Геродот

Суриков Игорь Евгеньевич

Глава вторая

Поиски пути

 

 

Детство и юность

Одна из лучших книг о Геродоте принадлежит перу английского ученого Джона Майрса. Она так и называется: «Геродот — Отец истории». Это сугубо научное, трудное для восприятия исследование, но начинается оно красочным эпизодом.

…Конец 480 года до н. э. Галикарнасские корабли под командованием Артемисии возвращаются на родину после участия в неудачном походе Ксеркса. Жители города выходят в гавань, чтобы встретить своих земляков и сородичей. Среди встречающих — знатная гражданка Дрио. Она ведет за руку сына, четырехлетнего Геродота. Мальчик пристально всматривается в хмурые, невеселые лица моряков, вернувшихся без победы, и у него рождается вопрос, который потом будет мучить его всю жизнь и станет одним из главных побудительных мотивов к созданию исторического труда: «За что они сражались?»

Разумеется, вся эта яркая сцена — плод творческой фантазии Майрса. Не говорим уже о том, что совершенно бессмысленно гадать, о чем думал будущий великий историк в 480 году. Но и внешние факты, описанные здесь, тоже недоказуемы. Мы понятия не имеем, участвовал ли Геродот во встрече прибывших из Эллады галикарнасцев, более того, даже не можем с уверенностью сказать, что ему в это время было четыре года.

Но ведь во всех словарях и энциклопедиях, учебниках и хрестоматиях, монографиях и популярных книгах о Геродоте всегда указывается одна и та же дата его рождения — 484 год. Она основывается на единственном свидетельстве, сохранившемся у римского писателя-эрудита II века н. э. Авла Геллия. В его труде «Аттические ночи», представляющем собой копилку самых разнообразных, хотя и довольно бессистемно изложенных сведений, есть главка под названием «О времени жизни знаменитых историков Гелланика, Геродота и Фукидида». Приведем ее полностью:

«Гелланик, Геродот и Фукидид, авторы исторических сочинений, достигли большой славы примерно в одно и то же время, да и по возрасту не слишком сильно различались между собой. Ведь, кажется, в начале Пелопоннесской войны Гелланику было от роду шестьдесят пять лет, Геродоту — пятьдесят три, Фукидиду — сорок. Это написано в одиннадцатой книге Памфилы» (Геллий. Аттические ночи. XV. 23).

Пелопоннесская война между Афинами и Спартой началась в 431 году до н. э.; отсчитываем 53 года назад — и получаем 484 год как дату рождения Геродота. Но так ли это на самом деле?

Из трех приведенных Памфилой случаев в одном — возрасте Фукидида — несомненно, допущена ошибка: крайне маловероятно, что он был всего лишь на 13 лет моложе «Отца истории». Ведь известно, что Фукидид еще мальчиком присутствовал на публичном чтении Геродотом — уже маститым историком — отрывков из своего труда (Маркеллин. Жизнь Фукидида. 54; «Суда», статья «Фукидид»).

Геродот, как следует из указанных свидетельств, был приблизительно ровесником Олора — отца Фукидида, а стало быть, на целое поколение старше самого Фукидида. Последнему на момент начала Пелопоннесской войны еще не было тридцати. Он родился, по общепринятому ныне мнению, около 460–455 годов.

Коль скоро как минимум одна дата, содержащаяся в труде Памфилы, неверна, это заставляет с большой настороженностью относиться и к остальным. А проверить их мы не можем, поскольку независимых данных такой же степени точности в нашем распоряжении нет. Другие авторы, сообщающие о рождении Геродота, выражаются куда более расплывчато: «Геродот, родившийся во времена Ксеркса…» (Диодор Сицилийский. Историческая библиотека. II. 32. 2). «Галикарнасец Геродот, родившийся немного раньше Персидских войн…» (Дионисий Галикарнасский. О Фукидиде. 5). В последней цитате под «Персидскими войнами» почти несомненно имеется в виду поход Ксеркса на Грецию в 480–479 годах до н. э.

Поэтому рождение «Отца истории» следует помещать во вторую половину 480-х годов. Это могло произойти в 484 году, как считала Памфила, но с той же долей вероятности и на год-другой раньше или позже. Предложенная писательницей дата рождения Геродота, несомненно, так и останется во всех книгах как традиционная, устоявшаяся, но нужно учитывать, что она имеет приблизительный характер.

О своей семье, детских и юношеских годах Геродот ровным счетом ничего не сообщает читателям. Он вообще крайне скуп на автобиографические детали (не считая рассказов о своих многочисленных путешествиях). Добывать их приходится — буквально по крупицам — из других источников. Среди них наиболее подробна статья в анонимном византийском энциклопедическом словаре «Суда», составленном в X веке п. э., следовательно, отстоявшем от времени жизни и деятельности галикарнасского историка на целых полтора тысячелетия! Неудивительно, что в нем многие сведения спорны или не вполне достоверны. Тем не менее пользоваться ими — после надлежащего критического анализа — все-таки можно.

В «Суде» указано, что Геродот происходил из знатной галикарнасской семьи. Это выглядит вполне естественным: выдающийся деятель культуры в Греции того времени мог быть только выходцем из аристократических слоев. Аристократы, и лишь они, имели достаточные средства и досуг для получения хорошего, всестороннего образования.

Отца Геродота звали Лике. Имя это карийское, из чего, впрочем, не следует, что Лике (а значит, и Геродот) был не греком, а карийцем. Мы уже знаем, что в Галикарнасе благодаря сохранявшейся много веков традиции брачных связей между представителями двух живущих вместе народов сложилась своеобразная смешанная греко-карийская среда. Но абсолютно независимо от того, какая кровь текла в жилах Ликса и Геродота (а в том, что без карийской примеси здесь не обошлось, сомневаться не приходится), они были не варварами, а полноценными греками — по образу жизни и мышления, по языку и воспитанию, по самосознанию.

Сложнее обстоит дело с именем матери историка. В статье «Геродот» словаря «Суда» она названа Дрио. Однако в статье «Паниасид» того же словаря приведен другой вариант — Рео. Удивляться подобной путанице не следует: в мире греческих полисов имена женщин из порядочных семейств было не принято произносить в публичных ситуациях, «выставлять напоказ». Считалось, что это позорит их самих и их мужей. Вот, например, слова великого Перикла: «Та женщина заслуживает величайшего уважения, о которой меньше всего говорят среди мужчин, в порицание или в похвалу» (Фукидид. История. II. 45. 2). Такая традиция, конечно, не способствовала сохранению в истории женских имен. По подсчетам ученых, из 62 360 известных из источников за всю историю полиса жителей Афин мужчин 56 617, а женщин лишь 5691, то есть в десять раз меньше! Не иначе было и в других полисах. Если женщина прославилась сама, то это еще могло спасти ее имя от забвения (вспомним Артемисию); если же, как в данном случае, она просто являлась матерью какого-нибудь знаменитого человека, серьезных стимулов помнить, как ее звали, не было. «Никий, Демосфен, Ламах, Формион, Фрасибул, Ферамен — мы нигде не встречаем даже имени матери хотя бы одного из них» (Плутарх. Алкивиад. 1).

Какой из двух вариантов имени матери Геродота — Дрио или Рео — является верным, безоговорочно судить мы не можем. Обычно считается, что ближе к истине первый, но сколько-нибудь весомые аргументы отсутствуют.

В семье Ликса и Дрио (Рео) был еще один сын, Феодор. Но об этом брате Геродота мы ничего не знаем: видимо, он никак не проявил себя в дальнейшей жизни. Неизвестно даже, который из двух детей был старшим.

Впрочем, среди ближайших родственников Геродота имелся один действительно выдающийся человек — Паниасид. Впрочем, по вопросу о степени его родства с «Отцом истории» опять же полной ясности нет. В словаре «Суда» (статья «Паниасид») сказано: «Сообщают, что Паниасид — двоюродный брат историка Геродота: ведь Паниасид был сыном Полиарха, а Геродот — Ликса, родного брата Полиарха. Некоторые же сообщают, что не Лике, а Рео, мать Геродота, была сестрой Паниасида». Таким образом, Паниасид приходился Геродоту то ли дядей по матери, то ли двоюродным братом по отцу. Впрочем, родственные связи в любом случае налицо. Паниасид, судя по всему, был сильно старше Геродота и оказал на него большое влияние — как в плане творчества, мировоззрения, так и в политической деятельности.

Паниасид, сын Полиарха… Опять перед нами комбинация двух разноэтничных имен. Если в случае с Геродотом, сыном Ликса, отец носит карийское имя, а сын — чисто греческое, то здесь ситуация противоположная. Но кто же такой этот родственник Геродота?

Паниасид (Паниассид) был эпическим поэтом, едва ли не самым крупным в свою эпоху. Впоследствии он был включен в канонический список пяти величайших мастеров эпического жанра, в одном ряду с такими гениальными представителями античной литературы, как Гомер и Гесиод. «Он возродил пришедшую в упадок эпическую поэзию», — сказано в словаре «Суда».

К эпохе, о которой идет речь (V век до н. э.), эпос как живая, развивающаяся отрасль поэтического творчества, казалось бы, давно отошел в прошлое. Он был в высшей степени характерен для ранней архаики, для гомеровских времен, а потом уступил место лирике. В начале классического периода уже и лирика затухала; грядущее было за драматическими жанрами, начинавшими бурно процветать в Афинах. Разумеется, старых авторитетных эпических поэтов не забывали, но подражать им уже не стремились. И вот в такую не самую благоприятную для эпоса пору появляется Паниасид, которому удается не только вдохнуть в эпос новую жизнь, но и обогатить его ранее не свойственными оттенками.

Паниасид известен как автор двух поэм, дошедших до нашего времени только во фрагментах — впрочем, достаточных для того, чтобы судить о их содержании. Одна из поэм называлась «Гераклия» (или «Гераклиада») и была посвящена, как явствует из заглавия, деяниям и подвигам величайшего из эллинских мифологических героев — Геракла. Этот сюжет вполне традиционен для древнегреческого эпоса. Совсем иное дело — «Ионика». Ее тему, согласно словарю «Суда», составляли «дела, связанные с Кодром и Нелеем и с ионийскими колониями». Кодр — легендарный афинский царь XI века до н. э., представитель мессенского правящего рода, бежавшего от дорийцев в Аттику. На новой родине Кодр получил царский престол и героически погиб, обороняя Афины от дорийского нашествия. Нелей же — его сын, один из вождей переселения ионийцев в Малую Азию.

Об этом переселении, насколько можно судить, и шла речь в поэме. В отличие от подавляющего большинства других эпических произведений, рассказывавших о событиях и героях глубокой древности: Эдипе и Агамемноне, Ахилле и Одиссее, Троянской войне, — где миф решительно преобладал над историей, «Ионику» мы можем назвать «историческим эпосом». В ней говорилось о делах, более близких по времени (вторжение дорийцев для многих греков было «водоразделом» между миром мифа и миром были) и, значит, более достоверных. Чтобы создать такую поэму, недостаточно было знать традиционные мифологические предания — требовалось внимательно изучить ранние страницы жизни полисов Ионии, даже побывать в них, пообщаться с жителями, послушать их рассказы о старине, то есть, по сути, проделать работу историка-исследователя.

Не приходится сомневаться в том, что Геродот был вдохновлен примером своего старшего родственника. Геродота можно назвать «эпическим историком»: он ориентировался на нормы эпоса, создавал масштабное, многокрасочное повествование, но только не в стихах, а в прозе. Но пока перед нами — еще не великий историк, а юноша, пытливо всматривающийся в окружающий мир, старающийся отыскать собственный путь, единственный и неповторимый. И при определении этого пути личность «исторического эпика» Паниасида конечно же сыграла далеко не последнюю роль. Он заронил в душу Геродота интерес к прошлому своего народа.

Тот факт, что поэму о малоазийских ионийцах сочинил не иониец, а галикарнасский дориец с карийской примесью, даже вызывает некоторое удивление. Казалось бы, логичнее Паниасиду было бы описать основание своего родного Галикарнаса, чего он как раз и не сделал. Что перед нами — свидетельство большей симпатии поэта к соседям-ионийцам или же следования традиции? Ведь греческий эпос именно в Ионии достиг пика своего развития, проявившегося в гомеровских поэмах.

Произведения Паниасида были написаны на типичном «эпическом диалекте», восходящем к Гомеру. Этот диалект — искусственный, в реальной жизни на нем никто никогда не говорил, а использовали его исключительно аэды и рапсоды. Тут нужно пояснить, кто они такие и чем отличаются друг от друга.

Аэды — певцы-сказители, создававшие эпические произведения и исполнявшие их. Гомер, как его рисует античная повествовательная традиция и каким он предстает из своих сочинений, являлся именно аэдом. А рапсоды — это, так сказать, деградировавшие аэды, появившиеся позже. Они уже ничего не сочиняют сами, а выступают только исполнителями чужих эпических поэм. Аэда можно назвать вдохновенным творцом, беседующим с музами. Не случайно обращениями к музам начинаются «Илиада» и «Одиссея» Гомера, «Теогония» и «Труды и дни» Гесиода. Рапсод же, в сущности, только искусный ремесленник. К V веку до н. э. в греческом мире процветали только рапсоды; традиция аэдов практически иссякла. Ее-то и возродил Паниасид.

Но вернемся к вопросу об «эпическом диалекте». Итак, он был искусственно создан аэдами, как бы составлен ими из элементов различных диалектов, реально существовавших в древнегреческом языке. Есть в нем эолийские, дорийские слова и обороты. Но в основе все-таки лежит диалект ионийский — не в чистом виде, не в классическом, законченном варианте, каким мы его впоследствии встречаем у Геродота, а в той форме, которую он имел на ранней стадии своего развития. Эта особенность тоже являлась отражением той роли, которую сыграла Иония в истории античного эпоса.

Не могло ли случиться, что дориец Геродот написал свою «Историю» на ионийском диалекте под влиянием Паниасида, его интереса к Ионии, который он привил юному родственнику?

Насколько можно судить, именно Паниасид вовлек будущего «Отца истории», когда тот был еще совсем молодым, в политическую деятельность. Причем деятельность эта носила ярко выраженный характер освободительной борьбы. В жизни практически всех древних греков, граждан полисов, в том числе и деятелей культуры, политика занимала важнейшее место. В условиях полисной государственности с ее прямым народоправством иначе и быть не могло. Эллин архаической и классической эпох представлял себе полноценное бытие только в рамках суверенного, независимого города-государства — независимого как от внешнего владычества, так и от власти тирана внутри полиса. Если полной независимости не было, за нее следовало бороться.

Галикарнас во времена детства и юности Геродота не был независимым в обоих отношениях: город входил в состав державы Ахеменидов, и в нем правила династия тиранов. Если пытаться собственными силами освободиться от господства персов казалось бессмысленным, то тиранов можно было попробовать свергнуть.

«Отец истории» родился персидским подданным. Несомненно, в этом одна из главных причин его хорошего знания истории Ахеменидской империи, событий при дворе «Великого царя». Есть даже мнение, что свой труд он первоначально задумал именно как изложение истории Персии, а потом уже он плавно и органично переродился в рассказ о Греко-персидских войнах.

Галикарнас под властью своих тиранов был весьма лояльным к персидским владыкам. Похоже, город даже не принял участия в Ионийском восстании начала V века; во всяком случае, об этом ничего не известно. Характерно, что впоследствии Геродот отрицательно относился к этой попытке малоазийских греков отпасть от Персии.

Однако после неудачного похода Ксеркса на Элладу в 480–479 годах до н. э. ситуация в бассейне Эгейского моря начала стремительно меняться. В Греко-персидских войнах атакующей стороной были теперь греки, входившие в Афинский морской союза. Это военно-политическое объединение год от года разрасталось и крепло за счет вхождения в него всех греческих городов, освобождаемых от персов.

В Афинах в то время первенствующее положение занимал талантливый полководец и политик Кимон, сын Мильтиада: он активно участвовал в создании морского союза, много лет избирался стратегом и был фактическим командующим союзными военно-морскими силами. Под его руководством афиняне неуклонно теснили персов из Эгеиды, нанесли им ряд крупных поражений на море и на суше. Самая эффектная из побед Кимона была одержана в начале 460-х годов до н. э. в битве у речки Евримедонт на юго-западном побережье Малой Азии: союзный флот, насчитывавший около двухсот триер, застал врасплох персидский флот, состоявший почти из 350 судов, причем до двухсот вражеских кораблей попали в плен. Затем афинский военачальник, высадившись на берег, нанес поражение сухопутному войску персов и захватил их лагерь, после чего снова вышел в море и разбил подходившую финикийскую эскадру из восьмидесяти судов. Таким образом (беспрецедентный случай в истории античного военного искусства) в один день была одержана тройная победа! Возможно, именно после битвы при Евримедонте был заключен первый мирный договор между Афинами и державой Ахеменидов. Детали его неизвестны; возможно, персы давали обязательство не вводить свой флот в Эгейское море.

Некоторые греческие полисы Малой Азии по-прежнему оставались под контролем Ахеменидов, но их становилось всё меньше. В частности, эллинские города на юго-западе обширного полуострова вошли в состав Афинского морского союза сразу после битвы при Евримедонте, в их числе — и Галикарнас (около 468 года до н. э.). Правда, в списках фороса — ежегодной подати, которую платили члены альянса в союзную казну, — галикарнасцы появляются лишь в 454 году. Но этот факт говорит только об одном: поскольку сами эти списки были введены именно тогда в связи с перенесением союзного казнохранилища с острова Делос на афинский Акрополь, к указанному году Галикарнас уже находился в числе союзников. Выражаясь профессиональным языком историка, мы имеем terminus ante quern — дату, заведомо до которой произошло то или иное событие.

После освобождения от персидского владычества, пришедшего, как обычно, со стороны Афин, многие граждане Галикарнаса наверняка ожидали, что теперь они будут избавлены и от «внутреннего владыки» — тирана. Однако этого не произошло — афиняне не торопились свергать Лигдамида, несмотря на его принадлежность к традиционно проперсидски настроенной династии. Наверное, Афины при большой необходимости могли бы «убрать» этого правителя, используя свои военные силы, но не сочли нужным или не решились. Государственный переворот, инспирированный внешней силой, мог бы породить скандальную ситуацию («вот так освободители!»), оттолкнуть от афинян некоторых их малоазийских союзников.

Афины, в которых складывалась всё более развитая форма демократии, и на внешней арене покровительствовали демократическим режимам. Впоследствии, когда их мощь возросла, они уже ничтоже сумняшеся насаждали такие режимы в союзных полисах, ликвидируя предшествующие формы правления. Но пока афиняне придерживались более мягкой и умеренной политики, тем более что их тогдашний лидер, Кимон, отнюдь не относился к приверженцам радикального народовластия. Демократия в Галикарнасе не была установлена. Очевидно, афинским властям удалось договориться с Лигдамидом, и он остался у власти; или, может быть, правитель сам вовремя переметнулся на сторону новых хозяев Эгеиды и смог сохранить за собой галикарнасский «престол». Такая ситуация была в Афинском морском союзе редкой, но не уникальной. Известны два тирана — Тимн и Пигрет, — оставшиеся во главе своих маленьких городков того же Карийского региона даже после их вступления в союз. Судя по всему, пребывание полиса в этом союзе и сохранение тиранического правления не были несовместимы, если тиран был послушен воле Афин.

Надежды тех граждан Галикарнаса, которые являлись противниками тирании, оказались разрушенными — афиняне не помогли. И тогда они решили действовать на свой страх и риск. В их числе были и Паниасид (возможно, он даже возглавлял противостоявшую тирану политическую группировку), и совсем еще молодой Геродот. Те действия, которые они предприняли, привели первого к трагическому концу и полностью изменили жизнь второго.

Относительно этих событий в нашем распоряжении снова лишь самые скудные, краткие сведения. В словаре «Суда», в статье, посвященной Геродоту, читаем: «Переселился же он на Самос из-за Лигдамида, ставшего третьим, считая от Артемисии, тираном Галикарнаса» (поясним, что Лигдамида можно назвать «третьим» от Артемисии тираном лишь в том случае, если в счет включать саму Артемисию, но именно так обычно и делали античные греки). А в статье «Паниасид» того же словаря сказано: «Убит же он был Лигдамидом, который был третьим тираном Галикарнаса» (здесь, конечно, тоже имеется в виду «третьим от Артемисии», а не «третьим с начала установления тирании»).

На основании этого можно сделать следующую реконструкцию событий. Паниасид и Геродот составили заговор с целью свержения Лигдамида (разумеется, с участием других галикарнасских граждан). Но их планы обернулись неудачей: заговор был раскрыт. По приказу тирана, сохранившего власть, Паниасида как главного «виновника» схватили и казнили. Геродоту же, разумеется, нельзя было оставаться в родном городе. Молодой человек отправился на Самос.

Выбор этого места, надо полагать, не является случайностью. Остров Самос, один из сильнейших полисов в Эгейском море, принадлежал к числу немногих самых давних, надежных и привилегированных членов Афинского морского союза, которые не платили форос в союзную казну, а свою долю в общее дело вносили непосредственно военной силой, снаряжая эскадры кораблей. Самос традиционно поддерживал с Афинами активные связи, и вряд ли самосские власти решились бы без санкции фактической столицы союза принять политического изгнанника из другого государства, Галикарнаса.

Можно даже предположить, что попытка переворота, предпринятая Паниасидом, Геродотом и их сторонниками, была-таки осуществлена не без афинского одобрения. Безусловно, оно могло быть только тайным: афиняне не стали бы компрометировать себя, открыто вмешиваясь во внутренние дела другого полиса. Заговорщикам, очевидно, дали знать, что напрямую помогать им не будут, но и препятствовать тоже. Удастся им свергнуть тирана — всё совершится руками галикарнасских граждан; в случае неудачи афиняне обещали хотя бы обеспечить безопасность участникам заговора. Правда, Паниасида, лидера оппозиции, спасти не удалось; но тем заговорщикам, которые сумели избежать немедленных репрессий, было предоставлено убежище на Самосе. Вряд ли решение по перемещению принималось по отношению к одному Геродоту, тем более что он был еще очень молод, никому за пределами родного города не известен, а его дальнейшую блистательную судьбу, конечно, пока никак нельзя было предсказать.

Геродот удалился на Самос в составе группы галикарнасцев-оппозиционеров. Возможно, в их числе был и эпический поэт Херил. В посвященной ему статье словаря «Суда» находим довольно противоречивые сведения: «Херил с Самоса; некоторые же сообщают, что он был из Иасоса, другие же — что из Галикарнаса. Был современником Паниасида, а во времена Персидских войн, в 75-ю олимпиаду был еще юношей. Говорят, что он стал рабом какого-то самосца, при этом имел красивый и цветущий вид. Он бежал с Самоса и, став товарищем историка Геродота, полюбил литературу… Херил же занялся поэзией и умер в Македонии при дворе Архелая, ее тогдашнего царя. Написал он следующее: поэму о победе афинян над Ксерксом. За эту поэму он получил по золотому статеру за каждую строку, и было поставлено, чтобы она читалась вместе с поэмами Гомера. Упоминаются и другие его поэмы, в том числе „Ламиака“».

Если хорошенько разобраться в путанице, свойственной «Суде», можно почерпнуть интересную информацию. Наверное, не случайно в связи с Херилом упоминаются имена Паниасида и Геродота. С последним у Херила вообще оказывается целый ряд точек соприкосновения: они были товарищами, писали, в сущности, об одних и тех же вещах — о победе греков над персами, — только Геродот в прозе, а Херил в стихах. Оба получили за свои произведения большую денежную награду: «гонорар» Геродота составил десять талантов серебра, что соответствует 60 тысячам драхм, а Херил, как видим, получил по золотому статеру за каждую строку своей поэмы. Золотой статер может быть приравнен примерно к 20 серебряным драхмам. Даже если поэма Херила была невелика — скажем, около тысячи строк (таковы, например, «Теогония» и «Труды и дни» Гесиода; «Илиада» и «Одиссея» Гомера в несколько десятков раз больше), — 4 то получается, что его поэтический труд был оценен в весьма крупную сумму: около 20 тысяч драхм (более трех талантов). Кто ее Херилу заплатил, в «Суде» прямо не указывается. Но есть все основания предполагать, что это были, как и в случае с Геродотом, афиняне, ведь именно их победу над Ксерксом воспел поэт!

Кроме того, Херил был связан с Македонией, а относительно Геродота также существуют очень похожие данные. Если учитывать, что в качестве одного из возможных мест рождения Херила назван Галикарнас, то вырисовывается следующая картина. Херил, как и Геродот, принадлежал к кружку молодых галикарнасских оппозиционеров, возглавляемому Паниасидом. После неудачи заговора против Лигдамида он в числе других оказался «политэмигрантом» на Самосе. Его судьба на первых порах сложилась менее удачно, чем у Геродота, — он даже оказался в рабстве у кого-то из самосцев и спасся только бегством. Но дружеские отношения между Херилом и Геродотом, наверняка установившиеся еще в юности, в Галикарнасе, сохранялись и впоследствии. Два писателя, безусловно, повлияли друг на друга, избрав одинаковую тематику.

Мы снова убеждаемся, что Геродот с ранних дней вращался в весьма специфической среде. Его окружением были эпические поэты, причем интересовавшиеся греческой историей. Невозможно представить, чтобы это осталось без последствий для мировоззрения великого галикарнасца.

Когда именно свершились описанные события — попытка свержения Лигдамида, гибель Паниасида, бегство Геродота на Самос? Они должны были произойти вскоре после освобождения Галикарнаса из-под персидского владычества и вступления его в Афинский морской союз. Пожалуй, можно даже предположительно назвать год. Христианский историк IV века н. э. Евсевий Кесарийский в своей «Всемирной хронике» дает краткую запись, датируемую 468/467 годом до н. э.: «Получил известность историк Геродот» (Евсевий. Хроника. 1-й год 78-й олимпиады).

Наверное, пришла пора объяснить читателю, что же означают эти странные даты с «дробями» — 468/467 год до н. э. и т. п. Летосчисление «от Рождества Христова», которым мы ныне пользуемся и которое лежит в основе григорианского календаря, разумеется, появилось уже после времен Геродота — несколько веков спустя. До того пользовались различными летосчислениями («эрами»); в частности, едва ли не в каждом полисе Эллады был собственный календарь. Для приведения в единую хронологическую систему событий, происходивших в различных регионах, историком III века до н. э. Тимеем из Тавромения был предложен общегреческий счет лет по олимпиадам — четырехлетним промежуткам между Олимпийскими играми. Они проводились в античную эпоху, в отличие от Олимпийских игр современности, всегда в одном и том же месте — городе Олимпии (на западе Пелопоннеса), но, как и в наши дни, раз в четыре года. Первые игры состоялись, как принято считать, в 776 году до н. э.; от них-то и велась нумерация всех последующих.

Разумеется, ученые-историки Нового времени перевели с летосчисления по Олимпиадам на христианское летосчисление все события, имевшие место до введения последнего. По большей части никаких проблем с таким переводом не возникало. Так, если было известно, что Марафонская битва состоялась осенью 3-го года 72-й олимпиады, то в пересчете получалась осень 490 года до н. э.

Имелось, однако, обстоятельство, которое в ряде случаев препятствовало такой точности. Дело в том, что в календарях большинства греческих полисов, в отличие от нашего григорианского календаря, год начинался летом, а не зимой. Именно так было и в Олимпии: летние Олимпийские игры (зимних Античность не знала) открывали собой новый год и новое четырехлетие — олимпиаду. Соответственно, если нам известно только то, что некое событие произошло в 3-й год 72-й олимпиады, без уточнения месяца или хотя бы времени года, то пересчет на привычную нам датировку допускал два в равной мере вероятных варианта: вторую половину 490 года до н. э. или первую половину 489-го. Такие-то даты и принято в науке писать с «дробями»: 480/489 год до н. э., показывая тем самым, что более точно определить время события невозможно. Именно так и в процитированном отрывке из Евсевия: 1-й год 78-й олимпиады соответствует 468/467 году до н. э.

Экскурс о летосчислениях мог показаться кому-то скучноватым и не очень нужным. Но не будем забывать: речь у нас идет об историке, более того — о великом историке, «Отце истории». А потому-то, хотим мы или не хотим, нам придется время от времени вникать в сложные хронологические проблемы. Ведь история и хронология всегда идут рука об руку, их оторвать друг от друга невозможно.

Но вернемся к свидетельству Евсевия Кесарийского. Оно не дает никаких пояснений, чем получил известность Геродот в указанный год. Своим историческим трудом? Это абсолютно исключено: в 468/467 году до н. э. ему не было и двадцати лет. Скорее всего, он не только не приступил еще к написанию своего сочинения, но и не помышлял о карьере историка. От сложной проблемы можно освободиться — сделав вид, будто ее нет, сочтя, что хронист ошибся. Это самый простой, но не самый плодотворный путь. К тому же хронология Евсевия в целом довольно надежна: он долго и скрупулезно трудился над ней, привлекая труды многочисленных предшественников.

Что, если допустить, что до Евсевия дошло смутное упоминание о самом первом появлении Геродота на исторической сцене — пока еще не в качестве деятеля культуры, ученого, а в качестве политика, тираноборца? Его имя вполне могло стать известным в связи с заговором против Лигдамида.

В греческом мире всегда очень высоко ценили людей, которые восставали против тирании; они даже становились объектами почитания. Достаточно припомнить афинских «тираноубийц» Гармодия и Аристогитона, организовавших в 514 году до н. э. заговор, направленный против тирана Афин Гиппия. Выступление заговорщиков оказалось безуспешным: им удалось убить только брата Гиппия — Гиппарха, а сразу после этого они были схвачены телохранителями и казнены. Тиран остался жив, более того, после покушения его правление стало более жестоким. Само их выступление было вызвано не политико-идеологическими соображениями, не принципиальной враждебностью тирании, а мотивами личной мести. И тем не менее после установления афинской демократии имена Гармодия и Аристогитона были окружены чрезвычайным почетом. Им поставили статуи в самом центре Афин — на главной городской площади; в их честь слагали песни и гимны. Они были объявлены героями, то есть существами сверхчеловеческого порядка. Многие афиняне, вопреки исторической истине, считали именно их основателями демократии.

Кстати, есть даже некое созвучие между этими двумя парами: Гармодий и Аристогитон — Геродот и Паниасид. В обоих случаях из двух заговорщиков один — цветущий юноша, другой — мужчина средних лет.

Эта гипотеза не претендует на статус безусловной истины. Но если она имеет право на существование, мы можем сделать дальнейший вывод: время заговора, в котором участвовал Геродот, и его бегства на Самос определяется именно датой Евсевия. Никаких противоречащих этому фактов или аргументов нет. Более того, названная дата очень хорошо согласуется с хронологией вхождения Галикарнаса в Афинский морской союз: получается, что противники тирании начали действовать сразу после освобождения от персидского владычества.

 

Изгнанник на Самосе

Переселение Геродота на Самос стало в каком-то отношении переломным моментом всей его биографии. Именно оно, надо полагать, определило дальнейшую судьбу юноши и в конечном счете привело его на путь историописания.

Действительно, если бы заговор против Лигдамида оказался успешным, то Геродот остался бы в родном полисе и продолжил активно участвовать в политической жизни. Ведь именно политика однозначно считалась самым достойным занятием для граждан греческих государств. Геродот был молод, вся жизнь у него была впереди, и вполне возможно, что он стал бы со временем лидером Галикарнаса. Таким образом, мы имели бы политического деятеля Геродота — пусть даже крупного по меркам своего города, но в масштабах эллинского мира всего лишь одного из тысяч. Но тогда мы, скорее всего, не узнали бы историка Геродота — единственного и неповторимого. Государственная деятельность вряд ли оставила бы ему время для интеллектуальных штудий.

Некоторые древнегреческие историки являлись одновременно и политиками. Но к написанию своих исторических трудов они приступали в период вынужденного досуга, чаще всего тоже в годы изгнания. Фукидид — младший современник Геродота и следующий после него представитель античной исторической науки, непосредственный продолжатель «Отца истории» на этой стезе и в то же время его довольно жесткий критик — был представителем одного из знатнейших афинских аристократических родов — Филаидов. В молодости он начал политическую и военную деятельность, был избран стратегом и, командуя эскадрой кораблей в Пелопоннесской войне между Афинами и Спартой, неудачно провел порученную ему операцию, в результате чего попал под суд и был приговорен к изгнанию из Афин. Именно в двадцатилетнем изгнании, не имея возможности непосредственно влиять на судьбы Греции, он и занялся описанием и вдумчивым анализом этих судеб. В IV веке до н. э. афинский политик Андротион, тоже вынужденный удалиться из полиса, написал «Аттиду» — исторический труд по истории Афин и Аттики с древнейших времен. А еще несколько десятилетий спустя сицилийский историк Тимей, напротив, написал свое пространное сочинение в пору многолетнего проживания в Афинах — тоже вдали от отечества. Примеры такого рода можно было бы множить и множить…

Почему нередко греки — причем, как правило, люди ярко выраженного политического темперамента — осваивали ремесло историка именно в подобных обстоятельствах? Да именно потому, что им не оставалось ничего иного: ведь политика для них была закрыта! Мы уже упоминали об этом последствии древнегреческого полисного партикуляризма: гражданин полиса пользовался всей полнотой политических прав только в этом полисе, а за его пределами он становился, в сущности, никем. Исключительно незавидной была судьба изгнанника, и не случайно в Элладе изгнание считалось вторым по тяжести наказанием после смертной казни.

Переселенец из одного полиса в другой в лучшем случае причислялся на новом месте жительства к сословию метеков. Таким людям хотя бы гарантировались безопасность, защита закона, дозволялось беспрепятственное проживание. Но метек, не располагая политическими правами, никак не мог участвовать в работе органов государственной власти. Если он пытался с помощью какой-нибудь хитрости принять такое участие (например, пробирался тайком на народное собрание), это расценивалось как очень серьезное преступление и могло привести даже к смертной казни. Метек не имел и имущественных прав, не мог приобрести участок земли и возделывать его, добывая себе хлеб насущный. Максимум, что ему позволялось, — арендовать дом в городе для своего проживания. Метеки ежегодно платили налог в государственную казну; граждане же регулярных налогов не платили, поскольку в Греции считалось, что высокое звание гражданина несовместимо с налогообложением. Лишь в чрезвычайных ситуациях с членов гражданского коллектива могли взыскать разовый экстренный налог — эйсфору.

Метек, поселяясь в полисе, был обязан найти гражданина, который согласился бы стать его «покровителем» (простатом). Простат как бы отвечал за метека перед полисом и в то же время представлял интересы своего подопечного в органах государственной власти. Ведь метек, будучи лицом неправоспособным, нe мог, в частности, выступать в суде — не важно, в качестве истца или ответчика.

Метек мог прожить в полисе сколь угодно долго, но гражданином от этого не становился. Более того, у метека могли родиться дети, у тех свои дети… Эти люди даже не видели своей настоящей родины и с самого момента своего появления на свет жили на территории чужого полиса, но гражданскими правами в нем они так и не пользовались.

Лишь в случае, если метек оказывал особо важную услугу государству — например, при серьезных финансовых затруднениях добровольно и неоднократно вносил в полисную казну крупную сумму из собственных средств, — в афинском народном собрании мог быть поставлен вопрос о том, чтобы в награду включить его в коллектив граждан. Но такие случаи в классическую эпоху были исключительно редкими. Принималось специальное постановление, касавшееся конкретного человека и не имевшее силы прецедента.

Принятие такого постановления было затруднено сложными процедурными препонами. Об этом рассказывается в речи одного из афинских ораторов IV века до н. э.: «Дарование афинского гражданства наш народ считает настолько прекрасной и важной наградой, что установил для себя законы, согласно которым такое право предоставляется — если народ захочет кого-либо сделать афинским гражданином… Прежде всего, у нашего народа есть закон, согласно которому разрешается даровать права афинского гражданства только тем, кто своими подвигами на благо народа афинян это звание заслужил. И даже после того, как народное собрание, убежденное в правильности своего решения, предоставит эту награду, закон не позволяет считать это решение правомочным, пока на следующем народном собрании не менее шести тысяч человек тайным голосованием (с помощью камешков-„бюллетеней“, которые опускали в урны. — И. С.) не проголосует за это решение… Затем закон предоставил право любому афинянину, кто только пожелает, выдвинуть обвинение против лица, получившего гражданские права, в незаконном получении такой награды. Явившись в суд, обвинитель имеет право изобличить это лицо как не достойное награды, ему предоставленной, доказывать, что это решение было принято в нарушение афинских законов, Это обвинение рассматривается судом и в случае, если лицо, получившее награду, признается недостойным ее, суд лишает его права афинского гражданства» (Псевдо-Демосфен, LIX. 88–91).

Даже если метек и становился гражданином, то все-таки не до конца равноправным: ему запрещалось, например, выставлять свою кандидатуру на высшие в афинском полисе должности архонтов, а также быть жрецом.

В других древнегреческих государствах так же, как в Афинах, гражданство предоставлялось очень редко и с большими затруднениями. Свободные и полноправные граждане полисов абсолютно не были расположены делиться с кем бы то ни было своей свободой и полноправием.

Причем для человека, оказавшегося в другом городе, стать метеком было еще далеко не самым худшим вариантом. Ведь тем самым он, выражаясь современным языком, получал «вид на жительство». Часто приезжий считался просто «чужаком» (ксеном), к которому отношение было однозначным: сделал свои дела — и до свидания, не задерживайся.

Ныне граждан древнегреческих полисов нередко обвиняют в том, что они не предоставляли полноправия метекам и другим чужеземцам. В этой связи говорят об узости, ограниченности античной полисной демократии. Однако эти упреки лицемерны. Ведь и современные, вполне демократические государства относятся к людям, прибывшим из других стран, в сущности, точно так же. И в наши дни повсюду имеются свои метеки, только называют их мигрантами.

Покинув в юности родной Галикарнас, Геродот потом почти всю жизнь прожил на положении метека; следовательно, занятие активной политикой было для него исключено. Несомненно, чем дальше, тем больше ему приходилось задумываться над тем, какой деятельности посвятить себя.

Вопрос о том, как прокормиться, полагаем, перед Геродотом не вставал. Он, как мы знаем, был выходцем из знатной — а следовательно, и богатой — семьи. Неизвестно, был ли жив его отец на момент заговора против Лигдамида, а если был — переселился ли вместе с сыном на Самос или же остался на родине.

Впрочем, всё это не имеет принципиального значения. Если Лике покинул Галикарнас, то, конечно, захватил с собой свое денежное состояние или по крайней мере его часть. Если же он продолжал там жить и разлучился с сыном, оказавшимся на чужбине, то не приходится сомневаться, что он находил возможность помогать Геродоту. Наконец, если отец будущего историка умер раньше его эмиграции, то Геродот стал наследником его имущества (по крайней мере половины, поскольку у него был брат).

Одним словом, молодой человек не испытывал нужды. Тем не менее вопрос о выборе пути перед ним стоял: будучи одаренным и энергичным, он не мог, разумеется, провести столь бурно начавшуюся жизнь в безделье. Но круг деятельности был для него сильно ограничен ввиду положения изгнанника и метека: отпадала политика — а именно к ней он, скорее всего, обратился бы, если бы позволили обстоятельства.

Можно было стать морским торговцем или открыть ремесленную мастерскую. Эти занятия, сулившие выгоды, разрешались и метекам; многие из них именно таким образом обрели благосостояние. Некоторые ученые считают, что и Геродот поступил так же и предпринимал свои многочисленные путешествия именно в качестве купца, перевозя на корабле товары из города в город и из страны в страну. Но это крайне маловероятно: сам историк и словом не обмолвился о торговых целях своих странствий — напротив, повсюду подчеркивает, что совершал их из бескорыстного, чисто исследовательского интереса.

Приведем один пример. Будучи в Египте, Геродот столкнулся там с культом местного бога, которого греки отождествляли с Гераклом. Но мифы о «египетском Геракле» и о греческом герое сильно отличались друг от друга. В частности, египтяне считали своего «Геракла» одним из древних богов, а в эллинской мифологии Геракл, наоборот, едва ли не самый молодой обитатель Олимпа, вначале бывший человеком, а после смерти за свои многочисленные подвиги удостоившийся причисления к небожителям.

Разногласия между священными преданиями разных народов заинтриговали Геродота, и он решил изучить проблему специально. Сам он пишет: «Так вот, желая внести в этот вопрос сколь возможно больше ясности, я отплыл в Тир Финикийский, узнав, что там есть святилище Геракла. И я видел это святилище, богато украшенное посвятительными дарами. Среди прочих посвятительных приношений в нем было два столпа, один из чистого золота, а другой из смарагда, ярко сиявшего ночью. Мне пришлось также беседовать с жрецами бога, и я спросил их, давно ли воздвигнуто это святилище. И оказалось, что в этом вопросе они не разделяют мнения эллинов. Так, по их словам, святилище бога было воздвигнуто при основании Тира, а с тех пор, как они живут в Тире, прошло 2300 лет. Видел я в Тире и другой храм Геракла, которого называют Гераклом Фасийским. Ездил я также на Фасос и нашел там основанное финикиянами святилище Геракла, которые воздвигли его на своем пути, когда отправлялись на поиски Европы. И это было не менее чем за пять поколений до рождения в Элладе Амфитрионова сына Геракла. Эти наши изыскания ясно показывают, что Геракл — древний бог» (II. 44).

Описанные здесь передвижения менее всего напоминают стиль поведения купца, для которого главное — доставить товар по назначению, продать его, получить прибыль и отправиться обратно; он ни за что не отклонится от своего пути, если в том нет прямой необходимости. А Геродот, как видим, ехал туда, куда влекла его логика познания. Из Египта он прибыл в Финикию, а там узнал о религиозных связях финикийцев с островом Фасос в северной части Эгейского моря, поплыл на этот остров (очень неблизкий путь!) и не успокоился, пока не отыскал истину или то, что представлялось ему истиной.

Геродот, являясь аристократом по рождению, не мог быть торговцем или ремесленником, ведь эти занятия в классической Греции считались не слишком почтенными, плохо совместимыми с достоинством свободного человека. Гораздо более уважаемым мыслился сельскохозяйственный труд в своем поместье, но к нему галикарнасский изгнанник, как мы видели, доступа не имел — не позволял статус метека. Ему оставалось, в сущности, одно: обратиться на стезю интеллектуальной, культурной деятельности. Все данные для этого у Геродота были. Он получил, вне всякого сомнения, хорошее образование и едва ли не с детства общался с широко эрудированными людьми, такими как Паниасид.

Но какую именно отрасль обширного культурного поприща мог он избрать? Стать либо философом и ученым-естествоиспытателем (в начале классической эпохи эти две специальности еще не отделялись друг от друга), либо оратором, либо поэтом. В наше время в этот перечень добавилась бы еще возможность стать мастером искусства: скульптором, живописцем или архитектором. Но для человека Античности эти профессии отнюдь не пользовались высокой репутацией, считались ремесленническими, что для нас совсем уж необычно. Мы ценим поэта и художника примерно одинаково, эти слова стали даже отчасти взаимозаменяемы («поэт — художник слова» и т. п.). Для жителей Эллады поэт — боговдохновенный певец, общающийся с музами, а художник — всего лишь высококвалифицированный ремесленник. Почитались преимущественно те формы культуры, которые были связаны со словом, с идеей, так сказать, «бестелесные», не связанные с изготовлением материальных вещей. Поэзией или философией могли заниматься на досуге люди самого высокого положения. Но невозможно даже представить себе, чтобы аристократ увлекся, скажем, ваянием или начал писать картины.

Подобное отношение выражено в словах писателя-моралиста Плутарха: «Кто занимается лично низкими предметами, употребляя труд на дела бесполезные, тот этим свидетельствует о пренебрежении своем к добродетели. Ни один юноша, благородный и одаренный, посмотрев на Зевса в Писе (знаменитую статую Зевса в Олимпии работы Фидия. — И. С.), не пожелал бы сделаться Фидием, или, посмотрев на Геру в Аргосе — Поликлетом» (Плутарх. Перикл. 2).

Философами Иония издавна была прославлена. Собственно, именно в ней — впервые в мировой истории — появилась философская мысль. И сразу же ионийские полисы родили целую когорту выдающихся мыслителей — Фалеса, Анаксимандра, Гераклита… Имелась влиятельная философская школа и на Самосе. Ее крупнейшим представителем являлся всем известный Пифагор. Есть мнение, что это именно он первым ввел в обиход сам термин «философия». Правда, основная деятельность Пифагора развернулась не на родном острове, а в населенной греками Южной Италии. Однако самосцы, конечно, хорошо помнили о своем знаменитом земляке. Упоминает о нем и Геродот, при этом называя Пифагора «величайшим эллинским мудрецом» (IV. 95). Разумеется, здесь историк передает самосскую точку зрения, с которой вряд ли согласились бы жители многих других греческих городов. Так, милетяне скорее признали бы мудрейшим из эллинов не Пифагора, а своего соотечественника Фалеса, афиняне — Солона, спартанцы — Хилона, лесбосцы — Питтака и т. д. В отличие от перечисленных лиц Пифагор даже не входил в число «семи мудрецов». Философы были на Самосе и после Пифагора; особенно на этом поприще прославился Мелисс, зарекомендовавший себя также крупным государственным деятелем и полководцем (Плутарх. Перикл. 26–27). Мелисс жил и действовал в середине V века, то есть был современником Геродота. Весьма вероятно, что они были знакомы: в условиях древнегреческих полисов — очень небольших государств — все сколько-нибудь выдающиеся личности не могли не знать друг друга.

Впрочем, тому, что Геродот не вступил на путь философии, удивляться не приходится. Достаточно вчитаться в его труд, чтобы понять: этот человек не был рожден философом. Мышление его было не абстрактным — это необходимо, чтобы погружаться в философскую проблематику, — а, напротив, конкретным, образным. Его влекли к себе не идеи, а факты и события, прежде всего наиболее яркие и занимательные.

А что можно сказать о карьере оратора? Вот она, безусловно, пришлась бы Геродоту по плечу. Даром красноречия он, бесспорно, обладал. Ораторскому стилю присущи те черты, которые являются излишними для стиля философского: живость изложения, доходчивость, убедительность. В «Истории» Геродота всё это мы находим в избытке. Не случайно действующие лица трактата сплошь и рядом произносят речи — то краткие, то пространные. Раз Геродот составлял такие речи для своих персонажей, почему бы ему не писать их для себя самого?

Но в классической Греции ораторское искусство имело подчеркнуто политический характер. Ораторы, как правило, были крупными деятелями своих полисов, произносили речи в народном собрании и других органах власти, а тематикой этих речей были важнейшие вопросы государственной жизни. Геродоту же, с его статусом метека, выступать на эти темы никто бы не позволил. Правда, со временем в греческих полисах, особенно в Афинах, получила распространение профессия логографа. Тот, кто занимался ею, писал речи для других и получал от своего ремесла неплохие доходы. Известны случаи, когда логографами были метеки — например, Лисий, один из лучших представителей афинского красноречия. Но это было значительно позже и не встречалось во времена самосской юности Геродота.

Трудно ответить на вопрос, почему он не выбрал путь поэзии. Поэтическое творчество считалось в высшей степени подходящим для аристократа. Очень многие древнегреческие поэты — Солон, Алкей, Феогнид и другие — были выходцами из знати. А в случае с Геродотом к этому, казалось бы, располагали и все прочие обстоятельства: он вырос в общении с поэтами; крупнейший эпик эпохи, Паниасид, был его родственником и оказал на него большое влияние. Но почему-то в конечном счете Геродот не ступил на стезю Паниасида, а выбрал собственную.

Как это получилось? Приходится признать, что любой ответ может быть только предположительным, и ни доказать, ни опровергнуть его нет никакой возможности. Во-первых, не все люди обладают даром стихосложения — для этого необходим особый умственный и душевный склад. Вероятно, Геродоту гораздо легче работалось в прозе. Во-вторых, молодой человек обладал настолько ординальным самоощущением, что ему хотелось заняться чем-то совсем новым, редким, нетрадиционным. Философ, оратор, поэт — всё это были уже хорошо изведанные области интеллектуальной деятельности. Геродот же взялся за такую, в которой предшественников у него почти не было.

Итак, Геродот стал историком, и произошло это именно в пору его пребывания на Самосе. В словаре «Суда» сказано: «…На Самосе он и изучил ионийский диалект, и написал „Историю“ в 9 книгах».

Абсолютно верным это сообщение быть не может. Во-первых, с ионийским диалектом Геродот конечно же не мог не быть знаком еще до прибытия на Самос. Возможно, здесь имеется в виду «изучил его в совершенстве», чтобы владеть им свободно и писать как на родном. В любом случае тот диалект, на котором написана «История», — общеионийский, тогда как на Самосе был в ходу несколько отличавшийся вариант этого говора. Во-вторых, не вполне верно и утверждение, что труд Геродота был полностью написан на этом острове. Над своим сочинением историк работал всю жизнь, вплоть до кончины, то есть еще много времени спустя после того, как покинул Самос. Но зерно истины в цитированном свидетельстве, несомненно, все-таки есть. Научная работа Геродота началась на Самосе. А прожил он там, судя по всему, довольно долго — вполне возможно, что не менее двадцати лет. Разумеется, «Отец истории» отправлялся в свои многочисленные путешествия, но его основной резиденцией, судя по всему, вплоть до 444 года до н. э. оставался самосский полис.

В чем же заключался «толчок» к историческому творчеству, который Геродот получил здесь? Прежде всего в корне изменилось всё его окружение — стало более широким и многогранным. Из провинциального, несколько захолустного Галикарнаса юноша сразу очутился в одном из самых знаменитых центров античного мира, что, несомненно, произвело на него немалое впечатление. В одном месте его труда Самос назван даже «первым из эллинских и варварских городов» (III. 139)! Конечно, это преувеличение, но и оно говорит о том, что автор явно был восхищен местом, где ему теперь приходилось жить.

Думается, не случайно о Самосе и самосцах речь в труде «Отца истории» заходит несравненно чаще, чем о его родном городе. Собственно, значительную часть сведений о древней истории Самоса мы получаем именно от Геродота. Поэтому в своем рассказе мы будем активно привлекать его данные.

Самос, крупный остров Эгеиды, лежит в восточной части моря, лишь узким проливом отделенный от побережья Малой Азии. Там, на материке, у самосцев тоже издавна были территориальные владения (так называемая Перея) с городком Аней.

Самос был заселен и освоен ионийцами на рубеже II–I тысячелетий — именно тогда, когда эта греческая племенная группа обосновалась в восточноэгейском ареале. Результатом колонизации стало появление области Иония, и Самос являлся ее неотъемлемой частью. Уже в начале архаической эпохи на нем сформировался полис, довольно быстро ставший одним из сильнейших эллинских городов-государств.

Основой могущества и процветания Самоса был его флот, весьма значительный по греческим меркам как в военной, так и в торговой составляющей. Военно-морские силы самосцев уже с VIII–VII веков позволяли им участвовать в вооруженных столкновениях даже в далекой от Ионии Балканской Греции. Так, в одном месте «Отец истории» мимоходом упоминает: «…самосцы помогали халкидянам против эретрийцев и милетян» (V. 99). Речь идет о Лелантской войне — едва ли не первом известном межполисном столкновении в истории греческого мира — вялотекущей и, как следствие, затяжной (с середины VIII до середины VII века). Постепенно в конфликт между соперничавшими Халкидой и Эретрией втянулся ряд других полисов, в том числе находившихся в отдалении от основного фронта военных действий. В числе союзников Халкиды были Самос и Коринф, а Эретрию не случайно поддерживал Милет (милетяне и самосцы сами постоянно соперничали: их полисы находились неподалеку друг от друга, и им было что делить).

Именно к периоду Лелантской войны относится эпизод, о котором рассказывает другой великий историк — Фукидид: «По преданию, коринфяне первыми приступили к строительству кораблей способом, уже весьма похожим на современный, и в Коринфе были построены первые в Элладе триеры. Коринфский кораблестроитель Аминокл, который прибыл к самосцам приблизительно лет за триста до окончания этой войны, построил им четыре корабля» (Фукидид. История. I. 13. 2–3). Таким образом, благодаря дружбе с Коринфом самосцам удалось обзавестись лучшими к тому времени военными судами.

Не в первый раз у нас зашла речь о триерах; наверное, пора пояснить, что это такое. Триера была наиболее распространенным в античном греческом мире типом парусно-весельного судна. Впрочем, парусный такелаж на триере был предельно незамысловат и применялся редко, в основном же она двигалась на веслах, особенно во время морского боя. Весла по обоим бортам триеры располагались в три параллельных ряда (отсюда и название — «триера», «трехрядный» корабль). Весла были длинными и массивными, с каждым управлялся один гребец, а всего гребцов (и соответственно вёсел) на судне насчитывалось 150–170. Когда гребцы работали в полную силу, удавалось развивать скорость до десяти узлов в сочетании с высокой маневренностью, что делало триеру мощной силой. Правда, обычно считается, что триера была изобретена лишь в VI веке до н. э., и это приходит в противоречие с приведенным выше свидетельством о том, что коринфянин Аминокл якобы уже гораздо раньше построил самосцам корабли такого типа. Может быть, применительно к эпохе Лелантской войны речь должна идти еще не о триерах, а о пентеконтерах — предыдущем типе военных кораблей, представлявших собой, в сущности, очень большие лодки с парусом и полусотней вёсел в один ряд. Известно, что и в дальнейшем основу самосского флота составляли не триеры, а пентеконтеры, более легкие и маневренные.

Как бы то ни было, флот Самоса был очень силен и осуществлял порой весьма дальние экспедиции. В то же время, когда шла Лелантская война, на юге Пелопоннеса Спарта покоряла соседнюю область Мессению. В Мессенских войнах самосцы также приняли участие — на стороне Спарты, которая и вышла победителем. Как пишет Геродот, спартанцы были признательны жителям Самоса, «так как самосцы прежде прислали им корабли на помощь против мессенцев» (III. 47). Правда, историк указывает, что здесь он передает точку зрения самих самосцев, без сомнения, ближе всего ему знакомую. Спартанцы же впоследствии придерживались иного мнения; впрочем, Спарта к началу классической эпохи всерьез переписала собственную историю, придав ей форму своеобразного «эгоцентрического мифа», и была отнюдь не склонна признавать свои долги перед кем бы то ни было.

Но более всего Самос прославился в период архаики торговым мореплаванием. Купцы, бороздившие на своих кораблях просторы Эгеиды, да и всего Средиземноморья, в те времена, как правило, были знатными аристократами. Ведь для того чтобы снарядить торговое судно, набрать экипаж, закупить партию товара для продажи на чужбине, нужен был изрядный начальный капитал, только богатые люди могли себе это позволить. А знатность и богатство в эллинском мире долго шли рука об руку.

Геродот рассказывает интересную историю об одном из таких самосских торговцев, по имени Колей, который установил связи с богатым царством Тартесс, располагавшимся на крайнем западе тогдашней ойкумены, в южной части Испании. Колей с товарищами отплыл с Самоса в Египет. «Однако восточным ветром их отнесло назад, и так как буря не стихала, то они, миновав Геракловы столпы, с божественной помощью прибыли в Тартесс. Эта торговая гавань была в то время еще не известна эллинам. Поэтому из всех эллинов самосцы получили от привезенных товаров по возвращении на родину (насколько у меня об этом есть достоверные сведения) больше всего прибыли… Самосцы посвятили богам десятую часть своей прибыли — 6 талантов» (IV. 152).

Следовательно, общий доход самосских купцов, посетивших Тартесс, составил 60 талантов, или 1560 килограммов серебра. И эта очень крупная сумма досталась самосцам в результате только одного плавания!

Жители Самоса приняли достаточно активное участие в Великой греческой колонизации. Есть даже мнение, что выходцы с острова поселились, в числе прочих мест, в такой периферийной «глубинке», как Северное Причерноморье, побережье Боспора Киммерийского (Керченского пролива), и были основателями расположенного там города Нимфей. Впрочем, этот вопрос однозначного ответа пока не нашел.

Но совершенно точно известно, что самосцы участвовали в организации упоминавшейся выше общегреческой колонии-фактории Навкратис в Египте. Впрочем, в Навкратисе эти островитяне, насколько можно судить, держались особняком. Почти все остальные тамошние греки имели общее святилище — Эллений, а торговцы с Самоса воздвигли особый храм, посвященный Гере (II. 178).

Нужно заметить, что практически каждый древнегреческий полис имел собственное божество-покровителя из многочисленного эллинского пантеона. Античная религия была, как известно, подчеркнуто политеистической, но некоторая тяга к единобожию начала проявляться довольно рано, что выражалось и в выдвижении на первый план «отца бессмертных и смертных» — Зевса, и в культе божественных покровителей.

Скажем, жители Афин, конечно, прекрасно понимали, что верховный бог — Зевс, но больше любили и чтили всё же «свою» Афину. В ее честь были воздвигнуты главные афинские храмы, справлялись самые пышные и торжественные празднества полиса. Покровительницей Коринфа считалась Афродита, покровителем Милета — Аполлон и т. д. На Самосе же в этой роли выступала Гера, одна из самых могущественных древнегреческих богинь, сестра и супруга Зевса. Главное самосское святилище было посвящено Гере. Геродот по достоинству называет его одним из самых замечательных в греческом мире (II. 148).

Отношения Самоса с Египтом были добрыми. Фараон Амасис, пишет «Отец истории», подарил «в храм Геры на Самосе две свои портретные деревянные статуи, которые еще в мое время стояли в большом храме за порталом. Эти приношения на Самос царь сделал ради своей дружбы и гостеприимства с Поликратом, сыном Эака» (II. 182). Упомянутый здесь Поликрат — знаменитый самосский тиран, один из главных героев сочинения Геродота.

Сильный флот давал самосцам многие возможности. В частности, они не брезговали пиратством: их легкие, быстрые корабли позволяли им нападать на суда в Эгейском море и беззастенчиво грабить их. Подобного рода разбой стал одним из главных источников богатства самосской знати, считаясь в ее среде не зазорным, а скорее, наоборот, достойным делом. Одним из популярных имен у аристократов Самоса было имя Силосонт, которое может быть переведено как «грабитель, хранящий добычу». Геродот упоминает несколько случаев самосского пиратства.

В середине VI века спартанцы вступили в союз с лидийским царем Крезом и, приняв от него подарки в знак дружбы, решили сделать ответный дар. «Лакедемоняне изготовили медную чашу для смешивания вина, украшенную снаружи по краям всевозможными узорами, огромных размеров, вместимостью на 300 амфор. Впрочем, эта чаша так и не попала в Сарды по причинам, о которых рассказывают двояко. Лакедемоняне передают, что на пути в Сарды чаша оказалась у острова Самоса. Самосцы же, узнав об этом, подплыли на военных кораблях и похитили ее. Сами же самосцы, напротив, утверждают: лакедемоняне, везшие чашу, прибыли слишком поздно и по пути узнали, что Сарды взяты персами, а Крез пленен. Тогда они будто бы предложили продать эту чашу на Самосе, и несколько самосских граждан купили ее и посвятили в храм Геры. Возможно также, что люди, действительно продавшие чашу, по прибытии в Спарту объявили там, что их ограбили самосцы» (I. 70).

Геродот, похоже, больше симпатизирует второй версии, что неудивительно: долго прожив на Самосе, он не мог не подвергнуться влиянию традиции, бытовавшей в среде его граждан. Нам же нападение самосцев представляется более вероятным, тем более что известны похожие инциденты. Например, фараон Амасис послал спартанцам в дар великолепный панцирь: «Панцирь был льняной со множеством вытканных изображений, украшенный золотом и хлопчатобумажной бахромой. Самым удивительным в нем было то, что каждая отдельная завязка ткани, как она ни тонка, состояла из 360 нитей и все они видны» (III. 47). Но и это ценнейшее изделие было перехвачено в пути вездесущими самосцами!

Впрочем, случалось им делать и добрые дела. В конце VII — начале VI века правивший в Коринфе могущественный тиран Периандр превратил свой город в центр крупной державы, подчинил ряд других полисов, в том числе остров Керкиру в Ионическом море. Как-то керкиряне разгневали Периандра, отличавшегося крутым и жестоким нравом. Геродот рассказывает, чем закончилась эта история: «Периандр, сын Кипсела, отправил 300 сыновей знатных людей с острова Керкиры в Сарды к Алиатту для оскопления. Когда же коринфяне с этими мальчиками на борту пристали к Самосу, то самосцы, узнав, зачем их везут в Сарды, сначала научили детей искать убежища в святилище Артемиды, а затем не позволили насильно вытащить „умоляющих о защите“ из святилища. А когда коринфяне не хотели давать детям пищи, то самосцы устроили праздник, который справляют еще и поныне. Каждый вечер, пока дети оставались в святилище как „умоляющие о защите“, самосцы водили хороводы и пляски девушек и юношей и во время плясок ввели в обычай приносить лепешки из сесама с медом, чтобы дети керкирян могли их уносить и есть. Это продолжалось до тех пор, пока коринфские стражи не уехали с острова, оставив детей. Затем самосцы отвезли детей назад на Керкиру» (III. 48).

На Самосе бурно развивались ремесла и искусства; по их уровню остров находился на одном из первых мест в эллинском мире. Не случайно Дарий, переправляясь в 513 году до н. э. из Азии в Европу для похода на скифов, «главным инженером» строительства понтонного моста через Боспор Фракийский поставил именно самосца. Этот мост стал настоящим чудом тогдашней техники. «Дарий остался весьма доволен сооружением моста и строителя его Мандрокла самосца осыпал дарами. На часть этих богатств Мандрокл велел написать картины с изображением всего строительства моста через Боспор; на берегу сидящим на троне был изображен Дарий и его войско, переходящее по мосту через Боспор. Картину эту Мандрокл посвятил в храм Геры на Самосе» (IV. 88).

Есть версия, что именно самосцы первыми из греков начали создавать монументальные статуи (в человеческий рост и выше), позаимствовав технику их изготовления из Египта. В архаическую эпоху особенно прославились самосские мастера Феодор и Рек (Ройк). Они были равно искусными и в торевтике (художественной обработке металла), и в скульптуре, и в архитектуре… Так, Феодором был изготовлен огромный и великолепный серебряный кратер (сосуд для смешивания вина), вмещавший 600 амфор (24 тонны), то есть ровно в два раза больше того кратера, который спартанцы послали в подарок Крезу. А чашу работы Феодора уже сам Крез отправил в качестве посвятительного дара в Дельфы, в святилище Аполлона (I. 51). Очевидно, мастер продал ее царю или же сделал специально по его заказу. Творением рук Феодора был и знаменитый перстень Поликрата, с которым связана одна из самых знаменитых и занимательных историй, вошедших в труд Геродота (к ней мы еще обратимся).

Рек построил на Самосе храм Геры, превосходивший по величине едва ли не все храмы Греции. Вообще для архитектурного и инженерного искусства самосцев было характерно стремление создавать грандиозные постройки, которые должны были поражать воображение современников, и их усилия достигали требуемого эффекта! Так, Геродот в одном месте пытается оправдать перед читателями свое повышенное внимание к Самосу: «Остановился же я несколько подробнее на самосских делах потому, что самосцы воздвигли на своем острове три самых больших сооружения во всей Элладе. Во-первых, они пробили сквозной тоннель в горе высотой в 150 оргий, начинающийся у ее подошвы, с выходами по обеим сторонам. Длина тоннеля 7 стадиев, а высота и ширина по 8 футов. Под этим тоннелем по всей его длине они прокопали канал глубиной в 20 локтей и 3 фута ширины, через который в город по трубам проведена вода из одного обильного источника… Это одно из трех сооружений. Второе — это дамба в море, возведенная вокруг гавани. Дамба эта 20 оргий высотой и более 2 стадиев в длину. Третье сооружение — величайший из известных нам храмов. Первым строителем этого храма был Рек, сын Филея, самосец» (III. 60).

Остатки всех перечисленных здесь сооружений сохранились и тщательно исследованы археологами. Тоннель-водопровод действительно впечатляет. Его пробивали две команды строителей с двух сторон скалы, чтобы встретиться в центре. Малейшая ошибка в расчетах — и можно было промахнуться. Но стыковка двух частей тоннеля произошла практически «точка в точку», что говорит об исключительно высоком инженерном мастерстве. Что же касается храма Геры, возведенного около 560 года до н. э., то через несколько десятилетий он был перестроен и стал еще более колоссальным: 55,2 на 112 метров в плане. По размерам он совсем немного уступал только знаменитому храму Артемиды в соседнем Эфесе (55,1 на 115,1 метра), вошедшему впоследствии в перечень «семи чудес света». Всё это масштабное строительство велось на Самосе в правление тирана Поликрата.

В наиболее развитых древнегреческих государствах (а Самос был одним из них) на протяжении архаической эпохи происходила особенно острая внутриполитическая борьба — стасис, — бывшая тогда настоящим бичом Эллады: соперничали аристократические группировки, возглавляемые знатными лидерами. Если один из таких лидеров побеждал всех конкурентов, то возникала тирания. Не стал исключением и самосский полис. На острове в VI веке до н. э. утвердилась династия тиранов, самым знаменитым из которых и был Поликрат (около 538–522), которого с полным основанием следует признать одной из самых колоритных личностей в истории античного мира. Геродот рассказывает о нем достаточно подробно — видимо, самосцы еще очень долго помнили о деяниях своего бывшего владыки:

«Сначала Поликрат разделил город на три части и правил вместе с братьями Пантагнотом и Силосонтом. Затем одного из братьев он убил, а младшего — Силосонта — изгнал. С тех пор Поликрат стал владыкой всего Самоса. Он заключил договор о дружбе с Амасисом, царем Египта, послал ему дары и получил ответные подарки. Вскоре за тем могущество Поликрата возросло и слава о нем разнеслась по Ионии и по всей Элладе. Ведь во всех походах ему неизменно сопутствовало счастье. У него был флот в 100 пятидесятивесельных кораблей (пентеконтер. — И. С.) и войско из тысячи стрелков. И с этой военной силой Поликрат разорял без разбора земли друзей и врагов. Ведь лучше, говорил он, заслужить благодарность друга, возвратив ему захваченные земли, чем вообще ничего не отнимать у него. Так-то Поликрату удалось захватить много островов и много городов на материке» (III. 39).

Прямо сказать, вырисовывается не очень симпатичный образ. Поликрат, судя по всему, был типичным тираном — одним из тех, кто придал отрицательный смысл самому этому термину, изначально для греков вполне нейтральному. Мы видим человека алчного, жестокого даже по отношению к родственникам и друзьям, да к тому же беззастенчивого циника. Он был настоящим «тираном-пиратом», и флот, находящийся под его командованием, — в сущности, флотом разбойничьим. Тем не менее Поликрата уважали — и соседи, и сограждане. Первые — потому, что побаивались. Вторые — потому, что эта «сильная личность», увеличивая собственные могущество, богатство, авторитет, тем самым увеличивала могущество, богатство, авторитет своего полиса. Можно сказать без преувеличения: именно в правление Поликрата Самос достиг наивысшего расцвета. Он был тогда ведущей морской державой во всем бассейне Эгеиды, с которой приходилось считаться всем. Как видим, даже фараон Амасис, правитель обширного государства, не счел зазорным заключить союз с отдаленным, не слишком большим островом. Видимо, Поликрат заставил с почтением говорить о себе даже далеко за пределами греческого мира.

В его правление Самосу удалось успешно отразить нападение Спарты — самого мощного из тогдашних греческих государств. Спартанцы, никогда не знавшие тирании, относились к ней резко отрицательно и время от времени устраивали рейды по другим греческим полисам с целью свержения засевших там тиранов, почти всегда успешные. Пожалуй, можно припомнить только один случай, когда тиран смог отстоять свою власть от спартанского нападения, — это был Поликрат. Сильное войско спартанцев безуспешно пыталось взять город то штурмом, то длительной осадой, но в конце концов отправилось на родину.

«По одному известию (конечно, недостоверному), Поликрат подкупил лакедемонян самосскими деньгами, будто бы приказав выбить монету из позолоченного свинца, а те, получив эти деньги, отплыли домой» (III. 56). На этот раз вряд ли в «Отце истории» говорит «самосский патриотизм»: признаваемая им недостоверной версия, вне сомнения, в самом деле является ложной. Невозможно предположить, чтобы спартанцы позволили себя так грубо провести. А даже если и так — рано или поздно обман не мог не раскрыться, и тогда разъяренные, жаждущие мести лакедемоняне явились бы на остров с еще более крупными силами, а этого не произошло. Видимо, исход войны отразил реальное соотношение сил. Уже сам факт, что жители Самоса дали спартанцам достойный отпор, не мог не вызвать уважения со стороны остальных греков. Ведь спартанские гоплиты по достоинству считались в Элладе непревзойденными воинами.

Накопленные Поликратом богатства позволили ему приступить к масштабному строительству тех грандиозных общественных сооружений, о которых речь шла выше. Он, как и остальные тираны архаической эпохи, чтобы придать больше блеска своему правлению и увековечить свое имя, приглашал к своему двору крупных деятелей культуры. Привлеченные высокими гонорарами, у Поликрата жили выдающийся поэт-лирик Анакреонт, знаменитый врач Демокед и др. (III. 121, 131). А вот философ Пифагор, как мы знаем, напротив, покинул Самос, не желая принимать власть тирана.

За что бы Поликрат ни брался — во всём ему сопутствовало везение. Он был настолько удачлив, что, как ни парадоксально, именно поэтому люди, симпатизировавшие ему, стали опасаться за его судьбу. Ведь в религиозном мировоззрении древних греков немаловажное место занимала идея «зависти богов»: считалось, что если мстительные небожители увидят, что кто-то из людей уж слишком счастлив, то обязательно обрушат на него различные невзгоды. «…Твои великие успехи не радуют меня, так как я знаю, сколь ревниво к человеческому счастью божество… Ведь мне не приходилось слышать еще ни об одном человеке, кому бы все удавалось, а в конце концов он не кончил бы плохо. Поэтому послушайся моего совета теперь и ради своего счастья поступи так: обдумай, что тебе дороже всего на свете и потеря чего может больше всего огорчить тебя. Эту-то вещь ты закинь так, чтобы она больше не попалась никому в руки» (III. 40) — такое письмо якобы написал Поликрату фараон Амасис. На самом деле высказанные в нем идеи имеют чисто греческое происхождение, и не приходится сомневаться в том, что послание, приписанное Амасису, Геродот сочинил сам. Здесь же мы цитируем его, во-первых, чтобы пролить свет на религиозные взгляды «Отца истории», во-вторых, потому, что это письмо предваряет один из ярчайших эпизодов в его сочинении — рассказ о перстне Поликрата.

Самосский тиран решил в качестве искупительного дара за «чрезмерное» благоденствие пожертвовать богам свой любимый перстень и выбросил его в море. Однако через несколько дней рыбаки, поймав большую и красивую рыбу, принесли ее Поликрату. В брюхе у нее оказался тот самый перстень — боги не приняли дар! Это означало, что они намерены мстить.

Поликрат действительно кончил очень плохо, но вряд ли из-за пресловутой «зависти богов», а скорее по собственной вине. Это было время крупномасштабных персидских завоеваний. Поликрат с присущим ему вероломством изменил прежнему союзнику, Амасису, и отправил эскадру кораблей в помощь царю Персии Камбису, готовившемуся идти на Египет. Но моряки ослушались его приказа — то ли не поплыли к Камбису вообще, то ли вскоре по прибытии бежали (III. 45). В любом случае персам это понравиться не могло.

Эта довольно рискованная внешнеполитическая игра и погубила Поликрата. Персидский сатрап Лидии Орет заманил его в свою резиденцию, обещав большие сокровища. Жадный до денег тиран не догадался, что ему устроили ловушку, и был предан страшной, мучительной казни. Геродот пишет: «Орет умертвил Поликрата таким способом, о котором я не хочу даже рассказывать» (III. 125).

Отправляясь к сатрапу, Поликрат оставил управлять Самосом своего секретаря Меандрия, — как он думал, на короткое время. Но когда пришла весть о гибели тирана, Меандрий удержал власть в своих руках. Правда, вначале он даже созвал народное собрание и обещал сложить свои полномочия — на условиях, что сограждане обеспечат ему безопасность, наградят деньгами и почетной жреческой должностью. Однако кто-то из самосцев сказал: «Да ты вовсе и не достоин быть нашим владыкой, так как ты подлой крови и сволочь. Ну-ка, лучше придумай, как дашь отчет в деньгах, которые присвоил». Геродот резюмирует: «Меандрий желал быть самым справедливым властителем, но ему не довелось стать таким… Меандрий понял, что если он выпустит власть из своих рук, то вместо него кто-нибудь другой станет тираном, и больше уже не думал отказываться от нее» (III. 142–143).

Но тут на сцене появляется новое действующее лицо. Точнее, не вполне новое — мы с ним уже знакомы. Выше упоминалось, что Поликрат изгнал с Самоса своего младшего брата Силосонта. Тот теперь решил воспользоваться ситуацией: вернуться на родной остров и захватить его. Сделал он это при помощи персов. В давние времена ему случилось оказать услугу будущему персидскому царю Дарию, и теперь он надеялся на щедрое вознаграждение.

У Геродота по данному поводу находим очередной занимательный рассказ: «Этому-то Силосонту выпало великое счастье. Однажды, одетый в красный плащ, он прогуливался по рынку в Мемфисе (одном из главных городов Египта. — И. С). Увидел его Дарий, который, будучи телохранителем Камбиса, еще не имел особого веса, и так прельстился плащом, что, подойдя к Силосонту, стал торговать плащ. А Силосонт, видя сильное желание Дария получить этот плащ, сказал (как бы по внушению некоего бога): „Я не продам его ни за что, но хочу тебе подарить, если уж ты непременно хочешь его иметь“. Дарий был очень доволен и взял плащ. Так вот, Силосонт думал тогда, что он лишился плаща по простоте душевной. А через некоторое время… Силосонт узнал, что персидский престол достался тому самому человеку, которому он некогда подарил по его просьбе плащ» (III. 139–140).

Да, такое не могло присниться Силосонту и в самом сладком сне: юный перс, еще недавно чуть ли не выклянчивший подарок у гордого греческого аристократа, внезапно стал владыкой огромнейшего в мире государства, который может всё или почти всё. Самосец-изгнанник конечно же не мог не воспользоваться столь выгодным стечением обстоятельств, тем более что в древних обществах принцип «долг платежом красен» фактически имел силу неписаного закона. Силосонт немедленно отправился в Сузы, предстал перед царем и напомнил ему об эпизоде с плащом. Дарий ответил: «Благородный человек! Так это ты сделал мне подарок, когда я еще не имел власти? Правда, этот подарок незначительный, но моя благодарность будет такой же, как если бы теперь я получил откуда-нибудь великий дар. В награду я дам тебе без счета золота и серебра, чтобы тебе никогда не пришлось раскаиваться в том, что ты сделал добро Дарию, сыну Гистаспа» (III. 140).

Но Силосонт просил только об одном: чтобы персы помогли ему вернуть власть над родным полисом. Сказано — сделано: Дарий дал ему персидский отряд, с которым младший брат Поликрата прибыл на Самос. Он просил командира отряда обойтись без насилия. Но самосцы, не желая подчиняться прибывшим чужеземцам, оказали сопротивление; те в ответ начали резню и опустошение острова. Самос вступил в полосу смут и в конце концов оказался под владычеством Ахеменидов. Эти события имели место около 522–518 годов. Силосонт правил на острове как вассальный тиран, а умирая, передал власть сыну Эаку.

Когда в 500 году до н. э. началось Ионийское восстание, самосцы примкнули к нему и изгнали Эака. Их вклад в дело борьбы с персами мог бы быть весьма значителен: самосский флот, как мы знаем, не имел себе равных в Восточной Эгеиде. Однако Самос вел себя довольно нерешительно. Судя по всему, далеко не все его граждане были уверены, что бунт против «Великого царя» имеет перспективы; среди них существовала сильная проперсидская группировка, призывавшая выйти из числа инсургентов, вновь подчиниться Дарию и возвратить Эака. Эта сложная ситуация на Самосе стала одной из главных причин неудачи восставших ионийцев.

В 494 году у острова Лада произошло решающее сражение между союзным ионийским флотом и военно-морскими силами персов. В разгар сражения почти все самосские корабли вдруг покинули строй и ушли домой. Их дезертирство, разумеется, не осталось незамеченным и стало дурным примером для остальных: начали обращаться в бегство и эскадры некоторых других ионийских городов. В результате морской бой был безнадежно проигран греками.

Нетрудно заметить, что Геродот в своем рассказе старается хотя бы отчасти оправдать поведение самосцев. «…Самосские военачальники… по совету Эака, сына Силосонта, решили (Эак ведь уже раньше по приказанию персов предлагал им покинуть ионян) разорвать союз с ионянами. Самосцы приняли это предложение как из-за полного развала дисциплины у ионян, так и от того, что теперь им стало совершенно ясно: одолеть царя они не могут. Ведь они хорошо знали, что одолей они даже теперешний флот Дария, то явится другой, впятеро больший» (VI. 13).

Снова видим, что длительное пребывание на Самосе не прошло для «Отца истории» даром: во многом он воспринял точку зрения людей, с которыми общался всё это время. Не сказалось ли влияние самосской традиции и на его отрицательном отношении к Ионийскому восстанию в целом?

Предательство самосцами общеионийского дела не осталось незамеченным со стороны персидского владыки. «Самосцы были единственными из восставших против царя Дария ионян, город и святилища которых не были преданы огню» (VI. 25). Эак вновь стал вассальным тираном полиса; потом его сменил некий Феоместор, которого персы почтили властью над Самосом за то, что он отличился в 480 году в Саламинской битве (VIII. 85), в которой самосцы, как и остальные ионийцы, были вынуждены воевать на стороне персов, против соплеменников.

Но после Саламина ситуация стремительно менялась. Узнав о поражении персидского царя, граждане Самоса поняли, что у них наконец-то появилась реальная возможность сбросить чужеземное владычество. В 479 году их послы прибыли к союзному греческому флоту, стоявшему у острова Делос, и умоляли о помощи. Принеся положенные клятвы, они заявили о вступлении своего полиса в Эллинский союз (IX. 90–92). Правда, официально они были приняты туда вместе с некоторыми другими островными государствами чуть позже, после битвы при Микале (IX. 106); но еще до нее морские силы союза сделали Самос своей базой. Так самосцы — на сей раз уже навсегда — вышли из империи Ахеменидов.

А в следующем году они стали соучредителями нового мощного военно-политического объединения — Афинского морского союза. В те времена, когда на острове проживал Геродот, Самос входил в эту организацию на привилегированных правах и фороса не платил. Он был низведен до положения рядового члена только после того, как поднял в 440–439 годах восстание против засилья Афин в союзе, но был разгромлен карательной экспедицией Перикла. Но Геродота на Самосе тогда уже не было…

Самосский период биографии Геродота стал временем его взросления, формирования как творческой и мыслящей личности. Именно тогда, подчеркнем, он избрал свой жизненный путь, единственный и неповторимый, и приступил к реализации задуманного. Узнавая яркие и разнообразные, порой занимательные, порой трагичные перипетии бурной судьбы одного из важнейших политических и культурных центров Эгеиды — судьбы, тесно связанной и переплетенной и с судьбой Ионии, и с судьбой всего греческого мира, и с судьбой великой восточной империи, — Геродот «выковывался» как историк, приходил к мысли о создании фундаментального труда о военном противостоянии Европы и Азии, на стыке которых лежал Самос. А те превратности, которые неоднократно переживал остров, которые, как морская качка в бурю, бросали его то вверх, то вниз, то к процветанию и могуществу, то к поражениям и ослаблению, могли навести «Отца истории» на тезис, который является одним из важнейших для всего его мировоззрения: «Много когда-то великих городов теперь стали малыми, а те, что в мое время были могущественными, прежде были ничтожными… Человеческое счастье изменчиво» (I. 5).

Самос был одним из трех мест, пребывание в которых в наибольшей степени повлияло на мировоззрение Геродота. Двумя другими были Дельфы и Афины.

 

У «пупа земли»

Геродот, как нам уже приходилось замечать, немало странствовал на своем веку. Где только он не побывал! Ни один другой историк античного мира, вообще ни один античный автор не может сравниться с ним в этом отношении.

Не приходится сомневаться, что один из первых его маршрутов, если не самый первый, был направлен в Дельфы, к оракулу Аполлона. Совершил он эту поездку наверняка еще в молодости.

Так уж было заведено в греческом мире: «юноше, обдумывающему житье», подобало отправиться в паломничество к самому почитаемому и авторитетному святилищу Эллады, чтобы там задать богу вопросы о своей будущей судьбе, попросить совета — к чему стремиться, чего остерегаться… Нельзя исключить, что будущий историк впервые побывал в Дельфах еще тогда, когда он жил на родине, в Галикарнасе. В таком случае, разумеется, в путешествии его должен был сопровождать кто-нибудь из старших родственников.

Ведь путешествие это было длительным и непростым. Прежде всего нужно было переправиться через Эгейское море — от берегов Малой Азии на Балканский полуостров. А дальше в Дельфы вели несколько путей, и можно было воспользоваться любым из них. Например, была возможность высадиться в Афинах и оттуда двигаться сухопутными дорогами: через Аттику, Беотию, затем через «горный узел» Средней Греции. Но в таком случае не раз приходилось бы переваливать через крутые, труднопроходимые скалистые хребты. Да и вообще греки, чрезвычайно тесно связанные с морем, предпочитали как можно большую часть любого пути преодолевать на корабле и как можно меньшую — по суше. Поэтому более вероятен иной вариант дельфийского маршрута Геродота: вначале прибыть к Коринфу и высадиться в Кенхреях. Коринф, лежавший на перешейке Истм, имел то огромное преимущество, что он располагал портами сразу на двух морях: Кенхреями в Сароническом заливе Эгейского моря и Лехеем в Коринфском заливе Ионического моря. Между двумя гаванями еще в архаическую эпоху был сооружен волок (диолк), чтобы перетаскивать военные, а затем и торговые суда. Геродоту, конечно, пользоваться диолком никакой нужды не было, поскольку он являлся обычным пассажиром, а не купцом с товарами. Нужно было просто пройти несколько километров и очутиться в Лехее. При этом имелась возможность сделать небольшой крюк и заглянуть в сам Коринф, чтобы ознакомиться с его достопримечательностями. А в Лехее — снова сесть на судно или, скорее, на большую лодку, поскольку предстоящий участок пути уже не был ни долгим, ни трудным. Плавание по Коринфскому заливу, мимо живописных хребтов, которые заслоняют горизонт со всех сторон, будто смыкаясь друг с другом, заканчивалось в области Фокида, на северном берегу. Здесь располагалась Кирра, дельфийская гавань. Оттуда нужно было подыматься в горы, к «срединному храму», лежавшему на склоне знаменитого Парнаса.

Да, «срединным храмом», «пупом земли» называли греки святилище в Дельфах: считалось, что это место — центр всего мира. Разумеется, всерьез так думали в более древние времена, когда Землю представляли в образе плоского диска. Ко времени Геродота уже появилось представление о ее шарообразности (насколько можно судить, первым его выдвинул Пифагор). Но на уровне обыденного сознания легенда о «пупе земли» сохранялась. На храмовой территории лежал большой круглый камень; говорили, что он и есть тот самый пуп, и рассказывали о нем различные мифы. Согласно самому распространенному из них, камень был помещен сюда самим Зевсом, а до того именно этот камень проглотил вместо Зевса его отец Крон, который, как известно, пожирал собственных детей, но в случае с будущим владыкой Олимпа был обманут.

Надо сказать, представление о Дельфах как «пупе земли» в глазах античного грека имело резон, так как этот город на самом деле находился фактически в географическом центре Эллады. Если воткнуть иголку циркуля в точку на карте с надписью «Дельфы», а кончик карандаша зафиксировать на каком-нибудь из крайних южных мысов Пелопоннеса и обвести круг, то в него попадут точнехонько греческие земли Балканского полуострова.

С покрытых снегом высей священного Парнаса в погожий день можно было увидеть и живописные долины Фессалии, где паслись конские табуны, и тучные (конечно, по греческим меркам) поля Беотии, раскинувшиеся вокруг обширного Копаидского озера, и лесистые ущелья Этолии, населенные гордым и диковатым племенем разбойников, и жмущиеся друг к другу селения Истма, жителям которых от века не хватало плодородных земель, и — за извилистой синевой залива — просторы полуострова Пелопоннес, и, наконец, совсем далеко на востоке, бескрайнюю Эгеиду с рассыпанными по ней островами. Если Геродот поднимался на Парнас (а при его любознательности это очень вероятно), то оттуда он прекрасно обозрел свою «историческую родину», на которой ему раньше бывать не приходилось, но в которой развертывались события, впоследствии ставшие главным содержанием его труда.

К тому же и время для восхождения у него имелось. Ведь грекам, добравшимся до Дельф, чтобы вопросить оракул, приходилось перед этим хорошенько подождать — порой несколько недель: вокруг было целое море таких желающих, и надо было записываться в очередь. А к тому же нередко прибывавшие официальные делегации от государств, связанных с Дельфами специальными договорными отношениями, имели приоритет перед частными лицами — их допускали к оракулу вне очереди.

Впрочем, дни ожидания вряд ли были для Геродота скучными. Юноша жадно впитывал обрушившуюся на него массу новых впечатлений. Паломники из разных греческих областей, естественно, коротали время за беседами, расспрашивали друг друга о новостях и делились собственными. В Дельфах — именно из-за громадного наплыва разной приезжей публики — можно было за несколько дней узнать больше, чем за несколько месяцев на Самосе или за несколько лет в Галикарнасе…

Кроме того, для граждан, ожидавших консультации у оракула, устраивались экскурсии. «Гиды» из числа жреческого персонала за умеренную плату водили их по городу и святилищу, показывали храмы и храмики, алтари, статуи. Обязательно подводили к главной храмовой постройке, посвященной самому Аполлону, блиставшей новизной и великолепием. В середине VI века до н. э., «когда амфиктионы за 300 талантов (серебра. — И. С.) отдали подряд на строительство нового дельфийского храма (прежний храм случайно погиб в огне пожарища), то четвертую часть денег за подряд пришлось уплатить дельфийцам. Тогда дельфийцы стали ходить по городам и собирать пожертвования, причем возвратились из Египта далеко не с пустыми руками. Так, Амасис пожертвовал им тысячу талантов квасцов, а эллины, жившие в Египте, — 20 мин серебра» (II. 180). Подряд на сооружение храма был отдан Алкмеонидам — знатному афинскому роду, в тот момент изгнанному тираном Гиппием из Афин и нашедшему пристанище в Дельфах. «Так как они были богатым и уже издревле уважаемым родом, то и воздвигли храм, еще более великолепный, чем предполагалось по замыслу. Хотя по договору они должны были строить храм из известкового туфа, но соорудили фасад его из паросского мрамора» (V. 62). Фронтон храма был украшен замечательными рельефными скульптурами, которые впоследствии были открыты в ходе раскопок. Исследуя остатки постройки, археологи пришли к выводу, что она возводилась довольно долго и была завершена уже в самом конце VI века до н. э.

Жрецы-экскурсоводы обращали особое внимание гостей на многочисленные посвятительные дары, которые посылали в Дельфы и греческие, и «варварские» государства и правители, — из уважения к оракулу или в благодарность за удачное предсказание. Частные лица тоже делали такие посвящения, но они были более скромными; те же, которые приносились от государств, отличались обилием и великолепием. Они представляли собой, как правило, изделия из дорогих металлов, подчас весьма тонкой работы. Внутреннее помещение дельфийского храма было уставлено этими дарами и напоминало музей (впрочем, это можно сказать и о многих других греческих святилищах, во всяком случае, особо почитаемых). Особенно богатые полисы сооружали для хранения своих даров специальные небольшие здания — сокровищницы, что позволяло, с одной стороны, несколько «разгрузить» основной храм, а с другой — способствовало лучшей сохранности драгоценностей и, самое главное, сохранению памяти о дарителях. Правда, на приношениях, стоявших в храме, как правило, также делались памятные надписи, но они стирались от времени, а то и злоумышленно.

В ряду сокровищниц, выстроившихся на одной из дельфийских улиц, особенно замечательной по архитектурным достоинствам была афинская, возведенная в начале V века до н. э. В положенные часы двери гостеприимно раскрывались для посетителей. Жрецы водили «экскурсантов» по сокровищницам и по храму, охотно давали пояснения, кем, когда и по какому поводу прислан тот или иной роскошный дар. Ведь демонстрация несметных богатств служила вящей славе святилища и оракула. У Геродота мы неоднократно встречаем упоминания об этих посвящениях. Историк пишет о них подробно, с удовольствием, можно сказать, любовно. Чувствуется, что он понимал: это понравится читателям (точнее, слушателям: в V веке практика чтения «про себя» еще не привилась), будет для них интересным. Его описания дельфийских сокровищ удивляют своей детальностью, точностью топографии: ориентируясь по ним, любой грек, попав в Дельфы, мог без труда отыскать то или иное посвятительное приношение. Временами кажется, что перед нами — страницы из путеводителя:

«Гигес же, вступив на престол, отослал в Дельфы немалое количество посвятительных даров (большинство серебряных вещей в Дельфы посвятил он). А кроме серебра, он посвятил еще несметное количество золота; среди прочих вещей, достойных упоминания, там 6 золотых кратеров весом в 30 талантов. Стоят они в сокровищнице коринфян… Мидас также принес дары, именно свой царский трон, восседая на котором он творил суд. Этот достопримечательный трон стоит на том же месте, где и Гигесовы кратеры. А эти золотые и серебряные сосуды, посвященные Гигесом, дельфийцы называют Гигадами, по имени посвятителя» (I. 14).

«Алиатт… принес посвятительные дары в Дельфы: большую серебряную чашу для смешивания вина с водой на железной инкрустированной подставке — одно из самых замечательных приношений в Дельфах работы Главка хиосца» (I. 25).

«Крез приказал переплавить несметное количество золота и изготовить из него слитки в виде полукирпичей, 6 ладоней в длину, шириной в 3 ладони, высотой же в 1 ладонь. Общее число полукирпичей было 117; из них 4 — из чистого золота, весом 2½ таланта каждый; другие полукирпичи — из сплава с серебром, весом 2 таланта. После этого царь велел отлить из чистого золота статую льва весом в 10 талантов. Впоследствии во время пожара святилища в Дельфах лев этот упал с подставки из полукирпичей, на которых он был установлен. И поныне еще стоит этот лев в сокровищнице коринфян, но вес его теперь только 6½ таланта, так как 3½ таланта расплавились при плавке. После изготовления Крез отослал эти предметы в Дельфы и вместе еще несколько других, а именно: две огромные золотые чаши для смешивания вина — золотую и серебряную. Золотая чаша стояла в святилище как войдешь, направо, а серебряная — налево. После пожара чаши были также переставлены на другое место. Золотая чаша стоит теперь в сокровищнице клазоменян (вес ее 8½ таланта и 12 мин), а серебряная в углу в притворе храма. Вмещает она 600 амфор. Чашу эту дельфийцы наполняют вином с водой на празднике Феофаний. Как утверждают в Дельфах, чаша эта — изделие Феодора из Самоса. И я тоже так думаю, так как она, видимо, на редкость чудесной работы. Потом царь отослал в Дельфы 4 серебряных сосуда, которые стоят и ныне в сокровищнице коринфян, и 2 кропильницы — золотую и серебряную. На золотой кропильнице начертана надпись, гласящая: „Посвятительный дар лакедемонян“. Это, однако, неверно: ведь эти кропильницы — посвятительный дар Креза. Надпись же на ней вырезал какой-то дельфиец, желая угодить лакедемонянам. Я знаю имя этого человека, но не хочу называть. Только статуя мальчика, через руку которого течет вода в кропильницы, — приношение лакедемонян, но ни та, ни другая из кропильниц. Вместе с этими Крез послал много и других даров без надписей. Среди них круглые чаши для возлияний, а также золотая статуя женщины в 3 локтя высотой (по словам дельфийцев, она изображает женщину, выпекавшую царю хлеб). Крез пожертвовал также ожерелья и пояса своей супруги» (I. 50–51).

«Родопис (греческая гетера, переехавшая в Египет и там разбогатевшая. — И. С.) пожелала оставить о себе память в Элладе и придумала прислать в Дельфы такой посвятительный дар, какого еще никто не придумал посвятить ни в одном храме. На десятую часть своих денег она заказала (насколько хватило этой десятой части) множество железных вертелов, столь больших, чтобы жарить целых быков, и отослала их в Дельфы. Еще и поныне эти вертела лежат в куче за алтарем, воздвигнутым хиосцами, как раз против храма» (II. 135).

«На Саламине царствовал тогда Евельфонт. Он посвятил в Дельфы замечательную кадильницу, находящуюся в сокровищнице коринфян» (IV. 162).

«Фокийцы перебили (в сражении с фессалийцами. — Я. С.) четыре тысячи человек… Десятую часть захваченной в этой битве добычи составляли огромные статуи, стоящие около треножника перед храмом в Дельфах» (VIII. 27).

После в высшей степени удачной кампании 480 года, ознаменовавшейся победой при Саламине, греки «разделили добычу между собою и отборную часть отослали в Дельфы. Из этой части добычи была сделана статуя человека, высотой в 12 локтей, с корабельным носом в руке (она стоит там же, где и золотая статуя Александра из Македонии). При отсылке даров в Дельфы эллины сообща вопросили бога, достаточно ли он получил даров и доволен ли ими. А бог отвечал, что от других эллинов он получил довольно, но не от эгинцев. Он требует от эгинцев часть награды за доблесть в битве при Саламине. Узнав об этом, эгинцы посвятили богу три золотые звезды, которые водружены на медной мачте и стоят в углу святилища рядом с сосудом для смешения вина — даром Креза» (VIII. 121–122).

После победной кампании 479 года до н. э. — окончательного разгрома персов при Платеях, — «когда добыча была собрана, эллины отделили десятую часть дельфийскому богу. Из этой десятины был сделан и посвящен золотой треножник, который стоит в Дельфах на трехглавой медной змее непосредственно у алтаря» (IX. 81).

Последний дар, уникальный памятник Греко-персидских войн, частично сохранился до наших дней. Правда, в его описании Геродот допускает небольшую неточность: на самом деле медная колонна, служившая подставкой для треножника, была сделана в виде трех переплетающихся змей, а не одной трехголовой змеи, как он пишет. Высота колонны — около шести метров. Треножник был посвящен Аполлону спартанским полководцем Павсанием, главнокомандующим греков при Платеях. Фукидид дополняет рассказ Геродота:

«…Павсаний осмелился самовольно начертать на треножнике, посвященном эллинами в Дельфы как приношение из мидийской добычи, следующее элегическое двустишие:

Эллинов вождь и начальник Павсаний в честь Феба владыки Памятник этот воздвиг, полчища мидян сломив.

Это двустишие лакедемоняне велели тотчас же выскоблить с треножника и взамен вырезать имена всех городов, воздвигнувших этот жертвенный дар после общей победы над Варваром» (Фукидид. История. I. 132. 2–3).

Насколько можно судить, Павсаний сделал надпись не на самом треножнике, а на колонне-подставке; оттуда-то ее и выскоблили, заменив новой. Сам треножник был утрачен в IV веке до н. э., но «змеиная колонна» еще много веков стояла в Дельфах, пока в IV веке н. э. римский император Константин I не перенес ее в свою новую столицу — Константинополь. Шли столетия, родилась и пала Византийская империя, Константинополь был захвачен турками и стал Стамбулом… А колонна и по сей день стоит на месте, где в позднеантичные и византийские времена находился ипподром. Она почти не пострадала — отломились только головы змей. И доныне на ней можно прочесть надпись с перечислением 31 греческого полиса — столько их входило в Эллинский союз на момент битвы при Плагеях.

…Проходили дни ожидания, и наступало время, совершив предписанные очистительные обряды и жертвоприношения, идти к оракулу. Ныне мы нередко называем «оракулом» — серьезно или иронически — предусмотрительного, дальновидного человека, дающего точные прогнозы на будущее. Но в античном мире оракул — это вообще не человек. Древние греки под словом «оракул» понимали особое священное место, как считалось, насыщенное сверхъестественными таинственными силами, в котором благодаря этому возможно общение людей с миром богов, получение от них различной информации — в первую очередь, конечно, о будущем: кто же не хочет знать, «что день грядущий нам готовит»! Оракул — место прорицаний, а также соответствующее заведение в этом месте, со специальным жреческим персоналом для получения прорицаний и их интерпретации, «перевода» с языка богов на язык людей. Во всех концах греческого мира существовало немало оракулов, и предсказания от богов получали в них различными способами. Но самым авторитетным и знаменитым, намного превосходящим все остальные славой, богатством, влиянием, был именно оракул в Дельфах, где, как полагали, пророчества посылал сам Аполлон.

Почему среди многочисленных, исключительно живописных уголков среднегреческих гор именно этот, на склоне Парнаса, был особо выделен и помечен какой-то сугубой святостью? Какая незримая аура существовала там? Нам не обойтись без учета иррациональных элементов в сознании греков, которые часто вообще не учитываются, поскольку античные греки, по общепринятому мнению, создали чуть ли не самую рационалистическую цивилизацию в мировой истории. Но иррациональные представления эллинов, пусть они и не бросаются в глаза при беглом взгляде, оказывали влияние на самые разные стороны их поведения.

Нужно представлять себе психологию религиозного человека, ведь во времена Геродота религиозными были если не все греки поголовно, то, во всяком случае, подавляющее их большинство: сомнения в существовании традиционных олимпийских богов были уделом лишь очень редких одиночек. Отнюдь не являлся атеистом и сам «Отец истории».

Даже и поныне в среде верующих есть такое понятие: «намоленное» место, то есть такое, в котором долго, много и усердно молились, и от этого в нем создалась некая особая теплота, само пространство в нем насытилось мистическими энергиями. В Дельфах же — более, чем где-либо, ведь место это стало сакральным с древнейших времен. По археологическим данным, религиозные обряды совершались там еще в микенскую эпоху, во II тысячелетии до н. э. Правда, тогда в Дельфах почитали еще не Аполлона, а некое великое женское божество, обладавшее хтоническим (связанным с землей, с земными недрами) характером. Не исключено, что то была сама Мать-Земля. Собственно, сами греки классической эпохи именно так и считали. По их мнению, изначально Дельфийский храм и оракул принадлежали именно Гее (Земле). Потом у святилища несколько раз менялись божественные «хозяева», и в конце концов оно перешло во владение светлого Феба-Аполлона. Вот как описывает это драматург Эсхил:

В молитвах именую прежде всех богов Первовещунью Землю. После матери Фемиду славлю, что на прорицалище Второй воссела — помнят были. Третья честь Юнейшей Титаниде, Фебе. Дочь Земли, Сестры произволеньем, не насилием Стяжала Феба царство. Вместе с именем Престол дан бабкой внуку в колыбельный дар. ( Эсхил . Эвмениды. 1–8)

Внуком здесь назван именно Аполлон.

Как происходили прорицания в Дельфах? Об оракуле Аполлона существует колоссальная научная литература, но ответы на многие вопросы так и не найдены, хотя античные авторы рассказывают о процедуре «пророческого сеанса» довольно единообразно. Ознакомившись с вопросом, поступившим от частного лица или государства, пифия — жрица-прорицательница — садилась на священный треножник в одном из помещений храма, где была расщелина в скале, образующей пол. Из расщелины поднимались дурманящие пары, вдыхая которые, пифия приходила в экстаз и выкрикивала невнятные речения, считавшиеся словами самого бога. Другие жрецы, стоя рядом, записывали выкрики пифии, «расшифровывали» их, приводили в литературную (часто стихотворную) форму и в таком виде вручали вопрошавшему. Однако археологи, на протяжении десятилетий тщательнейшим образом исследовавшие руины Дельфийского святилища, не обнаружили никаких следов расщелины. Возможно, трещина в какой-то момент закрылась — например, в результате одного из землетрясений, которые действительно часто случаются в Греции, регионе повышенной сейсмической активности.

В любом случае оставался вопрос: что же это были за пары, обладавшие способностью приводить человека в пророческий транс? В недрах Балканского полуострова не обнаружено газов с подобным действием. Те, кто пытался разгадать эту загадку, обращали внимание еще на то, что, согласно сообщениям некоторых источников, пифии, перед тем как она садилась пророчествовать, давали жевать листья лавра — растения, посвященного Аполлону. Может быть, именно лавр обладает галлюциногенными свойствами? Один ученый даже проводил на себе эксперимент — сжевал немало лавровых листьев, но в транс, естественно, так и не впал.

Выдвигалась гипотеза, что «священное безумие» пифии достигалось не физическими, а чисто психологическими средствами: жрица, зная о том, что ей предстоит прорицать, настраивала себя на соответствующий лад, и в результате к ней приходило вдохновение. Не исключено, что мы так никогда и не узнаем с полной определенностью, что же все-таки происходило в святилище. Интересно, что Геродот в своем труде не говорит ни о расщелине в скале, ни о листьях лавра, да и вообще практически не сообщает деталей вещания пифии. А ведь не рассказывают в подробностях обычно о том, что и так всем хорошо известно…

Остаются неясными и другие детали. Допускались ли сами посетители, пришедшие с вопросами, в священный чертог, где пророчествовала пифия, и слышали ли они ее собственные слова, или же они ожидали за дверьми, а жрецы выносили им готовый ответ? В последнем случае вероятность обманов и манипуляций, разумеется, значительно возрастала. Изучение античных свидетельств здесь не очень помогает, поскольку между ними существуют противоречия. Процитируем Геродота: «Афиняне ведь отправили послов в Дельфы вопросить оракул. После обычных обрядов в священном участке послы вступили в святилище и там воссели. Пифия по имени Аристоника изрекла им следующий оракул (в данном контексте — предсказание. — И. С)…» (История. VII. 140), — и далее цитируется длинное стихотворное прорицание. В другом месте: «Не успел Эетион, однако, вступить в святилище, как пифия обратилась к нему вот с какими словами…» (V. 92).

Если понимать эти пассажи буквально, то получается, что вопрошающие сидели именно в том помещении, где вещала пифия, и она обращалась непосредственно к ним. Но как могла жрица в своем «помраченно-просветленном» состоянии говорить — экспромтом, без предварительной подготовки — правильным гекзаметром? И где же пресловутые жрецы-интерпретаторы? Или Геродот опять же не счел нужным специально упоминать об этом всем известном нюансе? Однозначного ответа снова нет.

…Какой вопрос задал юный Геродот Аполлону при своем первом посещении оракула и какой ответ получил? Безусловно, очень соблазнительно было бы предположить, что галикарнасец спросил бога о том, какое поприще ему избрать — именно так очень часто и делали, — а жрецы своим ответом натолкнули его на изучение истории. Признаемся честно, есть у нас некая интуитивная убежденность, что именно так оно и было, но доказать подобную гипотезу конечно же невозможно.

Во всяком случае, не может не броситься в глаза один аспект всей дальнейшей жизни Геродота. Для большинства греков посещение Дельфийского оракула так и оставалось единичным фактом биографии. Выяснив то, что ему было нужно, эллин следовал полученным указаниям и, как правило, к склонам Парнаса не возвращался — разве что возникала какая-нибудь новая, неожиданная и непредсказуемая ситуация, требовавшая еще одной консультации с божеством. А Геродот, насколько можно судить, бывал в Дельфах неоднократно и порой оставался надолго. Вспомним, с какой точностью историк описывает «топографию» дельфийских посвящений: он готов абсолютно уверенно и конкретно указать, в каком месте находится тот или иной драгоценный дар. Это явно выдает в нем человека, который прекрасно ориентируется на территории святилища. От одного-единственного посещения, пусть даже и длительного, таких знаний получить невозможно.

Не приходится сомневаться и в том, что будущий «Отец истории» со временем вступил в доверительные отношения с некоторыми влиятельными дельфийскими гражданами, в том числе и с жрецами оракула. Он активно расспрашивал их. Историк нередко ссылается на дельфийцев как на своих информаторов, — как правило, именно в связи со случаями, в которых фигурировало какое-либо вмешательство оракула Аполлона. Например, лидийский царь Алиатт, осаждая Милет, случайно сжег храм Афины в его окрестностях. «По возвращении же войска в Сарды Алиатт занемог. Болезнь между тем затянулась, и царь отправил послов в Дельфы — посоветовал ли ему кто-нибудь или же сам он решил — вопросить оракул о болезни. По прибытии послов в Дельфы пифия дала ответ, что бог не даст им прорицания, пока они не восстановят сожженный храм Афины… Такой рассказ я сам слышал в Дельфах» (I. 19–20).

Геродот. Античный бюст.

Афина и Посейдон, спорящие за владычество над Аттикой.

Роспись греческой вазы

Мидийские и персидские воины.

Персеполь. VI–V вв. до н. э.

Крылатые человекобыки, стерегущие «ворота всех стран».

Персеполь. VI–V вв. до н. э.

Греческая триера V века до н. э. Реконструкция

Гоплит в аттическом шлеме.

Фрагмент росписи греческой вазы. Около 475 г. до н.

Оружие, найденное на месте Марафонской битвы 490 года до н. э.

Холм над могилой воинов, павших в Марафонской битве

Фермопилы. Аэрофотосъемка

Мраморный торс спартанского воина (царь Леонид?). Около 490–480 гг. до н. э.

Оружие и доспехи гоплита. Роспись греческой вазы

Прощание с воином. Греческая ваза. V в. до н. э.

Бронзовая «змеиная колонна», возведенная в Дельфах в честь битвы при Платеях 479 года до н. э. (ныне находится в Стамбуле)

Солон и Крез.

Г. Хонтхорст. 1624 г.

Солон. Античный бюст

Пифия, сидящая на треножнике с ветвью лавра в руке.

Роспись греческого сосуда

Апполон, восседающий на «пупе земли». Дельфийская монета

Развалины храма Аполлона в Дельфах

Святилище Аполлона в Дельфах. Священная дорога

Сокровищница афинян в святилище Аполлона в Дельфах. Конец VI в. до н. э.

Серебряная статуя быка длиной 2,30 метра и высотой 1,25 метра. Вторая половина VI в. до н. э.

Стадион в Дельфах. V–II вв. до н. э.

Театр в Дельфах

Мраморные куросы — статуи сыновей жрицы Клеобиса и Битона высотой 2,16 метра. Начало VI в. до н. э.

Бронзовая статуя Возничего высотой 1,80 метра-

дар Полизала, победителя на Пифийских играх.

Около 470 г. до н. э.

Мраморный Сфинкс-посвятительный дар жителей Наксоса

Дельфйскому оракулу. Около 560 г. до н. э.

Карта мира по Геродоту

Девочка, читающая свиток папируса. Подобным образом читатели Геродота знакомились с его «Историей».

Роспись греческого сосуда.

Геродоту даже показывали в Дельфах документы, следы знакомства с которыми можно найти в его труде. Вот, например: «Крез вновь отправил посольство в Пифо с дарами всему дельфийскому народу, узнав его численность: каждый дельфиец получал по 2 золотых статера. За это дельфийцы предоставили Крезу и всем лидийцам право первыми вопрошать оракул, свободу от пошлин и налогов и почетные места на Пифийских играх, и, кроме того, каждый лидиец получил еще право гражданства в Дельфах на вечные времена» (I. 54).

Все исследователи единодушны в том, что здесь Геродот цитирует официальный документ, так называемый проксенический декрет. Такие декреты принимались народными собраниями различных греческих полисов с целью наградить почестями и привилегиями чужеземцев, оказавших этим полисам какие-либо благодеяния и услуги. Данное дельфийское постановление — один из самых ранних известных документов подобного рода. Проксенические декреты вырезались на каменных плитах и устанавливались на видном месте, чтобы каждый желающий мог их прочесть. Этот наверняка помещался в Дельфах, скорее всего, на агоре, где его и скопировал историк. Интересно, что Геродот, опиравшийся в своем труде в основном на свидетельства устной традиции, весьма редко использовал письменные, документальные источники, и характерно, что одно из немногих исключений связано именно с Дельфами.

Некоторые свидетельства, приводимые Геродотом, демонстрируют его очень неплохую осведомленность в дельфийских делах — даже таких, которые нельзя назвать иначе как конфиденциальными, не подлежащими широкой огласке, поскольку они, мягко говоря, не укрепляли репутацию оракула.

В начале V века до н. э. спартанский царь Клеомен I начал борьбу против своего соправителя Демарата (в Спарте, как известно, правили одновременно два царя). Клеомен — исключительно яркая, властолюбивая личность — хотел первенствовать и задался целью избавиться от Демарата. Будучи человеком циничным, он выдвинул против Демарата обвинение, что тот якобы не является сыном царя Аристона и, соответственно, должен быть смещен с престола. Клеомен прекрасно знал, что спартанцы, отличавшиеся благочестием, не оставят это обвинение без последствий (ведь царский статус считался сакральным) и отдадут дело на рассмотрение божества. И действительно, «было решено вопросить оракул в Дельфах: Аристонов ли сын Демарат. Когда по наущению Клеомена дело это перенесли на решение пифии, Клеомен сумел привлечь на свою сторону Кобона, сына Аристофанта, весьма влиятельного человека в Дельфах. А этот Кобон убедил Периаллу, прорицательницу, дать ответ, угодный Клеомену. Так-то пифия на вопрос послов изрекла решение: Демарат — не сын Аристона. Впоследствии, однако, обман открылся: Кобон поплатился изгнанием из Дельф, а прорицательница была лишена своего сана» (VI. 66). Геродот, как видим, знает всё в подробностях, вплоть до имен дельфийцев, оказавшихся замешанными в эту некрасивую историю.

Но наиболее ясно прослеживается дельфийская традиция в рассказе Геродота о попытке персов в 480 году до н. э. захватить и разграбить святилище Аполлона. Этот рассказ, переполненный чудесными, сверхъестественными элементами, несомненно, был записан историком со слов жрецов оракула. Приведем его полностью:

«…Часть (персидского войска. — И. С.) двинулась к дельфийскому святилищу, оставив Парнас на правой стороне… Войско же это следовало этим путем отдельно от прочих сил, чтобы разграбить дельфийское святилище и передать его сокровища царю Ксерксу. Ведь как мне передавали, Ксерксу все знаменитые сокровища дельфийского святилища были известны лучше оставленных им в своем доме: у персов только и было толков, что о сокровищах в Дельфах, в особенности же о посвятительных дарах Креза, сына Алиатта.

Дельфийцы же, узнав о намерении Ксеркса, пришли в ужас. В великом страхе они вопросили оракул: закопать ли им в землю храмовые сокровища или вывезти в другую страну. Бог же запретил им трогать сокровища и сказал, что сам сумеет защитить свое достояние. Получив такой ответ оракула, дельфийцы стали заботиться о собственном спасении. Жен и детей они отослали на другую сторону в Ахею (Ахайю. — И. С), сами большей частью укрылись на вершинах Парнаса, а свое имущество снесли в Корикийскую пещеру… Короче говоря, все дельфийцы покинули свой город, осталось лишь 60 человек и прорицатель.

Варвары между тем были уже близко и издали могли видеть святилище. Тогда прорицатель по имени Акерат заметил, что священное оружие, которого никто не должен был касаться, вынесено из мегарона и лежит на земле. Прорицатель пошел сообщить об этом чуде людям, оставшимся в Дельфах. А когда персы поспешно достигли храма Афины Пронеи, случилось еще более великое чудо, чем это. Конечно, весьма удивительно, что боевое оружие появилось само собой и лежало перед храмом. Однако то, что последовало за этим, было самым удивительным знамением из всех. Ибо в то самое мгновение, когда варвары появились у святилища Афины Пронеи, с неба пали перуны (молнии. — И. С), а с Парнаса со страшным грохотом низверглись две оторвавшиеся вершины и поразили множество персов. Из храма же Афины Пронеи раздавались голоса и боевой клич.

Все эти чудесные знамения повергли варваров в ужас. Дельфийцы же, лишь только заметили бегство врагов, спустились с гор и многих перебили. Оставшиеся в живых персы бежали прямым путем вплоть до Беотии. По возвращении к своим, как я узнал, эти варвары рассказывали еще и о других явленных им знамениях: два воина выше человеческого роста преследовали их и убивали.

Это были, по словам дельфийцев, два местных героя — Филак и Автоной, храмы которых находятся поблизости от святилища Аполлона: Филака — на самой улице выше святилища Пронеи, Автоноя же — недалеко от Кастальского источника у подножия крутого утеса Гиампии. А низвергнувшиеся с Парнаса обломки скал уцелели еще и до нашего времени и поныне лежат в священной роще Афины Пронеи, куда они стремительно обрушились, прорвав ряды варваров. Так-то произошло отступление отряда персов от дельфийского святилища» (VIII. 35–39).

История, что и говорить, очень красочная. Но поверить в нее не помогают даже указанные Геродотом в качестве аргумента обломки скал: кто мог бы подтвердить, что они обрушились именно при данных обстоятельствах? В описании похода персов на Дельфы слишком уж много сверхъестественного; оно напоминает типичную храмовую легенду, предназначенную для того, чтобы показать непобедимую мощь божества.

Многие ученые считают, что процитированный рассказ от начала до конца представляет собой вымысел дельфийского жречества и не было вообще никакой попытки персидского отряда взять святилище — это в корне противоречило религиозной политике правителей Персии, проявлявших демонстративную терпимость по отношению к верованиям, богам, святыням покоряемых народов. А к Аполлону Ахемениды относились с особым расположением: возможно, сохранялась смутная память о том, что этот греческий бог имеет восточное (малоазийское) происхождение. До нас дошла (в поздней, но аутентичной копии) греческая надпись с переводом письма Дария I, в котором предписывалось оказывать Аполлону всяческое уважение.

Когда в 490 году до н. э. персидский флот под командованием Датиса двигался по Эгейскому морю на Афины, попутно захватывая и разоряя попадавшиеся греческие острова, обращая в рабство их жителей, он оказался, в частности, поблизости от Делоса. Этот крохотный островок являлся одним из важнейших центров культа Аполлона, вторым по значению после Дельф. Согласно мифам, Аполлон и его сестра Артемида родились именно на Делосе; там находилось их святилище, чтимое всеми ионийцами. Военачальник персов обошелся с Делосом совершенно иначе, чем с остальными островами, о чем рассказывает Геродот: «Делосцы… покинув свой остров, поспешно бежали на Тенос. Когда персидский флот появился у острова, Датис, плывший впереди, приказал кораблям не бросать якорей возле острова, но по другую сторону, у Ренеи. Сам же Датис, узнав, где находятся делосцы, велел через глашатая сказать им следующее: „Жители священного острова! Зачем вы убегаете, подозревая меня в недостойных замыслах? Ведь я и сам настолько благоразумен, да и царь приказал мне: отнюдь не разорять этой страны, родины этих двух божеств, и не обижать ее жителей. Так вот, возвращайтесь в ваши дома и живите на острове“. Это Датис велел сообщить делосцам через глашатая. Затем, возложив на алтарь 300 талантов благовоний, он воскурил фимиам. После этого жертвоприношения Датис отплыл со своими кораблями» (VI. 97–98).

Это отнюдь не похоже на поведение нечестивых расхитителей святынь. Правда, Ксеркс отличался меньшим почтением к чужим религиям, чем его отец Дарий, но всё же не до такой степени, чтобы идти на прямые святотатства и тем самым навлекать на себя гнев могущественных богов!

В другом эпизоде «Истории» Геродота приводятся слова, сказанные в 479 году до н. э. персидским полководцем Мардонием на военном совете: «Есть изречение оракула о том, что персам суждено прийти в Элладу и разграбить дельфийское святилище и затем погибнуть. А зная это, мы не пойдем на Дельфы и не станем грабить святилища. Поэтому-то нам и не угрожает гибель. Итак, пусть все, кто предан персам, радуются в надежде на грядущую победу» (IX. 42).

Слова Мардония звучат горькой иронией: ведь читатели прекрасно знали, что вскоре персидский полководец погиб, а войско его было разгромлено. Но для нас особенно интересно, что эта цитата входит в прямое противоречие с рассказом о походе персов на Дельфы. Если этот поход действительно имел место, почему же Мардоний не упоминает его, хотя это было бы лучшим аргументом? И самое главное: зная о вышеназванном прорицании, связывавшем гибель персидской армии с разграблением дельфийского храма, разве отдал бы Ксеркс приказ грабить его?!

Мы снова и снова убеждаемся, что перед нами — благочестивая жреческая легенда, направленная на то, чтобы «выгородить» Дельфы, представить их роль в Греко-персидских войнах в максимально благоприятном свете. Такая же тенденция прослеживается, например, и в еще одном пересказанном Геродотом эпизоде, тоже связанном с тяжелой годиной похода Ксеркса: «Между тем дельфийцы, страшась за свою судьбу и участь всей Эллады, вопросили бога. Бог ответил им: нужно молиться ветрам, так как боги ветров будут могучими союзниками Эллады. Дельфийцы же с верою приняли прорицание и прежде всего сообщили ответ оракула всем свободолюбивым эллинам, которые трепетали перед варваром. И дельфийцы, это прорицание „им возвестив, благодарность навеки стяжали“. Затем они воздвигли ветрам алтарь в Фие (город в Беотии. — И. С.)… и почтили их жертвоприношениями. И поныне еще в силу этого прорицания дельфийцы умилостивляют ветры жертвоприношениями» (VII. 178).

Такое обеление действительно требовалось Дельфийскому оракулу, ведь его политика по отношению к Персии вплоть до решающих поражений Ксеркса и Мардония была весьма сомнительной, конформистской, чтобы не сказать коллаборационистской. Очевидно, жречество Аполлона долгое время считало, что борьба против такой мощной силы, как империя Ахеменидов, обречена на поражение. Так не лучше ли покориться добровольно, без лишних жертв, снискав тем самым милость новых господ? Такая позиция Дсльф проявилась уже на первом этапе греко-персидского столкновения, когда в 540-х годах до н. э. некоторые малоазииские полисы пытались противостоять покорявшему их огнем и мечом по приказу Кира полководцу Гарпагу. Так, жители Книда, расположенного на узком и длинном полуострове, решили было отделить его от материка, прокопав канал и превратить свое государство в островное, что способствовало бы сохранению независимости. Но из Дельф пришел запрет, поскольку Зевс-де против. «Получив такое прорицание, книдяне прекратили работы и, когда Гарпаг с войском подошел к городу, они сдались без боя» (I. 174).

В 500 году до н. э. началось Ионийское восстание против владычества Ахеменидов; во главе его встал Милет. Дельфы откликнулись прорицанием:

В оное время и ты, о Милет — зачинатель преступных деяний — Многим во снедь ты пойдешь и даром станешь роскошным. Многим тогда твои жены косматым ноги умоют. Капище ж наше в Дидимах возьмут в попеченье другие. (VI. 19)

В дальнейшем эта фактически проперсидская линия проводилась дельфийским жречеством еще более последовательно. Когда в 481 году до н. э. создавался Эллинский союз для отражения ожидавшегося нашествия Ксеркса, священный город Аполлона своим огромным авторитетом мог бы послужить делу греческой свободы, призывая полисы примкнуть к нему. Это было бы чрезвычайно актуально, ведь первоначально лишь около трех десятков городов вступили в объединение. Но дельфийские жрецы, наоборот, отговаривали колеблющиеся государства, «устами бога» настоятельно рекомендовали им не выступать против персов.

В одном из подобных примеров, приведенных Геродотом, речь идет об Аргосе, стоявшем в ряду сильнейших полисов Эллады. Его помощь в Греко-персидских войнах была бы отнюдь не лишней. «Когда же аргосцы узнали, что эллины собираются вовлечь их в войну с персами, то отправили послов в Дельфы вопросить бога, как им лучше всего поступить… Пифия же на их вопрос изрекла следующее:

Недруг соседям своим, богам же бессмертным любезный! Сулицу [43] крепко держи и дома сиди осторожно. Голову коль сбережешь, глава сохранит свое тело». (VII. 148)

Дельфийские речения почти всегда отличались напыщенной загадочностью — для вящей важности (впрочем, это можно сказать и о других греческих оракулах и прорицателях). Иногда пророчества вообще были темными до непонятности или двусмысленными — чтобы была возможность жрецам отговориться от обвинений в ошибке. Но в данном случае общий смысл прорицания был вполне ясным, и аргосцы однозначно истолковали его как «запрещение оракула вступать в союз с эллинами» (VII. 149). Соответственно они заняли позицию нейтралитета — по сути пораженческую.

Другой случай связан с Критом — чьи жители славились своим боевым искусством в качестве легковооруженных воинов, особенно лучников. Поэтому на Крит тоже прибыли послы от Эллинского союза, призывая вступить в него. «Критяне же, когда их стали приглашать в союз посланные для переговоров эллины, поступили так: они сообща отправили послов в Дельфы вопросить бога, лучше ли будет для них помочь Элладе или нет. Пифия отвечала им: „Глупцы! Разве вы не сетуете на то, что разгневанный вашей помощью Менелаю Минос причинил вам столько слез? Ведь эллины не помогли вам отомстить за его смерть в Камике, хотя вы и пришли им на помощь в отмщенье за похищенную варваром женщину из Спарты“. Услышав такой ответ оракула, критяне отказались помогать эллинам» (VII. 169). Геродот разъясняет смысл этого прорицания. Согласно мифам, знаменитый критский царь Минос погиб на Сицилии, за это критяне начали войну против сицилийцев и долго осаждали один из тамошних городов — Камик, но не смогли его взять, потому что не получили помощи от греков. Сами же критяне, напротив, активно участвовали на стороне греков в Троянской войне, которая, как известно, началась из-за похищения сыном троянского царя Парисом Елены, жены спартанского правителя Менелая. В результате разгневанный дух Миноса наслал на Крит голод и мор. «Об этом-то пифия и напомнила критянам и удержала их от помощи эллинам, хотя они и желали помочь» (VII. 171).

Одним словом, если бы не Дельфы, Эллинский союз мог бы быть значительно сильнее. Дельфийские жрецы даже афинян пытались отговорить от войны против персов, более того — запугать их неизбежным поражением. Когда афинские послы прибыли к оракулу, пророчество, данное им, оказалось беспросветно черным:

Что ж вы сидите, глупцы? Бегите к земному пределу, Домы покинув и главы высокие круглого града. Не устоит ни глава, ни тело пред гибелью страшной, И ни стопа, и ни длань, и ничто иное средь града Не уцелеет. Но все истребится, и град сей погубит Огнь и жестокий Арей, что стремит колесницу сириян. Много и прочих твердынь — не только твою он погубит… Ныне кумиры бессмертных стоят, уже пот источая. В страхе трепещут они, а кровли их храмов Черною кровью струят — в предвести бед неизбывных… Но выходите из храма и скорбию душу излейте. (VII. 140)

Гражданам одного из сильнейших в Греции городов предлагалось обратиться в позорное бегство. Разумеется, их подобная перспектива ни в малейшей мере не устраивала. «Такой ответ оракула глубоко опечалил афинских послов. И вот, когда они уже впали в отчаяние от возвещенных им бедствий, некто Тимон, сын Андробула, один из самых уважаемых людей в Дельфах, посоветовал им вернуться в святилище с оливковыми ветвями и еще раз вопросить оракул уже в качестве „умоляющих бога о защите“. Афиняне так и поступили и обратились к богу с такими словами: „Владыка! Ради этих вот оливковых ветвей, которые мы принесли, изреки нам более милостивое прорицание о нашем родном городе, иначе мы не уйдем из святилища, но пребудем здесь до конца наших дней“» (VII. 140). И пифия изрекла им новое пророчество — тоже довольно мрачное, но с некоторыми проблесками надежды. Получается, что более благоприятное предсказание можно было попросту «вытянуть» из божества с помощью такого своеобразного шантажа.

В чем же причина довольно странной позиции, занятой крупнейшим из эллинских святилищ в годину грозной опасности для всей Греции? Создается впечатление, что Дельфы чрезмерно ретиво пытались исправить ошибку, допущенную ими, когда они впервые вмешались в «персидский вопрос», только-только замаячивший на горизонте. Это было еще в 546 году до н. э., когда Крез Лидийский решал, начинать ли ему войну против Персии. Буквально завалив Дельфийский оракул драгоценными дарами, царь затем обратился к нему с этой мучившей его проблемой. Какой ответ могло дать жречество Аполлона своему главному благодетелю? Ясно, что не обескураживающий. Крезу было объявлено: «…Если царь пойдет войной на персов, то сокрушит великое царство» (I. 53).

Судя по всему, жрецы тогда еще не очень хорошо разбирались в восточных делах. Наверняка им казалось, что никто не может победить могущественного и богатого Креза. Но лидийский владыка был довольно быстро разгромлен Киром, а Дельфы едва не испытали большой конфуз, спасшись только тем, что прорицание было по обыкновению составлено в двусмысленной форме. В результате можно было оправдываться: «…На данное ему предсказание Крез жалуется несправедливо. Ведь Локсий предсказал: если Крез пойдет войной на персов, то разрушит великое царство. Поэтому если бы Крез желал принять правильное решение, то должен был отправить послов вновь вопросить оракул: какое именно царство разумеет бог — его, Креза, или Кира. Но так как Крез не понял изречения оракула и вторично не вопросил его, то пусть винит самого себя» (I. 91).

С помощью подобной казуистики тогда удалось выпутаться из щекотливой ситуации. Но, понятное дело, жрецам очень не хотелось, чтобы такие случаи повторялись: что ни говори, они ставили под угрозу репутацию оракула. И дельфийское жречество, обжегшись на молоке, стало дуть на воду. Уверовав теперь уже в безграничную мощь персов, оно не давало грекам иной альтернативы, кроме как подчиниться.

Интересно другое: как, несмотря на свою проперсидскую политику, на все усилия по развалу общегреческой коалиции, Дельфы не утратили доверия эллинов? К полисам, перешедшим в ходе Греко-персидских войн на сторону Ахеменидов, отношение было в высшей степени отрицательным. Члены Эллинского союза намеревались им мстить. На союзном конгрессе принято специальное постановление, которое тоже цитирует Геродот (VII. 132).

Г. А. Стратановский переводит это постановление так: «Всякий эллинский город, предавшийся персидскому царю, не вынужденный к этому необходимостью, в случае победы союзников обязан уплатить десятину дельфийскому богу». Но мы в данном случае не можем согласиться с переводчиком. Не вдаваясь в тонкости филологической и исторической аргументации, просто приведем иное толкование этого места, гораздо более вероятное. Речь в постановлении шла вовсе не о том, чтобы города, перешедшие на сторону персов, в наказание уплатили в Дельфы десятую часть своих доходов — это была бы слишком мягкая кара для предателей. Тем более что именно такое обязательство члены Эллинского союза налагали на самих себя: посвящать в Дельфы десятину из добычи, получаемой в победах над «варварами». Весьма странно было бы, если бы победители и побежденные, те, кто боролся за правое дело, и те, кто ему изменил, были подвергнуты одной и той же участи.

На самом деле в постановлении имелось в виду совсем иное: полисы-изменники должны были быть разорены, их население продано в рабство, а уже из полученных средств десятая часть отдавалась Аполлону Дельфийскому. Мера, конечно, крайне суровая, но ведь и время было предельно суровое и жестокое. (К слову сказать, после изгнания Ксеркса эта тотальная мера так и не была применена ни к одному из проперсидских государств Эллады: победители смилостивились над противниками.) Строго говоря, Дельфы тоже должны были бы оказаться в списке наказанных. Но этого не произошло — напротив, они еще и обогащались за счет наказания других: согласно постановлению, десятина с имущества «персофильских» государств должна была поступить именно в Дельфы!

Как же получалось, что высочайшую репутацию оракула на склоне Парнаса не могли сломить даже столь откровенно компрометирующие действия его жрецов? Ведь служителям дельфийского бога можно было инкриминировать отнюдь не только проперсидские настроения. Мы уже видели, что от них настойчивостью добивались нужного прорицания, а если это не помогало — обращались к закулисным связям, а то и просто к взяткам.

История об изгнанном тираном Гиппием роде Алкмеонидов, отстроившем великолепный храм Аполлона, имела продолжение, которое тоже не осталось неизвестным Геродоту. «По рассказам афинян, Алкмеониды во время пребывания в Дельфах подкупили пифию деньгами, чтобы она всякий раз, как спартанцы вопрошали оракул, по частному ли делу или от имени государства, возвещала им волю божества освободить Афины. Получая постоянно одно и то же изречение, лакедемоняне наконец отправили войско… изгнать Писистратидов из Афин (хотя спартанцы находились с Писистратидами в самой тесной дружбе). Ведь они считали веление божества важнее долга к смертным» (V. 63). В итоге Гиппий был изгнан из Афин, тирания свергнута, а через несколько лет Клисфен, лидер возвратившихся на родину Алкмеонидов, установил демократию.

Как видим, манипуляции дельфийских жрецов могли приводить даже к таким серьезным последствиям. Впрочем, вся эта история овеяна у Геродота ореолом слухов и сплетен. Алкмеониды были, без сомнения, весьма состоятельным родом, и тем не менее всех их денег не хватило бы, чтобы подкупить жречество богатейшего в Элладе святилища. В принципе роль своеобразной «взятки» могло сыграть уже само строительство Алкмеонидами Дельфийского храма. К тому же жречество Аполлона давно симпатизировало этому роду, поддерживало с ним тесные отношения. Еще в начале VI века до н. э. один из первых представителей рода «оказал помощь лидийцам, прибывшим из Сард от Креза к Дельфийскому оракулу, и заботился о них» (VI. 125) (имеется в виду, скорее всего, не названный Геродотом Алкмеон, а его отец Алиатт; но сути дела это совершенно не меняет). Нужно учитывать еще, что Дельфы находились во враждебных отношениях с Писистратом и его сыновьями, проводившими слишком независимую религиозную политику. Поэтому жрецам оракула, конечно, было выгодно помочь избавиться от чрезмерно самостоятельных афинских правителей и утвердить на их место, явно небескорыстно, дружественный род.

Безусловно, дельфийское жречество умело подать историю оракула с самой благовидной стороны. Некрасивые ситуации тщательно затушевывались (обратим внимание, что Геродот, рассказывая о подкупе пифии Алкмеонидами, ссылается не на дельфийцев, а на афинян); остальное служители Аполлона расписывали в красочных, многословных повествованиях. Так, постоянно подчеркивалась роль Дельф в Великой греческой колонизации. Многие колонии были действительно основаны по их инициативе, на указанном ими месте. Считалось, что с пифией обязательно нужно проконсультироваться перед отправлением колонистов. А если это правило не было соблюдено, то всё мероприятие могло закончиться провалом, чему опять же находим иллюстрации у Геродота.

Например, он повествует о событиях, относящихся к последней четверти VI века до н. э. В Спарте царем стал Клеомен I, а его единокровный брат Дорией считал себя имеющим больше прав на престол. «Дорией разгневался и не захотел признать царем Клеомена. Он попросил у спартанцев себе людей в спутники и выселился на чужбину, даже не вопросив Дельфийский оракул, в какой земле ему следует поселиться, и не выполнив никаких обычаев, установленных в таких случаях» (V. 42). Терпя неудачи, Дорией решил-таки исправить свою ошибку и посетил Дельфы (V. 43), но было уже поздно. Тщетно пытаясь основать колонию то в одном, то в другом месте, он в конце концов погиб со всеми своими людьми.

Правда, современными учеными роль оракула в колонизационном движении часто признается в лучшем случае служебной: государства, выступавшие инициаторами выведения колоний, обращались к дельфийским жрецам как к своего рода «экспертам», а те, обладая разветвленной «агентурой» и владея большим количеством нужной информации, давали соответствующие рекомендации. Но в данном случае не учитывается, что сознание греков архаической эпохи было еще всецело религиозным, а авторитет великих оракулов — безусловным.

Не всегда случалось, что хитроумные греки, уже приняв решение о проведении колонизационной акции, отправляли посольство в Дельфы лишь для получения подобающей религиозной санкции. Иногда повеление, данное устами пифии, оказывалось для них неожиданным — и при этом ему следовало беспрекословно повиноваться. Хорошей иллюстрацией здесь может служить подробный рассказ Геродота об основании выходцами с Феры — острова в Южной Эгеиде — колонии Кирены в Северной Африке. Он заслуживает того, чтобы его ключевые моменты были здесь процитированы:

«Когда царь ферейцев Гринн стал вопрошать оракул о различных делах, пифия повелела основать город в Ливии… По возвращении на родину царь и его спутники пренебрегли изречением оракула: они не знали, где находится Ливия, и не решились наудачу отправить поселенцев. После этого бог семь лет не посылал дождя на Феру, и на острове засохли все деревья, кроме одного. Тогда ферейцы вопросили об этом оракул, и пифия вновь повелела выслать колонию в Ливию… Ферейцы решили отправить туда по жребию от всех семи общин на острове по одному из двух братьев, а предводителем и царем выбрали Батта. Затем они отправили на Платею (остров у берегов Ливии. — И. С.) два пятидесятивесельных корабля» (IV. 150–153).

Интересно, что изначально жители Феры вовсе не намеревались основывать колонию: гражданский коллектив острова был очень невелик, ощущался скорее недостаток, чем избыток людей. Инициатором же отправки колонистов в Африку выступил Дельфийский оракул, который фактически принудил к этому ферейцев вопреки их воле. Последним мероприятие далось с большим трудом: несмотря на то, что при наборе поселенцев были приняты экстраординарные меры, близкие к военной мобилизации (в каждой семье один из братьев обязательно должен был покинуть родину), едва удалось послать около двухсот человек. Но воле божества нельзя было прекословить! Кстати, впоследствии Кирена под властью Батта и его потомков достигла большого процветания, стала одним из самых известных полисов греческого мира; в нее приехало большое число новых поселенцев из разных мест — не в последнюю очередь потому, что пифия побудила изречением оракула всех эллинов отплыть в Ливию и поселиться там вместе с киренцами… Изречение оракула гласило:

«Кто слишком поздно придет в вожделенную Ливии землю, После раздела земли, пожалеть тому горько придется». (IV. 159)

На первый взгляд вырисовывается благостная картина: Дельфы, руководя колонизацией, способствуют расселению греков и распространению их высокой культуры в обширных регионах Средиземноморья. Однако на деле и в этом вопросе жречество Аполлона вело себя отнюдь не беспристрастно. Убедительно доказано: оракул направлял колонизационную деятельность далеко не всех греческих государств, а только той их группировки, наиболее близкой Дельфам в политическом отношении, к которой принадлежали, например, богатый торговый Коринф и могущественная Спарта. С ними Дельфы старались дружить, их в первую очередь поддерживали — опять же исходя при этом, конечно, из своих собственных интересов.

Именно по инициативе Дельфийского оракула в греческих полисах развернулась активная законодательная деятельность, стали вводиться письменные своды законов, заменившие собой устное право, основанное на обычаях. Этот процесс имел исключительно большое значение для становления античной цивилизации, для которой с тех пор и на всем протяжении ее существования сама идея закона была в высшей степени важна. Роль Дельф как силы, вдохновлявшей законодателей, действительно нельзя отрицать. Но дельфийские жрецы не были бы самими собой, если бы впоследствии не постарались всячески раздуть этот выгодный для них факт.

Самым упорядоченным полисом в Греции считалась Спарта. Остальные эллины особенно восхищались тем, что спартанцы практически не знают междоусобных распрей. Такое положение дел дельфийцы ставили в заслугу себе. Геродот — несомненно, со слов жрецов оракула — рассказывает об этом: «Прежде у лакедемонян были даже почти что самые дурные законы из всех эллинов, так как они не общались ни друг с другом, ни с чужеземными государствами. Свое теперешнее прекрасное государственное устройство они получили вот каким образом. Ликург, знатный спартанец, прибыл в Дельфы вопросить оракул. Когда он вступил в святилище, пифия тотчас же изрекла ему вот что:

Ты притек, о Ликург, к дарами обильному храму, Зевсу любезный и всем на Олимпе обитель имущим. Смертный иль бог ты? Кому изрекать прорицанье должна я? Богом скорее, Ликург, почитать тебя нужно бессмертным.

По словам некоторых, пифия, кроме этого предсказания, предрекла Ликургу даже все существующее ныне спартанское государственное устройство… Так-то лакедемоняне переменили свои дурные законы на хорошие, а после кончины Ликурга воздвигли ему храм и ныне благоговейно его почитают» (I. 65–66).

Имя своего легендарного законодателя Ликурга спартанцы действительно окружали полубожественным ореолом. Считалось, что именно он, выполняя волю Дельф, провел важнейшие реформы и фактически выступил творцом спартанского государства, уникального во всех отношениях — от политической системы до образа повседневной жизни. Однако современные ученые возражают: реформы, совершенно изменившие облик Спарты, проводились постепенно, усилиями нескольких поколений неизвестных нам законодателей, слившихся в представлениях людей последующих эпох в одной грандиозной фигуре. Ликург, в сущности, является легендой, созданной совместно спартанцами и дельфийцами.

Конечно, Геродот приводит и более реальные примеры законов, введенных по совету из Дельф. Жители Кирены в середине VI века до н. э. потерпели тяжелое поражение в войне с местными ливийскими племенами. К тому же их царь Аркесилай II умер, а сын его Батт III оказался к управлению неспособным. «Киренцы же послали в Дельфы вопросить оракул из-за постигшего их несчастья: при каком государственном устройстве лучше всего им жить? Пифия велела им пригласить посредника из Мантинеи в Аркадий По их просьбе мантинейцы послали к ним самого уважаемого из своих граждан по имени Демонакт. По прибытии в Кирену посредник ознакомился с положением дел в городе и разделил население на три филы так: первая часть состояла из ферейцев и их соседей, вторая — из пелопоннесцев и критян, а третья включала всех островитян. Затем он выделил царю Батту царские земельные владения и жреческие доходы, а все остальное, что принадлежало прежде царю, сделал достоянием народа» (IV. 161).

Реформы Демонакта стали, по сути, настоящим государственным переворотом, при котором «исконная» царская власть, сильно урезанная в своих прерогативах, превратилась в своего рода «конституционную монархию», а фактически — в республику, поскольку царь был теперь просто высшим должностным лицом. Правда, следующий царь, Аркесилай III, начал борьбу за восстановление своего самовластия, но был изгнан из Кирены. «Набрав большое войско, он послал в Дельфы вопросить оракул о своем возвращении. Пифия дала царю такой ответ: „При четырех Баттах и четырех Аркесилаях Локсий позволяет вам царствовать в Кирене. А дальше он не советует вам посягать на царство. Сам ты можешь спокойно возвратиться домой…“» (IV. 163). Аркесилай вернулся, вновь захватил власть и правил уже как тиран. Кстати, этот рассказ, если ему верить, демонстрирует поразительную прозорливость оракула. Получилось так, как было предсказано: после самого Аркесилая III полисом управляли еще Батт IV и Аркесилай IV; при последнем, в 440-х годах до н. э., царская власть в Кирене была окончательно ликвидирована. Впрочем, можно предположить, что цитируемое Геродотом прорицание было подделано дельфийцами позже — опять-таки для вящей славы их святилища. Как бы то ни было, в данном случае Дельфы фактически привели к власти тирана!

Здесь мы сталкиваемся с еще одной «темной стороной» в истории оракула. Если связь с законодателями дельфийское жречество всячески афишировало, то свою поддержку тиранов оно, напротив, впоследствии старалось замалчивать. Уловка возымела действие, и даже некоторые современные ученые пишут о враждебности оракула Аполлона к тирании. Но это всего лишь запоздалое тиражирование штампов жреческой пропаганды; в действительности же «срединный храм» не имел ничего против установления тиранических режимов, более того, не раз открыто выступал в их защиту. Правда, выше мы видели, что при прямом участии Дельф был свергнут афинский тиран Гиппий, сын Писистрата. Но тут случай особый: дельфийское жречество приложило все усилия к устранению Гиппия не из неприязни к тирании, а потому, что видело в Писистрате и Писистратидах опасных конкурентов в религиозно-политической борьбе.

Другой эпизод точно так же демонстрирует, что позиция оракула в вопросе о тиранах была скорее гибкой, нежели непреклонно-принципиальной. Когда с вопросом к Аполлону обратился Клисфен, тиран города Сикион, пифия дала ему оскорбительный ответ (V. 67). Но позже, когда Клисфен принял активное участие в так называемой Первой Священной войне (начало VI века до н. э.) за контроль над Дельфами и вступил победителем в священный город, позиция жречества резко изменилась в его пользу, и уже вскоре он победил в состязаниях колесниц на Пифийских играх, проводившихся в Дельфах (Павсаний. Описание Эллады. X. 7. 6).

У Геродота есть примеры совсем уж недвусмысленного поощрения тиранов жрецами Аполлона. Когда в середине VII века коринфский аристократ Кипсел задумал стать тираном в родном городе, пифия возвестила ему:

Счастлив сей муж, что ныне в чертог мой вступает, Эетионов Кипсел [47] ; царь славного града Коринфа Будет все же он сам и дети его, но не внуки. (V. 92)

Опираясь на полученную божественную санкцию, Кипсел установил свою тиранию, основав династию Кипселидов. Как и в случае с прорицанием, данным Аркесилаю III, коринфскому тирану власть была обещана, но при этом подчеркивалось, что их потомки ее утратят. Дельфы как бы позволяли ввести тиранический режим лишь на ограниченный срок — но всё же позволяли и даже фактически подталкивали к его установлению: кто, получив столь обнадеживающий ответ оракула, не соблазнился бы попыткой государственного переворота?

Известны и другие случаи подобного рода, но не из труда Геродота. От «Отца истории» дельфийские жрецы, когда они выступали его информаторами, большую часть этих примеров, чувствуется, скрыли.

Симпатия оракула к тиранам отнюдь не случайна. Ведь эти правители, придя к власти, скоро становились очень богатыми людьми: в их распоряжении оказывалась вся полисная казна, они взыскивали в свою пользу подати с граждан… Соответственно они имели больше возможности одаривать «срединный храм» обильными приношениями. И чем сильнее был тиран, тем легче это было ему делать; стало быть, тем активнее стремилось жречество Аполлона задобрить, «приручить» такого тирана.

В начале V века до н. э. могущественнейшим из представителей греческой тирании был Гелон из династии Дейноменидов. Он правил на Сицилии, в Сиракузах, а тираны многих эллинских городов острова стали его вассалами. В 480 году Гелон «отправил в Дельфы Кадма, сына Скифа, с острова Коса на трех пятидесятивесельных кораблях, нагруженных великими сокровищами» (VII. 163). Геродот приводит две версии. Первая, согласно которой Гелон решил сдаться Ксерксу, шедшему походом на Грецию, и отправил туда свои сокровища для передачи царю Персии, маловероятна, так как Гелон на своем очень отдаленном от Ахеменидской державы острове мог еще долго не опасаться нападения с востока. Реальная же угроза для него надвигалась, напротив, с запада: на Сицилии высадилось большое войско из Карфагена — населенного финикийцами города в Северной Африке, давно стремившегося подчинить себе плодородные сицилийские земли. Вторая версия явно гораздо ближе к истине: тиран просто спасал свое достояние, помещал его на время войны в безопасное место, куда руки карфагенян не могли дотянуться. Победив врагов, Гелон забрал свои сокровища из Дельф. Не приходится сомневаться, что если бы он потерпел поражение и погиб, то дельфийское жречество не замедлило бы прибрать его богатства к рукам.

Ко времени Геродота в Дельфах уже «стеснялись» своих былых близких отношений с тиранами. В эту эпоху тиранические режимы почти повсеместно в греческом мире были ликвидированы. Кое-где засидевшиеся их запоздалые представители, вроде галикарнасского Лигдамида, вовсе не определяли «политический климат» эпохи. Само слово «тиран» приобрело ранее не свойственный ему отчетливо негативный оттенок, какой сохраняет и по сей день, обозначая жестокого, кровавого правителя. В таких условиях от связей с тираниями, конечно, лучше было «откреститься». Так, сокровищницу, построенную в святилище тираном Коринфа Кипселом, переименовали просто в «сокровищницу коринфян» (I. 14).

К тому же на протяжении V века до н. э. всё более крепла дружба Дельф со Спартой. Эта дружба, особенно выгодная для жречества Аполлона, в свою очередь требовала от него определенных корректив политической линии. Ведь ярко выраженная неприязнь спартанцев к тирании доходила до того, что они не раз отправлялись свергать тиранов в различных городах Эллады.

Особые отношения между спартанским и дельфийским полисами выражались, например, в том, что в спартанском «дипломатическом корпусе» имелись особые должностные лица — пифии (единственное число — «пифий», то есть в мужском роде), послы, которые в случае надобности отправлялись в Дельфы (VI. 57). При этом в Спарте не существовало особых послов для поездок в Афины, Коринф или, скажем, в Персию…

Искренне благочестивые и в массе своей довольно простодушные, спартанцы были идеальным объектом для манипулирования с помощью религиозных аргументов, непревзойденными мастерами которого были дельфийские жрецы. Они, в сущности, во многом подчинили внешнюю политику самого сильного в Греции государства своим интересам. «Мечом Дельф» образно называет Спарту выдающийся русский ученый начала XX века Ф. Ф. Зелинский. В Спарте прорицания оракулов воспринимались как непререкаемая истина, что позволяло обманывать спартанцев — например, с помощью сфабрикованных пророчеств убедить их свергнуть афинского тирана Гиппия и отстранить собственного царя Демарата.

Религиозность лакедемонян издавна способствовала теснейшим контактам с Дельфийским святилищем. Предание гласило, что именно по подсказке из Дельф на самой заре спартанской истории был введен уникальный институт двойной царской власти (VI. 52).

В архаическую эпоху, пока Спарта еще не стала гегемоном Греции, ее властям, случалось, приходили от пифии двусмысленные речения. Они обратились к оракулу с вопросом, удастся ли захватить соседнюю область Аркадию. Ответ был следующим:

Просишь Аркадию всю? Не дам тебе: многого хочешь! Желудоядцев-мужей обитает в Аркадии много, Кои стоят на пути. Но похода все же не возбраняю. Дам лишь Тегею тебе, что ногами истоптана в пляске, Чтобы плясать и поля ее тучные мерить веревкой.

Лакедемоняне, услышав ответ оракула, оставили все другие города Аркадии и пошли войной на тегейцев, взяв с собой оковы, так как твердо рассчитывали обратить тегейцев в рабство. «В битве, однако, лакедемоняне потерпели поражение, и на тех, кто попал в плен к врагам, были наложены те самые оковы, которые они принесли с собой: пленники, как рабы, должны были, отмерив участок поля тегейцев мерной веревкой, обрабатывать его», — бесстрастно заключает Геродот (I. 66).

Но впоследствии, когда определилось, что Спарта — самый сильный полис, отношение оракула к ней стало однозначно положительным. По дельфийской санкции в Спарту были перенесены из Аркадии останки древнего ахейского героя Ореста (I. 67–68), а из Ахайи — останки другого героя, его сына Тисамена (Павсаний. Описание Эллады. VII. 1. 8). Тем самым эти герои как бы брали Лаконику под покровительство.

Спартанцы страстно желали захватить Аргос — своего главного соперника на Пелопоннесе. При царе Клеомене I они начали с этим полисом очередную войну. «Клеомен ведь вопрошал Дельфийский оракул и в ответ получил изречение, что завоюет Аргос» (VI. 76). Хотя аргосцы и потерпели тяжелое поражение, но взять их город спартанскому войску не удалось. Впрочем, Клеомен и Дельфы придумали выход из очередной щекотливой для оракула ситуации: в ходе войны было захвачено святилище героя Аргоса — покровителя Арголиды; тем самым, дескать, и было исполнено прорицание.

В годину Греко-персидских войн пифия давала Спарте более благоприятные предсказания, чем прочим эллинским государствам. Однако и они были мрачноваты: «Когда спартанцы вопросили бога об этой войне (еще в самом начале ее), то пифия изрекла им ответ: или Лакедемон будет разрушен варварами, или их царь погибнет» (VII. 220). Судя по всему, не в последнюю очередь по этой причине спартанский царь Леонид добровольно обрек себя на героическую смерть при Фермопилах: ею он хотел спасти свой полис. А позже, после разгрома персидского царя при Саламине, «из Дельф пришло лакедемонянам изречение оракула, гласившее: они должны требовать от Ксеркса удовлетворение за убийство Леонида» (VIII. 114). Да, дельфийцы чутко улавливали изменения в военно-политическом положении…

Одним словом, всё, что известно о дельфийском жречестве, определенно рисует его как совершенно беззастенчивую, циничную корпорацию прожженных дельцов и обманщиков, при случае не брезговавших даже прямыми подделками прорицаний. Создается впечатление, что если кто в Греции в ту эпоху не верил в богов, так это жрецы «срединного храма». При этом их политический кругозор был довольно узок, интересы — мелочны, направлены прежде всего на обогащение святилища.

Но как же тогда объяснить колоссальный авторитет Дельф в греческом мире? Поток паломников к святилищу на склоне Парнаса не оскудевал, сокровищницы продолжали полниться богатыми дарами, эллинские полисы и частные лица снова и снова обращались к оракулу за разрешением встававших перед ними проблем. Скажем честно и откровенно: объяснения этому нет. Что заставляло греков — глубоко критичный, пытливый народ, постоянно занятый напряженным поиском истины и никакого суждения не принимавший без убедительных доказательств, — в данном случае быть такими легковерными?

Почему, скажем, высокообразованный интеллектуал Геродот так полюбил Дельфы? Ведь Иония, где он обосновался, сама была богата славными святынями, окруженными народным почитанием: это и храм Геры на Самосе, и храм Артемиды в Эфесе, и храм Аполлона в Дидимах близ Милета, и Панионий — святилище Посейдона на мысе Микале, и святилище Аполлона и Артемиды на острове Делос… При некоторых из них имелись и собственные оракулы. Во всех перечисленных местах Геродот побывал — но и только. А «дельфийская мудрость» оказала на него самое серьезное влияние. В чем же заключалась эта мудрость, которая считалась столь важной и значимой, что за нее жрецам прощалось очень многое? А Дельфы в архаическую эпоху действительно встали во главе мощного религиозно-этического движения, фактически реформирования древнегреческой религии.

Лучше всего можно понять, чему учили в Дельфах, ознакомившись с одним эпизодом из «Истории» Геродота.

Спартанцу по имени Главк его друг из Милета оставил на длительное хранение крупную сумму денег. Прошло много лет, и к Главку явились сыновья милетянина, к тому времени уже покойного, с требованием возвратить деньги. Тот заявил, что о деньгах ничего не ведает.

«Печально возвратились милетяне домой, думая, что лишились уже своих денег. А Главк отправился в Дельфы вопросить оракул. Когда же он вопросил оракул, должен ли он присвоить деньги ложной клятвой, то пифия грозно изрекла ему в ответ такие слова:

Сын Эпикида, о Главк: сейчас тебе больше корысти Клятвою верх одержать, вероломной, и деньги присвоить. Ну же, клянись, ибо смерть ожидает и верного клятве. Впрочем, у клятвы есть сын, хотя безымянный, безрукий Он и безногий, но быстро настигнет тебя, покуда не вырвет С корнем весь дом твой и род не погубит. А доброклятвенный муж и потомство оставит благое.

Услышав этот оракул, Главк попросил у бога прощения за свой вопрос. Пифия же ответила, что испытывать божество и приносить ложную клятву — одно и то же. Тогда Главк послал за чужеземцами-милетянами и отдал им деньги… Не осталось теперь ни Главкова потомства, ни дома, который носил его имя в Спарте: с корнем вырван его род» (VI. 86).

Эта идея и была одним из краеугольных камней дельфийского учения и дельфийского мировоззрения — идея неизбежного божественного воздаяния за проступки. Она сформировалась на протяжении архаической эпохи, и главную роль в этом процессе сыграло именно святилище Аполлона.

В приведенном выше эпизоде ничего не говорится о том, что самого Главка постигла какая-нибудь кара за попытку обмана доверившихся ему людей. Акцент делается на том, что возмездие обрушилось на его потомство, даже несмотря на то, что Главк в конце концов раскаялся и деньги вернул. Гибельным оказалось само намерение совершить преступление.

Мысль о коллективной ответственности появилась как попытка ответить на испокон веков тревоживший людей вопрос: почему в мире совершается зло, а злодеи часто не несут никакого наказания за свои деяния? И если есть боги, то как они допускают подобную несправедливость?

Позднейшие монотеистические религии для разрешения этого затруднения вводят категорию загробного воздаяния. Эта концепция, предполагающая строго индивидуальную ответственность, возникла уже в языческой Греции, в некоторых мистических течениях, таких как орфизм и пифагореизм. Но традиционное, «магистральное» направление в эллинской религии, рупором которого выступали Дельфы, признавало возмездие, которое боги обрушат на потомков грешника, даже если они ни в чем не виноваты. Теория коллективной ответственности позволяла объяснить, почему невинные страдают, почему на человека может вдруг ни с того ни с сего обрушиться вереница горестей и несчастий. В массовом религиозно-этическом сознании в связи с подобными ситуациями бытовала идея о «зависти богов». Но представители богословской мысли (в первую очередь дельфийское жречество) старались бороться с этим примитивным представлением. Каждый случай, когда благоденствующего дотоле человека начинали преследовать бедствия, они стремились трактовать как проявление божественного воздаяния, искупление страданиями грехов — своих собственных или предков.

Когда в 546 году до н. э. царь Лидии Крез был наголову разгромлен персидским владыкой Киром, перед современниками не мог не встать вопрос: почему крайне благочестивого и богобоязненного лидийского монарха постигла злая судьба? Он ведь с огромным пиететом относился к Дельфийскому святилищу, украшал его щедрыми дарами, согласовывал каждый свой шаг с мнением тамошних жрецов. В Дельфах отвечали: да, Крез лично не совершил ничего дурного. Но он был наказан за вину своего прапрадеда Гигеса, который незаконно захватил власть в Лидии, убив предыдущего царя. Боги пытались предотвратить кару, которая должна была обрушиться на Креза, но отвратить веление Рока не властны даже они (I. 91).

В этом мире переплетающихся преступлений и «воздаяний», должно быть, неуютно жилось древнему греку. В любой момент могла нежданно прийти беда — за то, что какой-нибудь давний предок много лет назад совершил нечестивое дело. Очень хорошо отражают этот аспект дельфийского мировоззрения переданные Геродотом слова, будто бы сказанные знаменитым афинским мудрецом Солоном тому же Крезу: «Я вижу, что ты владеешь великими богатствами и повелеваешь множеством людей, но на вопрос о твоем счастье я не умею ответить, пока не узнаю, что жизнь твоя окончилась благополучно. Ведь обладатель сокровищ не счастливее человека, имеющего лишь дневное пропитание, если только счастье не сопутствует ему и он до конца жизни не сохранит своего богатства… Пока человек не умрет, воздержись называть его блаженным, но называй его лучше удачливым… Но тот, что постоянно обладает наибольшим количеством благ и затем счастливо окончит жизнь, тот, царь, в моих глазах вправе называться счастливым. Впрочем, во всяком деле нужно иметь в виду его исход, чем оно кончится. Ведь уже многим божество на миг даровало блаженство, а затем окончательно их погубило» (I. 32).

Считалось, что на большее, чем эта череда постоянных превратностей, и не может рассчитывать человек. Самое знаменитое из дельфийских изречений — «познай самого себя» — было даже выбито у входа в храм Аполлона. Впоследствии этот афоризм очень любил Сократ, однако понимал его как призыв к погружению в глубины собственной индивидуальности. Изначально же, в архаическую эпоху, смысл лозунга был совсем иным, фиксировавшим некую мировую субординацию с твердо установленным местом для каждого, которое надлежит знать. По сути, «познай самого себя» в дельфийском контексте означает «познай, что ты всего лишь человек, и не стремись к большему», то есть «знай свое место».

Идеи умеренности, самоограничения, благочестивой справедливости — вот что провозглашала пресловутая «дельфийская мудрость». Внедрять эти воззрения было тем легче именно жрецам святилища Аполлона на склоне Парнаса, что из всех богов древнегреческой религии именно он в наибольшей степени воплощал меру, форму, гармонию, дисциплину. Подавляющему большинству античных греков эти идеи были очень близки; отсюда — авторитет и влияние Дельф, которые ничто не могло пошатнуть. Проникся дельфийскими идеями и Геродот; они в значительной мере сформировали стержень его религиозных взглядов.

Дельфы призывали к искуплению разнообразных прегрешений, совершённых самими людьми или их предками и ставших причиной несчастий. Возьмем несколько примеров из геродотовской «Истории». Жители острова Лемнос совершили грабительский поход на Аттику и захватили там много женщин, а потом своих афинских пленниц перебили. После этого «земля их вовсе перестала плодоносить. Их женщины не были так плодовиты, как раньше. А также и скот. Голод и бездетность заставили их, наконец, отправить послов в Дельфы и просить об избавлении от этих бед. Пифия же повелела им дать удовлетворение афинянам, какое те сами им присудят» (VI. 139).

В другом случае в городе Аполлонии на западе Балканского полуострова пастух Евений не уследил за стадом, и овец съели волки. По приговору суда он был ослеплен; но после этого «овцы перестали ягниться, а земля — приносить плоды. В Додоне и в Дельфах, где аполлонийцы вопрошали оракул о причине такой напасти, они получили в ответ изречение: они виноваты в том, что несправедливо лишили зрения стража священных овец Евения (ведь это сами боги послали волков), и бедствия Аполлонии не прекратятся до тех пор, пока аполлонийцы не дадут удовлетворения, какое он сам потребует и назначит за содеянное ему зло» (IX. 93).

Часто искупление мыслилось прежде всего как совершение определенных религиозных церемоний, установление новых культов. Жители этрусского города Атиллы (Цере) перебили высадившихся на их берег мореходов из Фокеи. «С тех пор у агиллейцев все живые существа — будь то овцы, рабочий скот или люди, проходившие мимо места, где лежали трупы побитых камнями фокейцев, — становились увечными, калеками или паралитиками. Тогда агиллейцы отправили послов в Дельфы, желая искупить свое преступление. Пифия повелела им делать то, что агиллейцы совершают еще и поныне: они приносят богатые жертвы фокейцам, как героям, и устраивают в их честь гимнастические состязания и конские ристания» (I. 167). Впрочем, нередко Дельфы требовали возведения храмов, алтарей, статуй богам безотносительно какой-нибудь вины — просто для умножения благочестия, активизации религиозной жизни.

…Благородные юноши из Аргоса — Клеобис и Битон — так любили свою мать, жрицу в храме Геры, что однажды в знак почтения сами впряглись в упряжку вместо быков и привезли ее из города в святилище, пробежав более восьми километров. Благодарная мать стала молить богиню, чтобы та даровала ее сыновьям «высшее благо, доступное людям. После этой молитвы и жертвоприношения и пиршества юноши заснули в самом святилище и уже больше не вставали, но нашли там свою кончину. Аргосцы же велели поставить юношам статуи и посвятить их в Дельфы за то, что они проявили высшую доблесть» (I. 31).

Красивая легенда, овеянная ореолом светлой грусти? Но… археологами при раскопках Дельф были обнаружены статуи юношей-близнецов. Выяснилось, что они датируются первой четвертью VI века до н. э. и созданы аргосским скульптором Полимедом. Статуи видели еще Солон и Геродот, а теперь вполне может узреть любой из наших современников. Не лучшее ли это наглядное доказательство живой связи веков?

 

В «школе Эллады»

Да ты — чурбан, коли Афин не видывал;  Осел — коли, увидев, не пришел в восторг; Верблюд — коли покинул их, не жалуясь. (Лисипп. Фр. 7 Коск)

К грубоватым, но выразительным словам поэта-комедиографа V века до н. э., без сомнения, присоединились бы очень многие его современники. Афины в эту эпоху преображались буквально на глазах: из большого, но рядового полиса они стремительно становились крупнейшим политическим, экономическим, а главное — культурным центром греческого мира. Знаменитейший из лидеров государства — Перикл — имел полное основание сказать в 431 году до н. э.: «Одним словом, я утверждаю, что город наш — школа всей Эллады» (Фукидид. История. И. 41. 1).

Столь разительной перемене способствовал ряд факторов. В годину Греко-персидских войн Афины сыграли одну из главных ролей в разгроме врагов. Создав для отпора «варварам» мощнейший в Греции флот, «город Паллады» резко усилился в военном отношении. Афинский морской союз еще более укрепил положение полиса-гегемона: регулярно поступавший от союзников форос позволял афинянам жить безбедно, отваживаться на реализацию крупных политических проектов, которые требовали значительных денежных затрат.

Афинская демократия, основы которой были заложены реформами Клисфена в конце архаической эпохи, на протяжении V века до н. э., пройдя путь последовательного развития, достигла максимально полной и законченной формы. В то время в Греции не было государства, где столь же велика была степень свободы: свободы слова, свободы действия, как в частной, так и в общественной жизни.

Говоря откровенно, реальная демократия — весьма дорогая вещь. Эта политическая система — в определенном смысле роскошь, которую могут позволить себе только богатые государства. Этот тезис верен во все времена, от Античности до наших дней. В Афинах развилась реальная (а не номинальная) демократия не в последнюю очередь потому, что по богатству с ними никто не мог сравниться. А одним из главных его источников являлся форос, получаемый от союзников.

В Афинах V века до н. э. была введена оплата работы должностных лиц — исключительно демократическая мера, способствовавшая тому, что широкие массы даже небогатых граждан могли избираться на различные государственные должности и тем самым активно включались в политический процесс. В других полисах такое не практиковалось. Чтобы государство имело возможность совершать подобные траты (а они никак не окупали себя), необходима была какая-то компенсация этих расходов поступавшими в казну доходами. Афины могли себе позволить, в числе прочего, платить своим должностным лицам. Ведь форос был почти неисчерпаемым источником дохода. Его можно было хранить как своеобразный «неприкосновенный запас», но к нему можно было прибегнуть как к «палочке-выручалочке» в случае необходимости.

В Афины потоком хлынули видные деятели культуры из самых разных мест эллинского мира, в особенности из малоазийских полисов. Влекли их туда и возможность свободно высказывать свои взгляды, и богатство афинского общества, позволявшее рассчитывать на высокие гонорары. Не следует забывать и о том, что в ходе Греко-персидских войн Иония не раз подвергалась суровому разгрому; неудивительно, что она утратила роль авангарда древнегреческой цивилизации, которую играла на протяжении архаической эпохи, и что роль эта перешла к победоносным Афинам.

Среди интеллектуалов, которые приехали в Аттику и творили там «школу Эллады», был и Геродот. Здесь можно говорить о плодотворном взаимовлиянии: с одной стороны, «Отец истории», несомненно, оказал воздействие на культурную жизнь Афин, с другой — пребывание в этом городе стало одной из важнейших вех его жизненного и творческого пути, сильно сказалось на развитии Геродота как ученого и писателя. Галикарнасский эллин был восхищен «городом Паллады», как бы впитал в себя блеск его славы. Не случайно в геродотовском труде о Греко-персидских войнах весь грандиозный конфликт Запада и Востока описан со специфически афинской точки зрения.

Тому есть много подтверждений. Выдержки из сочинения Геродота свидетельствуют о его глубокой симпатии к Афинам и афинской демократии. «Афины, правда, уже и раньше были великим городом, а теперь, после освобождения от тиранов, стали еще более могущественными» (V. 66). «Итак, могущество Афин возрастало. Ясно, что равноправие для народа… вообще — драгоценное достояние. Ведь пока афиняне были под властью тиранов, они не могли одолеть на войне ни одного из своих соседей. А теперь, освободившись от тирании, они заняли безусловно первенствующее положение. Поэтому, очевидно, под гнетом тиранов афиняне не желали сражаться как рабы, работающие на своего господина; теперь же после освобождения каждый стал стремиться к собственному благополучию» (V. 78).

Речь идет о свержении афинского тирана Гиппия в 510 году до н. э. и установлении Клисфеном демократии два-три года спустя. Как видим, отношение к этим политическим переменам у историка более чем положительное. Ведь все «прелести» тирании были знакомы ему не понаслышке — он и сам стал одной из ее жертв. Впрочем, Геродот не был бы самим собой, если бы в «бочку меда» всех похвал в адрес демократии не добавил небольшую «ложку дегтя». Когда Аристагор, вождь Ионийского восстания (к которому «Отец истории» относился отрицательно), прибыл в Балканскую Грецию просить содействия в борьбе против персов, то спартанский царь Клеомен I ему отказал, а афинское народное собрание, напротив, постановило послать на помощь эскадру кораблей. Геродот иронически резюмирует: «Ведь многих людей, очевидно, легче обмануть, чем одного: одного лакедемонянина Клеомена ему (Аристагору. — И. С.) не удалось провести, а 30 тысяч афинян он обманул» (V. 97). Оценка демократии оказывается не столь уж однозначно восторженной.

Но в рассказе о событиях, связанных с походом Ксеркса на Элладу в 480–479 годах, мы встречаем просто-таки настоящий панегирик Афинам. Это место в «Истории» настолько важно, что его необходимо процитировать полностью: «…Я вынужден откровенно высказать мое мнение, которое, конечно, большинству придется не по душе. Однако я не хочу скрывать то, что признаю истиной. Если бы афиняне в страхе перед грозной опасностью покинули свой город или, даже не покидая его, сдались Ксерксу, то никто из эллинов не посмел бы оказать сопротивления персам на море. Далее, не найди Ксеркс противника на море, то на суше дела сложились бы вот как: если бы даже и много „хитонов стен“ пелопоннесцам удалось воздвигнуть на Истме, то все же флот варваров стал бы захватывать город за городом и лакедемоняне, покинутые на произвол судьбы союзниками (правда, не по доброй воле, но в силу необходимости), остались бы одни. И вот покинутые всеми, лакедемоняне после героического сопротивления все-таки пали бы доблестной смертью. Следовательно, их ожидала бы такая участь или, быть может, видя переход всех прочих эллинов на сторону персов, им пришлось бы еще раньше сдаться на милость Ксеркса. Таким образом, и в том и в другом случае Эллада оказалась бы под игом персов. Действительно, мне совершенно непонятно, какую пользу могли принести стены на Истме, если царь персов господствовал на море. Потому-то не погрешишь против истины, назвав афинян спасителями Эллады. Ибо ход событий зависел исключительно от того, на чью сторону склонятся афиняне. Но так как афиняне выбрали свободу Эллады, то они вселили мужество к сопротивлению всем остальным эллинам, поскольку те еще не перешли на сторону мидян, и с помощью богов обратили царя в бегство. Не могли устрашить афинян даже грозные изречения Дельфийского оракула и побудить их покинуть Элладу на произвол судьбы. Они спокойно стояли и мужественно ждали нападения врага на их землю» (VII. 139).

Этот отрывок привлекает внимание целым рядом нюансов. Во-первых, здесь мы имеем, пожалуй, первый в мировой науке опыт «альтернативной истории», попытку рассчитать ход событий при гипотетическом изменении исходных условий.

В эпоху господства позитивизма в исторических исследованиях (XIX и значительная часть XX века) за подобным подходом вообще не признавалось право на существование. Распространенный лозунг гласил: «История не имеет сослагательного наклонения». Ныне, в связи с развитием новых, современных методологий и методик изучения прошлого, чрезвычайно перспективным становится исследование разного рода альтернатив в истории и «точек бифуркации», в которых направление исторического процесса не является жестко предопределенным и может давать сильно разнящиеся варианты при сравнительно незначительных отклонениях от исходных условий. Именно такой «точкой бифуркации» (одной из важнейших во всей истории Древнего мира) был поход Ксеркса на Элладу. Трудно даже представить, насколько иначе могло бы пойти всё дальнейшее развитие европейского человечества, если бы он увенчался успехом. Геродот прав в том, что это было не исключено, если бы в борьбу с восточным агрессором не внесли свой вклад Афины.

Во-вторых, бросается в глаза ярко выраженный про-афинский пафос «Отца истории». «Спасителями Эллады» названы здесь афиняне — высокая честь! И такую точку зрения Геродот не мог усвоить в каком-либо ином месте, кроме самих Афин. В этом полисе уже в ходе Греко-персидских войн славные победы над «варварами» стали одним из ключевых компонентов «национальной идеологии», предметом гордости.

В-третьих, нельзя не заметить, что Геродот делает здесь оговорку: его мнение «большинству придется не по душе». Под этим «большинством», скорее всего, имеются в виду не только спартанцы, которым, конечно, не слишком приятно было резкое возвышение Афин — конкурента в борьбе за гегемонию в Элладе. Неприязненные голоса по адресу афинян раздавались во времена Геродота не только с Пелопоннеса — в городах Ионии и эгейских островов, в свое время добровольно вступивших в Афинский морской союз, тоже росли оппозиционные настроения. Перикловы Афины, слишком уж жестко «закрутившие гайки» в союзе, вступившие на путь неприкрытой эксплуатации остальных его членов, регулярно выкачивавшие большие деньги в виде фороса, умудрились довольно быстро растратить былую славу и получить в греческом мире незавидную репутацию «города-тирана». Например, обитатели Коринфа говорили об Афинах — еще при жизни Геродота: «Нет сомнения, что этот город, ставший тираном Эллады, одинаково угрожает всем: одни города уже в его власти, а над другими он замышляет установить свое господство» (Фукидид. История. I. 124. 3).

Можно, конечно, возразить, что коринфяне здесь необъективны, будучи давними конкурентами и, значит, недоброжелателями афинян. Однако и в самих Афинах те государственные деятели, которые мыслили трезво, понимали ситуацию абсолютно так же. Афинский политик Клеон обращался к согражданам: «Не забывайте, что ваше владычество над союзниками — это тирания, осуществляемая против воли ваших подданных, которые злоумышляют против вас» (Фукидид. История. III. 37. 2). Да и Перикл, мудрый и прозорливый многолетний лидер афинской демократии, придерживался того же мнения. Однажды он обратился к народному собранию: «Ваше владычество подобно тирании, добиваться которой несправедливо, отказаться же от нее — весьма опасно» (Фукидид. История. II. 63. 2); в другой раз предрек: «Союзники не останутся спокойными и восстанут, как только мы окажемся не в состоянии сдерживать их силой» (Фукидид. История. I. 143. 6).

Перед нами новая «ипостась» Афин, причем на первый взгляд довольно неожиданная: не только «школа Эллады», но и «город-тиран». Полис, во внутренней политике руководствовавшийся высокими принципами свободы, равноправия, гражданского достоинства, проводил жесткую, порой бесчеловечную линию во внешних делах. Однако сами афиняне, похоже, никакого противоречия тут не видели. Ведь полис — тип государственного организма, направленный исключительно на благо собственных граждан; весь мир за пределами его границ воспринимался как чуждый, враждебный, против которого нужно быть во всеоружии.

В ту эпоху, когда имперские амбиции Афин порождали возрастающую неприязнь к ним в греческом мире, Геродот принял на себя не слишком популярную роль их апологета и защитника. Он не уставал напоминать грекам о том, какую роль афиняне сыграли в отражении натиска персов.

В том, что «Отец истории» часто и подолгу бывал в Афинах (хотя на постоянное жительство там не остался), сомневаться не приходится. Тут нам даже не придется приводить длинного перечня прямых и косвенных доказательств. За свидетельствами далеко ходить не надо: они и обильны, и совершенно недвусмысленны.

Сам Геродот неоднократно показывает хорошее знакомство с Афинами и Аттикой; его упоминания об этих местах, бесспорно, принадлежат очевидцу. К примеру, в описании войны, которую афиняне в конце VI века вели одновременно с Беотией и Халкидой (на Эвбее), указано: «Пленных халкидян вместе с беотийскими пленниками афиняне… бросили в оковах в темницу. Через некоторое время пленники, правда, были отпущены за выкуп в две мины. Оковы же, которыми они были связаны, афиняне повесили на акрополе. Оковы эти находились там еще и до моего времени и висели на стене, опаленной пожаром в войне с мидянами, против святилища на западной стороне. На десятую часть выкупа за пленников афиняне посвятили богине медную четверку коней. Она стоит сразу налево при входе в пропилеи на акрополе. Надпись на ней гласит:

Рать беотян и халкидян совместную мы укротили, Гордых афинян сыны, подвигом бранным своим. Мрачной темницей и цепью железной их буйство смирили И десятину Палладе — сих посвятили коней». (V. 77)

Как видим, рассказ наполнен конкретными топографическими деталями, содержит подробности — вроде обожженной стены, — которые придумать невозможно, да и незачем. Геродот, несомненно, лично осматривал все эти достопримечательности, скопировал надпись на памятном монументе, которую потом и воспроизвел. В ходе археологических раскопок эта самая надпись была обнаружена учеными — лучшего подтверждения верности изложения Геродота придумать невозможно.

Вот не менее показательные выдержки из описания взятия Ксерксом в 480 году до н. э. Афин, покинутых почти всеми жителями: «Персы заняли пустой город, и только в святилище Афины Паллады они нашли небольшое число афинян — хранителей храмовой утвари и бедняков. Эти люди заперли ворота акрополя и завалили их бревнами, чтобы преградить вход в храм… Персы же заняли холм напротив акрополя, который афиняне называют ареопагом, и затем стали осаждать акрополь… Наконец варвары нашли выход из затруднительного положения… С передней северной стороны акрополя, противоположной воротам и дороге, ведущей наверх, несколько персов поднялись на скалу. В этом месте не было никакой стражи, так как считалось, что здесь-то уже никто не сможет взобраться наверх. Это было подле святилища Аглавры, дочери Кекропа, где скалы действительно очень крутые» (VIII. 51–53). Можно представить, как «Отец истории» расхаживает по центральной части Афин (скорее всего, с местными провожатыми) и внимательно и скрупулезно отмечает места тех событий, которые потом столь красочно опишет.

Пример следует за примером. Одержав победу над персами при Марафоне, афинское войско во главе с Мильтиадом немедленно, почти бегом возвратилось в свой город, преодолев пресловутые 42 километра «марафонской дистанции», ведь ему нужно было опередить вражеский флот, огибавший «рог» Аттики. «И как они прибыли от святилища Геракла в Марафоне, так теперь остановились и разбили стан у другого Гераклова святилища, что в Киносарге. Варварский же флот появился и стал напротив Фалера (тогда это была гавань афинян)» (VI. 116). Здесь встречаем упоминание еще двух аттических топонимов. Один — предместье Афин Киносарг, где находился знаменитый гимнасий (через век после Геродота именно там учил знаменитый философ-киник Диоген, известный всем своей жизнью в глиняном пифосе). Другой же — приморское местечко Фал ер, переставшее к тому моменту, когда Геродот писал свой труд, быть главной афинской гаванью, уступив эту роль бурно выросшему при Фемистокле Пирею.

Нельзя не заметить, что не только сам историк прекрасно знает чуть ли не любой уголок Афин, но и пишет так, что предполагается: его читателям все эти уголки тоже хорошо известны, и им интересно узнавать, что один эпизод войны разворачивался именно в таком-то афинском квартале, другой — в таком-то… От кого автор вправе ожидать такого знания и такого интереса? Ясно, что этой аудиторией были прежде всего афиняне. Собственно, ничего удивительного в этом нет: выше мы видели, как восхваляются они «Отцом истории».

Кимон, сын Стесагора, знаменитый афинский аристократ VI века до н. э., трехкратный олимпийский победитель в состязаниях колесниц и дед полководца Кимона, «был умерщвлен сыновьями Писистрата. Они приказали наемным убийцам убить Кимона ночью из засады вблизи пританея. Погребен Кимон перед городскими воротами за улицей под названием „Через Келу“. Напротив похоронили его коней, которые трижды одержали победу в Олимпии» (VI. 103). Геродот точно указал место убийства и место погребения.

Вот, наконец, решающий аргумент в пользу ориентированности «Истории» в первую очередь на афинского читателя. Рассказывая о землях Северного Причерноморья, Скифии, Геродот доходит до описания Таврического полуострова (Крыма). «Отсюда идет гористая страна… Она выдается в Понт и населена племенем тавров вплоть до так называемого Херсонеса Скалистого. Херсонес этот на востоке выступает в море. Подобно Аттике две четверти границ Скифской земли (на юге и на востоке) окружены морем. Тавры живут в части Скифии, соответствующей Аттической земле, как если бы не афиняне, а другое племя в Аттике занимало мыс Суний, выступающий дальше в море, то есть пространство от Форика до селения Анафлиста… Тому же, кто не плавал мимо этого мыса Аттики, я разъясню на другом примере. Тавры обитают в этой части Скифии так, как если бы в Япигии другое племя, а не япиги, отрезало бы для себя землю от гавани Брентесия до Таранта и населяло бы полуостров. Кроме этих двух стран, я мог бы назвать еще много других, на которые похожа Таврия» (IV. 99), — говорит историк, но иных примеров все-таки не приводит.

Скажем прямо: геродотовское сравнение Таврии с Аттикой сильно хромает. Достаточно даже беглого взгляда на любую современную карту, чтобы убедиться: они ничуть не напоминают друг друга — не считая, конечно, того, что являются полуостровами. Но простим Геродоту его ошибку, тем более что, насколько можно судить, до Крыма он в своих странствиях все-таки не добрался и, следовательно, знал его географию только с чужих слов.

Гораздо важнее другое: когда хотят что-то объяснить путем сравнения, то обычно сравнивают неизвестное с хорошо знакомым. Здесь, чтобы читатели могли понять, что собой представляет Таврия, «Отец истории» проводит первую аналогию не с какой-либо иной областью, а именно с Аттикой. А кто отлично представлял себе Аттику, как не живущие там афиняне? Справедливости ради нужно отметить, что Геродот — правда, во вторую очередь — заботится и о понимании со стороны жителей иных местностей, ради чего выдвигает другую параллель — с Япигией, областью в Южной Италии, «каблуком» итальянского «сапога». Япигия взята в качестве примера, наверное, потому, что последние годы своей жизни историк провел именно в Южной Италии. Следовательно, вторую по значимости после афинян часть своей читательской аудитории он видел в своих новых земляках — эллинах, населявших эти территории (в Балканской Греции они могли никогда не бывать, и сравнения с очертаниями Аттики им ничего не говорили).

Помимо свидетельств, содержащихся в самой «Истории», сообщения о связях ее автора с «городом Паллады» есть и у ряда античных авторов. Так, великий афинский поэт-драматург Софокл посвятил Геродоту одно из своих стихотворений. К сожалению, от этого стихотворения дошло лишь самое начало — полторы строчки, процитированные в одном из трудов Плутарха. Но уже этот отрывок весьма показателен:

Песнь сию Геродоту Софокл сложил; лет ему было Пять да еще пятьдесят… ( Плутарх . Моралии. 785Ь)

Известно, что Софокл родился в 496 году до н. э. Прибавляя к этой дате возраст поэта — 55 лет, — получаем точную дату его написания: 441 год. К тому времени Геродот, судя по всему, уже перебрался в Южную Италию. Возможно, Софокл вдохновился воспоминаниями о былых встречах со своим другом-историком и написал «песнь сию», а затем послал ее в подарок Геродоту на новое место жительства. Впрочем, вряд ли галикарнасец из завзятого путешественника внезапно превратился в домоседа. Почти несомненно, что он продолжал поездки по греческим и негреческим землям. Ведь работа над «Историей» была еще не закончена, требовалось собирать новый материал. Он был еще совсем не стар: шло пятое десятилетие его жизни. Посещал Геродот, конечно, и Афины, общался там со старыми знакомыми. В таком случае Софокл, возможно, сочинил стихотворение, обрадовавшись свиданию с приятелем.

Как бы то ни было, сам факт дружбы двух ведущих интеллектуалов эпохи даже из сохранившихся полутора строк выступает со всей определенностью. Люди, не находящиеся в близких отношениях, не пишут друг другу приветственные стихи. Правда, из этого факта ученые нередко выводят слишком далекоидущие последствия: утверждают, что мировоззрение Софокла повлияло на Геродота (или наоборот); что некоторые места в литературном наследии Софокла — заимствования из Геродота (или, опять же, наоборот). Но всё это совершенно недоказуемо, если учитывать, что датировки почти всех сохранившихся драм Софокла остаются под очень большим вопросом, равно как существует много неясностей с хронологией написания геродотовской «Истории».

Зачем обязательно предполагать заимствование? Почему бы не допустить, — а это, нам кажется, наиболее естественно, — что драматург и историк просто имели много общего в религиозных, этических, политических взглядах? Эта общность могла стать и одной из причин их прочной дружбы.

Был Геродот хорошо знаком и с другим знатным афинянином, выходцем из рода Филаидов, который носил нетипичное для грека фракийское имя Олор (Маркеллин. Жизнь Фукидида. 54; «Суда», статья «Фукидид»). Звали его так потому, что Филаиды издавна были в родстве с династией правителей Фракии: Мильтиад, будущий победитель при Марафоне, взял в жены Гегесипилу, дочь царя этой страны (именно от брака с ней родился полководец Кимон). А царя звали как раз Олором! В честь него-то, несомненно, впоследствии некоторые представители Филаидов при рождении получали такое же имя. Таков был общий обычай по всей Элладе: детей почти всегда нарекали в честь предков со стороны отца или матери. А для нас особенно интересно, что упоминаемый здесь афинянин Олор имел сына, который со временем стал выдающимся историком, отчасти продолжателем, отчасти критиком Геродота. Это — великий Фукидид, которого иногда даже называют вторым «Отцом истории», и уж во всяком случае безоговорочно признают его труд пиком всей античной историографии, превзошедшим «Историю» Геродота.

А теперь рассмотрим самые важные свидетельства о пребывании Геродота в Афинах. «О том, что он (Геродот. — И. С.) получил в дар от Афин десять талантов, а предложение об этом внес афинский гражданин Анит, сообщает Диилл — историк, мнением которого не следует пренебрегать» (Плутарх. Моралии. 862Ь). Диилл как историк не очень известен; но Плутарх был скрупулезным, ответственным ученым и заведомо неверных суждений не допускал. А самое главное, что речь здесь идет об официальном документе — постановлении афинского народного собрания. Указан даже инициатор награждения Геродота — Анит. Дальнейших уточнений не делается. Но известно, что был в Афинах классической эпохи видный политический деятель Анит, на вершине своей карьеры даже занявший положение одного из главных лидеров полиса. Правда, это было уже в самом конце V века до н. э. А в 399 году этот Анит снискал себе очень дурную славу, выступив самым влиятельным обвинителем на громком судебном процессе против Сократа и добившись-таки смертного приговора великому философу.

Анит, обвинявший Сократа, и Анит, предложивший наградить Геродота, — два разных лица или все-таки одно? Ответить на этот вопрос крайне трудно, а уж ответить с полной определенностью и совсем невозможно. В пользу отождествления двух этих фигур говорит тот факт, что политик, внесший предложение о столь огромной денежной награде заезжему историку (а названная сумма действительно колоссальна!) и, более того, добившийся, чтобы его предложение приняли, должен был быть очень влиятельным, авторитетным. А против отождествления вроде бы говорит существенный временной разрыв между указанными событиями. К моменту суда над Сократом Геродота уже давным-давно не было в живых. Однако известно, что на рубеже V–IV веков Анит являлся уже немолодым человеком; следовательно, свою политическую деятельность он начал гораздо раньше. Проблема осложняется еще и тем, что Плутарх никак не датирует упомянутое им событие.

Но тут, похоже, приходит на помощь другой автор — правда, еще более поздний. Это уже знакомый нам христианский историк IV века н. э. Евсевий Кесарийский. У него встречаем следующее краткое указание: «Историк Геродот был почтен Советом афинян, прочтя им свои книги» (Евсевий. Хроника. 4-й год 83-й олимпиады). Датируется эта запись, в переводе на привычное нам летосчисление, 445/444 годом до н. э.

Об одном событии говорят Плутарх и Евсевий или же о разных? Если речь в обоих случаях идет об одном и том же, мы получаем точную дату постановления, принятого по предложению Анита. В таком случае этот Анит уже вряд ли может быть отождествлен с обвинителем Сократа. Все-таки между 445/444 и 399 годами до н. э. — промежуток почти в полвека!

Между процитированными сообщениями есть некоторые расхождения. Во-первых, у Евсевия сказано только, что Геродот был «почтен», а ни о какой денежной награде не говорится. Но ведь эта денежная награда могла (и должна была) рассматриваться также и как почесть. Во-вторых, Евсевий отмечает, что основанием для оказанных почестей стало чтение Геродотом своего труда перед афинской публикой; Плутарх же никак не объясняет, за что Геродоту вручили крупную сумму-мог ли он действительно получить ее за свои заслуги как историк? Об этом нам еще предстоит подумать.

Наконец, у Евсевия говорится, что органом, принявшим решение, был «Совет афинян». Имеется в виду, несомненно, Совет Пятисот, названный так по числу членов, которые избирались на годичный срок путем жеребьевки. Этот Совет был одним из важных институтов афинской демократии. Народное собрание (экклесия), воплощавшее верховную власть, не могло собираться слишком часто, и возникала необходимость в постоянно действующем органе, который решал бы текущие дела, ведь государство ни на день не могло остаться в состоянии безвластия. Таким постоянным органом и был Совет Пятисот, заседавший почти ежедневно.

У Плутарха же орган, вынесший решение о награде, вообще не назван. Загвоздка заключается в том, что Евсевий не может быть полностью прав: Совет Пятисот не имел полномочий, чтобы собственной властью принимать такие постановления. Он предварительно рассматривал на своих заседаниях все законопроекты и выносил по ним свои суждения (пробулевмы), не имевшие окончательной силы. Они выносились затем на рассмотрение народного собрания, и уже демос общим голосованием принимал или отклонял постановление. Эти две стадии отражались во фразе, которой стандартно начинался любой закон (а законом в V веке до н. э. считалось любое решение, принятое экклесией): «Совет и народ постановили…», а далее обязательно указывалось имя инициатора — гражданина, внесшего проект.

Создается впечатление, что в основе свидетельств и Плутарха, и Евсевия лежит именно постановление афинского народного собрания о Геродоте. Разумеется, ни один из двух названных авторов самого постановления и в глаза не видел; до обоих информация дошла через посредников, что способствовало и ее искажению, и неполноте. В результате получилось так, что у Плутарха внимание заострено на одних моментах, у Евсевия — на других. Евсевий указывает, что в принятии решения участвовал Совет (и это, конечно, верно — иначе и быть не могло); Плутарх же упоминает имя человека, подготовившего проект. У Евсевия говорится, что Геродоту афинянами были возданы почести (при этом не разъясняется, какие именно), а Плутарх рассказывает о денежной награде.

Окончательный вердикт по всему этому спорному кругу вопросов мы пока все-таки не решимся вынести. Безусловно ясны две вещи: Геродот как минимум один раз получил от Финского государства официальные почести, и было это в 445/444 году до н. э.; он как минимум один раз был удостоен от того же афинского государства крупной суммы денег — возможно, тогда же, а возможно, и в какое-то другое время.

Пора обратиться к контексту поездок великого историка в Афины, для чего необходимо установить их датировку. В нашем распоряжении имеется единственная дата, — та, что приведена Евсевием. Исходя из нее, в трудах о Геродоте обычно предлагается следующая реконструкция событий.

Около 445 года до н. э. «Отец истории» впервые прибыл в «город Паллады», во главе которого стоял тогда знаменитый Перикл. Геродот к тому моменту имел уже высокую репутацию в Греции. Афиняне, охочие до культурных новшеств, встретили гостя с энтузиазмом. Было организовано публичное чтение историком фрагментов его труда, к тому времени уже частично написанного, который привел всех в восторг. На Геродота посыпались почести и награды.

После этого он вошел в кружок видных деятелей культуры, сгруппировавшихся в Афинах вокруг Перикла и его тогдашней фактической супруги Аспасии — милетянки по происхождению, одной из самых талантливых и образованных женщин не только своего времени, но и всего античного мира. Другими членами кружка были как коренные афиняне (поэт Софокл, скульптор Фидий), так и уроженцы других городов (философы Анаксагор и Протагор, архитектор Гипподам и др.).

Геродот с удовольствием влился в эту чрезвычайно питательную для интеллектуального развития среду, где ключом била мысль, кипели философские споры, постоянно рождались новые идеи… Именно в афинский период своей деятельности он сформировался как историк. Тогда и родилась в нем горячая приверженность к Афинам, демократии и лично Периклу, проявившаяся на страницах его труда.

Примерно в это время по инициативе Перикла воплощался в жизнь крупный, поражавший своей новизной и необычностью внешнеполитический проект. На южном побережье Италии планировалось основать колонию Фурии, которая с самого начала должна была стать совсем не такой, как все остальные греческие полисы. У Фурий не было единой метрополии; их основание планировалось как «панэллинское» (общегреческое) мероприятие. Соответственно к участию в нем привлекались государства из различных регионов Эллады, им предлагалось послать в Фурии своих поселенцев. Но самым крупным был, конечно, контингент из Афин, поскольку вся акция осуществлялась под афинской эгидой. Создавая новую колонию, Перикл не в последнюю очередь имел в виду усиление влияния своего города во всем регионе Великой Греции.

Целый ряд видных интеллектуалов из «кружка Перикла» был задействован в акции основания Фурий: философ Протагор составил для рождающегося полиса законы, архитектор Гипподам разработал план его застройки. Не остался в стороне от «фурийского проекта» и Геродот. «Отец истории» отбыл в Южную Италию в числе колонистов и занимал среди них одно из самых видных мест.

Такова традиционная концепция, явно содержащая ряд слабых мест и «нестыковок».

Какие отрывки своего сочинения читал Геродот в Афинах? Учитывая, что после этого историк был щедро награжден, выбранные для обнародования тексты оказались приятными афинской публике. Вряд ли это были этнографические или географические пассажи, которыми изобилует геродотовский труд. Рассказы об очертаниях Скифии, индийском золоте или деяниях древних египетских фараонов, безусловно, были бы прослушаны с интересом — но не более того; не было оснований для беспрецедентного восхищения. Поэтому не вызывает сомнения, что Геродот читал фрагменты, посвященные Греко-персидским войнам и славному вкладу Афин в победу над «варварами», что действительно должно было бы быть встречено афинянами на ура. Следовательно, к середине 440-х годов до н. э. «История» Геродота — именно как история Греко-персидских войн — была не только задумана, но частично написана.

Но в рамках традиционной концепции Геродот стал горячим сторонником Афин только после своего посещения этого города; оно же имело место, как мы видели, в 445 году. Если это действительно так, то мы попадаем в замкнутый КРУП до приезда в Афины историк не мог их прославить, а до этого прославления афиняне его не наградили бы.

К 445 году до н. э. Геродот был уже знаменит — потому-то его и встретили в Афинах с почетом. Что же принесло ему известность? Разумеется, его «История», причем опять же из-за того, что она стала вдохновенным памятником отражению ахеменидского нашествия. И если считать, что этот визит был первым, то мы снова оказываемся в том же порочном круге!

К тому же, как мы знаем, Геродот уже с первой половины 460-х годов жил изгнанником на Самосе, являвшемся одним из самых давних и самых сильных членов Афинского морского союза, традиционно поддерживавшем активные связи с его фактической столицей. С Самоса была прямая дорога в Афины. Трудно представить, что молодой, энергичный, талантливый и очень любознательный эллин, сделавший главной задачей своей жизни изучение истории, не воспользовался возможностью посетить этот полис как можно скорее. Было бы в высшей степени странно, если бы Геродот, постоянно разъезжая по разным землям, почему-то сознательно обходил стороной «город Паллады» и лишь через двадцать лет наконец добрался туда, особенно если учитывать, что афинский полис как магнит притягивал к себе лучшие интеллектуальные силы со всего греческого мира, причем не только во времена лидерства Перикла, но и раньше.

Правда, нам могут возразить, что именно при Перикле (которого в науке вообще принято несколько идеализировать, приписывать ему заслуги, реально принадлежавшие другим видным деятелям V века) сложились наиболее благоприятные условия для посещения Афин великим историком. Но в традиционном суждении, согласно которому Геродот был сторонником Афин и Перикла, безусловно верна лишь одна половина. Его отношение к Периклу было далеко не столь однозначным.

Перикл встречается в произведении Геродота только один раз, причем в довольно неожиданном контексте: речь идет не о его многолетней деятельности в качестве «первого лица» в государстве, а о его рождении и родственных связях. По материнской линии Перикл происходил из знатного рода Алкмеонидов. Об этом и рассказывает Геродот: «…От брака же Мегакла с Агаристой родился Клисфен, который ввел филы и установил демократию в Афинах… Так вот, этот Клисфен и Гиппократ были родными сыновьями Мегакла. А у Гиппократа был сын — другой Мегакл и дочь — другая Агариста (названная по Агаристе, дочери Клисфена). Она вышла замуж за Ксантиппа, сына Арифрона. Когда Агариста ожидала ребенка, то имела видение, во сне: ей представилось, что она родит льва. Несколько дней спустя она произвела на свет Перикла» (VI. 131).

Как следует оценивать это единственное место, где Геродот упоминает Перикла? На первый взгляд налицо весьма положительное отношение великого историка к великому политику, ведь в рассказе появляется лев как олицетворение Перикла. Для нас символика льва вполне однозначна: благородное, гордое животное, царь зверей. У многих народов, в том числе и в ряде государств Древнего мира, лев являлся геральдической фигурой — но не в Афинах! Для демократического полиса «царственные» символы были, мягко говоря, не очень подходящими. Кроме того, образ льва имеет неоднозначный характер: он несет черты не только храбрости и благородства, но также хищности, склонности к насилию. Вполне возможно, что историк сознательно не дает толкования сна Агаристы: пусть, дескать, каждый из читателей понимает как хочет. Ясно одно: появление льва, в числе прочего, знаменует некую угрозу. Ведь лев — это прежде всего очень опасное животное.

Очень интересно мнение Цицерона о подобного рода сновидениях: «Если женщине приснилось, что она родила льва, то государство, в котором это произошло, будет покорено внешними племенами» (Цицерон. О дивинации. I. 121). Приведенные Цицероном толкования снов (Цицерон. О дивинации. I. 39) взяты им из сонника, составленного Антифонтом — видным писателем и общественным деятелем V века: оратором, философом-софистом, политиком антидемократической ориентации. Не исключено, что Геродот воспользовался как раз книгой Антифонта; хотя могло быть и наоборот — Антифонт взял пример из «Истории» Геродота. Оба автора были современниками и, вне сомнения, читали труды друг друга.

В любом случае оба они застали первые годы великой Пелопоннесской войны между Спартой и Афинами (431–404), у истоков которой стоял не кто иной, как Перикл. Начало этого вооруженного конфликта ознаменовалось опустошительными нашествиями спартанцев на Аттику и страшной эпидемией чумы, унесшей в могилу до четверти населения афинского полиса. Перспективы казались крайне неблагоприятными; тут-то недоброжелатели Перикла и могли обратиться к «львиной» символике, демонстрируя с ее помощью, что этому человеку судьбой предречено разрушить государство.

Одним словом, описанный эпизод с рождением Перикла отнюдь не характеризует Геродота как человека из его лагеря — скорее наоборот. Да и в целом к роду Алкмеонидов «Отец истории», похоже, не питал никаких симпатий. В ряде мест своего труда он рассказывает о представителях этого рода весьма нелицеприятные, а то и откровенно порочащие вещи. Гораздо более привлекательными выглядят в его описании Филаиды, их давние соперники.

Мы предлагаем вместо традиционной трактовки альтернативную, заключающуюся прежде всего в том, что «Отец истории» впервые побывал на афинской земле не в 440-х годах до н. э., а лет на двадцать раньше.

Правда, источники об этом напрямую не сообщают. Но Довод типа «раз мы не имеем информации о событии, значит, оно и не происходило» (в науке это называют argumentum ex silentio) не обладает особой силой, а в случае с Геродотом оказывается и вовсе слабым. Ведь известны лишь отдельные факты его жизни, да и о них зачастую дошли искаженные и противоречивые сведения. Эти факты лишь с большим трудом можно (а в некоторых случаях и вообще нельзя) выстроить в однозначную хронологическую последовательность. Поэтому попытки некоторых современных авторов описать жизнь и путешествия Геродота в некоем якобы четко установленном порядке представляются обреченными на неудачу и даже несколько наивными.

Если же Геродот установил тесные контакты с Афинами уже в 460-х годах, то появляется совершенно иной контекст. «Периклов век» еще не наступил, сам он являлся начинающим политиком, не выдвинувшимся пока на первые роли в полисе, к тому же принадлежавшим к оппозиционному лагерю. А «первым гражданином», фактическим руководителем полиса («простатом демоса») был Кимон из рода Филаидов.

О Перикле слышали все; своей славой он, несомненно, затмил Кимона. В результате последний незаслуженно остается в тени. Выдающийся полководец, ставший одним из основателей Афинского морского союза и на протяжении многих лет возглавлявший его, главный герой последнего периода Греко-персидских войн, нанесший вооруженным силам Ахеменидов ряд сокрушительных поражений, — уже за это он достоин памяти потомков. А ведь Кимона можно назвать и одним из крупнейших государственных деятелей в истории Афин. По сути, он стал прямым предтечей Перикла. Ему удалось в условиях демократии надолго стать фактически единоличным «неформальным лидером» полиса, пользовавшимся всеобщим авторитетом; впоследствии это удалось повторить Периклу — на протяжении еще более длительного периода.

«Программы» двух выдающихся вождей были во многом несхожими, в какой-то степени даже противоположными, особенно в области внешней политики. Кимон выступал за то, чтобы дружить со Спартой, а все силы сосредоточить на борьбе с персами. Перикл же, наоборот, ради конфронтации со спартанцами был готов, если потребуется, «свернуть» активные действия на персидском фронте. Вполне закономерно, что немедленно после смерти Кимона Греко-персидские войны закончились и Афины подписали мир с «Великим царем».

Что же касается внутренней политики, Перикл являлся приверженцем радикального народовластия. Кимон тоже не был врагом демократии, но саму демократию понимал в более умеренном ключе. Его отношение к демосу было проникнуто духом патернализма: лидер и его окружение проявляют демонстративную филантропию (на «благодеяния» простонародью Кимон был действительно очень щедр), а народ из благодарности послушно следует воле своих вождей. Вполне естественно, что в годы его лидерства никаких реформ по углублению демократической системы в Афинах не проводилось.

Тем не менее в корне неверно было бы считать Кимона принципиальным олигархом и врагом демократии. Он по-своему любил демос — да и демос отвечал ему взаимностью. Пользуясь возрастающим богатством Афин как столицы мощного морского союза, Кимон приступил к проведению активной культурной политики. Прославляющие грандиозную строительную программу Перикла, к сожалению, слишком часто забывают, что его прямым предшественником в этом отношении был Кимон. Именно при нем началось строительство знаменитых «Длинных стен» — системы оборонительных сооружений, связавшей Афины своеобразным «коридором» с портом Пиреем (тем самым Афинам обеспечивался подвоз всего необходимого с моря и, следовательно, они становились неуязвимыми для любой сухопутной осады). «Длинные стены» вошли в историю как одно из «великих дел» Перикла; но в действительности он лишь завершил начатое. И это далеко не единственный пример того, как «Периклов век» своим блеском заслонил бывший непосредственно перед ним «век Кимонов». Тогда же была возведена южная стена на Акрополе: необходимость укреплять главную городскую цитадель стала после нашествия Ксеркса очевидной для всех. Однако Кимон не ограничивался постройками чисто утилитарного характера. Есть мнение, что даже работы над Парфеноном начались в период его первенствующего положения в Афинах, а Перикл лишь продолжил их.

Кимон, по словам Плутарха, «первый отвел и благоустроил места, где можно было проводить время в утонченных и достойных свободных граждан занятиях и беседах; городскую площадь он обсадил платанами, Академию же, до того лишенную воды и запущенную, превратил в обильно орошаемую рощу с искусно проведенными дорожками для бега и тенистыми аллеями. Эти места составили украшение города и в скором времени чрезвычайно полюбились афинянам» (Плутарх. Кимон. 13).

Под «городской площадью», конечно, имеется в виду агора. В этом средоточии общественной жизни полиса по инициативе Кимона тоже появились новые здания. Особенно обращала на себя внимание возведенная на северной стороне площади яркая и зрелищная Расписная стоя (портик-колоннада), славой своей обязанная прежде всего картинам, которыми она была украшена и из-за которых, собственно, и получила свое прозвание. Наряду с афинскими мастерами (в том числе Паненом, братом великого Фидия) над росписями работал Полигнот с острова Фасос — крупнейший художник Эллады первой половины V века (Плиний Старший. Естественная история. XXXV. 58–59).

Сюжеты картин, изображавших различные сражения (Павсаний. Описание Эллады. I. 15), были в основном взяты из мифов. Однако в портике была воспроизведена и одна историческая битва — разумеется, Марафонская. Здесь, надо полагать, не обошлось без личных пристрастий Кимона: на первом плане полотна выделялся его отец Мильтиад, ободряющий воинов и подающий знак к началу боя.

Вокруг Кимона, как позже вокруг Перикла, сформировался кружок видных деятелей культуры. Вне сомнения, в него входили живописцы, украшавшие стою. Полигнот, судя по всему (Плутарх. Кимон. 4), был в доме Кимона настолько «своим человеком», что по Афинам даже ходили сплетни об интимных отношениях художника с сестрой полководца — Эльпиникой. Фидий — величайший скульптор античной Эллады — на позднем этапе своей деятельности, несомненно, принадлежал к «кружку Перикла». Однако его творческая карьера охватила несколько десятилетий, и в ее начале он, бесспорно, входил в окружение Кимона. Именно по заказу Кимона были созданы первые крупные работы Фидия, среди них — большая скульптурная группа, поставленная в Дельфах в память Марафонской победы, не в последнюю очередь для прославления Филаидов и персонально Мильтиада (его статуя входила в состав группы), колоссальная бронзовая статуя Афины на Акрополе (Афина Промахос) и так называемая Афина Лемносская, известная по позднейшим копиям и единодушно признаваемая одним из лучших произведений скульптора. В том же, что после смерти Кимона Фидий оказался в кружке Перикла, нет ничего удивительного. Такова уж была специфика его труда: задуманные им проекты, в большинстве своем грандиозные и дорогостоящие, требовали весьма значительного финансирования, и в этих условиях близость к «первому гражданину» полиса становилась отнюдь не лишней.

Сам Кимон вроде бы не отличался высокой образованностью. Между тем среди близких к нему людей мы обнаруживаем философов — например Архелая, учителя Сократа. Чрезвычайно интересной фигурой был Ферекид: историк, мифограф и генеалог, которого выдающийся немецкий исследователь Античности Феликс Якоби, лучший знаток древнегреческого историописания, назвал «первым афинским прозаиком». Ферекид входил в окружение Филаидов, возглавлявшихся Кимоном, и опубликовал подробную родословную этого афинского рода. Она включает длинный ряд имен — от легендарного родоначальника, мифологического героя Аякса Саламинского, воспетого еще Гомером в «Илиаде», до вполне реальных афинских деятелей архаической эпохи. Интерес к генеалогическим вопросам со стороны Кимона, скорее всего, лично заказавшего Ферекиду этот труд, не случаен: в период демократизации полиса самый яркий представитель афинской аристократии стремился в меру своих возможностей противостоять нарастающим эгалитарным тенденциям, а для этого стоило лишний раз напомнить демосу о своем неординарном происхождении.

Трудно представить себе, что молодой Геродот, прибыв в Афины, не повстречался там со своим старшим коллегой — одним из первых в Греции «служителей Клио». Во всяком случае, труд Ферекида он не мог не читать. Более того, считается, что это сочинение оказало на «Историю» Геродота очень большое влияние. Между прочим, этим может объясняться нередкая у галикарнасца тенденция опираться на традицию, восходящую именно к роду Филаидов. Ведь именно эту традицию отражал в своем труде Ферекид, а Геродот обильно у него заимствовал. Кстати, это еще один довод в пользу раннего посещения Геродотом «города Паллады». Ведь родовая история Филаидов была актуальна в Афинах как раз при Кимоне, в 470—460-е годы, а в «Периклов век» ее востребованность должна была значительно уменьшиться: способствовать распространению рассказов, прославлявших предков Кимона, было отнюдь не в интересах Перикла — представителя конкурирующей группы аристократии.

Наконец, великий драматург Софокл, который был дружен с Геродотом, никогда, вопреки широко распространенному мнению, не принадлежал к кругу Перикла, а, напротив, находился с ним в напряженных отношениях. В плане мировоззренческих установок Софокл и Перикл были, по сути, антиподами. Самая знаменитая трагедия Софокла «Эдип-царь», написанная и поставленная в начале Пелопоннесской войны, содержит скрытую критику Перикла.

Аберрация, сближающая Перикла и Софокла, основана на том единственном факте, что они одновременно были стратегами в 440–439 годах, при подавлении восстания на Самосе. Однако это обстоятельство ни в коей мере не может служить доказательством их дружбы. Вместе с Периклом неоднократно становился стратегом афинский политик Гагнон — несомненный противник Перикла, даже ратовавший за судебный процесс над ним (Плутарх. Перикл. 32). Кстати, сам Перикл тоже не очень благоволил к Софоклу и однажды во время самосской кампании публично сделал ему строгое замечание (Плутарх. Перикл. 8). Итак, «Софокл и Перикл» — в корне неверная перспектива. Близость же Софокла к Кимону вполне вероятна. Он был дружен с художником Полигнотом, а тот, несомненно, принадлежал к кружку Кимона. Хорошо известно также, что в начале своей творческой деятельности, пришедшемся как раз на 460-е годы до н. э., молодой драматург пользовался покровительством и поддержкой тогдашнего лидера Афин.

Особенно показателен эпизод, имевший место в 468 году до н. э. и донесенный до нас Плутархом: «Софокл, тогда еще юноша, ставил свою первую пьесу, и архонт Апсефион, заметив несогласия и споры между зрителями, не стал бросать жребий для избрания судей, но, когда Кимон, войдя в театр со своими сотоварищами-стратегами, совершил установленные возлияния богу, остановил их и, приведя к присяге, заставил сесть и судить состязание — всех десятерых, так что каждый оказался представителем одной из фил… Победил Софокл, а Эсхил, опечаленный и удрученный… с досады уехал в Сицилию» (Плутарх. Кимон. 8).

В этом интереснейшем рассказе сразу бросается в глаза, каким колоссальным авторитетом пользовался Кимон в Афинах в рассматриваемый период: ради него сограждане даже сочли возможным отступить от устоявшегося способа избрания судей для состязаний драматургов. Кроме того, создается впечатление, что в данном случае (как нередко в афинской истории) событие, казалось бы, всецело относящееся к сфере культуры (постановка трагедий на Великих Дионисиях), послужило ходом в политической борьбе: Софокл, начинающий автор, благодаря Кимону победил не кого-нибудь, а самого прославленного Эсхила, до того долгие годы безраздельно царившего на театральной сцене и являвшегося сторонником Перикла. Пути трагедии и политики в демократических Афинах V века до н. э. шли бок о бок.

Как бы то ни было, «культурный кружок» Кимона выглядит весьма представительным, особенно если учитывать, что блестящая афинская культура классической эпохи делала лишь свои первые шаги. Не будет преувеличением сказать, что при Кимоне был заложен фундамент этих грядущих успехов.

Если Перикл упоминается в геродотовской «Истории» только один раз и, похоже, не в самом благоприятном контексте, то как в этом отношении обстоят дела с Кимоном?

Было бы неудивительно, если бы этот полководец и политик вообще не появился в произведении Геродота, ведь историк довел свой труд до событий 479 года до н. э., а активная деятельность Кимона как видного лидера полиса началась как раз в следующем году и продолжалась затем почти до завершения Греко-персидских войн в 449 году. Несомненно, он стал бы одним из главных героев «Истории», если бы она была продолжена. Но даже в том тексте труда Геродота, который мы имеем, Кимон упоминается дважды. В первый раз это сделано в связи с судьбой его отца Мильтиада: марафонский победитель в конце жизни, в 489 году, попал под суд и был приговорен к уплате колоссального штрафа — 50 талантов серебра. Мало у кого из афинян состояние достигало таких размеров. Но Мильтиад вскоре умер. «А 50 талантов уплатил его сын Кимон», — сообщает историк (VI. 136).

Отцовский штраф достался молодому человеку «в наследство»; вплоть до внесения денег в казну он считался государственным должником и частично лишался, согласно афинским законам, гражданских прав, что исключало его участие в общественной жизни: нельзя было баллотироваться на полисные должности, выступать с предложениями в народном собрании или с обвинениями в суде. Для отпрыска славного рода, издавна влиятельного в политических делах, всё это, несомненно, было очень болезненно.

А неоплаченный долг висел над Кимоном дамокловым мечом около десяти лет, ведь его сумма была непосильной. О том, как он смог рассчитаться с государством, Геродот ничего не говорит. Только из других источников (Корнелий Пепот. Кимон. 1; Плутарх. Кимон. 4; Афиней. Пир мудрецов, XIII. 589d) мы узнаём, что это случилось после того, как сестра Кимона Эльпиника около 480 года до н. э. вышла замуж за Каллия из рода Кериков — самого богатого человека не только в Афинах, но и во всей Греции. Его состояние оценивалось в 200 талантов, и ему было под силу заплатить в государственную казну 50 талантов. Кимону наконец открылась дорога в «большую политику». Геродот, возможно, не случайно умалчивает об этих деталях — ему важно, чтобы образ Кимона остался ничем не запятнанным.

Второе появление Кимона в «Истории» довольно неожиданно: Геродот вдруг вводит в свое повествование рассказ, который выбивается из его хронологических рамок, поскольку описанное событие — осада и взятие Кимоном удерживавшейся персами крепости Эйон во Фракии, на северном побережье Эгейского моря (VII. 107), — датируется 477 годом до н. э. Не очень понятно, зачем этот короткий эпизод вообще включен автором в сочинение — не для того ли, чтобы лишний раз упомянуть славное имя Кимона? В рассказе есть яркие детали, которые могли исходить только от очевидца. Уж не сам ли Кимон был им? Полководец любил делиться с друзьями интересными случаями из собственного военного опыта. Об этом сообщает, например, современник Геродота, ионийский поэт и историк Ион Хиосский, тоже принадлежавший к «кружку Кимона» и написавшей воспоминания о своих встречах со знаменитыми людьми — чуть ли не первый в мире образчик мемуарного жанра, к сожалению, сохранившийся лишь в фрагментах.

Один из этих фрагментов очень живо рисует обстановку в окружении Кимона: «Ион рассказывает, что, когда он еще в ранней юности прибыл с Хиоса в Афины, ему пришлось обедать у Лаомедонта в обществе Кимона. После возлияний Кимона попросили спеть, и тот спел очень хорошо, так что все его похвалили и нашли, что в обществе он приятнее Фемистокла… Затем, как обыкновенно бывает за чашей вина, разговор перешел на подвиги Кимона, стали вспоминать о самых выдающихся из них, и он сам рассказал об одной из своих хитростей, по его мнению, самой удачной…» (Плутарх. Кимон. 9). Вполне естественно представить в той же компании еще одного молодого грека с восточной стороны Эгеиды — начинающего галикарнасского историка, жадно слушавшего рассказы бывалого полководца. Уж не под их ли влиянием у него окончательно сформировалось намерение сделать Греко-персидские войны главной темой своего труда?

К концу 460-х годов до н. э. положение в Афинах изменилось. Авторитет Кимона, который почти двадцать лет был непререкаем, пошатнулся. Возможно, афинянам просто «приелось», что ими так долго руководит один и тот же человек; захотелось чего-нибудь нового. Набрала силу противостоящая ему политическая группировка, в которой видное место занимал Перикл. Кимона обвиняли прежде всего в том, что он с симпатией относится к спартанцам. В эпоху, когда между двумя сильнейшими эллинскими полисами нарастала напряженность, это расценивалось чуть ли не как предательство. В 461 году прославленный военачальник был изгнан из Афин после остракизма — политической процедуры, существовавшей в некоторых греческих городах, но всего активнее использовавшейся в Афинах.

Остракизм проводился следующим образом: перед афинским народным собранием ставился вопрос, нет ли в полисе гражданина, который стал «чрезмерно» влиятелен и тем самым угрожает существованию демократии, является потенциальным тираном. Каждый афинянин должен был написать имя «опасного» гражданина на глиняном черепке (черепок по-древнегречески — «остракон»). После подсчета «бюллетеней» человек, упомянутый чаще других, должен был покинуть территорию государства на десять лет. Остракизм был своеобразным «наказанием без преступления», ведь изгоняемый был виновен только в том, что за свои заслуги пользовался большим авторитетом. Эта мера, понятно, применялась только к самым видным лидерам политической элиты. В свое время ее жертвами стали и Аристид, и Фемистокл, а теперь пришел черед Кимона. То, что он и в мыслях не держал сделаться тираном, не имело значения: достаточно было того, что он считался «первым гражданином».

После изгнания Кимона кружок интеллектуалов, сплотившийся вокруг него, распался. Правда, не прошло и пяти лет, как афинские граждане, почувствовав, насколько хуже без Кимона пошли дела на войне, раскаялись в своем поспешном решении. В 457 году до н. э. он получил разрешение досрочно возвратиться на родину, однако прежнего влияния уже не имел. Правда, в последней кампании Греко-персидских войн Кимон еще отличился как полководец — победоносно сражался с персами на Кипре; как раз во время этого похода в 450 году он умер.

Новым лидером политической группировки, возглавлявшейся родом Филаидов, стал родственник Кимона — Фукидид, сын Мелесия. Его называют так, чтобы не путать с сыном Олора — великим историком. Два Фукидида были родственниками; скорее всего, Фукидид-политик приходился Фукидиду-историку дедом. В 444 году до н. э. старший Фукидид тоже подвергся остракизму, и Перикл победил окончательно.

Геродот, насколько можно судить, продолжал поддерживать дружеские связи с семьей, к которой принадлежали и Кимон, и оба Фукидида. Но каково было отношение историка к вышеописанным событиям, сыграл ли он в них какую-нибудь роль, остается только гадать. А догадки — вещь всегда уязвимая, хотя и очень соблазнительная, тем более что некоторые нюансы ситуации содержат интригу. Хронология показывает: Геродот получил огромную награду от афинского народного собрания совсем незадолго до остракизма Фукидида, в то время, когда борьба двух группировок достигла наивысшего накала и была близка к разрешению. По инициативе какой группировки наградили историка? В рамках традиционной точки зрения однозначно считается, что эта акция — в конечном счете дело рук Перикла, благоволившего к члену своего «культурного кружка». Но нам, надеемся, удалось продемонстрировать, что принадлежность Геродота к окружению Перикла ничем не доказана. Так что, возможно, предложение о почестях, оказанных «Отцу истории», исходило, напротив, от группировки Филаидов и было одним из ее последних успехов на поприще общественной жизни афинского полиса.

На тот же самый, довольно короткий временной промежуток приходится и основание Фурий в Южной Италии, в котором принял активное участие Геродот. Хронологических совпадений слишком много, чтобы можно было считать их случайными. Эти факты имели между собой какую-то связь, которая нам теперь уже неясна. Во всяком случае, в принятии решения о Фуриях сыграл немалую роль не только Перикл, но и его политический оппонент — Фукидид, сын Мелесия. Не по дружбе ли с ним, не по его ли приглашению Геродот поехал в колонию? По крайней мере не обязательно считать, что отправил его туда именно Перикл.

Конечно, исследователей не может не смущать несообразно огромный размер выплаченной в награду Геродоту суммы, даже если учитывать, как он мог польстить афинянам, прославляя их подвиги в годину Греко-персидских войн. Примерно в то же самое время великий поэт-лирик Пиндар написал поэму, воспевающую Афины, но получил за нее гонорар в десять тысяч драхм, что было тоже очень крупной суммой, но в шесть раз меньшей, чем выданная Геродоту. Поэтому для объяснения такого благоволения афинского демоса к историку появился ряд версий, самые важные и интересные из которых мы приведем.

Версия первая. Геродот в ходе своих многочисленных странствий не только собирал материалы для своего труда, а одновременно выполнял в разных странах некие миссии в пользу Афин, скорее всего тайные, и потому сам он нигде о них не пишет. О чем здесь может идти речь — о секретных переговорах или даже разведывательной деятельности? Фигура Геродота практически идеально подходила и для того, и для другого. Любознательный грек, путешествующий из города в город, из страны в страну, всем интересующийся, обо всём расспрашивающий, при этом не вызывал у местных жителей удивления или опасения: ну как же, это ведь известный историк, пишет о славе Эллады, и для успеха его работы нужно усердно снабжать его сведениями. Геродот был в результате этих расспросов человеком замечательно информированным — пожалуй, лучше, чем кто-либо в его окружении да и вообще в его время. Поэтому для закулисных «дипломатических негоциаций» он тоже вполне годился.

Версия вторая. Разведывательная деятельность «Отца истории» даже не обязательно была секретной. Собственно, сам его труд — не только незасекреченный, но и читавшийся публично — являлся как историческим повествованием, так и в некотором смысле «донесением разведслужбы». Ведь он представлял собой богатейшую копилку самых разнообразных данных о множестве регионов — данных, чрезвычайно интересовавших Афины, которые в ходе Греко-персидских войн выдвинулись на положение «великой державы», стали вести большую политическую игру во всем Средиземноморье, воспринимая его как зону собственных интересов. Афинянам весьма важно было знать, что творится и в Персии, и в Египте, и в Скифии: что представляют собой эти страны, какие обычаи у их жителей… Всё это могло очень пригодиться при афинском проникновении на новые территории. Отсюда и такая щедрость по отношению к многознающему Геродоту.

Версия третья. Дарованные историку десять талантов — не вознаграждение за прошлое, а финансирование на будущее, что-то вроде «гранта» на продолжение его исследований, вещь далеко не лишняя, если учитывать, что путешествия в античные времена были делом дорогостоящим.

Нетрудно заметить, что все эти версии не столько противоречат друг другу, сколько друг друга дополняют и в совокупности порождают довольно правдоподобную картину. Можно, правда, высказать еще предположение, что выдача денег Геродоту как-то связана с его отбытием в Фурии (даты двух событий практически совпадают). Но об этом речь пойдет в свой черед, когда мы доберемся до «фурийского узла» в жизни «Отца истории».

 

Возвращение на родину?

В биографии Геродота имеется один крайне загадочный и сомнительный эпизод, упоминание о котором встречаем только в одном, причем весьма позднем источнике — статье византийской энциклопедии «Суда». После описания пребывания «Отца истории» на Самосе там сказано: «Прибыв же в Галикарнас, он изгнал тирана. Позже, увидев, что сограждане ему завидуют, он добровольцем отправился в Фурии, где афиняне основывали колонию. Там он умер и похоронен на агоре».

Под «тираном» имеется в виду, несомненно, Лигдамид II. Когда он был свергнут, в точности неизвестно. Можно лишь сказать, что это произошло в 450-е годы до н. э., причем скорее всего до 454-го. В этот год Галикарнас появляется в податных списках Афинского морского союза, как раз тогда введенных, значась там следующим образом: «галикарнасцы». (Нам привычно называть античные государства-полисы «Афины», «Спарта», «Коринф», «Галикарнас» и т. п., самим же людям Античности такое словоупотребление было совсем не свойственно, ведь с правовой точки зрения полис — не территория, не здания, а граждане и только граждане).

Если бы в тот момент во главе Галикарнаса еще стоял Лигдамид, то в качестве плательщика фороса, скорее всего, фигурировал бы именно он, а не галикарнасская гражданская община. В тех случаях, когда в союз входили государства, управляемые тиранами (есть несколько таких примеров), в податных списках обычно стояли их имена, и нет оснований предполагать, что в Галикарнасе дела обстояли иначе.

Однако о том, при каких обстоятельствах Лигдамид лишился власти, никаких надежных сведений нет, а единственное свидетельство — то самое, из словаря «Суда». Но насколько можно доверять этой беспрецедентной информации, сохранившейся только в очень позднем источнике? Ведь исходя из нее получается, что роль Геродота в новом перевороте была очень большой, фактически ведущей. Не кто иной, как именно он, возвратившись на родину с Самоса, организовал свержение и изгнание тирана, а после этого, насколько можно судить, занял очень влиятельное положение в установленном правительстве, чуть ли не возглавил его. Но затем, если следовать логике источника, большинству сограждан оказалось не по нраву, что бывший изгнанник теперь вершит дела в полисе; возможно, начали подозревать, что ему и самому не чужды тиранические замашки.

Полис, только что освободившийся от тирании, естественно, не хотел, чтобы на смену старому тирану вскоре пришел новый. В ряде полисов (например в Афинах) для профилактики подобной ситуации применялся уже известный нам остракизм, с помощью которого, чтобы подстраховаться, с территории полиса изгонялся гражданин, ни в чем не виновный, а просто подозреваемый в том, что он, опираясь на свой высокий авторитет, может захотеть стать тираном.

А авторитет Геродота не мог не быть высоким — хотя бы потому, что он к тому времени наверняка уже имел репутацию крупного ученого. Его земляки не могли не помнить и о том, что он еще в юности стал «жертвой режима» — борцом против единовластия Лигдамида, пострадавшим за это. А если «Отец истории» в дополнение ко всему еще и организовал в конце концов свержение Лигдамида (возможно, при поддержке Афин, которые могло раздражать, что в довольно крупном, союзном с ними полисе до сих пор правит одиозный тиран), то, надо полагать, в Галикарнасе просто не было человека, более известного и даже почитаемого, чем он.

Но тут вступала в свои права парадоксальная полисная диалектика. Чем больше политика любили, тем больше было шансов, что рано или поздно любовь внезапно переродится в столь же жгучую ненависть. Эта смена отношений вызывалась банальной завистью — правда, облеченной в более пристойную форму ущемленной справедливости. Логика была такой: полис — он на то и полис, равноправное объединение свободных граждан, чтобы в нем никто не выделялся; тот, кто доблестнее, умнее, талантливее своих соотечественников, нарушает всеобщее равенство.

Подобный подход откровенно звучит, например, в постановлении жителей Эфеса (в той же Малой Азии) по поводу изгнания из государства знатного аристократа и видного политика Гермодора. Эфесцы прямо заявили: «Среди нас никто да не будет наилучшим, а коли есть такой, быть ему на чужбине и с другими!» (Гераклит. Фр. 22 Diels — Kranz).

Греки в высшей степени подозрительно относились к собственным лидерам, подвергая их опале и преследованиям за малейшую провинность, а то и без нее. В Афинах в эпоху Геродота чрезвычайно трудно, если не невозможно, найти государственного деятеля крупного масштаба, который на том или ином этапе своей карьеры не оказался бы в роли жертвы сограждан, не подвергся наказаниям или гонениям.

Мильтиад, марафонский победитель, был, как мы знаем, незадолго до смерти отдан под суд и приговорен к огромному штрафу. Аристид, по прозвищу Справедливый, считавшийся образцом честности и неподкупности, был изгнан остракизмом. Один из афинян, принесший черепок с его именем, на вопрос, чем же ему досадил Аристид, ответил: «Я даже не знаю этого человека, но мне надоело слышать на каждом шагу „Справедливый“ да „Справедливый“!» (Плутарх. Аристид. 7), Фемистокл, спаситель Эллады от нашествия Ксеркса, впоследствии тоже стал жертвой остракизма, а еще несколько лет спустя в Афинах над ним состоялся заочный судебный процесс, завершившийся смертным приговором. Героя Саламина объявили в розыск по всей Греции, поэтому он вынужден был провести последние годы жизни в Персии, у бывших врагов. Остракизму подвергся Кимон, а позже — его преемник Фукидид, сын Мелесия. Даже сам Перикл, после пятнадцатилетнего фактически единоличного лидерства в Афинах, был смещен со всех постов, судим и оштрафован. Создается впечатление, что греки органически не переносили, когда кто-нибудь из них начинал слишком заметно выдаваться среди других.

Если верить сообщению словаря «Суда», похожая ситуация сложилась и с Геродотом. Но тот опередил события — решил не дожидаться, пока на него официально наложат наказание, и добровольно покинул родной город во второй раз — теперь уже навсегда, — воспользовавшись тем, что как раз в это время разворачивались мероприятия по основанию Фурий.

Итак, картина вырисовывается связная, целостная и, в общем, такая, что ничего заведомо невозможного или невероятного в ней нет. Единственный ее ущерб — в том, что информация исходит от литературного памятника, отстоящего от событий на целых полторы тысячи лет, и больше абсолютно ничем не подтверждается. Откуда автор «Суды» мог получить эти данные, ни у кого нет ни малейшего понятия. В огромном византийском словаре наряду с ценными и полезными сведениями мы встречаем более чем достаточно разного рода «словесной шелухи», псевдофактов и квазифактов, не вызывающих доверия.

Несомненно, Геродот, еще в молодости оказавшись в изгнании на Самосе, страстно желал возвратиться на родину, и это желание красной нитью прошло через всю его жизнь. Как пишет Плутарх, «другие считали его фурийцем, сам же он был сильно привязан к галикарнасцам» (Плутарх. Моралии. 868а). И это вполне естественно: стремление вернуться было главным чувством, жившим в душах изгнанников-эллинов, тысячами блуждавших по греческому миру. Не случайно слово «ностальгия» (тоска по возвращению) происходит именно из древнегреческого. Одно из первых произведений античной литературы — «Одиссея» Гомера — имеет своим основным содержанием стремление заглавного героя рано или поздно добраться до родной Итаки.

С другой стороны, события, как они описаны в «Суде», вступают в противоречие с известными фактами из жизни Геродота. Действительно, из статьи в словаре можно понять, что второе пребывание «Отца истории» в Галикарнасе имело место непосредственно перед его отбытием в Фурии около 444 года до н. э. Однако как раз в это время Геродот находился не в Галикарнасе, а в Афинах, читал там отрывки из своего труда, был удостоен почестей и денежной награды…

Чтобы приблизиться к истине, нужно привлечь все источники, способные пролить свет на ситуацию. Здесь нам не обойтись без цитирования закона, принятого в Галикарнасе и датирующегося временем жизни и активной деятельности великого историка, хотя архаичный язык и обилие реалий, нам теперь уже неясных, сильно затрудняют его восприятие.

«Совместная сходка галикарнасцев и салмакитов, а также Лигдамид, на священном народном собрании, в пятый день месяца гермеона, когда пританом был Леонт, сын Оассассия, а должностным лицом, ответственным за строительство храма, — Сариссолл, сын Фекиила, постановили следующее в отношении мнемонов: не следует передавать ни землю, ни дома мнемонам в год занятия этой должности Алоллонидом, сыном Лигдамида, и Панамием, сыном Касболлия, а со стороны салмакитов — Мегабатом, сыном Афиасида, и Формионом, сыном Паниассида. Если же кто-либо пожелает судиться о земле или домах, пусть он подаст иск в течение восемнадцати месяцев с тех пор, как принято это постановление; судьи же должны принять у него клятву согласно действующему ныне закону: „Что установят мнемоны, то должно иметь силу“. Если же кто-либо подаст иск позже установленного срока в восемнадцать месяцев, лицо, владеющее землей или домами, должно принести клятву, принять же у него клятву должны судьи, получив за это гемигекту; клятва приносится в присутствии противной стороны. Во владении же землей и домами остаются те лица, которые ими владели в год, когда мнемонами были Аполлонид и Панамий, если позже они не утратили этого права по суду. Если кто-либо пожелает отменить этот закон или предложит провести голосование о том, чтобы этот закон утратил силу, имущество такого человека следует продать с торгов и посвятить Аполлону, а самого его отправить в вечное изгнание; если же его имущество оценивается менее чем в десять статеров, то его самого продать в рабство на чужбину, и пусть никогда ему не будет возвращения в Галикарнас. Выступить с обвинением против него может любой свободный гражданин из числа всех галикарнасцев, не нарушавший это постановление, согласно тому, что гласят клятвы и что записано в храме Аполлона».

Как видим, закон принят еще в правление Лигдамида, и тиран в нем прямо упоминается. Обычно дается максимально широкая датировка закона: 465–450 годы. Но, на наш взгляд, ее можно несколько сузить. С одной стороны, Лигдамид с большой вероятностью утратил власть к 454 году до н. э. С другой стороны, надпись вряд ли была сделана ранее 460 года. Судя по всему, описанные события имели место ближе к концу тирании Лигдамида. Ведь в документе в качестве одного из мнемонов назван некто Аполлонид, сын Лигдамида. Думается, мы не ошибемся, если предположим, что отец этого Аполлонида тождествен галикарнасскому тирану. Таким образом, к моменту принятия закона Лигдамид имел сына, уже достаточно взрослого для того, чтобы занимать одну из полисных должностей. В древнегреческих государствах обычно гражданин получал допуск к должностям после достижения тридцатилетия. Если сын тирана был как минимум тридцатилетним, значит, сам тиран к моменту принятия закона и вовсе являлся человеком немолодым.

Не может не остановить на себе внимание имя еще одного члена коллегии мнемонов: Формион, сын Паниассида. Ведь Паниасид (Паниассид) нам отлично знаком — это дядя Геродота, возглавлявший оппозицию галикарнасской тирании и в результате погибший. Выходит, что с его смертью оппозиция не исчезла, не развалилась. «Знамя» Паниасида подхватили его родственники и, очевидно, другие сподвижники. Более того, как видим, им в дальнейшем удавалось добиваться успехов, занимать высокие государственные посты. Таким образом, фигурирующий здесь Формион приходился «Отцу истории» двоюродным братом.

Выдвижение в интересующем нас документе на первый план вопросов о земле и домах не должно вводить нас в заблуждение. На самом деле, несомненно, мы имеем дело с урегулированием политического кризиса. Каждый такой кризис сопровождался изгнанием проигравших в данном раунде политической борьбы. Покидать родину, как правило, приходилось в спешке, спасаясь от репрессий или даже гибели, захватив с собой самое необходимое. Судьба же брошенных земельных участков и домов становилась предметом специального рассмотрения в органах власти.

По поводу конкретной трактовки контекста закона существует очень широкий диапазон мнений: одни считают, что в нем отразилось непрочное положение Лигдамида, которого вот-вот должны были свергнуть, и он это понимал; другие — что этот акт связан с амнистией, объявленной для противников тирана; третьи — что, наоборот, его принятие означало полную победу Лигдамида и изгнание его оппонентов, при этом у них отнималась возможность легитимно возвратить себе свои земли и дома — даже в том случае, если они когда-нибудь вернутся на родину.

И всё же этот ценнейший, современный событиям документ не помогает дать прямой и недвусмысленный ответ на вопрос, действительно ли Геродот организовал свержение тирана и после этого еще какое-то время жил в родном городе. Известно только одно: борьба граждан против Лигдамида не завершилась первым раундом, ознаменовавшимся казнью Паниасида и бегством будущего «Отца истории». Сопротивление продолжалось, очевидно, с переменным успехом, и в конце концов от жестокого правителя удалось избавиться. А роль в этом Геродота… Тут приходится ограничиться многоточием. Увы, есть исторические проблемы, которые, вероятно, никогда не будут однозначно разрешены.