Вена в русской мемуаристике. Сборник материалов

Суровцева Екатерина Владимировна

Торнау Ф. Ф

 

 

Воспоминания барона Ф. Ф. Торнау

I.

Приезд в Вену. – Обязанности военного агента. – Инструкция, данная мне в Петербурге. – Совет Е. П. Ковалевского. – Приказание императора Александра Николаевича. – Этикет австрийского двора. – Затруднения в представлении австрийскому императору. – Аудиенция. – Впечатление, произведённое на меня императором. – Обед во дворце. – Представление императрице. – Затруднительное положение. – Графиня Велден. – Обед у князя Эстергази. – Последствия моего донесения государю императору. – Вена летом. – Пратер.

В Вену я приехал 1 августа (20 июля) 1866 года, на смену графа Эрнеста Штакельберга, получившего назначение занять место посланника в Турине. До того ещё князь Горчаков, бывший посланников при австрийском дворе, был назначен министром иностранных дел; нашим венским посольством временно заведовал, в звании поверенного в делах, Виктор Петрович Балабин. Генерал граф Штакельберг имел приказание дождаться в Вене моего приезда, познакомить меня с делами, касавшимися до моей обязанности, и представить тем высшим австрийским лицам, с которыми мне следовало сноситься по званию военного агента. В первый же день моего приезда я явился к Балабину, правившему посольством, при котором мне следовало числиться косвенным образом; а потом пошёл к Штакельбергу, знакомому мне ещё со времени его адъютантства при князе Чернышёве. Штакельберг находился на отъезде; жену свою (красавицу француженку, про которую я много слышал, но которой никогда не имел удовольствия встретить) уже отправил вперёд в Италию; поэтому, не теряя времени, повёз он меня к обер-гофмейстеру двора, князю Карлу Лихтенштейну, и к первому императорскому генерал-адъютанту, графу Грюнне, главным представителям двух ведомств, придворного и военного, а касательно дел мне объявил:

– Механизм австрийской армии, её организацию и воинские уставы вы найдёте у любого книгопродавца, а затем глядите, наблюдайте и поступайте по собственному разумению; иного вам сказать не имею.

Лежала на мне, как на каждом военном агенте, одна исключительная обязанность следить за техникой и всяким новым усовершенствованием военного дела в предназначенном государстве. В Петербурге по этому предмету мне была дана весьма подробная инструкция, видимо, составленная с полным пониманием специальной стороны важнейших военных вопросов, но без потребного знания заграничных порядков, почему и содержала много неудобоисполнимого. Умный Егор Петрович Ковалевский, управлявшей в то время азиатским департаментом в министерстве иностранных дел, которому я её показал, только заметил:

– Весьма почтенный канцелярский труд; вам же советую: приехав в Вену, сдайте вашу инструкцию в посольство под замок и потом в неё не заглядывайте, а поступайте, как позволят обстоятельства. В чужой монастырь со своим уставом не ходят.

Так я и сделал.

Лучшее наставление дал мне, когда я откланивался, покойный государь Александр Николаевич, и во всё моё пребывание за границей я твёрдо помнил его разумное приказание:

– Зорко следи за каждым улучшением по военной части, береги при этом достоинство русского офицера, и сам ни словом, ни делом не задавай чужого самолюбия. Никогда не теряй из виду, что все военные, какого бы ни было языка и знамени, между собой товарищи по долгу охраны спокойствия и государственной безопасности, и при честном исполнены своей обязанности заслуживаюсь всякого уважения, хотя бы от того страдал наш собственный интерес.

На представлении моем Лихтенштейну и Грюнне дело не должно было остановиться; чрез них мне только открывалась дорога ко двору и войску, а главное дело оставалось ещё впереди. Следовало мне сперва представиться императору, императрице, эрцгерцогам, высшим лицам военного звания, и потом уже знакомиться с дипломатическим корпусом и с обществом. Для представления членам австрийского царствующего дома, начиная от императора до младшего эрцгерцога, следовало испрашивать аудиенцию. Казалось, в таком случае ближе всего мне было действовать чрез посольство, а тут-то и зарождался нескончаемый ряд затруднений. Наш министр, князь Горчаков, был отозван; посольством заведовал «поверенный в делах», а по австрийскому придворному этикету того времени (отменённому впоследствии) чины иностранных миссий, ниже министра, не пользовались доступом ко двору; поэтому Балабин, сам не будучи лично представлен императору, не имел возможности прямо действовать в мою пользу, и ему бы пришлось повести дело чрез австрийское министерство иностранных дел, путём не довольно спешной дипломатической переписки. Мне же требовалось как можно скорее явиться императору – узнать, каким образом я буду принят им, что, в некотором смысле, могло послужить указателем меры добрых отношений, какие он располагает восстановить с нами после открыто неприязненного положения, которое австрийское правительство занимало против России во время восточной войны. Отчасти с такою целью мне и было приказано отправиться в Австрию ещё до коронации государя императора и до назначения в Вену русского посланника в замену князя Горчакова.

К счастью, мне открывался весьма удобный способ миновать этот, придворным этикетом поставленный, камень преткновения. В Австрии, как и в Пруссии, все носящие военный мундир, свои и чужие, пользуются одинаковым правом прямо являться к царствующему лицу, испросив волю его, в Берлине чрез городского коменданта, в Вене чрез первого императорского генерал-адъютанта. Говорю – первого, потому что в Австрии при императоре состоят всего два генерал-адъютанта, первый и второй, облечённые в это звание только на время исполнения генерал-адъютантской должности. Получив другое назначение, они теряют и звание своё наравне с флигель-адъютантами из штаба и императорскими адъютантами из обер-офицеров армии. На основании того военным принадлежащего права я письменно обратился к графу Грюнне, к эрцгерцогским адъютантам, обер-гофмейстерам императрицы и эрцгерцогинь, с просьбой доставить честь явиться их величествам и высочествам; и, могу сказать, неожиданно скоро получил мною просимые уведомления. Одно представление императрице было отложено по причине её недавних родов, бывших 12-го июля того года, дня рождения старшей императорской дочери, эрцгерцогини Гизеллы.

Император Франц-Иосиф принял меня в Бурге (венском дворце) в особой аудиенции, как военного, с обычной военной обстановкой, без содействия придворных чинов. Встретил меня лестнице и провёл по залам императорским адъютант, доложил обо мне флигель-адъютант. Минуту спустя очутился я глаз на глаз с австрийским императором, которого, по общему небеспричинному настроению, существовавшему у нас во время восточной войны, привык считать нашим закоснелым недоброжелателем – и принуждён был значительно смягчить представление о нём, сложившееся под влиянием недавней политической распри, так далеко оттолкнувшей Россию от Австрии. Первое впечатление, которое на меня произвёл молодой двадцатишестилетний император, было, хотя не обаятельно, чему противилась его видимо холодная натура, но во всех отношениях удовлетворительно. Стройного роста, приметно сдержанный в речах и приёмах, глядел он несколько застенчиво, говорил медленно, взвешивая каждое слово, и внимательно прислушивался к ответам. Милостливо протянув мне руку, – имел он обыкновение, как я позже заметил, из дипломатического корпуса давать руку одним послам, военным же делал эту честь, кому захочет, не разбирая, какого чина, – после обязательного расспроса о здоровье государя и государыни, он слегка коснулся моей прежней кавказской службы и потом перевёл разговор на предмет, о котором неловко было бы промолчать пред русским офицером. Заговорил он о нашей последней войне, причём с должным приличием, осыпав горячею похвалою наши войска за славную Севастопольскую оборону, ни единым словом не коснулся общего хода военных операций, которыми, как известно, нам нечего было особенно гордиться. Заключил император извещением, что касательно цели моего пребывания в австрийских пределах им отдано приказание ничего не скрывать, и мне следует только обращаться к графу Грюнне за получением потребных мне военных сведений. Тогда же показалось мне, – думаю, мало ошибаюсь, – что император Франц-Иосиф в своих действиях против нас во время войны, да и позже, гораздо более подчинялся так называемому «raison d’etatе», чем своему собственному чувству, которое его, тогда ещё абсолютного монарха, непременно должно было склонять на сторону России. Мне самому в продолжение моего долгого пребывания в Вене не удалось подметить в нём ни малейшей тени нерасположения ко мне как к русскому офицеру, озабоченному одним исполнением своих служебных обязанностей, помимо всяких посторонних соображений. Бывали минуты официального охлаждения, но всегда по поводу какого-нибудь политического разногласия межу двумя правительствами, а император Франц-Иосиф тем временем при случайных встречах лично продолжал относиться ко мне равно внимательно.

За обеденным столом, к которому я был приглашён скоро после аудиенции, австрийские генералы, следуя императорскому примеру, наперерыв старались своею приветливостью произвести на меня самое приятное впечатление. Не знаю, какого рода чувства они таили в глубине сердца, но формы самой утончённой вежливости были строго соблюдены; и больше того никто не вправе требовать от чужих, да и от своих, когда отношения не скреплены непритворным дружелюбием, возможным только между людьми, связанными одинаковым интересом. Бывают исключения – сам испытал – но часто ли встречаются они, эти случаи безрасчётного доброжелательства, пусть каждый спросит самого себя.

В конце августа (по грегорианскому календарю, которого и впредь стану держаться), вместо просимой мною аудиенции меня пригласили в Лаксенбург к императорскому столу, где перед обедом состоялось моё представление императрице, которая, считая не больше девятнадцати лет, находилась тогда в полном цвете красоты, на мой взгляд нимало не уступавшей прославленной красе позже мною виденной супруги Луи Наполеона. Императрица Элизабет казалась даже несравненно привлекательнее. Высокая, стройная, грациозная, отличалась она нежно обрисованными чертами лица прозрачной белизны, на котором в то время лежал ещё оттенок томной бледности от недавней болезни. Опустив ресницы, будто робея, подошла она и заговорила по-французски шёпотом, так тихо, что я слова не мог разобрать, и мне пришлось отвечать ей почти наугад. При ней находившаяся фрейлина, – в Австрии они носят название дам, «Hofdame», не смотря на своё девичество, – графиня Ламберг, спросила меня, когда мы пошли в столовую:

– Императрица говорит непростительно тихо; успели вы расслышать, о чём она вам говорила?

– Ничего не расслышал.

– Как же вы отвечали?

– Наугад, – надеюсь, боги меня уберегли от «да» или «нет», сказанного невпопад.

– Надо было, не расслышав, переспросить.

– А от этого меня удержала счастливая догадка, хотя только начинаю проходить школу придворного этикета, ведь я до сей поры при дворе никогда не служил.

За столом мне пришлось сидеть по правую сторону от императрицы, возле которой место занимал эрцгерцог Максимилиан, между баронессою Велден, облечённой в звание воспитательницы новорождённой эрцгерцогини, и графинею Ламберг. Разговор вела со мной баронесса Велден по-французски. Посреди обеда эрцгерцог Максимилиан наклонился к ней и довольно громко сказал несколько слов, после чего она по-немецки обратилась ко мне с вопросом, слышал ли я, что изволил сказать его высочество.

– Нисколько, я с намерением уклонился в другую сторону, когда он с вами заговорил.

– Эрцгерцог, – сказала она, – заметил мне, почему я говорю с вами по-французски, когда вы по-немецки говорите не хуже нас; бросим теперь французский язык.

Это послужило мне уроком при дворе всегда говорить по-немецки, разве сам император или кто из эрцгерцогов заговорят на другом языке.

По окончании обеда отбыли мы обычный «cercle», заключающийся в расстановке приглашённых по старшинству и званию вокруг приёмной комнаты, после чего их обходят сперва император, а потом императрица, обращая к каждому нисколько милостивых слов, и, совершив круг, раскланиваются, что и служить сигналом расходиться по домам.

Прогуляв несколько времени по тенистому Лаксенбургскому саду, к вечеру вернулся я в город. Не стану распространяться в описании Лаксенбурга и его окрестностей. Какой турист, побывав в Вене, не полюбопытствовал взглянуть на Шёнбрунн и на Лаксенбург, эти две императорские загородные резиденции, и по южной железной дороге не проехался в Баден и Фёслау, служащие летним купальным притоном для значительной части венской публики? Видавшему нечего рассказывать, он сам испытал, в котором из этих мест живётся приятнее и дешевле; а кто не видал, того Бедекера красная книжечка и ряд весьма дешёвых фотографий лучше моего рассказа познакомят с Лаксенбургом, Баденом, Фёслау, Мёдлингом и прочими истинно живописными окрестностями весёлой Вены.

Благосклонный приём со стороны императора и приглашение в Лаксенбург, выходившее из ряда обычного почёта, оказываемого лицам иностранных миссий, имели полное значение дружелюбной демонстрации в угождение приславшему меня русскому государю. По обязанности моей я не замедлил донести обо всём, как было, и скоро после того имел удовольствие узнать, какое благоприятное впечатление произвёл мой рапорт. В конце сентября вернулся в Вену князь Павел Эстергази, присутствовавший в Москве на коронации государя Александра Николаевича в звании австрийского экстраординарного посла. Скоро после того мне принесли визитную карточку от князя, и вслед за тем я получил от него приглашение к обеду, на который явился, решительно не понимая, из-за какой благодати Эстергази меня жалует такою внимательностью, когда сам я ещё не успел побывать у него. Дело тут же объяснилось. Встретил меня князь Эстергази неожиданным приветствием:

– Я обязан вам благодарностью, вы оказали мне чувствительную услугу.

– В первый раз имею честь видеть вас – не понимаю, чем мог услужить вашей светлости.

– А вот чем вы мне услужили. Во время коронации, на первых порах, откровенно говоря, моё положение было далеко не завидно. Государь и вслед за ним московское общество заметно холодно относились ко мне и к моему английскому коллеге. Исключительною внимательностью пользовался один Морни; императрица ваша с ним открыла первый большой бал. Несколько дней спустя, государь подошёл ко мне на другом бале и в самых лестных выражениях высказал мне свою признательность за ласковый приём, которым вас отличили при нашем дворе. «Донесение, полученное мною по сему случаю от моего полковника, – сказал государь, – очень обрадовало меня, прошу, передайте это вашему императору». С той поры моё положение совершенно изменилось, и мне остаётся только хвалиться милостью вашего государя и гостеприимною внимательностью русского общества. Этим обязан я вашему донесению.

– В таком случае я исполнил только свой непременный долг, сообщив чистую правду.

Затем во всё время моего пребывания в Австрии я продолжал пользоваться добрым расположением князя Эстергази, и в доме у него провёл немало приятных минут. Значит, говорить правду – не всегда же приносит одни горькие плоды.

Остановился я в «Штадт Франкфурт», не самой видной, но, положительно можно сказать, лучшей венской гостинице того времени. Несмотря на небольшой размер комнат, в которые только вскользь проникали солнечные лучи поверх крыш противоположных высоких домов тесной «Шпигель-гассе», эта гостиница служила любимым пристанищем австрийских магнатов, всегда была переполнена приезжими, что и принудило меня довольствоваться очень непросторным, зато более светлым номером, на высоте третьего этажа. Позже, до приезда жены, остававшейся в России, пока успею оглядеться в новом месте, переместился я в меблированную квартиру в частном доме, откуда и повёл свои первые наблюдательные прогулки по городу и его окрестностям.

Летом в Вене, хоть шаром покати, не увидишь ни единой души высшего круга – по улицам шныряют одни мелкие чиновники, торговцы, лавочные барышни, да рабочий народ хлопочет около домов и мостовой, требующих вечной починки. Двор переезжает в Шёнбрунн или Лаксенбург, аристократические фамилии проводят лето в своих поместьях, военные в лагере, дипломатический корпус рассеян по ближайшим окрестностям, зажиточное купечество, особенно еврейского происхождения, заселяет Баден, Фёслау и Брюль, возле Мёдлинга. Поэтому мне не с кем было знакомиться; тратить время на визиты не представлялось ни малейшей нужды, и я весь свой досуг отдал изучению города и народной жизни. А тут в Вене есть к чему приглянуться. Пред всеми германскими городами, кроме Берлина, в последние годы ушедшего далеко вперёд, Вена отличается своим живым уличным движением, неугомонной гонкой за наживой и за удовольствиями. «Ein profitables Geschäft machen» – мысль, не покидающая его ни днём, ни ночью, подгоняет сына ветхого завета; «sich unterhalten» стоит на первом плане у крещёного коренного венца. Прекрасный пол идёт тем же путём, который ему указываешь мужья, отцы и братья, и грешно было бы не любоваться венками; так много встречаешь между ними красивых лиц, прелестных талий и ножек, обутых не хуже, чем в Париже и в Варшаве.

В Германии ходить всем известная поговорка: «In Sachsen, wo die schönen Mädchen wachsen».

Очень несправедливо! Северная Германия не вправе хвалиться красавицами; именно в Саксонии редко встречаются женщины стройного склада; кроме того, они сплошь и рядом наделены природой не весьма красивыми ножками. За малым исключением ноги велики, широки и плоски – от этого далеко не привлекательная утиная походка. В Австрии же повсюду встречаются замечательно красивые женщины самых разнородных типов, по причине разноплемённости её населения. Миловидные и неглубокодумные, жадные на всякую забаву, наряжаясь и кокетничая, беспечно рассевают они цвет своей молодости по гладкому паркету или по скользкой мостовой, кому как судьба указала, и тем придают всем общественным слоям мягкий оттенок мало чем возмутимого благодушия, составляющего известную австрийскую «Gemütlichkeit».

Поэтому, кажется, вернее было бы вместо Саксонии пометить Австрию поговоркой:

«Das gemüthliche Österreich, an feschen Mädchen so reich».

Среди мужского населения такое благодушие, однако, весьма обманчиво: неосторожно было бы полагаться на него без всякой оглядки. Низший класс вообще очень груб, ленив, не отличается понятливостью и пропитан злостью, доходящею до свирепости по самому малому поводу. Много тому способствует опьянение от тяжёлых пивных паров. В средине города пьяных почти не встречаешь – полиция тщательно их подбирает; зато в кабаках и в пивных, по городским окраинам, дня не проходит без драки, и редкая драка обходится без увечья и убийства. Австрийский простолюдин постоянно прячет в карман складной ножик, так называемый «Taschenfeitel», и чуть не в силах одолеть своего противника палкой или кулаком, хватается за этот инструмент и колет куда попало. И не только в минуту раздражения способен он поработать ножом, а из-за бездельного спора, из-за бранного слова готов подкараулить обидчика и всадить ему ножик из-за угла, после чего с тупоумным равнодушием отдаёт себя в руки полиции, коли не успел бежать, иной же раз отбивается, как разъярённый зверь, пока не успеют его скрутить. Более благонадёжная «гемютлихкейт» положительно начинает проявляться только в народных слоях, уже получивших лёгкий образовательный лоск, ежели притом некоторый достаток дозволяет жгучий вопрос о дневном пропитании заменить вопросом о препровождении времени, наполняя его удовольствиями, в Вене столь легко доступными каждому, у кого в кармане не царит совершенно безотрадная пустота. Тут венский уроженец раскрывает наблюдателю широкое поле для изучения своего бытового направления, имеющего главною целью уже сказанное «sich unterhalten», т. е. пожить в своё удовольствие.

Высшее венское общество, как везде, страстно предано театру и балету. В этом отношении, с небольшим, местным, едва уловимым оттенком, Вена представляет ту же яркоцветную картину великосветской жизни, какую можно видеть в Париже, Петербурге, Берлине. И знаменитый Пратер, зимой и летом служащий ежедневно местом прогулки для венского общества, мало чем отличается от прочих загородных столичных гульбищ, доставляющих удовольствие себя показать и поглазеть на публику – вся разница в том, что в Пратере более попадается красивых женщин, чем кровных лошадей, которыми Лондон и Петербург богаче Вены. Поэтому нечего рассказывать, как и где венское привилегированное общество проводит своё время.

II.

Конкордат. – Его значение для Австрии. – Его создатели. – Внутреннее состоите Австрии. – Министр Бах. – Поездка императора Франца-Иосифа в Венгрию. – Общее недовольство. – Результаты близорукой политики. – Смотр венскому гарнизону. – Несчастный случай со мной. – Придворный обед. – Австрийские войска. – Императорская свита. – Венское высшее общество. – Голландский посланник Геккерн. – Его злой язык. – Графиня Елена Эстергази. – Графиня Батиани и её похождения. – Камергер Полянский.

Австрию застал я в полном цвете «конкордата», заключённого с папой, 18-го августа 1855 года, ради утверждения за католической религией, как значилось в тексте, тех преимуществ, какими она должна пользоваться по воле Господней и по церковному закону. Первый шаг к этому договору был сделан ещё при жизни министра-президента, князя Феликса Шварценберга, отменой Иосифом II установленного «Placetum regium», которым запрещалось без воли правительства обнародовать какие бы то ни было папские постановления. За сим уничтожались конкордатом все другие, позже изданные, церковную власть стеснявшие законы. Епископам открывалось неограниченное право по всем церковным делам прямо сноситься с папой, запрещать Риму неугодный книги и газеты, авторов подвергать публичному порицанию, руководствовать преподаванием во всех учебных заведениях, не исключая университетских лекций, каждого нарушителя церковной дисциплины карать церковным наказанием, каковое, по старым австрийским законам, сверх того, сопровождалось потерею разных гражданских прав. Праву церкви учреждать новые мужские и женские монастыри и приобретать движимое и недвижимое имущество не ставилось никакого предела. Все дела, касавшиеся до брака, коли одна сторона принадлежала к римской церкви, исключительно отдавались на суд католических консисторий, имевших безапелляционное право по своему усмотрению дозволять и запрещать такого рода смешанные браки, равномерно разрешать бракосочетание католиков, состоявших в степени родства, недозволенной каноническим законом. Хотя брак католического с некатолическим лицом прямо был объявлен делом, противным воле Божией и закону природы, но допускался за положенную плату, послужившую обильным источником обогащения папской казны. В довершение всего доход с восьмидесятимиллионного фонда – «Religions und Stndienfond», – составленного Иосифом II из имущества семисот им упразднённых монастырей на содержание приходских священников, школ и разных благотворительных заведений, был отдан в полное распоряжение епископов и таким путём поступил в непосредственное ведение римской курии.

Такие постановления конкордата, отодвинувшие Австрию в отношении веротерпимости ко временам Фердинанда II, невыносимым гнётом легли на всё разноплемённое католическое и некатолическое население империи, а само правительство лишили симпатии всего просвещённого, в особенности же протестантского, мира. Сочувствовало конкордату одно высшее дворянство, иезуитским воспитанием и сословным интересом крепко прикованное к Риму, благодушно принимающему в лоно своей церковной иерархии обездоленных младших сыновей и братьев майоратами наделённых магнатов. Силою и богатством римской церкви обеспечивалось существование значительного числа непервородных потомков лучших семейств. Как же при таком порядке вещей австрийской аристократии было не сочувствовать всякому расширению духовной власти и безграничному умножению церковного богатства?

Торжествовали Рим и высшее австрийское духовенство; зато деревенские, приходские священники, эти на вечную бедность обречённые парии католической церкви, ниже прежнего понурили головы: их материальный быт остался в прежнем положении, и только, лишённые последней тени гражданской защиты, конкордатом они отдавались на безотчётный произвол своих епископов.

Главными деятелями конкордата были венский архиепископ Раумер, за такой подвиг возведённый в звание кардинала; министр граф Лео Тун, отъявленный клерикал, слепой исполнитель властолюбивых замыслов патера Бекса, генерала ордена иезуитов, и ловкий делец – министр Бах, одинаково ревностно готовый служить церкви и её противникам, лишь бы удержать в руках свой министерский портфель. Граф Буль, заступивший во главе министерства иностранных дел князя Шварценберха, умершего в 1852 году, не размышляя, шёл по дороге, проложенной своим предшественником.

Молодой император, не успевший ещё приобрести потребного опыта в государственном управлении, покоряясь влиянию своей иезуитами совершенно опутанной родительницы, эрцгерцогини Софии, настоянию министров, да и по собственному религиозному чувству, не задумываясь принял все папой предложенный условия. Успели уверить императора, будто помощью лишь усиленного могущества католической церкви может быть восстановлена твёрдым образом собственная, революцией ослабленная власть. Последствия доказали, что все сторонники конкордата, в том числе даже очень дальновидные отцы иезуиты, радикально ошиблись в своих расчётах. Конкордат не только ничего не укрепил, а напротив расшатал штыком и пушкой только что скреплённые связи австрийского государственного здания, и самому правительству стал камнем преткновения на пути гражданских преобразований, повелительно требуемых духом времени.

Государственная власть наружно казалась прочно установленной во всех частях многоязычной империи: повсюду господствовала полная тишина. Революция, Виндишгрецом подавленная в Праге и в Вене, Радецким в Италии, Гейнау в Венгрии, благодаря русской помощи, чаялось, следа не оставила; самые тягостные, самые несообразные правительственные распоряжения проводились без помехи и без сопротивления. Конституция, дарованная Францом Иосифом всем австрийским подданным, 4-го марта 1849 года, уничтожена, наравне с конституцией, обнародованною императором Фердинандом, 25-го апреля, 1848 года; венгерское королевство было обращено в австрийскую провинцию с отменой политических прав, до восстания принадлежавших венгерскому народу; итальянския области, увлечённые надеждой восстановить свою народную независимость, были усмирены силой оружия; южные славяне, в награду за кровь, пролитую ими против венгров в пользу империи, поставлены в обидно двусмысленное положение, которому они принуждены были покориться, как покорялись своей судьбе все остальные народности, подведённые один общий уровень самых тягостных полицейских мер, не давших, однако, в продолжение времени желанного результата. При этом австрийское правительство сделало ошибку, от которой продолжает страдать до настоящого времени. До 1848 года различные австрские народности, пользуясь полным равноправием, мирно прозябали одна возле другой; стараясь восстановить свою революцией потрясённую власть, правительство разбудило блогодушно дремавший племенный антогонизм: славян вооружило против венгерцев; из чехов образовало полицейсюй надзор в немецких провинциях; славян, проявивших свою силу, повело путём скрытой германизащи и пуще всего принялось косвенно теснить протестантов, составлявших в Венгрии религиозно-политический элемент, не допускавший открытого нарушения принадлежавших ему истрорических прав. Венгрию, разделённую на пять административных округов, взамен прежде существовавших комитатов, наводнил чиновниками немецкого происхождения, слова не знавшими по-венгерски, нарядив их, для придачи им местного вида, в испещрённые золотыми шнурами мундиры венгерского покроя, за что и были прозваны в народе «баховскими гусарами».

Таким же образом пражская полиция была составлена из немцев, не владевших чешским языком. Языки смешались ровно при вавилонском столпотворении: правители и управляемые, блюстители общественного порядка и публика, не понимая друг друга, становились в тупик, злились, путались, и чем больше выходило путаницы, тем сильнее возрастала их обоюдная ненависть, правительственный авторитет утопал в омуте бюрократической неурядицы, дошедшей наконец до того безотрадного положения, из которого может вывести один крутой поворот на новую дорогу. Граф Тун своею иезуитскою аргументациею, Бах своею удивительною находчивостью, не брезгавшею даже прямым обманом, постоянно вводили в заблуждение молодого императора касательно истинного положения дел. Резким примером, как Бах ловко умел пользоваться обстоятельствами, служила первая, в 1852 году им устроенная, поездка Франца-Иосифа во вновь организованную, к империи присоединённую, венгерскую провинцию. Пред императорской поездкой сам Бах съездил в Пешт, переговорил с местными начальниками и под рукой распустил слух, будто император венгерцам везёт полную горсть негаданных милостей. Знал он, что венгерцам более всего желательно восстановление королевства на прежнем основании, без чего никакая милость, никакая льгота их не примирят с австрийским царствующим домом, и знал, что этого не будет. В надежде на такую высокую милость, венгерцы восторженно приветствовали императора – и горько ошиблись в своём ожидании. Императору же Бах объяснил народный восторг пламенным выражением преданности и благодарности за новую организацию и присоединение Венгрии к могущественной Австрийской империи. А какой переворот произошёл от этого в народном чувстве, как после того даже магнаты, дотоле преданные двору, стали переходить на сторону оппозиции, нисколько не тревожило барона Баха: император остался доволен своей поездкой, сам он крепче прежнего уселся на своём месте, чего только и домогался, придумав с повязкой на глазах провезти по Венгрии своего доверчивого повелителя.

Повинуясь силе обстоятельства австрийские народы, не нарушая послушания, покорялись административным и полицейским мерам, направленным против их политической свободы, но эта вынужденная покорность перешла в громкий ропот, когда духовенство, в силу прав, данных ему конкордатом, наложило руку на семейный быт и принялось подводить под церковную цензуру вседневные отправления частной жизни. Первым последствием конкордата явился строжайший запрет не-католиков хоронить на католических кладбищах; даже покойникам военного звания, не принадлежавшим к римской церкви, были отведены особо отгороженные уголки на католических погостах. После того школа и брак сделались предметом непримиримой распри между церковными властями и народом. Со всех концов империи посыпались жалобы и протесты, ропот умножался, негодование разрасталось в массах и дошло, наконец, до того предала, за которым ему остаётся только перейти в открытое сопротивление. От самого слабого толчка грозило рушиться на рыхлой почве административного произвола построенное, клерикальным властолюбием увенчанное, здание Туно-Баховской политики. Наступила неудачная итальянская война – Маджента и Сольферино громовым ударом разразились над Австрией, обнаружили несостоятельность вооружённой силы, на которую правительство полагало всю свою надежду, оппозиция громко заговорила, и обманутый в своих лучших ожиданиях император Франц-Иосиф увидел себя принуждённым радикально изменить принятую им систему правления, после чего и конкордат не устоял против напора общественного мнения.

Войска в сборе не привелось мне увидать раньше ноября. Собираясь посетить итальянские провинции, император Франц-Иосиф, пред отъездом своим, на городском гласисе произвёл смотр войскам венского гарнизона, сколько помнится, в составе двух пехотных дивизии, бригады кавалерии и двух полков артиллерии. На другой день был назначен большой придворный обед, на котором долженствовал присутствовать весь дипломатический корпус, посреди значительного числа военных чинов Австрийской империи. Императорской военной свите и иностранным офицерам, – в Вене тогда находились только я да прусской службы майор Камеке, о котором мне часто ещё придётся говорить, – для сопровождения императора надлежало собраться у дворцового подъезда на Белларии. Этот смотр едва не обошёлся мне очень дорого. Жиль я в Ренгассе, против дома Ротшильда, на смотр принуждён был ехать на совершенно мне незнакомой лошади, взятой напрокат из какой-то частной берейторской школы, и не успел рысью выехать на Фрейунг, как мой конь, поскользнувшись на гладкой мостовой, вместе со мной повалился на землю копытами вверх и стал биться, домогаясь встать на ноги. Моя левая нога попала под лошадь, правою ногою мне удалось оттолкнуть её в противоположную сторону, иначе она бы мне помяла грудь и рёбра. Как водится в подобном случае, мигом окружила меня толпа любопытных.

– Давайте воды! Несите в ближайший дом! – закричали некоторые зрители.

На лицо случившийся г. Фраппар, первый венский балетный танцор, поднял и поставил меня на ноги, что и доставило мне удовольствие лично с ним познакомиться.

Первое мгновение я простоял, не помня себя, – венская гранитная мостовая не особенно мягка, – но скоро оправился и окружавших меня господ только попросил, несколько пообчистив, мне помочь снова сесть на лошадь, после чего поехал, куда следовало. Вышел император на Белларию, большим галопом отправился к войскам, обскакал три линии и потом два раза пропустил полки мимо себя церемониальным маршем. Скакал и я, сидя на балансе; нога, бывшая под лошадью, висела, как чурбан, а боль увеличивалась в ней с каждым мгновением. Вернувшись на Белларию тем же быстрым аллюром, император слез с лошади, чему последовала вся свита; я один остался на седле.

– А вы не располагаете спешиться? – взглянув на меня, спросил граф Грюнне несколько ироническим тоном.

– Желал бы, да не могу. Пред смотром вместе с лошадью лежал на мостовой. Одной ногою решительно не владею; боюсь при малейшем движении ничком улечься на землю.

– А! Я этого не знал; надо вам помочь.

Грюнне подозвал придворного жандарма; меня сняли с лошади, усадили в карету и отвезли на квартиру.

Явился доктор, осмотрел ногу, перевязал, уложил меня в постель и приказал прикладывать холодные компрессы. Выше колена оказалась глубокая рана, прижатая нога посинела от прилива крови; полома не было. Похождение моё огласилось в газетах. Не хотелось мне, однако, миновать первый официальный обед да, пожалуй, ещё в глазах господ австрийцев показаться плохим солдатом, неспособным превозмочь малейшую боль. Просил я доктора во что бы ни стало доставить мне возможность обуть больную ногу, хотя бы на самое короткое время, чего он и достиг, приказав её натирать хлороформом с утра до самого обеда. К шести часам я оделся, поехал во дворец, высидел обед, выстоял весьма продолжительный «cercle», в течение которого ко мне подходили император и императрица, отвечал на речи их, не показывая вида, будто страдаю; когда же пришлось расходиться, боль меня одолела: пошёл я, упираясь в стену, как бывает с человеком, неосторожно выпившим за обедом лишний стакан.

Эрцгерцог Альбрехт заметил моё странное шествие, подошёл разведать причину и узнав, в чём дело заключалось, подозвал придворного лакея, который меня под руку провёл к экипажу.

Три недели после того пришлось мне с перевязанной ногой пролежать на кровати.

Войска, бывшие на смотру, произвели на меня хорошее впечатление. Построения делались правильно, не особенно скоро, зато без лишней суеты. Белые мундиры придавали пехотному строю очень красивый вид; кавалерия отличалась ездою, но не щеголяла лошадьми, как у нас, подобранными под рост и под одну масть. Артиллерия, на мой взгляд, ни орудиями, ни запряжкой, ни поворотливостью не могла состязаться с нашей артиллерией; зато, сказывали, превосходила её в цельной стрельбе, чему я должен был поверить на слово, не имея возможности на смотру познакомиться с её боевыми качествами. Не вхожу в дальнейшие подробности касательно обучения, обмундировки и вооружения австрийских войск, что и в своё время могло интересовать одно наше военное министерство, а теперь потеряло всякое значение для позднего читателя этих записок, так много с этой поры над головой австрийского, да и всякого другого европейского солдата, прошло реорганизаций, новых обмундировок и перевооружений. Скажу только, что императорская свита не одной добротою лошадей и блеском мундиров, но и числом военных знаменитостей времени ещё наполеоновских войн способна была обратить на себя общее внимание. Кроме человек шести старых и молодых эрцгерцогов, императора сопровождали три фельдмаршала – Виндишгрец, Нюжан, Вратислав, генералы Вимпфен, Шлик, Гесс, Бенедек, занимавшие весьма почётное место в преданиях австрийской армии. Белые генеральские мундиры, при красных панталонах, эффектно красовались посреди раззолоченного конвоя дворцовой трабантен и арцирен лейб-гвардии. С непривычки мне показалось несколько странным отсутствие эполет, – мимоходом сказать, в сущности очень практичная выдумка. На взгляд же военного человека, привыкшего по эполетам различать чины, без них чего-то недостаёт в обмундировке. Офицер без эполет представляется глазу его ровно петух без гребешка. Но к этому скоро привыкаешь. Одни чересчур укороченные полы у офицерских кафтанов очень мне не понравились – на молодом человеке стройного склада ещё ничего; на старом толстяке больно некрасиво.

Император смотром остался весьма доволен, да, признаться, самый строгий взгляд не отыскал бы повода к порицанию. В те же годы император, Франц-Иосиф, всецело преданный военному делу, в армии своей, прошедшей чрез революцию, не изменив долгу своему, увенчанной двумя блестящими победами над сардинскими войсками, видел несокрушимый залог своего могущества и своей будущей славы. Всё в ней его занимало и радовало. Поэтому, собрав около себя на Белларии начальников частей, бывших на смотру, он милостиво стал им оказывать свою признательность именно в ту минуту, когда я не в силах оказался, спешившись, подойти и выслушать его слова.

Понятно было, если графу Грюнне показалось несколько странным и даже неуместным, что я остаюсь на лошади, когда спешился император, и вся свита, покинув лошадей, его окружила.

Извинила меня положительная невозможность исполнить то, что сделали все другие.

Венское общество из своих поместий переселяется в город очень поздно, не раньше декабря, когда кончается охота. С этой поры начались мои первые знакомства в кругу австрийских фамилий; первенствующим лицам дипломатического корпуса, проводящим летнее время в ближайших городских окрестностях, я был представлен ещё раньше Балабиным и новоприбывшим посланником нашим, бароном Будбергом. В среде дипломатов, датский министр, граф Билле-Браге, человек весьма почтенных лет, счастливый обладатель милоликой, далеко не пожилой супруги, и испанский посланник, Дальон, у которого подрастали две дочери, обещавшие стать на ряду красивейших венских «comtessen» (как в Австрии величают каждую девицу, будь её отец князь, граф или барон), сверх официального приёма, имели обыкновение собирать ещё более тесный кружок хороших знакомых в своих приятных салонах. После театра, кончающегося в Вене не позже десятого часа, всегда можно было зайти к Билле-Браге или к Дальону с уверенностью не скучая провести зимний вечер. Принимали и другие в Вене пребывавшие послы и посланники, ограничиваясь, однако, зваными вечерами и обедами, которыми тщеславно старались друг друга перещеголять. И Гекерн, чрез Петербург прошедший нидерландский министр, оставивши у нас не весьма добрую память по поводу несчастной кончины Александра Пушкина, несмотря на свою известную бережливость умел себя показать, когда требовалось сладко накормить нужного человека. В одном следовало ему отдать справедливость: он был хороший знаток в картинах и древностях, много тратил на покупку их, менял, перепродавал и всегда добивался овладеть какою-нибудь редкостью, которою потом любил дразнить других, знакомых ему собирателей старинных вещей. Квартира его была наполнена образцами старинного изделия, и между ними действительно не имелось ни одной посредственной вещи. Был Гекерн умён; полагаю, о правде имел свои собственные, довольно широкие, понятия, чужим же прегрешениям спуску не давал. В дипломатическом кругу сильно боялись его языка, и хотя недолюбливали, но кланялись ему, опасаясь от него злого словца.

Случилось мне однажды сидеть возле него на придворном бале. Мимо нас, гордо вперив глаза в потолок, прошёл новонаименованный, далеко не синекровный, министр финансов, не успевший ещё научиться при дворе выступать с подобающим смирением.

– Вы полагаете, – заметил Гекерн довольно громко, – этот господин так высоко держит голову в чувстве своего нового достоинства; нисколько – считает он свечи на люстрах, соображая, нельзя ли в бюджет сделать сокращение по пункту бального освещения.

На больших придворных балах, перед их заключением, императрица проходить чрез всю танцевальную залу к чайному столу, устроенному в особой комнате, приглашая следовать за собой послов с супругами и жён прочих начальников иностранных миссии. В то время в Вене находился в звании султанского посла, князя Калимахи, маленький, худенький господин супруга же его пред всеми венскими дамами отличалась пышными формами своей объёмистой особы. Отправилась процессия, которой предшествовал церемониймейстер, постукивая жезлом. Вслед за величавой императрицей, скользившей лёгкою поступью по гладкому паркету, пыхтя, плыла на всех парусах княгиня Калимахи, торопясь не дать другой даме себя опередить; возле худенький супруг, покачиваясь, быстро перебирал ногами.

Опять довелось мне недалеко от Гекерна следить за этим любопытным шествием.

– Regardez moi, – обратился он ко мне, – comme ce couple represente bien: lui, la Turquie defaillante, elle, le Divan dans toute sa splendeurе.

Таких едких замечаний за Гекерном считалось очень много – всего не припомнишь.

Гордое австрийское общество спокон веку отличалось своею надменною исключительностью, и эта слава осталась за ним по настоящее время. Сказать нельзя, будто австрийская аристократия, не соблюдая должной вежливости, чуждается иностранцев обидным образом, но не менее того она постоянно уклоняется от всякого дружеского сближения с ними. Иностранцу, какого бы ни было высокого положения, в Вене можно прожить десятки лет, всех знать, у всех бывать, и всё-таки остаться чужим в глазах своих дорогих австрийских приятелей. Бывают случайные исключения, но чрезвычайно редко. Знакомство обыкновенно ограничивается приглашением на обед, балы, рауты, и – разменом визитных карточек, которые отдаются, не спрашивая даже, дома ли хозяйка, или хозяин. Так заведено.

Высшее австрийское общество не лучше и не хуже всякого другого европейского образованного общества, равного ему по достатку и по происхождению: своим чередом страсти и страстишки всякого рода, благородные и неблагородные, туманят гладкую поверхность светским лоском прикрытой семейной жизни, происходят скандалы, но всё это творится келейно, по возможности, припрятано от чужого глаза. Как женское сердце ни своевольно в выборе своих привязанностей, но у австрийских светских дам, кажется, оно приучено покоряться строгой кастовой дисциплине, загорается лишь в пользу своего собрата по языку и по рождению. Тут всё происходит в своём тесном, замкнутом кругу, всё шито и крыто, разве уже дело завязалось такого рода, что никаким способом не может уйти от огласки. Случаи, в которых бы австрийская дама аристократического круга сердцем отдалась чужестранцу, столь редки, что не трудно их пересчитать по пальцам, и это австрийским светским красавицам может быть причтено в немалую заслугу, потому что они отнюдь не грешат чёрствым сердцем, ни ледяным темпераментом.

В первое время моего пребывания в Вене только один дом постоянно был открыт для иностранцев. Графиня Елена Эстергази, урождённая Безобразова, племянница бывшего русского посла, бальи Татищева, в течение целой зимы каждый вечер принимала всех своих знакомых, истинно дружески относясь к своим соотечественникам. В её доме, как на нейтральной почве, приветливо сходились корифеи австрийского общества с заграничными представителями хорошего тона. Большая, изящно убранная гостиная, открытая до поздней ночи, каждый вечер вмещала человек двадцать привычных посетителей: вперемешку с молодыми и старыми дипломатами, громкими австрийскими именами, пережившими себя любезниками и молодёжью, только что выступившею на сцену света, тут можно было встретить цвет венских красавиц, имевших право гордиться собой, богатством, молодостью и своею вековой родословной. Кто в Вене не восхищался тогда княгиней Обренович (супругой князя Михаила, двенадцать лет спустя, павшего в Белграде под ударами убийц, сербских партизан Александра Карагеоргиевича), принцессой Мекленбургской, княгиней Гую Виндишгрец, кокетливой графиней Госс, белокурой графиней Эрдеди Оберндорф, обладавшей редким даром, подвигаясь в летах, неизменно сохранять вид цветущей молодости.

Чайным столом в гостиной распоряжалась дочь графини Елены, от первого брака с графом Апраксиным, живая, кокетливая графиня Жюли Батьяни, около которой роилась молодёжь, на лету ловившая её слова и взгляды. Напрасно тогда тратили на неё перлы своей любезности записные фрачные и мундирные сердцееды, напрасно рисовались пред ней, жеманно поигрывая часовою цепочкой или молодецки побрякивая шпорами. Жюли оставалась неприступною: вышла она замуж по любви за графа Тури (Артура), и любовь не успела ещё погаснуть в её, многолетним супружеством не утомлённому сердце. Помню, как однажды, вечером, графиня Елена не отказалась меня принять, когда простудой заболевший Батьяни осуждён был лежать в постели. В одном углу обширной спальни сидела графиня Елена за чайным столиком, на другом конце лежал Тури; возле него, не отводя страстных глаз от больного, ухаживая за ним, как за дитятей, красовалась его заботливая супруга. При виде этой трогательной семейной картины, не могло же мне в голову прийти, что подобное супружеское счастье так скоро разлетится в мелкие дребезги. Год спустя, графиня Елена, покинув город на лето и на зиму, поселилась в Ландшице, богатом поместье, оставленном ей покойным мужем, графом Эстергази, в пожизненное владение. Вместе с нею переехали в Ландшиц, лежащий в Венгрии, недалеко от Вены, граф Батьяни с женою и двумя малолетними дочерьми. Однообразная деревенская жизнь, кажется, не пришлась по сердцу ни Батьяни, ни его нервозной супруге, привыкшим веселиться по-городскому. Соскучились они, и под напором пожирающей скуки, должно быть, стала потухать их горячая супружеская любовь. От нечего делать, тревожным воображением наделённая, Жюли принялась за перо, написала и напечатала на французском языке роман «Ilona», потерпевший довольно громкое фиаско. Должно быть, самый язык не отличался должной чистотою, потому что по этому поводу в венском обществе повторялось словцо, пущенное бельгийским министром, величественным О’Суливаном. На вопрос какой-то дамы, познакомился ли он с творением талантливой графини, О’Суливан сразил её ответом.

– Pardon, madame, je ne lit pas du francaisе.

Литературный труд Жюли Батьяни послужил для неё как бы вступлением на скользкий путь самых разнообразных романических похождений, долгое время служивших пищею светским толкам. В один прекрасный день, покинув детей и мужа, она исчезла из Ландшица, и вместе с нею исчез из Пинта некий очень молодой венгерский кавалер. Куда направили свой полёт оба голубя, осталось глубокой тайной. Матушка и супруг с одной стороны, с другой старший брат, попечитель юноши, кинулись отыскивать странствующую чету, и не без труда отыскали её в какой-то малоизвестной венской гостинице. Молодого человека брат принудил возвратиться к своим пенатам, она же решительно отказалась вернуться под супружеский кров, в Венгрии поступила на сцену, имела неудачу и после того переехала в Париж. Воображая себя драматической артисткой, в Париже она сделала новую театральную попытку, с первого раза была ошикана, и, не видя другого спасения, с неблагодарных подмостков крутым поворотом перенеслась на почву религиозных убеждений – из православия перешла в лоно католической церкви, чем и поставила себя под покровительство богомольных дам Сен-Жерменского предместья, по имени признававших её равнокровною, а вследствие присоединения к римской церкви очищенною от всех прошедших прегрешений. Тут удалось ей очаровать какого-то испанского кавалера, принадлежавшего к свите в Париже проживавшей королевы Изабеллы. Наученная горьким опытом, сколько неудобств влечёт за собой пренебрежёте светом установленных правил, она решилась не принадлежать ему иначе, как под титулом законной сожительницы. Между тем развод в католической церкви дело трудное, почти невозможное, а первый муж, граф Батьяни, ещё жив. Как тут быть? – находчивая графиня не осталась на мели; не вдаваясь в дальние рассуждения, она приняла протестантскую веру, каковым актом её католический первый брак фактически расторгался, и обвенчалась со своим но испанцем-архикатоликом. Таким необыкновенным путём, на почве самых редких противоположностей, создала она себе новое легальное положение. Совершенно потеряв её из виду, не знаю, после своего испанского брака сподобилось ли ей окончательно пристать к бестревожному берегу обиходной домашней жизни – кажется, имела время перебеситься.

Кто из русских, побывавших в Вене хотя мимоездом, не успел познакомиться с графинею Еленой, не был принят и обласкан ею с истинно русским радушием. Не весьма удачно было её первое замужество; потом судьба ей улыбнулась, наступила для неё полоса блеска и счастья, а старость заключилась горем и домашними заботами. Ежели в её вторичный брак с Эстергази закралась маленькая неправильность, то следовало прежде всего винить обстоятельства, и всякий укор невольно умолкал пред её сердечной добротой и пред нежной заботливостью, с какою она воспитывала своих внучек, дочерей повихнувшейся Жюли, тщательно приберегая для них остатки своего сильно расстроенного состояния.

Говоря о домах, служивших дружеским приютом для русских, неблагодарно было бы умолчать об Александре Александровиче Полянском, венском старожиле, помнившем ещё Татищева, при коем он поступил в посольство. Женившись на австрийской уроженке и похоронив служебную амбицию на камергерском ключе, он с той поры поселился в Вене, не переставая, однако, помнить Россию, любить всё русское и охотно сближаться с русскими, которых судьба ему посылала. Независимый по состоянию и по характеру, вне большого света, мирно доживал он свой век в кругу близкой родни и коротких знакомых. Джентльмен в широком значении слова, Полянский не одною домашнею обстановкою, но и душевным благородством положительно напоминал доброго, благовоспитанного русского барина старого покроя. Познакомились мы скоро после моего приезда и прожили после того долее двадцати лет, до самой его кончины, в самых приятельских отношениях, составляющих одно из моих лучших венских воспоминаний.

III.

Поездка императора и императрицы в Ломбардию. – Придворные обычаи. – Австрийская аристократия. – Приезд жены в Вену. – Жизнь в Поцлейндорфе. – Прусский военный агент Камеке. – Случай в канцелярии генерал-квартирмейстера Гесс. – Натянутые отношения Австрии и Сардинии. – Собрания в гостинице «Штадт Франкфурт». – Мёринг.

Во второй половине ноября император с императрицею, сопровождаемые полным придворным штатом, отправились в Италию, где они продлили своё пребывание до начала марта следующего года. Целью этого путешествия было ласкою восстановить в ломбардо-венецианском населении, происшествиями 1848 года ослабленную, связь его с домом Габсбургов, коего владычество в Италии заметно продолжало колебаться, невзирая на победы Радецкого и на строгие меры, которыми он итальянцев удерживал в границах наружного повиновения. Статный император, особенно же красою и молодостью блиставшая императрица успели лично произвести обаятельное впечатление на скоро увлекающихся итальянцев, но народной вражды им не удалось превратить в любовь и преданность. Слишком глубоко укоренилась злоба против ненавистных им тедеско-аустриаков в груди поборников итальянской независимости, беспрестанно раздражаемых бестактностью придирчивой австрийской администрации и высокомерным обращением австрийских солдат и офицеров, не знавших меры и предела оскорблениям, которые они ежедневно наносили итальянскому национальному самолюбию. Правду сказать, сами итальянцы в долгу не оставались: крепко-накрепко заперлись в своих домах и, встречаясь на улице, с властным пренебрежением отворачивались от своих немецких недругов. Император Франц-Иосиф, уже начавший прозревать, не смотря на Бахом подготовленный миланские шумные овации, понял, что в Италии готовятся новые смуты, и его только убаюкивают лживыми уверениями, будто порядок восстановлен на прочном основании, и никто не дерзнёт его нарушить. Своё внутреннее убеждение умел он скрыть от чужого глаза, но что тогда уже в нём возникла мысль о необходимости в скором времени из-за итальянских провинций взяться за оружие, мне открыл нечаянный случай, о чём припомню в своём месте.

Двор находился в отсутствии, а город продолжал веселиться обычным порядком: балы, рауты и обеды шли своим чередом; не доставало только двух или трёх придворных балов, в чём состояла вся разница. Австрийское высшее дворянство, надо сказать, по всем вопросам общественной жизни держит себя очень независимо: твёрдо предано монархическому принципу, благоговеет пред императорским авторитетом, но раболепно не подчиняется указаниям двора, опирая свою самостоятельность на богатую поземельную собственность и на принадлежащие ему вековые права. Помню слова, сказанные мне по этому случаю одним знатным австрийским генералом: «кровью и силами своими жертвую государству, безусловно повинуюсь моему государю, но живу, думаю и чувствую, как велит одна моя собственная совесть». В Вене человек может быть при дворе «persona gratissima», не пользуясь в обществе особенным отличием, ни каким либо исключительным придворным преимуществом. Установленный этикет положительно противится всякому отступлению от традиционного порядка.

Кроме военных, имеющих право являться ко двору независимо от общих правил придворного этикета, в Австрии одним камергерам, «Kämmerer», – камер-юнкеры не существуют, – принадлежать право невозбранно вращаться в придворной сфере. Звание же камергера даётся не по особой монаршей милости и не по министерскому ходатайству за какие-либо заслуги, а по закону принадлежит каждому дворянину, считающему за предками по мужской и женской лиши шестнадцать поколений без примеси мещанской крови. Желающий воспользоваться сказанным правом представляет свою родословную, обергофмаршальское управление рассматривает документы, составляешь доклад, а императору остаётся только просителя утвердить в его праве. Таким же образом правом бывать при дворе пользуются лица, пожалованные императором в тайные советники «Geheimräthe», коим в Австрии только и при надлежать титул превосходительства, не принадлежащей ни генерал-мaйopy, ни фельдмаршал-лейтенанту. Превосходительными называют ещё послов и государственных министров, пока они состоять в должности. Военное звание отнюдь не мешает получить тайного советника, или воспользоваться наследственным правом на камергерский ключ, заменяемый на мундире двумя пуговками на том месте, где ему следует быть. Как строго держатся всех упомянутых правил, можно усмотреть из двух следующих случаев.

Фельдмаршал князь Виндишгрец, считая себя слишком большим барином, чтобы за спиною носить камергерский ключ, никогда не просил включить его в число камергеров, за что на больших придворных балах был лишён преимущества наряду с камергерами и дипломатическим корпусом в танцевальной зале выжидать прихода императорской фамилии, а принуждён был оставаться в аванзале среди военных чинов до появления императора, после чего им дозволялось войти в главную залу.

Другой случай: барон Гондрикс, весьма достаточный моравский помещик, быль три раза женат. За его первою женою недоставало двух потребных колен дворянского звания, почему ни она, ни её дочь, в замужестве графиня Маршал, не имели приезда ко двору, дети же графини Маршал считались уже полноправными. По этой причине графиня Маршал сама не могла свою дочь представить императрице и тем открыть ей приезд ко двору, а принуждена была предоставить это дело своей мачехе, третьей супруге барона Гондрикса, имевшей счастье родиться полным числом предков наделённой графиней Митровской.

Не делая никаких выводов, предоставляю каждому дело рассудить по-своему. Думаю, однако, что эти средневековою чопорностью отзывавшиеся постановления также имели свою недурную сторону, заграждая бесплодному мелкому тщеславно с помощью интриги пролагать себе дорогу к придворным почестям. На моей памяти ещё жёны даже министров, не принадлежавших к старому дворянству, не бывали при дворе, открытом их мужьям по праву министерского звания. Только недавно Геймерли заставил сделать отступление от этого правила, положительно отказавшись принять портфель министра иностранных дел, ежели на жену его не будет распространено ему самому принадлежащее право бывать при дворе.

Не всегда, однако, дворец оставался совершенно неприступным для неполноправных дворян и даже для некоторых лиц не дворянского происхождения. В продолжение зимы при дворе давалось нисколько балов, делившихся на три категории – «Hofball», «Ball bei Hofe» и «Kammerball». Для балов второй и третьей категории рассылались именные приглашения; «каммербал» отличался от бала «бей-гофе» только тем, что на нём не бывали иностранцы, приглашённые на бал «бей-гофе»; а на «гофбалъ», по печатному объявлению, мог явиться без разбора чина и происхождения каждый, у кого на груди красовался любой австрийский орден.

Обеды и балы занимают в светской жизни, как известно такое важное место, что, говоря о венском обществе, значило бы провиниться пред ним, пропустив упомянуть, кто именно в Вене отличался уменьем вкусно кормить и веселить со вкусом.

В 1856 году, да и позже, самые блистательные балы, на которых редко двор не присутствовал, бывали у князя Ауерсберга, у маркиза Палавичини, у владетельного князя Лихтенштейна («der Souveräne», как его прозывали для отличия от Шварценберга, носившего название «der Regierende») и у князя Шварценберга, мужа знаменитой княгини Лори (Елеоноры), до конца жизни своей первенствовавшей в венском обществе, не зная равной себе соперницы. Писаная красавица в дни молодости, ещё в моё время замечательно свежая дама, первая по имени и по состоянию, занимала она в Вене совершенно исключительное положение и пользовалась им, нимало не стесняясь общественным мнением, будучи уверена, что всё ей будет прощено за красоту, за знатное имя и за богатство, которым она ослепляла низкопоклонную толпу. Попасть к ней на вечер, особенно же похвалиться коротким знакомством с её светлостью, считалось верхом благополучия, и не было такой хитрой уловки, на которую бы не подались венские снобы обоего пола, чтобы только вид подать, будто действительно пользуются таким драгоценным преимуществом. Рассказывают, будто известный Кауниц, для удержания за собою славы не совершенно ещё отжившего любезника, по вечерам посылал свою пустую карету несколько часов простоять у подъезда которой-нибудь в чести бывшей певицы или балетистки. Не знаю, следует ли принять это за правду или считать одной пикантной выдумкой, но в мою бытность некоторый честолюбивый венские дамы действительно отправляли по утрам свои экипажи на Мелмаркт постоять часок возле Шварценбергского дома. Пройдёт знакомый, узнает экипаж, подумает – счастливая, проводить утро у княгини Лори – разскажет в городе; соперницы станут глядеть на неё с завистью и даже с некоторым уважением; её светское положение установится на хорошем основании. Говорят, княгиня была очень умна – ничего не могу сказать об этом, не имев чести состоять с княгинею Лори на короткой ноге, однако должно быть справедливо, потому что она так верно понимала свет, и людские пересуды не ценила выше того, чего стоить всякая праздная болтовня. Велика беда, что за глаза будут хаять и бранить; в глава те же людишки ни в каком разе не перестанут низко кланяться и сладко улыбаться; стоить ли после того бояться суда их?

Более приятное впечатление производила на меня её сестра, княгиня Леопольдина Лобкович, не блиставшая, подобно княгине Лори, ни красотой, ни богатой домашней обстановкой, но привлекавшая общее расположение своею нечванною, всегда ровною любезностью.

Вечера, балы и обеды у графа Буля и у обер-гофмейстера князя Карла Лихтенштейна имели для иностранных миссий чисто официальный характер. Любезнее и внимательнее князя Карла не было человека при дворе и в обществе; равнялся ему в этом ещё обергофмаршал граф Куфштейн, за что оба они слыли двумя самыми вежливыми грансиньорами в целой Австрии. Князь Лихтенштейн пользовался редкою популярностью во всех слоях венского населения: в Вене, полагаю, не было торговки, ни торгаша, которые бы его не знали, пред ним не приседали и не снимали шапки. Высокий, красивый, далеко за семьдесят лет переступивший князь Карл, в одном уланском мундирчике своём, какая бы ни была погода, ежедневно лёгкою походкой измерял дорогу из города в Пратер и пешком возвращался в Шенксиштрассе, на свою квартиру. В известный час до того привыкли его видеть на пути в Пратер, что в 1865 году; когда в продолжение двух дней никому не удалось встретить его на Грабене и в Егерцейле, все в городе заговорили: вот уже второй день князя Карла не видать, значить плохо ему пришлось! И действительно 7 апреля отдал он Богу свою благородную, ни в каком дурном деле неповинную душу, и я потом имел прискорбие присутствовать на погребении его.

В то время ещё одна выдающаяся личность занимала в венском обществе очень видное место: то был фельдмаршал князь Виндишгрец. Участие, которое он в революционные годы принимал в усмирении Праги и Вены, и его неудачный венгерский поход пользуются гласностью, избавляющею меня от повторения фактов, слишком хорошо известных всей читающей публике. Постараюсь очертить его личность. Наружностью князь не отличался: меньше среднего роста, неподвижным взглядом, как бы застывшими чертами бледного лица и важною поступью напоминал он поразительным образом донжуановского командора, с которым, бывало, его сравнивали, когда он, с точностью часовой стрелки, ровно в полночь, тихо появлялся на пороге какой либо гостиной. Тогда присутствующее подымались, как по сигналу, почтительно встретить человека, которого вся австрийская аристократия признавала своим настоящим избавителем от революции и самым упорным защитником древних дворянских привилегий, за что в обществе и не переставали его честить всеми мерами, не смотря на потерянное им благоволение двора. Отличительный качества его – не всегда обдуманная решимость и непреодолимое упрямство, при чувствительном недостатке дальновидности, позволяли ему действовать с пользою только под руководством чужой, более осмотрительной воли. Политическим смыслом он не был одарён, и во время своей военной диктатуры 1848 года наделал немало ошибок, нравственно повредивших Австрии в глазах германского народа, чем и было положено первое основание к будущему возвышению Пруссии. Князь Шварценберг верно понял хорошие и дурные стороны его ума и характера, воспользовался им в час опасности, когда требовалось рубить с плеча, а когда наступил желанный порядок, тотчас отнял у него всякое влияние на государственный дела. В поговорку обратившаяся гордость князя Виндишгреца, резко высказанная ответом, который он во время венского конгресса дал нашему великому князю Константину Павловичу на его саркастическое замечание: «il parait, mon prince, que vons faites le grand seigneur?» – «je n’ai pas besoin de le faire, je le suis!» – имела однако и свою недурную сторону. Ни на волос не отступая от истинно благородного правила – «noblesse oblige», первою обязанностью чистокровного дворянина Виндишгрец признавал сбережение честного имени, перешедшего к нему от предков. Деньги в глазах Виндигпгреца имели меньшую цену: всей Венt было известно, какие сильные потери он понёс на бумагах австрийского кредитного банка только потому, что отказался их продать, когда банк сталь колебаться, объявив, что, на его взгляд, дворянину неприлично вдаваться в биржевые спекуляции, которыми позволено обогащать себя одним жидам и лавочникам. К русским Виндишгрец питал непритворное расположение, вследствие чего я имел удовольствие пользоваться его ласковым вниманием и часто бывать у него по самую его кончину.

Наступила весна. Из России приехала жена с нашею воспитанницею, Александрою Тизенгаузен – собственных детей мы не имели. С той поры зажил я в Вене семейною жизнью, без которой принуждён был обходиться в продолжение зимы, не успев отыскать удобной квартиры. На лето поселились мы в Поцлейнсдорфе, небольшом местечке у подножья Винервальда, полчаса езды от города, во флигеле замка, принадлежавшего некоему барону Левенталю. Вена богата красивыми окрестностями, и Поцлейнсдорф, бесспорно, принадлежит к числу самых заманчивых летних убежищ. Холмистая лесная местность, окружавшая замок, открывала по всем направлениям множество тенистых прогулок. Примыкавший к нему обширный парк, расстилавшийся по западному скату невысокого гребня, отделявшего нас от Вены, в полной мере доставлял нам, чего лучше нельзя требовать для деревенской жизни – прохладу, тишину и уединение. Если подняться на высоту, которою заканчивался парк, под ногами открывался город, как на ладони – вид был ненаглядно живописен. Близость города в то же время давала возможность бывать в нём каждое утро, к обеду возвращаясь в Поцлейнсдорф. Тут я короче сошёлся с Камеке, моим прусским коллегой, который почти ежедневно к нам приезжал или приходил пешком – дорога из города, пролегая между двумя непрерывными рядами садов и загородных домиков по широкому шоссе, окаймлённому высокими каштановыми деревьями, служила очень приятной прогулкой. В летние дни, с утра до поздней ночи, пестрела по шоссе толпа гуляющих, и каждые полчаса трусили в оба конца громоздкие жёлтые омнибусы; усталому было куда присесть и покойно доехать до места.

Знакомство с Камеке навсегда оставило во мне самое приятное воспоминание. Человек тонкого ума, отличный офицер, приятный товарищ, умел он делать всякое дело ровно шутя: наблюдать незаметно и писать коротко, отнюдь не больше, чем требовала действительная польза, никогда не придавая своей деятельности тот вид таинственной озабоченности, которою святая посредственность обыкновенно маскирует своё пустоделие. Всегда доставало у него довольно времени на дело и на развлечение. Исходили мы с ним все поцлейнсдорфские окрестности, излазили все горы и много о чём откровенно переговорили. Приятно даже было иногда поспорить с ним, потому что при его уме и образовании никакой спор не мог перейти за пределы приятельского размена мыслей. Глубокий прусский патриот по чувству, ясно понимал он рассудком, что, принадлежа к разным народностям, мы могли служить противоположным интересам, диаметрально расходиться в политических мыслях, нисколько, однако, не расходясь в понятиях о чести и долги, чего больше не позволено требовать ни от противника, ни от приятеля. Наше положение в Австрии, сносное по наружности, в сущности же малосимпатичное военным властям, мало чем отличалось. На него и на меня глядели одинаково подозрительно; одинаково затрудняли нам пристально заглянуть в глубину военных реформ и военных приготовлений, дело понятное: России Австрия опасалась, Пруссии она прямо боялась, а Россия и Пруссия не доверяли Австрии и бдительно следили за всем, что в ней совершалось по военной части. Поэтому нам обоим приходилось вести себя очень осторожно; чтобы не возбудить подозрения в неуместном рвении узнавать так называемые военные секреты, которые, впрочем, как ни старайся, для знающего дело, да ещё при свободе печати, почти никогда не остаются неразгаданными тайнами.

По этому поводу припомню случай, совершенно негаданно открывши мне весьма любопытное дело.

В начале 1857 года, когда австрийский двор ещё находился в Милане, в Вену приехал молодой офицер, отправленный нашим министерством изучать военную администрацию в разных европейских государствах. Поехал я его представлять местным военным властям, в том числе генерал-квартирмейстеру, барону Гессу, имевшему в Бурге свою канцелярию. В большой комнате, примыкавшей к генеральскому кабинету, сидело за работой нисколько офицеров генерального штаба; в стороне находился стол, на котором была разложена карта Австрийской империи, утыканная разноцветными булавками: сильная группа в Ломбардии, две группы, поменьше, в Галиции и в дунайской долине. Зная, как мне следовало себя держать в моём положении, сразу поняв дело, я отошёл в противоположную сторону, будто ничего не заметил. Молодой товарищ мой, прежде чем мне удалось его остановить, напротив того метнулся к столу, на котором лежала карта, с вопросом: что это? – дислокация? Тогда адъютант Гесса, ни слова не отвечая, смешал булавки, схватил карту и понёс её в генеральский кабинет.

Размещение булавок, а больше ещё досадливый приём, которым адъютант ответил на заданный ему, юношески невинный вопрос, привели меня к заключению, что в Италии готовятся компликации, обращающие на себя серьёзное внимание австрийского правительства.

При первом свидании сообщил я нашему посланнику, барону Будбергу, мои мысли касательно этого предмета, прибавив, что, по моему убеждению, в Италии готовится новая война, не берусь сказать – по почину Австрии или Сардинии, знаю только, что в таком случае не рассчитывают на безусловную нейтральность со стороны Франции – слишком густа показалась мне группа булавок против одной Сардинии, да и другая группа не даром же была помещена в дунайской долине.

Барон Будберг верить не хотел.

– Вы придаёте делу слишком важное значение, – заметил он: – что вы видели, могло быть одним офицерским научным упражнением.

– Офицеры упражняются в военной школе и в отделениях генерального штаба. В собственной канцелярии генерал-квартирмейстера теорией не занимаются, а применяют её на практике. На мой взгляд, дело стоит внимания; я предвижу войну.

Барон махнул рукой.

– Point d’eventualité! personne n’a de l’argent, personne ne desire la guerre.

Пред авторитетом такого опытного дипломата, каким признавался Будберг, мне только оставалось смолкнуть; от своего, мнения, однако, я не отрёкся, и тут же задумал на другой год побывать в Италии, оглядеться на месте.

В некоторое оправдание моего мнения скоро после того стали проявляться первые симптомы нового разлада венского с туринским двором. Оскорбительные выходки сардинской прессы против австрийского правительства и против самого императора, убежище, которым ломбардо-венецианские эмигранты пользовались в Пьемонте, исходившие оттуда подстрекательства к общему восстанию итальянского народа против чужестранного господства, служили поводом распри, дошедшей наконец до прекращения дипломатических сношений между двумя державами, издавна боровшимися одна – установить, другая сберечь своё преобладание на Апеннинском полуострове. В конце марта из Турина был отозван австрийский посланник, князь Паар, и вслед затем покинул Вену сардинский посланник, маркиз Кантон ди Чева. Около того же времени престарелый девяностолетний фельдмаршал, граф Радецкий, был уволен от своего поста; эрцгерцог Фердинанд Максимилиан назначен генерал-губернатором ломбардо-венецианского королевства, а главное начальство над войсками в Италии поручено фельдцейхмейстеру графу Гиулаю.

В конце 1868 года Камеке оставил Вену. В франко-германскую войну 1870 года показал он себя не только, хорошим теоретиком, но и дельным боевым генералом, и скоро после того занял место германского военного министра. После долгих лет встретились мы потом в Берлине, и я, к моему удовольствию, увидел пред собою, без всякой перемены, того же непритязательно-любезного Камеке, каким знавал его в дни молодости. Истинно порядочный человек не меняется, как высоко бы ни пошёл: военный министр глядел отнюдь не важнее бывшего инженерного майора Камеке.

Прошло лето, вернулись мы в город, где не без труда мне удалось отыскать квартиру на Фрейунг, в доме графа Гардека, на неизмеримой высоте третьего этажа. В то время недостаток наёмных квартир в Вене доходил до того, что позволялось рассчитывать на одни смертные случаи для захвата чуть сносного помещения. Вена, можно сказать, хронически страдает недугом недостачи наёмных квартир; даже в позднейшее время, когда город распространился, это затруднение мало уменьшилось. Население постоянно умножается в прогрессии, превышающей постройку новых домов; особенно велик прилив еврейского элемента со времени в 1861 году состоявшейся полной эмансипации евреев. Эти обстоятельства принудили наконец срыть старые, город стеснявшие, бастионы и покрыть гласисы постройками, придавшими Вене её настоящий красивый вид.

Зима 1858 года протекла в непрерывных увеселениях; танцевали без устали. Большой ежегодный придворный бал ознаменовался нововведением: по инициативе нашего министра, барона Будберга, было отменено правило, не допускавшее ко двору посольских секретарей; в этом году в первый раз они и их жёны были представлены императору и императрице.

Число моих знакомых военного звания увеличивалось с каждым днём. Кроме встреч на вечерах и на званых обедах, да на маневрах, на которые меня приглашали в качестве военного агента, всего чаще сходился я с австрийскими офицерами и генералами в гостинице «Штадт Франкфурт», куда они преимущественно ходили обедать и завтракать. Гостиница эта, существовавшая более ста пятидесяти лет, сперва под вывеской «Золотого быка», потом под её настоящим именем, отличалась хорошим столом, а более ещё избранным обществом, которое ежедневно в ней собиралось. Две, весьма небольшие, обеденными столами тесно уставленные, комнаты, в которых не запрещалось курить, несмотря на густой табачный дым, частёхонько видели в своих стенах посетительниц высшего круга, приходивших туда обедать, зная, что будут окружены одними людьми своего общества. Самая чопорная барыня, которая ни за что не пошла бы в другую гостиницу без провожатого, не задумываясь, одна отправлялась в «Штадт Франкфурт». Так было принято, и никому в голову не приходило считать это неприличным.

В глубине первой комнаты стоял большой круглый стол, приборов на двенадцать, исключительно принадлежавший гостям высшего полёта. Туг, случалось, разом сиживали по три фельдмаршала – Гесс, Вратислав, Шварценберг, несколько министров и высших генералов. Некоторые из них по двадцати лет и более занимали одни и те же места, как бы обратившиеся в их законную собственность. Чьё либо место останется пустым в урочный час без известной причины, значить владелец его слёг в постель, или, пожалуй, уже успел переселиться в лучший мир. К числу таких особым постоянством отличавшихся завсегдатаев круглого стола принадлежали восьмидесятилетий граф Фукс, племянник графини Фукс, во время венского конгресса собиравшей в своих салонах высоких и высочайших его сочленов, и краснолицый, как лунь белый, толстяк, фельдцейхмейстер барон Рейтах, до старости лет не изменявший своему призванию верою и правдой служить прекрасному полу. Под конец жизни Рейтах до того отяжелел и расслаб, что принуждены были его под руки приводить в «Штадт Франкфурт», опускать на стул и таким же порядком уводить, но от круглого стола он и не думал отставать. В один день его не стало на своём месте – Рейтах лежал на столе в своём доме. К круглому столу никто посторонних не садился без приглашения со стороны его обычных застольников. Благодаря благоволению ко мне некоторых военных господ, мне удалось со временем завоевать право садиться за этот стол, когда оказывался лишний прибор. Занять же место одного из коренных гостей причли бы мне и каждому другому непростительным нарушением самой обыкновенной вежливости.

Владелец гостиницы, некий Штипбергер, принадлежали к числу замечательных венских личностей. Честным трудом заработал он состояние, считавшееся сотнями тысяч, причём, лично наблюдая за добрым порядком, не гнушался собственноручно гостю подать порцию, переменить тарелку, и самые гордые посетители заведения, уважая старика, не отказывались пожать его честную руку. Штипбергер служил точным типом отжившего ныне поколения готельеров старого покроя.

Равным преимуществом пользовалась в глазах венского общества кондитерская Демеля, помещавшаяся против Бург-театра в неимоверно тесной продолговатой комнате, буфетом разделённой на две половины. За крошечными столиками, при самом входе с улицы, венские высокородный дамы благоволительно вкушали шоколад и мороженое, нисколько не стесняясь толкотнёю от взад и вперёд шнырявших лакеев, кухарок и комиссионеров. Заходить в другие кондитерские, не смотря на их богато убранные салоны, не соответствовало хорошему тону, и все они продолжали тесниться у Демеля только потому, что так было принято.

Говоря о моих приятелях, принадлежавших в австрийской армии, не могу не посвятить несколько строк памяти Мёринга, самого умного и талантливого австрийца, какого мне только случилось знавать. Говорил и писал он равно свободно, не исключая славянских наречий, на всех главных европейских языках; при осаде Венеции, в 1849 году, на деле доказал свои военные способности, а свою политическую прозорливость в 1847 году написанною брошюрою – «Sibyllinische Büsher», в которой предсказал скоро после того всю Германию возмутившую революцию. Не дальше, как за два дня до падения Меттерниха, он выпросил у него аудиенцию, на которой напрасно старался обратить его внимание на близкую опасность.

– Без причины тревожитесь, господин капитан, – отвечал ему государственный муж на все его доводы, – никогда мы так крепко не держали власти в руках, как в настоящую минуту; поэтому спите спокойно, не опасаясь ни за себя, ни за нас.

Двое суток спустя дальновидный Меттерних ночью уходил из Вены, чтобы, потеряв силу и власть, не потерять ещё чего другого.

Потом, по выбору венских бюргеров, капитан Мёринг заседал во франкфуртском парламенте, чего военное начальство долгое время не хотело ему простить; двери дворца затворились пред ним, и его стали обходить в производстве. В начале нашего знакомства состоял он в чине подполковника и всё ещё находился в полной немилости. С первого раза мы с ним сошлись и после того, несмотря ни на какие обстоятельства, более двенадцати лёг прожили на самой приятельской ноге.

В начале 1866 года, пред прусской войной, Мёринг понадобился: сперва послали его составить проект обороны берегов Далмации; потом дали ему бригаду в итальянской армии, где он под Кустоцой удачною атакой прорвал сардинскую боевую линию, за что и получил орден Марии-Терезии. После того Мёринг быстро пошёл в гору, был произведён в фельдмаршал-лейтенанты, одно время командовал войсками в Галиции, потом управлял триестским генерал-губернаторством, и наконец по причине болезни был принуждён отказаться от активной службы.

За неделю до его кончины, весной 1869 года, я долго ещё просидел у его постели. Заговорили мы между прочим о Франции, где генерал Лебеф был тогда назначен военным министром. Едва переводя дыхание, – Мёринг страдал грудною болезнью, – предсказал он, чего Франции следовало ожидать от такого назначения.

– Lebeuf ministre de la guerre! C’est le malheur de la France. Je le connais, deux mois je l’ai vu tous les jours, chargé de remettre entre ses mains le matériel de l’arcenal de Venise; c’est une buse c’est une buse, il fera le malheur de la France, – повторить он раза два.

Мёринг был происхождения не дворянского; старший браг его владел шёлковой фабрикой в одном из венских предместий. По статусу ордена Марии-Терезии, он имел право на баронский титул, следовало только подать просьбу, чего, однако, сделать не хотел, отозвавшись, что бюргер Мёринг пользуется некоторой известностью в армии и даже в аристократической сфере, а новоиспечённый барон Мёринг новичком поступить в круг старородных дворян, почему и предпочитает умереть тем, чем родился.

Со смертью его австрийская армия лишилась одного из своих способнейших генералов.

IV.

Поездка моя в Италию. – Венеция. – Живописец Нерли и его жена. – Граф Гиулай. – Эрцгерцог Максимилиан. – Рождение наследного принца Рудольфа. – Перед войной. – Война Австрии с Сардинией и Францией. – Неудачи австрийцев. – Дисциплина в австрийских войсках. – Приезд мой в действующую армию. – Эрцгерцог Райнер. – Свидание с генералами Шликом и Бенедеком. – Представление императору. – Сражение при Сольферино. – Жизнь в Вероне. – Перемирие. – Приезд в главную квартиру принца Наполеона. – Заключение мира.

В конце апреля 1868 года поехал я в северную Италию до Tpиecтa по железной дороге, а из Tpиеcтa в Венецию на пароходе. Тут представился мне случай увидать две вещи, которыми действительно стоить полюбоваться: живописный, изумительно смело чрез Земеринг перекинутый рельсовый путь и вид Венеции со стороны моря. Хорош Петербург, как бы вырастающий из воды по мере приближения к нему от устья Невы; широко раскинувшись, поражает он величиною громоздких зданий; Венеция же приковывает взгляд ей одной свойственным видом плотного ряда на подбор щеголевато-отделанных, морем отовсюду окружённых, построек. Благодаря этому, в Венеции не знают пыли, и не слышно стука колёс по звонкой мостовой; одни гондолы, быстро скользя по каналам, лёгким всплеском одиночного весла нарушают общую тишину. Вода подходить к самому подножию домов, и с подъезда вступают прямо в гондолу. Кроме водяного пути, существуют, впрочем, и другие сообщения. Пробираясь узенькими кале чрез разные кампо и сушью, можно пройти из конца в конец города, и нередко отправлялся я этим путём отыскивать образчики старинной архитектуры, прячущиеся по разным, малоизвестным закоулкам. Кроме всему свету известных, сто раз описанных, церквей, палаццо, картинных галерей и исторических памятников, в Венеции нет такого заброшенного уголка, в котором бы не красовался какой-нибудь любопытный остаток старины – портик, статуя, барельеф, кованная решётка, могущие занять не последнее место в любом музее.

Богатая жатва для фланёра, одарённого хоть малою долею любви к искусству.

Два месяца прожили мы в Венеции (путешествовал я с семейством) на наёмной квартире в палаццо Дарио, близ церкви Мария-дель-Салуто, имея ещё удовольствие пользоваться к дому принадлежавшим садиком – в Венеции большая редкость – душистым, тенистым, зелёным уголком, среди безмерного избытка камня и воды. С балкона, висевшего над водой, виден был канал Гранде на большое протяжение, весь день мелькали по его мутным струям гондолы, усаженные нарядными дамами и венецианскими щёголями; по вечерам редкая гондола проходила мимо нас без музыки. Венецианская жизнь в летние жары, надо сказать, разыгрывается, как по нотам. Каждый день та же тема, без всякой вариации: поутру морское купанье, завтрак, для туриста обязательное странствование по церквам и музеям, потом продолжительная сиита при затворённых ставнях, поздний обед, прогулка по каналу Гранде до Риальто, или на взморье, в Лидо и в Мурано, и конец дня на Пиаце, когда не было оперы. На Пиаце ежедневно собиралась по вечерам вся венецианская публика слушать австрийскую военную музыку, пить кофе и есть мороженое. Тут, на открытом воздухе, от столика к столику, принимались и оплачивались визиты. На дому в Венеции редко кто принимает гостей; домашний приём заменяется приглашением за одним столом послушать на Пиаце музыку и принять обычное летнее угощение лимонадом и мороженым.

Благодаря моему приятелю, Мёрингу, снабдившему меня рекомендательным письмом, мне удалось познакомиться в Венеции с немецким живописцем Нерли, известным своими прекрасными венецианскими видами. Жена его, рождённая маркиза Маруци, родная сестра нашей графини Сумароковой, слыла одною из красивейших и любезнейших венецианок, и, сколько могу судить, совершенно оправдывала эту лестную репутацию. Сам Нерли, умный и образованный человек, в любезности мало уступал своей привлекательной супруге, что и побудило нас короче сойтись с этими приятными людьми. Других знакомств мы в Венеции не заводили; оберегая свою независимость, избегал я даже без особой нужды сталкиваться с австрийскими властями, но по своему официальному положению не мог избегнуть явиться к графу Гиулаю, когда он приехал в Венецию инспектировать подчинённый ему войска. Я даже рад быль случаю увидеть генерала, на которого Австрия возлагала свои надежды, если придётся вспыхнуть войне, о которой уже все стали поговаривать. Граф Гиулай сделал мне честь пробеседовать со мной довольно долго о разных военных предметах, и не весьма высокое понятие о его военном таланте вынес я из этой беседы. Узнал я в нём, говоря без обиняков, не генерала, а мелочного фельдфебеля, человека ума посредственного, гордого и крутого, и тут же позволил себе сделать заключение, что он решительно не в силах заменить Радецкого, и австрийцев в Италии ожидают верные неудачи, если, на случай войны, начальство над войсками не перейдёт в другие, более способные руки. А что этого не будет, в том ручалась его тесная дружба с графом Грюйне, пользовавшимся в то время неограниченным доверием императора Франца-Иосифа – значит, судьба войны заранее была решена.

Ив Венеции переехали мы на Комское озеро, где пробыли два месяца, поселившись в вилле д’Эсте, возле Чернобии. Тут представилась мне совершенно другая картина. Вместо вспыльчивого, крикливого, но довольно мягкого венецианского населения, пассивно переносившего австрийское господство, увидел я пред собой твёрдохарактерных ломбардцев, дышавших ненавистью против всего немецкого. Хозяин виллы, восьмидесятилетний барон Чиaни, когда-то носивший звание шталмейстера при дворе Наполеона I, не смотря на свои лета и на параличом разбитые ноги, при одном имени австрийском вспыхивал, как молодой человек. В первое время он видимо чуждался меня, но потом, разведав, что, кроме моего официального положения, у меня нет ничего общего с австрийцами, сталь часто сходиться со мной и откровенно мне высказывать всё, что у него лежало на душе. От него я узнал положительным образом, что Пиемонт, заручившись поддержкою со стороны Луи-Наполеона, совершенно готовь на другой же год начать войну. Старик только и мечтал прежде смерти увидеть Италию освобождённою от немецкого господства, и действительно имел радость пережить присоединение Ломбардам к Сардинскому королевству, послужившее первым этапом к объединению всей Италии.

На обратном пути в Вену остановился я в Венеции на несколько дней и попал туда в весьма удачную минуту. Эрцгерцог Фердинанд-Максимилиан находился в городе с супругой, эрцгерцогиней Шарлоттой, и гостившим у них братом её, графом Фландрским. Явившись к эрцгерцогу, на другой день я получил приглашение к обеду, на котором, кроме меня, ещё присутствовали эрцгерцогский гофмейстер и фрейлина эрцгерцогини, детски-миловидная графиня Кривелли. Оживлённый разговор не прекращался в продолжение всего обеда. Поэтически-настроенный эрцгерцог остроумно переводил его от одного предмета к другому; эрцгерцогиня поддерживала разговор, любезно обращаясь ко всем присутствующими. Умом светились её блестящие чёрные глаза, приветливая улыбка играла на устах, и в ту пору кому из сидевших за столом даже мог пригрезиться несчастный конец, который злая судьба готовила им обоим?

Вечером того же дня мне привелось быть свидетелем зрелища, какое не каждому туристу удавалось видеть в Венеции. Эрцгерцог в честь своего зятя устроил вечернюю прогулку (Fresca) по каналу Гранде при блистательном освещении. Впереди плыла большая парадная гондола, построенная по образцу Буцентавра, на которой помещались певцы из Фениче и хор австрийских военных музыкантов. За ней тянулись бесконечной нитью гондолы, увешенные цветными фонарями, в которых помещалась разряженная публика. По всему протяжению канала, с обеих сторон процессия освещалась бенгальскими огнями; множество ракет бороздило воздух, лопаясь и рассыпаясь яркоцветными звёздами над головами плавателей. Под сводом Риальто музыка остановилась, проиграла несколько пьес, на которые отвечало эхо, свойственное этому мосту, после чего блистательное шествие тем же порядком вернулось ко дворцу, против Доганы.

Не успел я вернуться в Вену, как совершился факт, которого, что ни говори, вся Австрия желала не менее самого императора. Двадцать первого августа родился наследник престола, эрцгерцог Рудольф. Во время беременности императрицы сильно всех занимал вопрос, разрешится ли она принцем, или принцессой, как было уже два раза. В газетах было напечатано, что рождение принца объявится публике сто одним, рождение принцессы – тридцатью тремя пушечными выстрелами. На рассвете раздались первые выстрелы; дальше тридцати четвёртого считать не стоило – вопрос был решён.

По поводу этих пушечных выстрелов скоро после того разнёсся по городу анекдот, на этот раз клеймивший лишь бюргерское простодушие. Венский простонародный юмор, не пропускающей без остроты ни одного интересного случая, надо заметить, обыкновенно высказывается в табачной атмосфере кофейных и пивных, за кружкой пива. В те дни общего неудовольствия чаще всего острили насчёт правительства, нимало не стесняясь, при удобном случае, поглумиться над самим императором. Некоторые выдумки были до того тупоумны, что не стоить вспоминать о них, но случалось, посреди пошлых острот и глупых выдумок, появлялось иногда очень меткое словцо. Напрасно полиция ловила остряков, напрасно предавали их суду за оскорбление величия, – венские бюргеры продолжали острить и придумывать смешные анекдоты насчёт императора и других членов императорской фамилии, нередко просиживая за таким удовольствием долгие месяцы под замком, на хлебе и на воде.

Рассказывали, будто в ту минуту, когда началась пальба, весёлая компания выходила из какого-то биргауза. Пивными парами отуманенные собеседники ревностно принялись считать выстрелы, мешая один другому, теряли счёт, спутавшись, начинали снова считать – и не досчитали дальше тридцати выстрелов. В недоумении переглянулись они: как дело понять? – трёх выстрелов недоставало до принцессы.

В ужасе вскрикнул один из них: Ioseph und Maria, nicht a mahl an Madel!

Гораздо позже, когда в 1860 году последовало открыло памятника эрцгерцогу Карлу, было пущено в обращение очень меткое замечание. В Вене имелось до того два видных памятника: Иосиф II на шагающем коне, Франц I, стоя, протянутою рукой посылающий благословение прохожим. Памятник Карла представлял эрцгерцога на коне, порывающемся дать прыжок. Заметили, что эти три памятника как нельзя точнее выражают положение, в котором Австрия обреталась в знаменуемые ими эпохи. Gleich den drei Monumenten, – сказывали, – war zu Zeiten Iosephs die Monarchie im Vorschritten; zu Zeiten Franzens stand sie still, und jetzt ist sie auf dem Sprunge.

В 1860 году монархия действительно готовилась от абсолютизма перескочить на почву конституционной формы правления.

Слова, которыми Луи-Наполеон в день нового года поздравил австрийского посла, барона Гюбнера, ясно выразили, чего в Австрии следовало от него ожидать по поводу итальянских дел. Нелегко понять, с какой стати ему вздумалось разразиться таким ранним намёком: разве только с целью дать ей время одуматься, прежде чем дело дойдёт до войны. Австрия ответила умножением войск в Италии в доказательство, что она не располагаешь идти на уступки. Труднее ещё было понять, на какие шансы рассчитывала Австрия, вызывая на бой соединённый силы Сардинии и Франции. Итальянцев австрийские войска привыкли бить при каждой встрече, но с французами, со времени наполеоновских войн, не имели случая померить свои силы, следственно оставалось неизвестным, на чьей стороне находится боевое превосходство. В вооружении французская армия опередила австрийскую: ружья Минье были лучше австрийских, французская артиллерия пользовалась нарезными орудию системы Лагита, стрелявшими вдвое дальше гладкоствольных австрийских пушек; кроме того, в Австрии должны были знать, что французы в рассыпном строе, которому так много способствовала перерезанная итальянская местность, превосходить её собственную пехоту, обученную действовать преимущественно густыми колоннами. Союзниками Австрия никого не имела; Англия находилась в союзе с Францией и сильно сочувствовала освобождению Италии. Пруссия, помня Ольмюц, нисколько не располагала содействовать умножению австрийского могущества. Россия, со времени восточной войны, имела полное право чуждаться Австрии; один германский союз рванулся было поддержать её вооружённою рукою, но Россия и Англия не замедлили укротить его патриотический пыл, напомнив союзу, что он имеет одно чисто оборонительное значение, и они, в случае его вмешательства, сами принуждены будут выйти из своего нейтрального положения.

До половины апреля 1859 года перекидывались нотами, и делались военные приготовления в Австрии, Сардинии и Франции; для оправдания себя перед Европой каждая старалась вынудить противную сторону сделать первый шаг к нарушению мира. Под конец Австрия не выдержала, 23-го апреля послала Сардинии ультиматум, который туринским двором, разумеется, был отвергнуть, после чего австрийские войска в числе 180.000 перешли пиемонтскую границу. Четвёртого мая Франция объявила Австрии войну и стала в Италии отправлять войска с двух сторон – морем через Геную и сухим путём через Монт-Сенис.

Граф Гиулай (не ошибся я в нём), вместо того, чтобы идти на Турин, не теряя времени, разбить слабую Сардинскую армию и стать между французами, шедшими с двух противных сторон, погряз в Ломелине и дал соединиться разрозненным неприятельским силам, после чего, потеряв сражение под Маджентой, принуждён был, не останавливаясь, отступить за Минчио.

Император Франц-Иосиф, решившийся, в виду такого неудачного хода кампании, лично принять главное начальство над армией, тем временем отправился в Италию и 17-го июня вступил в командование, которое, однако, в конце месяца передал фельдцейхмейстеру барону Гессу, сам испытав под Сольферино решительную неудачу.

Английский и прусский военные агенты уже с самого начала кампании находились в главной квартире графа Гиулая; обо мне длилась ещё дипломатическая переписка. 18-го июня, наш посланник, Виктор Петрович Балабин, заменивший в Вене барона Будберга, наконец сообщил мне, что император Франц-Иосиф изъявил согласие на мой приезд в главную квартиру действующей армии. Походные приготовления задержали меня в городе около восьми дней; 26-го был я готов отправиться. Откланиваясь эрцгерцогу Альбрехту, за отсутствием императора занимавшему в Вене должность правителя и начальника войск, остававшихся внутри империи, я имел случай услыхать из уст его совершенно беспристрастную оценку военных операций на итальянском театре войны. Говорил эрцгерцог о делах со свойственной ему прямотой, не скрывая ошибок, давших кампании столь дурной оборот, и, рассчитывая на мою скромность, коснулся даже будущих военных действий. В Вене уже несколько дней поговаривали о намерении императора, переправившись через Минчио, атаковать неприятельскую армию; откуда об этом узнали, сказать не могу. На моё замечание, что я вследствие этого слуха, буде он справедлив, боюсь опоздать к делу, и мне после того трудно будет догнать главную квартиру, эрцгерцог возразил, что подобного рода предположение действительно существует, но что, по его мнению, император не сделает неосторожности двинуться из Вероны до прибытия корпуса графа Туна, через Тироль идущего на подкрепление действующей армии, что поэтому столкновение не может произойти раньше первых чисел июля, и я нимало не рискую опоздать. Рассуждал эрцгерцог весьма основательно; численностью в ту минуту австрийцы почти равнялись франко-сардам, корпус Туна сулил сорока тысячами увеличить силу австрийской армии; но расчёты эрцгерцога Альбрехта не сбылись: император, не дождавшись Туна, перешёл через Минчио, 24-го июня столкнулся с неприятелем и под Сольферино потерпел решительное поражение. На другой же день разнеслось по городу известие об этом несчастном деле; венские жители сильно приуныли; военные же, как я мог заметить, духом не упали, зато злобно налегли на императорских советников, которым приписывали всю вину неудачи. После Гиулая всех хуже доставалось императорскому любимцу, графу Грюнне, ездоку, знатоку в лошадях, но только не в военном деле.

Путь мой до Набрезины лежал по триестской железной дороге; оттуда до Казарзы, по недостроенному промежутку, приходилось мне ехать на обывательской подводе: за Казарзой вплоть до Вероны снова тянулась рельсовая дорога. Переезд от Вены до Набрезины прошёл для меня весьма занимательно. Вагоны были переполнены военными всякого чина и звания; посреди их князь Ричард Метерних с супругой и ещё две дамы, одна постарше, другая помоложе – маменькой сопровождаемая второстепенная пианистка Констанция Гейер – особа не весьма привлекательной наружности, что ей, впрочем, ничуть не помешало, несколько лёг спустя, сделаться законной супругой принца Леопольда Кобургского, с титулом баронессы Рутгенштейн. Княгиня Меттерних, хотя также далеко не красавица, но тогда была ещё молода и блистала умом, который, к сожалению, с летами принял слишком жёлчное направление. При тогдашних обстоятельствах присутствие этих дам имело уже ту выгоду, что отвлекало разговор от политики и от военных дел, которые наконец всем приелись до тошноты.

Окрестности казарзской железнодорожной станции нашёл я загромождёнными провиантом, порохом, орудиями и снарядами, которых не успевали грузить и отправлять по назначению, хотя ежедневно от Казарзы до Вероны перевозилось более 14,000 центнеров военных тяжестей. С самого начала кампании австрийское военное ведомство сделало важную ошибку: вместо того, чтобы провиант и прочие громоздкие тяжести морем везти из Tpиecтa в Венецию и оттуда по готовой железной дороге отправлять в Верону, водяным путём принялись преимущественно перевозить войска. С появлением французского флота в Адриатическом море сообщение Tpиeстa с Венецией было прервано, и всё движение по нужде перешло на одну недоконченную железную дорогу. Перерыв рельсов между Набрезиной и Казарзой не мешал войскам следовать безостановочно, но сильно замедлил перевозку военных припасов, что не могло не повлиять невыгодным образом на ход военных операций. Тут же должен заметить, какой замечательный порядок существовал по всей дороге, благодаря австрийской военной дисциплине. Несмотря на огромное скопление военных лиц всякого звания, здоровых и раненых, и чиновников всевозможных ведомств, ни в Казарзе, ни на пути не встретил я ни одного пьяного солдата, ни одного офицера в излишне восторженном расположении духа. Во всех гостиницах и кофейнях царила редкая тишина. Офицеры входили и уходили, раскланиваясь между собой, закусывали, пили вино, но всё это обходилось без шума, без брани и скандала. Даже присутствие в гостиницах молодых прислужниц не вызывало со стороны офицеров нескромной шутливости. Прежде всего требуется от австрийского офицера безусловное соблюдёте законов чести и приличное поведёте. Это не служить ещё доказательством, будто все австрийские офицеры ведут себя безукоризненно, встречаются и между ними очень дурные субъекты, готовые на всякую безобразную выходку, но за каждым проступком следует неизбежное наказание. Офицер, провинившийся против чести или нарушивший какое-либо, офицерскому званию присвоенное правило приличия, немедленно исключается из службы.

От Казарзы до Вероны случилось мне проехать в одно время с тогдашним председателем государственного совета, эрцгерцогом Райнером, имевшим любезность пригласить меня в своё вагонное отделение. Эрцгерцог, о котором уже до того я наслышался много хорошего, совершенно покорил меня своим добродушным обращением. Разумно рассуждал он о делах, крепко занимавших в то время каждого австрийца, без всякого нетерпения выслушивал рассуждения, противоречившие его мыслям, и никому не давал чувствовать своего высокого значения. Наше путешествие обошлось не без задержек; поезд принуждён был беспрестанно останавливаться на станциях для пропуска встреченных цугов. В виду самой Вероны мы были остановлены на два часа в ожидании поезда с ранеными, долженствовавшего двинуться из крепости. Раненых и больных отвозили из Италии во внутренние провинции для размещения по обывательским домам, как можно ближе к месту родины. Жара довела нас до изнеможения; недоставало тени, недоставало хорошей воды. Обер-кондуктор предложил эрцгерцогу телеграфировать в Верону о том, что он едет с нашим поездом для простановки веронского цуга, отчего тот решительно отказался, объявив, что он готов прождать сколько угодно, раненых же не следует задерживать без особенно важной причины. В Вероне не оказалось ни одного фиакра у станции железной дороги, отстоявшей от города на добрый пушечный выстрел; эрцгерцог со своим адъютантом пешком побрели в город; егерь понёс дорожные мешки; сундуки повезли на ручной тележке. Следом за ними потянулись прочие путешественники.

На другое утро поехал я, начав с графа Грюнне, являться всем наличным военным властям. Многим мой приезд приходился не по сердцу: патриотическое самолюбие их противилось видеть русского офицера близким свидетелем горьких неудач, которыми разразился поход, начатый с самыми блестящими надеждами. Чувство это было весьма натурально: поэтому на мне лежала строгая обязанность, по возможности, ему потворствовать, не роняя при том собственного достоинства. В этом случае я нашёл полезную мне поддержку в эрцгерцогах и в старых генералах, которые, помня ещё наполеоновские войны, открыто продолжали сочувствовать русским. От них видел я одни любезности во всё время моего пребывания в императорской главной квартире. Храбрый граф Шлик, под Лейпцигом потерявший один глаз от пики русского казака, принявшего его за французская офицера, зла не помня, принял меня с открытыми объятии и долго со мной разговаривал о делах, нисколько не скрывая их дурного положения. И я отвечал так же откровенно, пока он не коснулся положения, принятого Россией относительно итальянского вопроса. Тут мои обдуманно уклончивые ответы вызвали его сделать замечание:

– Pourtant, cammarade, vous etes bien boutonne.

– D’apr’es le reglement, mon general, – ответил я.

Шлик улыбнулся, пожаль мне руку и просил чаще у него бывать.

С Бенедеком разыгралась у меня сцена другого рода. Ещё в Вене были мы знакомы, довольно часто встречаясь у князя Виндишгреца. Там уже я имел случай заметить, что он далеко не добряк, каким прикидывается, востёр на язык, и с ним надо было держать ухо востро. Не успел я перешагнуть через порог, как Бенедек кинулся меня обнимать.

– Cammarad, herzlich erfreut sie unter uns zu sehen; sind sie endlich zu uns gekommen, wohl um zu hören was die jungen Leute so auf der piazza Bra sprechen!

На пиаце Бра находилась кофейня, возле которой преимущественно собиралась военная молодёжь, не стеснявшаяся громко осуждать всё, что деялось и творилось на театре войны.

Я отступил шаг назад.

– Zu hören was die jungen Leute auf der piazza Bra sprechen? Gar nicht nöthig; man braucht nur Augen zu haben um zu sehen!

– Cammarad! Cammarad! gleich böse!

– Nicht im geringsten. Excellenz haben nur vergessen: wie man in den Wald ruft, schallt es zurück!

С того времени Бенедек стал меня остерегаться.

В первый же день раз навсегда я был приглашён к императорскому столу, за которым ежедневно сиживало человек около шестидесяти, составлявших персонал главной квартиры. Обед был не затейлив, состоял из четырёх блюд и десерта, но был также хорошо приготовлен и сервирован, как бы в Венском дворце. Император обедал вместе со всеми, за большим, покоем устроенным, столом. По окончании обеда он уходил в боковую комнату, куда за ним следовали имевшие представиться. Был я принят после моего первого обеда. Ни в наружности его, ни в разговоре я не заметил ни малейшей перемены против венского приёма, хотя, как мне сказывали, сольферинская неудача сильно его потрясла, и он душевно продолжал скорбеть о прошедшем и не без опасения взирать на будущее. Умел он владеть собой. Приветствовав меня одинаково любезно, как в моё первое венское представление, после немногих посторонних вопросов, император заключил словами:

– Очень благодарен вашему государю за то, что вас прислал в мою армию; признаю это доказательством одинаково дружелюбных чувств, какие он питает ко мне и к моим противникам, у которых в лагере также находится русский офицер.

Почти в одно время с моим приездом в Верону граф Павел Шувалов прибыл в главную квартиру Луи-Наполеона.

Приехал я в Верону на пятые сутки после Сольферинского дела. Франко-сарды к тому времени переправились на правую сторону реки Минчио и около Валежио заняли сильную позицию; австрийцы заперлись в черте веронских передовых укреплений; военные действия приостановились; с обеих сторон отдыхали и готовились, пополняя потери и исправляя попорченный материал. Тут мне привелось вкусить все прелести бездейственной, утомительно однообразной военной стоянки: поутру, пока солнце не припекло, прогулка за город, не выходя за черту передовых верков, потом обед за императорским столом, вечером ленивое восседание пред кофейней ради утоления жажды бесчисленными порциями гранито и мороженого, причём приходилось выслушивать бесконечные толки обо всём, что было сделано, и чего бы делать не следовало. Эти пересуды ежедневно повторялись на всевозможные лады, смотря потому, как дело каждому представлялось, доставляя мне возможность не только факты узнавать, но и знакомиться с характером и умственными качествами рассуждавших. Главным предметом всех разговоров, понятным образом, служило последнее сражение под Сольферино, которое, согласно рассказу принимавших в нём деятельное участие, разыгралось следующим образом.

Сгорая желанием загладить Гиулаем наделанные ошибки, император Франц-Иосиф принял решение действовать наступательно, вопреки мнению Гесса и некоторых других опытных генералов, советовавших не покидать известного крепостного квадрилатера. Нашлись люди угодливые, не преминувшие помощью самых убедительных доказательств поддержать желание императора. На собранном по этому случаю совете было положено, переправившись чрез Минчио, атаковать неприятельскую армию, стоявшую близь Кастиглионе. Растянув линию на четыре мили, сто сорокатысячная австрийская армия двинулась к означенному пункту, имея в предмете, охватив правый неприятельский фланг, прижать противника к горам. Концентрически направленные австрийские колонны должны были сойтись пред самой неприятельской позицией. По теории совершенно правильно; на деле же расчёт австрийских тактиков не оправдался. Франко-сарды, помощью воздушных шаров разведавшие, чего домогались австрийцы, с вечера пошли им навстречу, вследствие чего вместо одного общего сражения под Кастиглионе произошло три, связи не имевших, столкновения: в Поцоленго, Сольферино и Медоли, которые совершенно с толку сбили австрийских генералов, не ожидавших так скоро встретиться с неприятелем. Бенедека, стоявшего на правом фланге со своим корпусом, в третьем часу утра разбудили французские ядра, полетевшие на Поцоленго; на левом фланге, которым командовал граф Вимпфен, один австрийский пехотный полк вошёл в Медоли, не зная, что другой конец деревни уже занять французами – значить, австрийцы шли, плохо разведывая местность впереди себя. Отсюда ошибка последовала за ошибкой. Центр австрийской армии оказался неимоверно слабым: Сольферино заняла только одна бригада; о пехотных резервах совершенно забыли; резервная артиллерия левого фланга потеряла дорогу и совсем не пришла на поле сражения. Блистательная атака гусарского полка под командой Эдельсгейма, прорвавшая французскую линию вплоть до перевязочного пункта, осталась без результата. Повторные атаки кавалерийской дивизии графа Менсдорфа на медольской равнине, отражаемые убийственным огнём французской артиллерии, также ни к чему не повели. Генерал Цедвиц Менсдорфа не поддержал, и поутру ещё без всякого повода отвёл к Минчио свою кавалерийскую дивизию, за что и был удалён от службы. Граф Вимпфен, имевший задачей теснить правый фланг французской армии, удерживаемый Мак-Могоном, Канробером и Ниелем, не мог выиграть пяди земли. На одном правом фланге австрийцы имели успех. Бенедеку удалось отбросить сорокатысячную Сардинскую армию, причём он сделал, однако, очень важную ошибку: увлекаясь отличавшею его солдатскою храбростью, безрасчётно зарвался он в преследовании, со всем корпусом своим погнался за сардинцами до Ривольтеллы, тем обнажил центр армии и у себя отнял возможность его поддержать, когда Луи-Наполеон превосходными силами атаковал Сольферинские высоты, служившие ключом австрийской позиции. Сам он едва успел уйти за реку, когда французы, захватив Сольферино, чрез Кавриану двинулись к Волге. Заняло французами Сольферинских высот решило судьбу сражения; дальше австрийцам не стоило драться, и, полагаю, они были очень рады, когда в шестом часу по полудни сильная гроза обе стороны принудила прервать сражение. Затем австрийцы, не теряя порядка, отступили к Вероне, а франко-сарды вслед за ними перешли чрез Минчио и выдвинули свои аванпосты под самую крепость. Австрийские потери в этом деле простирались убитыми и ранеными до 18.000, пленными несколько свыше 9.000. Французы потеряли не меньше, в плен попали однако не больше 600 человек. У сардинцев убыло из строя около 6,500 человек.

Прусский и английский военные агенты, Редерн и Мельдмей, присутствовавшие во всех делах от самого начала кампании, отдавали полную справедливость храбрости австрийских войск. По мнению их, немецкие и богемские полки лучше других выдерживают в огне; стирийцы в деле покойны и хорошо стреляют; за ними следует галийская, потом венгерская пехота, которая, однако, стоить несравненно ниже своей кавалерии. Венгерец пеший и венгерец конный – два разных человека: в первом случае он солдат обыкновенной храбрости; во втором – удержу не знает. Французская кавалерия была не в силах ведаться с австрийскими гусарами и спасалась от них только тем, что уходила под защиту своей пехоты или артиллерии. Под Маджентой пять эскадронов гусарского полка имени короля Прусского, под командой Эдельсгейма, доказали, что способна сделать хорошая кавалерия, причём, однако, следует заметить, что тогда ещё не существовало с казённой части заряжаемых, скорострельных ружей. По сильно перерезанной местности, чрез рвы и высокие каменные стенки, гусары атаковали французскую пехоту и отбросили её к Понте-ди-Маджента. Всё бежало пред ними. Французские пленные мне сказывали, что им показалось, будто на них налетели не кавалеристы, а черти. Сольферинская бешеная атака принадлежала тому же полку.

Австрийских егерей Мельдмей ставил несравненно выше французских относительно стрельбы; французы превосходили их только быстротой движений и уменьем пользоваться местностью. Артиллерию он также хвалил: стреляла она метко и хладнокровно, но по свойству своего старого вооружения не могла с выгодою бороться против французских новоизобретённых нарезных орудий. Кроатские пограничные, ныне реорганизованные, полки хорошо дрались за прикрытием, плохо в чистом поле; очевидцы рассказывали мне, что под огнём нелегко было их удерживать в должном порядке.

Но к чему ведёт слепая солдатская храбрость, когда у командующих не достаёт уменья пользоваться ею сообразно обстоятельствам? Очертя голову, кидаться в драку ведёт к одному бесплодному кровопролитию. Австрийская армия считала в своих рядах не мало храбрых генералов, а дело между тем не ладилось. Барон Гесс Действительно был даровитый и знающий генерал, но страдал избытком идей, подобно нашему князю М. Д. Горчакову; придумав какую-нибудь очень хорошую меру, он не умел остановиться на ней, начинать менять без конца, и от этого нередко упускал решительную минуту. Радецкий, у которого он прежде служил начальником штаба, умел пользоваться его дарованиями, хватался за его первую хорошую мысль и заставлял её привести в исполнение без всякой перемены. Кроме того, Гесс в армии и при дворе имел сильных противников, не дававших хода его мыслям. Сам император был молод, нетерпелив, не доверяя собственному опыту, крепко полагался на графа Грюнне, который в свою очередь по военным делам взял себе в советчики надутого, самоуверенного, только на интриги умелого, генерала Римминга. План наступательного движения, полагать должно, им был составлен; по крайней мере на него походило.

Вяло тянулись в Вероне невыносимо скучные дни. Солнце пекло, как в растопленном горниле: в первых числах июля жара стала доходить в тени до 27 и 29° Реом. Войска, стоявшие биваком на открытой, безлесной равнине, изнемогали от зноя; число больных возрастало с каждым днём; случаи солнечного удара быстро умножались. В городе днём не только люди, но и собаки прятались по домам; одни военные по необходимости не переставали, потом обливаясь, сновать по раскалённой мостовой. Пред самым только закатом улицы начинали наполняться мундирною толпою, среди которой изредка проносились какие-то весьма подозрительные кринолины венского покроя; ни одного итальянца высшего круга, ни одной порядочной итальянки мы глазом не видали. Ночью, случалось, на высоких балконах кое-где появлялись белые женские фигуры и тотчас исчезали, заметив, что с улицы на них глядят. Все наши дни проходили одинаковым порядком: в 6 часов собирались к обеду в императорскую главную квартиру, после чего стар и млад отправлялся на пиацу Бра и пиацу Сигнори, где от безделья просиживали до поздней ночи, поглощая несметное количество гранито и пецо gu riaré и глазея на громадную Трояновскую арену и на чудные памятники скалигеров. Другого удовольствия не существовало: театры были закрыты, военная музыка не играла на площадях, частные дома оставались затворёнными без всякого исключения.

В главной квартире, казалось, господствовало полное затишье; обычная военная деятельность будто примолкла; эта тишина была, однако, очень обманчива: под видом непоколебимого спокойствия скрывались глубокие опасения за ближайшую будущность. Победоносный неприятель стоял на носу, пока ещё не трогался, но в одном переходе мог появиться в виду крепости, которая, хотя и пользовалась славой непреодолимого оплота, на деле же во многом не соответствовала своей громкой репутации. Веронские отдельные форты были растянуты на слишком большое протяжение, и не были достаточно вооружены. Граф Гиулай сначала кампании увёз в Пиаченцу и Павию 170 орудий большого калибра, которые, ретируясь, там утопил в Тичино, а из Казарзы не успевали перевозить в Верону недостающее количество тяжёлых орудий и артиллерийских снарядов. Боялись, что неприятель, разведав об этом деле, всеми силами атакует какой-либо, более слабый пункт и, не будучи встречен достаточно сильным огнём, успеет прорвать линию передовых укреплений, на какой случай заблаговременно было решено, отдав Верону, ретироваться по тирольской дороге. В начале дня по главной квартире была разослана диспозиция на случай тревоги, в которой между прочим значилось: при первых выстрелах всем чинам главной квартиры собраться перед домом, в котором жил император, запасных же лошадей и повозки со всею кладью отправить за крепость на ревередскую дорогу и построить там в обозную колонну, дышлом к Ревередо.

Находились австрийцы в довольно неловком положении, но и французам приходилось не легче. Лучше других было сардинцам, расположенным в окрестностях Монцамбано, посреди совершенно им преданного населения, им выпала на долю не трудная задача осаждать Пескиеру. Французы, занявшие позицию на высотах Сомакампаньи, в ближайшем расстоянии от сильной ещё неприятельской армии, принуждены были находиться в постоянной готовности к бою, не пользовались особенным расположением жителей, прятавших жизненные припасы, не имели для питья здоровой воды и много теряли людей от лихорадки, тифа и госпитальной гангрены, поражавшей большую часть раненых. От жару они страдали не меньше австрийцев. Между солдатами распространилась у них накожная болезнь, известная в Италии под именем – calori, которой подвергаются обыкновенно люди, не успевшие свыкнуться с жарким местным климатом. У заболевшего тело начинает гореть, чесаться, покрывается красноватыми пузырями; человек теряет сон и от бессонницы ослабевает до совершенной невозможности нести службу. Кроме того, германский союз снова поднял на время отложенный вопрос: по первому известию о несчастной Сольферинской битве, во Франкфурте было решено на верхнем Рейне немедленно выставить корпус ив южногерманских контингентов, и Пруссии, чтобы не раздражить против себя немецких патриотов, согласилась с своей стороны выдвинуть обсервационный корпус на рейнскую границу. Этим Франция ставилась в необходимость разделить свои силы, а Австрии давалась возможность свою итальянскую армию умножить войсками, стоявшими в Дунайской долине.

В виду такого неблагоприятного стечения обстоятельств, грозивших из рук его вырвать плоды двух кровавых побед, Луи-Наполеон счёл полезным прекратить войну, не довершив своего обещания освободить Италию вплоть до Адрии, почему н решился сам сделать первый шаг к перемирию, на которое с радостью согласился австрийский император, имевший весьма основательный причины бояться неудовольствия, распространившегося внутри империи, и не слишком полагаться на содействие со стороны Пруссии. Поводом к первому сближению враждующих послужило желание австрийцев выручить от французов тело павшего под Сольферино полновато командира, князя Виндишгреца. Австрийский парламентёр, посланный по этому случаю в неприятельский лагерь, был лично принять Луи-Наполеоном самым ласковым образом, причём тот ему заметил, что уже давно питает желание положить конец душе его противному кровопролитно, если только император Франц-Иосиф не откажется протянуть ему руку примирения. Вслед за темь парламентёром приехал в Верону пиемонтский капитан граф Робилан, побочный брать Виктора-Эммануила, позже занявши место итальянского посла при венском дворе. В чём заключалось его поручение, осталось тайной для нас, иностранных военных агентов; знали мы только, ‘ что он лично был принять императором австрийским, продержавшим его долее получаса в своём кабинете, и что в ту же ночь барон Гесс съездил к французам. Два дня спустя, 7 июля, прибыл в Верону новый парламентёру ординарец французского императора, Дюк-де-Кадор, и в ту же ночь генерал-адъютант Флери привёз собственноручное письмо от Луи-Наполеона к Францу-Иосифу. На другой день объяснилось, о чём переговаривали: между воюющими сторонами было заключено пятинедельное перемирие; значит, дело клонилось к миру.

Одиннадцатого июля, рано поутру, император Франц-Иосиф с небольшою свитою поехал в Вилла-Франку для свиданья с императором французов. Последствием этой встречи быль мир, который оба императора заключили между собой на следующих предварительных условиях. Император австрийский Ломбардию уступает Франции, которая передаёт её Сардинии; Венецианское королевство с крепостями Мантуа и Пескиера остаётся за Австрией; мелкие итальянские владения образуют конфедерацию с папой во главе. На требование Франца-Иосифа снова восстановить герцога моденского и великого герцога тосканского Луи-Наполеон согласился под условием, если большинство жителей того пожелает. В заключение было постановлено австрийским и французским комиссарам в скорейшем времени съехаться в Цюрих для составления мирного договора на сказанных условиях.

По первому известию о мире, заключённом двумя императорами в Вилла-Франке, германский союз и Пруссия остановили задуманную мобилизацию обсервационных корпусов, долженствовавших стать на Рейне.

Собрались мы в тот день по заведённому порядку обедать в главной квартире. Слух об утренней поездке императора в Вилла-Франку нас не миновал, но к какому результату привело свидание обоих императоров, мы не знали ещё. Император Франц-Иосиф, вообще не разговорчивый, в тот день быль молчалив свыше привычки; тень глубокой скорби лежала на лице его. Ближе к нему сидевшие, старшие австрийские генералы также хранили глубокое молчание; молодёжь таинственно перешёптывалась и как-то недружелюбно поглядывала на нас троих – англичанина, пруссака и на меня, чем же мы были виноваты?

Под конец обеда произошла тревога. Вошёл дежурный по караулам, что-то шепнул графу Грюнне, тот передал императору, который тотчас встал и пошёл в свой кабинет. Все присутствовавшие поднялись; итальянские принцы опрометью кинулись в противоположную сторону, в комнаты, который занимал граф Грюнне. Через несколько минуть по зале прошёл к императору принц Наполеон, совершенно неожиданно приехавший в Верону. Пока большая часть обедавших на дворе курили и пили кофе, обездоленные итальянские владетели, неприятным образом затронутые неожиданным посещением противного им принца, задним крыльцом спустились на улицу, забыв прицепить сабли, с коими под мышкой пустился их догонять придворный жандарм. Народ, имевший обыкновение толпиться пред дворцовыми воротами, громким хохотом приветствовал эту несколько смешную сцену.

Тринадцатого июля, пред самым обедом, комендант главной квартиры, фельдмаршал-лейтенант граф Феттер, нам сообщил, что император вечером уезжает из Вероны, и нам, иностранцам, поэтому, не остаётся времени откланяться его величеству. Драма разыгралась, занавес опустился, актёры стали расходиться по домам. Да и нам, пассивным зрителям чужой суеты, оставалось только уходить из палаццо Вероны. Англичанин поехал в Лондон, пруссак в Берлин передавать результаты своих наблюдений; а я, не имея приказания явиться в Петербург, через Гюцен и Инсбрук отправился в верхнюю Австрию на Гмундское озеро, где жена проводила лето в Траун-Кирхен, известном всей Австрии по своему живописному положению и по красивой вилле, принадлежащей двум русским девицам Панчулидзевым. Вид с высоты, на которой построена вилла, не только может равняться, но положительно превосходить лучшие виды, которыми так славятся озёра Гардское и Комское. Там растительность богаче, постройки изящнее, но очерки гор, окружающих Гмундское озеро, смелее, разнообразнее и шире даже в размерах.

V.

Влияние на Австрию неудачной кампании. – Реформы императора Франца-Иосифа. – Увольнение графа Буоля. – Барон Гюбнер. – Самоубийство барона Эйнатена н барона Брука. – Учреждение усиленного рейхсрата. – Архиепископ Раушер – Народное неудовольствие. – Большие маневры в Дарсаве. – Моя беседа с императором Александром Николаевичем. – Случай с батарейным командиром. – Наследник цесаревич. – Болезнь императрицы Александры Фёдоровны. – Отъезд императора из Варшавы.

Вернулся я в Вену пред началом зимы и нашёл город в сильном волнении. Бюргеры громогласно восставали против существующего порядка, осуждали министров, бранили императорских любимцев, острили над императором. Неудачная итальянская война, а более ещё невыгодный мир, лишивший империю цветущей провинции, и финансовое расстройство, вызванное военными издержками, чувствительно поколебали правительственный авторитета. Император Франц-Иосиф, разочарованный насчёт своей армии, обманутый в уповании на талантливую дальновидность своих ближайших советников, стал сознавать необходимость, для блага империи и для укрепления династии, перейти к новой системе управления, причём весьма благоразумно принялся постепенно вводить реформы, соответственные духу времени, не выпуская, однако, из своих рук инициативы в мерах, которые ему казались пригодными успокоить умы, упрочить народное благосостояние и тем восстановить потрясённую силу империи. Нельзя сказать, чтобы в этом случае, не взирая на его осмотрительность, обошлось без важных ошибок, необдуманных попыток и неожиданных разочарований. Племенной антагонизм, сословные притязания и закоснелая религиозная нетерпимость в Австрии донельзя усложняют каждый правительственный вопрос, но в общем итоге переворот, произведённый императором в форме правления, надо сознаться, всё-таки привёл к очевидному улучшению государственного быта.

Ультракатолик по воспитанию, глубоко преданный абсолютизму по вековым традициям дома своего, не по чувству и убеждению, а повинуясь силе обстоятельств, решился Франц-Иосиф вступить на дорогу либеральных учреждений, и, в похвалу ему должно сказать, с той поры, победив самого себя, не сворачивая, твёрдым шагом, пошёл по избранному пути. Ни хитрые козни властолюбивой феодально-клерикальной австрийской знати, ни сопротивление, встречаемое им в кругу собственной семьи со стороны родительницы своей, эрцгерцогини Софии, когда дело касалось церковного интереса, не успевали ослабить его решимости. Да и пора была перейти к новому порядку вещей. Австрия видимо подвигалась к полному разложению: Баховская административная манипуляция породила несказанную путаницу; полицейские строгости, притупив чувство боязни, довели народ до глубокого озлобления; постановления конкордата сковывали свободу совести и мышления тесными узами клерикальной нетерпимости; финансовое расстройство угрожало государственным банкротством. Ценность бумажных денег, благодаря Бруку, пред войной стоявшая «al pari», упала на 60 %. По всем провинциям платёж податей прекратился на половину. Напрасно ставили экзекуцию к неплательщикам, напрасно продавали их имущество и самих сажали в тюрьму; под конец не стало места, куда сажать, не находилось, кому продавать под молоток попавшее добро; на казну ложилась только обязанность кормить лошадей и скотину, захваченных у неплательщиков. Венгрия находилась в сильном брожении: там без дальних околичностей жгли дома у покупщиков за недоимку конфискованного имущества, чему всего чаще подвергались евреи, не имевшие силы устоять против соблазна дешёвой наживы.

При стечении таких неблагоприятных обстоятельств наступил 1860 год, открывший для Австрии новую эру. Постепенно увеличивая уступки, настоятельно требуемые общественным мнением, император Франц-Иосиф силою обстоятельств наконец был доведён до издания Февральского патента 1861 года, которым австрийским народам даровалась ныне существующая конституция. Для успешного водворения нового порядка, понятным образом, требовались и новые государственные деятели. Поэтому австрийский император прежде всего постарался заменить новыми людьми своих прежних, к преданиях старины застывших министров.

В мае ещё 1859 года, вслед за объявлением войны со стороны Франции, граф Буоль был уволен от должности министра иностранных дел. В императорском послании (Handschreiben) значилось – по собственной просьбе, но это была только позолочённая пилюля. Дело совершилось столько же неожиданно для него самого, как и для всей публики. Ещё за два дня до появления этой новости у графа Буоля был блистательный раут, на котором я присутствовал, и самый наблюдательный глаз не в состоянии был подметить ни малейшей перемены в его горделивой осанке, ни в улыбках, с которыми его встречали собранные тут дипломаты. А носился бы между ними слух о падении его, как ни приучены они владеть своими физиономиями, у того или другого непременно проскользнул бы хоть минутный взгляд недоумения при виде спокойствия, хранимого министром, готовящимся потерять портфель.

По поводу его неожиданной отставки мне представился случай увидеть, как мало настоящего благородства следует искать даже в кругу людей, преимущественно претендующих на безусловную порядочность. Проходя по Грабену, недалека узнал я графа Буоля, шедшего мне навстречу; шёл он, глубоко нахлобучив шляпу, в землю потупив бывало невозмутимо гордый взгляд. Впереди меня шло несколько человек, в дни силы его большою честью считавших получить от него приглашение к обеду и на вечер, ещё за два дни пред темь на лету ловивших его улыбку, низко изгибавших спину пред ним, когда он осанисто прогуливался по своим, гостями кишевшим залам. Теперь проходили они мимо него, шляпы не касаясь, будто его не узнавали.

Охало мне досадно на этих господ, так бесцеремонно выставлявших на показ своё невнимание к человеку, которому недавно ещё льстили и поклонялись в виду всего общества.

Поравнявшись с Буолем, я снял шляпу и почтительно поклонился ему.

– J’ai L’honneur de saluer monsieur le comte!

Буоль приподнял голову и пытливо взглянул на меня – не сарказм ли? Кланяется русский, а русские, знал он, со времени восточной войны его любить не могли и внутренне должны были радоваться его падению; не заметив, однако, ничего подобного, Буоль приподнял шляпу, поклонился раза два и прошёл.

В десяти шагах от него встретил я некоего незначительного немецкого дипломата.

– Qui venez vous de saluer avec tant de déférence? – спросил он, – je n’ai vu que son dos.

– Le comte Buol.

– Mais vous savez qu’il n’est plus ministre, et je pense qu’en vôtre qualité de russe vous n’avez jamais été du nombre de ses admirateurs zélés.

– Vour avez raison. Mais comme je ne me sens pas courtisan du succés quand même, je trouve mieux placé de saluer une grandeur déchue, qu’un homme au pouvoir, et je lui fais grace du passé.

Несколько лет спустя, этот господин напомнил мне мои тогдашние слова. Шли мы вдвоём по какой-то маленькой венской улице. Вдруг он меня остановил.

– Fidèle a vôtre principe, veuillez tirer vôtre chapeau!

– Pardon? – devant qui?

– Regardez, une grandeur déchue, – и показал на противоположный тротуар.

По другую сторону улицы, экс-министр, экс-посол, когда-то многовластный Бах, одетый в старенькое пальто, быстро скользил, чтобы пройти незаметно; не то уличные мальчишки, узнав, не упустили бы случая закидать его грязью, такую славную популярность он себе заработал, будучи министром.

Стоит после того тратить ум и здоровье на добывку министерского портфеля! Должность ровно тиски: сверху жмут и долбят, снизу щетинятся и бранят.

Графа Буоля заменил по министерству иностранных дел граф Рехберх, прежде занимавший пост посланника при германском сейме. Не знаю, много ли Австрия выиграла от такой перемены. Если граф Буоль своей политикой подготовил неудачную войну с Пиемонтом и Францией, то про графа Рехберха положительно можно сказать, что он в свою очередь не пожалел труда подвести Австрию под удары 1866 года. Да и наружностью он не мог равняться с осанистым Буолем: мало встречал я в венском обществе людей, наделённых такою некрасивою физиономией, какою обладал малорослый, тщедушный, сухим сморчком глядевший Рехберх.

Ловкий, изворотливый Бах раньше того был заменён в министерстве внутренних дел графом Голуховским и отправлен в Рим послом при папском дворе; жестокий, всеми ненавидимый генерал Кемпен, управлявший делами полиции, замещён бароном Гюбнером, до войны занимавшим в Париже место посланника. Короткое время, всего месяца четыре, заведовал он министерством полиции, после чего поступил в Рим на место Баха, потерявшего всякое значение. Карьера этого ретивого сторонника римской курии началась при канцлере, князе Меттернихе, у которого он служил канцелярским чиновником и своей услужливостью умел снискать благоволение князя и княгини, нося в то время не весьма благозвучную фамилию Гассенбределя. Встретив в сём последнем обстоятельстве препятствие сделаться супругом дочери гофрата Пилата, редактора газеты «Österreichische Beobachter», органа Меттерниха и Генца, выпросил он у императора Франца I позволение переделать свою фамилию в Гюбнера. Гофрат Пилат был Меттерниху близкий человек: женившись на его дочери, Гюбнер, обладавши, сверх того, хорошими канцелярскими способностями, быстро пошёл в гору. В посланники он попал, с производством в бароны, по милости князя Феликса Шварценберга, который, ненавидя Луи-Наполеона, удовольствием себе поставил наделить его таким не синекровным посланником. В парижском обществе положение Гюбнера было незавидно, и он пред войной ничего не знал, что происходило вокруг него, и поэтому не имел возможности делать своему правительству верные сообщения о настоящих намерениях французского кабинета. После Вилла-Франки заместил его в Париже князь Ричард Меттерних. В Риме Гюбнер остался до той поры, пока в Австрии не пошатнулся конкордат; после того вернулся в Вену, несколько времени носился с притязаниями на новый министерский портфель и кончил тем, что о нём и говорить перестали. Распространился я насчёт Гюбнера более потому, что нередко встречался с ним у одного знакомого прелата и, прислушиваясь к его суждениям, только мог удивляться односторонности его понятий, сложившихся в духе учения отцов иезуитов, что и доставляло ему покровительство их, но едва ли оправдывало назначения, которые ему давало правительство, кроме римского поста, на котором он находился в своём природном элементе.

В конце 1869 года, император Франц-Иосиф, покоряясь народному голосу, приписывавшему неудачи итальянской кампании главным образом графу Грюнне, из генерал-адъютантов переименовал его в обер-шталмейстеры, звание, в котором он терял всякое влияние на военные дела, а на его место назначил первым генерал-адъютантом фельдмаршал-лейтенанта, графа Кренневиля, человека хорошего, разумного и умеренного в смысле религиозных и политических убеждений.

Весна 1860 года ознаменовалась двумя происшествиями, сильно возмутившими общественную совесть. В военно-административной сфере были открыты значительные злоупотребления по части снабжения армии провиантом и военными припасами во время последней войны. Во главе арме-оберкомандо, заменявшего тогда военное министерство, находился эрцгерцог Вильгельм; должность помощника его (Aldatus) исправлял фельдмаршал-лейтенант, барон Эйнатен, у которого находилась в руках вся хозяйственная часть. Вследствие накопившихся против него улик он был арестован, предан суду и, не дождавшись приговора, повесился в стенах своего арестантского помещения. Около того же времени министр финансов Брук кончил жизнь самоубийством. По делу Эйнатена судебная комиссия потребовала его к допросу, основываясь на участи, которое министерство финансов принимало в некоторых военных подрядах, от чего он, находясь в звании министра, ответственного одному императору, себя почёл в праве уклониться, дело дошло до императора, который, вместе с увольнением от должности, ему предписал не отговариваясь исполнить требование комиссии. Брук, глубоко оскорблённый в своём самолюбии, в ту же ночь перерезал себе горло. Это никем неожиданное происшествие сильно помутило умы. В придворном кругу, в котором он имел много противников, самоубийство его старались выставить явным доказательством виновности; большая же публика злобно накинулась на его противников, якобы ложными наветами погубивших умного министра, безукоризненно служившего своему правительству, требовала строгого исследования дела и восстановления фактов в их истинном виде. Бумаги Брука немедленно были опечатаны, требуемое следствие произведено, и самоубийца оказался чистым во всех своих действиях. Открылось, что после ликвидации своего триестского банкирского дома, в течение десяти лет занимая должности министра торговли и министра финансов, он свой собственный капиталь умножил не более, как на сто тысяч гульденов, без малейшего ущерба для казны и для законного интереса какого бы то ни было частного лица. Публичное восстановление честного имени погибшего Брука благоприятным образом повлияло на положение осиротевшего семейства; один из его сыновей впоследствии даже достиг звания посланника, между тем как сыновья Эйнатена с запятнанною памятью своего отца не могли оставаться в кругу австрийского общества, и от этого переселились в Америку.

Видный из себя, своим выразительным лицом возбуждал он любопытство, умною речью приковывал внимание вступавшего с ним в разговор. Высказывал он своё мнение ясно и положительно, но без всякой резкости. Удовольствие доставляло его послушать. По части финансовых оборотов пользовался Брук замечательно верным взглядом и умел твёрдо проводить свои мысли. Памятна мне его верная оценка торговых и промышленных потребностей не только австрийского, но и других государств, когда он однажды в своём кабинете на карте мне указывал железнодорожные линии, в коих Россия преимущественно нуждалась, определяя их политическое, торговое и военное значение с редким знанием местных обстоятельств и экономических условий, в коих тогда обретался русский крепостной народ.

Уступая давлению общественного мнения, настойчиво требовавшего отмены феодалам и клерикалам столь дорогого административного произвола, тормозившего народную деятельность, император Франц-Иосиф в начале марта учредил так называемый усиленный рейхсрат (государственный совет), долженствовавший собираться периодически для постановления бюджета, для контроля государственных расходов и для обсуждения законодательных проектов. Усиленный рейхсрат, кроме правительством назначенных лиц, должен был состоять из тридцати восьми членов, утверждённых императором по предложению провинциальных сеймов. Председателем совета был назначен эрцгерцог Райнер. Учреждение такого рода государственного совета, только отчасти основанного на избирательном начале, далеко не соответствовало народным ожиданиям. С этого начались уличные демонстрации, направленный против министров, а более ещё против венского архиепископа, кардинала Раушера, которого народ не без основания признавал самым упорным соратником конкордатом созданного духовного гнёта. По вечерам народ густыми толпами стал наполнять венские улицы и площади с не скрытым намерением потешиться над стёклами кардинальского дворца и министерских жилищ, сопровождая это занятие музыкальным аккомпанементом, известным у немцев под именем «кошачьей музыки».

Меры для охранения окон и несколько чувствительного слуха гг. министров были приняты правительством, насколько позволяли обстоятельства, не разжигая народных страстей до открытого восстания, которое бы пришлось укрощать силою оружия. Доступ к архиепископскому дворцу, против церкви св. Стефана, каждую ночь заграждался двумя ротами, некоторые боковые улицы были заняты конницей, пехотные и конные патрули искрещивали город. Судя по количеству народа, густыми массами запрудившего улицы, эти меры могли казаться слишком слабыми, но дело, в сущности, было не таково: за наглухо затворёнными воротами домов на Грабене и на ближайших улицах, неведомо для публики, скрывались батальоны, по первому сигналу готовые высыпать на улицу для поддержки полиции и небольших пехотных патрулей. Народ, не решаясь вступить в открытую борьбу с вооружённой силой, ограничивался гуляньем по улицам, бранными криками и свистками. Изредка раздавался звон разбитого, зачастую ничем неповинного, стекла. Когда крики и свистки начинали переходить за предел положенной терпимости, тогда с какой-нибудь стороны неожиданно раздавался барабанный бой, и на улице появлялась пехотная колонна, наступавшая тихим шагом. Народ раздавался пред войском, а войско, очистив себе дорогу, не мешало народу наслаждаться вечернею прохладой. Такое гулянье войска по одну, народа по другую сторону улицы продолжалось иногда до поздней ночи – кто кого перегуляет. Войско, разумеется, удерживало поле за собой; народ, соскучив гулять без цели и нужды, начинал расходиться, и город к утру принимал свой обычный спокойный вид. Во избежание прямого столкновения войска с народом, впереди колонны рассыпным строем шли тайные, в гражданское платье одетые, полицейские агенты, имея за собой мундирный полицейский резерв. Агенты, замешавшись в толпу, хватали крикунов, отдавали их полицейской команде, а та в свою очередь передавала их войску при малейшем поползновении народа освободить арестованных. Захваченных крикунов на другой день сортировали; подстрекателей и грубо провинившихся против полицейского порядка предавали суду, а менее виновных отпускали на свободу. Такого рода ночные демонстрации под конец обратились в хронически недуг. Правительство со своей стороны, постепенно устраняя действительно тягостные для народа постановления, помощью прессы старалось унимать взволнованные умы, в чём не имело, однако, видимой удачи.

Всё, что рассказываю об этом времени, происходило на моих глазах. Не раз выходил я ночью на улицу поглядеть, в каковом положении дела состоят, и каждый раз возвращался, глубоко уверенный, что нечего ещё бояться открытого восстания; но что правительство, во избежание действительно опасных смут, ради собственной выгоды, скоро принуждено будет хотя бы частью восстановить конституцию, дарованную в 1849 году и уничтоженную в 1861 году.

В таком смутном положении я покинул Вену, уезжая в Россию по собственным делам. На возвратном пути, в проезд через Петербург, военным министром Н. О. Сухозанетом мне было приказано явиться в Варшаву к маневрам, на которые император австрийский и прусский принц-регент должны были приехать для свидания с нашим государем. Маневры служили только предлогом для этого свидания, имевшего в виду установить между тремя державами полюбовное соглашение касательно итальянских дел, принявших в этом году оборот, опрокидывавший все консервативные традиции европейской политики, созданной Венским конгрессом после падения Наполеона I. Гарибальди в то лето, как известно, для Сардинии завоевал помощью своих волонтёров Сицилию и Неаполитанское королевство: некоторые части Папских владений, на основании всенародного голосования были присоединены к Пиемонту; объединение Италии, начатое Луи-Наполеоном в 1869 году, путём революции угрожало перейти далеко за пределы, в которых он было рассчитывал таковое удержать. Да и собственная политика императора французов, стремившаяся к умножению французской территории, побуждала собравшихся государей короче сойтись между собой для согласного противодействия его честолюбивым замыслам.

За два дня до прибытия государя Александра Николаевича я находился в Варшаве, где мне была отведена квартира в Лазенках, во флигеле, в котором помещалась императорская свита. На первый раз мне приходилось присутствовать на варшавских маневрах по приказанию государя, видеть там иностранных принцев, но никогда я не встречал более многочисленного собрания заграничных гостей. С государем прибыль в Варшаву покойный цесаревич Николай Александрович; император австрийский и прусский принц-регент, кроме придворных чинов, привезли с собой множество офицеров и генералов поглядеть на русское войско. Не только Ланзенковский дворец, все варшавские гостиницы были переполнены гостями, призванными пользоваться широким русским гостеприимством. Случалось мне бывать гостем австрийского императора на маневрах в Парендорфе и в Бруке на Лейте: всё было хорошо и прилично, но без роскошного излишка, каким сорил наш двор. Счёта не было экипажным и верховым лошадям, состоявшим в распоряжении иностранных офицеров и государевой свиты. Жившие в гостиницах могли требовать, что хотели; проживавшие в Лазенках пользовались гофмаршальским столом; кроме того, каждый имел право обедать у себя, не желая присутствовать за общим обедом. Обедавшим на дому ежедневно отпускалось по две бутылки столового вина, бутылка шампанского и полубутылка хересу, портеру же, пива, мёда, сельтерской йоды, чаю и кофе, сколько желалось. Это право вело к двойному, совершенно ненужному расходу. Кормился ли гость за общим столом, или нет, придворная прислуга не упускала требовать для него домашний завтрак, обед и ужин, обращая в свою пользу вино и еду. К довершению всего, принадлежавшим к императорской свите пред отъездом из придворной конторы приносили ещё деньги для раздачи лакеям на чай. Иностранцы, глядя на такую безрасчётную трату, втихомолку посмеивались, не брезгая, однако, пользоваться всеми ею доставляемыми удобствами.

В день прибытия государя приехал в Варшаву наш венский посланник, Балабин, сутками опередив австрийского императора. Государь принял его в тот же вечер, а мне было приказано на другое утро явиться его величеству.

Государь встретил меня словами:

– А что? плохо Австрии приходится – распадается она?

– Немного расшаталась, но, кажется, ещё держится.

– Как? – вчера вечером Балабин подробно мне рассказал всё, что творится у вас в Вене и по провинциям. Не даёт он ей просуществовать трёх месяцев.

– Долго ещё проживёт она.

– Повсюду царит неудовольствие, финансы расстроены, народ не повинуется, венские уличные демонстрации грозят обратиться в явное восстание!

– Именно в последнем позволяю себе сомневаться. Покричать, пошумят, кое-кому стёкла побьют; до баррикад, однако, дело не дойдёт – австрийским народностям ещё памятен сорок восьмой год. А ныне правительство сильнее прежнего; войско хорошо дисциплинировано.

– Но сам Франц-Иосиф не пользуется любовью народа и войска; про него отзываются самым дерзким образом; по мнению Балабина, династия находится в сильной опасности.

– В настоящую минуту императора Франца-Иосифа действительно бранят на все лады. Народная ненависть, однако, направлена не лично против него и не против монархического принципа, а против административного произвола, против конкордата и полицейских порядков. Отменит он существующую систему правления, и всё переменится, снова его станут хвалить и почитать. А что касается династии, так позвольте доложить вашему, величеству: все народы главным образом живут привычкой, и австрийские народности, какого бы племени ни были, привыкли гнать над собой дом Габсбургов и не на шутку задумаются подчинить себя другой, незнакомой им власти – хуже может выйти.

Балабин, человек более остроумный, чем разумный, любил, прислушиваясь к собственной речи, играть фразой и метафорой, что и приводило его, рассуждая о политических делах, потоком своего красноречия не редко увлекаться за пределы здравого смысла. И в оценке австрийских дел он тут же, суток не прошло, кинулся из одной крайности в другую. Франц-Иосиф не прибыль ещё, как из венского посольства Балабину сообщили манифеста, которым австрийским подданным объявлялось, что дипломом от 20-го октября император вводить новую государственную организацию. На основании этого диплома верховная власть обязывалась все законодательные, административные и финансовые вопросы решать только при содействии государственного совета, усиленного определённым числом членов, избранных из среды провинциальных сеймов. Всем австрийским провинциям возвращались их прежние статусы и самостоятельное управление. В Венгрии восстанавливались комитаты, и с уничтожением центральных имперских министерств внутренних дел, юстиции и духовных дел вновь учреждалась до восстания при императоре существовавшая венгерская канцелярия (Ungarische Hof-Kanzelei). Бенедек, занимавший должность венгерского наместника, назначался командующим войсками в венецианской области.

С этим известием в руках Балабин принялся проповедовать, что Австрия совершенно переродилась, умы успокоены, и народные желания удовлетворены свыше, чем позволено было ожидать. Par ce coup de théatre L’empereur d’Autriche a completemenl changé la face des choses; je ne m’attendais pas de sa part un te acte d’abnégation, – говорил он каждому посвящённому и непосвящённому в политические дела – не все только верили ему на слово.

Выходило не то: венгерцы оставались неудовлетворёнными; диплом не давал им полной автономии, которой они домогались; немецкие и славянские провинции считали себя обиженными, не получив тех прав, которые были даны Венгрии. Диплом 20-го октября отнюдь не следовало считать последним словом в деле преобразования Австрийской империи; он был только этапом на пути к позже данной, ныне существующей конституции.

Неудовольствие, царившее в Австрии, уменьшилось, но совершенно не было прекращено. Балабин ошибся в существенном значении диплома, как он ошибался, считая Австрию, до его публикации, осуждённою погибнуть без всякого спасения.

Начались маневры, смотры и учения, в вперемежку с парадными обедами, театрами и празднествами всякого рода – не имелось времени дух перевести. Весь день проходил в явлениях и представлениях, в скачке из конца в конец Варшавы и в переодевании из одной формы в другую. Народ глазел, под давлением полиции восторгался, покрикивал «ура», но от наблюдательного глаза уже тогда не могло ускользнуть, что поляки готовятся к чему-то недоброму. Из всех дорогих затей, устроенных для забавы чужестранных гостей, обратила на себя особенное внимание чудная иллюминация в Лазенках, превосходившая разнообразием и блеском все известные европейские иллюминации.

Во время маневров случилось со мной два, в моей памяти сохранившееся, эпизода. Военный министр, Николай Онуфриевич Сухозанет, несколько раз мне поручал следить за тем или другим делом и сообщать ему мои замечания. В то время, по примеру Франции, в большей части европейских армий стали заводить нарезные орудия системы Лагита, причём и у нас была сформирована подобного рода пробная батарея. Приказал он мне, между прочим, во время артиллерийской пальбы в мишени, наблюдать за огнём этой батареи для оценки его сравнительно с меткостью, принадлежащею австрийской артиллерии. Батарея не стреляла особенно метко: снаряды не долетали до мишени или перелетали. Государь Александр Николаевич, до крайности рассерженный плохим действием батареи, подскакал к батарейному командиру и в присутствии иностранцев осыпал его самыми нелестными упрёками. Артиллерийский полковник что-то хотел сказать, но государь, не слушая, крикнул – молчать! – и ускакал.

Глубоко оскорблённый полковник обратился ко мне:

– Слышали вы? скажите, что остаётся мне делать? – пустить себе пулю в лоб.

– По моему, погодите, нечего ещё стреляться вам. И другим приходилось страдать от царского гнева, а продолжают жить и процветать. Впрочем, признайтесь, полковник, что вам хоть и больно досталось, но не без всякой причины. Ваша батарея действительно не отличалась меткостью, которую позволено требовать от нарезных орудий.

– Совершенно справедливо, да не моя вина. Опыты над нарезными орудиями производили мы прусским порохом, к нему применились, а вчера вечером для сегодняшней пальбы мне отпустили русский порох; разница велика в силе того и другого пороха, нельзя сразу примениться. Хотел я государю сказать, но вы сами видели, как государь мне не дал слова выговорить. – Полковник махнул рукой – покончу, да и только!

Тем временем к нам подъехал красивый молодой человек, со звездой на уланском мундире, в котором я не замедлил узнать цесаревича-наследника, покойного Николая Александровича.

– А что? – обратился он ко мне, – плохо стреляет наша нарезная батарея!

– Точно так, ваше высочество; государь по этому поводу высказал батарейному командиру своё неудовольствие в таких прискорбных словах, что он только и думает застрелиться; а полковник между тем нимало не виноват.

– Как не виноват? Вина очевидна!

Я объяснил великому князю дело о порохе.

Выслушав меня, цесаревич подъехал к батарейному командиру, стал его утешать и обещал немедленно доложить государю императору, отчего батарея давала промахи. Цесаревич действительно исполнил своё обещание, и государь на другой же день, призвав несчастного полковника, загладил ошибочно ему нанесённую обиду.

Другой эпизод может служить примером, как некоторые господа понимают, и как далеко, совсем не к благу его, они распространяют свою преданность к царствующему лицу.

На другой день после артиллерийского учения было мне поручено наблюдать за общим ходом маневра и военному министру сообщать о замеченных мною тактических ошибках. Увидав, что несколько батальонов сомкнутыми колоннами атакуют лес, занятый противником, и, кроме того, останавливаются для пальбы в открытом поле, я указал на это обстоятельство генералу Сухозанету, заметив, что, по моему мнению, лес следует атаковать бегом, густою цепью, поддержанною сильными резервами, не теряя времени на бесполезную перестрелку, колоннам же идти лишь в третей линии, почему и считаю маневр ошибочным.

В это мгновение за моими плечами раздался картавый голос незаметно подъехавшего флигель-адъютанта А.

– Как вы только можете это говорить, когда сам император так приказал!

Генерал Сухозанет поморщился, а мне оставалось только умолкнуть.

Неведомо было мне, что сам император так приказал; но если бы я даже знал, то не стал бы говорить против своего убеждения. И цари могут ошибаться, а лестью прикрывать каждую их ошибку есть дело не преданности, а противного раболепства, наводящего их только на новые, государству и им самим одинаково вредные ошибки.

По установленной программе следовало государю и его гостям ещё три дня оставаться в Варшаве, как весть из Петербурга о смертельной болезни престарелой государыни Александры Фёдоровны положила конец их пребыванию. Октября 30 (нового стиля) мы собрались в Лазенковском дворце проводить государя, спешившего в Петербург, куда он поспел перед самой кончиной своей родительницы. Сам он накануне заболел простудой; в шубу закутанный, спустился с лестницы, собираясь сесть в карету, а тут, будто назло ему, от излишнего рвения, разбили стёкла в карете. Задержанный император сердился, князь М. Д. Горчаков суетился, придворный люд метался во все стороны, стекла же и стекольщика не знали, где отыскать. Наконец, после долгой задержки, дело было исправлено, государь уселся, и карета тронулась. Несколько часов спустя, уехали из Варшавы император австрийский и принц-регент прусский, впоследствии император германский. Я же, не знаю с чего, из этого съезда высочайших особ вынес два ордена. Пред своим отъездом император Франц-Иосиф мне прислал Железную Корону 2-й степени; месяц спустя, в Вену мне был прислан прусский орден Красного Орла той же степени.

Надел я новопожалованный орден и отправился к прусскому посланнику в Вене, барону Вертеру, просить его повергнуть к стопам его высочества принца-регента выражение моей глубочайшей благодарности за пожалованное мне отличие.

Выходя от него, повстречался я с каким-то австрийским генералом. Взглянув на меня, увидал он белый крест и спросил:

– Вы получили Красного Орла – за что?

– За то, что не упускал при встрече кланяться прусскому королю; другой заслуги не знаю за собой.