Вена в русской мемуаристике. Сборник материалов

Суровцева Екатерина Владимировна

Приложение

 

 

Зорин А

 

«Венский журнал» Андрея Тургенева

Документ, который публикуется в этой статье, самым непосредственным образом связан для меня с памятью о Ларисе и биографически, и по своему содержанию. С тех пор как почти четверть века назад Лариса, по одновременным рекомендациям К. Азадовского и А. Осповата, взяла меня под свое покровительство, и до настоящего времени рукописи Андрея Тургенева составляли один из главных предметов моих занятий в пушкинодомском архиве. В 80-е годы большая часть сакраментального триста девятого фонда еще не была как следует описана, и его материалы выдавались только при условии, что номер единицы хранения был откуда-то заранее известен интересующемуся исследователю. Само собой разумеется, мои чаяния и вожделения простирались куда дальше нескольких дел, ссылки на которые уже были введены в оборот предшественниками, и Лариса со спокойной и самоотверженной щедростью, которая столь памятна тем, кто ее знал, в каждый мой приезд изыскивала возможность незаметно положить на мой стол маленькую черную тетрадку со служебной описью, откуда я мог списать заветные цифры. Дальше требования оформлялись уже вполне рутинным и законным образом. Как и многие другие поступки Ларисы, это было для нее довольно рискованным предприятием – когда моя первая «тургеневская» статья готовилась к печати. Лариса строго-настрого запретила мне благодарить ее за помощь.

Надеюсь, что публикация документа, о самом существовании которого без ее помощи мне, скорее всего, не удалось бы узнать, будет хотя бы слабым знаком моей признательности за двадцать лет ее неизменной дружеской поддержки.

Основную часть рукописного наследия Андрея Ивановича Тургенева (1781–1803) составляют его дневники, в которых отразились во многом новаторские для русской культуры практики психологической рефлексии и душевного самоанализа. На фоне этих глубоко интимных документов его «журналы» – путевые заметки в письмах друзьям выглядят на первый взгляд более конвенционально и в целом вписываются в традицию, созданную «Письмами русского путешественника» Н. М. Карамзина. По-видимому, Тургенев ясно ощущал эту линию преемственности и слегка тяготился ею: «…это уж слишком по-Карамзински», – комментирует он в публикуемом тексте один из своих перифрастических оборотов. «Журналов» Тургенева сохранилось два, и оба они связаны с опытом его службы при русской миссии в Вене, куда Тургенев дважды ездил в качестве дипломатического курьера.

В первый раз Тургенев выехал из Петербурга 6 февраля 1802 г. и прибыл в Вену 17 февраля (1 марта по европейскому календарю). Установить точную дату его отъезда из Вены не представляется возможным. Последняя запись «Журнала» («Укладывают мои вещи») датирована 23 февраля/9 марта, но эта дата явно ошибочна, поскольку 23 февраля по старому стилю соответствует не 9, а 7 марта европейского календаря. Цифры сойдутся, если предположить, что неизвестный переписчик рукописи прочитал дату: 25 февраля как 23. Во всяком случае, 14 марта по русскому календарю Тургенев записал в своем петербургском дневнике: «В один месяц съездил я в Вену». Можно предположить, что он прибыл в Петербург незадолго до этого, а значит должен был выехать из Вены в конце февраля – начале марта по старому стилю.

Второе пребывание Тургенева в Вене было более продолжительным. Он отправился туда вскоре после 17 мая 1802 г., а вернулся в Петербург 1 февраля 1803 г. Неудивительно, что оно гораздо полнее отразилось в его бумагах: дневнике, охватывающем период с начала сентября до конца его венской жизни, письмах родителям и А. С. Кайсарову, а также журнале, рассказывающем о его летней поездке с послом в Карлсбад и последующей жизни в Вене. Журнал этот Тургенев писал в подражание «Письмам русского путешественника» в форме писем В. А. Жуковскому и А. Ф. Мерзлякову, однако 14/26 января 1803 г., незадолго до отъезда из Вены, он отправил его в Геттинген брату Александру и А. С. Кайсарову.

В то же время публикуемый «Журнал» – единственное, если не считать краткого письма отцу от 19 февраля 1802 г., сохранившееся свидетельство о его первом заграничном путешествии.

Адресат «Журнала» («любезный друг мой») может быть с большой степенью вероятности установлен по его содержанию. Тургенев пишет в Москву, между тем как его самый близкий друг Андрей Сергеевич Кайсаров находился в то время в Петербурге вместе с братом Тургенева Александром.

Карлсбадский журнал Тургенева был, как уже говорилось выше, адресован В. А. Жуковскому и А. Ф. Мерзлякову, однако чрезвычайно загруженный в ту пору преподаванием в университетской гимназии Мерзляков плохо подходит под описание человека, обладающего «независимостью» и «свободой располагать собой и своим временем». В то же время такая формула идеально соответствует сложившемуся в сознании Тургенева образу Жуковского, чью службу в соляной конторе оба они в ту пору воспринимали как синекуру. За неделю до отъезда в Вену Тургенев писал Жуковскому: «Но ты, кажется, не можешь не быть доволен своей участью. Уединение, независимость, легкая должность. В перспективе весна и деревья!». Стоит добавить, что Жуковский был конфидентом Андрея Ивановича в нелегкой истории его романа и помолвки с Екатериной Михайловной Соковниной, разворачивавшейся непосредственно перед его первым отъездом в Вену.

Разумеется, такая адресация носила достаточно условный характер – тургеневские журналы предназначались для чтения всем кружком молодых друзей автора, а, возможно, и за его пределами. Во всяком случае, Жуковский полагал, что он, по крайней мере в извлечениях, достоин публикации. После смерти Андрея Ивановича в 1803 г. он просил его отца Ивана Петровича разрешения «сделать выбор из писем А. И. (…) и быть их издателем», а, начав через несколько лет исполнять обязанности издателя журнала «Вестник Европы», спрашивал Александра Ивановича Тургенева: «Нет ли чего в бумагах братниных? Я думаю некоторые статьи из его журнала, писанного в чужих краях, могли бы годиться».

Этим намерениям не суждено было осуществиться, однако в 1808 г. Жуковский вновь писал Александру Тургеневу:

«Костогоров (старый приятель Тургеневых и сестер Соковниных. – А. 3.) просил тебя о журнале брата, писанном в Вене для А(нны)М(ихайловны), а не для К(атерины) Михайловны). Доставь ко мне, если хочешь, а то лишь об этом напиши. К. М. не все можно показывать, ты сам знаешь».

Под «журналом брата, писанном в Вене», Жуковский не мог иметь в виду дневник, который Андрей Иванович вел с сентября 1802 г., где, в частности, довольно откровенно рассказывается о его романе с баронессой по имени Фанни. Если Жуковский вообще был знаком с этим документом, он, безусловно, не счел бы его подходящим чтением не только для невесты Тургенева, но и для се сестры. Вполне вероятно, что речь шла о журнале путешествия в Карлсбад, хотя в нем записи, посвященные собственно Вене, не составляют большей части текста. Но возможно, Анна Соковнина, Костогоров и Жуковский интересовались именно венским журналом февраля 1802 г., хранившимся, так же как и карлсбадский журнал, у младшего брата покойного. Во всяком случае именно эта рукопись, единственная из всех оставшихся от Андрея Ивановича, дошла до нас в копии и со следами редакторской обработки.

Мы можем только строить предположения относительно того, что именно здесь Жуковский считал неуместным показывать Екатерине Соковниной. Возможно, ему казалось, что невесту покойного друга могло задеть то, насколько малое место в записях Тургенева занимала только что пережитая им драма любви и разлуки и насколько не хотелось ему возвращаться на родину.

Неизвестно, кем именно и когда была изготовлена копия, по которой печатается «Венский журнал». Во всяком случае, почерк, которым она написана, не принадлежит ни Жуковскому, ни Александру Тургеневу, ни Кайсарову. Обнаружить подлинный текст пока не удалось. Также неясно, самому ли Андрею Ивановичу или кому-то из его друзей принадлежит своего рода литературная обработка журнала, отразившаяся, в частности, в финальной записи, сделанной в Петербурге и отчетливо ориентированной на последний фрагмент «Писем русского путешественника» («Берег! отечество! благословляю вас! Я в России…»).

Не исключено, что в тексте «Венского журнала» можно обнаружить и другое свидетельство позднейшей редактуры. Дело в том, что два драматических спектакля, о которых рассказывает Тургенев: «Эмилия Галотти» Лессинга и «Служебный долг» Иффланда, действительно шли соответственно 4 и 6 марта нового стиля в Kärtnertortheater – одном из двух зданий, где играла труппа венского придворного театра. Напротив, опера Моцарта «Волшебная флейта», о которой говорится в записи от 5 марта, в этот день не исполнялась; если верить авторитетному справочнику Ф. Хадамовски, в Kärtnertortheater в этот день шел другой спектакль, а в Burgtheater никакого представления не было. Этому противоречию можно подыскать разные объяснения, например, предположить ошибку в справочнике или какое-то, не отразившееся в источниках, исполнение оперы на нетрадиционной площадке. Однако не исключено, что в журнал была задним числом перенесена более поздняя запись Тургенева, зафиксировавшая его впечатления от посещения оперы Моцарта во время его второго пребывания в Вене. В эти месяцы «Волшебная флейта» исполнялась дважды – 20 июня и 8 июля.

Если последнее предположение верно, то фраза в записи 6 февраля о том, как автор «с восторгом смотрел на обвороженную флейту», также является позднейшей интерполяцией.

Как бы то ни было, театральные впечатления занимают центральное место в «Венском журнале». Завзятый театрал, Тургенев описывал виденные им спектакли в своих московских и петербургских дневниках и письмах друзьям. «Самые лучшие и способные к добрым решениям минуты имел я, может быть, в Театре», – написал он в одной из первых своих дневниковых записей. Попасть в немецкий театр всегда было для него заветной мечтой. Воображая свою жизнь в Германии, он прежде всего представлял себе «театр, где они играют Сына любви, Cab(ale) u(nd) Liebe(…) поднимается занавес, я смотрю, сравниваю, разведываю и, проведши вечер с удовольствием (…) возвращаюсь домой и описываю Московским) друзьям все, что видел».

Позднее Андрей Кайсаров писал ему в Вену, что завидует тому, что Тургенев может увидеть «Коварство и любовь» на немецкой сцене. Однако увидеть на немецкой сцене Шиллера Тургеневу не довелось. Из всех шиллеровских пьес в венском театре по цензурным соображениям шла в то время только сильно сокращенная и переделанная «Орлеанская дева», но и ее постановки не совпали со временем пребывания Тургенева в столице империи Габсбургов.

Тем не менее можно сказать, что с репертуаром Тургеневу в целом повезло. Прославленная трагедия Лессинга «Эмилия Галотти» вызывала у него огромный интерес. Как известно, именно эту пьесу читал в день самоубийства гётевский Вертер – любимый литературный герой Андрея Ивановича, с которым он многие годы стремился себя отождествить. «Эмилию Галотти» переводил на русский Карамзин, который в 1791 г. на страницах «Московского журнала» с восхищением отозвался об исполнении роли Одоардо Померанцевым:

«Господин Померанцев (…) ни в какой роли столько не удивляет нас своими дарованиями, как в роли Одоардо (…) Какая величавость, какая мужественность в его поступи, в его телодвижениях, когда он выходит на сцену! В жалобном разговоре видно искусство его так же, как и в жарком. Пусть покажут нам актера, который превзошел бы Померанцева в игре глаз, в скорых переменах в лице и голосе! (…) Как пылают глаза его, как гремит его голос, когда он произносит свое заклинание: “Пусть каждое сновидение являет ему окровавленного жениха, ведущего к ложу его невесту свою, и когда он уже прострет к ней сладострастные свои объятия да услышит посмеяние ада и пробудится!”».

Тургенев помнил и перевод Карамзина, и эту рецензию. 12 января 1800 г. он писал Андрею Кайсарову из Москвы:

«Как мне жаль, что тебя в понедельник не будет, и что ты не увидишь Эмилии Галотти. Ведь ты её никогда не видал; тут-то надобно и видеть Померанц(ева), особливо в последних сценах, а особливо за несколько лет, то есть лет за десять; и прошлого году я видел, очень хорошо, а теперь может быть, еще больше постарается, да постыдятся и посрамятся врази его, и потому что его бенефис».

Упоминание о том, что «лет за десять» Померанцев, возможно, играл сильнее, несомненно отсылает к карамзинской рецензии, а в «Венском журнале» Тургенев цитирует в карамзинском переводе реплику Одоардо, которая некогда потрясла и самого Карамзина, и выражает убежденность в том, что эта фраза удается Померанцеву лучше, чем ведущему актеру венской театральной труппы Брокману, исполнявшему ту же роль. Отметим, что мелкие неточности в цитировании свидетельствуют о том, что Тургенев воспроизводил русский текст Лессинга по памяти.

Для характеристики театральных вкусов Тургенева исключительно интересна проведенная им языковая параллель. Не найдя точного перевода немецкого слова Gedämpfter, Тургенев приводит его в скобках, а по-русски передает его как «выразительней». Очевидно, что перевод этот вызывающе неточен. Можно предположить, что Андрей Иванович находил актерскую манеру Померанцева более сдержанной, приглушенной, так сказать «демпфированной», и именно это делало ее в его глазах более «выразительной».

Через два дня Тургенев вновь смотрел в том же театре, также с Брокманом в главной роли, «Служебный долг» (Dienstpflicht) Августа Вильгельма Иффланда. Подобно Шиллеру и Лессингу, Иффланд был давней любовью Тургенева и как драматург и как актер. 6 декабря 1799 г. он записал в дневнике:

«Говорили много об Ифланде. Великий человек, во всякой роле он то, что должен быть. В Sonnenjungfrau он настоящий первосвященник, а там какой-нибудь смешной управитель, он King Lear Шекспиров, он и Франц Моор и везде неподражаемый, единственный!

Как бы я желал видеть его Леаром, Первосвященником, управителем и Фр. Моором и везде. Возвращаясь, у меня родилось желание непременно перевести Verbrechen aus Ersucht и посвятить ему. Я вообразил себе тихую, спокойную жизнь, которую бы я вел в Hambourg, напр(имер), или в Дрездене, или в Вене, и с каким бы тщанием в етой спокойной, мирной, приятной жизни исправлял я и приводил в совершенство труды свои.

И как бы мне после приятно было посвятить ему етот перевод в знак моего к нему сердечного почтения и любви.

За тот дух доброты, сердечной нравственности, привлекательности и великого человека, который виден в его сочинениях! И естьли б, наконец, я имел счастье быть знаком с ним лично, ходить к нему, проводить у него вечера, и заслужить от него отличие и любовь его».

Особого внимания заслуживает безусловное предпочтение, которое Тургенев оказывает в «Венском журнале» Иффланду перед Коцебу, драматургом, которого он переводил и которым одно время также восхищался. Теперь Тургенев воспринимает мелодрамы Коцебу как литературу, доступную «и самому необразованному человеку; между тем как Ифландова пиеса может быть не имела бы никакого успеха на нашем Московском театре». Впрочем, отношение Тургенева к Коцебу оставалось достаточно противоречивым: уезжая из Вены, он сетовал больше всего на то, что не увидит в венском театре Брокмана в драме Коцебу «Бедность и благородство души». Эта пьеса, пользовавшаяся огромным успехом в России, сохраняла для него свое обаяние. Позднее, в свой второй приезд в Вену, посмотрев «Несчастных» Коцебу, он писал:

«Коцебу скучен, утрирован, множество лиц, характеров, везде утомительное единообразие и все вышли из пределов натуральности, все утрированы до крайности. Но есть в нем un certes ne sais quoi, отчего будешь бранить его пиесу, но пойдешь смотреть ее и не в первой раз».

Нет смысла подробно комментировать все венские впечатления Тургенева. Остановлюсь еще лишь на одном аспекте, связанном не столько с местопребыванием, сколько с личностью автора. Господствующей психологической краской, определяющей настроение двадцатилетнего создателя «Журнала», оказывается ностальгия. «И в самой горести нас может утешать / Воспоминание минувших дней блаженных», – цитирует он свою «Элегию», посвященную старшей сестре Екатерины Соковниной Варваре Михайловне, не выдержавшей тоски по покойному отцу и ушедшей из дому, чтобы найти убежище в монастыре. Тургенев закончил «Элегию» в мае 1802 г., вернувшись на время из Вены в Петербург, но на протяжении работы над ней, продолжавшейся около полутора лет, он знакомил с черновыми вариантами близких друзей.

Точно так же последняя запись в «Венском журнале» рассказывает о посещении Тургеневым посольской церкви, где служил Андрей Афанасьевич Самборский – живая легенда русской церкви, законоучитель императора Александра Павловича и его брата Константина Павловича. Самборский приехал в Вену из Офена, предместья Будапешта, где он был настоятелем православной церкви и где годом раньше умерла при родах и была похоронена восемнадцатилетняя великая княгиня Александра Павловна, жена австрийского эрцгерцога Иосифа. Тургенев «долго долго смотрел на картину, представляющую (…) Александру Павловну – во гробе, особливо на мертвое лицо ее». Свои впечатления он выразил цитатой из «Новой Элоизы» Руссо об обреченности всего прекрасного на земле. Цитата эта была в то же время и автоцитатой: именно эти слова Руссо Тургенев использовал в качестве эпиграфа для своей «Элегии», посвященной Варваре Соковниной. Нет сомнения, что Жуковский и другие потенциальные читатели «журнала» могли без труда восстановить оба этих контекста.

Однако вполне характерный для эпохи элегический вздох, поиск утешения в воспоминаниях о безвозвратно ушедшей радости – только часть той радикальной ностальгической программы, которую набрасывает Тургенев в «Венском журнале». В своем эмоциональном анализе он идет дальше, утверждая, что только утрата и позволяет человеку почувствовать цену пережитого, и, в конечном счете, ретроспективно придает смысл жизненному опыту:

«Не желай перемены судьбы твоей, или желай только для того, чтобы почувствовать еще живее всю ее цену (…) Благодарю судьбу даже и за разлуку с вами. Я бы никогда не был так привязан к друзьям моим, если бы с ними не расставался; и будучи всегда в Москве, я бы никогда может быть столько не любил ее, и никогда бы не чувствовал того, что теперь чувствую», – пишет он Жуковскому в «Венском журнале». Соответственно, оценить и прочувствовать настоящее оказывается возможным только, если увидеть его из будущего в перспективе неизбежного расставания. Отчетливо Тургенев напишет об этом годом позже, вернувшись в Петербург из второй венской поездки, и всего за три месяца до собственной безвременной смерти: «Приходит весна и я чувствую, что она приходит. Ах! должно благодарить, и с нежностью благодарить судьбу и за сто чувство, и за ето кроткое, меланхолическое, сладкое чувство. Будет время, когда и с ним должно проститься.

Теперь-то посвящаются элегии прошедшему, минувшему быстро и невозвратно. Тогда-то смягчаются печали сердечные, и чувство горестного, но приятного умиления, заступает их место.

Какая очаровательная сила прошедшего, когда переношусь теперь в венские дни, нахожу те же заботы, те же неприятности, отчего же они так милы?

Но все прошедшее, почти все еще так же мило. Иное больше другого».

Намеченный здесь эмоциональный комплекс, нашедший свое каноническое воплощение в пушкинском «Если жизнь тебя обманет» (1825), до сегодняшнего дня звучит в русской поэзии:

… теряя

(пусть навсегда)

что-либо, ты

не смей кричать о преданной надежде:

то Времени, невидимые прежде,

в вещах черты

вдруг проступают, и теснится грудь

от старческих морщин; но этих линий –

их не разгладишь, тающих как иней,

коснись их чуть.

(И. Бродский. Разговор с Небожителем)

Когда два с небольшим столетия назад после смерти Андрея Тургенева его близкие переписывали и перечитывали его журнал, он хранил для них память об ушедшем друге. Теперь в копии этого документа проступают «невидимые прежде» черты совсем иного времени и память о Ларисе, не оставляющая на нашу долю ничего, кроме все вытесняющей ностальгии.