Пифагор

Суриков Игорь Евгеньевич

Глава пятая.

ПОСМЕРТНАЯ СУДЬБА

 

 

Хранители заветов

В какие «иные жизни» ушел Пифагор после кончины — согласно своему собственному учению — об этом, конечно, наука ничего сказать не может. Мы под его «посмертной судьбой» имеем в виду совсем другое: какую память о себе он оставил в грядущих веках?

Память эта, как всем известно, оказалась долгой. Далеко не всем, даже самым выдающимся представителям античной культуры, повезло в этом отношении так, как Пифагору.

А между тем вначале, казалось бы, ничто не сулило подобных перспектив. На момент смерти самосского мыслителя общая ситуация для его учения и его школы выглядела крайне неблагоприятной. Пифагорейский союз был разгромлен — вначале в самом своем «сердце», в Кротоне, а потом и в ряде других городов. Сам Пифагор оказался в положении бесприютного, гонимого беглеца и окончил свои дни если и не насильственно, то, во всяком случае, в одиночестве, забытый учениками…

Такое впечатление создается на первый взгляд. Однако оно оказывается ложным. Нет, пифагорейцы не предали память наставника! Не приходится сомневаться, что могучий натиск врагов на какое-то время деморализовал их, заставил скрываться, вести разъединенное существование. Впрочем, ведь даже и апостолы Христа после ареста и казни Учителя впали в уныние. Но лишь ненадолго: они нашли в себе волю вновь собраться воедино и организовать христианскую Церковь. Которая потом выстояла, несмотря на все гонения.

Между ранней историей христианской Церкви и пифагорейской «церкви» наблюдается ряд черт разительного сходства. Снова и снова приходится убеждаться, что кружок пифагорейцев имел во многом «церковный» характер. Так, идеей, объединяющей всех его членов, был культ основателя, которому приписывали божественное или полубожественное достоинство и от которого ждали в первую очередь спасения души. Ведь ясно же, что подавляющее большинство адептов Пифагора стягивалось к нему, привлеченное отнюдь не возможностью изучать геометрические теоремы и даже не «числовой доктриной» или теорией «гармонии сфер». Нет, конечно, учение о метемпсихозе и о том, как улучшить свою участь в последующей жизни, — вот что прежде всего вызывало интерес.

Впрочем, было между ранним христианством и ранним пифагореизмом и как минимум одно существенное различие. Христиане подчеркивали свою принципиальную аполитичность. «Воздайте кесарево кесарю, а Божье — Богу», — говорил Иисус. Верующие в него выказывали себя лояльными подданными (само собой, пока дело не касалось вопросов веры), не становились в оппозицию каким бы то ни было властям и режимам: «нет власти, что не от Бога».

А пифагорейцы, напротив, — и об этом уже говорилось выше — проявляли большую политическую активность. Причем во вполне определенном духе — подчеркнуто аристократическом: боролись за то, чтобы в эллинских полисах установилась «власть лучших». А конкретно эта последняя понималась как общество, организованное жестко иерархически.

Подобные настроения пифагорейцев шли вразрез с теми тенденциями, которые стали преобладающими в древнегреческой политической жизни как раз начиная с периода поздней архаики. Тенденции эти заключались в поступательной демократизации, на смену иерархии и элитарности приводящей эгалитаризм, идею равенства всех граждан.

Пифагорейцы же были убеждены в том, что люди не равны от природы; а неравное никто не способен сделать равным. Ничего не было для них более чуждого, чем эгалитарные взгляды. Получается, они были просто-таки обречены «противостоять течению». Проповедуя свои воззрения, последователи самосского философа не могли не вызывать сильнейшего раздражения массы сограждан.

Не удивительно, что преследования и погромы пифагорейских сообществ продолжались еще много лет после смерти самого Пифагора. Очередное, особенно крупное восстание против этих кружков произошло в Великой Греции около 450 года до н. э. Кстати, сам тот факт, что с пифагорейцами приходилось бороться снова и снова, с предельной ясностью демонстрирует: они не были сломлены, не считали свое дело погибшим! Их убивали и изгоняли — а их союз опять возрождался, как птица Феникс. И, наверное, главную роль здесь сыграли светлая память об учителе, стремление, несмотря ни на что, сохранить его заветы.

Расправы с пифагорейцами на западе эллинского мира дали одно совершенно не предвиденное гонителями последствие: дальнейшее территориальное распространение пифагореизма. Вынужденные покидать полисы Южной Италии и Сицилии, многие пифагорейцы бежали в саму Грецию — и несли с собой свои идеи. Когда-то Пифагор отбыл из бассейна Эгейского моря в далекие земли — а теперь придуманное им учение возвращалось оттуда на родину его автора.

Так, одним из крупных центров пифагореизма стало такое значительное греческое государство, как Фивы. Там, в частности, во второй половине V века до н. э. обосновались пифагорейцы Симмий и Кебет. Впоследствии они, часто бывая в Афинах (Афины и Фивы не столь уж далеки друг от друга), вступили в тесную дружбу с Сократом. Они даже были с афинским «босоногим мудрецом» в тот самый день, когда его казнили, и слушали последние сократовские слова. И не просто слушали, а активно участвовали в беседе. Это засвидетельствовал для нас Платон в диалоге «Федон», целиком посвященном описанию этого дня. Кстати, нельзя исключать, что общение с Симмием и Кебетом сильно повлияло и на самого Платона; о пифагорейских элементах в учении этого величайшего представителя мировой философской мысли речь пойдет уже очень скоро.

Еще более важно, что в Фивы отбыл и Филолай, который может быть с полным правом назван вторым по значению (естественно, после самого Пифагора) из ранних пифагорейцев. Филолай родился около 470 года до н. э. в Кротоне; стало быть, Пифагора он застать не мог, но, возрастая в городе, который стал когда-то главным «очагом» пифагорейского учения, он конечно же не мог не иметь достойных наставников. Самый крупный погром, от которого пострадали адепты пифагореизма, случился в Кротоне, как упоминалось чуть выше, около 450 года до н. э. Тогда-то Филолаю, совсем еще молодому, и пришлось перебраться в Фивы. Там он оставался несколько десятилетий, но потом покинул и этот город (Платон. Федон. 61е) и уплыл обратно на запад. Вернувшись в Южную Италию, он обосновался не в Кротоне, где его вряд ли доброжелательно ждали, а в Таренте. Филолай прожил очень долгую жизнь; он, кажется, застал еще Платона, когда тот впервые (в 388 году до н. э.) посетил Великую Грецию, и встречался с ним.

К сюжету «Фивы и пифагореизм» стоит сделать еще одну немаловажную ремарку. В 370-х годах до н. э. Фивы необычайно усилились. Если до того борьба за гегемонию (первенство) в Греции традиционно происходила между Афинами и Спартой, то теперь в этот поединок на равных вступили Фивы.

И не только вступили, но — поразив всех! — тут же неожиданно добились первенства. В первой же серьезной битве Фив со Спартой (сражение при Левктрах, 371 год до н. э.) фиванцы нанесли сокрушительное поражение ранее непобедимым спартанцам. И на какое-то время стали в Элладе гегемоном.

Впрочем, что значит «на какое-то время»? Можно сказать конкретнее: Фивы первенствовали, пока был жив «кузнец» их побед — великий полководец Эпаминонд. О личности и деятельности этого человека нельзя не сказать несколько слов. Он того заслуживает — и не в последнюю очередь потому, что почти в любом изложении античной истории несправедливо остается «в тени». Трудно сказать, по какой причине, но ныне мало кто даже из образованных людей слышал его имя, в то время как о Мильтиаде, Фемистокле, Алкивиаде знают многие. А между тем Эпаминонд — фигура не меньшего, если не большего масштаба. Цицерон называет его «едва ли не величайшим героем всей Греции» (Цицерон. Об ораторе. III. 139).

Эпаминонд был исключительно одаренным человеком. Особенно блистал он на полях сражений. Повторим: пожалуй, можно сказать, что он был самым крупным представителем античного военного искусства вплоть до времен Александра Македонского. В то же время абсолютно безупречной была его репутация как человека и гражданина. Если по своим талантам он не уступал Фемистоклу и Алкивиаду, то по нравственным качествам с ним мог сравниться разве что Аристид. Великий фиванец был в полном смысле слова «рыцарем без страха и упрека».

Судьба оказалась к Эпаминонду благосклонной. Он уже при жизни пользовался заслуженной славой спасителя отечества и освободителя Эллады, мстителя за обиженных, человека, в корне изменившего всю политическую ситуацию в греческом мире.

Будущий герой родился около 410 года до н. э. в очень знатной, но обедневшей семье. Он получил прекрасное образование, серьезно интересовался философией, причем в особенной степени — именно пифагорейской. Вырос он в довольно тяжелые и мрачные для Греции годы — в период спартанского господства. Спарта в то время безапелляционно диктовала свою волю остальным государствам Греции. Под ее пятой находились и сильные Фивы: в 382 году до н. э. на их акрополе был размещен гарнизон спартанцев, в городе утвердился проспартанский олигархический режим.

В те годы Эпаминонд сознательно не занимался политикой, не видя для этого реальной возможности в годину порабощения родины. Он жил жизнью частного человека, предавался интеллектуальным занятиям. Тем не менее он пользовался любой возможностью, чтобы пробудить в согражданах патриотизм, стремление освободиться, уверенность в собственных силах. Так, он советовал фиванским юношам во время общепринятых в греческих полисах регулярных спортивных тренировок почаще вызывать на состязание в борьбе спартанских солдат. Нередко фиванцы побеждали в этих поединках. И убеждались: если каждый из них в отдельности не слабее спартанца, то почему они все вместе взятые должны бояться спартанского войска?

Нужно сказать, что Эпаминонд, как типичный представитель крестьянской беотийской цивилизации, с некоторым пренебрежением относился к атлетическим упражнениям как таковым, не считал их самоцелью и полагал, что они могут быть полезными только как способ подготовки к воинской службе.

В 379 году до н. э. в Фивах произошел демократический переворот. Правящие олигархи были свергнуты, власть взяло в свои руки народное собрание. Выступление демократов возглавил лучший друг Эпаминонда — Пелопид. Сам Эпаминонд не участвовал в перевороте, поскольку считал внутриполисные конфликты, гражданские войны безнравственными в принципе. Однако немедленно после изменения политической системы он, призванный согражданами к власти, занял лидирующее положение в полисе и сохранял его вплоть до конца жизни.

Спартанский гарнизон на фиванском акрополе был осажден и вскоре вынужден покинуть город. По инициативе Эпаминонда был восстановлен Беотийский союз, существовавший издавна, но незадолго до того распущенный по приказу спартанцев. Он являлся мощным военно-политическим объединением всех полисов Беотии во главе с Фивами, построенный на ярко выраженных централизованных началах. Во главе союза стояло семь выборных сроком на год высших должностных лиц — беотархов; четыре из них представляли Фивы и только три — все остальные беотийские города. Беотархи руководили всей политической жизнью союза, и они же возглавляли его военные операции. Эпаминонд неоднократно избирался одним из беотархов.

Беотия — богатая, плодородная и густонаселенная область — после объединения была в потенциале очень значительной силой греческого мира. Но на первых порах Эпаминонд не торопился бросать открытый вызов Спарте: он копил силы. За несколько лет была сформирована очень мощная армия, обученная с применением передовых приемов военного искусства. Спартанские же власти несколько упустили из виду резкое усиление Фив и спохватились слишком поздно.

Наконец Эпаминонд почувствовал, что фиванцы готовы бороться со спартанцами на равных. В 371 году до н. э., возглавляя фиванскую делегацию на общегреческом конгрессе в Спарте, он решительно выступил против спартанской гегемонии — и это в то время, когда остальные эллины не смели даже слова сказать против нее. Пламенная речь Эпаминонда привлекла всеобщие симпатии. Он потребовал от спартанцев ни более ни менее как предоставления свободы области Мессении, которая была ими завоевана и порабощена уже много веков назад.

Спартанские власти, потрясенные подобной дерзостью, тут же разорвали дипломатические отношения с Фивами. А уже вскоре войско Пелопоннесского союза выступило на Беотию. Но мы уже знаем, чем это закончилось: роковой битвой при Левктрах. В ней спартанцы были наголову разгромлены, несмотря на то, что они имели значительный численный перевес — десять тысяч воинов против шести тысяч у беотийцев.

Командовавший фиванской армией Эпаминонд применил тактику так называемого «косого клина», совершенно новую для греческого военного искусства. Он исключительно сильно укрепил левый фланг беотийской фаланги, придав ему огромную глубину — 50 шеренг воинов (обычная глубина фаланги составляла семь-восемь шеренг), при этом составив его из наиболее боеспособных подразделений, в числе которых был элитный «священный отряд»: он комплектовался из отборных воинов, а возглавлял его лучший друг Эпаминонда — Пелопид. Новаторство Эпаминонда заключалось не только в том, что он усилил один из флангов фаланги, но и в том, что этот фланг был левым: обычно в древнегреческих армиях основная наступательная задача возлагалась, наоборот, на правый фланг.

Спартанцы же по традиции построили свою фалангу в форме вытянутого прямоугольника. В ходе сражения мощный «клин» фиванской армии нанес страшный удар по правому флангу Пелопоннесского союза и обратил его в бегство. Противники были наголову разгромлены; погиб даже их командующий — спартанский царь Клеомброт. А общее количество павших с их стороны достигало тысячи человек. Среди фиванцев жертв почти не было. Именно битва при Левктрах создала Эпаминонду репутацию гениального полководца. Она и поныне считается одним из лучших образцов древнегреческого военного искусства.

Добившись установления в Элладе фиванской гегемонии, Эпаминонд после этого едва ли ежегодно водил войска беотийцев на Пелопоннес. А спартанский полис терпел поражение за поражением.

На протяжении 460-х годов до н. э. произошло несколько эпизодов, ярко характеризующих личность Эпаминонда. Должность беотарха позволялось занимать ровно год, ни днем больше. Но однажды Эпаминонд не вернулся с войском из Пелопоннеса к сроку сложения полномочий и задержался на полуострове на четыре месяца, поскольку военные действия шли уж очень успешно и прерывать их было нецелесообразно. Когда же он с победой вернулся, его привлекли к суду за нарушение закона. Эпаминонд не отрицал своей вины, сказал, что готов даже на смертную казнь, но, по словам Плутарха, добавил: «Если вы меня казните, то на могильной плите напишите ваш приговор, чтобы эллины знали: это против воли фиванцев Эпаминонд заставил их выжечь Лаконику, 500 лет никем не жженную, отстроить Мессену (столицу Мессении. — И. С.), 230 лет как разрушенную, собрать и объединить Аркадию, а для всех эллинов добиться независимости» (Плутарх. Моралии. 194b). Он, конечно, был оправдан.

Однако, поскольку он не успел к выборам беотархов, на следующий год ему пришлось участвовать в очередном походе в качестве рядового гоплита. Но, когда фиванцы были окружены в теснине, командиры беотийцев обратились к нему за помощью. Эпаминонд временно принял на себя командование и вывел войско из затруднительного положения.

Погиб он в тяжелом и кровопролитном сражении при Мантинее в 362 году до н. э. Об обстоятельствах его кончины различные историки повествуют по-разному. Ксенофонт — современник событий и потому наиболее достоверный в данном случае автор — просто говорит, что «Эпаминонд пал в бою» (Ксенофонт. Греческая история. VII. 5. 25). А вот писатели более поздние обставляют его последние минуты разного рода красивыми подробностями. Корнелий Непот: «Он упал, пораженный издали дротом… Эпаминонд, понимавший, что рана его смертельна и что он умрет тотчас, как выдернет из тела застрявший в нем наконечник дрота, терпел до той поры, пока ему не сообщили о победе беотян. Услышав весть, он сказал: "Вовремя пришел мне конец — умираю непобедимым" — и, выдернув вслед за тем дрот, тотчас испустил дух» (Корнелий Непот. Эпаминонд. 9). Плутарх: «В последней битве, раненый и вынесенный с поля, он позвал Даифанта, потом Иолая, но ему сказали, что они убиты; тогда он велел заключить с неприятелем мир, потому что больше в Фивах полководцев нет. И слова его подтвердились — так хорошо он знал своих сограждан» (Плутарх. Моралии. 194с).

Пожалуй, все эти детали даже слишком красивы, чтобы быть истинными. К тому же, как видим, между версиями двух авторов — полное противоречие. Особенные подозрения вызывает рассказ Непота. Он исходит из того, что фиванцы Мантинейскую битву выиграли, а это не так: она окончилась «вничью». Вообще в античности было принято, сочиняя биографии великих людей, приписывать им разного рода эффектные предсмертные слова, не очень считаясь с тем, насколько они соответствуют действительности.

Эпаминонд, по сообщениям греческих и римских авторов, посвятил отечеству всю свою жизнь без остатка. Не имел даже семьи, на вопросы любопытных отвечая: «Мои дети — это мои победы» (Корнелий Непот. Эпаминонд. 10). Жил небогато и был совершенно бескорыстным. Как-то от персидского царя ему была прислана крупная сумма денег, но он не принял дара, сказав: «Если царь хочет полезного Фивам, то я и бесплатно буду его другом, а если нет — то врагом» (Плутарх. Моралии. 193с). Пожалуй, эти слова могут послужить лучшей характеристикой Эпаминонда.

Почему мы так подробно остановились на этом великом фиванце? Дело в том, что он, по некоторым сведениям, являлся пифагорейцем. Разбору этого интересного вопроса посвятил специальную работу выдающийся французский антиковед Пьер Видаль-Накэ. И сделал вывод, что есть все основания ответить на вопрос утвердительно.

Существует свидетельство (принадлежащее, правда, автору, жившему на самом закате античности, в V веке н. э.), согласно которому Эпаминонд слушал непосредственно самого Филолая (Нонн Панополитанский. Комментарий к речам св. Григория против Юлиана. I. 19). Впрочем, факт такого ученичества чаще подвергается сомнению. Уж очень велика была разница в возрасте между философом и полководцем — лет в пятьдесят-шестьдесят, надо полагать. Исключать, конечно, ничего нельзя: выше упоминалось, что Филолай дожил до глубокой старости. Но все-таки он покинул Фивы почти за 30 лет до того, как Эпаминонд выдвинулся на ведущие позиции в этом городе. Так что если он и успел пообщаться с прославленным пифагорейцем, то разве что в самой ранней юности и лишь очень недолго.

В основном античные писатели называют наставником Эпаминонда не Филолая, а другого представителя пифагореизма — менее известного Лисида (Корнелий Непот. Эпаминонд. 2; Цицерон. Об ораторе. III. 139; Диодор Сицилийский. Историческая библиотека. X. 11. 12; Павсаний. Описание Эллады. IX. 13. 1; Элиан. Пестрые рассказы. V. 17; Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. VIII. 7; Порфирий. Жизнь Пифагора. 55; Ямвлих. Жизнь Пифагора. 35. 250).

Как видим, здесь список свидетельств (а мы привели еще не все) слишком обширен, чтобы от него можно было просто так отмахнуться. Кроме того, Видаль-Накэ продемонстрировал, что и в своем полководческом искусстве Эпаминонд действовал как истый пифагореец. В частности, строя в вышеупомянутом сражении при Левктрах фиванскую фалангу «косым клином» и особенно усиливая, вопреки сложившимся традициям, ее левый фланг, он руководствовался своими познаниями в области пифагорейской философии.

Ведь, как уже отмечалось выше, именно в этой древнегреческой философской школе при осмыслении бытия особое внимание уделялось так называемым парам противоположностей: верх — низ, свет — тьма, чет — нечет и т. п. В число таких пар входила и пара «правое — левое». Как бы то ни было, тактика Эпаминонда увенчалась самым полным успехом, какой только можно представить.

Помимо Фив, некоторое количество бежавших пифагорейцев появилось и в небольшом городке Флиунте (на Пелопоннесе); там, таким образом, тоже возник «филиал» пифагорейской школы. Но самое главное, что и в самой Великой Греции, на родине пифагореизма, его традиции не прервались, несмотря на все преследования. Кстати, преследования эти со временем все-таки, похоже, утратили былую интенсивность — если не во всех, то уж точно в некоторых греческих полисах Южной Италии. Мы видели, что в конце концов в регион вернулся сам Филолай — крупнейший из последователей Пифагора в то время.

Именно при нем Тарент стал италийским центром пифагореизма. Учеником Филолая и его преемником в качестве главы тамошних пифагорейцев был Архит, который славой превзошел своего учителя. Недавно об Архите появилась книга на английском языке, в заголовке которой он назван «царем-пифагорейцем, философом и математиком».

Архит родился между 435 и 410 годами до н. э. (более точно установить эту дату нет возможности), а скончался между 360-м и 350-м. Диоген Лаэртский пишет о нем следующее: «Всяческими своими добродетелями вызывал он всеобщее восхищение и был над своими согражданами военачальником семь раз, тогда как другие по закону не военачальствовали более одного года… В свое военачальство он ни разу не потерпел поражения; а однажды, когда ему стали завидовать, он отказался от начальства, и войско тотчас было разбито. Он первый упорядочил механику, приложив к ней математические приемы, и первый свел движение механизмов к геометрическому чертежу. Он пытался через сечение полуцилиндра получить две средние пропорциональные для удвоения куба. А в геометрии он первый открыл куб…» (Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. VIII. 79—83).

Последнее утверждение, правда, не выглядит продуманным. Невозможно представить, что до Архита греки не имели понятия о кубе. Но в целом нарисованный здесь образ выглядит весьма впечатляюще. Философ и ученый, который при этом является еще и непобедимым полководцем, — второго такого примера, пожалуй, в истории и не найти.

Архит был, кстати, не только полководцем, но и крупным государственным деятелем. Собственно, «военачальник» («стратег») — так называлась в Таренте высшая полисная должность — не только командовал армией, но и стоял во главе всего государства. А Архита, как тут было упомянуто, тарентинцы избирали на эту должность многократно, несравненно чаще, чем кого-либо другого. Фактически ему вверили бразды правления. Иногда Архита называют тарентским тираном, но это, видимо, все-таки неправильно. Со словами «тиран», «тирания» у нас связываются однозначно негативные ассоциации, к Архиту не имеющие никакого отношения. Случается, впрочем, что его именуют и царем (мы только что встретили один такой случай), но и этого титула он в действительности не носил.

Во всяком случае, в Архите как бы возродился и воплотился исконный пифагорейский идеал философа-правителя, «идеального мужа», стоящего у руля полиса. Когда он при этом успевал еще и серьезно заниматься научными изысканиями — просто непонятно (если, конечно, не учитывать, что он принадлежал к эллинскому этносу, исключительному по своей многогранной одаренности). А вклад Архита в науки, особенно механико-математические, действительно весьма велик. Этот пифагореец утверждал, что с помощью математики можно познать не только мироздание в целом (это идея, восходящая к самому Пифагору), но и свойства всех отдельных вещей и явлений, что число и величина являются «двумя едиными первичными формами существующего». Архит занимался также проблемами гармонии в музыке и пришел к выводу, что высота звукового тона зависит от скорости движения звучащих тел.

Кстати, Архит сыграл немаловажную роль в судьбе великого Платона, в приобщении этого последнего к истинам пифагореизма. Но об этом подробнее будет говориться далее, в следующем параграфе данной главы.

Итак, пифагореизм продолжал существовать. Однако нельзя не заметить и то, что через некоторое время после смерти основоположника внутри его наметился определенный раскол, который прошел по нескольким линиям. Прежде всего, напомним о двух группах пифагорейцев — так называемых «математиках» и «акусматиках». На первых порах, при жизни Пифагора, это деление, насколько можно судить, соответствовало различным ступеням посвящения в учение — об этом говорилось выше. Но впоследствии «акусматики» и «математики» превратились даже в какой-то степени во враждующие группировки, каждая из которых предъявляла монополию на наследие учителя, настаивала на том, что именно ее интерпретация пифагореизма является единственно верной.

Группа «акусматиков» представляла, как обычно формулируют, фольклорно-религиозную, а группа «математиков» — научно-философскую традицию в пифагореизме. Первые заучивали наизусть афористичносентенциозные акусмы (примеры таковых приводились выше), вторые погружались в науки — арифметику, геометрию, астрономию, теорию музыки… Скажем, Филолай и Архит принадлежали, безусловно, именно к «математикам». В особенной степени это можно сказать об Архите: в его деятельности пифагорейские науки окончательно обособились от умозрительной философии и выделились в специальные дисциплины. Архита ведь с гораздо большим основанием можно назвать крупным ученым, чем крупным философом. Он, чувствуется, по склонностям своим был эмпириком.

Так вот, именно в процессе этой борьбы между «акусматиками» и «математиками» и создались два образа самосского мыслителя, не вполне совпадающие друг с другом: Пифагор как религиозный учитель и Пифагор как создатель математической науки. Эта двойственность, как можно было видеть из всего предыдущего изложения, сохраняется в восприятии Пифагора до наших дней.

Между «акусматиками» и «математиками» не было единства и в важном вопросе о том, следует ли предавать оглашению — посредством публикации трудов — пифагорейское учение. Сам Пифагор, как известно, ничего не писал, излагал свои взгляды в устной форме. К этому его обыкновению теперь и апеллировали «акусматики». С их точки зрения, предать пифагорейские истины гласности, чтобы о них узнали непосвященные, означало фактически предательство по отношению к памяти наставника. Для «математиков» же такого ограничения не существовало.

Не удивительно, что именно они первыми из пифагорейцев стали писать о своем учении. «Пионером» в данном отношении, согласно наиболее надежной традиции, выступил Филолай. «Учение Пифагорово невозможно было узнать до

Филолая: только Филолай обнародовал три прославленные книги…» (Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. VIII. 15). Это нужно понимать в том смысле, что Филолай, конечно, сам написал эти книги, в которых изложил суть пифагореизма, как он ее понимал; но вот опубликовал их, вероятно, под именем Пифагора — из скромности и пиетета перед учителем.

Вторит Диогену Лаэртскому Ямвлих: «…Никто не читал пифагорейских записок до времени Филолая: он впервые обнародовал те пресловутые три книги… лишь потому, что впал в крайнюю нужду. Он сам принадлежал к пифагорейскому братству и поэтому сочинил эти книги» (Ямвлих. Жизнь Пифагора. 31. 199). Тут даже более ясно сказано, что произведения, о которых идет речь, вышли из-под пера самого Филолая. Автор еще более поздний — христианский епископ Евсевий, живший в IV веке н. э., пишет: «…Тот, кто предал беседы Пифагора письменной огласке, — Филолай» (Евсевий Кесарийский. Против Гиерокла. 380, 8 Kayser). Заметим только, что лично беседы Пифагора Филолай, разумеется, слышать не мог, так что тут имеется в виду нечто более общее — разглашение пифагорейской традиции.

Инициатива Филолая по вполне понятным причинам породила замешательство в более консервативном «крыле» пифагорейского содружества. С одной стороны, сам этот факт мог быть там воспринят только крайне отрицательно: он, повторим, в глазах «акусматиков» являл собой прямую измену, более того — профанацию святынь. С другой стороны, имя такого крупного философа, как Филолай, было весьма авторитетно, и не так-то просто увязывались с ним негативные ассоциации. Хотелось, во всяком случае, очистить от них репутацию прославленного представителя школы. В результате возникло мнение, что подлинным-то «предателем» был не он, а еще до него какой-то другой пифагореец, некий Гиппас из Метапонта. Этот Гиппас — фигура достаточно загадочная. В историчности оного персонажа сомневаться вроде бы не приходится, но даже время его жизни является предметом дискуссий (то ли рубеж VI—V веков до н. э., то ли середина или даже вторая половина V века до н. э.). «Вообще Гиппас в пифагорейской традиции обрисован в мрачных тонах…» Ему приписываются и общая неприязнь к Пифагору (он-де участвовал даже в заговоре Килона), и, в частности, пресловутая выдача секретов школы. Но, впрочем, в полной мере серьезно относиться ко всему этому трудно.

Как бы то ни было, при всех разногласиях сохранялось и нечто общее, объединявшее всех пифагорейцев. И в том числе знаменитая пифагорейская дружба. «Друзей он любил безмерно» — встречали мы, в числе прочих, и такое высказывание о Пифагоре. «Друг — второе я», «у друзей всё общее» — всё это ведь пифагорейские сентенции. Этих заветов последователи Пифагора продолжали держаться. Вот один в высшей степени характерный эпизод, относящийся к середине IV века до н. э., когда в Сиракузах — крупнейшем греческом городе Сицилии, то есть не слишком далеко от места рождения пифагорейства — правил неглупый, но жестокий и развращенный тиран Дионисий Младший.

Об этом тиране, а заодно и о его отце-тезке у нас еще будет повод поговорить в связи с судьбой Платона, который безуспешно пытался переделать их обоих (по очереди) в пресловутых «философов-правителей». Дионисию Младшему, впрочем, не чужды были и возвышенные порывы, но чаще они подавлялись самодурскими позывами, неизбежными для человека, поставленного по правам наследования в положение верховного и бесконтрольного властителя.

И характер Дионисия, и — особенно — пифагорейскую дружбу в высшей степени удачно иллюстрирует история о двух сиракузских пифагорейцах, Дамоне и Финтий. Рассказы об этой паре в античности были хрестоматийными. Приводим один из самых подробных:

«Во времена тирании Дионисия один пифагореец, Финтии, участвовал в заговоре против тирана. Осужденный на казнь, он попросил у Дионисия отсрочки, чтобы прежде уладить свои дела, а поручителем смерти обещал дать одного из своих друзей. Деспот подивился тому, что есть такой друг, который сам себя предаст в темницу за него, а Финтий позвал одного своего приятеля, философа-пифагорейца по имени Дамон, который без колебания сразу же согласился стать поручителем смерти. Одни хвалили поручителя за чрезмерную любовь к другу, другие осуждали за опрометчивость и считали сумасшедшим. В назначенный час сбежался весь народ, сгорая от любопытства: сдержит ли слово давший поручителя. Время уже истекало, и все отчаялись ждать, как вдруг неожиданно в последний момент прибежал Финтий, когда Дамона уже вели на казнь. Всех так восхитила их дружба, что Дионисий помиловал осужденного и напросился к ним в друзья третьим» (Диодор Сицилийский. Историческая библиотека. X. 4. 3).

Думается, каждый понимает, о чем здесь шла речь. Ныне далеко не каждый согласится стать поручителем — хоть за близкого друга! — даже если речь идет о простом банковском кредите. Ибо не раз уже бывало, что человек, которому поверил поручитель, скрывался и на того падали его обязательства. Да почему, собственно, только «ныне»? Так было во все времена. А тут перед нами иное, куда более суровое поручительство — за человека, приговоренного к казни. Не вернется он вовремя — вместо него умрет поручитель. Пифагореец Дамон, нимало не сомневаясь, пошел на это (а ведь он был моложе Финтия, и они, кстати, по пифагорейскому обычаю вели совместное хозяйство).

Порфирий и Ямвлих добавляют к рассказу о Дамоне и Финтии еще несколько интересных деталей (Порфирий. Жизнь Пифагора. 59—60; Ямвлих. Жизнь Пифагора. 33. 233— 237). Во-первых, оказывается, Финтий и не был ни в чем виноват, а Дионисий приказал схватить его и разыграть весь последующий спектакль единственно для того, чтобы проверить, так ли крепка прославленная пифагорейская дружба. Во-вторых, когда после случившегося тиран просил двух пифагорейцев принять его третьим в их дружеский союз, они ему отказали, несмотря на все увещевания. Да и то сказать, вот уж менее всего подходящим другом он был бы для них… В-третьих, историю эту известный нам Аристоксен — а он, напомним, принадлежит к числу самых надежных свидетелей о раннем пифагореизме — услышал не от кого иного, как от самого Дионисия! Последний под конец жизни был свергнут с сиракузского престола и влачил остаток своих дней в Коринфе, подвизаясь на скромной ниве школьного учителя. Получается, что перед нами предельно достоверное сообщение очевидца и участника событий и ставить под сомнение реальность эпизода с Дамоном и Финтием не приходится.

Вряд ли эти два благородных сиракузянина имели глубокие познания в собственно философской (или тем более научной) стороне пифагорейского учения. Скорее всего, они принадлежали к группе «акусматиков». Пифагореизм был для них не какой-то теорией, а определенным образом жизни — жизни, в которой нужно следовать строго предписанной системе жестких норм. А самого Учителя они, конечно, воспринимали как основоположника и образец этой «пифагорейской жизни».

 

Платон-пифагореец

В историю пифагореизма одной из весьма значимых фигур входит Платон — один из крупнейших философов всех времен и народов, в каком-то отношении, можно сказать, воплощение самой Философии.

Заранее предполагаем, что некоторые читатели удивленно воскликнут: «Как же так? Всем же известно, что Платон — не пифагореец, а сократик!» Безусловно, в неписаной «Библии античной философии» вполне могло бы быть сказано: «Сократ роди Платона, Платон роди Аристотеля…» Разумеется, в духовном смысле.

Всё это верно. Платон действительно стал философом под прямым влиянием Сократа, был его учеником. Но точно так же верно и то, что за свою долгую жизнь он чем дальше, тем больше подвергался пифагорейскому влиянию. Весьма распространено следующее суждение: Платон — сократик, со временем ставший пифагорейцем. Мы бы, пожалуй, даже заострили эту формулировку, выразившись так: Платон — пифагореец, в молодости побывавший сократиком.

Собственно, и сам Сократ под конец своих дней тяготел к пифагореизму. В число его друзей вошли фиванские представители пифагорейской школы. Мы уже упоминали, что двое из них — Симмий и Кебет — присутствовали даже при казни Сократа. А ведь в этот «скорбно-радостный день» его окружали только самые близкие, те люди, которым он безоговорочно доверял.

Платон, особенно тесно общавшийся с Сократом именно в последние годы жизни последнего, не мог не быть в курсе взглядов этих пифагорейцев из Фив. Не менее ясно и то, что эти взгляды должны были вызывать его симпатию. В частности, как мы знаем, для пифагорейцев было весьма характерно участие в политике — причем в политике вполне определенного, подчеркнуто аристократического толка. Могло ли это не находить отклик в душе молодого Аристокла, сына Аристона (таково настоящее имя Платона), — афинянина, о «супераристократическом» происхождении которого говорило ему самому буквально всё: от родословной, восходящей к древним аттическим царям, и вплоть до его личного имени и «отчества» («Лучшеслав, сын Лучшего», как можно было бы перевести его имя на русский язык)?

Когда Сократа казнили в 399 году до н. э. и его ученики растеклись из Афин по разным краям обширного эллинского мира, в высшей степени характерно, что Платон в ходе своих странствий оказался в конце концов в Великой Греции. В 388 году до н. э. мы встречаем его в Сиракузах: там он пытается превратить тирана Дионисия Старшего в «правителя-философа», но терпит фиаско. Дионисий, утомившись платоновскими проповедями, приказывает продать мыслителя в рабство. К счастью (не только для Платона, но и для духовной истории человечества в целом), на рынке рабов, где был выставлен на продажу Платон, случайно оказались его друзья, которые, естественно, тут же выкупили и освободили его.

В ходе своей поездки в этот регион Платон имел полную возможность познакомиться с пифагорейским учением ближе, причем у самых его «истоков». Неясно, началась ли уже тогда дружба Платона с крупнейшим из тогдашних пифагорейцев — Архитом. В принципе, исключать это нельзя. Платон и Архит были людьми примерно одних лет.

В дальнейшем, уже после своего возвращения в Афины и основания в 387 году до н. э. собственной философской школы — знаменитой Академии, — Платон совершил еще два путешествия в Сиракузы: в 366 и 361 годах. На сей раз он подвизался при дворе Дионисия Младшего. Что представлял собой этот последний — мы уже знаем по излагавшейся выше истории о Дамоне и Финтии. Небесталанная, но крайне капризная личность, которой очень льстило прослыть «правителем-философом», но мешали впитанные с молоком матери деспотические замашки…

Дионисий Младший, с одной стороны, просто-таки возлюбил Платона (великий философ, что и говорить, был и великим чаровником душ человеческих), однако же, с другой стороны, меняться к лучшему упорно не желал. Платон, не терявший надежд, познакомил и подружил Дионисия с Архитом (Платон. Письма. VII. 338с), и тарентский правитель-пифагореец, похоже, возложил на молодого сиракузского тирана определенные чаяния (Платон. Письма. VII. 339d). Кстати, отсюда с неизбежностью вытекает, что к тому моменту сам Платон уже близко знал Архита.

Сложные, противоречивые отношения между Дионисием и Платоном едва не кончились плохо для последнего. Тиран охладел к афинскому философу (особенно потому, что тот дружил с опальным сиракузским вельможей Дионом, которого Дионисий воспринимал как конкурента), но в то же время и домой его не отпускал, несмотря на все просьбы. Платон оказался в положении, близком к аресту; он имел основания даже опасаться за свою жизнь.

«Тогда я придумываю вот какой способ спасения, — вспоминал позже Платон. — Я посылаю к Архиту и другим друзьям в Тарент письмо с рассказом о том, в каком положении я оказался. Они же, под предлогом какого-то посольства от имени их государства, — посылают тридцативесельный корабль во главе с одним из своих, Ламиском. Прибыв к Дионисию, он стал просить его за меня, говоря, что я хотел бы уехать и что не стоит мне в этом препятствовать. Дионисий дает свое согласие и отпускает меня, дав на дорогу денег…» (Платон. Письма. VII. 350ab).

Как видим, слово Архита много значило в этом регионе. Даже тиран могучих Сиракуз не счел возможным отказать ему в просьбе — наверное, не желал ссориться. А для Платона Архит оказался настоящим спасителем. Если бы не он, великому афинянину могла угрожать такая же участь, какая однажды уже чуть не обрушилась на него по воле Дионисия Старшего, — продажа в рабство. А то и что-нибудь похуже: Дионисий Младший уж точно не превосходил моральными качествами своего отца.

Уже вскоре этот второй представитель сиракузской тиранической династии был свергнут и изгнан вышеупомянутым Дионом. Тот стал новым властителем города. Дион считался верным учеником и последователем Платона, поэтому у многих родились надежды: наконец-то на сцену вышел подлинный «правитель-философ»! Дион и сам старался оправдывать эти упования, но у него ничего не получалось: вскоре обнаружилось, что он действует как обычный тиран. Наверное, при таком политическом режиме, как тирания, что-то принципиально изменить было и невозможно.

В результате Дион тоже стал жертвой заговора, организаторами которого, что интересно, были ученики Платона — Каллипп и Филострат. Всё перемешалось, бывшие единомышленники боролись друг против друга… В Сиракузах началась смута, к власти опять пришел Дионисий Младший. Потом он был снова отстранен — на сей раз коринфским полководцем Тимолеонтом. Все эти события очень интересны, но останавливаться на них в деталях мы не будем, поскольку наше внимание привлекает другое: влияние пифагорейских идей на платоновскую философию.

Это влияние лучше всего проследить на примере некоторых диалогов Платона. Он, как известно, излагал свое учение не в систематизированных наукообразных трактатах (как, казалось бы, более пристало серьезному мыслителю), а в «легком» диалогичном жанре. Поэтому, кстати, его произведения производят и глубокое эстетическое впечатление, их (или, по крайней мере, многие из них) с удовольствием прочтет и человек, не имеющий специального философского образования.

Среди десятков диалогов, входящих в корпус сочинений Платона, есть такие, в которых черты пифагореизма особенно сильны. Например, «Федон», написанный около 380—375 годов до н. э., то есть после первой поездки философа в Великую Грецию. В «Федоне», напомним, описаны предсмертные часы Сократа, его последняя беседа. В числе ее участников — Симмий и Кебет, члены пифагорейского содружества. Но самое интересное — в том, что Сократ в описании Платона оказывается большим пифагорейцем, нежели эти прямые последователи самосского мыслителя. Он им доказывает бессмертие души! И доказывает, надо сказать, весьма убедительно. Они сперва возражают, спорят, но в конце концов вынуждены согласиться.

Здесь Платон явно излагает мысли свои собственные, а не сократовские. «Босоногий мудрец» на самом деле отнюдь не был полностью убежден в том, что душа бессмертна и после смерти тела куда-то из него переселяется. Яркое свидетельство тому — «Апология Сократа», принадлежащая перу того же Платона. Притом она была написана заведомо раньше, чем «Федон», и в ней, без сомнения, Платон с большей точностью передает взгляды учителя. Так вот, в этом сочинении Сократ высказывается отнюдь не столь однозначно:

«Умереть, говоря по правде, значит одно из двух: или перестать быть чем бы то ни было, так что умерший не испытывает никакого ощущения о чем бы то ни было, или же это есть для души какой-то переход, переселение ее отсюда в другое место, если верить тому, что об этом говорят» (Платон. Апология Сократа. 40с). Последняя часть сказанного звучит вообще довольно скептично. Предлагаются два варианта, то есть как минимум у Сократа нет стопроцентной уверенности в посмертном существовании души. А к моменту казни такая уверенность у него будто бы появляется — если судить по «Федону».

У кого-нибудь другого могла бы, наверное, и такая метаморфоза произойти за месяц тюремного заключения. Но вряд ли у Сократа, отличавшегося стойкостью убеждений и совершенно не подверженного «порыву минуты». Нет, судя по всему, в «Федоне» Платон заставляет учителя высказывать мысли, принадлежащие не ему, Сократу, а отражавшие тогдашние воззрения самого Платона. Последний, напомним, уже увлекался в те годы пифагореизмом.

Вот как, например, платоновский Сократ в «Федоне» описывает посмертную судьбу: «Когда человек умрет, его гений, который достался ему на долю еще при жизни, уводит умершего в особое место, где все, пройдя суд, должны собраться, чтобы отправиться в Аид… Обретя там участь, какую и должно, и пробывши срок, какой должны пробыть, они возвращаются сюда… и так повторяется вновь и вновь через долгие промежутки времени» (Платан. Федон. 107de). Если это и не пифагорейское учение о метемпсихозе в чистом виде, то, во всяком случае, нечто весьма к нему близкое. Пока — в расплывчатой форме, без деталей. Но детализация еще последует. Ибо элементы пифагореизма во взглядах Платона со временем только нарастали.

Так, еще больше их в самом значительном и знаменитом сочинении гениального афинского философа — диалоге «Государство». Да, «Государство» — это именно диалог, хотя и огромный, в десяти книгах, в русском переводе он занимает почти три с половиной сотни страниц. Писался этот труд на протяжении нескольких десятилетий и завершен был, скорее всего, в промежутке между второй и третьей поездками Платона на Сицилию. Иными словами, в тот период, когда его общение с пифагорейцами было особенно близким и тесным.

Главным действующим лицом в диалоге по традиции выступает тот же Сократ. А основная цель произведения — создать, как отчасти следует уже из его заглавия, модель идеального государства. Модель эта прекрасно известна каждому, кто хоть в малейшей мере интересовался Платоном. Граждане разделяются на три класса в соответствии со своими склонностями и способностями, и у каждого из этих классов — свои функции. Первый класс — правители-философы; в их руках находится власть, они определяют судьбу государства. Второй — воины, или «стражи»; их задача — охранять власть философов и в целом поддерживать порядок. Третий — простонародье, крестьяне и ремесленники; они своим трудом поддерживают материальное благосостояние в обществе.

Обычно считается, что образцом для этой модели платоновского идеального государства послужили Спарта и (или) полисы Крита. Нам, однако, больше импонирует и представляется ближе стоящей к истине иная идея: мыслитель ориентировался здесь на те режимы, которые установили пифагорейцы в полисах Великой Греции (например, тот же Архит в Таренте). Если вдуматься, там всё именно так и было! Во главе стояли правители-философы, под началом у них находилось войско («стражи»), ниже следовало простонародье.

Итак, «Государство» является трудом в весьма значительной степени пифагорейским. Это, безусловно, подчеркивается тем фактом, что ближе к концу диалога помещен рассказ о загробном мире, причем куда более пространный, чем в «Федоне». Вводится этот знаменитый «платоновский миф об Аиде» следующим замечанием: якобы некий Эр, житель Памфилии (это область в Малой Азии), побывал «на том свете», а вернувшись — рассказал, что он там видел.

Так что же предстало его очам в оных мало посещаемых живыми местах? Мы процитируем лишь некоторые строки из его пространной истории, но и из них видно, что перед нами — пифагорейская идея о переселении душ, причем на сей раз — практически в чистом, незамутненном виде.

«…Прорицатель разложил перед ними (душами умерших. — И. С.) на земле образчики жизней… Эти образчики были весьма различны — жизнь разных животных и все виды человеческой жизни. Среди них были даже тирании, пожизненные либо пресекающиеся и кончающиеся бедностью, изгнанием и нищетой. Были тут и жизни людей, прославившихся своей наружностью, красотой, силой либо в состязаниях, а также родовитостью и доблестью своих предков. Соответственно была здесь и жизнь людей неприметных. Были там и жизни женщин… Впрочем, тут были вперемешку богатство и бедность, болезнь и здоровье, а также промежуточные состояния… Стоило взглянуть, рассказывал Эр, на это зрелище, как разные души выбирали себе ту или иную жизнь… Эр видел, как душа бывшего Орфея (знаменитого мифического певца и музыканта. — И. С.) выбрала жизнь лебедя… Видел он и лебедя, который предпочел выбрать жизнь человеческую… Случайно самой последней из всех выпал жребий идти выбирать душе Одиссея. Она помнила прежние тяготы и, отбросив всякое честолюбие, долго бродила, разыскивая жизнь обыкновенного человека, далекого от дел; наконец она насилу нашла ее, где-то валявшуюся, все ведь ею пренебрегли, но душа Одиссея, чуть ее увидела, с радостью взяла себе, сказав, что то же самое она сделала бы и в том случае, если бы ей выпал первый жребий. Души разных зверей точно так же переходили в людей и друг в друга, несправедливые — в диких, а справедливые — в кротких, — словом, происходили всевозможные смешения… Когда они легли спать, то в самую полночь раздался гром и разразилось землетрясение. Внезапно их понесло оттуда вверх в разные стороны, к местам, где им суждено было родиться…» (Платон. Государство. X. 618а — 621Ь).

Нельзя сказать, что этот рассказ во всей точностью соответствует Пифагоровой теории метемпсихоза, как мы ее знаем из других источников. Так, Пифагор вроде бы ничего не говорил о том, что душа сама себе выбирает будущее тело. Это — некое новшество, придуманное самим Платоном. Не исключаем даже, что с какой-то иронической целью. Ведь Платон, между прочим, был еще и великим иронистом, и нотки его изумительной иронии пронизывают весь только что приведенный рассказ. Дескать, хотите — верьте, хотите — нет… Впрочем, если от этой иронии отвлечься, то в целом перед нами повествование, весьма сильно напоминающее пифагореизм, в том числе и в деталях (души людей могут переходить в тела животных, равно как и наоборот).

Впрочем, самым «пифагорейским» произведением Платона обычно признают даже не «Государство», а диалог «Тимей», написанный еще позже — в 350-х годах до н. э. Иными словами, перед нами плод творчества уже Платона-старика, один из итоговых его трудов. Связанный с пифагореизмом характер этого сочинения проявился даже в том, что его заглавным героем (по имени которого диалог и назван) философ избрал некоего Тимея, пифагорейца из Локр Эпизефирских (греческий полис в Южной Италии).

Тимей беседует с Сократом. И в этом разговоре, что интересно, Сократ не играет роль главного действующего лица, как по большей части бывает у Платона, а выступает в роли внимательного слушателя. Ведущая же роль принадлежит Тимею, который излагает идеи о происхождении и устройстве мироздания — вполне согласующиеся со взглядами Пифагора.

Таков поздний Платон. Практически законченный пифагореец. Во всяком случае, никто не усомнится, что он чем дальше, тем больше двигался к этому статусу. То же движение продолжалось в его философской школе — Академии — и еще некоторое время после смерти основателя.

Непосредственным преемником Платона по руководству Академией стал его племянник Спевсипп. Кстати, этим был сильно обижен самый талантливый философ из всех, кто тогда находился в платоновской школе. Речь идет, разумеется, об Аристотеле. Он не без веских причин надеялся, что возглавить Академию поручат именно ему. А когда так не вышло, даже временно покинул Афины. Помимо прочего, Аристотелю, судя по всему, отнюдь не импонировало нарастание в среде платоников интереса к пифагореизму. Сам-то он к этому течению мысли относился весьма скептически. Эмпирик, сын врача… Никак не могла ему нравиться вся эта мистика чисел.

А в Академии пифагорейские идеи процветали. Спевсипп попросту «заменил платоновские идеи числами, которые понимал как самостоятельные субстанции, отделенные от чувственных вещей». Спевсиппа на посту схоларха сменил Ксенократ. Этот хоть и дружил с Аристотелем, но тоже с крайним пиететом относился к Пифагору. Он написал, в числе прочих, труд «Пифагорейские вопросы» (название явно перекликается с заголовком трактата Спевсиппа «О пифагорейских числах»).

Аристотель же всю силу своего мощного ума направил (если не в первую, то уж точно и не в последнюю очередь) на борьбу с пифагорейскими тенденциями. В главном философском труде Аристотеля «Метафизика» подвергнуты жесткой, последовательной критике взгляды «так называемых пифагорейцев», как он их с некоторым презрением называет.

Авторитет Аристотеля уже при жизни был огромен. И его вклад в дискуссию о пифагореизме имел, помимо прочих, тот результат, что авторитет этого философского учения сильно пошатнулся. Пифагорейцы, напомню, делились тогда на «акусматиков» и «математиков». Первых, конечно, аристотелевские аргументы не слишком волновали, и вряд ли они с ними всерьез знакомились. Для этих людей Пифагор был религиозным учителем, вдохновенным мистиком. А против мистики бороться логическими средствами бесполезно.

Другое дело — более рационально мыслившие «математики». Они стремились превратить пифагореизм в научную философию, освободить его от архаичных элементов. А после отточенных возражений Аристотеля пифагорейское учение выглядело настолько наивным, устаревшим, что, казалось, не поддавалось усовершенствованию. А если и поддавалось — то только за счет отказа от некоторых принципиальных идей самого Пифагора.

Так, многие пифагорейцы IV века до н. э. (то есть как раз современники Аристотеля) уже не верили в метемпсихоз. Но можно ли пифагореизм без метемпсихоза вообще признавать пифагореизмом? Во всяком случае, это будет какой-то уж очень нетрадиционный пифагореизм, к тому же явно содержащий в себе внутренние противоречия.

И, наверное, закономерно, что пифагорейцы этого поколения — поколения учеников Филолая — нередко воспринимались как «последние из пифагорейцев» (Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. VIII. 46). В дальнейшем же пути двух ветвей учения окончательно разошлись. «Акусматики» выпали из истории философской мысли. «Математики» же переориентировались на иные направления в философии. В высшей степени характерна, например, судьба знакомого нам Аристоксена: начинал он как последователь Пифагора, но затем перебрался из родного Тарента в Афины и стал там перипатетиком, учеником Аристотеля.

Как ни парадоксально, пифагореизм дольше продержался в Платоновской академии (применительно к этой разновидности пифагорейской философии часто употребляют термины «платонизирующий пифагореизм»). Но и через этот бастион пифагорейских идей уже через несколько десятилетий прошла трещина. В 265 году до н. э. очередным главой школы стал Аркесилай, который коренным образом изменил характер проповедовавшихся в ней взглядов.

С Аркесилаем связан переход к так называемому академическому скептицизму. А именно: этот мыслитель утверждал, что цель философии — не обладание истиной, а отсутствие заблуждений. И чтобы не допустить ошибок, лучше вообще воздерживаться от позитивных суждений догматического характера, поскольку доказать истинность любого такого суждения, строго говоря, невозможно.

Победа в Академии скептического подхода наносила серьезный удар в том числе и по пифагорейским идеям — они ведь тоже недоказуемы. Одним словом, пифагореизм подвергался в эпоху эллинизма атакам буквально со всех сторон. Его критиковали перипатетики-«аристотелевцы», от него отреклись платоники-«академики». Тогда же появились новые весьма влиятельные философские школы — стоицизм и эпикуреизм; их представителям взгляды Пифагора тоже были никоим образом не близки.

Вполне естественно поэтому, что эллинистический период (III—I века до н. э.) на протяжении своей большей части был для пифагореизма временем тяжелого упадка. Почти перестали появляться сколько-нибудь крупные философы этого направления. Могло даже показаться, что оно просто погибло. Впрочем, такое впечатление было бы ложным, и пифагорейскому учению еще было суждено возродиться, хотя и в значительно изменившейся форме.

В то время как пифагореизм становился всё менее популярным в среде самих греков, им начали интересоваться римляне. Как-то в конце IV века до н. э. Дельфийский оракул по некоему поводу дал им предписание: установить в своем городе статую мудрейшего из эллинов. Кого именно — не уточнялось: это власти Римской республики должны были решить сами. Они сделали выбор именно в пользу Пифагора, и на Форуме — главной площади Рима — появилось его изваяние.

Почему именно его? Это казалось парадоксальным даже некоторым из самих античных авторов. Так, известный римский ученый-энциклопедист Плиний Старший замечает по данному поводу: «И странно, что те сенаторы Сократу, тем же богом (Аполлоном. — И. С.) предпочтенному в мудрости всем, предпочли Пифагора» (Плиний Старший. Естественная история. XXXIV. 11. 26). Здесь намек на то, что в V веке до н. э. Дельфийский оракул своим речением объявил Сократа самым мудрым из людей. И ведь действительно, даже и для нас ныне если кто-то из философов и предстает этаким живым воплощением мудрости, то это именно Сократ.

Римляне же сочли таковым Пифагора. Тут, несомненно, нужно учитывать, где именно учил и приобрел славу переселившийся с Самоса мыслитель. В греческих полисах Южной Италии — иными словами, не столь уж далеко от растущего и расширяющего свои владения Рима. Первыми эллинами, с которыми познакомились римляне, были, естественно, те, которые жили в Великой Греции. От них-то жители сурового «Ромулова города» и получили свои самые первичные знания о философии. А эти италийские греки, само собой, особенно благоговели перед именем Пифагора.

В результате сложилась даже легенда, согласно которой второй римский царь Нума Помпилий (непосредственный преемник полумифического Ромула) якобы лично знал Пифагора и был его учеником (Плутарх. Нума. 8). Соответствовать истине это никак не может: правление Нумы датируют концом VIII — началом VII века до н. э., его смерть относят к 671 году до н. э. Иными словами, он скончался за век до рождения Пифагора! Но весьма характерен тот факт, что подобное сказание появилось, причем греческий мудрец в нем оказался связан (вопреки всем хронологическим препятствиям) именно с Нумой, которого тоже изображали самым мудрым из всех царей Рима. Римляне пытались, так сказать, всеми правдами и неправдами ассоциировать себя с великим эллином, к которому испытывали большой пиетет.

 

Неопифагореизм

Выше говорилось о том, что Пифагор пользовался симпатией римлян. Так вот, следует ли вести речь о некой причинно-следственной связи или же перед нами просто случайное совпадение — судить трудно, но, во всяком случае, с установлением римского владычества над Средиземноморьем наступил новый этап в истории пифагореизма, характеризовавшийся возрастанием интереса к этому, казалось бы, полузабытому и ушедшему в прошлое учению.

«Железный Рим» в ходе ряда победоносных войн покорил, помимо многих прочих, также греческие (эллинистические) государства. Эллины с их высочайшей культурой стали римскими подданными. Это оказало весьма значительное влияние на цивилизацию самих римлян. Как писал их великий поэт Гораций,

Греция, взятая в плен, победителей диких пленила, В Лаций суровый внеся искусства… (Гораций. Послания. II. 1. 156—157)

Наблюдение совершенно верное! Римляне одержали верх над греками в военно-политическом отношении; но те взяли своеобразный реванш, став учителями своих победителей.

В частности, философия попала в «город Ромула» только под несомненным воздействием греков. Самих римлян, трезвых прагматиков по складу своего «национального характеpa», до того весьма мало привлекало абстрактное парение мысли. Не случайно и впоследствии философов-римлян (то есть римлян в полном смысле, урожденных римлян) было чрезвычайно мало. Если попытаться припомнить сколько-нибудь крупные имена, кто придет на ум? Лукреций, Цицерон, Сенека… Вот, пожалуй, и всё. Притом ни для одного из перечисленных философия не стала главным в жизни. Лукреций — философствующий поэт, увлекшийся взглядами Эпикура и пожелавший изложить их в изящных стихах. Цицерон — рафинированный интеллектуал, для которого философия была лишь одним из многих предметов, которыми он интересовался (наряду с политикой, риторикой, правом и пр.); к тому же типичный эклектик, так и не примкнувший однозначно ни к одной из существовавших философских школ (ближе всего ему был скептицизм, что и не удивительно). Сенека — эпигон древнегреческих стоиков; более того, хоть мы сейчас и воспринимаем его преимущественно как философа, в действительности для него по крайней мере не меньшее значение имели иные сферы деятельности. Он был богачомсенатором, занимал одно из первых мест в управлении государством (одно время являлся воспитателем юного императора Нерона и фактически распоряжался делами огромной державы), а еще писал драмы…

В подавляющем же большинстве философы Римской империи за пять веков ее существования были хотя и подданными Рима, но по этнической принадлежности греками. Или, что интересно, римлянами, писавшими на греческом языке (как знаменитый «философ на троне» Марк Аврелий) и тем самым уже вынужденными и мыслить «на греческий лад». В среде этих-то людей (точнее, разумеется, некоторой их части) и произошло возрождение пифагорейской традиции, возникновение такого философского направления, как неопифагореизм.

В целом историю пифагореизма обычно периодизируют так. Вначале ранний пифагореизм: от второй половины VI до середины IV века до н. э. Иными словами, от Пифагора до Архита. На данном этапе интересующего нас учения мы прежде всего и останавливались в предшествующих главах. И видели, что завершается он упадком.

Под знаком этого упадка проходит следующий период — средний, или эллинистический пифагореизм, охватывающий время с конца IV по I век до н. э. Крайне бесплодное время, на протяжении которого пифагореизм (как, впрочем, и остальные традиционные, «классические» философские направления — платонизм, аристотелизм) влачил жалкое существование. Не случайно почти нет памятников философской мысли, которые представляли бы данный этап. Имеется разве что некоторое количество ничем не выдающихся трактатов, причем псевдонимных — приписанных неизвестными авторами Архиту, Тимею и другим крупным пифагорейцам предшествующей поры. По жанру эти трактаты можно было бы назвать «учебниками философии». Собственно, в них мало специфически пифагорейского; в изложении материала они опираются на понятийный аппарат Платона и Аристотеля. Серьезного интереса они не представляют ни для кого, кроме узкого круга специалистов.

Но уже в I веке до н. э. это «безвременье» для пифагорейской школы кончается и начинают мощно пробиваться ростки неопифагореизма. Так (или еще поздним пифагореизмом) называют последний, третий период истории пифагорейской школы. В эту эпоху учение, основанное Пифагором, изменяется в сторону резкого нарастания мистического, религиозного элемента в ущерб рационально-философскому.

Как нам представляется, одной из причин перемены послужило вот что. Вспомним об «акусматиках» и «математиках» и о том, что их пути в IV веке до н. э. разошлись. «Математики», апеллировавшие к рациональному началу в пифагореизме, во времена Филолая и Архита вроде бы одержали верх, но затем постепенно утратили собственную самобытность и растворились в других направлениях античной философии. А что же случилось с более традиционно настроенными «акусматиками»? При невнимательном взгляде может показаться, что они вообще исчезли. Но в действительности это не так. Они, конечно, никуда не делись, но просто как будто затаились и выжидали своего часа. И вот он вновь настал… Неопифагореизм — это, безусловно, пифагореизм «акусматиков», а не пифагореизм «математиков»; рационализма в нем крайне мало.

В среде неопифагорейцев встречаются люди, менее всего похожие на философов и ученых. Самый яркий пример — Аполлоний Тианский, живший в I веке н. э. Уроженец Малой Азии, он был весьма колоритной фигурой. В нем как будто возродился странствующий пророк-чудотворец архаической эпохи, какой-нибудь Гермотим или Абарис. Пожалуй, на них он походил даже больше, чем на Пифагора, однако сам себя считал (да и другие его считали) верным последователем са-мосского мудреца. Так, написавший его восторженную биографию греческий писатель Флавий Филострат выражается даже в следующих тонах: «Аполлоний… превосходною своею мудростью и презрением ко всякому тиранству был божественнее Пифагора… Однако людям неведома его истинная мудрость, основанная на философии и здравом смысле, так что одни суесловят о нем так, другие этак. Например, из-за того, что ему довелось встречаться и с вавилонскими магами, и с индийскими брахманами, и с египетскими нагими отшельниками, иные и его самого называют магом, а то и хулят по незнанию как злого колдуна» (Флавий Филострат. Жизнь Аполлония Тианского. I. 2).

Как видим, Аполлоний здесь поставлен на такой пьедестал, что выше уж некуда: по мнению биографа, он превосходил самого Пифагора! Ему приписаны черты, которые роднят его с древним самосцем, и прежде всего знакомство с пресловутой восточной мудростью. Если в рассказах о Пифагоре фигурировали его поездки в Египет, Вавилон, иными словами, все-таки по Ближнему Востоку, то Аполлоний отправился — в реальности или в представлениях его жизнеописателя — еще намного дальше, к брахманам Индии.

Не случайно у Филострата указывается и на то, что Аполлония враги обвиняли в колдовстве. Действительно, враги называли его колдуном. В связи с этим человеком вообще передавали много чудесных историй, повествовавших о его сверхъестественных свойствах и деяниях — исцелениях, прорицаниях и т. п. Например, он будто бы предсказал римскому полководцу Веспасиану верховную власть — и тот в дальнейшем действительно стал императором.

Аполлоний, насколько известно, написал книгу о Пифагоре. Она до нас не дошла; впрочем, может быть, эту утрату не стоит считать такой уж серьезной. Что достоверного мог он сказать о философе, жившем за полтысячелетия до него? Скорее всего, он создал некий мифологизированный идеальный образ, причем наверняка в каких-то отношениях рисовал его с собственной персоны.

Понятно, что Аполлония — чистого практика — весьма мало интересовали (да и, вероятно, были ему попросту малопонятны) собственно философско-научные аспекты пифагореизма. Главным для него был «душеспасительный» пифагорейский образ жизни с его многочисленными предписаниями, табу и пр., которого этот подвижник яро придерживался, дойдя до крайних степеней аскезы.

Несколько раньше, в I веке до н. э., жил Нигидий Фигул — знатный римлянин, ставший пифагорейцем, причем принявший это учение именно в его неопифагорейском варианте. Это личность менее запоминающаяся, чем Аполлоний; но всё же в Риме своего времени (а это, между прочим, эпоха Цицерона, с которым Нигидий дружил) он пользовался немалой известностью, отчасти скандальной. Его сопровождала репутация человека ученейшего, небывало эрудированного. Увлечение пифагорейскими идеями он сочетал с активными занятиями астрологией. Если вдуматься, это закономерно: от пифагорейской теории «гармонии сфер» — прямой путь к представлению, согласно которому судьбы людей определяются положением светил. Нигидий Фигул, кстати, слыл магом, подобно Аполлонию Тианскому, несмотря на то, что в целом они ничем не были похожи друг на друга — ни по интеллектуальному уровню, ни по общественному положению.

Как видим, неопифагореизм был весьма неоднородным по характеру течением. Находим мы в числе его представителей также и лиц, более близких к философии в привычном нам смысле слова. Таков, в частности, Нумений (вторая половина II века н. э.) — грек родом из Сирии, являвшийся римским подданным. Нумений контаминировал элементы пифагорейской и платоновской теорий, а в получившуюся смесь привнес также черты экзотических учений «восточной мудрости», восходивших к индийским брахманам, египетским жрецам, персидским магам. Его интересовал даже иудаизм, и именно Нумению принадлежит известное высказывание: «Платон — это говорящий по-гречески Моисей». Иными словами, древние греки и древние евреи, по его мнению, мыслили об одном и том же, шли к одинаковой цели — в конечном счете к познанию Бога. Ветхий Завет Нумением трактуется, естественно, именно сквозь призму античной философии, преимущественно в аллегорическом духе.

Стоит отметить еще и такого неопифагорейца, как Нико-мах Геразский, живший в начале II века н. э. Он сочетал занятия философией и наукой, известность же получил преимущественно именно как ученый (труды «Введение в арифметику», «Учебник гармоники»). Как видим, конкретные научные дисциплины, которыми интересовался Никомах, — традиционно пифагорейские. Ясно, что его привлекала пресловутая мистика чисел. «У Никомаха… первый бог (монада) предстает как демиург, рождающий диаду, и ум — принцип бытия и познания всех вещей».

Напомним, монада и диада — это не что иное, как единица и двоица. Базовые пифагорейские числовые понятия, противопоставлявшиеся друг другу. Здесь (не только конкретно у Никомаха, но и у большинства представителей неопифагореизма) они приобретают отчетливо религиозный оттенок. Единица, монада — первый и верховный бог. Монада порождает диаду, тем самым былое единство разделяется, но это одновременно дает толчок к возникновению мира со всем множеством и многообразием его явлений.

Закономерно, что на базе неопифагорейской философии во многом вырос неоплатонизм — самое мощное и влиятельное философское течение поздней античности. Последний крупный неопифагореец Аммоний, грек из Египта, живший в начале III века н. э., явился непосредственным учителем первого неоплатоника Плотина. Иногда даже самого Аммония называют основоположником неоплатонизма, но это явное преувеличение, для которого нет ровно никаких оснований.

Разумеется, в рамках этой книги говорить сколько-нибудь подробно о неоплатонизме не приходится. Но нельзя не отметить, что основной посыл этого последнего судьбоносного направления античной философии — диалектика Единого и Многого. А тут уж без влияния пифагореизма, с его интересом к числовой стороне всего сущего, никак не обойтись.

Неоплатоники, собственно, решали вопрос: как вообще из Единого, то есть некой нерасчлененной единицы, может произойти (и закономерно происходит) Многое, которое представлено тем миром, в котором мы живем? Вопрос столь же прост, сколь сложен ответ; вопрос столь же вечен и абстрактен, сколь конкретно-историчны предлагавшиеся и предлагающиеся его решения.

В самое последнее время проблема эта получила особенную остроту. Теория Большого взрыва, не только предложенная, но и со всей возможной строгостью доказанная астрономами XX века (более того, с ней официально согласилась католическая церковь), гласит: когда-то, энное количество миллиардов лет назад, наша Вселенная была точкой. То есть некоей единицей, сказали бы пифагорейцы. Затем что-то произошло (что именно — никто не рискнет утверждать), и она начала расширяться. Из единого возникло многое, и это опять же находится в каком-то глубинном согласии с пифагорейской теорией. Причем случилось это вопреки второму закону термодинамики, согласно которому только из более сложных систем могут происходить более простые, но не наоборот.

Попробуем отвлечься от всей этой метафизики и вернуться к неоплатонизму. Представители этого направления обращались (хотя и на ином философском языке) к тем же самым проблемам, которые были актуальны для христианства, как раз тогда находившегося в стадии становления. Согласно христианскому учению, Бог создал мир. Из ничего. Единый и совершенно нематериальный Бог сотворил многообразный и вполне материальный мир. Опять диалектика Единого и Многого? Да. Плюс еще диалектика нематериального и материального. И это опять в какой-то степени наследие пифагореизма. Вспомним, как у Пифагора (по каким-то сложным, не вполне еще продуманным механизмам) всё возникает из чисел — этих идей, абстракций… Да, порой приходится подумать о том, что герой этой книги, поминаемый ныне по большей части всего лишь в связи с теоремой, носящей его имя, на самом деле заслужил полное право стоять в числе тех титанов, которые выковали наш менталитет.

Неоплатонизм — этот прямой наследник пифагореизма — закономерно оказался в достаточно сложных отношениях с христианством. Они, скажем без преувеличения, конкурировали за «власть над умами». Победу, как все прекрасно знают, одержало учение Христа, а не учение Плотина. Не в последнюю очередь потому, что основатель христианской религии и его непосредственные преемники обращались ко всем — вплоть до людей самых малообразованных, стоявших у подножия социальной структуры. Поэтому писали раннехристианские авторы просто и ясно. Неоплатоники же подчеркивали свою элитарность, что отражалось и на довольно-таки «заумном» стиле их сочинений.

Борьба вначале была весьма острой. Один из крупнейших неоплатоников — известный нам Порфирий, ученик самого Плотина и автор биографии Пифагора, — написал очень жесткий антихристианский трактат. Может быть, потому-то неоплатонизм и погиб, что не смог «переварить» христианство. А христианство, напротив, «переварило» неоплатонизм, включило в себя многое из этой философской системы. Понятно, это делалось скорее подспудно. Кто-то уже в более близкие нам времена сказал примерно так: «Есть вещи, которые делают, но не говорят о них». Подобный цинизм христианам первых веков был, понятно, не свойствен. И всё же среди них были авторы, не чуждые неоплатоническим (то есть отчасти пифагорейским по истокам) идеям. В их числе, например, находился такой великий теолог, как Ориген (первая половина III века). Именно из-за элементов неоплатонизма в его учении, которые более ортодоксально настроенными мыслителями воспринимались как «еретические», Ориген так никогда и не был провозглашен святым, несмотря на его громадный вклад в развитие христианского богословия.

Несомненна связь с неоплатонизмом такого мистического течения в раннем христианстве, как гностицизм. Правда, не на первом, а уже на последующих этапах развития гностических идей. Гностицизм ведь возник еще в I веке н. э., а в следующем столетии уже стал влиятельным. Плотин же, напомним, жил в III веке. Тем не менее между неоплатоническим и гностическим учениями есть явные элементы сходства. Единство и множество, Бог и мир, монизм и дуализм — всё это интересовало гностиков так же, как и неоплатоников. Правда, разгадки этих сложнейших проблем, предлагавшиеся ими, были иными — по сравнению как с неоплатонизмом, так и с христианством. В частности, обеим последним системам присущ онтологический оптимизм, позитивный взгляд на мир. Совсем наоборот у гностиков: их взгляды пессимистичны и проникнуты негативизмом. Многогранный мир, отделившись от единого Бога, тем самым стал обителью зла (предлагалась и более экзотическая версия: напротив, мир благ, а Бог — его противоположность — зол). На научном языке это формулируют так: «Специфичным для гностицизма является антикосмический дуализм: мир предельно удален от Бога и есть его антипод… Гностики помещают между Богом и миром серию ипостасей (у Василида, например, число их доходит до 365), функция которых заключается не в том, чтобы соединить идеальное и материальное (как в неоплатонизме), а, наоборот, разделить их».

Как было только что отмечено, возникновение гностицизма хронологически предшествовало появлению неоплатонического учения. В трудах Плотина гностики уже точно упоминаются. В связи с этим возможно даже, что как раз неоплатонизм сложился не без воздействия гностицизма, а не наоборот. Плотин был родом из Египта, а в этом регионе гностические настроения пользовались особой популярностью. Но если гностицизм произошел не от неоплатонизма, то, может быть, при его становлении сыграл какую-то роль непосредственно неопифагореизм — главный предмет нашего интереса в данной подглавке? Такую возможность отрицать нельзя, хотя, кажется, она всерьез в науке не рассматривалась. Неопифагореизм, напомним, существовал уже с I века до н. э.

Гностицизм и писания его представителей были рано осуждены христианским богословием как злейшая ересь. Совсем другое дело — такой своеобразный, интереснейший памятник, как «Ареопагитики». Это цикл теологических трактатов, содержание которого отчетливо неоплатоническое, но который парадоксальным образом не только не отвергается христианской Церковью, а, напротив, признается весьма авторитетным в вероучительном отношении текстом.

Дело в том, что, когда создавались «Ареопагитики» (в V — начале VI века), их автор поставил под ними не свое имя, а имя Дионисия Ареопагита, видного христианского деятеля одного из самых ранних поколений (I век), первого епископа Афин. Иными словами, имя человека, жившего в ту пору, когда никакого неоплатонизма еще не было. И, понятно, трактаты, таким образом подписанные, никак не могли быть заподозрены в «еретических», неоплатонических тенденциях — весьма тонкий ход со стороны подлинного сочинителя! Он столь умело «замаскировал» свою собственную личность, что и по сей день нет однозначного ответа, кто был этот неоплатоник (большинство ученых склоняются в пользу грузинского мыслителя Петра Ивера).

Только методами филологической критики Нового времени удалось установить, когда именно были написаны его труды. Их, впрочем, так уж по традиции и продолжают называть «Ареопагитиками», а неизвестный их автор фигурирует в литературе как Псевдо-Дионисий Ареопагит. Говорится в них прежде всего о «небесной иерархии» (именно такое название носит первый и главный из трактатов этого цикла). Помнится, в бытность автора этих строк студентом МГУ один из сокурсников задал ему (понятно, в порядке «проверки эрудиции», чем мы все тогда баловались) вопрос о девяти чинах ангельских. Правильный их порядок таков (три триады): серафимы, херувимы, престолы; господства, силы, власти; начала, архангелы, ангелы. Между прочим, приведенная классификация — именно из «Ареопагитик».

Хорошо уже знакомая нам пифагорейская числовая мистика, как видим, тут сильно ощутима. Кстати, заметим в связи с этой систематизацией существ, стоящих над нами, вот еще какую закономерность. Девять чинов ангельских плюс сам Бог — получается десять. С другой стороны, три триады ангельских чинов плюс Бог — получается четыре. Десятка (декада), плавно перетекающая в четверку (тетрактиду), и наоборот. Чистый Пифагор! Даже боимся далее рассуждать в духе этой диалектики, дабы не коснуться самой сущности «сияющего мрака», как великий богослов Григорий Нисский (IV век) определял саму сущность непознаваемого Бога.

Кстати, не случайно мы упомянули здесь Григория Нисского. Он, а также его брат Василий Великий и их общий друг Григорий Богослов (иначе Григорий Назианзин) — эта великая «каппадокийская тройка» — с полным основанием слывут столпами «христианского неоплатонизма». Иными словами, их взгляды — подчеркнем, по своему духу не просто абсолютно христианские, но, скажем так, основополагающе-христианские (в частности, вся теология православия незыблемо держится на основах, заложенных святым Василием, двумя святыми Григориями и развивавшими их мысли последователями уже византийского времени, такими как Симеон Новый Богослов, Григорий Палама и др.), — подверглись весьма сильному неоплатоническому (а значит, и пифагорейскому) влиянию.

…Годы и века продолжают сменять друг друга. Пифагор в нашем восприятии по-прежнему существует в «двух ликах». Рационалист — и мистик. Ученый — и таинственный пророк. От этого уж, видимо, никуда не деться. С одной стороны, это человек, чьи портреты — как автора известной теоремы — висят в школьных кабинетах математики. Портреты, заметим, чисто условные: никто сейчас не знает, как Пифагор выглядел, никаких его прижизненных изображений не сохранилось, да их и не было. Правда, для математиков Пифагор — автор «скорее почитаемый, чем читаемый», тем более что и читать-то нечего: он, как мы знаем, ничего не писал (в отличие, например, от Евклида, который бок о бок с Пифагором красуется на стенах тех же математических кабинетов, но притом является автором прекрасно сохранившихся трудов).

С другой стороны, Пифагор — это та фигура, которая в силу своей загадочности неизменно привлекала и привлекает, вплоть до нашего времени, адептов любых оккультно-магических учений. В теософии Е.П. Блаватской, метафизическом традиционализме Рене Генона и других подобных «системах» самосскии мудрец, естественно, предстает в качестве одного из «великих посвященных», вечных учителей человечества, раскрывших ему трансцендентные тайны. И эта двойственность образа нашего героя, присутствовавшая уже в представлениях его ближайших последователей (а пожалуй, даже и современников, лично знакомых с ним), никуда не ушла и никуда не уйдет. Как бы то ни было, ясно, что Пифагор — среди тех деятелей мировой культуры, которые действительно, в полном смысле слова остались в веках.