Люди и боги, жизнь и смерть
Выше уже неоднократно шла речь о различных категориях древнегреческой религии. Знание некоторых важнейших черт этой религиозной системы необходимо для того, чтобы составить правильное представление об общем мировоззрении эллинов.
Религия древних греков, как и всё в их жизни, имела полисный характер. В чем это выражалось? Прежде всего в теснейшей, неразрывной связи религии с политикой, полисной государственностью. Пожалуй, это даже слишком слабая формулировка. Вернее будет сказать, что религиозные и государственные структуры в принципе совпадали. В полисе было сакрализовано, то есть считалось священным, буквально всё, любая сфера общественной деятельности. Он являлся не только политическим, но и религиозным феноменом.
Поясним эту мысль. В одной из предыдущих глав мы видели: полис есть городская гражданская община, конституирующая себя в качестве политической организации, то есть государства. Но в той же самой мере полис есть городская гражданская община, конституирующая себя в качестве религиозной организации, то есть по сути дела церкви.
Во всяком случае, церкви как отдельной от государства структуры не существовало ни в одном полисе. Соответственно, не сложилось такое замкнутое и отделенное от прочего населения сословие, как духовенство. Жрецы являлись полисными должностными лицами. В эпоху преобладания аристократических режимов ими становились выходцы из знатных родов. А в тех полисах, где победила демократия, большинство жрецов просто избиралось – народным голосованием или по жребию. При этом жрецам ничто не мешало параллельно заниматься и политической деятельностью. Так, афинский дипломат Каллий, заключивший мир с Персией в 449 г. до н. э., был пожизненным жрецом очень высокого ранга. Другой видный жрец, Лампон, являлся одним из ближайших соратников Перикла и стал ойкистом (основателем) колонии Фурии.
Уже поэтому в полисе было абсолютно невозможно такое характерное для очень многих обществ явление, как конфликт между духовной и светской властями. Собственно, конфликтовать было некому и не с кем: духовная и светская власть воплощались в одних и тех же учреждениях и лицах. По той же самой причине любой религиозный праздник одновременно был и государственным праздником, и наоборот.
Главный афинский праздник издревле назывался Панафинеи и справлялся ежегодно, летом, в честь богини Афины. С VI в. до н. э. раз в четыре года этот праздник стал отмечаться с особенным блеском и пышностью; в таких случаях он назывался Великими Панафинеями. Существовал целый ряд праздников Диониса – бога умирающей и воскресающей природы, весеннего веселья, вина. Важнейший из них – проводившиеся весной Великие Дионисии – тоже был введен в VI в. до н. э. Именно из ритуалов этого праздника со временем вырос прославленный древнегреческий театр, самый первый во всем мире.
Важнейшим мероприятием каждого праздника была торжественная процессия (помпа). Все жители города, нарядно одетые, шли по улицам и площадям к святилищу того бога (или богини), которому был посвящен праздник. Там совершалось жертвоприношение: во славу божества закалывались быки, овцы или козы. Часть мяса жертвенных животных тут же сжигалась (считалось, что дым, восходя от костра к небесам, питает богов), а другую часть готовили и устраивали общее пиршество. Все эти совместные действия, несомненно, позволяли всем афинским гражданам почувствовать себя единым коллективом.
Характерно, что и сам пантеон олимпийских богов, почитавшихся греками, в какой-то мере организован как полис. Правда, полис этот – очень раннего типа, такой, во главе которого стоит царь-басилей, а его окружают аристократы. И это вполне понятно: ведь формирование религиозных воззрений происходило на самых первых этапах развития греческой цивилизации, и в религии отразились реалии именно этого времени.
Боги на Олимпе решают дела мира, собираясь на общий совет. Правда, на этом совете голос одного из участников звучит гораздо громче, чем голоса остальных. И этот участник, естественно, Зевс, «владыка бессмертных и смертных». Но на чем основана его власть? Прежде всего – на превосходстве в чисто физической силе. Вот как общается Зевс с остальными небожителями в «Илиаде» Гомера:
«Слушайте слово мое, и боги небес и богини:
Я вам поведаю, что мне в персях сердце внушает;
И никто от богинь, и никто от богов да не мыслит
Слово мое ниспровергнуть; покорные все совокупно
Мне поспешайте, да я беспрепятственно дело исполню!
Кто ж из бессмертных мятежно захочет, и я то узнаю,
С неба сойти, пособлять илионянам или данаям,
Тот пораженный позорно страдать на Олимп возвратится!
Или восхичу его и низвергну я в сумрачный Тартар,
В пропасть далекую, где под землей глубочайшая бездна:
Где и медный помост, и ворота железные, Тартар,
Столько далекий от ада, как светлое небо от дола!
Там он почувствует, сколько могучее всех я бессмертных!
Или дерзайте, изведайте, боги, да все убедитесь:
Цепь золотую теперь же спустив от высокого неба,
Все до последнего бога и все до последней богини
Свесьтесь по ней; но совлечь не возможете с неба на землю
Зевса, строителя вышнего, сколько бы вы ни трудились!..
Если же я, рассудивши за благо, совлечь возжелаю, —
С самой землею и с самым морем ее повлеку я
И моею десницею окрест вершины Олимпа
Цепь обовью; и вселенная вся на высоких повиснет —
Столько превыше богов и столько превыше я смертных!».
Читаешь это несколько наивное хвастовство, и не проходит впечатление: разница между Зевсом и другими богами – только количественная, а не качественная. Да, он сильнее их, даже намного сильнее, – а что еще? Лучше ли он их в моральном плане, благороднее, честнее, добрее, может ли служить для остальных божеств примером? Да ничуть! Он всё привык решать именно грубой силой. Не удивительно, что ему не всегда охотно подчиняются. Еще одна цитата из «Илиады»: вестница богов Ирида приносит Посейдону, брату Зевса, приказ верховного владыки, но повелитель морей раздраженно отвечает:
«Так, могуществен он; но слишком надменно вещает,
Ежели равного честью меня укротить он грозится!
Три нас родилося брата от древнего Крона и Реи:
Он – громовержец, и я, и Аид, преисподних владыка;
Натрое всё делено, и досталося каждому царство:
Жребий бросившим нам, в обладание вечное пало
Мне волношумное море, Аиду подземные мраки,
Зевсу досталось меж туч и эфира пространное небо;
Общею всем остается земля и Олимп многохолмный.
Нет, не хожу по уставам я Зевсовым; как он ни мощен,
С миром пусть остается на собственном третьем уделе;
Силою рук он меня, как ничтожного, пусть не стращает!
Дщерей своих и сынов для Зевса приличнее будет
Грозным глаголом обуздывать, коих на свет произвел он,
Кои уставам его покоряться должны поневоле!» [96] .
В конце концов, правда, морской бог, поворчав, смиряется и заявляет:
«Ныне, хотя негодующий, воле его уступаю» [97] .
События, однако, могли развертываться и не столь мирно. Мифы рассказывают о том, как однажды несколько божеств – тот же Посейдон, Гера и Афина – даже восстали против Зевса, пытаясь его свергнуть и заковать в цепи. Перед нами просто-таки живая картинка атак аристократов на басилея в раннем полисе, отразившаяся в религиозной сфере. Властелин Олимпа лишь с большим трудом отстоял свое верховенство, да и то не без посторонней помощи. Его спасла Фетида, одна из второстепенных морских богинь. Она
…на Олимп многохолмный призвала сторукого в помощь,
Коему имя в богах Бриарей, Эгеон – в человеках:
Страшный титан, и отца своего превышающий силой,
Он близ Кронида воссел, и огромный, и славою гордый.
Боги его ужаснулись и все отступили от Зевса [98] .
Сторукие великаны Бриарей, Котт и Гиес, дети первобогов Урана (Неба) и Геи (Земли), принадлежали к одному из самых старших «божественных поколений». Они издавна были заточены в земных недрах, но однажды Зевс уже вызывал их оттуда – когда боролся за власть со своим отцом Кроном и другими титанами. Вмешательство сторуких решило исход войны. Гесиод пишет:
В первых рядах сокрушающе-яростный бой возбудили
Котт, Бриарей и душой ненасытный в сражениях Гиес.
Триста камней из могучих их рук полетело в титанов
Быстро один за другим, и в полете своем затенили
Яркое солнце они. И титанов отправили братья
В недра широкодорожной земли и на них наложили
Тяжкие узы, могучестью рук победивши надменных [99] .
А сами сторукие опять ушли в подземное царство – сторожить плененных ими узников. И вот теперь в очередной раз потребовались услуги одного из них. Похоже, как бы Зевс ни хвастался, как бы ни выставлял себя всемогущим, но и его силе был предел, когда приходилось прибегать к чужой подмоге.
* * *
Да, боги, как их рисует Гомер, а вслед за ним и вся древнегреческая литература, – самые настоящие аристократы. Весь образ их жизни как бы списан с реальной жизни знати архаической эпохи, которую автор «Илиады» мог наблюдать воочию: пиры и войны, войны и пиры…
Если Гомер изображает «повседневный быт» небожителей, то его младший современник – Гесиод – описывает жизнь божеств в «историческом» аспекте, в форме так называемой теогонии (учения о происхождении богов, а вместе с ними – и мира). Одна из двух главных поэм Гесиода так и называется – «Теогония».
У этого поэта история мироздания и божественного начала в нем оказывается путем от первоначального древнего Хаоса к стройному упорядоченному Космосу (тут необходимо отметить, что космос по-гречески – не просто мир, но именно упорядоченное, «украшенное» мироздание, «космос» и «косметика» – однокоренные слова. Это соответствует тому же процессу формирования полиса. Вначале, согласно Гесиоду, из Хаоса родились и начали править миром стихийные силы природы – Гея и Уран (земля и небо):
Прежде всего во вселенной Хаос зародился, а следом
Широкогрудая Гея, всеобщий приют безопасный…
Гея же прежде всего родила себе равное ширью
Звездное Небо, Урана, чтоб точно накрыл ее всюду
И чтобы прочным жилищем служил для богов всеблаженных [101] .
Потом на смену первобогам пришло поколение их детей, богов-титанов, в характере которых было еще много буйного и неукротимого. Глава титанов Крон и отца своего Урана сверг с престола, при этом оскопив его, а потом и детей собственных проглатывал, опасаясь «конкурентов»:
Каждого Крон пожирал, лишь к нему попадал на колени
Новорожденный младенец из матери чрева святого:
Сильно боялся он, как бы из славных потомков Урана
Царская власть над богами другому кому не досталась.
Знал он от Геи-Земли и от звездного Неба-Урана,
Что суждено ему свергнутым быть его собственным сыном [102] .
Так и получилось. Мы уже знаем, что Крона в конце концов победил его сын Зевс. Он и стал владыкой мироздания, стоя во главе олимпийских богов – нового, третьего поколения правящих миром сверхъестественных сил. Согласно Гесиоду, только с приходом этого поколения во вселенной установились гармония, порядок и справедливость.
Сразу необходимо отметить, что, в отличие от современных монотеистических религий, в древнегреческих религиозных представлениях боги – только правители мира, но не его творцы. Напротив, они сами – порождения мира, космоса, действующие строго в его рамках. В противоположность, скажем, христианскому Богу, они не вне мира, а внутри его; они, выражаясь философским языком, не трансцендентны, а имманентны. И, более того, не духовны, а материальны. Боги-олимпийцы вынуждены питаться, – хотя бы и своей особой пищей (амвросией и нектаром), чтобы поддерживать собственное бессмертие. В жилах их течет некое подобие крови, но это особое вещество (Гомер называет его «ихор»). Даже смертные люди могут ранить бога или богиню, причинить им боль. А уж причинить обиду, вызвать зависть какого-нибудь божества – это и вовсе проще простого.
Древнегреческая религия была политеистической, «многобожной», как и подавляющее большинство других религий древнего мира. Но на фоне всех этих религий верования эллинов выделялись чрезвычайно ярко выраженным, доведенным до предела антропоморфизмом, «очеловечением» божеств (антропоморфизмом называют уподобление человеку, наделение человеческими свойствами явлений природы или мифологических существ). Боги греков, – в сущности, те же люди, но люди идеальные: бессмертные, наделенные совершенной красотой, обладающие огромным могуществом, блаженные, то есть не ведающие горестей и забот.
Эти боги прекрасны с эстетической точки зрения, греки любовались ими. Но вот с точки зрения этической они отнюдь не могут служить примером для подражания. Олимпийским божествам «ничто человеческое не чуждо»: они настолько человекоподобны, что разделяют и все недостатки людей. Даже в отношениях между собой они ведут себя «не по-божески»: препираются, хвастают, лгут, прелюбодействуют, воруют и даже дерутся…
Приведем несколько примеров. Зевс и его жена Гера изображены Гомером как крайне недружная супружеская пара. Они постоянно ссорятся, бранятся. Вот образчик одного из их разговоров на Олимпе.
Гера:
«Кто из бессмертных с тобою, коварный, строил советы?
Знаю, приятно тебе от меня завсегда сокровенно
Тайные думы держать; никогда ты собственной волей
Мне не решился поведать ни слова из помыслов тайных!»
Зевс:
«Гера, не все ты надейся мои решения ведать;
Тягостны будут тебе, хотя ты мне и супруга!
Что невозбранно познать, никогда никто не познает
Прежде тебя, ни от сонма земных, ни от сонма небесных.
Если ж один, без богов, восхощу я советы замыслить,
Ты ни меня вопрошай, ни сама не изведывай оных…
Дивная! всё примечаешь ты, вечно меня соглядаешь!
Но произвесть ничего не успеешь; более только
Сердце мое отвратишь, и тебе то ужаснее будет!..
Ты же безмолвно сиди и глаголам моим повинуйся!
Или тебе не помогут ни все божества на Олимпе,
Если, восстав, наложу на тебя необорные руки».
Одним словом – «молчи, женщина». Под конец Зевс, как видим, угрожает попросту поколотить жену (вот уж воистину «джентльменское поведение»!). И всё это происходит на пиру, на глазах других олимпийцев. Ситуацию разряжает хромоногий бог-кузнец Гефест: он быстренько берет на себя роль виночерпия и начинает разливать всем «сладостный нектар» из чаши. Видя, как калека неуклюже суетится между столами,
Смех несказанный воздвигли блаженные жители неба.
Инцидент на сей раз исчерпан, но он повторится снова и снова. Не говорим уж о том, что Зевс ни в малейшей степени не соблюдает супружеской верности; потому-то у него так много побочных детей – и от других богинь, и от смертных женщин. И владыка Олимпа в этом отнюдь не одинок. Чего стоит хотя бы смачно рассказанный в «Одиссее» того же Гомера пикантный эпизод: богиня любви, прекрасная Афродита, решила изменить своему мужу – уродливому Гефесту – с богом войны Аресом. А Гефест, застав любовников, что называется, «на месте преступления», подстроил им ловушку – приковал их невидимыми сетями к постели и в таком виде выставил на посмешище, созвав других богов.
А вот – битва богов! Получилось так, что во время Троянской войны все олимпийцы разделились на два лагеря: одни «болеют» за греков, другие – за троянцев. И каждый стремится в меру сил помочь своим «любимчикам», даже если те поступают несправедливо. В конце концов боги и богини, не выдержав, и сами выстраиваются для схватки. Их сражение описано Гомером в совершенно комическом виде, как самая банальная драка. Вот сталкиваются Гера и Артемида. Супруга Зевса оказывается сильнее: она
…руки богини своею рукою
Левой хватает, а правою, лук за плечами сорвавши,
Луком, с усмешкою горькою, бьет вкруг ушей Артемиду:
Быстро она отвращаясь, рассыпала звонкие стрелы
И, наконец убежала в слезах…
Так Артемида в слезах убежала и лук свой забыла [104] .
Куда же бежит плачущая Артемида? На Олимп, жаловаться папе-Зевсу на то, как ее обидела мачеха.
Села, слезы лия, на колени родителя дева;
Риза на ней благовонная вся трепетала. Кронион
К сердцу дочерь прижал и вещал к ней с приятной усмешкой:
«Дочь моя милая! кто из бессмертных тебя дерзновенно
Так оскорбил, как бы явное ты сотворила злодейство?»
Зевсу прекрасновенчанная ловли царица вещала:
«Гера, твоя супруга, родитель, меня оскорбила,
Гера, от коей и распря и брань меж богами пылает» [105] .
А вот рассказ о детстве бога Гермеса, содержащийся в одном из так называемых «Гомеровских гимнов». Младенец, только что родившись, в тот же день вылез из люльки (на то он и бог!) и пошел… красть коров, принадлежащих Аполлону. Угнав стадо и спрятав его в потаенном месте, Гермес забрался в обратно в колыбель и устроился там, как ни в чем не бывало. Аполлон хватился пропажи, стал повсюду разыскивать свой скот и в конце концов набрел на дом, где лежал новорожденный. Сразу заподозрив, что это-то и есть воришка, он подверг Гермеса суровому допросу, а тот всячески отнекивался, не стесняясь самой наглой лжи:
«Я ли похож на коров похитителя, мощного мужа?
Нет мне до этого дела, совсем я другим озабочен:
Сон у меня на уме, молоко материнское – вот что.
Мысли мои – о пеленках на плечи, о теплом купанье» [106] .
Хитроумные доводы, однако, не помогли Гермесу: Аполлон взял его под мышку и понес к Зевсу. Владыка богов, конечно, быстро разобрался в споре между двумя своими сыновьями и приказал коров вернуть… Не случайно Гермеса считали своим покровителем не только путешественники и торговцы, но и воры.
Таковы гомеровские олимпийцы… Постоянно создается впечатление, что великий поэт, а с ним и слушатели его произведений весело подсмеиваются над собственными божествами.
Как видим, греческие боги – отнюдь не блюстители нравственного начала в мире. Справедливость их вообще не интересует. Напротив того, они крайне пристрастны. Достаточно почитать ту же «Илиаду», чтобы увидеть: каждый бог и каждая богиня имеет своего «фаворита» среди людей и всячески стоит за него, даже если тот творит злодейства.
Не удивительно, что именно в древнегреческой среде родился знаменитый тезис «Человек есть мера всех вещей» (высказан философом Протагором в V в. до н. э.). Ведь уже с первых этапов развития этой цивилизации человек фактически стал мерой для самих богов!
Великий поэт-лирик Пиндар писал: есть род людей, есть род богов, но оба – от одной матери. Под матерью имеется в виду, конечно, Гея-Земля. Вот это-то родство и эта близость между людьми и богами – характернейшие черты древнегреческих религиозных представлений – во многом способствовало тому, что возникло такое, уже знакомое нам качество, как «гибрис» – стремление уподобиться богам, подражать им.
Ведь эллинским божествам в принципе можно подражать! Уподобиться абсолютному Богу монотеистических религий даже и пытаться никто не будет: это дело заведомо невозможное, настолько велико и непроходимо в этих системах верований расстояние между Богом и человеком. А если иногда и говорят о «подражании Богу», то имеют в виду совсем иное: подражание не всемогуществу его, а добру, которое он воплощает. Так, в христианстве на протяжении веков одной из самых популярных проповеднических книг был труд позднесредневекового монаха-мистика Фомы Кемпийского «Подражание Христу». Ясно, что Фома под таким подражанием понимал совершение праведных дел, смирение и т. п.
А Зевс праведных дел не совершает, и смирение ему отнюдь не свойственно. Как мы видели, главное его качество – сила. Поэтому если хочешь быть подобным верховному божеству – будь сильным, совершай великие подвиги. Не случайно после деяний Александра Македонского, которые своей грандиозностью казались намного превосходящими то, что доступно смертному человеку, этот царь вполне естественно стал восприниматься как «живой бог». И для этого даже не нужно было восточных влияний, которые обычно подчеркивают: идея выросла из глубин собственно греческого мировоззрения.
* * *
Боги Олимпа могущественны, но не всемогущи. Дело, конечно, и в том, что их много – в политеистических религиях сталкивающиеся воли различных божеств неизбежно ограничивают друг друга, – но и не только в этом. Выше богов – слепая сила Судьбы, Рока, которой противостоять даже они не властны. В мифах судьба часто воплощалась в образах трех богинь Мойр. Эти три сестры, дочери Ночи, сидят где-то в глубокой пещере и определяют жизненный удел каждого человека. Одна сестра, Лахесида («дающая жребий»), назначает жребий каждому еще до его рождения. Другая, Клото («пряха»), прядет нить его жизни. Третья, Атропа («неотвратимая»), обрубает эту нить, когда приходит срок.
Но иногда судьбу представляли не в антропоморфных формах, а просто как принцип бытия. Тогда в связи с ней появлялась метафора весов. Вот столкнулись в бою не на жизнь, а на смерть два славнейших героя Троянской войны – ахеец Ахилл и троянец Гектор, старший сын царя Приама. Зевс хочет узнать исход их поединка. Вновь передадим слово Гомеру:
Зевс распростер, промыслитель, весы золотые; на них он
Бросил два жребия Смерти, в сон погружающей долгий:
Жребий один Ахиллеса, другой – Приамова сына.
Взял посредине и поднял: поникнул Гекторов жребий,
Тяжкий к Аиду упал; Аполлон от него удалился [109] .
Весы показали: Гектору суждено погибнуть. И тут уж ничего не могли поделать ни сам Зевс, ни сочувствующий троянцам Аполлон. Греческие боги, при всех своих недостатках, безусловно человечны. А о судьбе этого сказать никак нельзя. Богов, как считалось, можно склонить на свою сторону жертвоприношениями и молитвами (ведь им «ничто человеческое не чуждо»), а Судьбу не подкупишь. Это – темная, неведомая бездна, так страшившая греков на всем протяжении всей их истории.
Две стороны было в античном эллинском мироощущении: светлая, солнечная, и вот эта темная, «ночная». Из этих двух сторон первая больше бросается в глаза, известна гораздо лучше. Ведь именно с ней связаны самые известные достижения древнегреческой культуры, литературы, искусства, как бы лучащиеся ярким сиянием. Темную сторону своей души грек, судя по всему, старался подавить, вытеснить в подсознание. Но она то там, то здесь прорывалась, давала о себе знать.
Стоит только вспомнить некоторые мифологические сюжеты, нашедшие воплощение в трагедиях классической эпохи. Один герой (Орест) убивает свою мать; другой (Эдип), напротив, женится на собственной матери, перед этим убив отца; еще одна героиня (Медея) убивает своих малюток-детей, чтобы отомстить бросившему ее мужу… А ведь это лишь несколько примеров, взятых из трех самых знаменитых произведений величайших афинских драматургов («Орестея» Эсхила, «Эдип-царь» Софокла и «Медея» Еврипида). Примеры подобного же рода можно было бы еще долго продолжать. Как будто греков невольно тянули к себе столь чудовищные сцены.
В мироощущении эллинской цивилизации вообще немало парадоксов и загадок, с трудом поддающихся разрешению. Так, архаический период, казалось бы, был временем игры молодых сил, бурного развития, движения вперед. А в настроениях греков этого времени обнаруживаем самый черный пессимизм. Проявляется он, например, в стихах поэта-лирика Феогнида Мегарского (VI в. до н. э.):
Лучшая доля для смертных – на свет никогда не родиться
И никогда не видать яркого солнца лучей.
Если ж родился, войти поскорее в ворота Аида
И глубоко под землей в темной могиле лежать [110] .
Но, может быть, Феогнид – исключение? У него ведь были личные причины для столь мрачных воззрений: жизнь этого поэта и политика действительно сложилась очень нелегко. Знатный аристократ, он оказался свидетелем демократического переворота в родных Мегарах. Власть победившей бедноты Феогнида никоим образом не устраивала, и он без обиняков об этом заявлял. Вот замечательная (хотя и очень тенденциозная) элегия, в которой возникает образ, ставший потом очень популярным в мировой литературе, – государство как корабль:
Знаю, ради чего понеслись мы в открытое море,
В черную канули ночь, крылья ветрил опустив.
Волны с обеих сторон захлестывают, но отчерпать
Воду они не хотят. Право, спастись нелегко!
Этого им еще мало. Они отстранили от дела
Доброго кормчего, тот править умел кораблем;
Силой деньги берут, загублен всякий порядок,
Больше теперь ни в чем равного нет дележа,
Грузчики встали у власти, негодные выше достойных.
Очень боюсь, что корабль ринут в пучину валы.
Вот какую загадку я гражданам задал достойным,
Может и низкий понять, если достанет ума [111] .
Правящий демос, естественно, не мог стерпеть столь откровенной критики, и Феогнид был отправлен в изгнание. Долгие годы провел он на чужбине и получил возможность возвратиться на родину лишь под старость, когда мегарская демократия была свергнута. В подобных условиях не удивительно, что неприязнь поэта к народу в конце концов приобрела просто-таки экстремистский характер:
Крепкой пятою топчи пустодушный народ, беспощадно
Острою палкой коли, тяжким ярмом придави! [112]
Так, может быть, и пессимизм Феогнида – это всего лишь раздраженные резиньяции защитника уходящих ценностей, озлобленного аристократа? Отнюдь нет, его процитированные слова о том, что лучше всего вообще не родиться, а уж если родился – то как можно скорее умереть, отражают мироощущение достаточно широких кругов. Возьмем уже знакомого нам Гесиода. Вот уж ни в малейшей мере не аристократ: зажиточный крестьянин из Беотии, посвящавший поэтическому творчеству досуги между своими трудами. Сам он это творчество метафорически выводит в образе муз:
Песням прекрасным своим обучили они Гесиода
В те времена, как овец под священным он пас Геликоном [113] .
Так вот, взгляды этого представителя древнегреческой литературы не менее пессимистичны. Он изображает всю историю человечества как последовательность сменяющих друг друга и постоянно ухудшающихся поколений или «веков»: золотого, серебряного, медного… Наконец, наступает «железный век» – тяжелое, мрачное время жизни самого поэта. Но Гесиод и в будущее смотрит без малейшего признака надежды. Дальше будет еще хуже:
Дети – с отцами, с детьми – их отцы сговориться не смогут.
Чуждыми станут товарищ товарищу, гостю – хозяин.
Больше не будет меж братьев любви, как бывало когда-то.
Старых родителей скоро совсем почитать перестанут;
Будут их яро и зло поносить нечестивые дети
Тяжкою бранью, не зная возмездья богов; не захочет
Больше никто доставлять пропитанья родителям старым.
Правду заменит кулак. Города подпадут разграбленью.
И не возбудит ни в ком уваженья ни клятвохранитель,
Ни справедливый, ни добрый. Скорей наглецу и злодею
Станет почет воздаваться. Где сила, там будет и право.
Стыд пропадет. Человеку хорошему люди худые
Лживыми станут вредить показаньями, ложно кляняся.
Следом за каждым из смертных бессчастных пойдет неотвязно
Зависть злорадная и злоязычная, с ликом ужасным.
Скорбно с широкодорожной земли на Олимп многоглавый,
Крепко плащом белоснежным закутав прекрасное тело,
К вечным богам вознесутся тогда, отлетевши от смертных,
Совесть и Стыд. Лишь одни жесточайшие, тяжкие беды
Людям останутся в жизни. От зла избавленья не будет [114] .
Справедливости ради следует сказать, что подчеркнуто пессимистической позиции Гесиода и Феогнида можно противопоставить, например, реалистическое жизнелюбие Архилоха, о котором говорилось выше. Но в целом идея исторического прогресса, движения «от худшего к лучшему», от низшего состояния к высшему упорно не приживалась в Греции. Лишь у некоторых авторов V в. до н. э., периода высшего расцвета эллинской цивилизации сразу после побед над персами, мы встречаем представление о прогрессе и исторический оптимизм. Таковы взгляды драматурга Эсхила, философа Протагора.
Не случайно, например, Эсхил написал трагедию о титане Прометее – благодетеле человечества, «культурном герое», даровавшем людям огонь и приобщившим их к благам цивилизованной жизни. Его Прометей говорит о людях:
Они как дети были несмышленые.
Я мысль вложил в них и сознанья острый дар…
Смотрели раньше люди и не видели,
И слышали, не слыша. Словно тени снов
Туманных, смутных, долгую и темную
Влачили жизнь. Из кирпичей не строили
Домов, согретых солнцем. И бревенчатых
Не знали срубов. Врывшись в землю, в плесени
Пещер без солнца, муравьи кишащие —
Ютились…
Звезд восходы показал я им
И скрытые закаты. Изобрел для них
Науку чисел, из наук важнейшую.
Сложенью букв я научил их…
Я первый твари буйные в ярмо запряг,
Поработив сохе и вьюкам. Тяжести
Сложил я с плеч людских невыносимые…
А кто другой измыслил льнянокрылые,
Бегущие по морю корабельщиков
Повозки? Столько хитростей и всяческих
Художеств я для смертных изобрел… [115]
Примерно то же самое говорит о Прометее и Протагор (в пересказе Платона): титан увидел, «что все прочие животные заботливо всем снабжены, человек же наг и не обут, без ложа и без оружия… И вот в сомнении, какое бы найти средство помочь человеку, крадет Прометей премудрое искусство Гефеста и Афины (т. е. ремесло – И. С.) вместе с огнем, потому что без огня никто не мог бы им владеть или пользоваться. В том и состоит дар Прометея человеку».
Здесь прослеживается идея, что когда-то люди жили значительно хуже, а со временем условия их существования улучшились. Однако исключением были как раз «прогрессисты». Преобладали же иные концепции: либо регресс, постоянная деградация и ухудшение, либо в лучшем случае циклизм – движение истории «по кругу» и «вечное возвращение» к одному и тому же.
Собственно, именно на этой идее циклизма основывалось признание высокой ценности исторического знания, представление об истории как «учительнице жизни». Почему прошлое нужно изучать? Да именно потому, что в будущем ситуации повторятся, вот тогда-то и пригодятся сохраненные сведения. Об этом прямо пишет величайший древнегреческий историк Фукидид. Он горделиво называет свое сочинение «достоянием навеки» и адресует свой труд тому, «кто захочет исследовать достоверность прошлых и возможность будущих событий (могущих когда-нибудь повториться по свойству человеческой природы в том же или сходном виде)».
В сущности говоря, любой автор, признающий дидактическую или вообще утилитарную цель изучения истории, должен иметь в своих исходных воззрениях какую-то толику циклизма. Ибо, если исторический процесс имеет чисто линейный характер, то никакое повторение ситуаций в будущем невозможно, а, стало быть, прошлый опыт не способен иметь никакого значения. С другой стороны, чистый, последовательно проведенный циклизм, как ни парадоксально, приводит к тем же выводам. Это лучше всего видно на примере философской школы стоиков. Их учение, стопроцентно циклистское, предполагало многократное – как в прошлом, так и в будущем – «вечное возвращение», полное повторение вплоть до мельчайших деталей.
Мир, согласно стоикам, уже бессчетное количество раз сгорал в пламени вселенского пожара, и бессчетное количество раз еще сгорит, а потом возродится снова и снова, причем в том же самом виде. История опять пройдет тот же самый путь. И вновь родится в Афинах Сократ, и вновь будет учить на улицах и площадях, и вновь будет браниться с ним его сварливая жена Ксантиппа, и вновь Сократа предадут суду, и приговорят к смерти, и философ выпьет поднесенную ему чашу цикуты… Как говорится, ничто не ново под луной. И изменить ничего нельзя: всё идет по плану, от века предначертанному судьбой. В размеренный распорядок этого мирового круговорота человек, как бы он ни старался, не властен внести ни малейшего отклонения; остается ему подчиняться. «Покорных рок ведет, влечет строптивого», – писал стоик (правда, уже не греческий, а римский) Сенека. Иными словами, хочешь – не хочешь, а будешь делать, сам о том не подозревая, то, что тебе свыше предназначено делать. У тебя всегда будет сохраняться мнение, будто ты сам принимаешь решения, сам являешься хозяином своей судьбы, но это не более чем иллюзия.
В подобных условиях применение прошлого опыта к будущему тоже оказывается бесполезным. Историописание возникает где-то на стыке циклистского и линейного пониманий развития общества. В самой упрощенной форме можно сказать, что в целом история понималась как чередование циклов, но в рамках каждого цикла время для греков имеет линейную направленность (чаще регрессивную, чем прогрессивную).
* * *
Снова и снова убеждаемся: греческий духовный мир на самых разных уровнях находился в состоянии постоянного напряжения между двумя «полю сами». Между ними развертывался диалектический процесс «единства и борьбы противоположностей». Индивидуализм и коллективизм. «Гибрис» и «софросине». Аполлон и Дионис. Боги и судьба. Дерзание и пессимизм. Линия и цикл…
Еще немало таких – новых и новых – противопоставлений нам предстоит встретить впереди. А сейчас поговорим вот о каком: трагическое и комическое.
Всем известно: родиной мирового театра является античная Греция, а конкретно – Афины. Театр изначально имел вполне религиозное происхождение. Он зародился на основе культа одного из самых популярных эллинских богов – Диониса, воплощавшего умирающую и воскресающую природу, покровительствовавшего виноградарству и виноделию. Ежегодно в честь Диониса афиняне устраивали несколько праздников. Важнейшим из них были Великие Дионисии, проходившие, естественно, весной. На этом празднестве специально подготовленные хоры исполняли священные песнопения во славу бога – то серьезные и даже мрачные, повествующие о деяниях и невзгодах славных героев далекого прошлого, то веселые, шутливые, дурашливые. В конце VI в. до н. э. из общей массы хора выделился один исполнитель – актер, вступавший с хором в диалог и произносивший (или певший) сольные монологи. Так и возник первый театр, еще долго несший на себе отпечаток своих культовых истоков, воспринимавшийся как священное действо во славу Диониса.
Сразу сформировались два основных жанра театральных драм: трагедия, возникшая из серьезных песнопений, и комедия, выросшая из песнопений шуточных. Кстати, сами названия этих жанров, особенно первого из них, способны озадачить. Трагедия – в дословном переводе «козлиная песнь». Почему? Античные комментаторы разъясняют: козел, считавшийся священным животным Диониса, вручался в качестве приза драматургу, победившему на состязаниях трагедий. Не всех современных ученых это объяснение устраивает. Высказывалась и иная версия: может быть, изначально, на самых ранних этапах развития театра, актеры в трагедиях выступали в козлиных шкурах, воплощая, как выражаются, «демонов плодородия»? Не исключено. Козел ведь и на самом деле на мифологическом уровне связан с Дионисом. В свите этого бога, согласно преданиям, находятся сатиры – существа человекообразные, но с козлиными ногами и хвостом. Не всё ясно и с названием комедии. По одному толкованию, это «песнь сельских жителей», по другому – «песнь веселого шествия».
Постепенно в Афинах появилось место, специально предназначенное для сценических представлений, то есть собственно театр. Театр Диониса находился неподалеку от храма этого бога, на южном склоне Акрополя, под открытым небом. Когда он был окончательно достроен (в IV в. до н. э.), в нем могло разместиться до 17 тысяч человек. Ряды сидений для зрителей, вырубленные в скале, полукругом спускались вниз. У их подножия находилась орхестра – круглая площадка с алтарем Диониса, на которой располагался хор и выступали актеры. Позади орхестры стояло помещение для переодевания актеров и хранения реквизита – скена (отсюда пошло новоевропейское «сцена», но уже с другим значением).
Высший расцвет древнегреческого театра наступил в V в. до н. э.: это тесно связано с расцветом афинской демократии, ведь драма была воистину всенародным, массовым искусством. Она отодвинула на второй план лирику – поэзию по определению более индивидуалистическую и аристократическую.
Театральные представления давались раз в год, во время Великих Дионисий, и принимали форму соревнования драматургов (и вновь перед нами соревнование, агон!). Три лучших автора трагедий и три лучших комедиографа ежегодно выставляли свои новые произведения на суд публики, а избранное народом жюри из 10 членов определяло победителей. Четыре полных дня, с утра до вечера, продолжались представления в театре. Афинские граждане оставляли все свои повседневные дела ради того, чтобы насладиться игрой актеров, пением хора, мастерством авторов. Театр выполнял огромную воспитательную роль, на его сцене поднимались важнейшие религиозно-философские, этические, политические вопросы. Посещение театра считалось делом государственным; при Перикле беднейшим гражданам даже стали выдаваться специальные «театральные деньги», чтобы они могли без ущерба для своих финансов посвящать несколько дней в году посещению театра.
Главным театральным жанром долгое время оставалась трагедия. В течение V в. до н. э. в ней происходят важные изменения: к одному актеру добавляется второй, а затем – и третий. Это позволило действию драмы стать более оживленным, динамичным. Но дальше трех актеров в одной пьесе дело не пошло. Все роли (в том числе и женские) исполнялись мужчинами. Актеры появлялись на орхестре в длинных, торжественных одеяниях, высокой обуви и закрывавших все лицо масках. Они говорили на старинном, вышедшем из разговорного употребления возвышенном языке, обязательно стихами. Сюжеты драм драматурги не придумывали, а брали из мифологии. Кстати, получается, что все сюжеты были зрителям уже знакомы: мифы-то все знали с детства, впитав их, так сказать, с молоком матери!
Если в наши дни пьесу или фильм смотрят не в последнюю очередь постольку, поскольку «интересно, а что же там дальше будет?» (а перестает быть интересным – зачастую бросают смотреть), то для афинянина такой мотивации не существовало вовсе. Само название трагедии уже всё говорило. Если зритель шел на трагедию «Эдип», то прекрасно знал: заглавный герой по неведению убьет собственного отца и женится на собственной матери. Если шел на «Аякса» – то знал не менее прекрасно: герой перебьет по ошибке стадо скота, а потом покончит с собой…
Поскольку миф – не сказка, а священное предание, любые изменения в нем (кроме разве что совсем мелких, незначащих деталей) со стороны поэтов-драматургов были абсолютно недопустимы. Никак нельзя было сделать так, чтобы, скажем, Орест пощадил свою мать Клитемнестру, если он должен пронзить ее мечом, или «заставить» Ахилла жениться на Ифигении (хоть он был и не против), коль скоро эту девушку ждала совсем иная судьба – быть таинственно перенесенной на крымские берега и стать там жрицей, свершающей человеческие жертвоприношения.
Одним словом, афинские зрители следили не за развитием событий, а за качеством пьесы, за тем, насколько хорошо автору, постановщику, актерам удалось воплотить свой замысел. Кстати, обычно сами же драматурги были одновременно и режиссерами своих драм, обучали актеров и хор, а порой и играли главную роль.
Первым великим афинским драматургом был Эсхил (525–456 до н. э.). Знатный аристократ, выходец из жреческого рода, он тем не менее был горячим приверженцем демократии, другом Перикла. Эсхил участвовал в сражениях с персами при Марафоне и Саламине. Он написал 90 драм, из которых до нас дошло только 7. Среди них – трагедия «Персы», почти единственный пример не мифологического, а исторического сюжета – о победе греков над персидским флотом при Саламине. В основу остальных трагедий Эсхила легли мифы: «Прометей прикованный» посвящен судьбе титана Прометея, даровавшего людям огонь, трилогия «Орестея» – родовому проклятию микенской царской династии Атридов. Именно Эсхил ввел в трагедию второго актера, что несколько оживило действие. Но в целом действие его драм еще довольно замедленно, герои малоподвижны, прямолинейны и однозначны, главное место продолжает занимать хор, являющийся полноправным действующим лицом.
Все произведения Эсхила пронизаны глубочайшей и сложнейшей религиозно-философской проблематикой. Драматурга волнуют насущные вопросы бытия: справедливо ли устроен мир? Добродетельны ли боги? А если это так, то почему невинные страдают и гибнут, а преступные остаются безнаказанными? Эсхил пытается дать ответ на эти вопросы на пути решительного примирения религии и этики. Боги, и особенно Зевс, в его понимании становятся идеалом справедливости, гарантом разумного миропорядка. Никто не страдает напрасно. Любое страдание есть лишь соразмерное воздаяние по делам каждого. Таким образом, мировоззрение Эсхила оптимистично. Основой этого оптимизма были блестящие победы греков над персами, расцвет демократии в Афинах.
Младшим современником Эсхила был Софокл (496–406 до н. э.), еще при жизни своего предшественника затмивший его своим талантом. О Софокле сохранились сведения как о личности в высшей степени цельной и гармоничной. Он был любим афинским народом и почти всегда оказывался победителем на состязаниях драматургов. Участвовал Софокл и в общественной жизни; он дважды избирался стратегом (высшая военная и государственная должность в классических Афинах), был казначеем, жрецом бога врачевания Асклепия. К Периклу Софокл относился двойственно: он признавал его огромные заслуги в деле укрепления мощи и величия Афин, но критически оценивал рациональный склад ума Перикла. Софокл написал 123 драмы, из которых до нас дошло 7, как и от Эсхила. Самые знаменитые из них – трагедии «Эдип-царь» и «Антигона» (их сюжеты взяты из мифов о царской династии Фив), считающиеся вообще самыми совершенными произведениями древнегреческого театра. Софокл ввел в действие трагедии третьего актера, что сделало его драмы более живыми, динамичными, чем эсхиловские. Монологи и реплики действующих лиц и хоровые партии находятся в них в идеальном равновесии. Это снискало Софоклу в критике Нового времени славу наиболее яркого выразителя классического античного мироощущения.
За свою долгую, девяностолетнюю жизнь драматург был свидетелем и подъема Афин, и их высшего расцвета, и их глубокого кризиса в ходе Пелопоннесской войны. Все эти события оказали влияние на его взгляды. Софокл – глубоко религиозный человек. Но боги для него – не воплощение справедливости, как для Эсхила, а могущественные и непостижимые силы. Их следует просто почитать, во всем повинуясь их велениям, установленным ими высшим законам. Человек, как бы он ни был могуч, доблестен и прекрасен сам по себе, бессилен перед их лицом и обречен за неудачу в борьбе с ними. Но в согласии с богами он достигнет рано или поздно, хотя бы и за пределом земной жизни, счастья и блаженства. Иными словами, эсхиловский оптимизм у Софокла уже значительно подорван; все упования возлагаются на безусловную и в чем-то даже слепую веру в благую силу божества.
* * *
Покажем это на примере лучшего софокловского произведения – уже не раз упоминавшегося выше «Эдипа-царя». Просто перескажем вкратце ее сюжет, а, значит, и соответствующий миф. Он весь пронизан проявлениями того, что мы часто называем «иронией судьбы». Но это – очень мрачная, просто-таки грозная ирония! На ее фоне люди постоянно страдают от того, что не могут ни предотвратить свершающиеся события, как бы ни старались, ни хотя бы постигнуть их. Они оказываются какими-то беспомощными игрушками в руках сил более высокого порядка.
…У фиванского царя Лая долго не было детей. Он отправился в Дельфы вопросить оракул: суждено ли ему иметь наследника? Тут, наверное, нужно пояснить, что такое оракулы в древнегреческом понимании. Так назывались специальные священные места, где, как считалось, боги различными способами дают предсказания и, соответственно, можно узнать будущее. Самый знаменитый в Элладе оракул был как раз при дельфийском храме Аполлона. Там жрица-пифия, вдыхая дурманящие пары, выходившие из расщелины в земле, произносила невнятные речения; другие жрецы «расшифровывали» их и приводили в стихотворную форму. Считалось, что устами пифии вещает само божество.
Итак, ответ, данный Лаю в Дельфах, был таким: у тебя родится сын, но он-то тебя и убьет! Услышав такие слова, Лай возвращался домой с твердым намерением больше и не думать о том, чтобы стать отцом. Но в Фивах жена Иокаста встретила его вестью: только-только муж уехал, и она почувствовала себя беременной.
Когда родился мальчик – а это и был Эдип, – Лай решил избавиться от него. Он приказал своим пастухам отнести ребенка на горы, в лес, куда-нибудь подальше, к границам страны, и бросить там на съедение диким зверям. Те повиновались. Однако младенец не погиб: на него случайно наткнулись пастухи из соседнего Коринфского царства. Подобрав новорожденного, они взяли его в Коринф и отдали своему царю Полибу. Тот, тоже бездетный, порадовался такому «дару богов» и усыновил Эдипа.
Отвлечемся на минуту. Перед нами – очень распространенная фольклорная схема: обреченный на смерть, но чудесным образом спасшийся ребенок, который потом становится славным героем. Такие легенды рассказывали не только о персонажах мифов, но даже и о лицах вполне исторических: о древнем царе Шумера и Аккада Саргоне, об основателе персидского могущества Кире, о великом еврейском пророке Моисее, об основателе Рима Ромуле, о коринфском тиране Кипселе…
Итак, Эдип подрастал в коринфском царском дворце. Он, разумеется, не подозревал о том, что является подкидышем, и считал себя сыном царя и царицы Коринфа. Повзрослев, он, как водится, тоже отправился в Дельфы – поинтересоваться, как сложится в дальнейшем его жизнь. Аполлон устами прорицательницы-пифии возвестил: Эдип убьет своего отца и женится на своей матери.
Юноша ужаснулся и решил приложить все усилия к тому, чтобы такое никогда не случилось. А для этого – никогда больше не возвращаться в Коринф: ведь он был твердо убежден, что его родители там! И он пошел из Дельф не по коринфской дороге, а по другой, ведущей… в Фивы.
По пути встретился ему какой-то знатного вида незнакомец, едущий в колеснице. Он грубо оскорбил Эдипа, когда тот не уступил ему дорогу. Эдип был молодым человеком отнюдь не робкого десятка, к тому же получил воспитание, подобающее царскому сыну, и обиды стерпеть не мог. Он выхватил меч и заколол обидчика. Как уже догадался внимательный читатель, убит им был, конечно, не кто иной, как Лай.
Через некоторое время Эдип сумел освободить Фивы от чудовища Сфинкса, от которого долго страдал город. Фиванцы даже приняли закон: кто сумеет сделать это, быть тому царем (тем более что прежний правитель, Лай, куда-то бесследно исчез, и престол был вакантен). И вот Эдипу вручают царский венец; он, исполняя обычай, вступает в брак с царицей, то есть с Иокастой.
Они прожили вместе много лет, у них родились дети – два сына и две дочери. Подчеркнем еще раз, что всё это Эдип совершил по неведению, понятия не имея, что женат на собственной матери. Он думал, что родители его – Полиб и его супруга – мирно живут себе в Коринфе. А когда пришла весть об их кончине, естественная скорбь соседствовала в Эдиповой душе с некоторым чувством гордости: вот, он сумел избежать злосчастной судьбы – не убил отца, не женился на матери, перехитрил самих богов!
Но всё тайное когда-то становится явным. На Фивы обрушивается эпидемия чумы. На вопросы – за что страдает город? – все оракулы дают единодушный ответ: среди фиванцев находится отцеубийца и нечестивец, за его вину и несут наказание сограждане.
Эдип лично приступает к расследованию. Собственно, именно на этом месте мифа и начинается трагедия Софокла: о том, что было раньше, зрители прекрасно знали. Можно даже сказать, что «Эдип-царь» в каком-то смысле – первый детектив в истории мировой литературы. Следствие, которое ведет фиванский владыка, оказывается успешным, но именно тем самым открывает перед ним страшную правду. Это он – отцеубийца, это он взял в жены собственную мать! Узнав о содеянном, Иокаста совершает самоубийство, а сам Эдип выкалывает себе глаза: он не может больше смотреть на свет дня.
Веками ученые спорили: в чем же смысл этого произведения Софокла? Что хотел сказать своей аудитории великий драматург? Выдвигались самые разные интерпретации, порой весьма экзотичные. Например, основатель психоанализа Зигмунд Фрейд, отталкиваясь от сюжета «Эдипа-царя», придумал так называемый «Эдипов комплекс»: будто бы у каждого мужчины с детства живет в подсознании желание убить отца и жениться на матери. Оставим эти рассуждения на совести венского психиатра. На самом-то деле Эдип отнюдь не желал ничего подобного – говорить ли о сознании или о подсознании, – напротив, всеми силами стремился к тому, чтобы этого не свершилось, но просто считал отцом и матерью не тех людей, которые ими являлись.
Нет, трагедия – совсем о другом. В чем вина Эдипа, за что несет он кару? Он доблестен, благороден, великодушен, справедлив… А жизнь все-таки привела его к столь горестному финалу. Почему?
Первое, что приходит в голову читателю наших дней: ведь все-таки Эдип убил оскорбившего его незнакомца. Да, он не знал, что перед ним его отец, но человекоубийство само по себе – грех достаточный, чтобы стать причиной божественного наказания. Однако античному греку такой ход мышления, вполне привычный для нас, был чужд. Напомним, мир, который перед нами проходит, – мир «культуры стыда», а не «культуры вины». В этом мире, как ни парадоксально, порой «правильнее» убить, чем не убить. Аякс – мы видели это – закалывается именно потому, что он не убил своих обидчиков. Эдип поступил именно так, как подсказывало его аристократическое самоощущение, и любой другой эллинский мифологический герой в схожей ситуации повел бы себя не иначе.
Ответ на вопрос о вине Эдипа опять ускользает от нас… Поэтому давно, уже лет двести тому назад, немецкими романтиками было предложено считать: «Эдип-царь» – вообще не трагедия вины, а трагедия Рока. Эдип ни в чем не повинен, а судьба, так сказать, ломает его через колено. Но это тоже, на наш взгляд, не самый удачный выход из ситуации. Показать беспричинные страдания невиновного человека – какой в этом мог быть смысл для Софокла, а, главное, какой воспитательный заряд для зрителей несла бы такая трагедия? Нет, не принято было у классических греческих драматургов, чтобы зря страдал во всех отношениях положительный герой. К этому мы уже вскоре вернемся, когда придет черед говорить о категории катарсиса в трагедии.
Очевидно, вина за Эдипом все-таки есть. И, хотим мы того или не хотим, для Софокла она заключается в том, что он не последовал божьему велению, а пытался ему воспротивиться. Но как?! – сразу же возникает недоуменный вопрос. Ведь бог-то фактически велел совершить нечестивое, недоброе.
А для Софокла это неважно. Боги у него настолько неизмеримо превосходят людей, что вообще не в наших слабых человеческих силенках выносить оценки их приказаниям. Надо их просто слушаться. И воля богов обязательно будет благой, даже если нам и кажется несправедливой. Они лучше знают, что делать. Поэт прямо пишет (в одной из драм, сохранившихся лишь во фрагментах):
Мудр только тот, кого почтили боги:
Им вверь себя. Хотя бы против правды
Идти велели – нужды нет, иди:
Дурным не будет, что они прикажут [119] .
Так что же, Софокл презирает человека, принижает его? Об этом и речи быть не может. Ведь именно этому писателю принадлежат проникновенные строки, которые, наверное, во всей античной литературе с наибольшим основанием могут быть названы Гимном Человеку. Они содержатся в другой знаменитой софокловской трагедии, в «Антигоне». Из этого текста просто необходимо процитировать некоторые части:
Много в природе дивных сил,
Но сильней человека – нет.
Он под вьюги мятежный вой
Смело за море держит путь…
И беззаботных стаи птиц,
И породы зверей лесных
И подводное племя рыб
Власти он подчинил своей…
И речь, и воздушную мысль,
И жизни общественной дух Себе он привил; он нашел охрану
От лютых стуж – ярый огнь,
От стрел дождя – прочный кров.
Благодолен! Бездолен не будет он в грозе
Грядущих зол…
Однако кончается этот гимн следующим противопоставлением:
Кто Правды дщерь, Клятву чтит,
Закон страны, власть богов, —
Благороден! Безроден в кругу сограждан тот,
Кого лихой Кривды путь
В сердце дерзостном пленил:
Ни в доме гость, ни в вече друг
Он мне да не будет!
Итак, человек достоин прославления, только если он вместе с богами. Ибо, как бы ни был он велик и могуч сам по себе, в сравнении с ними он – ничто. Бесполезно противостоять небожителям. И как раз на примере Эдипа это показано с исчерпывающей полнотой. Гордый фиванец пытался противиться божественной воле – и попал в пучину бед. Слепой, он был в конце концов изгнан из города собственными сыновьями. Однако старец пришел в Афины, примирился со всем, что выпало на его долю, и прославил богов. В результате он получил посмертное блаженство. Этому посвящена самая последняя трагедия Софокла, «Эдип в Колоне», написанная им уже в глубокой старости (поставлена она была посмертно), но по сюжету представляющая собой прямое продолжение «Эдипа-царя».
* * *
Третий и последний великий трагедиограф Эллады – Еврипид (480–406 до н. э.) – фигура, во многом отличающаяся от первых двух представителей этого жанра. Общественная деятельность была ему чужда; он вел жизнь частного человека, собрал первую в Афинах крупную личную библиотеку. В конце жизни он даже уехал из родного города ко двору македонского царя. При жизни Еврипид не пользовался популярностью и обычно уступал пальму первенства Софоклу, но после смерти приобрел широкую известность. Благодаря этому его наследие сохранилось сравнительно хорошо: из 92 его драм до нас дошло 18. Лучшие из них – трагедии «Медея», «Ипполит», «Тро янки», «Ифигения в Авлиде», «Вакханки». Еврипид делает следующий шаг в эволюции трагедии: роль хора сводится им к минимуму, действие окончательно утрачивает торжественную неторопливость, язык драм приближается к повседневному разговорному, герои становятся похожими на обычных земных людей со всеми их достоинствами и недостатками. Еврипид превратил трагедию из возвышенного священнодействия в светский литературный жанр.
Мировоззрение Еврипида, сформировавшееся в кризисной обстановке, лишено цельности, присущей Эсхилу и Софоклу. Полисный коллективизм уступает в нем место нарождающейся индивидуалистической тенденции, пристальному вниманию к внутреннему миру отдельной личности. Веры в справедливость богов Еврипид совершенно не питает. Но, в отличие от Софокла, это ведет у него не к безусловному благочестию, а, напротив, к критике традиционных религиозных воззрений, к поиску нового, личного божества. Но этот поиск не увенчивается успехом. Отсюда – безысходный пессимизм драм Еврипида, невозможность для него найти простой и ясный ориентир в хаосе и сложности реального мира, «оставленного богами». Не случайно, кстати, основатели экзистенциализма видели именно в этом драматурге близкого себе по духу автора. Жан-Поль Сартр перевел на французский язык «Троянок» – самую мрачную из еврипидовских трагедий.
Еврипиду и самому тяжко в тисках этого пессимистического мировоззрения, он пытается найти выход. Но выход получается несколько искусственным, в духе того, что называют «лакировкой действительности». А именно: третий великий афинский драматург – особенно в произведениях последнего периода своего творчества – значительно чаще, чем первые два, прибегает к «хэппи-энду». То есть сознательно выбирает для постановки такие мифы, в которых главный герой в конце не гибнет, и всё для него завершается благополучно. Но это ведь уже нежелание или неумение смело смотреть в глаза беспощадной судьбе.
В V в. до н. э. древнегреческая трагедия прошла полный круг своего развития и практически прекратила существование. После Еврипида в этом жанре уже не работал ни один автор, сопоставимый по таланту с тремя вышеназванными гигантами.
Уже в IV в. до н. э. трагедию изучал – уже как факт истории литературы – глубокомысленный Аристотель. Он посвятил этому жанру первую книгу своего трактата «Поэтика». Кстати, во второй книге «Поэтики» говорилось о комедии, но эта часть труда безвозвратно утрачена. Может быть, кто-нибудь из читателей помнит, что в интеллектуальном бестселлере Умберто Эко «Имя розы» весь сложный детективный сюжет развертывается именно вокруг этой второй книги, рукопись которой якобы сохранилась в одной из монастырских библиотек.
Многие высказывания Аристотеля о трагедии очень интересны. Она, по мнению философа, должна порождать в зрителях сострадание и страх. Отсюда следует: «…Очевидно, что не следует: ни чтобы достойные люди являлись переходящими от счастья к несчастью, так как это не страшно и не жалко, а только возмутительно; ни чтобы дурные люди переходили от несчастья к счастью, ибо это уж всего более чуждо трагедии, так как не включает ничего, что нужно, – ни человеколюбия, ни сострадания, ни страха; ни чтобы слишком дурной человек переходил от счастья к несчастью, ибо такой склад хоть и включал бы человеколюбие, но не включал бы ни сострадания, ни страха, ибо сострадание бывает лишь к незаслуженно страдающему, а страх – за подобного себе, стало быть, такое событие не вызовет ни сострадания, ни страха. Остается среднее между этими крайностями: такой человек, который не отличается ни добродетелью, ни праведностью, и в несчастье попадает не из-за порочности и подлости, а в силу какой-то ошибки, быв до этого в великой славе и счастье, как Эдип, Фиест и другие видные мужи из подобных родов».
Что такое ошибка и чем она отличается от вины? Ошибка – тоже дурной поступок, но совершенный не сознательно, а по неведению. Именно это, как мы видели, происходит с Эдипом. Не случайно он-то и назван здесь у Аристотеля как один из образцов типичного трагического героя. Не злой, не порочный – но и не во всех отношениях безупречный. Второй упомянутый здесь персонаж, Фиест, съел – тоже по незнанию – мясо собственных детей.
Итак, сострадание и страх. А зачем они нужны? И тут мы переходим к самому загадочному суждению Аристотеля о трагедии, тому самому, в котором упоминается знаменитый катарсис (буквально – очищение), на протяжении долгих веков будораживший умы литературных критиков. Это – определение, которое философ дает жанру трагедии. Мы процитируем его, а наиболее важное место выделим курсивом:
«Трагедия есть подражание действию важному и законченному, имеющему определенный объем, производимое речью, услащенной по-разному в различных ее частях, производимое в действии, а не в повествовании и совершающее посредством сострадания и страха очищение (катарсис – И. С.) подобных страстей».
Так что же здесь имеется в виду под катарсисом, как понимать пресловутое «очищение страстей»? Место очень сложное, и было предложено бесчисленное количество его толкований, объяснений трагического катарсиса, как его понимал Аристотель. Нужно помнить еще, что термин «катарсис» не был изобретен этим философом, он применялся задолго до него, причем как в религии, так и в медицине.
А совсем недавно отечественная исследовательница Нина Владимировна Брагинская выдвинула совершенно новую гипотезу, которая, если она верна, решительно опровергает все предыдущие и делает бессмысленными многовековые дискуссии по этой проблеме. Иными словами, мы имеем дело с открытием мирового значения. В чем же оно заключается?
Древнегреческие слова патема («страсть») и матема («урок») очень похожи, они отличаются друг от друга всего-навсего одной буквой. В одной из рукописей «Поэтики», кстати, в соответствующем месте так и стоит – не «патема», а «матема». А что, если как раз это чтение верно? Если Аристотель именно так и написал, а появившаяся потом в манускриптах «патема» – продукт ошибки переписчиков? Напутать, как видим, действительно было очень нетрудно.
Тогда мы должны будем весь процитированный пассаж понимать в совершенно ином смысле. В частности, и «катарсис» в таком случае будет обозначать не «очищение», а «уяснение, уразумение» (термин может иметь и такое значение). Опираясь на этот ход мысли, Н. В. Брагинская предлагает взамен традиционного перевода аристотелевского определения трагедии (перевод, кстати, принадлежит нашему выдающемуся филологу Михаилу Леоновичу Гаспарову) свой рабочий вариант перевода: «Трагедия есть воспроизведение поступков (событий), …приводящее через страх и жалость к уразумению (или уяснению) таких (т. е. страшных и вызывающих жалость) уроков».
Большой плюс пересказанной здесь новой концепции заключается в том, что в ней делается акцент на воспитательное значение трагедии, на то, что она являлась средством уяснения неких уроков. Несомненно, именно так оно и было. Ведь не можем же мы предположить, что греки из чистого удовольствия ходили смотреть на то, как на сцене убивают людей. Греки – это все-таки не римляне, которым гораздо милее, чем театральные постановки, были бои гладиаторов.
Кстати, нельзя не отметить, что никаких убийств на сцене в эллинской трагедии на самом деле как раз и не было. Любые эпизоды с кровопролитием предполагались происходящими не на глазах у публики, а, как бы мы теперь сказали, «за кулисами». А зрителям о них просто рассказывал кто-нибудь из персонажей. Самое большее, режиссер мог повернуть платформу с помощью специального приспособления – и на орхестре оказывались лежащие актеры, изображающие погибших.
* * *
Второй важнейший жанр греческого театра – комедия – имел совершенно иной характер. Начнем с того, что в пьесах этого жанра никогда никого не убивали (хотя частенько поколачивали).
Комедия, в отличие от трагедии не ставила глубоких философских и религиозно-этических вопросов. Ее главной задачей было погружение зрителей в атмосферу безудержного, ничем не омрачаемого веселья. Этой задаче служило все: шутовские одеяния и уродливые маски актеров, их перепалки и потасовки между собой и с хором, непринужденный, грубоватый язык и, конечно, сюжеты пьес. Главной тематикой комедии V в. до н. э. была политическая сатира. Комедиографы весело, дурашливо издевались над своими согражданами, в том числе и над самыми влиятельными людьми Афин. На сцену в смешном виде выводились известные государственные деятели, полководцы, писатели, философы, причем зачастую под своими собственными именами. Не избежал комедийных насмешек и обличений даже великий Перикл. А уж Еврипид, Сократ – они-то были постоянными мишенями авторов комедий.
Крупнейшим афинским комедиографом был Аристофан (445–386 до н. э.), о жизни которого почти ничего неизвестно. Из 44 комедий Аристофана до наших дней сохранились 11. Смех Аристофана не знал никаких ограничений, его объектом становилось буквально все и вся. С искрометным блеском сатиры он обрушивается и на пороки афинского демоса, например, на его страсть к сутяжничеству (комедия «Осы»), и на конкретных лиц – демагога Клеона («Всадники»), философа Сократа («Облака»), поэта Еврипида («Лягушки»). Не избегают насмешки Аристофана даже олимпийские боги. Но это осмеяние святого – скорее требование комедийного жанра, чем сознательная позиция автора. Сам драматург был, насколько можно судить из нескольких серьезных мест в его пьесах, человеком, глубоко верившим в силу народных традиций, почитавшим полисные идеалы и святыни, убежденным противником кризисных, разрушительных тенденций в сознании – индивидуализма, космополитизма, критики религии. Живший в эпоху Пелопоннесской войны, Аристофан решительно осудил в комедиях «Мир» и «Лисистрата» братоубийственную распрю, призвал к миру всех греков между собой.
После Аристофана в комедии происходят в принципе те же изменения, что и в трагедии. Она отходит от широкой общественной проблематики; беднее становится ее содержание, все более сбивающееся на мелкие темы; сходит на нет значение хора. Долгое время в комическом жанре не появляется крупных творцов. Казалось, комедия обречена на медленное угасание.
Но комедия, в отличие от трагедии, не погибла. Новую жизнь в нее вдохнул афинский драматург Менандр (342–290 до н. э.), написавший более 100 пьес, из которых до нас полностью дошла лишь одна (комедия «Брюзга») и еще несколько – в отрывках. Менандр, возродив комедию, полностью изменил ее характер и направленность. Боги отныне совсем не появляются в ней; она стала чисто светским, «человеческим» жанром. Это – комедия уже отнюдь не политическая, а бытовая, сюжеты ее берутся из повседневной жизни. Молодые влюбленные, скупые старики, ловкие и изворотливые рабы, хвастливые солдаты – таковы теперь ее главные герои, как бы списанные с натуры. В этой комедии уже не властвует безраздельно не знающий удержу, радостный и язвительный, порой грубоватый и даже непристойный смех, как во времена Аристофана. Пьесы Менандра мягче, серьезнее, лиричнее, хотя им и недостает аристофановской художественной силы. Больше стало внимание к человеческой душе, к психологии, ярче, достовернее выписаны характеры действующих лиц. Именно тщательно разработанные, остроумные и изящные творения Менандра, а не переполненные буйным весельем драмы Аристофана стали впоследствии главным источником, из которого вырос европейский театр Нового времени.
Однако не на примере Менандра, а все-таки на примере Аристофана нужно судить о том, что же представлял собой классический греческий юмор. Об этом можно было бы написать целую книгу. А здесь мы ограничимся тем, что отметим лишь несколько важных черт.
Во-первых, как мы уже видели, этот юмор имел глубоко личный характер. На сцене высмеивается, допустим, Перикл или Сократ: актеры, изображающие их, кривляются и вызывают общий хохот, – а в это время те же самые Перикл и Сократ сидят среди зрителей, веселятся и хлопают вместе с согражданами. Потому что все понимают: на комедию обижаться нельзя. Ее смех – пусть порой и едкий, и резкий, но в основе своей добрый, жизнеутверждающий. Хотя, конечно, в любом деле можно «перегнуть палку». Комедиограф Гермипп из пьесы в пьесы высмеивал подругу Перикла Аспасию, а кончил тем – об этом сообщает Плутарх, – что подал на нее в суд.
Во-вторых, юмор классических комедиографов – всегда или почти всегда на грани непристойности, нередко даже за этой гранью. В драмах Аристофана и его сотоварищей по жанру изобилуют образы, связанные с сексом (в том числе однополым), гениталиями, экскрементами и т. п. Соответствует подобным темам и словарный набор, – тут нужно еще учитывать, что древним грекам было незнакомо такое понятие, как «ненормативная» или «нецензурная» лексика, которую нельзя употреблять в письменном виде, так что в художественном произведении шли в ход любые словечки.
Переводчики стараются по мере возможности смягчать особенно резкие места, но даже и в таком виде аристофановские комедии, если они не подвергнуты специальной адаптации, – чтение отнюдь не для «детей до 16 лет». Человек, впервые их открывший и не знающий об этой особенности, может быть даже шокирован. Приведем примера ради один отрывок из комедии «Плутос», который может считаться еще относительно «безобидным». Раб Карион рассказывает своей хозяйке о том, как он ночевал в храме бога врачевания Асклепия и лицезрел самого бога.
Карион: Лишь только сам он подошел поближе к нам,
Я грохнул, – сильно так живот мне вспучило.
Хозяйка: Конечно, бог тут отвращенье выразил?
Карион: …Клянусь, не обратил внимания!
Хозяйка: По-твоему, бог, видно, деревенщина!
Карион: Скорей, дерьма любитель он [128] .
Нам, воспитанным на совершенно иной литературе, подобные пассажи могут показаться скорее отталкивающими, чем смешными. Однако афинские зрители – в массе своей люди с крестьянским мироощущением, – надо полагать, вдоволь веселились над шуточками такого рода. Кстати, и герои комедий Аристофана – почти всегда крестьяне.
В-третьих, юмор, о котором здесь идет речь, тесно связан с фантастикой и даже прямым абсурдом. В комедиях сплошь и рядом обыгрываются ситуации заведомо невозможные, такие, какие в реальной жизни не случаются никогда. Вот сюжеты некоторых аристофановских пьес.
«Ахарняне»: афинскому крестьянину Дикеополю страшно надоела Пелопоннесская война, которую уже который год ведет его полис со Спартой. И он заключает сепаратный, «на одного», мирный договор со спартанцами. В то время, как его сограждане выносят тяготы и лишения военного времени, Дикеополь предается всем благам и удовольствиям мирной жизни, ведет торговлю с представителями враждебных государств и т. п.
«Мир»: началом комедия очень похожа на предыдущую. Афинский крестьянин Тригей опять же измучен войной и понять не может, почему она никак не кончится. Наверное, боги у себя на небесах совсем забыли о делах людских, не хотят вмешаться и положить кровопролитию конец. Значит, надо до них как-то добраться. Но как? Выход прост: Тригей ловит навозного жука, несет к себе на конюшню и там его откармливает, – естественно, именно тем, чем питаются навозные жуки. В конце концов насекомое и само становится величиной с хорошую лошадь – но только с крыльями! Оседлав этого своеобразного «Пегаса», Тригей садится на него, летит на небо и там добивается прекращения военных действий.
«Лисистрата» – одно из самых знаменитых произведений Аристофана, но в то же время и одно из таких, которые в наибольшей степени способны вогнать читателя в краску. Тема всё та же: война и мир. Основные действующие лица – афинские женщины, предводительствуемые заглавной героиней, Лисистратой. Стремясь заставить своих мужей прекратить наконец воевать, они объявляют им настоящую «сексуальную забастовку». Зная Аристофана и дух комедии его времени, можно догадаться, какое количество более чем пикантных эпизодов извлекает он из этого сюжета на протяжении пьесы.
«Птицы»: два друга, Писфетер и Евелпид, пресытившись жизнью в Афинах, уходят оттуда в птичье царство. Встав во главе пернатых, они основывают между землею и небом, на облаках, город, получивший название Нефелококкигия, что может быть переведено как «Тучекукуевск». Они вступают в борьбу с самими богами и одерживают верх, заставляя тех трусливо просить мира!
Еще на одной комедии Аристофана, «Женщины в народном собрании», мы остановимся в одной из следующих глав, в связи с иными проблемами. А пока отметим: в отличие от авторов трагедий, которые писали свои драмы на основе существующих мифов или – реже – реальных исторических событий, комедиографы полностью придумывали сюжеты «из головы». Кажется, афинские комедии классической эпохи – это вообще первые в мировой истории литературные памятники, в которых появляются заведомо вымышленная фабула и вымышленные герои.
* * *
А теперь от вещей веселых перейдем к проблеме куда более серьезной, даже мрачной. Поговорим об отношении античных греков к смерти. Это отношение было весьма своеобразным. Создается впечатление, что эллины старались просто как можно меньше думать о кончине и о том, что последует за ней. Греческая религия была в полном смысле слова религией «мира сего», а не иного. По словам английского историка Альфреда Циммерна, «греки сидели за жизненным столом честно и прямо, не ожидая никакого десерта».
В религиях и культурах очень многих народов вопросы загробного существования занимают исключительно большое место. Знатный египтянин уже с молодости начинал строить для себя гробницу. Верующий христианин оценивает все свое поведение с точки зрения того, как он впоследствии даст ответ «на страшном судилище Христовом». В таких культурах люди часто думают о смерти, поэтому складываются обширные, хорошо разработанные комплексы верований и идей, относящихся к этой сфере. Один из величайших шедевров всей европейской христианской литературы – «Божественная комедия» Данте – целиком, от первой строки до последней, посвящен загробному миру.
Для греков такое было бы немыслимо. Они и здесь отличались от других. У них мы не найдем ничего даже отдаленно похожего, скажем, на египетскую «Книгу мертвых». Эллины были большими жизнелюбами (вспомним хотя бы Архилоха). Впрочем, нельзя все-таки сказать, что они считали жизнь высшей ценностью. Например, свобода для них (во всяком случае для многих из них) была важнее. Сплошь и рядом грек предпочитал погибнуть, чем попасть в рабство.
Но в целом греки представляли себе посмертную судьбу человека в неясных и довольно мрачных тонах: бесплотные души умерших ведут унылое и безрадостное существование на туманных лугах подземного царства – Аида.
Вполне естественно, что такая перспектива не казалась привлекательной. В «Одиссее» Гомера великий герой Ахилл, уже погибший и сошедший в Аид, удрученно говорит посетившему его Одиссею:
«О Одиссей, утешения в смерти мне дать не надейся;
Лучше б хотел я живой, как поденщик, работая в поле,
Службой у бедного пахаря хлеб добывать свой насущный,
Нежели здесь над бездушными мертвыми царствовать, мертвый» [130] .
Здесь нужно учитывать, что в гомеровские времена положение батрака-поденщика (фета) считалось даже худшим, чем положение раба. Ахилл – сам бывший царь! – согласен скорее батрачить на земле, чем владычествовать в Аиде. Не удивительно, что впоследствии сложился другой вариант мифа, согласно которому величайший герой Троянской войны, погибнув, не попал в Аид: волею богов он был перенесен на остров Левка (Белый) в Понте Евксинском (Черном море) и ведет там блаженную жизнь, а супругой его стала Елена Прекрасная. Так греки со временем начали стремиться хотя бы самых славных из своих героев «освободить» от общей загробной участи. Другой пример – Геракл: он совершил настолько большое число подвигов (никто другой даже отдаленно не мог соперничать с ним в этом!), что после кончины боги взяли его на Олимп и причислили к своему сонму.
Из Леты – одной из мифических рек, находящихся в Аиде, – души пьют воду, которая дарует им забвение. Именно дарует: для мертвых благодеянием становится утратить память о той яркой, полноценной жизни, которая была у них на земле. Забыв о прошлом, они, однако, парадоксальным образом начинают «помнить будущее», то есть их память приобретает как бы обратное направление. Именно поэтому в Элладе среди других видов гаданий была распространена и так называемая некромантия, когда пытались узнать грядущее, вопрошая о нем у душ умерших людей. Сюжет 11-й книги гомеровой «Одиссее» – а именно в этом тексте содержится, пожалуй, самый подробный рассказ, отражающий воззрения греков на загробное бытие, – именно в том и заключается, что заглавный герой поэмы подходит к вратам Аида и с помощью особых обрядов и заклинаний вызывает души. Одиссея интересует его дальнейшая судьба, о ней-то и расскажут ему покойники. Особенно нужен ему прорицатель Тиресий, который и при жизни слыл великим пророком, а теперь это его качество должно было усугубиться.
Кстати, позднейшее христианское слово «ад» происходит именно от «Аид» (так эллины называли и царство мертвых, и его владыку). Можно сказать, что древнегреческая религия – это религия «с адом, но без рая». Или, по крайней мере, почти без рая: как мы видели, для некоторых величайших героев делалось-таки исключение. Но подавляющее большинство людей ждала за порогом смерти совершенно одинаковая судьба.
Судьба эта беспросветна, но могло быть и еще беспросветнее. Путь душ в подземную обитель лежал через реку Ахеронт, а переправлял их через нее знаменитый перевозчик Харон. За работу ему следовало заплатить мелкую монетку – обол. Не заплатишь – откажет, и останешься в каком-то совсем уж безвыходном положении: ни среди живых, ни среди мертвых. Поэтому при погребении покойного греки снабжали его так называемым «оболом Харона». Монету вкладывали в рот: а куда же еще, у души на том свете карманов и кошельков не будет! И по сей день археологи, раскапывая древнегреческие могилы, часто находят в них, внутри черепов погребенных, эти «оболы Харона».
Сами родственники умершего были всегда заинтересованы, чтобы его душа благополучно прибыла в Аид: иначе, оставшись без какого-либо приюта, она будет тревожить живых, являясь в виде привидения. Подобная судьба – никогда не обрести загробного покоя – ждала всех тех, кто остался без положенного погребения. Поэтому, кстати, греки очень заботились о том, чтобы похоронить тело. Сосуществовали два основных погребальных обряда: предать тело земле (ингумация) или сжечь его на костре (кремация). Какой-то из двух ритуалов должен был быть обязательно выполнен.
Например, после сражения полководец отдавал приказ: собрать и схоронить трупы погибших. Это был прямой религиозный долг, за пренебрежение которым военачальника могла даже ждать суровая кара. Так, в 406 г. до н. э. афинский флот одержал крупную победу над спартанским при Аргинусских островах в Эгейском море. Но флотоводцы-победители, возвратившись на родину, были не удостоены почестей, а… казнены по приговору народного собрания. В вину им вменялось именно то, что они после битвы не подобрали тела убитых моряков для надлежащих похорон. Тщетно оправдывались злополучные командиры тем, что им не позволила сделать это начавшаяся сразу после боя буря; демос был неумолим.
В связи со сказанным не вызывает удивления история, рассказанная Плутархом об афинском политике и полководце Никии, известном набожностью и благочестием. Никий «высадился на коринфской земле и выиграл сражение… Случилось так, что афиняне оставили там непогребенными трупы двух воинов. Как только Никий об этом узнал, он остановил флот и послал к врагам договориться о погребении. А между тем существовал закон и обычай, по которому тот, кому по договоренности выдавали тела убитых, тем самым как бы отказывался от победы… – ведь побеждает тот, кто сильнее, а просители, которые иначе, чем просьбами, не могут достигнуть своего, силой не обладают. И все же Никий предпочитал лишиться награды и славы победителя, чем оставить непохороненными двух своих сограждан».
Итак, Никий, уже победив, признал свое поражение, чтобы до конца выполнить долг по отношению к мертвым. Возможно, военачальник опасался, что, если он этого не сделает, в Афинах ему предъявят такие же претензии, какие позже предъявили стратегам, выигравшим бой при Аргинусах: мы уже видели, чем для тех это кончилось.
Не случайно в Элладе самым суровым наказанием для преступника – даже более тяжким, чем смертная казнь! – считалось именно лишение погребения. Философ Платон в большом утопическом трактате «Законы» разрабатывает подробнейший законодательный свод для вымышленного полиса Магнесии. Немало страниц посвящает он и карам, назначаемым за различные преступления. За довольно многие из них предписывается смерть – древнегреческое законодательство, как реальное, так и теоретическое, в этом плане вообще было достаточно жестким. Но как быть с особо чудовищными деяниями, – например, если кто-нибудь убил своего отца, или мать, или ребенка?
Платон считает, что для таких людей простой казни мало. С ними он предлагает поступать следующим образом: «И если человек будет уличен в подобном преступлении, то есть если он действительно убил кого-нибудь из своих родичей, его предают смертной казни служители судей и должностные лица, а тело его обнаженным должно быть выброшено за пределы государства, на отведенный для этого перекресток. Затем все должностные лица от лица всего государства пусть принесут каждый по камню и бросят его в голову трупа, чтобы таким образом очистить всё государство. После этого труп выносят к крайним пределам страны и здесь выбрасывают, причем по закону он лишается погребения». Как видим, после казни тело преступника подвергается поруганию, а главное – его запрещается хоронить, чтобы душа и на том свете продолжала мучиться. Зато относительно убийств, не обремененных столь отягчающими обстоятельствами, Платон специально оговаривает: «Виновному дозволяется быть погребенным у себя на родине». Таким образом к нему проявляется некоторое снисхождение.
Кстати, не можем не отметить: во многих других культурах проблему решали совсем иначе: если считали что просто умереть – для человека недостаточное наказание, то придавали казни особо мучительные формы (как колесование, сожжение на костре, сажание на кол и т. п.) или же предваряли ее жестокими пытками. В Элладе ни к чему подобному не обращались. Пытки были запрещены; правда, следует оговорить, что запрет относился только к свободным людям. Рабов не только разрешалось пытать, но при некоторых обстоятельствах закон даже прямо предписывал это. Например, во время судебного следствия снимать с раба свидетельские показания полагалось обязательно с использованием пытки. Считалось, что иначе раб ни за что не скажет правду.
Равным образом не получили распространения среди греков и «изощренные» способы смертной казни. Казнили достаточно просто: на ранних этапах сбрасывали в пропасть или наносили смертельный удар дубиной по голове. Ближе к концу V в. до н. э. в Афинах прибегли к более «гуманному» новшеству: стали применять сок ядовитого растения цикуты. Выпив его, приговоренный умирал почти безболезненно. Когда афинские присяжные осудили Сократа, великий философ ушел из жизни именно так – принял из рук палача чашу с ядом.
Но вернемся к проблеме погребения. Именно этой тематике посвящена одна из лучших трагедий Софокла – «Антигона». Сюжет ее взят из фиванского цикла мифов. Дети Эдипа Этеокл и Полиник, унаследовав власть после отца, повздорили. Этеокл изгнал Полиника; тот бежал в Аргос, но вскоре пришел оттуда на Фивы с вражеским войском. В происшедшем сражении братья, вступив в схватку друг с другом, оба погибли. Новый царь Креонт постановил: Этеокла похоронить со всяческими почестями, а труп Полиника оставить на поле боя без погребения. Но заглавная героиня драмы – Антигона, дочь Эдипа, – не могла допустить, чтобы ее брата постигла такая участь. Тайно пробравшись ночью к телу, она свершила над ним символический погребальный обряд. Бросить на покойного две-три горсти земли – этого было уже достаточно, чтобы его душа обрела упокоение. Но Антигона была схвачена, приведена к Креонту, и царь распорядился: за нарушение его указа заточить непокорную девушку в темницу, чтобы она умерла там от голода. В тюрьме Антигона покончила с собой, но правота осталась за ней – такое впечатление должны были выносить зрители после просмотра трагедии. Ведь она отстаивала священный, богами установленный обычай против человеческих распоряжений.
Описанная здесь тесная связь между участью тела и судьбой души, да и общие представления о посмертном бытии, характерные для греческой цивилизации, – всё это свидетельствует: полноценная жизнь для грека была возможна прежде всего как жизнь тела. «Телесность» античного мироощущения не уставал подчеркивать выдающийся философ и исследователь древнегреческой культуры Алексей Федорович Лосев: «Термин “тело” как раз и употреблялся в античности в значении “человек”… Вещественно-материальное тело как раз и являлось в античности субстанцией всех человеческих жизненных событий, субстанцией, так сказать, всей его судьбы».
Со временем отношение греков к смерти, – по крайней мере, в некоторых кругах – начало претерпевать изменения. Об этом мы будем подробно говорить чуть ниже.
* * *
Там же имеют дома сыновья многосумрачной Ночи,
Сон со Смертью – ужасные боги. Лучами своими
Ярко сияющий Гелий на них никогда не взирает,
Всходит ли на небо он иль обратно спускается с неба.
Первый из них по земле и широкой поверхности моря
Ходит спокойно и тихо и к людям весьма благосклонен.
Но у другой из железа душа и в груди беспощадной —
Истинно медное сердце. Кого из людей она схватит,
Тех не отпустит назад. И богам она всем ненавистна.
Так пишет Гесиод, излагая родословные божеств. В древнегреческой религии много символических фигур, воплощавших различные явления природы. Среди них – Гипнос (Сон) и Танатос (Смерть), считавшиеся братьями («смерть» в греческом языке мужского рода). Они – дети богини Никты (Ночи) и связаны преимущественно с мраком, потому-то на них «никогда не взирает» светлый бог солнца Гелий (Гелиос). Тем не менее отношение к ним, как видно из процитированного текста, совершенно разное, и это вполне естественно.
Сон неразрывно связан со сновидениями. Но последними в эллинской мифологии «ведает» особое божество – Морфей, сын Гипноса. Впрочем, это достаточно поздний мифологический персонаж, у Гомера и Гесиода он еще не встречается. Гесиод говорит только о том, что Ночь вместе со Смертью и Сном родила также «толпу Сновидений».
Очень интересен вопрос: что видели античные греки в своих снах? Примерно то же, что и мы, или нечто совершенно иное? К счастью, для ответа на этот вопрос в распоряжении ученых есть достаточно обильный материал. Эллины, великие любители разного рода гаданий, охотно прибегали и к предсказанию судьбы по снам. Был широко распространен такой жанр (хорошо известный и нам), как сонник. Самая известная книга этого жанра принадлежит писателю Артемидору Далдианскому, жившему во II в. н. э. Она называется «Онейрокритика», что именно и означает «Толкование сновидений».
Приведем некоторые примеры из сонника Артемидора. Одному снится, что он прикован к статуе Посейдона; другому – что он разрубает свою жену на части и торгует ее мясом; третьему – что он потерял накануне суда оправдательные документы, а четвертому – что он потерял ключ от дома; пятому – что у него на голове выросло оливковое дерево; шестому – что он кормит грудью ребенка; у седьмого вместо рук медвежьи лапы, а восьмому орел вырвал когтями внутренности…
Это лишь несколько случаев, их можно было бы дополнить десятками и десятками других. Но сразу бросается в глаза: среди описанных снов есть и такие, которые вполне могли бы присниться нашему современнику, и такие, каких мы себе даже и вообразить не можем. Видна все-таки специфика мироощущения людей, возросших в античных условиях. Обратим внимание хотя бы на сновидение об орле, вырывающем внутренности. Такое могло присниться только носителям культуры, породившей миф о прикованном Прометее. Вообще, судя по Артемидору, персонажи мифов – боги и герои – чрезвычайно часто являлись эллинам в их снах.
Как известно, сновидениями современного человека наиболее пристально занимался знаменитый австрийский психиатр, основатель психоанализа Зигмунд Фрейд. По Фрейду, образы наших снов порождены в основном половым влечением (либидо), вытесненным в подсознание. Но либидо проявляется в снах не в прямой, а в измененной, символической форме. Откровенные непристойности нормальному человеку, как правило, не снятся. А то, что снится, Фрейд подвергает своеобразной «расшифровке» и приходит к выводу: сплошь и рядом даже самые обычные и безобидные поступки, совершаемые во сне, скрывают под собой устремления сексуального характера. Даже такой, например, сон – женщине снится, что она стоит перед своим письменным столом и открывает его ящик – психоаналитик интерпретирует именно в подобном духе.
Получается, что сон – в некотором роде «цензор» нашего подсознания, не позволяющий ему «разгуляться вовсю». Что же касается эллинов, создается впечатление: у них подобная «цензорская» функция сновидений была не развита или значительно снижена. Судя по тому же Артемидору, им вполне могли сниться вещи, от которых человека нашего времени вгонит в краску. Например, гениталии, причем в каком-нибудь необычном виде: один видит во сне, что у него половой член из железа, другой – что он у него целиком покрыт волосами, третий – что у него появились целых три названных органа. Часто снились эллинам и любовные соития – этому посвящено несколько глав в артемидоровском соннике. Причем даже такие, как соединение с собственным отцом или матерью, сыном или дочерью, животным или трупом, даже… с божествами!
А уже на основе подобных снов делались следующие предсказания: «Видеть, будто ты обладаешь богом или богинею или бог тобою обладает, для больного человека означает смерть, ибо душа тогда лишь предвещает встречу и соединение с богами, когда близка к тому, чтобы покинуть тело, в котором живет. А для всех остальных, если они испытывают наслаждение от такого соединения, это означает выгоду от вышестоящих, если же не испытывают, то тревогу и страх. Только с Артемидой, Афиной, Гестией, Реей, Герой и Гекатой соединение неблагоприятно, даже если оно приносит наслаждение: такой сон сулит сновидцу скорую гибель, потому что эти богини неприкосновенны и кто на них посягнет, тому трудно ожидать добра».
А вот конкретный, довольно пикантный случай. «Одному человеку приснилось, будто с ним совокупился Арес. У этого человека открылась язва в заднем проходе, и так как другого способа излечиться не было, он подверг себя хирургической операции и выздоровел. Арес, таким образом, означал хирургический нож, потому что железо иносказательно мы называем Аресом, а удовольствие от совокупления означало, что операция закончится благополучно».
Писать приходится о вещах в высшей степени щекотливых. Автор не сказал бы, что ему без труда даются эти строки. Но что же делать, – как говорится, из песни слова не выкинешь. Чтобы понять эллинскую цивилизацию в ее целостности, нужно говорить о всех аспектах ее бытия, в том числе и о таких, о которых обычно принято стыдливо умалчивать.
Судя по всему, античные греки не страдали от многих комплексов, которые ныне свойственны нам. Сексуальную сторону своей жизни – во всех ее проявлениях, в том числе и в таких, которые человеку начала XXI века не могут не показаться отвратительными, противоестественными, – они не пытались загнать в подсознание, вытеснить, претворить в символические образы. В каком-то смысле ситуация с древнегреческими сновидениями полярно противоположна ситуации со сновидениями современными, как они описаны Фрейдом. Древнему греку снится совокупление (причем, как следует из контекста, анальное) – толкователь объясняет это тем, что ему предстоит операция на заднем проходе. Если в наши дни кому-нибудь приснится, что ему предстоит операция на заднем проходе, – психоаналитик, будем уверены, проинтерпретирует сон в том смысле, что у этого человека есть подавленная склонность к анальному сексу.
* * *
Бо́льшая, мы бы сказали, откровенность эллинов в отношении вещей интимных во многом объяснялась тем фактом, что видеть человеческую наготу для них было делом вполне привычным. Существовал настоящий культ наготы, особенно мужской. Хорошо известно, что в античном искусстве, будь то скульптура или живопись, персонажи часто изображаются без одежды в такие моменты, когда в реальной жизни нагота не просто неуместна, но и прямо немыслима (например, воины, ведущие бой). В таких случаях ученые обычно говорят о «героической наготе».
Очень интересные соображения по этому поводу высказал (в эссе «Лицо, маска и нагота») наш замечательный поэт Максимилиан Александрович Волошин, глубоко знавший античность. Он считал, фигурально выражаясь, что всё тело древнего грека было его «лицом».
«Лицо современного человека ограничивается “лицом” (в узком смысле этого слова) и руками… Обратим внимание на лицо в греческой скульптуре. Голова греческих статуй всегда типична, но мало индивидуальна… Греческая статуя, лишенная головы, ничего не теряет в своей красоте. Вспомните Самофракийскую Победу в Лувре… Для древнего грека, привыкшего к наготе, лицом человеческого тела был торс… Преобладание этого лица над лицом духовным… давало то золотое равновесие пластической выразительности тела, которое мы ценим в греческой скульптуре. Если головы греческих статуй кажутся нам лишенными остроты индивидуализации, то это только потому, что индивидуальность была во всем теле, и столько в неподвижных его формах, сколько в движении. В античной же скульптуре мы можем проследить поворот к индивидуализации головы. Римляне прикрывали свое тело и не имели того божественного отсутствия стыда, которое отличало греков. И тотчас же голова начинает индивидуализироваться: возникает то лицо, которое мы знаем в настоящую минуту. В то время как лица греческих статуй божественно далеки от нас, лица римских мраморных статуй нам человечески близки. Греческую статую мы переживаем всем существом, а ряды римских бюстов мы читаем как сжатые и отчетливые страницы Тацита».
Ряд удивительно тонких и метких мыслей! Действительно, давно уже подмечено: для римской портретной скульптуры характерен подчеркнутый реализм, для греческой, – можно сказать, «идеализм». Даже изображая совершенно конкретную личность, будь то политик Перикл или поэт Софокл, эллинский ваятель прежде всего воплощал в своем портрете образ нормативного, совершенного человека.
Скажем, все знают: Перикл на античных бюстах всегда представлен в шлеме. Но мало кто догадывается, почему. На самом деле у этого знаменитого деятеля афинской демократии, пишет Плутарх, «голова была продолговатая и несоразмерно большая. Вот почему он изображается почти на всех статуях со шлемом на голове, – очевидно, потому, что скульпторы не хотели представлять его в позорном виде».
А теперь подойдем к вопросу с другой стороны. Вспомним древнерусские иконы. Изображенные на них святые, можно сказать, как бы совсем не имеют тела: настолько оно малозаметно, второстепенно. На зато сразу и властно приковывает наше внимание лицо святого, а на нем – прежде всего глаза. Изображенные на иконах люди по-своему прекрасны, но прекрасны какой-то чисто духовной, нематериальной красотой. Совершенно иной, нежели в античной Греции, тип художественного восприятия и выражения!
Да даже и поныне, в разговорной речи, у нас бытуют обороты-пословицы: «Лицо – зеркало души», «Глаза – зеркало души»… То есть именно в лице, в глазах проявляется неповторимая индивидуальность каждого. Эллин бы этого не понял. Для него лицо конкретного человека – отпечаток некоего высшего идеала; важно не то, что в лицах различается, а то, что в них есть общего. Всмотритесь в лица древнегреческих статуй: не покажется ли вам, что все они, в сущности, похожи или, по крайней мере, сводятся к нескольким основным типам? А глаза этих статуй… Невыразительные, почти пустые (обратим внимание и на то, что это – часто глаза без зрачков), они никак не открывают внутренний мир личности. Когда эллин хотел придать лицу выразительность – он делал маску. Античный театр был театром масок, о чем не следует забывать. Именно маски передавали как черты характера, так и эмоции.
Подлинным «зеркалом души» было для античных греков не лицо, а тело. Вот уж чему их скульпторы и живописцы постоянно уделяли самое повышенное внимание, тщательнейшим образом прорабатывая мускулатуру торса, рук, ног, прилагая все усилия к тому, чтобы резцом или кистью передать сложные движения. Подобная разница подходов отразилась и на языковом уровне. Наверное, во всех современных европейских языках слово «лицо» сплошь и рядом употребляется в значении «человек» (даже в выражениях типа «лицам в нетрезвом состоянии вход воспрещен» и т. п.). А в Элладе – выше мы цитировали по этому поводу А. Ф. Лосева – в значении «человек» очень часто употреблялось слово «тело» (сома).
Снова и снова, бросая взгляд на древнегреческую цивилизацию с самых разных ракурсов, мы убеждаемся: вся она была проникнута вещественным, материальным началом. Вполне материальны сами боги! Не случайно даже эллинские философы-атомисты (Демокрит, Эпикур), основоположники материализма в мировой философской мысли, отнюдь не отрицали существования богов. Их теориям небожители ничуть не мешали; достаточно было сделать ту поправку, что блаженные обитатели Олимпа тоже состоят из атомов. А любой современный материализм будет, разумеется, решительно бороться с религией.
Была ли вообще духовность в том мире, о котором мы здесь рассказываем? Некоторые ученые считают, что нет, ни о чем подобном не приходится говорить вплоть до появления христианства. Но могла ли бездуховная цивилизация породить гомеровские поэмы и драмы Софокла, статуи Фидия и философские прозрения Платона? Духовность, конечно же, была. Но «дух» и «плоть» еще не были оторваны друг от друга, воспринимались в целостном единстве.