Аллахр, ал-Муктадир би-Аллах, или «тот, чье могущество получено от Аллаха». Эта относительная умеренность, остававшаяся от прежних приличий, была окончательно отброшена в X в., когда халифы пытались компенсировать утрату реальной власти. Суверены стали именоваться «Его Присутствие Святое и Профетическое», в то время как мало-мальски влиятельные эмиры и крупные сановники тоже брали себе все более развернутые титулы.

В дальнейшем напыщенность только возрастала как в окружении багдадского суверена, так и при дворе фатимидского халифа, а также в государствах, признающих номинальный авторитет того или другого. В конце XI в. великий сельджукидский султан уже именовался «султан превознесенный, августейший царь царей, повелитель царей народов, царь Востока и Запада, властелин арабов и персов, опора ислама и мусульман, возвышение мира сего и веры, правая рука халифа Аллаха, государь правоверных». Менее столетия спустя только бесконечная цепочка простых и сложных титулов сможет провозгласить славу заурядного артукидского правителя из Анатолии, именуемого в Маййафарикинской надписи (1166 г.) «нашим властелином эмиром, славнейшим полководцем, повелителем, победоносным, знающим, справедливым, борцом за веру, звездой веры, благородством ислама, наградой имама, тем, кто осеняет смертных своим покровительством, светом и короной империи, сиянием и украшением Общины, гордостью и величием народа, средоточием царей и султанов, защитником борцов за веру, покорителем неверных и многобожников, глашатаем армий мусульман, поддержкой халифата, государем Дийар-Бакра, эмиром Ирака, Сирии и Армении, брильянтом рубежей, сферой высоких качеств […] искрой эмира правоверных».

Среди формул, применявшихся в эпиграфических текстах или канцелярском словаре, самые знаменательные оказывались также на монетах, которые каждая локальная династия чеканила от своего имени, признавая при этом сюзеренитет халифа.

* * *

Величие суверена проявлялось не только во время аудиенций, где его окружали придворные и панегиристы. Оно являло себя вне дворца во время выездов, которые начиная с определенной эпохи стали столь же традиционными, как приемы. Эти демонстрации, связанные с отправлением халифом обязанностей имама в Багдаде и в Самарре, по правде говоря, плохо изучены, однако известно, что халиф, покидая дворец, следовал конным между двух шпалер гвардии в сопровождении сановников, предваряемый начальником полиции, несущим копье, которое являлось одним из знаков власти, чтобы затем прибыть в соборную мечеть во главе своего кортежа и войск. Но торжественные шествия в фатимидской столице, детально описанные хронистами, проходили гораздо чаще. К выездам религиозного характера, отмечавшим начало месяца рамадан или торжество пятничной молитвы на всем протяжении этого самого месяца, а также два праздника: прекращение поста и жертвоприношение, — добавлялись светские процессии, которые совершались в честь первого января, в честь нилометра, в честь открытия канала в начале периода разлива Нила и в честь шиитского праздника Хуммского пруда. Эти процессии давали халифу и гвардии случай продемонстрировать оружие и парадную сбрую; после них, сразу за кортежем евнухов первой категории и сановников, следовали трубачи и примерно пятьсот вооруженных людей, которые милитаризировали шествие и усиливали восторг, царивший по этому случаю на улицах Каира. Но нам пока недостает сведений топографического порядка, чтобы с точностью представить себе эту сцену, и только в масштабах недавно исследованного, более раннего столичного города Махдийа мы можем предположительно реконструировать маршрут торжественных процессий.

Кроме того, частота и пышность выездов суверена зависели от времени и места. Например, в начальные времена ислама соборная мечеть прилегала ко дворцу, и халифу достаточно было войти туда через особую дверь, чтобы произнести, согласно традиции Пророка, ритуальную проповедь: процессия оказывалась, таким образом, сведена к своему самому простому варианту. Позднее, что в Багдаде, что в Самарре, суверену приходилось преодолевать добрую половину столицы, чтобы добраться до мечети, и тогда некоторым жалобщикам выпадал случай приблизиться к нему со своей просьбой. В конце IX в., запертый снова в своем дворце, он руководил молитвой во внутренней мечети, имевшей статус соборной, хотя народ туда не допускался. С начала же X в. он практически не появлялся в самой этой мечети, он жил тогда изолированно от аристократии, будучи отныне пленником тех, кому вольно или невольно он делегировал большую часть своих полномочий, тех, кто отделил суверена от его бывших сановников.

Другой случай появиться публично и утверждать перед народом свое качество предводителя Общины предоставляла халифу его обязанность руководить ежегодным хаджем в Мекку. Разумеется, он не выполнял ее регулярно. Не многие аббасидские суверены считали своим долгом отправляться в священный город сколь угодно часто: Харун ал-Рашид, например, стремился чередовать годы руководства военными действиями с годами хаджа. Но если халиф не исполнял это лично, он по крайней мере посылал назначенного им представителя, который должен был, вероятно, получать официальное предписание в момент торжеств в Багдаде по случаю отправки каравана. Поначалу весьма почетный титул предводителя хаджа стал мало-помалу утрачивать свою ценность: известно, что будущий ал-Мансур домогался его во время правления своего брата ал-Саффаха, чтобы быть, по сути, зримым представителем халифа в Мекке. Мысленное присутствие халифа, кроме того, символизировали зонт, который в 930 г. сумели захватить карматы, и халифские знамена: в эпоху халифа ал-Насир лидин Аллаха их еще можно было увидеть на сертификатах о хадже с изображением горы Арафат.

* * *

Еще одним поводом выбраться из тесных рамок дворцовой жизни были для суверена военные действия. Обязанность вести джихад против неверных изначально возлагалась на халифов, тогда как ответственными за подавление восстаний прежде всего были военачальники. На этом основании халиф регулярно проводил смотр войск, состоявших на его содержании. Церемония обычно проходила на широких эспланадах и во въездных дворах, простирающихся в непосредственном соседстве с резиденцией государя или даже расположенных внутри ее стен. Так было в эпоху ал-Мансура и ал-Муктафи, который отправлялся ради этой процессии на большую площадь, служившую тогда ипподромом.

Между тем в аббасидскую эпоху сам халиф редко командовал войсками, и пример Харун ал-Рашида, лично раз в два года руководившего атаками против византийцев и умершего в Тусе, куда он прибыл для подавления хорасанского восстания, был скорее исключением. Тем не менее его сыновья иногда подражали ему, и ал-Мамун тоже умер далеко от Ирака, в Тарсусе, откуда следил за действиями на византийской территории, а несколько позднее ал-Мутасим выиграл дерзкую кампанию, захватив Амориум. При подобных перемещениях престиж суверена оставался неизменным: достаточно вспомнить описание огромной черной палатки, где Харун, возлежа на диванах и черных подушках, окруженный помощниками и главными сановниками, давал аудиенцию незадолго до смерти. Но обычно в IX в. халиф либо уполномочивал «регента», подобного знаменитому алМуваффаку, чтобы обуздать повстанцев, либо поручал секретарю подготовку военных кампаний. Ал-Муктафи обеспокоился лишь тем, чтобы лично встретить в Ракке, в Сирии, генераловпобедителей карматских банд, отметить их наградами и вместе с ними вернуться в Багдад, чтобы казнить побежденных. Впоследствии в начале X в. только безнадежная ситуация вынудила халифа ал-Муктадира возглавить сохранившие ему верность войска и покинуть столицу, и это решение стало для него фатальным. И в то время как испанские умаййадские эмиры и халифы больше рассчитывали на самих себя, беря пример со своих сирийских предков и понимая особую ситуацию пограничной зоны империи, Фатимиды не стремились защищать свое дело лично с оружием в руках.

Однако с возникновением первых независимых провинциальных династий, опиравшихся, подобно династиям Саманидов или Газневидов, на завоевания своих основателей и на надежные войска рабов и вольноотпущенников, позволявшие им сохранить свои позиции, проявилась другая тенденция. Правившие тогда эмиры и султаны были прежде всего военачальниками, привыкшими брать инициативу на себя. Этому способствовало вмешательство организованных тюркских племен, приводивших к власти своих вождей, а воинственный пыл берберов вкупе с возможностями рабских корпусов гвардии содействовал установлению на западе, в Испании и Магрибе, триумфа локальных властей. С этого момента и даже в течение постсельджукидского периода, когда соперничающие исламские государства вынуждены были бороться между собой и одновременно противостоять натиску Крестовых походов, военные способности стали основными качествами суверена, и это сближало его с христианскими современниками, выросшими в атмосфере противоборства, характерного для феодальной Европы. Каждый опирался прежде всего на свой укрепленный замок или на цитадель своей столицы, способной стать укрытием в осадной войне или служить базой для наступательных ударов. Каждый замышлял свою победу, руководствуясь собственной политикой войны и дипломатических хитростей, полностью оправдывая свою позицию законной и религиозной ценностью священной войны, необходимость которой еще никогда так настойчиво не превозносилась. И государев миф эпохи, столь отличный в своем практическом воплощении от того, который был знаком имперскому золотому веку, превосходно проявился в тогдашнем «наставлении государю», где первые главы, составленные в духе старых исламских и восточных традиций, уступали место реалистическим советам, излагавшим в пятнадцати пунктах трудности каждой изолированной династии, вынужденной противостоять внешним амбициям с помощью дипломатических уловок и военных хитростей. Дальнейшее изложение, посвященное практическим аспектам содержания и оснащения крепостей, соседствовало с хитроумными рекомендациями на случай осады, и все это отражало обстановку, существовавшую в разделенной Крестовыми походами Сирии, где множество мелких локальных государей находились в состоянии противоборства, пока не объединили свои силы ради отвоевательных действий, которые возглавили Нур ал-Дин и Саладин. Впрочем, именно в этих регионах впоследствии на военной основе сложится, можно сказать, совершенное в своей организации исламское государство мамлюков, которое в течение более чем двух столетий будет определять характер исламского правящего класса, состоящего из «людей сабли» и выбирающего в обстановке кровавых интриг суверена из своих рядов.

Не будучи чаще всего военачальником, аббасидский халиф великой эпохи тем не менее считал своим долгом председательствовать на показательных расправах, которые обычно следовали за всякой победой, одержанной над какой-либо группой повстанцев. Такие казни проводились публично и собирали ргром-ные толпы в столице. Грозный Бабак, взятый в плен при ал-Мутасиме, был доставлен для казни в Самарру. Точно так же после захвата предводителя сирийских карматов ал-Муктафи решил поразить умы проведением в Багдаде ряда смертных казней, о которых свидетельствуют хронисты. Он приказал начальникам и народу предстать перед специально возведенным помостом. Собралась многочисленная толпа. Начальник багдадской полиции и войсковой секретарь заняли места на помосте, и было велено привести пленников, доставленных ал-Муктафи из Ракки, а также заключенных карматов, взятых в Куфе; за ними следовали кармат ал-Хусайн и его дядя, доставленные на одном муле. Группа из тридцати четырех заключенных была публично предана смерти, после того как им отсекли руки и ноги; затем пришла очередь кармата и его дяди, а в конце дня были умерщвлены другие пленники числом около трехсот. По завершении тело кармата было выставлено на виселице на входе в одни из багдадских ворот — согласно обычаю, неизменно соблюдавшемуся в отношении казненных.

Повелитель расправы, халиф, был волен оказать милость повстанцу. В таком случае он давал аман, или обещание сохранить жизнь, которое между тем не всегда признавалось. Тот, кто умолял о таком амане, обычно предусмотрительно требовал, чтобы акт был действительно подписан халифом, — так поступил алид Йахйа ибн Абд Аллах при ал-Рашиде. Но и такая гарантия ничего не стоила: в данном случае надлежащим образом заверенное обещание не помешало халифу несколько месяцев спустя после консультации с собранием кади объявить, что новые факты вынуждают его аннулировать аман, — так злосчастный алид был брошен в тюрьму и умер.

* * *

Связанный с прерогативами государя и лежащими на нем обязанностями, распорядок дня исламского суверена варьировался в зависимости от личной заинтересованности того или иного халифа, эмира и султана в государственных делах, а также в зависимости от их возможностей реально управлять. Нельзя всерьез сравнивать образ жизни первого умаййада Муавийи, — по крайней мере, такой, каким нам описывает его хронист алМасуди, — и времяпрепровождение какого-нибудь аббасида буидской эпохи. Задача суверена в середине X в. понималась иначе, чем в конце VII в., и для халифа в эпоху, когда его бывшие подданные полновластно принимали решения, уже не было необходимости пять раз на дню выслушивать просителей и жалобщиков, а также придворных, фаворитов и чиновников, деля свои часы между ритуальными молитвами и заботой о делах империи и правительства. Впрочем, для него также не годилась и идеальная программа, составленная, согласно тем же литературным источникам, вторым аббасидом, ал-Мансуром, который в VIII в. проводил «всю середину дня, отдавая приказы, назначая и смещая представителей, принимая решения об охране границ и безопасности дорог, контролируя поступления и расходы, улучшая защищенность и благосостояние своих подданных», а по вечерам читал корреспонденцию из провинций и не забывал спросить совета у какой-либо персоны, которую оставлял при себе на ночь. Теперь он звался великим эмиром, и ему не чужд был активный образ жизни суверена: он принимал каждое утро, сразу после молитвы, своего вазира, затем велел распечатать недавно прибывшие письма, читал их одно за другим, указывая личному секретарю, какие следует подготовить ответы, чтобы затем проверить их и собственноручно подписать во время послеполуденных развлечений. Последний этап эволюции, характеризующейся постепенным облегчением халифских обязанностей по мере того, как институционализировалась роль необходимого заместителя, каковым мало-помалу становился вазир.

Как только высокая персона суверена сумела таким образом утвердиться в рамках одновременно тяжеловесной и организованной системы управления, большая часть его времени и сил оказалась посвящена разнообразным наслаждениям и увеселениям, которые соответствовали тогдашним представлениям о достоинстве государя. Эти развлечения, многократно описанные в литературе, дали темы для декоративных элементов государевых покоев и сюжеты для произведений прикладного искусства. Там можно найти некоторые характерные образцы, часто отмеченные реминисценциями предшествовавших цивилизаций.

Одной из наиболее часто воспроизводимых, несомненно, была тема повелителя, сидящего в окружении танцовщиц, музыкантов, виночерпиев и других слуг и подносящего к губам кубок. Она была прямым заимствованием из иранской традиции, стереотипные произведения которой иной раз в точности копировались в исламскую эпоху. Тем не менее ее аббасидские и более поздние интерпретации также должны были отражать определенные аспекты празднеств и возлияний, которые являлись одним из обычных занятий государя и его окружения.

По сообщениям хронистов, халиф предавался подобным удовольствиям, обычно отдав предварительно приказание не беспокоить его ни под каким предлогом. Только немногим персонам было дозволено появляться при нем, когда он бывал окружен сотрапезниками, обязанными его развлекать и следить за течением праздника. Но вряд ли можно было позавидовать этим привилегированным персонам, вынужденным обращаться к всемогущему повелителю, которого опьянение делало более жестоким или склонным к безрассудным решениям, способным с одинаковой легкостью расточать щедроты и приказать казнить на месте неугодившего ему сотрапезника. Во избежание его гнева необходимы были прежде всего учтивость и совершенное знание государевой психологии, пример которого дает хорошо известная история о халифе ал-Мутасиме, оценившем элегантность кади Ибн Аби Дуада, который сумел войти к нему с докладом во время интимной встречи, не нарушив обстановки блаженства и веселья. Так что после его ухода суверен воскликнул: «Клянусь Аллахом, подобный человек — это украшение, мы счастливы иметь его подле себя: он стоит тысяч себе подобных. Разве вы не заметили, как он появился, как приветствовал, как просил разрешения сказать, как ел и хвалил кушанья? А эта легкость в беседе! А как он сумел придать радость нашему застолью! Чтобы отказать подобному человеку, о чем бы он ни попросил, нужно быть либо ничтожеством, либо деревенщиной. Клянусь Аллахом, если бы он попросил у меня в этой самой компании десять миллионов дирхамов, я бы ему не отказал, ибо знаю прекрасно, что взамен он восхвалит меня в этом подлом мире и воздаст в ином».

Что касается деталей подобного времяпрепровождения, то здесь легко поддаться восторженности воображаемых описаний, пример которых дал в свое время столь же вдохновенный, сколь критичный и серьезный ориенталист М. Годфруа-Демомбин, набросавший следующую картину: «Длинный узкий бассейн, блистающий серебряный клинок, инкрустированный водяными лилиями и нимфеями; справа и слева тисы и кипарисы смотрятся в него со степенной улыбкой; по обе стороны — лестницы с мраморными ступенями; пара беседок-близнецов скрывает в дневное время свои просторные веранды за покровом деликатных деревянных панелей, где фантазия легко угадывает безупречную геометрическую глубину, где глаз теряется, как в бесконечной путанице сновидения; вечером, в час, когда цветочные клумбы перестают источать свои ароматы, под ветром сумерек далекому плеску реки открываются легкие двери». Впрочем, та же склонность к отточенной претенциозности обнаруживается в подлинном на сей раз рассказе древнего хрониста ал-Табари: «Я был введен к халифу, который восседал в зале, обитом розовой тканью; из него открывался восхитительный вид на сад, откуда дерево касалось своими ветвями внешнего вестибюля зала. Дерево было убрано розами, цветами персика и яблони. Как обивка зала, все было розовым; я никогда не видел ничего столь прекрасного», — даже юный раб был одет в розовое — как розовый зал и розовое дерево.

Для досуга не жалели роскоши. Известно великолепное освещение садов, становившихся местом ночных забав; сады были излюбленными темами поэтов, которые со вкусом воспевали бассейны, населенные диковинными птицами, фонтаны и те воды, что «благодатные каналы в кущах зелени струят там, где белый или черный созревает виноград». Сцену дополняли груды драгоценных тканей, драпировки и ковры, устилавшие стены и полы и обыкновенно восхищавшие присутствовавших своими рисунками. Костюмы были скроены из тяжелых расшитых тканей или шелков, столь же невесомых, как легендарная красная шаль, преподнесенная ал-Мутаваккилу в вечер его убийства. В число необходимых аксессуаров входили как ювелирные изделия, изукрашенные в духе сасанидской традиции, так и драгоценные флаконы из хрусталя и переливающиеся фаянсовые блюда, чаще всего сверкающие металлическими отблесками, — и те и другие были воспеты в знаменитых стихах, где можно, например, обнаружить «персидской чаши блеск фигур и златое пламя: на дне — хосров, а по бокам травят дикого быка всадники стрелами». Потреблялись в изобилии разные изысканные кушанья, напитки, подобные «зревшему в амфоре долго вину, кипящему, хотя огня не видно», созданному, чтобы радовать глаз цветом, а душу добрым теплом. К этому примешивался пахучий дым курильниц и ламп для благовоний вкупе с ароматом резных изделий из камфары или серой амбры, а также цветов, устилающих землю и даже иногда, согласно классической античной традиции, дождем осыпающих сотрапезников. Развлечением могла стать игра в нарды и, особенно, в шахматы, фигуры которых вырезались из слоновой кости и горного хрусталя. В развлекающих тоже не было недостатка: акробаты, шуты и даже фигляры, наряженные учеными животными, которые предстают перед нами на некоторых фресках. Дорогостоящие фантазии выливались в невероятное празднество, с торжествами на воде, с полными музыкантов и певиц барками, которые считались одной из наиболее престижных демонстраций роскоши.

Изысканность обстановки иногда сочеталась с «литературным» характером некоторых собраний, переходивших в настоящие «направляемые дискуссии» между учеными персонами или гораздо более приятные поэтические состязания, которые сулили победителю щедрое вознаграждение. Но это не отменяло известной грубости нравов, следы которой можно обнаружить в свободных выражениях арабских вакхических стихов, в непристойном юморе поговорок и анекдотов, представляющих богословов и знатных персон в духе буффонадного гротеска. Их жесткость соответствовала капризам всемогущего суверена и трагическим событиям политической жизни. Разумеется, присутствие палача на заднем плане не мешало халифским сотрапезникам получать удовольствие, по существу почти не отличавшееся от того, которое получали веселые завсегдатаи питейных заведений тогдашней эпохи: амфоры из руин Самарры изображают их «бездыханные тела», а поэт Абу Нувас сумел воспеть прелесть этого времяпрепровождения:

В веселый час не перестану я душу амфоры вдыхать, пить кровь ее отверстой раны, покуда вдруг двойным не стану: в едином теле — две души, она же телом бездыханным пусть обок от меня лежит.

Конечно, уже самые древние из дошедших до нас описаний — претендующие на достоверность, а не позднейшие фольклорные сказки, подобные тем, что нашли место в собрании «Тысячи и одной ночи», — почти все искажены интенциями тех, кто их передавал в своих хрониках и антологиях. Литераторы и рассказчики повиновались, в сущности, пропагандистским установкам и стремились бросить тень на память того или иного суверена, который за принадлежность не к той религиозной секте превращался в их изложении в марионетку или пьяницу, наподобие властного и ортодоксального ал-Мутаваккила, которого любили карикатурно шаржировать мутазилиты и шииты. Тем более нет никаких оснований буквально воспринимать некоторые ужасающие детали, вроде той, что сообщает нам ал-Исфахани по поводу халифа ал-Саффаха, велевшего накрыть для себя стол на телах истребленных им Умаййадов и воскликнувшего затем, что он никогда не испытывал большего наслаждения.

Но даже явно преувеличенные, многие эпизоды производят на нас тягостное впечатление, когда удовольствия веселых сборищ смешиваются со сценами оргий и убийств и рождают эмоцию как нельзя лучше названную «расслаблением после ужаса», как напоминает заглавие известного литературного сборника того времени. Редкими представляются сентиментальные, иногда меланхоличные переживания, которые можно найти, например, в грустной истории о певице-рабыне, разбивающей свою лютню, чтобы сохранить верность памяти первому господину, или в тревожных предчувствиях безымянной фаворитки. Подобные нюансы чаще всего уступают место более резким контрастам. И вообще, женские персонажи, которые являлись обязательной частью увеселений — даже если их красоте зачастую предпочитали прелесть юношей, — в текстах сопровождают не столько деликатные воспоминания, сколько сладострастные аллюзии и бесстыдные речи, в которых соревновались поэты и литераторы.

Развлечения, происходившие в роскошных декорациях дворца, дополнялись спортивными забавами, которые давали суверену случай проявить в более непринужденной обстановке, чем при больших парадных выездах, величие своего положения. Такова была охота — «государево» занятие, имевшее очень древнюю традицию на Востоке и проиллюстрированное бесчисленными сасанидскими изображениями шаха, стреляющего из лука в птиц и газелей или же усмиряющего мечом вздыбившихся хищников. Удовольствие и одновременно символическая демонстрация могущества, охота рассматривалась также как полезная тренировка для человека, облеченного государственной ответственностью. Она сулила ему не только славу, хотя множество суверенов были превознесены в анналах за мужество в травле хищных зверей, но «из постоянной охоты, — говорит один старинный автор, — суверен извлекает множество удовольствий; наименьшее из них состоит в том, что он и его свита находят земли, которые можно было бы возделывать при необходимом усовершенствовании […]. Нет государя, который, выйдя на охоту, не вернулся бы с какой-либо пользой. Если говорить о его верховых животных, то он их тренирует и приучает к узде закусывающих удила; что касается его плотского аппетита, то он его забывает, вредные жидкости из его тела выводятся, суставы его членов обретают гибкость. Охота дает возможность неправильно осужденному приблизиться к своему повелителю и изложить ему перенесенную обиду; так можно добиться удовлетворения. Наконец, если государь удачно преследует дичь, это сулит многочисленные выгоды, не принося никакой материальной пользы».

Страстью к охоте, как к псовой, так и к соколиной, проникнуты и трактаты специалистов, и лирические охотничьи поэмы, обожаемые с доисламских времен. Она требовала присутствия в свите любого правителя толпы доезжачих, сокольников и других профессиональных организаторов государевой охоты. Для ее удовлетворения в резиденциях устраивались настоящие зоологические сады, согласно обычаю, который восходил, повидимому, к сасанидским суверенам.

Не менее сильным было пристрастие к верховой езде, к упражнениям в вольтижировке и, особенно, к конным забавам, которые давали случай покрасоваться. По соседству с любым дворцом имелся ипподром, или майдан, который иногда использовался для войсковых смотров, но также позволял государю предаваться любимому спорту в компании нескольких приближенных или сановников. Именно на ипподроме, например, в 908 г. заговорщики безуспешно попытались убить молодого халифа ал-Муктадира, которого хотели устранить с политической сцены. И впоследствии на ипподроме будут неоднократно разыгрываться эпизоды истории эмиров и султанов, не чуждых этой в высшей степени благородной забаве, которую написанные по настоянию мамлюкских всадников и чиновников трактаты всегда будут упоминать среди основных занятий правящих военных классов.

Но если некоторые развлечения соответствовали активному образу жизни, необходимому для достойного своего титула суверена, то погоня за удовольствиями и тяга к роскоши являлись прежде всего атрибутами могущества и величия повелителя, стремящегося произвести впечатление на подданных и на чужестранные дворы. Этим отчасти объясняется то, что халифы, даже испытывая финансовые трудности, никогда не соглашались сократить чрезмерные расходы, «ограничив образ жизни», как можно было бы сказать, но предпочитали рассматривать такую возможность как недопустимое ущемление своих прав. Именно поэтому, уже будучи лишены всякой государственной роли, они находили удовольствие в такой искусственной жизни, которая удовлетворяла их амбиции, а следовательно, позволяла им тешить себя иллюзией, что они не утратили своей роли наследников Пророка и неизменных предводителей Общины.

 

Глава 9

ГОРОД И ГОРОДСКАЯ СРЕДА

Наряду с придворными кругами городская среда составляла второй важный элемент средневекового исламского общества. Она, разумеется, включала в себя анонимную толпу трудящихся — амма, которую множество старинных текстов противопоставляет аристократии людей знатных, или хасса, — но прежде всего в ней выделялась вышедшая из класса секретарей и торговой аристократии города подлинная интеллектуальная элита, — в полном смысле слова лицо исламской общины как таковой, — эти люди науки и религии, отличающиеся одновременно своими теоретическими познаниями и индивидуальной одаренностью, в известных случаях оказывались при дворе правителя, но чаще всего сохраняли в его отношении благоразумное недоверие.

Все они обитали неподалеку от дворца или вокруг правительственной резиденции, которая обычно находилась внутри городской агломерации — «исламского города» в широком смысле, центра одновременно политического, экономического, религиозного, интеллектуального и ремесленного, где удобство и безопасность позволяли мусульманину воплотить свой жизненный идеал. Именно там реализовалась власть государя или его представителя, там торговали купцы и трудились ремесленники, там совершалась ритуальная молитва как зримый знак единства Общины, там отрабатывались детали Закона, там сочиняли, строили, декорировали, там были в изобилии проточные воды и материальные блага наряду с объектами поклонения и паломничества, на которых зачастую держался легендарный и религиозный престиж города. Исламский город был велик уже тем, что в аридных мусульманских странах жилье было редким и малых городов зачастую просто не существовало. Город, средний или большой, концентрировал, как уже отмечалось выше, всякую деятельность, кроме сельскохозяйственного труда и кочевого скотоводства.

Отсюда широко распространенное убеждение, что все подобные города были однотипными, выстроенными таким образом, чтобы отвечать потребностям мусульманского общества. Так, общей характерной чертой считается непременное расположение соборных мечетей, простых молелен, Мадраса, обителей, бань и других связанных с религиозной жизнью заведений близ суков, или базаров, вдоль тесных улиц, под защитой резиденции суверена, а то и цитадели, прикрывающей при случае дворец государя. Самая поразительная черта этой идеальной картины была связана с устойчивостью фундаментальных элементов, остававшихся неизменными на протяжении веков, как призыв к молитве, все так же разносящийся пять раз в день над древними и современными домами, как арабский язык — язык культа и прежде всего Откровения, язык, эволюция которого сдерживается неизменностью его основ.

Тем не менее подобное утверждение не соответствует реальным фактам и археологическим данным, позволяющим углубиться в прошлое того или иного города. Минувшие столетия характеризовались большим разнообразием исламских городов, видоизменяющихся от региона к региону, от эпохи к эпохе, даже в рамках самого средневекового периода, для которого были свойственны превосходство религиозного над социальным и постоянство определенного типа экономики. Города росли по причинам чаще всего естественным, связанным со сдвигами и крупными историческими переменами, которые претерпевал мусульманский мир. Среди них были средиземноморские города и города-оазисы, купеческие города, обязанные преимуществу своего географического положения, и города-убежища, использующие, напротив, свою изолированность, династические столицы, обреченные в дальнейшем на неминуемый упадок, и твердыни, не утратившие своей древней славы. Они рождались и умирали, как все прочие города в мире, каждый по-своему, в зависимости от того, были ли они созданы из ничего в дотоле пустынном месте или, напротив, возникли в древних очагах цивилизации.

Существование своеобразной исламской городской среды, сохраняющей вне зависимости от времени и места глубоко родственный образ жизни и мысли, в сущности, только в абстракции позволяет использовать термин «исламский город». В применении к конкретному, произвольно выбранному городу это понятие будет ошибочным. Стоит также избегать тенденции проектировать в прошлое образ многолюдных и беспорядочных «медин», которые еще можно было увидеть наяву в начале XX в. в исламских странах, постепенно поддававшихся современным влияниям. Равным образом было бы опрометчиво и некорректно обобщать результаты изучения отдельных городских феноменов, таких, например, которые показали неспособность исламских правителей противостоять прогрессирующей деградации принципов античного урбанизма, не учитывая позитивных достижений тех же самых правителей в других ситуациях. Всякую попытку определить возможные фундаментальные черты исламского города, ибо они все-таки существуют за разнообразием конкретных воплощений, несомненно, было бы хорошо дополнить более точными примерами, располагающими в исторической последовательности оригинальные облики, которые этот самый город мог принимать в ходе столетий под влиянием медленной, но неоспоримой эволюции.

* * *

Как политический центр исламский город классического периода обладал «эмирской» резиденцией, престолом власти более или менее независимого правителя. Эта резиденция чаще всего располагалась в центре новых, основанных после завоевания городов, но могла укрываться также в прилегающей цитадели, как это было в иранском Нишапуре или в сирийских Халебе и Дамаске. Последний вариант, впрочем, становился правилом в эпохи ослабления центральной власти, когда город отождествлялся с ансамблем, защищенным крепостной стеной, за пределы которой выходили целые кварталы, но безопасность его жизненно важных органов не ставилась под сомнение. Однако в отличие от средневековой Европы укрепленный город никогда не обретал автономии, которая позволила бы ему освободиться от опеки государя, — первое место в нем всегда отводилось исключительно «палатам правителя», разумеется занимавшим на протяжении веков разную, более или менее обширную площадь, но всегда символизировавшим реальную роль государя или его представителя в жизни города.

К этому официальному зданию примыкали, можно сказать, частные особняки, которые в пределах города, а иногда на землях, пожалованных государем с этой целью, давали кров главным лицам военной аристократии, окруженным собственной свитой и собственной военной клиентелой. Значение, которое приобретали, например, в эпоху мамлюков подобные жилища, занимаемые людьми, по своему происхождению и по особым функциям обособленными от прочего городского населения, придавало своеобразие городскому облику, требуя, в частности, наличия широких эспланад и ипподромов, пригодных для смотра войск или занятий конной выучкой, и специализированных рынков, так называемых «конских» базаров, где кавалеристы могли приобрести всю необходимую экипировку. С другой стороны, резиденция правителя, которой в первые времена хватало для размещения различных ведомств, связанных с отправлением прямой или делегированной власти, не всегда оставалась единственным центром политической активности города: в эпоху занкидов и аййубидов в Сирии, например, ее пришлось частично перенести во «дворец правосудия», размещенный в отдельном здании вне цитадели и предназначенный для заседаний по «исправлению злоупотреблений», которые тогда развивались в практике феодального правосудия.

Но классический исламский город играл не только роль политического центра. Как интенсивный очаг экономической жизни, если речь идет о городе как таковом, а не просто об укрепленном пункте, он имел рынки, придававшие ему живописный и оживленный вид. Лавки, где ремесленники продавали продукцию собственного изготовления, где купцы предлагали закупленные ими в других местах товары, были сгруппированы в те самые суки, которые иногда считают характерными для мусульманского города, выделяя два якобы постоянных момента: вопервых, специализация рынков на торговле определенными товарами и, во-вторых, локализация в центре города, близ соборной мечети.

Действительно, то, что базары были специализированными, — факт неоспоримый, подтвержденный как старинными описаниями Багдада и Самарры, так и структурой торговых кварталов современных городов, даже удаленных друг от друга, как, скажем, Дамаск и Фес. Но при этом речь идет не о специфическом исламском феномене, как это иногда пытаются представить. Быть может частично унаследованный от предшествующих обычаев, он был обусловлен не религиозно-правовыми предписаниями, но прежде всего влиянием преобладавшего в ту эпоху типа экономики, а также еще очень примитивным характером торговой организации, отсутствием различия между оптовой и розничной торговлей (поскольку производитель и продавец были зачастую одним лицом), даже долго существовавшим обычаем продажи с торгов через маклера. Конечно, исламская этика могла поощрять этот феномен своей заинтересованностью, во-первых, в том, чтобы обеспечить свободу выбора клиента, а во-вторых, в том, чтобы осуществлять над сделками контроль, что облегчалось группированием в одном месте рынков определенной категории. Но тому нет веских доказательств.

Ни специализация, ни концентрация базаров вокруг соборной мечети никогда не были безусловными — по многим причинам. Прежде всего, определенные продукты могли быть складированы, проданы и даже произведены только в особых пунктах или особых местностях. Не говоря о мастерских горшечников, красильщиков или кожевников, можно привести «плодово-овощной» пример Халеба, где изначально существовал особый рынок, «арбузный сарай», устроенный у городских ворот, чтобы обеспечить ежедневный привоз зеленщиков. В свою очередь, рынок дорогих тканей в Сирии с древних времен располагался в закрытом и особо охраняемом здании, кайсарийа. Золотых дел мастера тоже обычно имели в своем распоряжении оборудованный в соответствии со спецификой их товара базар, способный обеспечить защиту их изделий и драгоценного сырья.

С другой стороны, бывало, что быстрый рост новых кварталов в городе способствовал умножению и распространению рынков. Города, подобные Багдаду или Каиру, знаменитые своими постоянными видоизменениями вслед за политическими событиями, с такой же легкостью перемещали свои базары. Впрочем, городской центр оставался тем же, обрастая предместьями и второстепенными торговыми очагами, которые возникали в новых кварталах и обязательно включали те же самые основные элементы. Кроме того, появление новых потребностей стимулировало развитие ремесленной деятельности, прежде менее популярной, а то и совсем неизвестной. Появление туркменов в сирийских городах в сельджукидскую эпоху, например, привело к умножению в этих местах уже упомянутых «конских базаров», причем новые рынки группировались не вблизи центра, а при цитадели или в отдаленных предместьях, где обитали вновь прибывшие. Таким же образом и в то же время в Дамаске, вдоль пути хаджа, который вел из города на юг, появилось множество купцов, предлагающих паломникам в предместье Майдан товары, необходимые для путешествия. Таким образом, базары были гораздо более мобильными, чем об этом принято говорить и чем они показались историкам начала XX в., изучавшим структуру мусульманских городов. Мы привели примеры видоизменений сирийских городов, но они не исключение. Хотя организация торговых кварталов в таких городах, как Багдад, известна в меньшей степени, но отдельные упоминания хронистов показывают, что и там происходили перемещения рынков сообразно передвижениям населения по обоим берегам.

Что касается предпочтительного местоположения базаров внутри города, оно тоже не было таким уж постоянным, как считалось. Хотя зачастую самые значительные и наиболее активные лавки группировались вокруг соборной мечети, так что двери ее тогда обозначались названиями рядов, на которые они выходили, — так было, например, в Дамаске или еще раньше в Самарре, — это правило не всегда соблюдалось. Так, в Багдаде времен ал-Мансура ремесленников и торговцев выгнали за пределы Круглого города, где находились соборная мечеть и дворец. В других местах, в частности в Иране, базары могли быть устроены или как в Нишапуре — в предместье, отдаленном одновременно и от нижнего города, и от цитадели, или как в Герате — при четырех воротах, ведущих в разные предместья. А в испанской Кордове, например, базары располагались между соборной мечетью и восточными воротами города — с противоположной западной стороны со святыней соседствовал дворец. Таким образом, локальные условия диктовали разные решения планировки, и в конечном счете с этой точки зрения весьма трудно обрисовать типичную схему старого исламского города. Его организация определялась одновременно его характером, его склонностью к расширению либо сокращению, первоначальным местоположением его мечети, которая притягивала торговую активность, будучи людным местом, и резиденции государя, которая старалась отдалиться от таких мест из страха перед народными движениями и тем не менее не могла обойтись без них. В сущности, базары устраивались близ соборной мечети, только если последняя была построена вдали от дворца. Долгое время считавшееся идеальным группирование базаров вокруг комплекса «мечеть — дворец» могло устояться только с того времени, как город достигал определенной степени роста.

Зато всегда на своем месте в исламском городе оставалось здание, необходимое для его религиозной и интеллектуальной жизни и вынужденное расширяться по мере прироста населения, — мечеть, или джами, где в пятничный полдень проходила общая молитва. Всякая значительная агломерация должна была иметь такое здание, которое отличалось от простых молелен для будничных молитв, или масджидов, как своим официальным статусом, так и своими размерами. Важность еженедельной проповеди имама требовала наличия изысканно украшенного минбара, напоминающего о времени, когда халиф лично восходил на него или же посылал своего представителя, чтобы обратиться к подданным, принять в известных случаях их жалобы или присягу. Само здание, несмотря на локальные вариации, соответствовало требованиям общинного культа, отправлявшегося во времена Пророка во дворе его дома, и одновременно удовлетворяло потребность классической эпохи в царской пышности. Просторный молитвенный зал, проектируемый в умаййадскую эпоху как базилика с расширенным осевым нефом, а при Аббасидах — как величественный ансамбль пролетов, ориентированных параллельно основной стене или стене киблы, дополнялся обычно дворцом с периферическим крытым портиком, особенно приятным и удобным в климате субпустынных стран. Подражание дворцовым обычаям выразилось в появлении небольшой апсиды, так называемого михраба, особого места, к которому должны были устремляться взгляды верующих, чтобы повторять жесты имама и одновременно видеть в этой пустой нише символ божественной недоступности. С другой стороны, обычай призыва к молитве в сочетании с древними архитектурными реминисценциями оправдывал присутствие снаружи одной или нескольких круглых или квадратных, в зависимости от региона и эпохи, башен, которые называют минаретами. Наконец, особое пространство, отведенное суверену, или максура, представлявшее собой в интересующую нас эпоху огороженный деревянной решеткой участок, также обрело в структуре здания важную роль, определившую некоторые аспекты его последующей эволюции.

Многочисленность архитектурных шедевров, воплощавших в классическую эпоху первоначально простую тему мечети, объяснялась тем, что каждая династия стремилась отличиться сооружением более престижным, чем постройки ее предшественников или соперников. В прочной конструкции этого здания, бывшего прежде всего местом собраний, где в ранние времена хранилась казна мусульман, вершился суд кади и существовал учебный кружок наставника, материализовались величие и богатство государя и всего города. В то же самое время ее сакральное значение, которое будет расти пропорционально удалению от первоначального ислама, так что в конечном счете Дом Общины окажется предназначен исключительно для религиозных функций, объясняет уважение, с которым относились к соборным мечетям и благодаря которому они в меньшей степени, чем дворцы, подверглись разрушению и упадку.

Конечно, было бы утомительно описывать в деталях самые знаменитые из этих зданий, которые, подобно мечетям Дамаска, Самарры, Каира, Кордовы и Кайруана, увековечили искусство первых Умаййадов, великих Аббасидов, Тулунидов и Фатимидов, Аглабидов и испанских Умаййадов. Отметим, однако, что в зависимости от региона менялось и архитектурное решение. Формы и типы декора переходили от одной техники к другой, всякий раз достигая оригинального результата, который впоследствии будет воспроизводиться в своей географической зоне. Так, постепенно удаляясь от образца первых веков или под влиянием других монументальных зданий, таких как Мадраса и мавзолей, или за счет чрезмерного развития локальных черт, позднее появились столь непохожие друг на друга сооружения, как мамлюкские, оттоманские или сефевидские мечети.

Первоначально каждый город имел лишь одну соборную мечеть. Но когда он достигал определенных размеров, могли быть возведены новые или перестроены старые, чтобы дополнить первое здание. Поэтому Багдад, как столица, обладал в X в. не менее чем четырьмя, а позднее пятью сооружениями подобного рода. Между тем в то время подобный случай был редкостью, и только в постсельджукидский период произойдет умножение мечетей в исламских городах.

С другой стороны, многочисленные молельни небольшой площади и более скромного вида были разбросаны по всему городу, они служили для дневных молитв, совершаемых в частном порядке. Их существование нам известно с давних времен. Но лишь в XII в. в описи недвижимости Халеба, составленной администратором аййубидских суверенов, появился впечатляющий перечень зданий этого рода, как расположенных intra muros, так и в городских предместьях. Многие из них находились в оживленном торговом квартале: там они могли занимать второй этаж дома и иногда представляли собой просто комнату, имевшую небольшую, служившую михрабом нишу и балкончик, с которого, возможно, раздавался призыв к молитве, или же являлись частью других зданий, таких как училища, обители или мавзолеи.

Впрочем, в ту же эпоху в исламских городах росло число вторичных религиозных сооружений. Кроме мавзолеев, представлявших иногда целые архитектурные комплексы, к ним можно отнести палаты религиозных судов, обители, дававшие приют членам бурно растущих мистических орденов, больницы или лечебницы, коранические школы и, особенно, Мадраса,

предназначенные для преподавания религиозных знаний и специализированные на определенном направлении обучения праву или Преданию. Эти здания представляли собой частные или казенные учреждения, выстроенные и поддерживаемые на суммы, выделенные с этой целью согласно системе вакуфов.

Относительно погребальных сооружений первоначально существовало предписание, запрещающее возводить надгробия. Отсюда строгость старинного мусульманского кладбища — широкое поле, уставленное стоячими камнями, которое располагалось вне городской застройки, — в таком виде оно сохранится в некоторых бедных и традиционалистских странах. Но уже очень скоро, вместе с возведением первых мавзолеев почитаемых в Ираке шиитских имамов, в Иране стали появляться монументальные надгробия правителей, и эти сооружения, иногда возвышавшиеся в одиночестве, чаще всего становились ядром населенных пригородов или даже новых городов. В то же время обнаружилось пристрастие к скульптурным надгробиям в форме стел, полуколонн, призм или кенотафов, увенчанных иногда куполами или цилиндрическими башенками, иногда звездообразных в плане и с коническими крышами, наиболее древние образцы которых находятся в Джурджане и Джилане. Все эти разнообразные надгробные памятники, становившиеся постепенно неотъемлемой деталью городского пейзажа, комбинировались с другими зданиями, по мере того как могущественные или знаменитые личности, пытавшиеся таким образом увековечить себя, стремились воспользоваться посмертным соседством Мадраса, обителей или лечебниц для своей вящей славы.

Эти последние сооружения выделялись среди городских домов, по преимуществу легкой постройки, своими более долговечными, если не всегда более пышными конструкциями. Их планировка, изначально довольно простая, поскольку речь шла всегда о расположении ряда келий для учеников, суфиев или больных и общих помещений для собрания и молитв, напоминает схему частных жилищ. Это объясняет их первоначальную структуру, несмотря на тщетные дискуссии, долгое время возникавшие между археологами. Сегодня очевидно, что Мадраса, впрочем, как и обитель суфиев или больница, не всегда и не везде представляли собой здание с центральным двором, на который открывались четыре айвана, тем более такой вид не был принят за образец. Но локальные обычаи в комбинации с общей тенденцией к имитации определенных моделей породили большое структурное разнообразие зданий этого типа в зависимости от их местоположения. Во всяком случае, идет ли речь о скромных сирийско-аййубидских Мадраса, или о более грандиозных конструкциях того же времени, возведенных в сельджукидской Анатолии, или о мамлюкских зданиях, в числе которых знаменитая Мадраса султана Хасана в Каире, — мы имеем дело с памятниками, украшающими постсельджукидский город изысканно отделанным фасадом и воспроизведением темы торжественного портала, долгое время бывшей привилегией дворца или мечети и многократно потом повторенной в малых городских конструкциях. Таким образом, эти разнотипные здания, каждое из которых было снабжено молельней, порой идентичной настоящей мечети, придавали постсельджукидскому городу его неподражаемый облик и в некоторой степени определяли его планировку, хотя их развитие не было типичным для исламского города вообще.

В старину религиозная и интеллектуальная жизнь, в сущности, была сосредоточена исключительно в мечетях, молельнях и иногда в частных домах, где преподавали законоведы. Более того, влиянию религиозных предписаний можно приписать также распространение бань с парильнями, или хаммамов, которые давали возможность совершить обязательное перед молитвой большое омовение и нередко рассматривались поэтому как необходимое дополнение молитвенного места. Но подобно тому как исламские хаммамы восходили к более древней цивилизации, отводившей известное место термам, так и исламский город многое воспринял от эллинистического или византийского города, который он в свое время постепенно заместил.

* * *

От предшествующих цивилизаций исламский город унаследовал, в частности, прямоугольную планировку улиц и кварталов, которая будет использоваться довольно часто. Но такое наследие предполагало, прежде всего, достаточный подвод воды в город и ее щедрое распределение по всем публичным и частным зданиям. Фонтаны и бассейны, снабженные памятными надписями, воспроизводящими лирические мотивы Корана на тему воды или религиозные предписания, расценивающие милостыню как необходимое благодеяние, в сущности, продолжали линию античных нимфеев. Это же относится к водохранилищам и акведукам: они не были изобретением исламской цивилизации, они либо усовершенствовались в древних городах, либо создавались в заново основанных населенных пунктах — можно лишь подчеркнуть мастерство и техническое совершенство, с которым проводились, например, гидравлические работы в аглабидском Тунисе.

Воду подводили издалека, сохраняли, распределяли и, если можно так сказать, учитывали, благодаря системе водонапорных башен и вторичных распределителей, функционирование которых хорошо известно на примере городов Дамаск и Халеб. Каналы, которые наполнялись простыми отводными руслами в Дамаске или с помощью водоподъемников — в Хаме и значение которых для земледелия рассматривалось выше, играли и здесь важнейшую роль, а в отдаленных, неблагоприятных местностях иногда приходилось также транспортировать воду вьючными животными. Подробные предписания, известные нам относительно ирригации оазисов, обеспечивали слаженное функционирование всей системы, вверенной в основном заботам муниципальных властей, — согласно заимствованной, вероятно, античной практике, интегрированной в исламские обычаи, о чем обычно умалчивают.

Тот же практический эклектизм, позволяющий использовать достижения прежнего наследия, проявлялся и в религиозной области. Самый поразительный тому пример — воспринятые исламом «священные города», к которым следует отнести как Мекку, обладавшую уже в языческие времена священным харамом, так и палестинские, почитаемые иудейской и христианской традицией города, подобные Иерусалиму или Хеброну. Пример Мекки, конечно, уникален, поскольку исламизация этого культового места была делом самого Пророка, приспособившего учение Корана к полностью заимствованным им ритуалам. А двойственное чувство, развивавшееся на протяжении всего исламского Средневековья в отношении «людей Книги», многие письменные традиции которых в той или иной форме были восприняты новой религией, обусловило стойкое почитание святилищ, связанных с памятью иудеев или христиан.

Сердцем мусульманского Иерусалима, таким образом, всегда оставалась древняя эспланада иерусалимского храма, где в начале VIII в. были возведены наиболее знаменитые после мекканской Каабы и мединской мечети религиозные монументы ислама: достаточно назвать Купол над Камнем и мечеть Ал-Акса, которые и сегодня по-прежнему величественны, несмотря на перенесенные ими разрушения и переделки. Исламизация уже существовавших культовых мест, которая произошла с хебронским харамом или со святилищами Семи спящих, определила структуру и других городских агломераций, где соборная мечеть естественно возводилась, как в Дамаске, на том самом месте, где стояли прежде почитаемые языческие или христианские храмы. Точно так же трансформации в общей эволюции исламской цивилизации в постсельджукидскую эпоху отразятся на облике города. Начиная с XII в. в городских агломерациях все чаще станут возрождаться древние святилища и места паломничества. Почитаемые в народе иной раз с суеверной набожностью, они либо принимались без изменений, если отсылали к Библии, либо обретали новые имена и становились объектами регулярного паломничества. Их интеграция была неразрывно связана с повсеместным умножением объектов поклонения и паломничества более позднего характера, которые составляли особый предмет гордости города и увековечивали память ветеранов священной войны, духовных лиц, известных своими добродетелями, если не чудесами, и многочисленных имамов или других шиитских мучеников.

* * *

Составные части исламского города в ходе столетий уравновешивались по-разному. Со времен экспансии ислама преобладали два типа городов: во-первых, новые, во-вторых — города покоренные и освоенные новыми господами. Расположение городов первого типа, связанного с процессом перехода кочевников к оседлости, определялось стратегическими потребностями, точнее, присущей всякой длительной военной кампании необходимостью обеспечить зимовку войск в надежных, специально выбранных для этой цели местах. Когда арабские воины начали селиться в завоеванных странах: Сирии, Ираке и Египте, — они устраивались, по сути дела, в лагерях, которые изначально создавались как временные, служили отправной базой для сезонных походов и давали возможность иметь постоянную связь с находившейся в Аравии столицей империи. Такие лагеря, где воины группировались по племенам, вскоре сделались устойчивыми образованиями: в Ираке это были новые города Басра и, позднее, Куфа, в Египте — Фустат, в Сирии — Джабийа, которую тем не менее завоеватели впоследствии оставили, чтобы закрепиться в древней сирийской столице и рассеяться по всей провинции, — особая судьба этого лагеря объясняется, несомненно, непродолжительностью войны арабов в Сирии с византийскими армиями, которые ушли из страны без серьезной борьбы и укрылись за Аманусом. Несколько позднее в Иране и Магрибе в свою очередь были основаны другие лагеря, такие как Кайруан на внутренней равнине Ифрикии, неуклонно процветавшие вплоть до эпохи Зиридов, и такие как создававшиеся в иранских провинциях центры, обреченные на быстрое уничтожение в череде бунтов не обращенного в ислам коренного населения.

И лишь те лагеря, которые воспользовались впоследствии благоприятными историческими обстоятельствами и преимуществами географического положения, смогли стать настоящими арабо-мусульманскими агломерациями. Типичный пример — Басра, которая выросла как активный центр пальмового региона и как порт на берегу Персидского залива, связывающий Месопотамию и провинции Южного Ирана с Аравией и далекими берегами Индии и Африки. Но и другие пережили замечательное развитие, связанное с общим подъемом региона, в котором они укоренились и оригинальность которого восприняли. Все они тем не менее изначально обладали рядом общих черт, обусловленных их военным предназначением. Так, обязательным было наличие в центре лагеря места для совместной молитвы, соседствующего с резиденцией эмира и находящегося под защитой военного контингента. Непременным было также сохранение во всей диспозиции племенного принципа, в соответствии с которым закладывались кварталы, сменяющие кольцевые палаточные зоны и закреплявшиеся за определенной группой семей или родственных кланов.

Характерный для первого века хиджры тип исламского «нового города» распространился по всей империи наравне с покоренными городами. Но постепенно различия между искусственными образованиями, населенными исключительно арабскими воинами и их семьями, и городами, в которых обитали в основном не обращенные в ислам коренные жители, исчезали. По мере того как сказывалась исламизация, по мере того как в новые города прибывало местное население, в частности из Ирака, где разрушались их извечные места обитания, по мере того как сохраненные древние города приобщались к исламской религии, первоначальный контраст сглаживался. Во-первых, все более монументальные реконструкции придавали все более величественный вид соборным мечетям или грубым, наскоро выстроенным в бедных кочевых лагерях Басры и Куфы эмирским жилищам. Во-вторых, центр города постепенно видоизменялся: в Дамаске, например, за возведением резиденции правителя по соседству с церковью Иоанна Крестителя тотчас последовала конфискация самой церкви, перестроенной снизу доверху, чтобы стать мечетью. Таким же образом по приказу умаййадского халифа ал-Валида были возведены импозантные мечети в главных сиро-палестинских агломерациях, заменившие, как в Халебе, скромные молельни, основанные когда-то завоевателями на въезде в каждый город. Наконец, в силу прямо противоположных тенденций новообращенное в ислам население древних городов стало оттеснять в периферийные кварталы немусульман, тогда как в новых городах обращенные в ислам клиенты группировались вокруг какого-нибудь племени, а немусульмане обживали города-лагеря, держась при этом обособленно.

Такой симбиоз, продолжавшийся не более полувека, дал рождение городу умаййадского типа, который, подобно дворцу той эпохи, отчасти послужил моделью для последующих аббасидских конструкций. Наиболее характерные черты градостроительства роднили его с предшествующими античными городами в Халебе, Дамаске и Латакии, где до сих пор можно обнаружить под нынешней планировкой следы эллинистической застройки, исследованной, в частности, Ж. Соваже. Но преемственность древней сирийской традиции еще более четко прослеживается в городах, созданных тогда исключительно по воле новых хозяев. Так, небольшой умаййадский город Айн-ал-Джарр (ныне Анджар в долине Бекаа, где ведутся расчистки, еще не полные, но уже крайне показательные) воспроизводил схему античного города с прямоугольной оградой и двумя осевыми улицами, пересекающимися под прямым углом в центральном пункте, отмеченном тетрапилом. Единый в ту эпоху комплекс эмирского дворца и соборной мечети занимал там один из четырех кварталов, образуемых скрещением двух главных дорог. С другой стороны, разделение на участки, имитирующие античные инсулы, [20]Инсула — многоэтажный, многоквартирный кирпичный дом в Древнем Риме, предназначенный для сдачи внаем. Трех-пятиэтажные инсулы занимали нередко целый квартал — отсюда употребление этого слова в значении «городской квартал».
группировало жилища не столь роскошные, тогда как весь ансамбль определяла классическая тема колоннадного проспекта, обрамленного лавками, которой очень часто будет недоставать мусульманскому градостроительству, тогда как здесь можно видеть ее классический вариант.

Разумеется, очень жаль, что пример Айн-ал-Джарра является на данный момент уникальным. Так, не велись раскопки на предполагаемом месте нахождения Рамлы, города, возведенного в Палестине позднее халифом Сулайманом. Не вполне исследован и город Басит — крепость, построенная в Ираке в качестве убежища для умаййадского наместника этой мятежной провинции. Наконец, слишком рано подводить итоги работ, проведенных недавно внутри «города», основанного, согласно тексту надписи, халифом Хишамом возле одного из его сельскохозяйственных владений и сильно отличавшегося от самого дворца, стоявшего поблизости: этот город, расположенный среди пустыни в месте, именуемом Восточный Каср-ал-Хайр, и огражденный квадратной стеной с длиной стороны 160 м, был, впрочем, намного меньше Айн-ал-Джарра, представлявшего собой прямоугольник 310x370 м. Но, несмотря на скупость фактов, свидетельство Айн ал-Джарра нельзя недооценивать, тем более что оно может быть сопоставлено с поздними примерами исламских городов, где в планировке проявилось то же стремление к порядку и та же любовь к геометрии.

* * *

Тем не менее умаййадский город характеризовался архитектурными ансамблями средних размеров, связанными с колонизационной политикой и эксплуатацией сирийских земель, доминирующую роль которых в процветании этого периода мы уже рассматривали. В дальнейшем удивительное экономическое развитие аббасидской империи и государства породило города совершенно другого размаха — они тоже создавались суверенами и наместниками по соображениям экономическим и политическим, предполагали наличие значительного военного контингента и доказывали величие их замысла.

Таким образом, умаййадский город был прообразом всех исламских городов классического периода. Далекий от средневекового города с его извилистыми улицами и теряющимися в путанице домов публичными зданиями, он имел правильные геометрические формы. Широкие прямолинейные дороги аббасидского города, подобного иракской Самарре, главный проспект с идущими вдоль него лавками, соединяющий в Афганистане газневидский дворец Лашкари-Базар с городом Буст, или же продуманное расположение официальных зданий фатимидского города Махдийа в Тунисе, — все это наглядные примеры. Лишь позднее беспорядки в эпоху распада империи, вызванного великими нашествиями кочевников, и общая нищета, которая за этим последовала, привели к внутреннему размежеванию таких городов на кварталы, каждый из которых был защищен воротами, а также к их группированию под защитой укрепленного замка, играющего одновременно роль цитадели и резиденции правителя.

Наиболее ранний пример аббасидского урбанизма был воплощен в знаменитом Круглом городе ал-Мансура, поскольку эта геометрически правильная в своем плане резиденция правителя была одно время открыта для торгово-ремесленной деятельности, которой предстояло переместиться в окрестности. Судьба Багдада со временем разошлась с судьбой творения ал-Мансура, так и оставшегося уделом суверена, а затем практически заброшенного и в конечном счете разрушенного в ходе осады, которая повлекла смерть халифа ал-Амина. Гигантская же агломерация, рожденная вне кольца стен, стала особенно бурно развиваться, кроме того, ей довелось пережить на столетия последних представителей аббасидской династии. Центр мало-помалу перемещался на запад, потом на восток от реки — после того как на левом берегу был основан дворец и в последующем на этом месте разрослись кварталы богатых особняков, связанные с правым берегом наплавными мостами. Когда халифы после 30-летнего пребывания в своем комплексе в Самарре вернулись в IX в. в Багдад, они, приспосабливаясь к новому населению, стали создавать свою резиденцию во дворце, расположенном к югу от восточного берега и в отдалении от постепенно пустеющих северных кварталов. Прочие основополагающие структурные элементы, такие как рынки или места паломничества, тоже переносились. Но эти последовательные «багдады», возводившиеся неподалеку друг от друга, столетиями наслаивавшиеся друг на друга на относительно ограниченной территории, практически неизвестны нам за недостатком выразительных археологических памятников на месте современного города, в свою очередь пережившего в течение нескольких десятилетий замечательный рост.

К счастью, две другие халифские городские закладки в той же иракской провинции, Ракка и Самарра, имеющие, быть может, не столь громкие названия, предоставляют нам гораздо лучше сохранившиеся руины, которые возможно наблюдать с самолета.

Ракка изучена еще очень мало. Зато Самарра, основанная в 836 г. аббасидским халифом ал-Мутасимом и опекаемая следующими халифами, пока не обратилась практически в пустыню, стала объектом многочисленных, хотя и недостаточно масштабных раскопок. Она предстает великолепным примером аббасидской метрополии в столь же стремительном, сколь и скоротечном развитии из состояния города-лагеря, который уже не имел ничего общего со скоплением бедных лачуг, где переходили к оседлой жизни арабские кочевники-завоеватели, он целиком был возведен по воле ал-Мутасима, покинувшего из соображений безопасности мятежный Багдад.

Самарра ал-Мутасима, с ее дворцом и соборной мечетью, в сущности, была строго организованным городом. Связанные проспектом главные здания занимали там первое место. Караулы были размещены в непосредственной близости от них по разным кварталам в зависимости от происхождения: там — тюрки, «пожалования которых, — сообщает географ ал-Йакуби, — были отделены от пожалований других частных лиц, с тем чтобы поместить их на значительном отстранении и не смешивать с уже арабизированными группами»; рядом с ними — наемники из Ферганы; в другом месте — иранцы из разных провинций; а там — магрибинцы, ибо гвардия ал-Мутасима состояла далеко не из одних только тюрок. Что касается контингента, особо предназначенного для охраны суверена, он располагался в непосредственном соседстве с дворцом. Другие кварталы были отведены для арабизированного населения, так по мере возможности исключался контакт между этнически разнородными элементами. Наконец, на рынках при соборной мечети «каждому виду торговли было определено отдельное место […] по примеру рынков Багдада», — уточняет тот же ал-Йакуби. Короче говоря, согласно строгому плану и благодаря заботам суверена формировался ансамбль, разросшийся на 20 км вдоль Тигра за системой защитных каналов посредством умножения суверенных резиденций, возведение каждой из которых сопровождалось появлением новых торговых очагов.

Аналогичные черты обнаруживались в крупных городах, основанных в ту же эпоху вне Ирака. Не останавливаясь на примере Кайруана, выросшего при аглабидских, затем фатимидских дворцах, наиболее показателен в этом отношении Фустат — Каир, слава которого затмит в фатимидскую эпоху багдадскую метрополию. Тут мы снова имеем дело с последовательными закладками, поскольку к городу-лагерю Фустат, возведенному неподалеку от старого египетского города, в IX в. добавилась «эмирская резиденция», основанная Ибн Тулуном по образцу Самарры, похорошевшая при его потомках и получившая название ал-Катаи («пожалования»), которая обзавелась как дворцом, так и соборной мечетью, знаменитой до сего дня. В X в. фатимидскими завоевателями был основан город Каир, который тоже включал новые дворцы и новую соборную мечеть, ставшую главным городским центром. Его развитие, как и развитие Багдада, было длительным, и период его процветания, может, был даже более продолжительным, несмотря на смену могущественных династий, а его столичный статус сохранился до наших дней. Но поразительно, что в его истоках обнаруживаются характерные черты «укрепленного эмирского лагеря», соединившегося с активным городом, который стал нормой начиная с этой эпохи и, весьма вероятно, закладывался по предварительному, технически продуманному проекту.

Действительно, династические творения эпохи великого процветания не были предоставлены воле случая. Обязательные советы астролога, которые необходимо было получить, прежде чем основать новый город под благоприятным гороскопом, дополняли тщательные расчеты, которые требовались от подрядчиков и других представителей всего ремесленного корпуса. Вскоре последовал демографический подъем предместий, и тип города, который можно называть «аббасидским», поскольку его первые образцы восходят ко времени этой династии, получил широкое распространение почти по всей империи, по мере того как жизнь провинций все более и более моделировалась по примеру Ирака. Это установлено относительно ряда провинций, и можно предположить, несмотря на недостаточность текстовых и археологических данных, что и другие, подобные Ирану, провинции развивались аналогично.

* * *

Последующая судьба аббасидских городов, чаще всего «созданных» или «основанных» заново неподалеку от какого-нибудь старого города, была не одинакова, ибо в долговременном плане их развитие зависело от исторических условий, то есть от жизнеспособности династий, с которыми они были связаны. Особенно нестабильными были иракские города. Если Басра благодаря своему выгодному географическому положению, о котором мы уже упоминали, сохраняла свое значение в течение всего средневекового периода, то Куфу затмил Багдад, в свою очередь начавший приходить в упадок в XI в., когда по мере дробления империи столица стала превращаться в простой провинциальный город. В Магрибе подобную эволюцию прошли, например, Кайруан, вытесненный Махдийей, а затем Тунисом, и Фес, не устоявший перед новым творением, Марракешем. В Египте же, напротив, агломерация Каир — Фустат, серьезно не пострадавшая от падения Фатимидов, укрепляла свое превосходство, которое при Аййубидах, а затем при мамлюках достигнет апогея. Что касается сирийских, доисламских в большинстве своем городов, лишь видоизменившихся после завоевания, таких как Дамаск, Халеб, Хомс, Хама и др., то они показали удивительную стабильность. Конечно, типично умаййадские новостройки, Рамла, Айн-ал-Джарр и Восточный Каср-ал-Хайр исчезали, пережив временный подъем в Средние века, но другие города, престиж которых на протяжении великой аббасидской эпохи падал по причине особого недоверия умаййадской провинции, вновь стали активными центрами, когда вокруг них сложились новые малые эмираты. Тогда-то и возник тип города, ощутимо отличный от аббасидской метрополии и более близкий феодальному городу Западной Европы, который не следует ограничивать одним лишь сирийским регионом, несмотря на заманчивость поиска его примеров в этой провинции, относительно хорошо известной с исторической и географической точек зрения.

Сирийские города, которые можно рассматривать в качестве образцов постсельджукидской урбанизации, нам, в сущности, доступны и сегодня благодаря сохранившимся археологическим памятникам, а также описаниям их средневекового состояния, оставленным зачастую весьма хорошо информированными авторами. Они были укреплены прочными стенами и имели впечатляющие цитадели, наилучшим примером которых, наряду с цитаделями Дамаска, Хомса, Баальбека и Боеры, несомненно, является величественная крепость в Халебе, доныне возвышающаяся над своим кольцевым валом. Цитадели чаще всего прикрывали дворцы суверенов, тогда как во внешних предместьях размещались составлявшие королевскую охрану туркменские войска. Но этот милитаризированный облик, обусловленный тогдашним состоянием хронической войны против франков, не мешал городам быть при этом интеллектуальными и экономическими центрами. Это подтверждается размерами рынков, которые выходили за пределы городского центра, простираясь в пригородные кварталы, умножением фундуков, предназначенных для мусульманских или чужестранных купцов, а также постоянным ростом числа вторичных религиозных сооружений, заполонивших защищенный и внутренне разделенный на замкнутые кварталы город.

К тому же планировка улиц в эту эпоху заметно изменилась по сравнению с принятой в более древних агломерациях. Это видно на примере Дамаска, где прежние проспекты с колоннадами, пересекавшие город из конца в конец, были замещены тесными и извилистыми улицами, а правильные кварталы постепенно исчезли под сооружениями, с трудом позволяющими обнаружить следы первоначальной планировки. Именно тогда исламский город начал принимать тот характерный беспорядочный вид, образец которого дают сирийские города, притом что его примеры существуют во множестве и в других провинциях мусульманского мира.

Подобную трансформацию можно объяснить, во-первых, возрастанием опасностей, которым приходилось противостоять горожанам в эпоху потрясений, — они были общими и для Востока и для Запада, — и самим духом исламского Закона, несовместимого с прямым вмешательством в городскую организацию, когда правитель уже не был достаточно могуществен, чтобы играть роль мецената-основателя. В то же время условия новой жизни, в частности отсутствие какого-либо колесного транспортного средства, способствовали постепенному стиранию памяти об античном городе, направляющая схема которого служила до того основой. Добавим, что в замкнутых таким образом кварталах члены различных конфессий или даже разных исламских сект не смешивались. Христиане и иудеи имели собственные кварталы, и шииты — определенное число которых еще проживало в городах Ирака, тогда как в Сирии они были вынуждены прятаться или скрывать свои убеждения, — тоже сгруппировались в особом секторе города. С другой стороны, знать имела особняки, располагавшиеся в «жилых» кварталах, отличных от кварталов обитания простонародных элементов. Таким образом, социальные барьеры осложняли конфессиональные различия, способствуя складыванию разделенного и разграниченного города, который только вследствие крупной политической революции в современную эпоху смог выйти из слишком ригидных рамок, в которые он сам себя запер.

* * *

В старом исламском городе, последовательно, как мы видели, эволюционировавшем из первоначальной имперской метрополии в маленький феодальный город, сосуществовали, как уже отмечалось, люди разных классов, если применительно к средневековой мусульманской цивилизации правомерно говорить об определенных социальных классах. Границы, которые можно попытаться провести, в сущности, никогда не были достаточно четкими, и если в отдельные эпохи в некоторых кругах, скажем в среде секретарей, обнаруживается классовое сознание, то в другом социоисторическом контексте подобный менталитет не просматривается. С другой стороны, никакого критерия из исламской идеологии вывести невозможно. Если по поводу брака, например, одни правоведы проводят различие между курайшитами, арабами и неарабами, то другие придерживаются иных принципов. К различиям социальным, основанным на богатстве, должности или образе жизни, всегда примешивались конфессиональные и этнические особенности, фактически противопоставляя мусульманина и иудея, когда речь шла о купцах, или правоверного суннита и сектанта сомнительной лояльности, когда дело касалось например, секретарей. Это осложняет изучение общества в странах ислама, в отношении которых можно говорить скорее о кругах, чем о классах как таковых.

Среди этих социальных, преимущественно городских кругов на первом месте находятся люди науки и религии благодаря той роли, которую они играли в жизни города. Реально близкие к суверену, с которым они встречались по долгу службы, но также близкие и к трудящимся, с которыми поддерживали отношения, прежде всего в связи с культовым и общинным центром — мечетью, в которой всегда присутствовал халиф и любой другой обладатель власти, но которая оставалась прежде всего центром городской жизни, — опирающиеся на поддержку простонародья, редко бывавшего равнодушным к дискуссиям правоведов и богословов, эти ученые и «набожные люди», как их часто называют, были непременным и типичным контингентом исламского города, как и окружение государя. При жизни им оказывались знаки уважения и почтения, а их могилы становились объектами поклонения и паломничества. Более того, в менталитете эпохи престиж всякого города и безусловный показатель его подлинно исламского характера определялся количеством и уровнем авторитета духовных лиц, которые в нем родились, жили, проповедовали, были похоронены или хотя бы просто побывали, даже недолго. Ибо эти люди, столь глубоко связанные с жизнью прославленных их присутствием городов, были одновременно неутомимыми путешественниками, готовыми преумножать свои знания или распространять свое учение повсюду, где могло быть признано их мусульманское достоинство и где они могли установить непосредственные отношения между наставником и учеником, которые составляли основу всякого обучения в исламской стране.

Отражение этой ситуации можно найти в средневековой арабской литературе. Не только в биографических справочниках, где выдающиеся личности всех сфер религиозной и научной деятельности классифицированы по поколениям или «слоям» (табакатам) и сведены в тома, посвященные правоведам, врачам, мистикам и т. д.; но, кроме того, в хрониках и анналах среди сообщений о политических событиях и военных действиях всегда содержались сведения о годовых погребениях, и здесь особое место отводилось ученым. Те же «Истории» городов, в том числе наиболее знаменитая «История Багдада» ал-Хатиба ал-Багдади, после более или менее развернутого топографического и исторического введения, представляли собой биографические словари, в которых в алфавитном порядке содержались имена этих самых лиц, преимущественно специалистов в религиозных науках, участвовавших в интеллектуальной и религиозной жизни города. Даже в книгах, посвященных «заслугам» в широком смысле этих городов, даже в «наставлениях паломнику», предлагающих набожным правоверным список рекомендованных для посещения «благих» мест, — везде прежде всего воздавалась хвала этим знаменитым покойникам.

Среди них выделялись в первую очередь мухаддисы, собиратели в суннитской среде слов, или «изречений», Пророка и его Сподвижников, теологическое и юридическое значение которых уже рассматривалось. Их функцией было не только сведение этих высоких слов, но классификация, оценка их по достоинству и исключение неаутентичных текстов, способных проникнуть в свод цитат. Их приемы, которые сегодня считаются несовершенными, ибо они основывались прежде всего на восстановлении «цепи» поручителей, принадлежали настоящей генеалогической науке и составляли фундамент их деятельности, посвященной, кроме того, простому запоминанию и записыванию слов как таковых. Поскольку система цепи поручителей предполагала передачу свидетельства через непосредственную встречу, они, как все ученые, и даже, может, чаще других, посещали различные центры исламского мира, чтобы постоянно пополнять новыми высказываниями свои собрания. Такое «собирание» подразумевало особый характер аудитории этих великих наставников, которая отчасти состояла из пришлых людей региона.

Наряду с этими специалистами, которые к X в. выработали свои профессиональные методы, существовали ученые, занятые исключительно проникновением в сам коранический текст, чаще всего с целью уточнить основанные на том же Предании варианты чтения или устранить грамматические и лексикографические затруднения, опираясь на архаическую литературу и используя, таким образом, приемы филологов и других светских ученых. Свидетельством того, что они занимались, например, систематизацией типичных выражений и терминов, фигурирующих в Коране, являются дошедшие до нас пергаментные списки, напоминающие наши современные «указатели». Некоторые из этих ученых к тому же принадлежали к категории «чтецов» Корана, игравших значительную роль в начальные времена ислама, когда варианты коранического чтения еще не были канонизированы. Еще в X в. они составляли уважаемую корпорацию, члены которой должны были обладать глубоким знанием текста Откровения. Другие же занимали более скромную, но почти официальную роль «рецитаторов», которые, согласно ал-Макдиси, проводили время в мечетях за чтением назидательных текстов.

Но, собственно говоря, комментарии коранического текста оставались уделом экзегетов, которые различались своими богословскими взглядами и принадлежали разным религиозным сектам, раскалывавшим тогда исламский мир. Именно в атмосфере споров между мутазилитами, шиитами и традиционалистами, возникавших, например, в момент, когда отдельные деятели начинали руководствоваться в религиозных вопросах отвергаемой большинством диалектикой, появлялись самые характерные произведения как сторонников символической, или фигуральной, интерпретации, так и мыслителей, хранивших верность буквалистской концепции и строго филологическим объяснениям. От их взглядов и от той благосклонности, которую они встречали в определенном регионе или городе, в сущности, зависели масштабы их преподавания: оно могло охватывать весь свет или ограничиваться тесной группой сторонников в собственном доме.

Наконец, не менее значимыми были правоведы, которые детализировали юридические положения и прежде всего консультировали кади по сложным вопросам, с которыми он сталкивался. Их деятельность в качестве наставников имела частный характер, но и в качестве юрисконсультов они не были официальными лицами. Кади, оказавшись в затруднительном положении, обращался к ним, выбирая из числа известных законника, которому он доверял. Но в классическую эпоху не существовало официального муфти, и кади, получив консультацию, волен был принимать решение, которое представлялось ему наилучшим. Напомним, однако, что в известных случаях халиф мог поручать правоведам и мухаддисам рассмотрение важных вопросов или опровержение доктрин, которые он считал вредными. Так, алМамун, желая придать режиму новое направление, вооружился мнениями законников и богословов мутазилитского толка. В свою очередь, ал-Мутаваккил, положив конец этому эксперименту, повелел авторитетным мухаддисам собрать аргументы против осужденной доктрины. Мухаддисы и законники, таким образом, очень рано оказались вынуждены определять позиции по доктринальным вопросам, которые позднее станут прерогативой специалистов по догматической теологии.

Теология, как известно, не сразу утвердилась в качестве автономной науки, имея оппозицию в лице приверженцев традиционализма, в частности ханбалитов, которые считали ее бесполезной, если не пагубной. Между тем теологи в строгом смысле слова, и особенно ашариты Ирака X–XI вв., посредством преподавания в соборной мечети или в других местах религиозного характера стремились распространять свою доктрину. Эти религиозные деятели, зачастую компетентные в разных областях, использовали поручаемую им пятничную проповедь в качестве пропаганды. А в эпоху особенно сильных религиозных столкновений суверены, желавшие в авторитарной манере утверждать какую-либо доктрину, старались обеспечить своим сторонникам привилегию проповеднических или преподавательских функций. Такова была позиция Сельджукидов, когда они предпочли сначала осудить враждебный ханбалитам ашаризм, а затем присоединиться к этой школе, предоставив ей средства распространения своих тезисов.

Результатом вмешательства власти в богословско-правовую ориентацию вскоре стало бурное развитие Мадраса, которые напрямую контролировались ею и были основаны, чтобы обеспечить должное существование наставникам и учащимся, которые там обретались. Разумеется, возникал вопрос: были ли самые старые из этих Мадраса предназначены для преподавания ашаритской теологии, как это утверждалось в свое время, или же для преподавания только права. Недавние исследования подтверждают, что преподаватели багдадских училищ изначально действительно были правоведами, но постепенно эти правоведы-шафииты, поддавшиеся ашаритской пропаганде, использовали свое преподавание для распространения ашаритских идей, тесно связанных в их глазах с правом, понятиями и методами рассуждения которого они пользовались. Впрочем, Мадраса никогда не были инструментом чисто шафиитско-ашаритской пропаганды. В Сирии в XII–XIII вв. были созданы училища, принадлежавшие к ханафитской школе, и только маликиты и ханбалиты долгое время располагали в этой области ограниченными средствами. В сущности, Мадраса были предназначены для формирования интеллектуальной элиты, преданной суннитским принципам, которые отстаивали все крупные школы права, но в несколько различной манере.

Существование Мадраса, отметим, не упраздняло преподавания, которое могло по-прежнему вестись в мечетях, где каждый наставник имел свой «кружок», место, отведенное в определенном углу здания или у подножия определенной колонны. Даже после появления официальных училищ всякий чужестранец, находившийся какое-то время в городе, по-видимому, сохранял право устроиться в каком-либо углу молитвенного зала для проведения занятий. Но новые официальные учреждения обеспечивали постоянное, одобряемое и вознаграждаемое властями обучение. Кроме того, кафедры вручались пожизненно, и инаугурационный урок, представляемый новым наставником, проводился в присутствии суверена, прибывавшего почтить назначенного им ученого, которого он чаще всего навязывал взамен щедрого вложения в строительство здания, где велось преподавание. Это было, по сути дела, разрывом с прежними обычаями, согласно которым занятия, проводимые даже в молельнях или надгробных сооружениях, уже являлись прообразом училищ, не получая никаких субвенций от государства.

Преподавание в любом случае, будь оно исключительно частным, как в первые века, или официальным, через Мадраса, имело одни и те же методы. Они состояли главным образом в чтении и комментировании текста, автором которого выступал либо преподаватель, либо один из его собственных наставников. Те ученики, которые были способны правильно читать текст, объясненный соответствующим образом, получали разрешение в свою очередь передавать и объяснять его содержание другим: это была «лицензия» (иджаза) на преподавание, но ограниченная конкретными трудами. Впрочем, некоторые из этих трудов вообще не были записаны их авторами: речь шла скорее о «курсах лекций», которые ученикам полагалось записать впоследствии в силу полученного разрешения на преподавание. Этот обычай был отринут в дальнейшем, когда использование бумаги дало возможность копировать труды. Тем не менее преподавание продолжало основываться на чтении авторитетных текстов, которым слушатели должны были обеспечить наибольшее возможное распространение.

Упражнение в критическом духе при этом отнюдь не исключалось. Авторы, правоведы, филологи и прочие проводили время, дискутируя друг с другом и оттачивая формулировки своих — порой таких разных — идей. Хотя их диспуты ограничивались узкими рамками, ученые мужи демонстрировали крайнюю изворотливость. Некоторые из них не упускали случая высказать свое независимое суждение: так, географ ал-Макдиси, придерживаясь системы коранического чтения, принятой в его родной Сирии, в материях права следовал иракской школе Абу Ханифы. Даже если та или иная школа мысли доминировала в определенных городах или регионах, всегда находились достаточно независимые умы, чтобы отойти от нее и сознательно примкнуть к другой системе.

Духовными лицами, занимавшими в городе место первого плана, кроме специалистов в религиозных науках, были также кади, которые, как мы уже знаем, составляли судебный аппарат государства и обладали, таким образом, официальной должностью. Их функция арбитра, требовавшая скорее определенных человеческих качеств и чувства справедливости, нежели, собственно говоря, юридической компетентности, не высоко ценилась образованными правоведами, которые, как нам известно, зачастую отказывались от подобной ответственности. Так поступил Абу Ханифа, и этот, можно сказать, легендарный отказ привел его в тюрьму. Кроме того, достоверно известно, что шафиитские законники в Ираке X в. считали недостойной себя эту должность, которая не требовала определенных специальных знаний, чем при случае пользовались малообразованные люди. Не из их ли числа был, по сведениям хронистов, некий торговец тканями, которого таким образом вознаградил Ибн ал-Фурат за оказанную ему в период немилости поддержку? Это назначение стало началом упадка должности кади, но это было преходящим явлением, ибо через некоторое время посты кади, напротив, заняли настоящие ученые — иногда знаменитые правоведы, иногда же лица, избранные из числа проповедников или бывших «профессиональных свидетелей».

Кади получал жалованье, которое, видимо, варьировалось в зависимости от региона и периода; оно никогда не превышало двухсот динаров в месяц, но трудно установить, сколько доставалось самому чиновнику, ибо из назначенной ему суммы он должен был вознаграждать своих помощников, количество которых зависело от ситуации. Как известно, его окружал сонм «профессиональных свидетелей», именитых граждан, ассистировавших на судебном заседании, а также адвокатов, которые могли вмешиваться в ход процесса. Во всяком случае, сформулированная рядом законников доктрина, согласно которой кади должен был исполнять свои функции на общественных началах, по-видимому, никогда не применялась на практике. Должность кади оплачивалась, хотя он получал минимальную сумму, и недостаточность жалованья частично объясняет царившую в этой среде коррупцию.

Наряду с уже рассмотренными судебными обязанностями, «городские» функции кади заметно варьировались в зависимости от места и времени, так что невозможно установить точные правила. Иногда, например, кади занимался задачами внутренней организации города, которые в других местах доверялись мухтасибу, а иногда он выполнял функции имама и руководил молитвой. Но в крупных населенных пунктах для отправления культа существовало специально оплачиваемое лицо, несомненно назначавшееся кади. В сущности, кади осуществлял в городах нечто вроде контроля над «служителями культа», такими как муэдзины и проповедники, которые, в конечном счете, утратив свое первоначально независимое состояние, заняли определенное место в городской иерархии. Должность муэдзина, например, была регулярно и персонально назначаемой, поскольку требовала особых способностей. Снискавший ее получал скромное, но постоянное жалованье. Обязанный пятикратно в течение дня возглашать призыв, оповещавший правоверных о времени молитвы и придававший определенный ритм повседневной жизни города, он должен был уметь внятно и благозвучно модулировать формулы, соответствующие точным религиозным предписаниям. Но он также был обязан соблюдать порядки, детально прописанные в трудах правоведов, где, например, можно было встретить рекомендации такого рода: «Заслуживает порицания обычай муэдзинов, взаимно посылающих друг другу призыв к молитве. Звучание и вдобавок чрезмерное растягивание, которое они придают словам текста, то, что они отворачиваются от Мекки всей грудью, произнося формулы: „Идите на молитву!” и „Идите к благому!”, то, что каждый из них возглашает свой призыв к молитве, не дожидаясь, пока другой закончит, так что слышащие не могут правильно отреагировать на такой призыв, поскольку голоса сливаются. Такого рода приемы суть деяние предосудительное, и о том необходимо уведомить всех, кого следует».

Обязанности проповедника выглядят еще менее определенными. В известных случаях проповедь могла произноситься разными лицами религиозной сферы, не имеющими официального статуса и пользовавшимися иной раз возможностью сыграть политическую роль. В Багдаде, например, должность проповедника в соборных мечетях была весьма почетной, закрепленной за членами хашимитской фамилии самим халифом: в сущности, суверену было необходимо контролировать столичных должностных лиц, отвечающих за произнесение молитвенных обращений в его пользу. Относительно церемонии, связанной с этим ритуалом, известен еще с XII в. живой рассказ магрибинского путешественника Ибн Джубайра, которого во время посещения одной из главных мечетей Каира поразило поведение проповедника: этот человек, сообщает он, «вел себя как истинный суннит, и соединил в своем молитвенном обращении Сподвижников Пророка, потомков, тех, кто им равен, матерей правоверных, супруг Пророка, его благородных дядьев по материнской линии, Хамзу и ал-Аббаса. Умеренный в своих наставлениях и трогательный в словах об Аллахе, он затронул самые суровые сердца и исторгнул слезы из самых сухих глаз. К проповеди он явился одетым в черное по аббасидской моде: черная мантия, поверх которой было накинуто покрывало из черного муслина, именуемое тайласан, а также черный тюрбан; он был при сабле. Восходя на кафедру, он в самый момент выхода нанес по ней удар концом сабли, удар призвал присутствующих к молчанию; затем последовал другой удар в середине восхождения и третий — когда он его завершил; затем он приветствовал присутствующих справа и слева и встал между двумя черными с белыми отметинами знаменами, водруженными над кафедрой». Хотя не существовало полного регламента, определяющего отправление культа в мечетях, должны были уважаться значимые политически и юридически обычаи. Следить за этим полагалось мухтасибу, и начиная примерно с XI в. последний взял на себя миссию добиваться почтения к священному характеру мечети, и отныне кади и школьным наставникам воспрещалось проводить там свои заседания.

Богословы, преподаватели и служители культа выделялись своим одеянием. С давних пор они носили головное покрывало, именуемое тайласан, убор, в котором они представали на дворцовых аудиенциях в IX–X вв. Уже одно это делало их принадлежащими к особо уважаемому социальному классу, но, кроме того, проповедников отличала мантия или — в некоторых регионах — платье с поясом военного образца. Отметим прежде всего, что тюрбан, который впоследствии, в частности в XIV в., в мамлюкском Египте станет отличительным признаком людей пера, ученых и чиновников в противоположность людям сабли, в классическую эпоху еще не приобрел определенного значения.

Со своей стороны народные проповедники, не обладая в городе официальным рангом, оказывали тем не менее неоспоримое влияние на общественное мнение. Среди них можно было встретить людей набожных, аскетов, а также рассказчиков, специализирующихся на изложении истории пророков древности. Никем не контролируемые, они могли ориентировать общественное мнение в нужном им направлении, и зачастую рассматривались как политические пропагандисты. Они могли также распространять теологически вредные идеи, такие, которые алГазали порицал в своей проповеди за слишком большое «упование» на милость Аллаха. Власти сильно опасались этих людей, не имевших никакого определенного образования, никакой определенной компетенции, на которых к тому же не было никакого способа воздействия. Именно этим объясняется тот факт, что в особо напряженные моменты халиф считал необходимым запрещать сборища вокруг такого рода проповедников в мечетях или на улицах.

Другие люди предавались религии без какой-либо личной выгоды, не получая жалованья и даже подчас презирая любую оплачиваемую деятельность. Это были прежде всего те, кто, соблюдая «уединение», о котором говорили правовые трактаты, проводил свое время в мечети, читая Коран, повторяя молитвы и освящая тем самым свои дни, согласно принципам, определенным Газали.

Такими были и суфии, которые с X в. образовывали в некоторых регионах небольшие замкнутые группы, имевшие собственные правила жизни и зачастую существовавшие за счет милостыни или общественной щедрости. Можно например, вспомнить общину, куда смог проникнуть ал-Макдиси и где, соблюдая показную отрешенность, чему способствовало его личное достояние, он сумел добиться, чтобы его считали святым, общение с которым было благословением. Подобные группы, временно сплачивавшие бродяг и отшельников, лишь расширялись и множились, пока в XII в. не обрели настоящие обители, отстроенные зачастую государями, желавшими тем самым снискать еще большую славу. Это означало официальное признание места, занимаемого в городском обществе суфиями, у которых власть предержащие будут отныне искать совета и ободрения, в особенности в своей политике защиты ислама. Но еще раньше проповедники и набожные люди, первоначально занимавшие в какой-то мере маргинальное положение, увидели себя принятыми властью в качестве религиозного класса: хронисты действительно сообщают нам, что в начале XI в. халифы собирали для важных провозглашений относительно догмы не только кади и факихов, но и народных проповедников и аскетов, хотя нам в точности неизвестно, каким образом отбирались представители двух последних категорий.

Суфии и мистики выделялись в те времена своим одеянием — знаменитым шерстяным рубищем, а также образом жизни, проводимой либо в одиноких странствованиях из одного места в другое, либо в общине, подчиненной более или менее строгим правилам и сгруппированной вокруг личности почитаемого наставника.

Однако нравы их не всегда были безупречны. Некоторые мнимые аскеты, пользуясь легковерием своих почитателей, не гнушались хорошего стола, а «аппетит суфиев» даже вошел в пословицу. Кроме того, их упрекали в применении магии и шарлатанстве. Поскольку они жили группами, их также зачастую обвиняли в педерастии, и в антологиях существует масса анекдотов на эту тему, изображающих святошу, героически сопротивляющегося соблазну, а чаще — поддающегося ему; некоторые из них, особо невежественные, даже усматривали в подобной практике религиозную норму. Однако в XI в. во времена мистика ал-Худжвири, распространилась идея о том, что истинное благочестие предполагает целомудрие, редко уважавшееся в первые века, когда суфии были чаще всего женатыми людьми, поэтому некоторые из них останутся холостыми или будут довольствоваться заключением чисто формальных браков.

Именно в этой среде появятся личности, которых станут почитать святыми за приписываемые им чудеса и за присущую им якобы способность обеспечивать действенность молитвы. С XI в. существовало несколько степеней признанной «святости», начиная от ранга «лучших» и «заместителей», вплоть до ранга персоны, именуемой «полюсом», предназначенной руководить мирской жизнью и поддерживать ее с помощью других святых. Но здесь дело касалось космологических спекуляций, не имевших почти никакого отношения к реальности. Хотя остается достоверным, что некоторые благочестивые лица пользовались единодушным уважением и их могилы, в частности могилы основателей ордена, регулярно посещались, нам недостает сведений о том, в каких формах в свое время осуществлялась практика этого «культа святых», который, впрочем, распространялся также на авторитетных богословов и даже на правителей, с особым пылом защищавших владения ислама.

* * *

В отличие от религиозных деятелей, проникнутых прежде всего юридической или теологической культурой, даже если некоторые из них увлекались рефлексией, или практикой, или аскетизмом — хотя эти различные тенденции не исключали друг друга, — игравшие важную роль в городе секретари и купцы были обучены различным способам управления и торговли, а также необходимым для этого мирским наукам. Это были люди в общем богатые, влиятельные и образованные, значение которых возрастало по мере того, как исчезали первоначальные барьеры между завоевателями-мусульманами и неарабами. В определенном смысле их можно было бы назвать «буржуа». Но такой термин предполагает активное участие в делах города, что в странах ислама проявлялось лишь эпизодически, когда периоды анархии позволяли локальным ополчениям практически заменять своей властью власть эмира, контролируемую либо нет центральной властью. К тому же подобный термин совершенно чужд категориям исламского порядка, существовавшего в обществе той эпохи.

Не следует также преувеличивать оригинальность городского класса администраторов и крупных купцов, которые обыкновенно получали, помимо специальной подготовки, богословско-правовое образование, сравнимое с тем, что получали и религиозные деятели.

Они зачастую проявляли присущее эпохе пристрастие к религиозным спорам, в то время как их мирские увеселения разделялись богословами, которые тоже любили блеснуть остроумием. Наконец, начиная с XI в. дало о себе знать еще более заметное сближение между администраторами и богословами, солидарными в своей оппозиции военным, чужестранному и неарабоязычному классу «людей сабли», который отныне противостоял в городе классу «людей в тюрбанах».

Тем не менее еще в X в. секретари — о месте которых в окружении суверена мы уже вспоминали, так же как и об их профессиональной деятельности, основанной на ирано-месопотамском культурном типе, — были среди образованных слоев группой, сознающей свои отличительные черты, что подчеркивалось определенными особенностями костюма, такими как ношение длинного платья. К этой группе принадлежали не только простые служащие при канцеляриях, но и штатные писцы какого-либо могущественного лица или даже руководители крупных служб центральной и провинциальной администрации. Кроме того, существовали тесные связи между этой категорией лиц и их особой клиентелой ученых, пребывающих в поисках мецената или места в государственных канцеляриях, а также разного рода дельцами, купцами и менялами, более или менее крупного размаха, которые пытались благодаря им реализовать прибыльные торговые или банковские операции при прямой или косвенной поддержке официальных служб.

Менее известные нам негоцианты, которые существенно отличались от лавочников и ремесленников, лично продававших продукты своего труда, играли в городе первостепенную роль, занимаясь межгородской, а то и международной торговлей, значение которой в странах ислама мы рассматривали выше. О постоянном развитии их дела свидетельствуют правоведческие трактаты, которые с конца VIII в. стали посвящаться проблемам барыша и условиям его законности, хотя о внутренней организации их коммерции в классическую эпоху мы, в сущности, еще мало что знаем.

Среди негоциантов выделялись, во-первых, крупные коммерсанты, которые, безусловно, нуждались в значительных капиталах и должны были не только объединяться на разной основе, но и брать при необходимости значительные займы, и, вовторых, профессиональные банкиры, основной задачей которых было ссужать первых необходимыми средствами. В свою очередь крупные коммерсанты делились на несколько типов: одно недавнее исследование о капитализме в странах ислама, ссылаясь на коммерческий учебник XI в., последовательно их перечисляет: «купец-хранитель, который закупает по низким ценам и перепродает при благоприятной конъюнктуре, который должен уметь предвидеть конъюнктуру и складировать свои закупки сообразно товару […], коммерсант-путешественник и экспортер, который должен располагать данными о ценах в странах сбыта его товаров и о таможенных пошлинах на текущий момент, с тем чтобы правильно рассчитать свои цены и свою выгоду, принимая во внимание транспортные расходы, который должен также иметь надежного агента в нужной стране и магазин, где он мог бы без опаски разгружать свои товары […], наконец, коммерсант-кредитор, который должен выбрать себе надежного агента». Помимо этого существовали иностранные купцы — прежде всего западные, и особенно итальянские, — чаще всего не проникавшие слишком глубоко в мусульманские регионы. Довольствуясь фактически закупкой вблизи побережья продуктов, доставляемых изнутри караванными путями, они тем не менее с XI в. начали посещать египетские порты, а с XII в. — крупные города Египта и Сирии, где получили в свое распоряжение автономные склады, так называемые фундуки.

В городской среде купцы тоже играли свою роль, но по издавна сложившейся традиции здесь они были по преимуществу из восточных христиан и евреев, и их соотношение в разные периоды установить сложно из-за пробелов в нынешней документации. В расцвет аббасидской эпохи еврейские негоцианты и банкиры были особенно активными — сказано об этом немало, и документы каирской Генизы доказывают обоснованность этого утверждения. Относительно чуть более позднего времени дошедшие до нас фискальные трактаты, напротив, уже не отмечают никакой еврейской активности. Но было бы ошибочно, как показал К. Казн, делать из этого последнего свидетельства слишком поспешные обобщения. Несмотря на принятые Саладином меры, евреи в его время, несомненно, продолжали торговать в городах, тогда как менее деятельные христиане исполняли главным образом роль посредников между европейцами и мусульманами. К тому же следует отметить, что купцы, именовавшиеся загадочно каримис и удерживавшие на протяжении аййубидского и мамлюкского периодов фактическую монополию на торговлю по Красному морю, то есть прежде всего на транзит пряностей на Ближний Восток, в XIV в., в момент своего максимального процветания, были исключительно из мусульман. Но нельзя утверждать, что их ассоциация, действовавшая в зоне, запретной для данников во время Крестовых походов, имела аналоги в других регионах мусульманского мира.

Наряду с негоциантами существовали менялы или — более частный случай — лица, занимавшиеся в разных центрах оценкой стоимости вещей, которые налогоплательщики приносили в счет своего долга перед казной. Эти так называемые джахбадхи, выполняя официальную функцию помощников представителей власти, были также деловыми людьми, нередко занимавшимися еще и откупом налогов. Именно к такого рода менялам, ставшим чем-то вроде придворных банкиров, в начале X в. приходилось обращаться халифату, чтобы получить необходимые для бюджетного баланса займы.

Со своей стороны городские ремесленники и купцы-чужестранцы всегда прибегали к посредникам — уличным крикунам, которые сбывали их продукты клиентам и при случае поставляли им необходимые товары. Трудно сказать, существовали ли подобные маклеры во всех отраслях коммерции или только в торговле одеждой и тканями, где о них существует больше всего свидетельств. Некоторые тексты, сообщающие о них, указывают, во всяком случае, что они были очень предприимчивы, стараясь обеспечить себе монополию на продажу некоторых местных или привозных продуктов. Наставления по хисбе возражали против этой тенденции, утверждая свободу каждого купца выбирать себе маклера по желанию, не будучи обязанным иметь постоянного посредника. Но клиенты со своей стороны, по-видимому, охотно доверяли таким маклерам, которые составляли основной элемент торговой жизни, число их, несомненно, только росло со временем, хотя их статус никогда не был четко определен. Их деятельность, впрочем, была связана со спорами и тяжбами, а также с жульническими махинациями, так или иначе составлявшими приемы скупки и распродажи, практиковавшиеся отдельными воротилами, и ответственность тяжебщиков должна была фиксироваться законниками в консультациях, текст которых в ряде случаев дошел до нас.

Во всяком случае, торговля была основой крупных состояний, которые формировались в аббасидском Ираке с конца IX в. и от которых зачастую зависел сам халиф. Таким образом, деловые люди в отношениях с правительственными авторитетами создавали важные, как выражаются сегодня, «группы давления», связанные с разными политическими или сектантскими кругами. Чтобы сохранить свое состояние, они помещали его преимущественно в ценности и землю. Обложенные десятиной владения реально составляли в X в. превосходный источник дохода при условии, что административные службы не были слишком придирчивы в расчетах или в контроле за вносимым налогом. Эти владения, кроме того, могли временно доверяться управителям, так же как украшения или другие драгоценности могли храниться у надежных друзей, чтобы избежать изъятий и конфискаций, которые были возможны в любой момент и угрожали богатству, накопленному чаще всего в поразительно короткие сроки.

Прекрасным примером денежного человека той эпохи является знаменитый ювелир Ибн ал-Джассас, которому, по сведениям хронистов, удалось присвоить драгоценные камни, составлявшие часть приданого, выделенного тулунидом Хумаравайхом за своей дочерью, когда она была истребована в жены халифом ал-Мутадидом: отправленный сопровождать невесту халифа из Египта в Ирак, он сумел убедить ее доверить ему камни, которые могли ей пригодиться в трудной ситуации, и, поскольку принцесса умерла первой, богатый вклад остался при нем. Нам известно также о конфискациях, которым он подвергся дважды, и особенно о том, как он сумел защититься от своего более грозного врага — вазира Ибн ал-Фурата. «Этот последний, — рассказывает он, — заставил меня претерпеть гнусное обращение и оскорблял меня скандальным и унизительным образом, приказывая своим агентам отнимать мою собственность и мешать моим торговым сделкам, так что мой оборот упал до очень низкого уровня и мое состояние оказалось под угрозой. Я послал к нему друзей, чтобы найти основание для соглашения, и предложил ему сумму, размера которой обычно достаточно для смирения злобы. Все так и оставалось какое-то время, и я терпел вплоть до момента, когда опасность стала невыносимой». Тогда он умудрился ночью прорваться к вазиру для откровенного объяснения: «Поступай со мной, — сказал он ему, — согласно принципам, которые тебе подскажут щедрость и величие души; если нет, я без промедления пойду к халифу и вручу ему вексель на два миллиона динаров золотом в счет моей кассы. Как только такая сумма окажется в его руках, ты сможешь измерить мое могущество, ибо я, разумеется, скажу ему: „Прими эти деньги, назначь первым министром такого-то и выдай ему Ибн алФурата”».

Те же богатые горожане, обладавшие достаточным влиянием на правящие круги и нередко придававшие городу определенный архитектурный облик своими постройками, оказывали воздействие и на интеллектуальную жизнь. В сущности, многие ученые — за исключением, пожалуй, религиозных деятелей, обычно обеспечивавших себя средствами к существованию благодаря своей учености, — по крайней мере эссеисты, грамматисты и поэты, испытывая гораздо более серьезные материальные трудности, были вынуждены соискать щедрости состоятельных персон. Нередко их можно было встретить скитающимися из города в город, пока им не удавалось добиться «субвенций» на свои труды. Наряду с меценатством суверена, существовало нечто вроде меценатства городской олигархии. Свидетельства о нем легко обнаружить в иных литературных томах, в тех, например, где излагаются дискуссии на самые разные темы, имевшие место среди сотрапезников, явно состоявших на содержании, в присутствии вазиров или высоких чиновников, принимавших их в своих особняках. Так, знаменитый труд ал-Таухиди «Книга о радости и близости» пересказывает беседы, затеянные одним буидским вазиром X в., который при этом лишь следовал примеру, данному в конце VIII в. щедрыми «покровителями литературы и искусств», какими были Бармакиды.

* * *

Интеллектуальную жизнь города определяли не только традиционные религиозные круги, с одной стороны, и влиятельные и состоятельные меценаты — с другой. В городе трудилось также множество специалистов в мирских науках, которые могли принадлежать к разным сферам. Среди них фигурировали грамматисты, подобные Халилу и Сибавайху, основоположникам своей науки и составителям первых объемных словарей арабского языка. Особую роль играли переводчики, чаще всего христиане, как, например, Хунайн ибн Исхак, — в отдельные периоды, особенно во времена халифа ал-Мамуна, они, поощряемые властью, сделали доступными для мусульманских мыслителей целый ряд греческих философских и научных трудов, иногда уже переведенных на древнесирийский язык. Некоторые служили при библиотеках халифов и суверенов, но, помимо дворцовых, в IX–XI вв. существовали и другие категории библиотек, созданных знатными персонами или приверженцами различных религиозных движений, которым труд переписчиков и миниатюристов позволял получать доход от активной книжной торговли в метрополиях, подобных Багдаду и Каиру. Главные из этих учреждений были центрами распространения шиитской мысли, как Дом мудрости, созданный в Каире в 1005 г. ал-Хакимом, или Дом науки, созданный в Багдаде в 991 г. буидским вазиром Сабуром, но были среди них и организованные суннитскими учеными. Мало-помалу эта собирательская деятельность, развивавшаяся поначалу в атмосфере относительной свободы, переместится в стены постсельджукидских Мадраса и попадет под влияние мэтров богословско-правовых наук.

Первоначально многие из переводчиков тоже были учеными в узком смысле этого термина. Специалисты в разных дисциплинах, занимавшиеся чаще всего как абстрактными умозрительными построениями, так и практическими прикладными работами, которые могли быть оценены современниками, нередко пользовались протекцией государей, даже если, например, практиковали в качестве хирургов и врачей в лечебных заведениях города. Так, астрономия развивалась в Ираке в IX в. только благодаря поддержке халифа ал-Мамуна, основавшего обсерватории в Багдаде и Дамаске, тогда как следующего импульса эта наука дождалась только при монгольских суверенах.

Но не следует недооценивать глубокое влияние культовой и социальной сторон исламской жизни, определявших направление, в котором развивались науки. Изыскания в сфере арифметики и алгебры стимулировались необходимостью сложных расчетов, которых требовала либо регламентация практики наследования согласно предусмотренной правом системе, либо установление определенных налогов. Геометрия была необходима государственным чиновникам для оценки площади земель, подлежащих различным фискальным сборам. Изучение астрономических циклов должно было удовлетворять задаче расчета часов молитвы или месяцев поста, даже если в большинстве регионов непосредственное наблюдение неба предпочиталось теоретическим вычислениям. В то же время весьма распространенный обычай составления гороскопов поощрял исследование созвездий.

Этим отчасти объясняется справедливое признание физиков и математиков в расцвет классической эпохи в аббасидских городах Ирака, которых иной раз не отделяли от инженеров, «механиков» и мастеров изготовления измерительных инструментов, чьи изделия, занимающие важное место среди творений средневекового исламского мира, мы уже рассматривали.

В X–XI вв. свои научные предпочтения были и в фатимидском Египте, Магрибе и Иране. Лучше всего их менталитет и научные методы может представить один из выдающихся ученых той эпохи, великий ал-Бируни, который интересовался индийской астрономией, культурой «древних» народов и естественными науками, не пренебрегая фармакологией. В свою очередь алхимия и медицина тоже были в фаворе. Если алхимия, с которой связано имя Джабира, так и не сумела подняться до уровня подлинной науки, то медицина с древности привлекала внимательных практиков. До мусульманского завоевания в иранском Джундишапуре существовала школа, к которой принадлежали знаменитые врачи первых аббасидских халифов, члены фамилии Бахтишу. В дальнейшем это искусство будут изучать многие ученые, в том числе великий Авиценна, который, правда, занимался им главным образом в эмпирической манере, изыскивая лучший способ воздействия на индивидуальный темперамент. В конце VIII в. в Багдаде была создана больница по образцу существовавшей в глубокой древности в Джундишапуре, а в начале X в. в городе насчитывалось уже пять учреждений подобного рода, которые получали дотации от богатых людей. Подобные заведения быстро распространялись в других крупных городах исламского мира: в XII в. они появились и в Каире, и в Александрии, где их посетил Ибн Зубайр, равно как и в Халебе и Дамаске, где их монументальные сооружения сохранились до наших дней, а также в иранских городах, подобных Рею, и в анатолийских, подобных Дивриги.

В образованных городских кругах большинство создававшихся книг были «светскими», впоследствии прославившими арабскую литературную прозу. Разумеется, эти произведения были не лишены связи с традиционной религиозной наукой. Так, исторические хроники составлялись как приложение к теологическим трактатам, либо задумывались как «универсальные истории», восходящие к истории творения с очевидным религиозным посылом, либо составлялись из отдельных рассказов, написанных во славу мучеников сектантской религиозной партии. Точно так же собиратель историй или изречений на самые разные темы мог, подобно Ибн Кутайбе, показать себя в своих трудах образованным теологом. Профессиональным кади предстает, например, ал-Танухи, описывавший взятые из разных эпох сцены социальной жизни, что позволяло ему по всякому случаю превозносить тему «веры в Аллаха». Наконец, такой географ, как ал-Макдиси, оказывается не только наблюдателем нравов, обычаев и экономических фактов, но и человеком религии, стремящимся раскрыть в своих сочинениях выявленные им локальные отклонения от доктрины.

Однако главные произведения ученых этого рода, если не брать во внимание сочинения мыслителей, проникнутых эллинистической философией — будь то истинные философы или адепты сектантских движений, — относились к жанру, обозначаемому довольно емким понятием адаб, иначе говоря, сочинения, предназначенные для воспитания честного человека, главным образом горожанина, именуемого адиб и имеющего хорошие манеры, утонченный язык и светские качества. Хотя адаб, в котором проявили себя такие литераторы, как ал-Джахиз и алТаухиди, включал в себя труды, посвященные совокупности знаний, необходимых в определенном ремесле, например в ремесле секретаря или кади, он был чаще всего представлен сборниками забавных или трогательных историй, сгруппированных по темам. Эти истории могли быть собраны, например, чтобы превознести определенный социальный класс или же сделать его объектом сатиры, чтобы подискутировать о достоинствах арабов и неарабов, чтобы осудить такой порок, как скупость, или проиллюстрировать, например, тему «ложной тревоги», или чтобы, наконец, представить остроты и юмористические реплики, иногда взятые из жизни. К адабу можно отнести морализаторские тексты, в том числе неподражаемую «Книгу о Калиле и Димне» с ее многочисленными притчами и в особенности сборники волшебных — и не только — сказок, часть которых легла в основу знаменитой «Тысячи и одной ночи». К IX–X вв. восходят, в частности, романтические рассказы, темой которых были воспоминания об авантюрных морских походах, связанные с тогдашним подъемом большой коммерции. Таковы рассказы из цикла «Синдбад-мореход» или распространявшиеся анонимные истории о Китае и Индии, не считая множества описаний, которые чаще всего упоминались в последующей географической литературе. Но существовали и другие сказки, представлявшие, собственно говоря, городское мусульманское население, которые, в свою очередь, начиная с X в. использовали виртуозные литературные упражнения в полемике, известные под названием «заседания». К этой же литературе относились также многочисленные «любовные романы», которые в большинстве своем до нас не дошли, но мы знаем, что их очень благосклонно принимали в багдадской среде того времени, а по ценной описи, составленной в X в. библиотекой-лавкой Ибн ал-Надима, нам известны и их заглавия.

Близки к этим сборникам и романам были поэтические антологии, тоже полные анекдотов, которые ныне являются для нас источником сведений по социальной истории, если они, подобно знаменитой «Книге песен» ал-Исфахани, включают в себя наиболее известные, положенные на музыку в X в. стихи или трактуют такую деликатную тему, как природа и проявления любовной страсти, вдохновившей столько поэм. Среди множества подобных поэтических антологий в Испании XI в. выделяется знаменитое «Ожерелье голубки», в котором теолог Ибн Хазм объединил выразительные описания любовных состояний, живые анекдоты и авторские стихи, создав книгу, редкую для арабской литературы по точности психологического анализа, по четкости суждений и по трогательному характеру многих рассказов, передающих неоднозначный индивидуальный опыт. Стремление к анализу человеческого поведения в назидательных и развлекательных целях в прозе и стихах, способных пленить читателя, характерное для литературы адаба, несомненно, нашло здесь одно из наиболее удачных своих воплощений, исполненное замечательного духа логики и реальной заботы о моральном воспитании.

В этот момент достигла, можно сказать, своего апогея, прежде чем впасть в маньеризм, элегантная проза, которая появилась благодаря растущей просвещенности городских кругов и особенно благодаря той роли, которую здесь сыграли образованные писцы. Не стоит забывать, что самые древние памятники арабской литературной прозы, по сути дела, принадлежат иранским арабоязычным секретарям конца умаййадской — начала аббасидской эпохи, каковыми были, например, Абд ал-Хамид и Ибн ал-Мукаффа. Их стараниями были составлены первые компилированные сборники посланий, которые выгодно отличались от единственно известных на тот момент разрозненных собраний речей, пословиц, сентенций и отдельных рассказов. Ибн ал-Мукаффе, прежде всего, принадлежит заслуга перевода и адаптации сборника индо-иранского происхождения, уже упоминавшейся знаменитой «Книги о Калиле и Димне», которая вводила в арабскую литературу жанр дидактической сказки. В то же время были среди секретарей авторы специальных наставлений и свободных исторических хроник, таких как хроника ал-Сули, им же приходилось составлять циркулярные письма политического характера, где они соперничали в искусстве элегантного самовыражения, — все это содействовало развитию утонченной прозы, которая давала образец рассуждений на самые разные темы, не теряющие ни занимательности, ни непосредственности.

Кроме того, в недрах городских ученых кругов обретал свою гибкость поэтический язык, который, если не считать жанров дворцового панегирика и официальной сатиры, постепенно отходил от тем бедуинской жизни и обращался к утонченной оседлости, в особенности к обаянию окультуренной природы. Разумеется, антологии продолжали сводить и комментировать реликты древних поэм, чтимых за докоранический строй их языка и за устойчивость их риторических фигур, которые продолжала классифицировать литературная критика. Но отражение повседневного существования и образы окружающего мира понемногу проникали в область, первоначально отведенную исключительно для культа былых величин. Ода уступила место более коротким произведениям и более дифференцированным жанрам, посвященным либо прославлению аскетизма, как у Абу л-Атахийи, либо описанию сцен охоты и бражничества, как у Абу Нуваса, с которыми сближались небольшие эпиграммы в любовном духе, наподобие тех, что сочинял Ибн ал-Ахнаф. Таким образом, модернистская поэзия, увидевшая свет во времена Харун ал-Рашида, развивалась на протяжении IX в., чтобы затем вернуться в более жесткие рамки — род неоклассицизма, представленный прежде всего панегириками великого ал-Мутанабби, — тогда как поэзия философского и моралистского плана культивировалась в Сирии слепцом ал-Маарри, о скептицизме которого уже упоминалось, а политико-религиозные схватки воодушевляли или, напротив, рождали ностальгию поэтов шиитского направления, таких как Дибил, творивший во времена ал-Мамуна, или ал-Шариф ал-Муртада — двумя веками позднее.

Разнообразию жанров, таким образом, соответствовала потребность в выражении не менее разнообразных чувств, и здесь среди избранных тем образы любви и любовных утех занимали первое место. Тем самым за пределами, если так можно выразиться, ислама, где его предписания охотно игнорировались, как в городе, так и во дворце утверждалась ценность радостной жизни, которую тогда в значительной степени определяли безусловно развращенные нравы общества: скабрезные похождения распутников в погоне за женщинами или мальчиками, любовные связи, укрытые в стенах частных покоев, воспеваемые вакхическими поэмами грубые сцены питейных заведений и домов терпимости, существование которых фискальные службы игнорировали в ущерб закону.

Жизнь вся — вино и поцелуи, Преследованье трепетной газели с желаньем получить одно, То самое, которое запретно —

подобный мотив тогда повторялся до бесконечности множеством поэтов.

Между тем поэзия не ограничивалась живописанием легких забав, ее одушевляли, как мы только что отметили, чувства религиозные, окрашенные мистической отрешенностью или политической приверженностью к определенным сектам. Даже описание любовной страсти, рассматриваемой как фатальная, было отражением не только индивидуальных, иной раз деликатных переживаний, подобных смиренной меланхолии Башшара или стенаниям Ибн ал-Ахнафа, но и известных дискуссий, модных в то время в образованных кругах общества, задававшихся вопросом о природе любви и ее похвальном или предосудительном характере. Является ли ее высшей целью «слияние душ» и говорим ли мы при этом о страсти, порабощающей и унижающей, или о чувстве, имеющем моральную ценность? Поэты, в высшей степени восприимчивые к философско-религиозным вопросам своего времени, отвечали на них по-разному, в зависимости от принадлежности к определенным кругам, и этот факт заслуживает особого внимания как имеющий параллели или продолжение в средневековом обществе Запада.

Действительно, если проникнутые эллинизмом арабские мыслители были склонны видеть в любви порыв, одушевляющий все творение и позволяющий прикоснуться к Универсальной Душе, то люди религии были гораздо более сдержанными в материях страсти, которую они признавали только если она была дозволена законом. Их зачастую двусмысленная позиция в реальности определялась идеей, которая будет отчетливо выражена в XI в. андалусцем Ибн Хазмом: «Любовь есть дар Аллаха, когда она законна, но это испытание, когда она незаконна». Подобное испытание, по мнению некоторых, могло обернуться мученичеством. Багдадский законник Ибн Давуд около 900 г. обнародовал следующее высказывание Пророка: «Тот, кто, будучи охвачен любовью, отрешился от своей страсти, сумел скрыть ее и претерпел страдания, должен рассматриваться как мученик». Тем самым он не только поощрял своих современников к отказу от всякой незаконной страсти, но и отводил любовной страсти совершенно особое место. Отстаивая концепцию платонической любви, он пришел к признанию аскетизма единственным средством «слить в вечности желание желающего с желанием желанной». Он даже пытался обнаружить подобную позицию у архаических бедуинских поэтов, которые, как известно, исповедовали узритскую любовь, хотя его толкование оказалось в противоречии со всеми произведениями о любовниках древних времен, которые были не добровольными адептами аскетизма, но жертвами своего постоянства в безнадежных ситуациях — таков Маджнун, «сведенный с ума» Лайлой.

Впрочем, позиция Ибн Давуда, по-видимому, имела ограниченный успех среди «утонченных» людей X в., которые, отвергая чрезмерное распутство, отнюдь не брезговали чувственным удовлетворением, насчет которого в исламской среде не существовало моральных предрассудков. Как и известное западным специалистам и, разумеется, неоспоримое «куртуазное проявление», эта позиция была лишь ограниченным феноменом, который не отражал доминирующего менталитета и не смог избавить поэзию, да и прозу, от реалистической манеры и тривиальных выражений, бросавших вызов благопристойности.

* * *

По сравнению с образованными городскими кругами, оставившими о себе столько свидетельств разного рода, жившие в соседстве с ними ремесленники и работники составляли униженное население, о простом образе жизни которого у нас мало сведений. Кое-кто из них, конечно, известен нам своими изделиями. Составленные в последние годы своды личных клейм позволили установить имена изготовителей астролябий, которые были при этом еще и учеными, оружейников, резчиков по дереву, кузнецов и даже каменщиков. Не считая стеклодувов, гончаров и других мастеров, чьи имена еще предстоит найти и систематизировать.

Но организация мастерских и производства вообще остается в нашем представлении весьма неопределенной, и этот недостаток, несомненно, связан не столько с реальностью, сколько со скудостью сохранившихся документов. Установлено, по-видимому почти достоверно, что эта организация была примитивной. Ремесленник являлся «хозяином», который держал при себе необходимое количество работников и учеников. Государственные мануфактуры, в особенности те, которые занимались изготовлением шелковых, расшитых золотом тканей, вероятно, обладали большими возможностями. Но в целом специализированные заведения: сахароварни, гончарные, стеклодувные или кожевенные мастерские — оставались скромных размеров и использовали лишь грубый инструмент, который сохранился почти в неизменном виде со времен Античности, хотя изобилие рабочей силы и ее превосходное качество позволяли поднять уровень производства, богатство и разнообразие которого мы рассматривали выше. Только применение драгоценных материалов и тщательность отделки придавали изделиям их ценность, тогда как редкие технические новшества, как мы видели, в области механических и гидравлических устройств позволяли изготовить определенные предметы роскоши, не облегчая при этом труда работников.

Работавшее в тяжелых условиях простонародье — ремесленники и лавочники, ибо они были неразделимы и производители обыкновенно продавали продукты своего производства, — составляло живописный и многоликий мир с широко представленной специализацией ремесел. Все дошедшие до нас старинные списки, относящиеся к разным городам и эпохам, в этом единодушны. И наряду с так называемыми основными ремеслами, соответствовавшими специализированным производствам, существовали второстепенные виды деятельности, относящиеся главным образом к области изготовления одежды и продуктов питания. Если доверять трактатам XII в. по хисбе, подкрепленным сведениями из сказок и анекдотов, касающихся повседневной жизни, то повсеместно существовали не только пекари, мясники, бакалейщики, зеленщики и прочие разносчики, заполнявшие улицы, но еще и водоносы, торговцы напитками и, особенно, «трактирщики», торговцы жареным мясом, пирожники и «харчевники», предлагавшие клиентам готовую снедь и повседневные блюда, в том числе-знаменитую похлебку из зерна, хари ссу, которая составляла основу народного питания. Из более или менее доходных ремесел одни были связаны с торговлей предметами роскоши, тогда как другие способствовали превращению рынка в шумное и оживленное место, где толпился народ, а третьи выделялись тем, что их традиционно считали «презренными»: таковыми были ткачи, кровопускатели, или цирюльники, и кожевники. Точную причину этого найти невозможно, однако же отголоски такого положения обнаруживаются в Предании и в дошедших до нас пословицах. Унаследованное, несомненно, от издавна распространенных на Древнем Востоке представлений и, по сути, противное мусульманскому эгалитаризму, оно тем не менее оправдывалось кораническими стихами, устанавливавшими иерархию среди правоверных. Таким образом, все, кто занимался ремеслами такого рода, причислялись к низшему классу (по крайней мере в суннитской среде, ибо шииты отвергали эти дискриминационные меры), а это означало, что они не могли свидетельствовать в суде и жениться на женщинах не своего круга. Тем самым они приравнивались к нарушителям установлений социального или сексуального плана: ростовщикам, скупщикам или, например, проституткам, не говоря уже о разыскиваемых полицией ворах, принадлежавших порой к настоящим организованным группам.

Впрочем, ремесленники были вообще презираемы другими городскими элементами, в особенности религиозными деятелями интеллектуалистского толка, такими как мутазилиты, которые обвиняли их в невежестве, делавшем их легкой добычей приверженцев самых упрощенческих доктрин, в том числе антропоморфизма. Эта реакция доказывает, до какой степени народ был тогда подвержен влиянию религиозных раздоров, при том что его одобрения настойчиво искали правоведы и, особенно, проповедники, которые иногда присоединялись на перекрестках и рынках к рассказчикам, жонглерам и иным комедиантам, чтобы заслужить благосклонность толпы. Пропагандисты шиитского движения, по-видимому, особенно желали добиться такой поддержки, суля миру труда неведомое прежде достоинство, поэтому происхождение корпораций в мире ислама иногда связывают с распространением идей, присущих карматам и Фатимидам. В действительности проблема гораздо сложнее, она до сих пор остается плохо освещенной на основе данных главным образом негативного характера.

По-видимому, к XVI в. работники разного рода были сгруппированы в корпорации, предписывавшие им соблюдать в своем производстве определенные правила и проходить определенную инициацию, чтобы быть принятыми в профессиональный корпус. Но в предшествующие эпохи мы не находим никаких признаков подобных инициаций, даже если на Востоке, как и на исламском Западе, издревле существовали люди, призванные либо «следить» за рынками и пресекать возможные предосудительные приемы, либо нести преимущественную ответственность перед государством за ту или иную категорию торговцев и ремесленников, частью которой они сами являлись. Ничего не известно и о регламентах, регулировавших в классическую эпоху ремёсла. Например, неизвестно, каким образом ремесленники и торговцы могли добиться размещения лавки в находящихся под официальным контролем торговых ансамблях, подобных ансамблю Круглого города ал-Мансура. Разумеется, правила наказания за мошенничество и механизм контроля за изготовлением могли быть напрямую заимствованы из византийских кодексов, которые действовали в сирийских городах и оставались в силе в оказавшихся вне исламского мира странах; но доказательств прямого заимствования еще не найдено. Сама по себе функция синдика, существование которой мы только что отметили, не была связана с какой-то определенной древней традицией. Также ничего неизвестно о существовании в классическую эпоху братских ассоциаций, которые, по-видимому, возникли позднее, но их в любом случае трудно идентифицировать с истинными «корпорациями» на Западе — в средневековом смысле термина. Несомненно, можно согласиться, что в первые времена ислама свобода труда не была полной, но, вероятно, ограничения, которые были с ним связаны, устанавливались непосредственно правительственной властью, предопределявшей и выбор персоны, представляющей тот или иной корпус ремесла. Сами труженики, по-видимому, не имели возможности объединяться для защиты своих интересов.

* * *

В столь дифференцированном городском обществе уровень жизни был отмечен не менее глубокими контрастами, противопоставляющими низшие классы привилегированным, обладавшим огромными богатствами. Конечно, богатство было нестабильным и «превратности судьбы», о которых наперебой твердили поэты и писатели, являлись отнюдь не пустым звуком, когда разного рода бедствия — грабежи и разрушения военного времени, очень частые, если верить хроникам, эпидемии, вызванные изменчивым климатом периоды голода — усугублялись государевым произволом. Достаточно было, например, кому-то сделаться вазиром — и все его помощники и приближенные, включая малообразованных ремесленников, в благодарность за прежние услуги продвигались на оплачиваемые должности, где имели свою долю от некоторых более или менее законных выгод; но не исключалось и обратное в случае немилости того же самого вазира. Достаточно было какой-нибудь поэме понравиться какому-нибудь меценату, чтобы ее автор на некоторое время забыл о материальных заботах, но и падение могло последовать столь же быстро, как и благополучие. Достаточно было политического потрясения, военного бунта, одной из столь частых в некоторые эпохи династических перемен, чтобы пострадало все активное население города и чтобы на прежних вельмож обрушились репрессии преступного суверена в виде конфискаций, тюремного заключения и даже смертной казни, вслед за которыми тем же карам подвергалась вся клиентела пострадавших.

Но какими бы ни были причины нестабильности в структуре различных классов общества, их покупательная способность оставалась существенно разной и можно попытаться представить себе, каков был диапазон доходов в расцвет классической эпохи. Разумеется, следует учитывать, что установленные цифры будут приблизительными, даже если речь идет о чиновниках, не обделенных вниманием хронистов, ибо сановники двора получали или приобретали земельные владения, доходы с которых добавлялись к их официальному жалованию. По крайней мере, мы знаем, что на верхнем уровне вазир в конце IX в. имел примерно 200 000 динаров в год, что в начале X в. Ибн ал-Фурат прибавил к 800 000 динаров со своих персональных владений около 100 000 динаров жалованья, которое он получал отчасти деньгами, отчасти натурой, тогда как доход других вазиров оценивался примерно в 100 000 динаров. Это явно контрастировало с положением простых секретарей центральной службы, которые довольствовались жалованьем в 500 динаров, и «начальников диванов», чье жалованье не превышало, по-видимому, 5 000 динаров. Напротив, фискальные префекты провинций обычно должны были получать почти сравнимые с вазирскими суммы, поскольку старые тексты сообщают нам о их доходах в 400 000–500 000 динаров.

В свою очередь, духовные лица получали суммы намного ниже. Великий кади Багдада получал только 6 000 динаров в год, из которых сам должен был вознаграждать своего заместителя и десять помогавших ему юрисконсультов. Что касается людей из халифской гвардии, то их жалованье варьировалось между 100–500 динаров в зависимости от категории. Но денежное содержание воинов возросло в течение X в., тогда как оклады секретарей и кади скорее имели тенденцию к уменьшению; не следует забывать также, что каждый высокий чиновник и сановник содержал свиту и иной раз значительную гвардию на свои собственные доходы.

С другой стороны, чтобы оценить значительность этих доходов, необходимо знать, что 120 динаров в год считались в конце IX в. суммой достаточной, чтобы обеспечить существование одного человека, а на 360 динаров могла прожить целая семья. Во всяком случае, простые работники или слуги были всегда далеки от получения подобных сумм. Известен случай одного человека, нанятого лавочником для ведения счетов, который, кроме питания и одежды, получал полтора динара в месяц; а также случай лекаря, который посещал больных, беря по четверти динара за каждый визит.

Кроме того, огромный разрыв в уровне доходов и состояний объясняет существование в крупных исламских городах беспокойного бедного населения, по своему образу жизни приближавшегося к жителям убогих деревень, но гораздо более активного в плане политическом и религиозном. Этот плебс, состоявший главным образом из безработных или занимавшихся упомянутыми «низкими» ремеслами, в некоторых случаях проявлял себя с неистовой силой. Так случилось, например, во время осады Багдада ал-Мамуном в 812–813 гг., когда народ ввязался в схватку на стороне регулярных войск халифа ал-Амина: банды готовых на все, вооруженных чем попало молодых людей — их называли «голытьбой», свирепо набросились на захваченных врасплох осаждающих. Волонтеры, энергично бросившиеся в бой против государя, чьи политико-религиозные идеи они, несомненно, не одобряли, испытывали при этом глубокое презрение к богатым купцам, которые, со своей стороны, опасались их буйства и были готовы пойти на сговор с осаждавшими, лишь бы уберечь имущество. Фактически это были первые исторически засвидетельствованные представители «бродяг» (аййаров), которые начиная с XI в. хозяйничали в городах Ирака и Ирана, где центральная власть уже потеряла свой авторитет, что фактически вело к нарастанию анархии и оппозиции аристократическим элементам. «Бродяги», близкие к мелким ремесленникам, тем не менее образовывали свои собственные группировки, одушевляемые идеалом солидарности, в основе которого, повидимому, была футувва — нечто вроде исламского рыцарства, получившего развитие с XII в. в связи с деятельностью мистических братств. Иногда, особенно в Иране, они создавали настоящие локальные ополчения и объединялись со знатью, чтобы сопротивляться внешним посягательствам; считается, что в IX в. организация подобного рода дала рождение небольшой династии Саффаридов в Систане. Но аййары проявляли себя не только в противостоянии чужеземным захватчикам или в поддержке локальных и провинциальных бунтов, они участвовали и в политико-религиозных распрях, раздиравших города Ирака и Ирана в XI–XII вв., которые намного раньше начали волновать такую многолюдную и чувствительную к богословским спорам метрополию, как Багдад. Зато в Сирии доминировали более миролюбивые элементы — «молодые», или ахдас, которые тоже смещали власть, когда она становилась слабой, но никогда не вызывали в стране столь серьезных беспорядков, как те, что свирепствовали восточнее.

Эти активные плебейские элементы позволили городам Востока в рамках ограниченной эпохи проявить относительную автономию, по мнению ряда историков напоминавшую ситуацию, характерную для городов того же времени в некоторых регионах Южной Италии. Делая подобные сопоставления, оправданные аналогичными политическими процессами, не следует забывать о разнице условий, существовавших в этом отношении в средневековом городе Запада и городе исламском, жители которого в своем стремлении к независимости использовали благоприятные обстоятельства, но не имели никакого легального средства выражения своих чаяний или определения своих общих интересов.

К тому же в спокойный период, когда центральная власть обретала силу, проблем возникало не много. В городе безопасность обеспечивалась правителем, правосудие — кади, поддержание порядка — начальником полиции и, наконец, надзор за основными органами лежал на мухтасибе, который, кроме того, следил за уважением к религиозным, моральным и социальным предписаниям. Только политические и религиозные беспорядки или экономические трудности позволяли ощутить недостатки системы, где никто не обладал достаточной компетенцией, чтобы проявить инициативу, где личное рвение должно было компенсировать этот дефект. Иногда недовольство населения приводило лишь к борьбе группировок и пустым раздорам. Иногда кади или, напротив, глава народного ополчения принимал руководство и обеспечивал оборону города, как это было в Сирии XII в. Во все эпохи городские волнения, к которым плебс подстрекала иной раз сама знать и, особенно, духовные лица, имели причины, анализировать которые следует избегая всяких поспешных обобщений, но принимая во внимание свойственные городу проблемы и характерную для него религиозную окраску.

* * *

Эта изначальная религиозная окраска, составлявшая в классическую эпоху оригинальность города правоверных, населенного людьми, по природе свободными, принадлежащими к одной общине, не исключала между тем существования контингента с особым статусом: во-первых, рабов, во-вторых — данников.

Весьма многочисленные рабы были в значительной степени исламизированы и, в любом случае, интегрированы в социальную среду. Нет никаких свидетельств того, что они когдалибо являлись зачинщиками беспорядков. Если и были в исламской истории знаменитые и серьезные восстания рабов, то происходили они всегда в сельской местности, в крупных владениях, где рабочая сила подвергалась нещадной эксплуатации и грубому обращению. Напротив, в городах рабы находились в услужении правителя, вельможей и знати. Если мужчины использовались в качестве слуг, иногда очень высокого ранга, что мы наблюдали в придворной среде, или в качестве воинов, для которых были доступны все ступени военной карьеры, то женщины обычно становились поварихами, кормилицами, няньками, но чаще всего услаждали господина своим пением, музыкой и танцами, не говоря уж о бесчисленных наложницах, которыми обладал хозяин любого состоятельного дома и которые могли достигать завидного положения. Все эти мужчины и женщины происходили из разных стран и народов: из Византии, славянских земель, Туркестана, Нубии; каждый регион имел, если так можно сказать, особую специализацию: так, тюрки были преимущественно воинами, а нубийки — кормилицами, греки же использовались по хозяйству.

Присутствие рабов и, прежде всего, наложниц в значительной степени изменило этнические характеристики завоевателей и даже исламизированного местного населения. Достаточно вспомнить, что почти все аббасидские халифы были сыновьями рабынь, чтобы понять, до какой степени народы оказались перемешаны в сердце исламской империи X–XI вв. Но хотя рабы, многие из которых, впрочем, добивались освобождения, придавали особый характер городской жизни, в целом они не обладали классовым сознанием, которое заставляло бы их группироваться и подвигало бы на восстания против хозяев.

С другой стороны, христианские, иудейские и зороастрийские данники, более или менее многочисленные в зависимости от региона, принимали участие в жизни мусульманского общества в составе особых общин, внутренне регулирующихся их собственным законом и имеющих официальных представителей при властях. В их числе христиане, например, всегда были усердными и лояльными администраторами, поднимавшимися иногда, как мы это уже видели, до самых вершин центральной администрации империи. Они выделялись также в качестве лекарей. Если, например, при ал-Мутаваккиле или ал-Муктадире их периодически пытались снять с ключевых постов, то эти попытки либо оставались безрезультатными, либо имели лишь временный эффект. Зато евреи, как мы видели, выступали преимущественно в роли негоциантов, банкиров или менял, а также занимались ремеслами кожевников, красильщиков и ювелиров. Однако данные об этом имеют относительную ценность, а недавно опубликованные документы доказали, что иудеев и христиан можно было встретить практически в любой профессии.

Точных сведений о соотношении данников внутри средневекового исламского мира явно недостает. Разумеется, арабские географы оставили на этот счет отдельные указания, но абсолютно без какой-либо статистики, которая была бы необходима прежде всего. Также трудно выяснить, в какой степени эти пропорции изменились в процессе исламизации между X и XIII в., и мы можем лишь предположить, что исчезновение в эту эпоху некоторых монастырей в Ираке свидетельствует о серьезном сокращении числа христиан в данном регионе.

* * *

Место данников в активных городских кругах определялось важной ролью, которую играли их праздники в повседневной жизни исламского города. Факт этот мог бы показаться довольно курьезным, если вспомнить о конфессиональном размежевании кварталов и социальных слоев, но он объясняется потребностью народных масс в те времена использовать любую возможность для развлечения и превращать ее в фольклорные манифестации, тем более если они относились к фиксированным датам солнечного календаря и сочетались с сезонными ритуалами.

Конечно, ритм году неизменно задавали два канонических мусульманских праздника. Малый праздник, отмечаемый с радостью, сопровождался оделением бедных: состоятельные горожане обязаны были в это время года принимать и кормить в своих дворцах как можно большее число нуждающихся. Что касается Великого праздника, то хотя его торжества проходили главным образом в Мекке, тем не менее ему посвящались церемонии во всем исламском мире, а его веселье затягивалось по мере возвращения в каждый город паломников, которым доводилось пережить столько опасностей, что их прибытия всякий раз ожидали с тревогой. Например, в Багдаде такие путешественники должны были останавливаться в пригороде Йасирийа, чтобы дать населению возможность подготовить празднество; коекто из них удостаивался по такому случаю аудиенции халифа, который использовал их присутствие, чтобы сделать некоторые торжественные объявления. Позднее, в XV в., европейский путешественник Бертрандон де Ла Брокьер живописал сцены прибытия каравана, свидетелем которых он был в Дамаске: «…около двух дней и двух ночей, — сообщает он, — можно было наблюдать, как три тысячи верблюдов входили в Дамаск, и было по этому случаю большое торжество. Ибо государь и все наиболее именитые лица города вышли навстречу ради своего Алькорана, который везли […] на верблюде, покрытом шелковым покровом […]. А впереди шествовали четыре музыканта и великое множество барабанов… которые производили большой шум. И перед упомянутым верблюдом и вокруг него было не меньше тридцати человек, которые несли в руках кто арбалеты, кто обнаженные клинки, а кто небольшие мушкеты, из коих многократно стреляли. А позади упомянутого верблюда верхом на легких верблюдах ехали восемь старцев. А подле себя они велели вести украшенных по обычаю своего края, под богатыми седлами лошадей». Другие же мусульманские праздники, напомним, отмечались не столь пышно: те, например, что были связаны с эпизодами из жизни Пророка (с его рождением или его ночным путешествием), или те, которые были признаны только шиитами, не считая многочисленных собраний по определенным датам вокруг мавзолеев святых.

Но мусульмане не упускали случая принять участие в массовых действах, сопровождавших праздники данников. И в аббасидском Багдаде, и в фатимидском Каире пасхальные праздники, например, отмечались всем городом. При багдадском дворе в вербное воскресенье рабы являлись с пальмовыми и оливковыми ветвями. Правитель Иерусалима участвовал в процессии, которая отправлялась в церковь Воскресения. В Багдаде в день Пасхи христиане вместе с мусульманами шли в монастырь Самалу, находившийся возле городских ворот, и предавались там безудержным танцам. Под Рождество все население Багдада на целую ночь зажигало огни, тогда как в Египте Богоявление считалось «ночью погружения», в течение которой многочисленная толпа при свете факелов собиралась по обоим берегам Нила, чтобы пировать, пить и танцевать под музыку. К этим сугубо христианским праздникам, в сущности дававшим случай самого мирского развлечения, добавлялись различные «новогодние» праздники, отмечающие начало доисламского солнечного года, который праздновался почти повсеместно. Празднование древнего коптского Нового года летом было традиционным в Египте, так же как персидский Новый год, приходящийся на весеннее равноденствие, отмечался в Ираке, Иране и даже в отдаленных странах, таких как Испания. По их случаю обычай требовал окропления водой. Случалось, что эти праздники, выливавшиеся в карнавальные буйства, бывали запрещены, но запреты обычно были недолгими.

* * *

Само разнообразие этих радостей, превращающихся в уличный спектакль, живописная пестрота которого была поразительна, в сущности, символизирует гетерогенность исламского города, где сочетались противоположные политические и религиозные тенденции и в то же время давало о себе знать устойчивое влияние аристократических дворцовых кругов. Этот город вбирал в себя все живые силы цивилизации своей эпохи. Бедуины и селяне, как мы видели, занимали почти маргинальное положение, хотя первые рассматривались как хранители чистоты арабского языка, а вторые производили основу экономического богатства империи. Со своей стороны, окружение суверена после IX в. отчасти состояло из относительно ассимилированных чужестранцев, из которых мог происходить и сам государь. Только население города: богословы, купцы и труженики, а также администраторы — обеспечивали преемственность Предания, строго соблюдали предписания, почитали доктринальное наследие и придерживались мусульманского образа жизни. Несомненно, многие суверены, даже не будучи арабами, тоже считали своим долгом защищать ислам и содействовать расцвету цивилизации, которую были обязаны оберегать. Но их активность была непостоянной, и горожане, которые всегда оставались единственными носителями принципов и обычаев, характеризующих исламскую городскую жизнь, представляли собой, как бы то ни было, главное оправдание деятельности правителей и их войск.