Часть первая
Королева отверженных
1
Кардинал Мазарини вернулся от королевы. Он был мрачен, как бывал мрачен всегда, когда после очередной беседы у государыни задавался одним и тем же сакраментальным вопросом: «Каким чудом эта страна все еще существует?! Насколько хватит у французов терпения, прежде чем они возьмутся за косы и секиры, чтобы по камешку разнести все эти помпезные “пале-рояли” и “лувры”»?
Но если раньше подобные вопросы оказывались порождением его не в меру взбунтовавшихся нервов и фантазии, то на сей раз у первого министра уже не хватало ни нервов, ни фантазии для того, чтобы осмыслить взбунтовавшуюся против него реальность.
Дело в том, что эта их «тайная королевская вечеря» происходила в присутствии главного казначея и нескольких самых богатых людей Франции, потенциальных кредиторов. И крыл ее казначей совершенно невозмутимой в своей убийственности фразой: «В королевской казне не осталось ни одного золотого. Если война продлится еще хотя бы несколько месяцев и мы к тому времени не сумеем, как минимум вдвое, увеличить налоги, то к осени воевать нашим воинам придется каменными топорами, питаясь подаянием своих пленников».
«Это ж надо было так словесно изощриться: “Подаянием пленников”! Красноречив, подлец!» — с раздражением вспоминал сейчас это высказывание кардинал Мазарини, возродив в памяти исхудавшее, болезненное лицо королевского казначея.
Однажды принц де Конде — острый на глаз и злой на язык — уже сказал королеве: «Достаточно взглянуть на тощее существо, которое сидит на казначейском сундуке Франции, чтобы понять, что это сундук уличного нищего. Не пора ли подыскать человека, способного олицетворять богатство богатейшей из стран Европы? Пусть хотя бы своим внешним видом».
«Именно такой — тощий, аскетический казначей и нужен нам сейчас, — парировал присутствовавший при этом Мазарини. — Когда вся Франция восстанет против наших налогов, мы покажем им казначея. Уверен, что после этого наши несчастные сограждане сами скинутся всем миром, чтобы поддержать, если не казну, то хотя бы ее хранителя».
Парировать-то он тогда парировал, причем хлестко. А все равно слова принца всплывали как-то сами собой.
— Мы уже три месяца не платим жалованье наемникам — казакам из Польши, — напомнил он казначею и королеве. — А ведь храбрость этих воинов общеизвестна. Мы будем выглядеть перед Францией и всем миром идиотами, если вынудим их оставить нашу страну нищими, продемонстрировав перед Польшей и всеми будущими наемниками свою неблагодарность и скупость.
— И что же вы в таком случае предлагаете?! — воскликнул казначей. — Я должен продать собственный дом, чтобы ваши наемники оставили пределы королевства необиженными?!
— Если вы не изыщете возможности выплатить им все, что положено по договору, то можете считать, что сами подсказали нам совершенно безболезненный для казны выход из ситуации, — заверил его Мазарини. — И не ждите, когда я окончательно натравлю на вас принца де Конде.
При упоминании о главнокомандующем казначей болезненно передернул плечами и на всякий случай помассировал левую сторону груди. Молодого и не очень разборчивого в выражениях военачальника он боялся почти мистическим страхом. Принц мог зарубить его в присутствии королевы, и с него — как благодарности с утопленника.
В окно ударили первые капли дождя, внезапно сменившего мокрый снег, который с самого утра нависал над городом серой пеленой безысходности. Мазарини с тоской посмотрел на висевшую напротив его стола картину, на которой был воспет залитый солнцем мыс — один из уголков его родной Сицилии — и вновь перевел взгляд на занавешенное дождливой предвечерней синевой окно.
— Что, виконт, что? — наконец обратил он внимание на вышедшего из секретарской комнатки де Жермена. — Вы не знаете, почему в последнее время я воспринимаю каждое ваше появление как упрек себе?
— Позвольте не воспринимать ваше замечание как упрек в свой адрес, ваше высокопреосвященство, — кротко проворчал секретарь.
— Каждый раз вы стоите у этой двери словно верховный судья, прибывший для объявления о моей отставке.
— Нас посетил папский нунций монсеньор Барберини, — упорно возвращал его к государственным делам секретарь. — Он уже уведомлен, что вы только что были у королевы, и желал бы занять у вас несколько минут высокопреосвященного времени.
— «Высокопреосвященного времени»! Вы потрясаете меня своими словесами, виконт. Однако какие бы комплименты мы ни говорили друг другу, папский посол от этого не исчезнет.
Мазарини вновь взглянул на залитый райскими лучами берег Сицилии — далекий и недоступный — словно прощался с ним навсегда и нехотя вернулся к заваленному всяческими бумагами столу, с которыми не в состоянии будут разобраться два последующих его преемника. Заниматься этим секретарю он не позволял, поскольку тот способен был вносить в сугубо рабочий хаос его стола такой порядок, при котором у первого министра пропадала всякая охота садиться за него.
— Чего он хочет, наш досточтимый монсеньор нунций? Наш папский нунций… — почему-то повторил он последнее слово по слогам, как бы смакуя их звучание.
— Похоже, что некоторым правителям надоела бесконечная война, давно захватившая половину благословенной Европы.
Мазарини задумчиво посмотрел на секретаря.
— Не обессудьте, виконт, если в хоре этих истосковавшихся по миру правителей и политиков появится и мой, охрипший от молитв и переговоров.
* * *
С той поры, когда они виделись в последний раз, Барберини не стал выглядеть ни свежее, ни увереннее. Все тот же смиренный вид монашествующего дипломата, то же покрытое тленной желтизной изможденное лицо, которому не позавидовал бы даже главный казначей королевства; та же неизменная кожаная папочка, которую нунций постоянно носил с собой, извлекая из нее словно факир из шляпы все новые послания и благословения своего покровителя из Ватикана. Причем порой Мазарини казалось, что там, в этой папочке, они и зарождаются, и папа римский даже не догадывается об их существовании.
Встретив Барберини с полагающимся папскому послу уважением, Мазарини прежде всего взглянул на эту стянутую двумя золотыми застежками папочку. И был удивлен, что, подсев к столу, нунций совершенно забыл о ней.
— С благословения святейшего престола, — начал Барберини таким заупокойным голосом словно отпевал не только первого министра Франции, но и саму Францию, — мне велено передать вам величайшую озабоченность Его Святейшества Папы Римского тем небогоугодным кровопролитием, которое продолжает ввергать в скорбь весь христианский мир.
— Ни папа, ни тем более вы, досточтимый нунций, не можете сомневаться, что мы по-прежнему считаем себя частью этого осененного крестом мира и скорбим вместе со всеми.
— Не в каждой из стран первым министром является кардинал святой церкви, — напомнил нунций о той особой ответственности, которая ложится на Мазарини как на кардинала за все, что происходит на северо-западных границах Европы.
— Но и не каждый первый министр проявляет такое рвение в попытке прекратить войну и воцарить в Европе завещанный нам Господом мир.
Барберини понял, что переговоры зашли в тупик. Соревноваться в верноподданническом славословии с самим кардиналом Мазарини — все равно, что поучать собранных всех вместе, от Луки до Матфея, святых апостолов-евангелистов. Нунцию уже не раз приходилось убеждаться в этом, проклиная судьбу именно за то, что послала в отведенной ему папой стране премьер-министра в сане кардинала.
— Кстати, — неожиданно пришел ему на помощь сам Мазарини, — выразилась ли обеспокоенность хранителя святого престола в каком-нибудь достойном этого случая послании?
— Нет, хотя и должна была бы…
Мазарини позволил себе продемонстрировать крайнее удивление этим фактом и несколько секунд рассматривал папского нунция с почти саркастической улыбкой.
— Зная о вашем невосприятии всяческих булл и прочих посланий, я в беседе с папским статс-секретарем не решился настаивать, чтобы такое послание непременно было подготовлено. Тем более что статс-секретарь решил передать на словах то, что и было услышано им от папы.
— Сомневаюсь, что именно от папы… — как бы между прочим обронил Мазарини. — Но сейчас это уже не важно. Куда важнее другое: вы окажете неоценимую услугу и святому престолу, и статс-секретарю, обеспокоенному по чьей-то настоятельной — не будем уточнять, чьей конкретно, — просьбе; и всей Европе, если, забыв о моей нелюбви к буллам, все же осчастливите меня довольно требовательным посланием.
— Вы просите, чтобы папа письменно потребовал от вас прекратить войну? — налег запавшей грудью на стол нунций Барберини.
— Прошу, причем настоятельно.
— Не боясь резонанса, который появление подобного послания может вызвать в определенных кругах Франции и за рубежом?
— Наоборот, для меня сейчас важен именно тот резонанс, которого в иное время вполне резонно стоило бы опасаться.
Нунций посмотрел на него как на некстати ожившего апостола Петра.
— Не скрою, святому престолу будет приятно осознавать, что в прекращении войны ему досталась одна из ведущих ролей.
— Точно так же, как мне приятно будет ссылаться на послание и усилия папы римского, усмиряя этим своих генералов и апеллируя к первым министрам врагов и союзников.
Барберини еще несколько мгновений сидел, напряженно вглядываясь в лицо Мазарини, словно смел заподозрить его в кабацкой шутке. Затем резко поднялся, вынудив тем самым подняться и Мазарини.
— Мне понятна ваша озабоченность, кардинал, — почти торжественно произнес он, постукивая сухими кулачками по краю стола. — Постараюсь донести ее до статс-секретаря, а следовательно, и до папы римского. Уверен, что такое послание появится так скоро, как это позволит нам дипломатическая почта.
2
— Кто еще в этой стране способен на столь величественный жест? — молвил Карадаг-бей, когда ворота его замка отворились и во двор въехала карета Стефании Бартлинской.
— До этого советник хана лично позаботился, чтобы для моравской княгини нашли более или менее сносную польскую карету, из тех, что были доставлены в столицу вместе с трофеями, выкупил ее и подарил. Однако величественность своего жеста он усматривал не в этом.
— Вы решили оставить эту красавицу у себя во дворце? — спросил Хмельницкий.
— Когда я говорил о жесте, то имел в виду, что княгиня прибыла сюда для того, чтобы быть представленной вам, или вы — княгине, как будет угодно. Раз Стефания появилась в моих владениях, значит, она вырвана из рук хана и отдана вам.
— Действительно, благородный жест. Осталось только решить, как им воспользоваться.
— В этих вопросах вы найдете во мне лучшего советника. Если бы не вы, я попросту сделал бы ее своей наложницей, а заупрямилась бы — рабыней. Такой поворот вашего знакомства вас устраивает, господин командующий? — После той их встречи в ресторанчике «Византия» Карадаг-бей называл Хмельницкого только так — «командующий», и Хмельницкий, зная планы советника относительно создания собственной армии, стал называть его точно так же.
У глаз великой княгини уже появились первые, едва заметные морщинки. Складки у губ подло выдавали ее возраст. Тем не менее Стефания все еще оставалась ослепительно молодой и красивой. Романтическая пышность смоляных волос, два смуглых овала щек с девичьими ямочками посредине делали княгиню особенно смазливой. Очерченные коричневатой линией бантики неярких губ. Античная лаконичность слегка вздернутого носика и глубокая чернота глаз, как бы излучавших какое-то бархатное сияние.
Почти с минуту двое мужчин стояли перед этой женщиной, совершенно онемевшие, словно студенты иезуитского коллегиума перед оголенной мадонной. Причем они не просто любовались ею, а потрясенно рассматривали, удивляясь, что то, что они видят, вообще доступно их взору.
— Я еще какое-то время должна постоять перед вами как натурщица перед живописцами, или вы все же пригласите меня в этот чудный дворец, господа? — вежливо поинтересовалась великая княгиня Моравии.
— Прошу вас, княгиня Бартлинская, — первым опомнился Карадаг-бей. Да ему как хозяину и положено было опомниться первым.
На легкий белый тулупчик княгини спадала длинная розовая шаль. Тулупчик был заманчиво коротким, что позволяло видеть высокие голенища белых, расшитых красноватыми узорами сапог. Хмельницкий засмотрелся на них, пытаясь представить себе упрятанные в эту прелестную кожу икры женских ног. Полковник понимал, что сейчас в нем созревает сексуальная фантазия безумца, но это лишь разжигало его фантазию. Стефания как женщина уже давно принадлежала не ему, пятидесятитрехлетнему, поскольку принадлежать ему уже не могла. И в этом заключалась жестокая правда жизни.
— Коль уж я знаю, что вы — Карадаг-бей, только вчера назначенный командующим войсками Крымского ханства, то, следовательно, этот господин — полковник Хмельницкий.
— Так оно и есть, — вежливо склонил голову полковник. — Вот только я не знал о назначении Карадаг-бея командующим.
— Как и я, — признался Карадаг-бей. — Хотя и ожидал.
— Не огорчайтесь. Я услышала эту новость из уст личного секретаря хана Ислам-Гирея. Вам о ней будет объявлено завтра.
Карадаг-бей обрадованно взглянул на Хмельницкого, на стоявших позади него воинов и, не удержавшись, вознес руки к небесам. Впрочем, на его месте точно так же повел бы себя любой европеец, которым Карадаг-бей все еще пытался подражать.
— Тот же секретарь хана поведал мне, что вы, господин Хмельницкий, собираетесь поднять восстание, чтобы объявить Украину независимым государством. Это правда, полковник?
— Считайте, что святая.
— И поступаете так, потому что королевский двор Владислава IV отверг вас?
— В таком случае я выглядел бы перед собой и перед тысячами тех, кто пойдет за мной, чтобы отстаивать право своего народа на собственную государственность, жалким интриганом. Неужели вам видится во мне такой человек, княгиня?
Стефания изучающе прощупала Хмельницкого взглядом, но ничего не ответила. Все время, пока они усаживались за щедро накрытый стол, княгиня тоже упорно молчала.
— Вам ничего не рассказывали обо мне, господин полковник?
— Несколько общих слов о том, что такая княгиня в самом деле существует.
— То есть вы ничего не знаете обо мне?
— Почти ничего. Если не считать восторженных отзывов венгерского князя Тибора.
— Будущего правителя Трансильвании, — кивнула Стефания, загадочно улыбнувшись. — Три года назад я спасала Тибора в своем замке в Моравии, хотя князь Ракоци требовал его выдачи. Или в крайнем случае головы. К слову, голова была предпочтительнее. Как видите, я устояла. Чем могу помочь вам, полковник, будущий король Украины?
— У нас правителей называют гетманами.
— Будущий гетман, — с совершенно искренней улыбкой согласилась Стефания. Во всяком случае, полковник так и не сумел уловить в этой ее улыбке хоть какую-то долю иронии. — Так чем я могу помочь?
Хмельницкий недоуменно пожал плечами.
— Я давал повод задавать подобные вопросы?
— Не удивляйтесь, я задаю их каждому, чья судьба и чьи деяния вызывают у меня интерес. Причем делаю это безо всякого повода.
— Запомню, что в Моравии есть замок, где спасают опальные головы. Если нигде больше в этом мире мне не будет спасения, проберусь к вам. Насколько я понял, вы помогаете тем, что предоставляете приют изгнанным.
— Это не совсем так, — мягко улыбнулась Стефания. — Приют я как раз предоставляю крайне редко. Помощь заключается в другом. Всем опальным мечтателям и странникам я возвращаю надежду на то, что их мечтания сбудутся. А заодно возвращаю им чины, дворянское достоинство, уверенность в своей мудрости и могуществе.
— В таком случае вам не повезло, княгиня, — вмешался Карадаг-бей. — У командующего Хмельницкого уверенности и всего прочего предостаточно. Перед вами не интриган. Точнее сказать, не просто интриган, ибо заниматься созданием государства, не занимаясь интригами, невозможно. В историю своего народа Хмельницкий войдет, как Чингисхан — в историю монголов.
— Вот как? Он настолько сильный и властный человек? — не поверила Стефания, и, судя по всему, тоже искренне. И вопрос прозвучал со всей серьезностью. — Учтите, господин Карадаг-бей, к вашим оценкам я отношусь настолько серьезно, что готова прислушиваться к ним.
— Сильный и властный.
Стефания взглянула на смущенного, приумолкнувшего Хмельницкого с вызывающим интересом и игриво пощелкала языком.
— Считаете, что хотим убедить вас только на словах? — не сдержался полковник. — Прибудете в Украину через три года и сами убедитесь.
— Значит, вы действительно сильный и властный? В таком случае, ничем не смогу быть вам полезной. В мое окружение попадают только павшие духом. Видно, так уж мне суждено. Не зря же с некоторых пор меня называют «королевой отверженных».
— Даже так? «Королевой отверженных»? Что ж, такого титула удостоиться тоже непросто, его надо заслужить. Видно, каждый несет на себе тот крест, который взвалил.
— Уже через несколько дней я готова отправиться вместе с вами в Украину. Поможете мне проехать через дикие степи и через украинские воеводства, чтобы я смогла спокойно добраться до Кракова, где меня ждут влиятельные родственники. А уж оттуда подамся в Моравию.
— Сабель со мной немного, княгиня. Но отныне все они принадлежат вам.
— В том числе и ваша? — негромко уточнила Стефания, и взгляд ее задержался на Хмельницком чуть дольше, чем следовало бы.
Этот-то взгляд и пробудил в нем отчаянность, которая заставила полковника молвить себе: «Ты не отступишься от этой женщины. Ты не отступишься от нее никогда! Возможно, она и есть тот крест, который тебе предначертано нести до Судного дня».
Как раз в эту минуту Карадаг-бей попросил извинения и, сославшись на спешные дела, позволил себе на несколько минут отлучиться. Хмельницкий еще не мог понять, чем продиктовано поведение великого визиря К? рыма, но ясно было, что тот явно помогал ему и Стефании сойтись как можно ближе. Что с его стороны действительно выглядело жертвенно.
— Говорят, вы тоже принимали участие в восстании против Габсбургов, — спросил полковник.
— Я несколько запоздала к его началу. В силу своего возраста. Зато мой род пожертвовал для чешской освободительной армии несколькими офицерами, которые в 1619 году вели чешских воинов к предместьям Вены . Столицу Австрии взять им не удалось, как и выиграть войну, поскольку очень некстати против нас выступили Речь Посполитая и молдавский господарь Грациани .
— Не говоря уже о том, что австрийских Габсбургов поддержали военной силой Габсбурги испанские, а также баварцы во главе со своим герцогом Максимилианом и, наконец, Ватикан. В то время как у Чехии оставался один-единственный реальный союзник — Трансильвания.
— Да вы, оказывается, неплохо знакомы с историей нашего освободительного движения! Не ожидала.
— Поскольку оно стало частицей истории Тридцатилетней войны. Ведь началась-то она с ваших полей сражений.
— Вы… опытный воин.
— Хотели сказать: «старый воин».
Стефания мягко улыбнулась и, слегка подавшись в сторону Хмельницкого, который сидел справа от нее, едва притронулась пальцами к его руке.
— Вы правы. Хотелось сказать именно так, мой старый воин. — Ямочки на смуглых щеках стали еще привлекательнее. Улыбка буквально преображала лицо княгини, делая его невероятно красивым. По крайней мере так казалось в эти минуты самому Хмельницкому. — Достаточно старому для того, чтобы принимать участие в этой, затеянной вами, войне. И таким образом хоть как-то влиять на ход событий в Чехии. Вряд ли я ошибусь, предположив, что в Тридцатилетней войне вы участие тоже принимали. Если это не тайна, на чьей стороне? Слуга наполнил бокалы вином, и они понемногу отпили, не дожидаясь возвращения Карадаг-бея. Вино оказалось терпковато-сладким, совершенно непохожим на шелковистые напитки, взлелеянными богами на холмах Греции, которыми угощал его в «Византии» князь Кремидис.
— Какое прекрасное венгерское вино, — развеяла его сомнения Стефания. — Однако о вине — потом. Признавайтесь, признавайтесь, мой старый воин. На чьей стороне вы сражались в Тридцатилетней войне?
— Вы не должны требовать этого рассказа, поскольку догадываетесь, что сражаться я мог только в составе польской армии. А она поддерживала вассала польского короля, господаря Грациани, которого, в свою очередь, ненавидел турецкий султан, добивавшийся, чтобы на молдавский престол взошел воевода Радул.
— Какое счастье, что мы с вами не сражались, находясь во враждебных лагерях.
— Однако султан действовал очень решительно. В 1621 году он двинул в Молдавию свои войска во главе с Искандер-пашой. Объединившись с белгородской ордой, турки предстали перед нами сильной армией, которая разгромила нас под деревней Цецорой, что неподалеку от Ясс.
— Так вы сражались под Цецорой?! Я слышала об этом жесточайшем сражении. Наше отношение к Турции, — чуть приглушила Стефания голос, — вам, конечно, известно, тем не менее следует признать, что под Цецорой они сражались храбро и умело.
— Настолько умело, что в этом сражении погиб мой отец, сотник, то есть капитан реестрового казачества. Сам же я оказался в турецком плену. Но откуда вам, женщине, знать о подобных битвах?
— Нет-нет, самой мне водить полки в бой не довелось. О Ц? ецоре известно всего лишь по рассказам отца и дяди. Они очень радовались поражению Польши. Не потому, что считали турок своими союзниками, а потому, что Грациани, поддерживаемый Турцией, был врагом нашего союзника Бетлена Габора, на которого чехи готовы были молиться.
— В какую странную завязь сплелись все те пути, которые свели нас в столице Крыма! — задумчиво молвил Хмельницкий. — Ваше знакомство с князем Тибором Ракоци конечно же является продолжением союза моравских князей с трансильванской династией Ракоци? — он спросил об этом не только из желания выяснить политические мотивы знакомства Бартлинской с князем Тибором. Куда больше полковника интересовало, что конкретно связывает лично Стефанию с этим молодым авантюристом.
— Не скрою, если нам удастся добиться, чтобы на трон Трансильвании взошел князь Тибор, то Чехия получит надежного союзника в будущей борьбе. Но только, знаете, о чем я сейчас подумала? Князю Тибору не хватает той уверенности и решительности, с которыми начинаете свое движение в Украине вы.
— Но за ним нет и той могучей воинской силы, которая сможет поддержать меня, то есть силы, подобной Запорожской Сечи, — попытался полковник быть справедливым в отношении своего соперника. — Это-то и сказывается на его положении, его неуверенности в успехе.
Стефания едва заметно улыбнулась, давая понять, что сумела оценить благородство собеседника. Но тотчас же огорчила Хмельницкого, не пожелав больше рассуждать по поводу своих отношений с опальным венгерским князем.
3
Князь Тибор был разочарован. Приезд княгини Стефании Бартлинской почти не сказался на отношении к нему при дворе Ислам-Гирея, где, несмотря на ужин с ханом в «Византии», его по-прежнему воспринимали со скептической снисходительностью как человека, за которым никто и ничто не стоит.
Он был бы еще больше разочарован, если бы точно знал, почему оказался тогда в «Византии». Когда в конце вечера, во время которого немало было молвлено о союзе Крыма и Украины, гетман Хмельницкий поинтересовался, почему на нем присутствует опальный трансильванский князь, Карадаг-бей, со свойственной ему загадочной откровенностью, объяснил:
— Чтобы при дворе турецкого султана узнали от этого странствующего рыцаря, удостоенного моего приема, о чем в действительности шла речь во время встречи атамана казаков с крымским ханом.
— То есть здесь было сказано только то, что достойно ушей султана?
— Не сказал бы, — возразил Карадаг-бей. — Но то, что их недостойно, очень часто оказывается выгодным для тех, кто не желает укрепления Ислам-Гирея на бахчисарайском престоле.
— Разве сейчас в «Византии» присутствуют и враги Ислам-Гирея?
— А разве непрочность ханского престола обязательно доставляет удовлетворение только лютым врагам хана? Очень часто шаткость важна как непрочные, но все же ступени, ведущие в дальновидную политику.
Но, даже не догадываясь, кто именно является «невольными ушами турецкого султана» и «одной из шатких ступеней» обманчивой политики, неискушенный в государственных делах князь Тибор имел все основания молчаливо обижаться. Это он, узнав из письма, переданного ему трансильванским посланником в Крыму, о прибытии княгини, по существу, подготовил Бахчисарай к ее приему. Стефания удостоила его лишь очень краткой аудиенцией в замке Карадаг-бея, где временно размещалась ее «походная», как она выразилась, резиденция.
— Я удивлена, князь. Оказывается, вы избрали Турцию страной своего изгнания? — покровительственным тоном сочувствующей императрицы спросила Стефания, избегая какого-либо светского вступления в беседу. И даже не поинтересовавшись, как он оказался в Татарии.
— Меня никто не изгонял, княгиня.
— Я сказала: «добровольного изгнания».
— Это не изгнание. Я отправляюсь в Стамбул, чтобы просить помощи и поддержки для того дела, которое задумал в Трансильвании.
— И кого же, по вашему замыслу, должен будет поддерживать султан?
— Меня, естественно.
— Понимаю, — снисходительно улыбнулась княгиня. Она была значительно старше Тибора и могла позволить себе даже эту улыбчивую снисходительность. — Султан и все его министры будут весьма удивлены, узнав, что род Ракоци осчастливлен еще и таким, столь дерзким, его представителем.
«Да она попросту издевается надо мной! — закралось в Тибора подозрение. — Или же решила не рисковать, связываясь с опальным князем из рода Ракоци».
— Но в Стамбуле тут же поинтересуются, кто, собственно, стоит за вами. Кроме меня, естественно, — поспешила она исключить себя из этого разговора.
— За мной пока никто не стоит, вам это известно. Однако со временем там будут стоять весьма влиятельные личности.
— А почему это за вами до сих пор никто не стоит? Ведь замысел ваш возник не в день отъезда из Трансильвании.
— Так поступают все претенденты. Вначале они ищут поддержки при дворе одного из влиятельных соседей, который мог бы поддержать его золотом и саблями, а затем уже… К п римеру, вместе со мной здесь находится полковник Хмельницкий, прибывший от запорожских казаков. Так он ищет поддержки даже не в Стамбуле, а в Крыму.
Стефания рассмеялась.
Их встреча происходила на смотровой площадке башни, с которой открывался вид на горное ущелье. Перевал гасил холодные ветры, прорывавшиеся с моря, и хотя там, наверху, верхушки деревьев гнулись под его напором, здесь, в уютном подковообразном каньоне, царило солнце, бредили ранней зеленью жидковатые кустарники и настраивали голоса на свадебные концерты взволнованные теплом и инстинктами птицы.
— Что вас так рассмешило, княгиня? — едва сдерживал горделивую обиду князь Тибор. Несмотря на разницу в возрасте и на то, что княгиня Бартлинская когда-то спасла ему жизнь, он все же требовал, чтобы с ним держались на равных.
— Конечно же ваши неубедительные аргументы, Тибор.
— Какие именно?
— Вы ведь сами сказали, что Хмельницкий представляет здесь казаков. Вам нужно объяснить, что такое запорожское сечевое воинство? В Стамбуле вам разъяснят сие намного лучше. К тому же вы назвали его чин — полковник. Причем полковник, имеющий большой военный и дипломатический опыт. А главное, он — Хмельницкий! — неожиданно добавила Стефания, стараясь произносить эти слова чуть тише и задумчиво всматриваясь в склон горы.
— Он Хмельницкий, а я — князь Тибор Ракоци.
— Увы, пока что вы только Тибор. Ракоци — тем, настоящим князем Ракоци, от одного имени которого вздрагивает вся Трансильвания, — вам еще только подлежит стать. Поэтому мой вам совет: возвращайтесь в свою Трансильванию и начинайте восхождение оттуда. Стамбул принимает тех, кого принимает его собственная страна, ее королевский двор. За кем уже возвышается воинская сила. Но стоит ли какая-либо сила за вами, Тибор? — умышленно избегала Стефания употреблять слово «князь».
Венгр удрученно промолчал. Что-то произошло с этой чешской авантюристкой. Он ожидал увидеть ее совершенно иной, слышать совершенно иные речи. Мало того, князь даже надеялся, что ему удастся уговорить княгиню вернуться с ним в Стамбул, чтобы потом вместе, но уже через Боснию и Сербию, прибыть в Трансильванию, попутно собрав под свои знамена трансильванских эмигрантов и хотя бы небольшой отряд турок.
Но, самое главное, на что рассчитывал Тибор, — что ему удастся жениться на княгине. Разница в возрасте его совершенно не смущала. Именно эта разница и должна была толкнуть Стефанию в его объятия. Тибор знал, что политические страсти в Чехии более или менее улеглись и что там княгиню ждет имение в Западной Моравии и небольшой замок возле Градца-Карлового. Оказавшись владельцем этого замка и превратив его в настоящую крепость — уж об этом Тибор позаботился бы в первую очередь, — он мог бы постепенно подступаться не только к престолу Трансильвании, но и к чешскому. Его высокородная кровь вполне позволяла претендовать на любой трон Европы. Ведь был же в свое время трансильванский князь объявлен польским королем Стефаном Баторием! И поляки до сих пор чтут его как великого правителя.
— Мне кажется, вы слишком увлечены этим украинским полковником, княгиня, — насмешливо упрекнул он Бартлинскую.
— Не вам судить об этом, Тибор.
— Почему же не мне?
— У вас нет для этого права.
— Извините, княгиня, я так не считаю.
Черные крылья бровей княгини Бартлинской воинственно поползли вверх и замерли на самом высоком взлете. Ей не раз приходилось выслушивать объяснения в любви и заманчивые предложения мужчин. Но не в такой ситуации и не с таким «запевом».
— Вы могли бы выражать свои мысли еще более туманно, Тибор, а то я начинаю слишком хорошо понимать вас.
Князь нервно подергал эфес короткой сабли, угрюмо пошевелил челюстями, словно пытался раздробить зубами сросшиеся, окаменевшие слова, которыми надеялся расчувствовать чешку.
— …И все же, княгиня, мне бы очень хотелось, что бы вы отправились вместе со мной в Стамбул.
Бартлинская ничего не ответила, что позволило венгру на его ломаном немецком, на котором они общались все это время, описать все прелести путешествия, задуманного им. Вплоть до возвращения в Трансильванию через чудные долины Боснии и Воеводины. Однако все его старания оказались напрасными. Стефания не говорила «нет», но было ясно, что отправляться с ним назад, в Турцию, не имела никакого желания.
— Я понимаю, вы только что побывали в Блестящей Порте и ваше возвращение туда…
— Причем здесь Блестящая Порта, князь Тибор? — рассеянно перебила его своенравная чешка.
— Как? Но ведь мы же говорим сейчас о Турции. О том, чтобы вы, вместе со мной…
— Мы говорим не о Турции, а о том, чтобы «вместе с вами»… Вот в этом-то и вся суть. Я не решусь отправиться с вами даже на прогулку вон в то прелестное ущелье, на склонах которого, как видите, разгорается охота.
Из ущелья действительно доносились ружейные выстрелы, в перерывах между которыми, очевидно, пели тетивы луков. Однако любое отвлечение от темы разговора лишь раздражало Тибора.
— Но почему, княгиня?
— Лучше изложите то главное, ради чего начали разговор.
— Главное? А что вы считаете главным? — совершенно растерялся князь.
— Ну да, главное. Ведь не ради вояжа в Турцию вы приглашаете меня в это путешествие. И не ради того, чтобы я упрашивала турецких министров помочь вам воинами и деньгами. Вы же знаете, что я не стану упрашивать, тем более что сама недавно представала перед ними в роли просительницы.
— Вы правы, княгиня, — только сейчас понял, к чему клонит и чего требует от него Королева отверженных. — Если говорить откровенно, я давно влюблен в вас… И мне бы очень хотелось, чтобы вы… Понимаете… Словом, я прошу вашей руки, княгиня Бартлинская.
— Вот видите, Тибор, всегда нужно начинать с главного. Тогда многое второстепенное сразу же оказывается лишним. Если бы вы начали с «моей руки», то очень скоро поняли бы, что она вам не достанется. Никогда и ни при каких обстоятельствах. И тогда все красоты Турции, Боснии и Воеводины, которые вы только что живописали, вам уже не понадобились бы. Вернее, они уже не привлекали бы вас. Я не слишком обидно отвергаю ваши притязания на мою руку?
— Не слишком, — зло проворчал Тибор, не собираясь прощать ей оскорбительные вольности. — Многие женщины Европы почитали бы за честь…
— Не зря же меня называют «Королевой отверженных».
— Вас называют так по совершенно иной причине, — обидчивость являлась не лучшей чертой этого претендента на трансильванский престол. И княгине давно был знаком этот недостаток. Удивляло другое: шли годы, князь взрослел, однако набираться мудрости общения так и не собирался. Стефанию это не столько удручало, сколько сугубо по-матерински удивляло. Ведь пора бы уже, пора…
— Причины, по которым меня называют так, а не иначе, — отрубила княгиня, — известны только мне. В том, истинном толковании, которое всем остальным недоступно…
4
— Вы знали, что мне наносил визит князь Тибор? — Стефания присоединилась к Хмельницкому, который решил осмотреть окрестности замка Карадаг-бея.
— Знал, конечно.
— Так совпало, что визит этот состоялся как раз накануне вашего отъезда. Он как-то скажется на наших отношениях?
— Вся наша жизнь состоит из визитов и приемов, — не слишком жизнерадостно поведал Стефании гетман. — Почему к приезду сюда некоего князя я должен относиться с особой предвзятостью?
Княгиня расстегнула свой короткий тулупчик, под которым Хмельницкий мог разглядеть европейский костюм наездницы, какие приходилось видеть только во Франции. Даже в более или менее цивилизованной Польше представать перед мужчинами в подобном, почти мужском, одеянии женщины не решались. Точнее, решались не все, кроме француженок. В седле она тоже держалась по-мужски, привычно и уверенно.
Поднявшись вслед за полковником на горную кручу, она остановила своего коня буквально на краю обрыва, с которого несчастное животное могло сорваться от любого неосторожного движения. Однако сама Стефания словно бы не замечала опасности. Это конечно же была игра на нервах полковника и своих собственных. Но какое убийственное, роковое хладнокровие!
Пока Хмельницкий нервно посматривал на ноги ее коня, княгиня любовалась открывавшимся ей пейзажем: горная долина завершалась в этих местах узким ущельем, к которому подступало несколько татарских хижин под красной черепицей. И селение, и само ущелье казались бы совершенно вымершими, если бы не журчание ручья, зарождавшегося из двух горных родников и лениво стекавшего по огромным камням, чтобы исчезнуть где-то в дебрях кустарниковой россыпи.
— Вы не станете возражать, полковник, если я присоединюсь к вам, чтобы вместе преодолеть хотя бы путь, оставшийся до Перекопа?
— Думаю, что самый опасный участок вашего путешествия начнется уже за Перекопом, где шайки степняков не сдерживает даже призрачная власть местного мурзы и где золотой жетон султана стоит не больше, чем старая попона из-под татарского седла.
— То есть вы приглашаете меня разделить скуку вашего путешествия до самой Сечи?
— Думаю, что могу провести вас даже на тридцать-сорок миль дальше этой степной цитадели. До тех пределов, до каких показываться мне уже небезопасно.
— Вы необычайно добры ко мне, полковник. Не исключено, что я приму и это ваше приглашение. Я знаю, какой вопрос вас волнует.
— Это вы о чем?
— Вас интересует, каковы мои отношения с князем Тибором.
— Каковы же ваши отношения с князем Тибором? — в тон ей спросил полковник и, не выдержав пытки нервами, нагнулся и, осторожно захватив коня за узду, отвел от края гибели.
Стефания восприняла этот жест совершенно спокойно, словно и не заметила старания и усилий полковника.
«Не может быть, чтобы женщина вела себя с таким безразличием к судьбе, — мелькнуло где-то в глубине его сознания. — Но еще больше это не похоже на притворство».
— Только вчера я отказалась стать его женой. Такой лаконизм вас удовлетворит?
— Вы? Его женой?!
— Почему вы переспрашиваете об этом с… таким ужасом?! — притворно возмутилась Стефания. — Хотите сказать, что я уже вообще ни на что не гожусь? Даже в жены?
— Да нет, я… Просто неожиданно как-то.
— Прощаю. Выкрутились.
Хмельницкий прикинул разницу в возрасте Стефании и Тибора и удивленно покачал головой. Он чувствовал, что Тибор восхищен княгиней, и понимал, что без флирта там не обошлось, однако не предполагал, что намерения молодого князя могут зайти столь далеко.
— Не утруждайте себя подсчетами, — рассмеялась Стефания, обратив внимание на то, как слишком уж напряженно молчит ее собеседник. — В матери Тибору еще не гожусь, но ведь и он просил меня не об усыновлении.
Они оба сдержанно рассмеялись. Двое повидавших жизнь и знающих ей цену людей — они могли бы спокойно порассуждать о том, что такое «порывы души» и как часто они не согласуются с реалиями жизни. Могли бы, если бы в их отношениях не просматривалась то же возрастное несовпадение, которое погубило намерения князя Тибора.
— А ведь я вдруг с ужасом подумал, что и сам вряд ли смогу удержаться от предложения…
— Что вы холосты, я уже знаю. Сообщил ваш сын. Не мне, естественно. Кстати, вы могли бы и сами познакомить меня с Тимошем. Не пойму, почему вы держите его в заезжем дворе, вдали от замка Карадаг-бея?
— Он находится вместе с остальными казаками. Со мной только оруженосец.
— Суровый отец. Однако мы отвлеклись. Кажется, вы храбро заявили, что собираетесь делать мне предложение?
— Мне же кажется, что вы собирались отказать, вежливо сославшись на более важные дела, нежели замужество. На государственные… дела.
Несколько минут Стефания молчаливо спускалась по склону, едва удерживая коня. Но как только миновали каменистую тропу и впереди показался поросший травой склон, она пришпорила рысака и, огласив окрестности воинственным кличем воинов своей земли, сломя голову понеслась вниз, далеко обогнав при этом не только Хмельницкого, но и двух оруженосцев, Савура и Власта.
Гетман сумел догнать княгиню лишь недалеко от замка. Подпустив его довольно близко, Стефания перегнулась в седле и признательно потерлась плечом о его плечо, словно благодарила за то, что он не заставил ее въезжать в эту мрачную татарскую цитадель в одиночестве.
— Не повторяйте своего предложения, — вполголоса, умоляюще попросила она. — Не заставляйте меня отвечать прямо здесь и сейчас.
Хмельницкий обиженно пожал плечами.
— Вы ведь понимаете, что судьба наша складывается каким-то непостижимо сложным образом.
— Вы украли все мои оправдания, княгиня.
— Вы правы! — рассмеялась Стефания. — И потом, мы ведь еще вернемся к этому разговору, разве не так? Не здесь, конечно, не в азиатской степи.
* * *
Вновь оказавшись в замке, Хмельницкий вдруг почувствовал, что весь его интерес к Крыму исчерпан и каждый час, который он проводит поблизости от Бахчисарая, безнадежно потерян для него. Полковнику хотелось поскорее вернуться в свой лагерь на днепровском острове, осмотреть повстанческие отряды, сформированные полковником Кривоносом за время его отсутствия, приступить к их обучению… В эти дни он много размышлял о том, как из наспех сколоченных отрядов создать настоящую, хорошо обученную армию. Пусть небольшую по численности, но готовую противостоять полякам в конном и пешем бою.
— Уверен, что последние проведенные у меня часы не покажутся вам столь тягостными, когда вы познакомитесь с моим учителем фехтования, — появился в покоях Хмельницкого, расположенных в северном крыле замка и соединенных с центральной частью переходным мостиком, Карадаг-бей.
— Два урока фехтования, полученных у этого мастера, стоят участия в двух победных сражениях.
— Это хорошо, что у вас есть свой учитель фехтования, — охотно расстался со своим лежбищем полковник. — Он татарин?
— Перс. Мне купили его в Стамбуле, почти как пленного, за сугубо символическую плату. Ни тот, кто продавал, ни тот, кто покупал, представления не имели о даре фехтовальщика, которым обладает этот человек. Один такой воин заменит на поле боя десять ваших казаков.
Хмельницкий недоверчиво хмыкнул.
— Скажем, пятерых татар, — смилостивился Карадаг-бей, не желая унижать своего нового союзника.
Только сейчас гетман узнал, что владелец замка до сих пор скрывал от него существование специального гимнастического зала, в котором, между потолком и полом, были подвешены несколько чучел, в том числе и чучело всадника. А еще здесь располагался целый арсенал всевозможного оружия — от старинных двуручных немецких мечей до турецких ятаганов и английских палашей. Одних кинжалов — разной величины и конфигурации, с невообразимо красивыми рукоятками — было развешано на коврах более ста пятидесяти. Здесь же, на специальных подставках, лежали кистени, булавы, боевые секиры… Этой коллекцией можно было любоваться целый день напролет. Но создавал ее хозяин явно не для развлечения гостей.
— Сколько поколений вашего рода собирало весь этот арсенал? — удивился Хмельницкий.
— Те же три поколения, которые возводили этот замок. Каменный, как вы заметили, в отличие от глинобитного двора хана.
— Это уже одобрено нами. Приятно удивлены.
— Но самым ценным оружием в этой коллекции является мой главный фехтовальщик, которого я считаю лучшим в мире.
— В мире?
— А кто и каким образом способен оспорить это мнение? — улыбнулся Карадаг-бей.
— Тоже верно.
Убедившись, что полковник согласен с его мнением, Карадаг-бей хлопнул в ладоши. Тотчас же открылась замаскированная небольшим ковром дверь, и оттуда появился невысокого роста худощавый воин — бритоголовый, одетый так, как обычно одеваются татары. Некогда довольно симпатичное полуевропейское лицо его было рассечено тремя шрамами, глубокими и безобразными.
Глядя на них, Хмельницкий подумал, что эти шрамы и есть та истинная плата, которую Гурлал — так звали перса — заплатил за свое мастерство. Хотя, с другой стороны, трудно убеждать кого-то в своем исключительном мастерстве фехтования, имея такие отметины на лице. «Интересно, — подумалось полковнику, — было бы взглянуть на него оголенного».
Вначале Гурлал упражнялся с чучелами. Юлой вертясь между ними, он тупой фехтовальной саблей наносил удары налево и направо; в каком-то невероятном прыжке врубался в шею всадника, с разворота отсекал голову пехотинцу, и тут же, провертевшись почти у самой земли, подсекал ноги другого врага. А, поднимаясь, успевал метнуть в чучело невесть откуда появившийся в его руке нож.
Хмельницкий был потрясен. Но еще больше он восхищался, видя, как перс воспроизводит все это в схватке с тремя татарами, тоже, в общем-то, не последними фехтовальщиками Татарстана. Прыжки, подкаты, удары с разворота и во время непостижимых по своей замысловатости кувырков…
Все это наводило на мысль, что его, Хмельницкого, собственное умение фехтовать, которым он не раз поражал казаков и во время тренировок, и в бою, — всего лишь размахивание саблей жалкого неуча. Только сейчас ему открылось такое искусство сабельного боя, которое совершенно перевернуло его представление о боевой схватке и человеческих возможностях.
Вооружившись, Хмельницкий все же попробовал вступить с персом в схватку, но на втором взмахе Гурлал остановил его палаш своей саблей и в следующее мгновение выбил его ударом ноги. Да так, что палаш подлетел к потолку.
— Вы напрасно растревожили меня, Карадаг-бей, — признал Хмельницкий. — Постичь эту науку я, очевидно, уже не в состоянии. Но и верить в себя как в фехтовальщика с этого дня тоже не смогу.
— Не огорчайтесь, полковник. Каждый раз, когда этот пленник таким вот образом обезоруживает меня, в голову мне приходят точно такие же мысли.
— Как такой человек способен попасть в плен?
— С остатками гарнизона, который был сдан его командиром в небольшой крепости под Басрой.
— Только так и можно объяснить появление этого стального барса среди пленников, — признал Хмельницкий. — Нет, Карадаг-бей, вы не должны были показывать этого фехтовального шайтана. Разве что хотите сторговать его мне. С удовольствием приму как дар или выкуп, пустив шапку по кругу через все свое войско.
— Вы не так поняли меня, — мягко улыбнулся Карадаг-бей. — Я всего лишь показал вам, полковник, кто станет обучать вашего сына, когда потянутся томительные дни его пребывания в Бахчисарае.
— Моего сына? Я еще надеюсь, что он отбудет из Крыма вместе со мной. — Молвив это, Хмельницкий настороженно взглянул на командующего войсками хана и заметил, как в глазах того вспыхнул какой-то странный, холодновато-презрительный огонь.
— Не уверен, что ему удастся отбыть вместе с вами, полковник. Хан не откажется от заложника.
— Вы уже наверняка знаете, что не откажется?
— Уже знаю, — проворчал Карадаг-бей.
— И никак нельзя изменить ход этих событий?
— Нельзя, поскольку он предопределен свыше. А что вас так удивляет, полковник? Неужели вы не понимаете, что, посылая войска в стан своего давнишнего врага — казаков, хан потребует гарантий?
— В общем-то, предполагал.
— И потом, почему вдруг вы захватили с собой сына? Что заставило вас пойти на этот шаг?
— Тимош был со мной на Сечи, и мне не с кем было его оставить.
— Лжете, полковник, лжете! Вы преспокойно могли оставить своего юного сына в любом казачьем зимнике или передать на попечительство любому из старых запорожских казаков. Вы привезли его сюда только для того, чтобы использовать как предмет торга. Вы брали его в Бахчисарай, отлично понимая, что ведете нам заложника, которому вряд ли удастся выбраться отсюда, поскольку война затевается в союзе с татарами, не привыкшими к обычным войнам. Их девиз: налетел, ограбил — и беги в крымские степи.
Вместо того чтобы решительно возразить Карадаг-бею, полковник лишь устало, затравленно взглянул на него и, отшвырнув фехтовальное оружие, вышел из зала.
Он прав, этот чертов татарин. Конечно же прав. Однако какой жестокостью нужно обладать, чтобы плеснуть этой ослепляющей правдой прямо в глаза! Как не по-людски это получилось.
«А подставлять собственного сына в качестве ханского заложника, по-твоему, по-людски? — с не меньшей жестокостью упрекнул себя полковник. — Если ты так считаешь, то попробуй убедить в этом Карадаг-бея и казаков, которые, отправляясь с тобой в это странствие, прекрасно понимали, зачем тебе понадобился Тимош. И понимают, почему в эти дни ты стараешься как можно реже бывать с ним. Дабы парнишка уже сейчас привыкал жить без тебя, в окружении татар. Зная, что отца рядом нет, и в ближайшие годы не будет».
Чтобы как-то успокоиться, Хмельницкий вышел на смотровую площадку и несколько минут стоял там, подставив лицо северному ветру, прорывавшемуся, возможно, откуда-то из низовий Днепра, ветру его родины.
Карадаг-бей неслышно остановился в двух шагах от него, чуть позади, однако одиночества не нарушал. Их молчаливое противостояние продолжалось до тех пор, пока вдруг привратник ни сообщил, что появился гонец от хана.
«Он таки накликал беду, — сжалось сердце полковника. — Без него, воителя, здесь не обошлось».
— Светлейший Карадаг-бей, — молвил гонец, не обращая внимания на стоявшего рядом Хмельницкого. — Наисветлейший хан повелел вашему гостю прибыть завтра после обеда в его дворец. Великий хан соизволил принять этого чужеземца.
— Передай хану, что полковник Хмельницкий, вместе с офицерами, которые сопровождают его, припадает к ногам повелителя Крыма, — сухо, бесстрастно, не вкладывая никакого особого смысла в свои слова, проговорил Карадаг-бей и победно оглянулся на замершего Хмельницкого.
«А вот и развязка. Именно та, которой ты опасался», — говорил его взгляд.
5
— У ворот какой-то моряк, графиня, просится в замок.
— В мой замок не может проситься «какой-то моряк». Прежде чем войти ко мне с этим докладом, шевалье, вы обязаны точно знать, кто этот моряк, почему оказался у замка Шварценгрюнден, кто его послал, а главное, откуда ему известно, что я здесь. Ведь прибыла я только вчера вечером.
— Его зовут Кшиштофом, испепели меня молния святого Стефания. Он больше поляк, нежели француз, но служить изволил на французском корабле «Святая Джозефина».
Название показалось Диане де Ляфер знакомым. Когда-то ей уже приходилось слышать его.
Почти весь день графиня, вместе с шевалье де Куньяром, осматривала выдолбленный в скале «Тайный зал для посвященных», два подземных хода, ведущих из него через гранитное тело горы — один к реке, другой в лес; подземелье, пронизывающее остальную часть плато, на котором высился Шварценгрюнден… А теперь, при свете предзакатного солнца и двух светильников, она сидела над старинным планом замка, составленным его строителями и дополненным теми, кто достраивал, перестраивал и укреплял Шварценгрюнден.
— Что это за корабль, де Куньяр? Ты что-нибудь слышал о нем?
— Почему вас заинтересовал корабль, графиня? — со свойственной ему бестактностью спросил шевалье, громыхая голосом словно мешком, набитым старыми подковами. — Сюда, испепели меня молния святого Стефания, прибыл не корабль, а моряк. Который всего лишь уверяет, что он служил на этом корабле, а потому желает поговорить с владелицей замка.
— Будь вы чуточку умнее, верный хранитель Шварценгрюндена, вы бы сами поинтересовались, что это за «Святая Джозефина». Тем более что всякие святые — Стефании, Джозефины и прочие — по вашей части. Впрочем, черт с ним, впустите этого Кшиштофа. Вдруг он что-нибудь знает о Гяуре.
— Я подумал о том же, — тяжело просопел де Куньяр. — Что ни говори, а Кшиштоф все же поляк.
— Но если окажется, что и этот прибыл по совету новоявленных братьев рыцарского ордена тамплиеров, — сбросьте его со стены, — остановила она управителя замки уже около двери.
— Кто только не оступался на стенах нашего богоугодного замка, — пожал могучими, затянутыми в куртку из толстой кожи, со множеством кольчужных побрякушек, плечами де Куньяр.
Графиня отложила в сторону план замка и, подойдя к камину, несколько минут стояла над ним, глядя прямо в огонь и грея озябшие пальцы. Весна в этом году была затяжной. Она то одаривала теплом, то вновь буранила так, словно вот-вот должны были вернуться рождественские морозы. Однако это не помешало Диане оставить более теплый и уютный дворец графа де Корнеля в Париже и прибыть на несколько дней сюда, в мрачный Шварценгрюнден.
Бывали времена, когда интерес Дианы де Ляфер к тайнам тамплиеров резко угасал, однако каждый раз случалось нечто такое, что заставляло ее вновь и вновь обращаться к святилищам этого ордена. Причем привлекала ее не столько возможность обнаружить сокровища, сколько сами авантюры, связанные с их поиском.
Вот и недавно один из архивариусов короля, с которым графиня завязала небескорыстную дружбу, неожиданно представил ей доклад некоего тайного осведомителя короля Филиппа Красивого, одного из тех, кто в течение двух лет выслеживал высших руководителей ордена, составляя для будущих следователей по их делу тайное досье. Так вот, в этом докладе ясно было сказано, что определенная часть сокровищ все же припрятана тамплиерами в замке Шварценгрюнден. Это был неприкасаемый запас ордена на тот черный день, в пришествие которого магистр его и казначей ордена не верили, но к которому тем не менее готовились.
«Видно, так уж прокляты мы судьбой — всю жизнь гоняться за сокровищами тамплиеров», — извиняющимся тоном сообщила она супругу, от которого уже не считала необходимым скрывать свое пристрастие.
— Если вы войдете в историю Франции как открывательница величайшей из ее тайн, это не оскорбит ни меня, ни род Корнелей, — со свойственной всякому дипломату вычурностью смирился с ее причудой помощник министра иностранных дел.
Он давно понял, что семейная жизнь их не удалась, и был рад, что фантазию его прелестной супруги куда больше занимают исторические авантюры, нежели амурные истории. И считал, что должен быть признателен ей за это. Он ожидал худшего. Особенно с тех пор как во Франции находился князь Гяур.
* * *
Кшиштофу было около тридцати пяти. Среднего роста, худощавый, жилистый, с грубоватым обветренным лицом — он и впрямь смахивал на одного из тех морских бродяг, которых Диане не раз приходилось видеть в портовых городах Франции и Польши и по отношению к которым берег оставался таким же неприветливым, как и море.
— Как вы осмелились явиться сюда? — сурово спросила графиня, все еще стоя у камина и лишь слегка повернув лицо к вошедшему.
— У меня не было иного выхода. То, что меня привело к вам, могло привести только к вам. Никто иной помочь мне в этом деле не сможет.
— Откуда вам известны мое имя, мой замок? И вообще поторапливайтесь, у меня не так много времени, чтобы терять его на всякого проходящего мимо замка Шварценгрюнден скитальца.
— Лучше всего мне было бы увидеться с князем Гяуром.
— Он — в Польше. Несмотря на то, что всем кажется, что он все еще здесь — за этими стенами. Что еще?
— Но даже если бы мне пришлось увидеться с генералом, все равно я искал бы возможности поговорить с вами.
— Шевалье, принесите вина. — Графиня подошла к столу, с сожалением взглянула на так и не открывшийся ей план замка и, свернув его, отложила на небольшой, стоявший на окне, сундучок, в котором этот пергамент хранился.
Вино было принесено, де Куньяр, не спрашивая разрешения, уселся за стол рядом с моряком и наполнил все три бокала.
— Мне казалось, что нравы этого замка куда суровее, — почти залпом выпил свое бургундское Кшиштоф. — Какое приятное заблуждение!
Вино сразу же взбодрило моряка и сделало в его глазах хозяев Шварценгрюндена значительно приветливее, чем они были на самом деле.
— Вам это пока еще не показалось, — задумчиво ответила Диана. — О суровости судят не тогда, когда входят в этот замок, а когда настает пора прощаться.
— Буйством океана меня не удивишь.
— Налейте ему еще вина, Куньяр. Но этот бокал — последний. Поэтому советую не увлекаться. Вы поняли меня, адмирал трех океанов?
— Я оставлю ваш замок раньше, чем будет наполнен очередной бокал. Совет моряка: не будьте столь строгими с людьми, которые ищут встречи с вами. Позвольте спросить, графиня: вам знакомо такое имя — дон Морано? Командор дон Морано.
Диана откинулась на спинку кресла и с минуту сидела молча, глядя в пространство перед собой.
— Если не ошибаюсь, на корабле этого командора Гяур содержался в качестве пленника. Но вы могли бы и сами уточнить, кого имеете в виду.
— Очень важно, что вы знаете, о ком идет речь. Теперь нам легче вести разговор о главном. Вы давно знакомы с князем, принимали участие в его освобождении. Нельзя исключить того, что во многих вопросах он был откровенен с вами…
— Не пытайтесь выглядеть оракулом, мой все еще не повешенный на рее. Наша откровенность — вопрос особый.
— Не говорил ли он вам что-нибудь об Афронормандии?
— О чем?!
— Дон Морано иногда условно называл эту землю Афронормандией. Но генерал Гяур мог и не запомнить названия. Имеется в виду затерянный где-то в Западной Африке клочок земли, хорошо защищенный от любопытных самой природой, богатый золотом и серебром. Дон Морано побывал в этом затерянном раю еще будучи пиратом.
— Я не собираюсь отдавать вас полиции, внебрачное дитя Веселого Роджера, — сурово перебила его Диана. — Однако хотелось бы, чтобы и вы не очень-то злоупотребляли моим терпением.
— Под килем вас протягивать не станут, — прогромыхал истрепанной гортанью, молчавший до этого главный стражник Шварценгрюндена. — Но у нас в замке существуют свои собственные забавы.
— Вы сбиваете меня с толку, господа. Совет моряка: выслушайте до конца. Вы — люди того же склада характера, что и я, а потому сумеете понять старого бродягу. К моменту своей гибели дон Морано оставался последним, кто знал секрет Афронормандии. Как туда плыть, где высаживаться, как проходить по рекам и все такое прочее. Понимая, что так и уйдет со своей тайной в могилу, командор решился на отчаянный шаг — доверил ее своему врагу, князю Гяуру. Естественно, вначале он хотел склонить князя к тому, чтобы тот поднял над захваченным им судном пиратский флаг и отправился вместе с ним к берегам Африки. Но Гяур — человек на море совершенно случайный…
— Дон Морано погиб от рук Гяура?
— Можно считать, что да. По крайней мере по тем рассказам, которые мне пришлось выслушать.
— Тогда вполне может быть, что командор и в самом деле доверил ему некую тайну. — Кшиштоф мгновенно уловил, что отношение Дианы де Ляфер и к нему, и к Афронормандии резко изменилось. Вместо ироничности голос ее теперь источал заинтересованность и соучастие. — Но я об этом ничего не знаю, что совершенно непростительно для князя. А сам он, как вы уже поняли, вновь пребывает в диких азиатских степях Украины. В лучшем случае — в окрестностях Варшавы. Что прикажете делать?
— Похоже, что мне придется отправиться в Польшу, — решительно поднялся моряк. — Тем более что зов моей польской крови уже давно требует этого…
— Погодите вы со своим «зовом крови»… — поморщилась графиня. — Вам не кажется, что следовало бы ответить еще на несколько вопросов, коль уж вы явились сюда и разбередили мою душу всяческими фантазиями. Ну-ка, в нескольких словах… Что это за таинственная земля, Афронормандия? Только поподробнее, внебрачный сын вице-короля всех заморских территорий, поподробнее.
Теперь уже Кшиштоф сам налил себе вина и, метнув на шевалье де Куньяра победный взгляд, которым пытался отомстить за все те унижения, коими страж замка подверг его у ворот, принялся рассказывать обо всем, что ему удалось узнать от одного моряка. Сам этот скиталец морей хотя и не побывал на Земле Командора, но какое-то время ходил вместе с ним под Веселым Роджером, а затем, тоже вместе с командором, перешел на службу к испанскому королю. Дон Морано рассчитывал на этого моряка как на будущего штурмана корабля, который он снарядит в Афронормандию, тем не менее географические секреты этого путешествия предусмотрительно не открывал, опасаясь, как бы каравелла не уплыла без него.
Конечно, окажись этот моряк рядом с командором в последние минуты его жизни… Но рядом оказался князь Гяур, к которому дон Морано неожиданно воспылал особой симпатией. Кое-что знал об «африканском рае» и капитан Хансен.
— Позвольте, не тот ли это Хансен?
— Который командует сейчас кораблем «Гяур», захваченным князем у испанцев? Не ошиблись, тот самый. Скажу больше: потрясенные храбростью полковника принц де Конде и один из французских генералов добились того, что корабль был объявлен собственностью князя. Капитану Хансену даже удалось оформить это приобретение у нотариуса.
— Но тогда получается, что у нас есть свой корабль?! — не удержался де Куньяр.
— Свой корабль теперь есть у князя Гяура, — вежливо уточнил Кшиштоф.
— Вы уверены, что теперь этот корабль — действительно собственность князя? — не стала графиня обращать внимание на нюансы их деликатного спора.
— Не уверен только, что сам князь Гяур догадывается об этом. То есть в общих чертах он был уведомлен, однако вряд ли знает, что все уже оформлено через одну из нотариальных контор. От его имени.
Графиня недоверчиво рассмеялась и, прикусив губами кончик пальца, надолго задумалась. Шевалье знал авантюризм своей хозяйки и понимал, что сейчас в ее милой головке рождается такой план, какой, возможно, в сонном бреду не мог бы померещиться самому отъявленному морскому прощелыге. Опасаясь буйности этого плана, шевалье как бы между прочим проворчал:
— Важно, что нам не понадобится захватывать этот фрегат, или чем он там числится, коль уж он, так или иначе, принадлежит князю Гяуру.
6
Тимошу Хмельницкому позволили провести отца только за окраину Бахчисарая. Все это время отец и сын ехали рядом, но полковник молчал. То, что он мог сказать заложнику своего замысла, он уже сказал. А что не в состоянии был высказать — даже не пытался.
— Ты — воин, — сурово молвил он, почувствовав, что пора прощаться. Державшиеся чуть поодаль два воина из охраны хана приблизились к ним, давая понять, что одному следует остановиться и что с этой минуты младший Хмельницкий, по существу, арестован. — Все мы там, на Сечи, в Украине, будем помнить, что ты здесь. И что если бы не ты, мы не получили бы поддержки хана, а значит, не смогли бы начать войну против Польши.
— Ты уже говорил все это, — с мальчишеской непосредственностью напомнил ему Тимош.
Первая волна страха и грусти, охватившая парнишку, как только он узнал, какая роль выпала ему, прошла. Беседы с отцом — суровые беседы воинов — тоже не прошли зря, и теперь он старался держаться так, чтобы морально чувствовать себя увереннее, чем отец. И полковник заметил, что иногда ему это, к сожалению, удавалось. Правда, сын даже не догадывался, что это его вызывающее спокойствие воспринимается отцом как самый изощренный упрек.
— Говорил, — мрачно согласился полковник. — Но не сказал главного: никогда не прощу себе того, что оставил тебя здесь.
— Когда ты посылаешь казака на мученическую смерть, чтобы он сдался врагу, а потом, под пытками, под страшными издевательствами, сказал то, что ему было велено сказать, то есть неправду, — тоже не прощаешь себе?
— Причем здесь это? — нервно передернул плечами полковник. — Там война. Он — воин…
— И сейчас уже идет война. И я — такой же воин, как и все. Просто чужого посылать на гибель легче.
Полковник удивленно посмотрел на сына. Ему показалось, что тот повторяет уже сказанное кем-то. Это слова с чужих уст. Но с чьих? Однако Тимош спокойно выдержал его взгляд.
— Ты прав: чужих посылать на смерть легче, и в этом скрыта лютая правда, — признал полковник, потупив взгляд. — Только ни одному воину еще не приходило в голову упрекать в чем-то подобном своего отца, какими бы полками или армиями он ни командовал.
— Я тоже не упрекаю.
— Мне казалось… что ты не решаешься пока что думать так…
— Знаешь, идя на смерть, я не стану проклинать тебя. Приму ее, как принимают все казаки. Поэтому не мучай себя. Еще один казак ушел к врагу, чтобы погибнуть во славу казачью… Что в этом необычного?
— Прекрати! — вдруг сорвался полковник, замахнувшись на сына плеткой. — Что ты несешь?! Я не оставляю тебя здесь на погибель! Это дипломатия! Так заведено! Я спасу тебя! Тебя никто не посмеет тронуть!
Тимош еще несколько секунд спокойно смотрел на отца, затем медленно развернул коня и, протиснувшись между татарами из охраны, помчался в сторону Бахчисарая. Татары еще немного покрутили лошадьми «чертову мельницу» и со свистом, с гиканьем помчались вслед за ним.
Глядя им вслед, Хмельницкий не заметил, как княгиня Стефания вышла из кареты и вскочила на шедшего рядом оседланного коня. Зато проследил, как она на полном аллюре промчалась мимо него, обогнала сбавивших темп татар и уже у первых татарских лачуг догнала Тимоша.
Преградив парнишке путь, она перекрестила его, проговорила что-то молитвенно-благословенное на своем непонятном языке и, потянувшись к нему, по-матерински чмокнула в лоб.
— Прости, Тимош, — молвила она по-польски с сильным акцентом. — Я всего лишь сделала то, что забыл сделать твой посуровевший в походах отец.
Уже давно скрылся из виду Тимош и сопровождавшие его татары. Скрылась окраина Бахчисарая. Однако полковник и княгиня, ехавшие теперь стремя в стремя, по-прежнему оглядывались и оглядывались. И полковник все яснее ощущал, что по каким-то непонятным ему нравственным законам сын, получивший благословение этой прекрасной, но чужой им обоим женщины, стал тем звеном, которое объединяло их теперь. Всех троих.
— Я попросила князя Тибора, чтобы он присмотрел за вашим сыном, полковник. И на обратном пути, из Стамбула, если только…
— Спасибо, княгиня. Но только вы же видели: этот юный воин, — проговорил он с гордой обидой, — уже не нуждается не только в материнской опеке, но и в отцовской.
— Поскольку слишком мало знал материнской? — вопросительно взглянула на него Стефания. Впереди них мерно покачивалась в седле необъятная, облаченная в кольчугу, спина телохранителя Карадаг-бея, позади безлико возникали тени еще двух воинов-татар, которых сераскир ханских войск дал Хмельницкому и княгине для сопровождения.
Как-то так получилось, что татары сразу же оттеснили ее от своих подопечных воинов-славян, решив, что до тех пор, пока не достигнут Перекопа, охрана должна быть возложена только на них. Чехи и украинцы не протестовали: как-никак татары шли по своей земле.
— Вы правы: слишком мало… — задумчиво согласился Хмельницкий. — Зато вырастает отличным воином.
— В том-то и трагедия, что мы, матери, давно перестали растить сыновей. Растим только воинов. В этом заключается величайшая трагедия каждого из наших народов.
— Вы сказали: «Мы, матери…»
— У меня сын и дочь. Оба под попечительством моей бездетной сестры. Я не видела их уже несколько лет. Это непросто, а главное, непростительно. — А, немного помолчав, она добавила: — Теперь, надеюсь, нам легче будет понимать друг друга.
— Наоборот, сложнее. Мне иногда кажется, что, чем больше мы с вами узнаем друг о друге, тем сложнее понимаем себя.
— В этом что-то есть, — по-детски пощелкала языком княгиня.
Хмельницкий в последний раз оглянулся, мысленно прощаясь с сыном. Сколько времени пройдет, прежде чем удастся увидеть его? Стефания права, это будет непросто. Еще несколько минут они ехали молча, как бы определяя грань, за которой оставалась скорбь прощания и начиналась светская беседа людей, коим предстоит не только вместе провести несколько походных дней, но и многое обсудить.
— Вы не сердитесь на меня за вчерашнее вторжение? — неожиданно молвила княгиня.
— Если бы не прощание с сыном, разговор о том, вчерашнем, должен был бы начать я. С извинений.
— Я, конечно, соврала, что оказалась в вашей опочивальне случайно.
Хмельницкий вспомнил, с каким испугом он взглянул на неожиданно появившуюся в дверях княгиню. И как сожалел потом, что рядом с ним оказалась не Стефания, а эта грузинка наложница. Слов нет, красивая, ослепительная женщина. Но… не Стефания.
— Стоит ли сейчас вспоминать об этом, княгиня? Всего лишь осколок мужской походной жизни.
— Об этом невозможно не вспоминать.
— С сожалением?
— И с сожалением — тоже. Первая ночь в моей жизни, когда я позавидовала наложнице. — Княгиня наигранно рассмеялась, не прощая самой себе собственной слабости. — Я — и вдруг позавидовала наложнице, рабыне! Вот, оказывается, как жизнь способна наказывать гордых княгинь, если молодость их давно прошла, а чувства с годами не притупились.
— Судя по тому, сколь откровенно мы говорим о таких вещах, молодость наша действительно прошла. Причем это больше касается меня, нежели вас, княгиня.
— Вы не должны были подтверждать мои слова, — с легкой грустью упрекнула его Бартлинская.
— В этом странствии мне еще многому предстоит научиться.
— Еще бы! — загадочно согласилась Стефания.
7
По каменным ступеням, ведущим на верхний ярус башни, мурза Тугай-бей поднимался, словно на эшафот. Неспешные тяжелые шаги, усталый обреченный взгляд, высматривающий синий квадрат бойницы; могильный холод заиндевевших каменных стен, погребавший его в свое гулкое безмолвие словно в вечное спокойствие склепа.
Эта башня давно стала для стареющего перекопского мурзы своеобразной меккой. Он поднимался сюда почти каждое утро и перед каждым закатом солнца. И никто не знал, какая мечта и какая тоска приводили его сюда. О чем он вспоминал здесь, что проклинал и на что молился.
«Башня старости» — как начали называть ее во дворце правителя — хранила тайну мурзы, как свою собственную. Солнечные лучи и морозы обжигали слова и мысли Тугай-бея, превращая их в дыхание вечности.
Поднявшийся вслед за мурзой стражник воткнул факел в специальную нишу в стене и замер, держа под мышкой небольшое, обшитое кожей походное кресло правителя. Он выжидал, пока Тугай-бей подойдет к одной из бойниц.
Да, в этот раз мурза вновь приблизился к той, что уводила его взор на юг, в Крымскую степь. Стражник поставил кресло так, чтобы мурза мог смотреть в этот разлом крепостного мира, и, поклонившись, отошел. Второй стражник тотчас же укутал правителя в овечий тулуп — и оба спустились ярусом ниже, чтобы дожидаться там распоряжений повелителя.
Всю жизнь взоры Тугай-бея были устремлены на север, туда, где начинались земли Дикого поля, где на краю степи утопали в зелени сытные украинские села и богатые польские поместья. Бывало, совершал походы, во время которых едва не достигал Вислы. Имея весьма незначительное по численности войско, мурза водил его в чужие земли с бесстрашием и целеустремленностью великого Саин-хана . Не раз возвращался с очень богатой добычей. Но случалось и так, что едва доводил остатки своих туменов до спасительного Перекопа.
Всякое бывало на его воинском веку. Однако суть не в этом. Только сейчас Тугай-бей со всей ясностью начал осознавать, что на самом деле воинский путь его должен был пролегать не на север, а на юг. Конечно, хакан Крымского улуса почитал за честь видеть его во время походов во главе своего передового отряда. О Тугай-бее гуляла слава как об очень талантливом полководце, которым гордился бы даже Стамбул.
Но все же этого мало. По крайней мере дважды у него была реальная возможность войти со своими аскерами в Бахчисарай, чтобы раз и навсегда положить конец вражде между правящими кланами столицы. Он, именно он, имел куда большее право на крымский престол, нежели владычествующий ныне Ислам-Гирей, изгнанный им хан Кантемир или неугомонный в своих авантюрах и интригах Джанибек-Гирей.
Тугай-бей не мог простить себе, что не воспользовался ни одной из этих возможностей, не создал еще пяти-шести ситуаций, при которых мог бы оказаться во главе ханства. И правители чувствовали это. Посылая его аскеров во главе войска, они знали, что меньше всего возвращается из сражений тех, кто вступает в них первыми. И кто потом первыми принимает на себя удар врагов на степных границах ханства. Ослабляя его войска, ханы тем самым укрепляли свою уверенность, свой престол. Они правили, а он, Тугай-бей, храбрейший из храбрейших, так и продолжал оставаться их вечно опальным вассалом. И дожил до своих предсмертных дней сторожевым псом Перекопа. Вроде бы еще и не стар, но болезни, проклятые болезни…
— Повелитель, позволь прервать поток твоих глубоких мыслей.
— Говори, — приказал Тугай-бей после тягостной паузы, которая действительно понадобилась ему, чтобы вернуться из блужданий по лабиринтам оскорбленной памяти.
— В твой город вновь прибыл полковник Хмельницкий.
Тугай-бей медленно, натужно повернулся лицом к своему полководцу Сулейман-бею. «Какой еще полковник?! — тоскливо вопрошал его взгляд. — Чего вы все хотите от меня?!»
— …Из Запорожья, из Украины, — напомнил Сулейман-бей. — Из ставки атамана Запорожской Сечи.
— Значит, хан не принял его?
— Принял. Сын Хмельницкого оставлен в Бахчисарае заложником.
— Заложника хан у себя оставил, однако войск не дал, — проскрипел зубами Тугай-бей. — Потому что знает, что это война с Ляхистаном, а значит, король Владислав сразу же обратится к правителю Стамбула.
— Но заложник уже взят, благороднейший мурза. Он взят, и отступать от своего слова хан не привык.
Мурза поднялся со своего неуютного седалища и, приблизив лицо к бойнице, принял на себя порыв холодного влажного ветра. Того самого «ветра с юга», всегда приносившего с собой ностальгическое раскаивание по тому, что не сбылось и уже никогда не сбудется.
— Здесь, во владениях моих предков, повелеваю только я. Воля хана для меня не больше, чем воля хана, Сулейман-бей.
— Никто не способен оспаривать это ваше право, повелитель. Я всего лишь сказал, что нам выгоднее вести свои тумены вместе с полками Хмельницкого. Зачем добывать кровью аскеров то, что может быть добыто кровью самих неверных?
— О, да ты уже воспылал походной страстью, Сулейман-бей! — насмешливо молвил мурза. — Уже учуял след добычи. Теперь тебя ничто не остановит. Как волк, будешь тащиться за жертвой через всю степь, через тысячи миль, только бы настигнуть ее. И ничего в этом мире, кроме запаха крови твоей жертвы, для тебя уже не существует.
Сулейман-бей удивленно смотрел на мурзу. Взгляд его постепенно застывал, словно сок на свежих срезах оливы. Тугай-бей знал, что за внешней невозмутимостью его полководца и начальника дворцовой охраны таится неудержимая лавина гнева, способная разверзнуться словно огненная лава в давно застывшем кратере Кара-Дага. Когда маска молчаливого многотерпения сходила с его лица словно ледник с Караби-яйлы , оголяя целые камнепады ненависти и злобы на все живое и неживое в этом мире, Сулейман-бей не признавал никого и ничего. Он попросту не способен был что-либо осознавать и признавать. Не зря же по селениям Перекопа гуляла мрачная поговорка, что «в порыве ярости Сулейман-бей способен перегрызть глотку самому себе». Похоже, что так оно на самом деле и было.
— Никогда не поверю, повелитель, что вы осуждаете вожака своих степных шакалов за то, что он все еще не потерял нюх и силу, — почти простонал Сулейман-бей, покачивая при этом высоко запрокинутой головой.
— Просто ты слишком напоминаешь меня самого, чья жизнь тоже прошла в шакальих набегах.
— Но мы — татары, повелитель! Мы — воины и кочевники. Нам предначертано так самим Аллахом.
— Только потому, что так предначертано самим Аллахом, я и пошлю тебя во главе своих аскеров вместе с полковником Хмельницким, Сулейман-бей. Мы не были бы татарами-уланами , если бы позволили нашим саблям ржаветь и облипать жиром в кожаных ножнах.
Сулейман-бей воинственно расправил плечи и, положив руку на эфес своего ятагана, торжествующе рассмеялся:
— Мы пойдем на Уруссию, повелитель. Мы поможем им разжечь большую войну. И пока они будут уничтожать друг друга, мы будем отправлять караваны с добром в Перекоп.
— А когда ослабнут, перенесем столицу Перекопа туда, где сейчас находится их казачья Сечь, — то ли в шутку, то ли всерьез поддержал его мурза.
8
В тот вечер графиня де Ляфер так и не раскрыла своего замысла. Моряк был накормлен, ему предоставили отдельную комнатку, однако ночь он, судя по всему, провел не самую спокойную, чувствуя себя человеком, у которого выведали великую тайну, расплатившись всего лишь ночлегом да сытным ужином. Скудновато. Не для этого он добирался сюда из Дюнкерка. Не ради этого оставил службу на «Святой Джозефине». Он поставил на карту многое, но пока что не ясно было, собираются ли с ним играть по каким-то более или менее приемлемым рыцарским правилам.
Утром они вновь собрались втроем, за тем же столом, и если вместо красного вина слуга в этот раз принес белое — из этого еще ничего не следовало.
— Допустим, вы сумели разыскать князя Гяура… — возобновила прерванный разговор Диана де Ляфер. — Уверены, что он откроет вам тайну Земли Командора?
— Совершенно не уверен.
— Именно поэтому вы и обратились ко мне, любимец Нептуна? — улыбнулась графиня одной из тех своих улыбок, после которой самоубийство уже не кажется собеседнику чем-то из ряда вон выходящим. — Прекрасно зная, что генерала Гяура вы здесь не встретите.
— Не думаю, чтобы человек, который советовал мне обратиться именно к вам, ошибался. Если бы генерал и решился снарядить подобную экспедицию, то только по вашему совету. В то время как вы могли бы снарядить ее сами, для этого вы достаточно богаты и влиятельны. И советоваться по этому поводу с князем Гяуром вам ни к чему.
— Какой же вы неисправимый наглец, — незло констатировала де Ляфер.
— У меня нет иного выхода. С той поры, как мы с капитаном Хансеном стали совладельцами — скажем так — тайны Афронормандии, эта земля не дает нам покоя. А ведь расположена она сравнительно недалеко. Не нужно пересекать океаны. Идти можно вдоль берега, что довольно безопасно.
— Если не принимать во внимание прибрежных корсаров, которых полно на всем отрезке пути от Кале — вплоть до Земли Командора.
— Но корабль можно хорошо вооружить. Взять на борт роту охраны, с ружьями и луками, — неожиданно взревел шевалье де Куньяр. И Д? иана вынуждена была с подозрением взглянуть на стража замка, понимая, что этот златолюбец уже успел загореться идеей похода и в очередной раз заболеть кладоискательской лихорадкой.
— К тому же судов может быть несколько. Когда мы снарядим «Гяура», найти соратников окажется не так уж трудно, — подхватил его мысль Кшиштоф. — Конечно, по пути можно было бы захватить еще какое-нибудь корытце, однако не хотелось бы начинать святое дело с пиратства. Хотя никто не помешает нам в любое время поднять над кораблем тот флаг, какой подвернется под руку.
— И кто докажет, что корабль, который мы захватили по пути, не напал на нас первым?! — потряс кулачищем де Куньяр.
— Вижу, ночь не прошла для вас зря, досточтимые заговорщики, — насмешливо смерила княгиня взглядом их обоих. — Успели кое-что обсудить без меня?
Кшиштоф виновато покосился на шевалье. Тот расправил богатырскую грудь и принял вину на себя.
— Так, в общем… испепели меня молния святого Стефания. Поговорили по-мужски… Дело-то серьезное. И ясно, что вести корабль придется не вам, графиня…
— Мы вот о чем подумали. У вас есть доступ к кардиналу Мазарини, — вновь перехватил инициативу моряк. — Французская казна пуста, а войну на море мы вроде бы все равно проиграли. Кто запретит первому министру выделить хотя бы один военный корабль для участия в нашей экспедиции? Королева тоже возражать не станет.
— …Если уж так решит кардинал Мазарини, — почти механически подтвердила графиня. — А вас, значит, послал ко мне капитан Хансен, верно я поняла?
Кшиштоф немного замялся.
— Капитану не хотелось, чтобы здесь ссылались на него. Он обязан выполнять только волю владельца корабля. Вы ведь понимаете… Если Гяур заподозрит его в склонности к пиратству…
— …Которое у фризов, как и у норманнов, в крови. Ну да бог с ним. Зато теперь твердо знаю, что опытный капитан у нас уже имеется.
— Штурман — тоже, — ткнул шевалье пальцем в плечо Кшиштофа. — Лучшего боцмана, чем я, вам все равно не найти. Команда будет у меня вот здесь, — сжал кулачище с такой силой, словно пытался выжать воду из куска базальта. — Год на королевском флоте я все же прослужил.
Моряк удивленно взглянул на шевалье де Куньяра, затем на графиню.
— Так вы… согласны?! Я могу сказать об этом капитану?!
— Пока что можете сказать ему, что нас заинтриговала Афронормандия командора. Но не более того, — охладила его пыл де Ляфер. — Мы с вами еще довольно смутно представляем себе, что это за земля, какой от нее толк? Как добираться до ее берегов и с какими племенами придется сражаться за нее? Наконец, каковы там условия жизни.
— Вы перечислили все то, что интересует капитана Хансена и меня, — возрадовался Кшиштоф. — Поэтому уверен, что мой визит оказался не напрасным. Совет моряка: сделайте, госпожа графиня, так, чтобы это африканское путешествие в конце концов состоялось.
9
Хмельницкий вновь был поражен той убогостью, которую представляла собой крепость Ор-Капи. Невысокие глинобитные стены, кое-где уже основательно подернутые трещинами и отмеченные обвалами, полузасыпанные рвы, заваленные отбросами переходы…
Однако Тугай-бей, казалось, не замечал всего этого. Он показывал Хмельницкому свой город, свою крепость и свои владения с величественной щедростью правителя, у которого нет никаких секретов от союзника, словно дарил ему все это.
— Я не уверен, что ваша крепость готова хоть к какой-нибудь серьезной осаде, — позволил себе иронично заметить полковник.
— Но и не много известно случаев, когда кому-либо удавалось взять ее, — в том же ироничном тоне ответил мурза. — Если какие-то войска и прорывались в Крым, то лишь обходя Ор-Капи, — спокойно воспринял он выпад Хмельницкого. — И потом, к чему я должен готовить ее? Получив на северных землях союзника, перед которым трепещет даже Ляхистан, я вообще могу разрушить эти стены. Разве что первый удар вы решили нанести именно по Перекопу, а, полковник? Не таитесь. Помните, как говаривали наши предки: «Иду на вы!».
Хмельницкий помнил, что это относилось лишь к его славянским предкам. Однако огорчать татарина он не стал. Приятно удивило уже хотя бы то, что мурзе известен этот рыцарский вызов.
Трое суток прошло с тех пор, как Хмельницкий и княгиня Бартлинская появились в этом городе, прежде чем он сумел пробиться к мурзе. Лишь когда полковник приказал своей свите готовиться в дорогу и распустить слух о том, что глубоко обиженный Хмельницкий решил оставить Перекоп, не дожидаясь встречи с правителем, появился посыльный мурзы. С истинно восточным радушием он объявил, что светлейший Тугай-бей, да продлит Аллах счастливые дни его, наконец-то вернулся с охоты и очень обрадовался, узнав, что в его владениях находятся столь высокочтимые гости.
— Вот уж не думала, что к перекопскому мурзе труднее попасть, чем к крымскому хану, — ослепительно улыбаясь, молвила по этому поводу Стефания, в присутствии которой происходил весь этот обряд «приглашения к испробованию яда».
Хмельницкий признал, что сказано это было слишком смело и даже опрометчиво. Тем не менее про себя добавил, что чем мизернее чиновник, тем выше ценит он свое время и свое спокойствие.
Впрочем, полковник понимал, что Тугай-бей не подпускает его к себе не из-за чванства чиновников. Слишком обязан ему этот человек, чтобы вот так, по глупой прихоти, уклоняться от встречи. Скорее всего, правитель Перекопа выжидал, выясняя, чем закончилась встреча казачьего атамана с Ислам-Гиреем.
— Осматривая эти стены, я мысленно вижу мощные укрепления Кодака, — ответил Хмельницкий. Теперь уже была его очередь сдерживать выпад мурзы. — Надеясь при этом, что польскую крепость мои воины будут штурмовать вместе с аскерами правителя Перекопа.
Тугай-бей торжествующе улыбнулся: «Теперь ты конечно же станешь просить воинов? — мог вычитать в ней полковник. — Но получить у меня войска не так-то просто…»
— А что же наш светлейший хан?
— Он был очень гостеприимен и любезен.
— Настолько, что отказал в том, ради чего вы прибыли в Крым — в военной помощи.
— Если я верно понял, он очень хорошо осведомлен о нашей с вами дружбе. В том числе — о вашей поездке на Сечь, — деликатно напомнил Хмельницкий мурзе о тех истинных основах их дружбы, которые были заложены в дни, когда в роли просителя выступал он, могущественнейший мурза Ор-Капи.
— Хан решил воевать только саблями перекопцев? — едва сдерживал гнев Тугай-бей. — Понятно: чем слабее правитель Перекопа, тем увереннее чувствует себя Бахчисарай.
— Не берусь судить о ваших взаимоотношениях, светлейший. Но откровенно рассчитываю на нашу дружбу.
— Войска посылает не дружба, а мудрость. Чем дальше видит правитель, тем большим по численности своей становится войско, которое он посылает своему союзнику.
Хмельницкий догадывался, что это пока еще не окончательный ответ. Но уже кое-что.
Несмотря на свой откровенно убогий вид, крепость все же оставалась довольно внушительной. Широкий ров, пристройки и небольшие крепостные замки, которые усиливали мощь стен и создавали дополнительные очаги обороны; турецкие крепостные орудия, бомбардиры которых не ощущали недостатка в разрывных и каменных ядрах… А главное — мощный гарнизон, усиливаемый, в случае войны, жителями всех окрестных селений. Хмельницкий помнил, что, при любой серьезной опасности, здесь, на довольно узком перешейке, в течение двух дней мурзе удавалось собирать целую армию.
— Я знаю вас, Тугай-бей, как правителя, который умеет видеть значительно дальше, чем летят стрелы его воинов, — молвил Хмельницкий, завершая этот осмотр и давая понять, что хотел бы вернуться к переговорам о военном союзе. Но мурза вновь ушел от окончательного ответа.
Вернувшись во дворец, они еще почти час разговаривали о степной охоте, которая становится все скуднее; о донских казаках, которые, побаиваясь нападать на кавказцев, все чаще обращают свои взоры на Крым; о ситуации, которая складывается при дворах польского короля Владислава IV и султана Высокой Порты… Однако полковник понимал, что эта их встреча, по существу, так и завершится ничем. Тугай-бей все еще чего-то выжидает, что-то взвешивает на весах своей политической дальновидности и восточного коварства.
И лишь когда Хмельницкий стал прощаться, мурза не выдержал.
— Вы, полковник, так и не поинтересовались, как чувствует себя мой сын.
— Мой сын Тимош не раз сожалел, что у него нет возможности принять вашего сына, — проговорил гость, поднимаясь из-за богато сервированного стола. — Извините, если вас очень удивило, что я не поинтересовался, как поживает Султан-Арзы.
— Что вы, полковник, меня «очень удивило» бы, если бы вы поинтересовались этим, — хитровато оскалился мурза. — У вас достаточно такта, чтобы не напоминать старику отцу о спасении его сына, а следовательно, о долге, который за ним числится.
Теперь они рассмеялись вдвоем. Тугай-бей был доволен, что точно понял смысл недомолвок своего гостя и что тот простодушно признался в них. А заодно раскрыл причину той напряженности, что царила во время их сегодняшней встречи.
— Здесь может идти речь только об одном долге — долге человечности. Но мне кажется, что завели вы о нем речь только потому, что пытаетесь выяснить, что произошло с моим сыном.
Тугай-бей немного замялся.
— Мне действительно сказали вчера, что в Бахчисарай вы направлялись с сыном. Хотя скрывали, что сопровождавший вас юноша — в? — аш старший сын.
— И вы послали гонца в столицу, чтобы выяснить, действительно ли хан оставил его заложником?
— Разве нашелся бы мурза, который бы не послал своего гонца выяснить, почему его друг попал в немилость к хану? И насколько глубока эта немилость. Но больше всего меня интересовало, почему вы до сих пор не попросили вступиться за своего сына. Мне казалось, что, прежде всего, вы будете заинтересованы в его скорейшем освобождении.
«Вот чего ты опасался, старый шакал! — безо всякой злобы подумал Хмельницкий. — Вот почему оттягивал встречу со мной. Ждал возвращения гонца, который сможет прояснить все то, что происходило при дворе хана. Точнее, не гонца, а своего постоянного, давно засланного тобой во дворец Ислам-Гирея осведомителя, человек от которого, очевидно, прибудет завтра».
— Мне, конечно, очень дорог мой сын. Но, во-первых, хан был весьма благосклонен и ко мне, и к нему. Сын-заложник — это скорее дипломатический прием, нежели результат каких-то дворцовых интриг. А во-вторых, как бы ни был дорог мне сын, я не могу отягощать наши отношения, могущественный Тугай-бей, попытками столкнуть вас с Ислам-Гиреем. Зная, что поводов для подобных столкновений у вас и так более чем достаточно.
Тугай-бей несколько мгновений стоял напротив Хмельницкого с полузакрытыми глазами, думая о чем-то своем или в чем-то сдерживая себя.
— Увидимся завтра, господин полковник, — наконец решился он. — Завтра мы оба сумеем понять все то, что пока не совсем ясно сегодня.
10
— Ни один атаман, который выступал против польского короля до тебя, победы над Речью Посполитой так и не увидел. Да, я допускаю, что ты все-таки победишь, — лицо Тугай-бея словно бы обтянуто куском изжеванной рогожи: обветренное, шелушащееся, сплетенное из кусков загрубевшей кожи, изрезанных глубокими почерневшими морщинами. — Но что ты станешь делать, как будешь вести себя после победы?
— Буду добиваться от короля Польши справедливых законов, по которым православный люд украинский имел бы те же права, что и поляки.
Мурза смеялся настолько громко и заразительно, словно услышал нечто такое, что способно было изумить его.
— Зачем тебе законы польского короля, Хмельницкий?! Если уж ты победишь польскую армию, то зачем тебе выпрашивать законы у сената, который эту армию посылал против тебя? Издавай свои собственные законы! Какие хочешь — такие издавай.
— Но я не король.
— Разве Владислав IV родился королем? Нет? И ты — нет. Так объяви себя королем. Собери свой украинский сейм, и пусть он объявит тебя царем, королем, падишахом, императором… Кто посмеет помешать? — накладывал Тугай-бей седые усы на гнилые зубы. — Есть земля — значит, есть народ. А есть народ — должен быть правитель. Это тебе Тугай-бей говорит… Только султаном не объявляй себя — стамбульский обидится. Лучше всего пусть тебя провозгласят Запорожским ханом.
С той поры, как Хмельницкий стал гостем перекопского мурзы, до серьезного разговора у них так и не дошло. Правда, после прошлой их встречи неожиданно подобревший Сулейман-бей угощал его у себя в старом дворце, а затем показывал стены новой загородной резиденции, строительство которой начал на берегу Сиваша. С самого начала она задумывалась как укрепленный замок, вокруг которого постепенно сформируется новый город, эдакий Сулейман-Сарай.
В этот раз все выглядело по-восточному щедро и гостеприимно. Хмельницкому и его людям кланялись и говорили возвышенные льстивые слова, со злорадством наблюдая при этом, как полковник нервничает, порываясь в покои мурзы. Теперь, когда его сын остался заложником Ислам-Гирея, пути к отступлению у Хмельницкого уже не было. Тем более что дело шло к весне, а к боям ни его войско, ни войско мурзы еще не было готово.
— В У? краине правители издревле называли себя великими князьями или же гетманами. Какой титул повелит мне принять войсковая старшина и казачий круг — тот и приму, — неожиданно резко ответил Хмельницкий, удивив этим мурзу. До сих пор полковник вел себя совершенно невозмутимо.
Тугай-бей допил чай, брезгливо отодвинул чашку и, упершись кулаками о ковер, на котором они, скрестив ноги, восседали, потянулся к Хмельницкому.
— Ты зачем прибыл ко мне, полковник? Тугай-бей тебя спрашивает.
«Наконец-то», — облегченно вздохнул Хмельницкий. Но прежде чем ответить сделал еще несколько глотков. Теперь он мог позволить себе поиграть мурзе на нервах.
— Слышал, что собираетесь в поход, досточтимый мурза. «Когда солнце приходит с юга, крымские кони устремляются на север» — так у вас говорят? Снарядите десять тысяч воинов. Я снаряжу сто тысяч. И мы вместе пойдем на Ляхистан.
Мурза насмешливо взглянул на полковника и недобро ухмыльнулся.
— Ты заманишь мои войска в степи и перебьешь их там во время первого же ночлега. А потом приведешь своих неверных под стены Перекопа и возьмешь его голыми руками.
— Если бы мне нужен был Перекоп, досточтимый мурза, я сидел бы сейчас за столом в королевском дворце Варшавы и ждал, пока Владислав IV снарядит против Крыма свое двухсоттысячное войско. А он только и ждет, когда я приду к нему с просьбой послать войска, поскольку считает позорным для себя платить дань крымскому хану. Не зря же договор, согласно которому Польша платила ее, король объявил несправедливым.
— Ни один правитель не считает дань справедливой. Но от дани освобождает не гонор, а сабля.
— К этому я и веду. Ваши войска, мурза, будут лишь свидетельством того, что Крым — с нами. А платой вашим воинам станет огромная добыча, которая ждет нас в богатых польских обозах и поместьях.
— Когда ляхи собираются на войну, они снаряжают такие обозы, словно отправляются на свадьбу, — вновь презрительно оскалился мурза. — Очень богатые обозы, ты прав, полковник, — и, мечтательно помолчав, добавил: — Десять тысяч воинов не дам. К тебе на Сечь придут всего четыре тысячи.
— Но этого слишком мало.
— Если мы будем тратить время на торги, мне придется согласиться только на две тысячи. И тогда тебе покажется это достаточным.
— Но этого мало, — почти простонал Хмельницкий, в отчаянии повертев головой. — С таким войском даже стыдно возвращаться на Сечь.
— Я воспринимаю твои слова, полковник, как молитву благодарности Аллаху, — продолжал добивать его мурза, воспользовавшись тем, что Хмельницкий возмущался на своем украинском. — Благодарности за то, что Аллах говорит мне: «Этот полковник, этот неправоверный гяур очень близок тебе по духу. Помоги ему, и, когда настанет время, он поможет тебе». А еще Аллах говорит мне: «У хана Крыма были все основания и возможности помочь этому воину, однако он не помог. У тебя же были все основания отказать ему в помощи, поскольку он обратился прямо к хану, а не к тебе, однако ты простишь ему это высокомерие. Если ты не поможешь ему, а он не станет помогать тебе, то кто же способен помочь вам обоим?»
«Вот так и заключаются тайные союзы, — подумал Хмельницкий, — о которых знают только двое. — Эти союзы прочны, поскольку не осквернены никакими официальными договорами и клятвами. К тому же им не страшен суд истории, для которой они недоступны, как недоступны тайные помыслы Аллаха».
— К слову, помогать вы станете мусульманину, поскольку, находясь в Турции, я принял ислам.
Полковник замер, ожидая, какой будет реакция мурзы, и был поражен, когда тот безразличным тоном ответил:
— Меня больше интересует то, что ты принял командование армией, состоящей из запорожских казаков, которые куда чаще были моими врагами, нежели союзниками, а также из украинских крестьян, которые куда чаще становились моими жертвами, нежели врагами, и у которых есть все основания не только ненавидеть меня, но и бояться.
— Аллах, как всегда, непостижимо мудр, — вежливо склонил голову Хмельницкий, отдавая дань уважения не только мудрости Аллаха, но и житейскому прагматизму Тугай-бея.
Полковник всегда презирал тех восточных правителей, что загоняли свои ум и волю в религиозные догматы; свои действия стреноживали путами суеверий, а дипломатический талант слишком уж расцвечивали восточной хитростью. До сегодняшнего дня Тугай-бей в его представлении оставался именно таким «восточным коконом» словоблудия. Но теперь отношение к нему изменилось, и полковник даже пожалел, что не решился встретиться с ним еще до поездки в Бахчисарай.
Он понимал, что мурза конечно же будет преследовать свои, и только свои интересы. Но уже сейчас ясно, что у них появятся общие тропы. И какое-то время они могут идти сообща, хотя и каждый к своей цели.
— То, что я встретился с ханом и получил его напутствие, облегчает нашу встречу и освящает наши решения. Поэтому я не стану оправдываться. Но признаюсь, что был неправ в другом. Я знал вас, мурза Тугай-бей, как великого воина. Однако слишком недооценивал как политика. Теперь у меня есть все основания раскаиваться по поводу своей недальновидности.
Тугай-бей подергал кончик уса — Хмельницкий уже заметил, что мурза делает это всякий раз, когда ему не терпится высказать какую-то важную мысль. Словно бы здесь, в правой части уса, скрывалась некая внутренняя, понуждающая к раздумьям и глубокомыслию сила.
— Мы, восточные правители, привыкли к лести. Она давно стала неотъемлемой частью не только придворного этикета и дипломатического церемониала, но и смыслом самой нашей жизни. Однако вы — европейский политик, и, как видите, я стараюсь вести себя с вами так, как принято вести себя европейцу с европейцем.
— Тем более что Крым трудно признать азиатским захолустьем.
— Перебивать восточных правителей во время беседы — тоже отличительная черта исключительно европейских послов и политиков, — невозмутимо заметил мурза. — Но сегодня мы отойдем от обид и церемониалов. Вынужден признать, что до нашей встречи в Диком поле я не только недооценивал вас, но и мало что слышал о таком полковнике. Правда, мне стало известно, что некий сотник, вернувшийся из Турции и принявший там ислам, возведен польским королем в генеральные писари реестрового казачества с дарованием ему чина полковника. Этого вполне достаточно для того, чтобы подослать наемных убийц и лишить казаков их нового полководца. Но совершенно недостаточно, чтобы зауважать этого самого полководца.
Появились две служанки с фигурами и движениями танцовщиц. На подносах, которые они опустили перед мурзой и его гостем, стояли кувшины с фруктовым напитком. Оба мужчины не удержались, чтобы не провести руками по бедрам девушек. Та, что прислуживала полковнику, задержала свой стан в почтительном изгибе и взглянула на своего повелителя. Уловив едва заметный кивок мурзы, она сразу же повернула свое полнолунное смуглое личико к Хмельницкому и плотоядно улыбнулась, давая понять, что нынешний вечер ему посчастливится провести не в занудных разговорах с заметно постаревшим и сдавшим мурзой, а в ее объятиях.
— И когда следует ждать десять тысяч воинов, которые прибудут на помощь моей армии? — вернулся полковник к тому, ради чего проделал долгий и трудный путь из Сечи до Перекопа.
— Мы формируем свои тумены значительно быстрее, чем вы — свои полки. К тому же мы не признаем обозов. У каждого воина есть лук, стрелы и несколько боевых коней.
— То есть я могу рассчитывать, что в марте, когда в южных степях Украины сходит снег, а ночи становятся достаточно теплыми, чтобы не разводить костров, ваш отряд присоединится к нам?
— Но придет не десять тысяч, а четыре, — резко молвил Тугай-бей, подчеркивая, что решение это окончательное и нет смысла его оспаривать. — Четырех тысяч воинов-татар вполне достаточно, чтобы своим свирепым видом, криками «алла-алла!» и изнуряющими обстрелами из луков привести поляков в ужас. Ведь мои воины нужны тебе в основном для этого, разве не так?
— Еще две тысячи казаков мы переоденем в вывернутые овчинные тулупы и посадим на татарских коней. Чтобы ужас охватил как можно больше польских глаз и умов.
— Воинов-татар это не обидит, — в сугубо восточной манере выразил свое согласие с таким перевоплощением Тугай-бей. Из этого же согласия следовало, что казакам будет выделено для их целей две тысячи запасных татарских коней. — Но мои воины составят резервный корпус и по-настоящему вступят в бой лишь тогда, когда вы начнете крупное сражение и когда всем станет ясно, что войну начали именно вы, а не татары.
И в этот раз Хмельницкий вынужден был признать, что Тугай-бей не зря претендует не только на роль полноправного правителя Перекопа, но и на титул хана.
— Можете быть уверены, правитель, что они вступят в бой как наши союзники, которые прибыли не погибать в боях, а делить славу победителей.
Тугай-бей лукаво ухмыльнулся. Цена подобных заверений ему была известна.
— Пригласить татарских воинов, чтобы они разделили воинскую славу казаков? Вы меня расстроили, полковник.
— Быстрые татарские кони, — не обратил внимания на его иронию Хмельницкий, — оказываются очень кстати в тех случаях, когда нужно преследовать врага, чтобы, добивая его, захватывать обозы.
— Мы уже несколько столетий живем в Европе, это так, — признал Тугай-бей, — но этого оказалось слишком мало, чтобы мы успели оставить свои азиатские кочевья и окончательно осесть на вашем материке.
«Извинение, достойное великого правителя Востока», — признал, в свою очередь, Хмельницкий.
11
Это был их последний привал. До заката солнца кавалькаду сопровождали проводники, посланные Тугай-беем, а только что где-то там, впереди, на холмах, прогарцевал небольшой разъезд, который, очевидно, был казачьим.
Повозки, карета и четыре шатра поставлены в небольшой квадрат, образовавший лагерь на плато между небольшим терновником, степной кручей и берегом какой-то речушки.
Окинув привычным офицерским взглядом эту местность, Хмельницкий пожалел, что он здесь без войска. Почти идеальное место для лагеря. Полковник решил запомнить его, чтобы во время похода на Крым разбить здесь свой тыловой лагерь, к которому, в случае неудачи, можно было бы с боем отойти.
— Знаете, полковник, мне иногда хочется предложить вам: оставьте свои казачьи войска и отправляйтесь со мной. В моем кортеже никто не распознает в вас бывшего опального атамана. К тому же вы всего лишь замышляете восстание, а я посему уверена, что король сумеет простить вас. Уж об этом я позабочусь.
— Предлагаете возглавить вашу охрану до прибытия в Чехию?
— Точнее сказать, иногда мне хочется предложить вам это.
— Что же мешает?
Мерно озаряют темноту три костра. В котлах варится нехитрая походная еда. Небольшой табун коней гарцует на заливных лугах по обоим берегам речушки.
— Тогда вы стали бы всего лишь беглецом, изгнанником. И я бы никогда не простила себе этого. Вам суждена совершенно иная судьба.
— Вы знаете, что мне суждено?
— Предчувствую.
Они медленно уходили по склону возвышенности, все отдаляясь и отдаляясь от лагеря. И ночь принимала их как беглецов, укрывая их и ограждая от мира величественным спокойствием бесконечной степи.
— Я не так уж много могу предвидеть в этой жизни. Но всегда безошибочно определяю людей отверженных, все стремления которых будут развеяны прахом бытия.
— Причем все эти люди тянутся почему-то именно к вам, — едва заметно улыбнулся Хмельницкий невидимой в ночи доброй улыбкой.
— Не пытайтесь быть пророком. Вам ведь уже известно, что меня называют Королевой отверженных, — шутливо разоблачила его Стефания. — Но вы-то к таким людям не принадлежите.
— Хотелось бы надеяться.
— Не скромничайте. Надеяться должна я. Вы же — идти к своему божественному факелу на вершине Олимпа.
— «Идти к божественному факелу на вершине Олимпа», — улыбнулся Хмельницкий. — Я запомню это.
— Мне будут доставлять огромную радость известия о том, что армия Хмельницкого разгромила поляков на Днепре, взяла штурмом Каменец, подступила к Львову… Имение моей тетушки под Краковом вы, надеюсь, пощадите? — хитровато прищурилась Стефания.
— Мои воины будут охранять его как святыню. Тем более что я не стремлюсь быть завоевателем Польши. Лавры могильщика Речи Посполитой меня не прельщают. Мой «факел на вершине Олимпа» — свобода Украины.
Отсюда, с холмистого плато, их небольшой лагерь казался Стефании стоянкой какого-то степного племени — маленького, беззащитного, спасающегося от могучих врагов в этом степном пристанище. Настанет рассвет, степь по ту сторону речушки огласит боевой клич врагов, и последние воины племени, уведя своих коней за ограду из повозок, примут последний бой.
Погибнут воины. Перебьют младенцев. Уведут в рабство молодых женщин, и никто больше не вспомнит о том, что когда-то здесь, на берегу этой речушки, погибло целое кочевое племя.
* * *
Предавшись своим фантазиям, Стефания восприняла как совершенно естественный порыв то, что полковник приблизился к ней сзади и, обхватив за плечи, привлек к себе. Он был сильным и мужественным. Тем последним варваром-кочевником, который спасет ее и благодаря этому продолжит род. Спасет, защитит и возьмет в жены…
Все еще пребывая в вымышленном мире своего кочевого бытия, княгиня инстинктивно прижалась к полковнику плечами и восприняла его ласки с такой неброской женской радостью, с какой женщина ее возраста может воспринимать только ласку своего последнего защитника, своей надежды.
— Я буду гордиться тобой, — прошептала она, — узнавая, что из безвестного полковника ты становишься генералом, командующим, знаменитым полководцем степной армии повстанцев. Я буду молиться, — шептала она, принимая его несмелые поцелуи, — чтобы удача не предала тебя, а воинская слава достигла самых отдаленных столиц Европы. Чтобы, установив на своей священной земле мир и спокойствие, ты рано или поздно все же подступил к стенам моего скромного замка и с непокрытой головой ждал, пока я покажусь на надвратной башне. Наверное, это мои слишком уж немыслимые фантазии?
— Если я появлюсь у ворот вашего замка, Королева отверженных, то вряд ли стану дожидаться, пока мне откроют. По привычке возьму их штурмом, — шутливо пригрозил Хмельницкий.
— Бог-дан, — нежно произнесла Стефания, обхватив ладонями его лицо. Это «Бог-дан» она произнесла с сильным ударением на первом слоге и с таким романтическим акцентом, что полковнику, как мальчишке, захотелось, чтобы она вновь повторила его имя. И чтобы отныне он слышал его как можно чаще, и всегда — из уст этой женщины.
— Сте-фа-ния… — В его произношении имя княгини получилось слишком грубым и невнятным, однако чешка не заметила этого. Она видела своего полковника таким, каким желала видеть. Каким нафантазировала себе, сотворила в своем воображении, а посему многое не замечала и прощала. Она умела делать то и другое.
— Бог-дан…
— Сте-фа-ни-я…
Они оба понимали, сколь запоздалой оказалась эта их встреча и эта любовь. Но, чем отчетливее они это осознавали, тем яростнее тянулись друг к другу, маня и лаская… Оплакивая то, чего недополучили в молодости, и страстно любя то, что беззастенчиво оплакивали в молодые годы.
— Бог-дан…
— Сте-фа-ни-я…
— Теперь у тебя получается нежнее, — прошептала княгиня, уткнувшись лицом в полу его шерстяного дорожного плаща.
— Все равно не смогу произнести так, как чувствую.
— Да это и невозможно. По себе знаю, — улыбается Стефания.
Пылают костры. Басуют почувствовавшие свободу кони. Потрескивают под порывами ветра кроны чахлых степных деревьев. И луна, неспешно выплывающая из-за черно-синего перевала туч, освещает две затерянные посреди степи фигуры, так и оставшиеся где-то между прошлыми и будущими веками, между поколениями и цивилизациями.
— Бог-дан…
— Сте-фа-ни-я…
— Я поманила бы тебя в свою Чехию, за мощные стены замка, у которого наконец-то появился бы настоящий хозяин и настоящий защитник. Но в таком случае уже никогда не смогла бы возгордиться тем, чего ты достиг, и тем, чего еще достигнешь в этом мире.
— Перед каждым сражением я буду возрождать в памяти твой образ и молиться на него, как на икону святой заступницы.
— «Святая Стефания Моравская» — так будет называться твоя икона?
— Лучшие знатоки всех религий и вер станут ломать головы, пытаясь постичь, к какой из них принадлежит и кем канонизирована эта святая Стефания Моравская…
— Но так и не смогут добраться до грешной истины, — с улыбкой поддержала его мечтания княгиня.
Она умела улавливать и продолжать мысль. Умела подхватывать и обожествлять улыбку, умела создавать из мужчины кумира — да так, что он становился кумиром не только в ее, но и в собственных глазах. Такая женщина достойна любого монарха Европы. Владея такой женщиной, невозможно не стать королем. А став им, невозможно не посвятить остаток жизни тому, чтобы овладеть такой женщиной.
Он придет к своему трону. Он добудет корону собственным мечом и только потом предстанет пред вратами того единственного замка, который готов штурмовать всю свою жизнь. Штурмовать, не сжигая и не разрушая, а любя…
— Сте-фа-ни-я…
— Помнишь ту ночь, когда я ворвалась в твою опочивальню?
— Будь я проклят, что согласился привести к себе наложницу-грузинку…
— Напрасно. Наложница была ослепительно красивой и молодой. В этот раз Карадаг-бей по-настоящему расщедрился, — успокоила его Стефания. — Только я пришла не для того, чтобы самой увлечь тебя. И не для того, чтобы своим появлением упрекнуть тебя в неверности.
— Это была последняя моя «неверность», — покаянно поклялся Хмельницкий и, что самое странное, поверил своей клятве. И это он, которого знали не только в графских салонах Потоцких, но и во многих других аристократических кругах…
— Я вообще появилась там не в связи с наложницей, — пропустила мимо ушей его мужские, монашеские клятвы Стефания. — Просто мне вдруг стало страшно. Когда я узнала, что твоего сына пытаются оставить заложником, я испугалась. Мне показалось, что что-то там, при ханском дворе, изменилось. Вмешались какие-то третьи силы. Возможно, что-то насплетничал князь Тибор. Нет-нет, он-то как раз способен на такое. Не оправдывайте его, полковник… И они решатся отравить вас. Сейчас. Чтобы не взрастить у себя под боком полководца, перед чьим именем со временем будет трепетать весь таврический Татарстан. Меня пригнал к вам страх — вот в чем дело.
— Такая опасность, конечно, была. Но я не думал о ней.
— Еще бы! Растаяв под ласками юной наложницы, — не удивилась Стефания. — А я вот испугалась. Мной овладел страх потерять вас. Навсегда. Вернуться в свою Моравию в еще большем одиночестве, чем покидала ее, для меня это было бы невыносимо. А так я возвращаюсь, унося в душе вас, мой степной рыцарь.
— Сте-фа-ни-я…
— Бог-дан… Я возвращаюсь туда, за холодные стены своего гордого одиночества, святой Стефанией Моравской. О чем еще никто не догадывается и вряд ли когда-нибудь догадается.
— Мы сохраним это втайне не только от папы римского, но и от Господа Бога.
— Кажется, я уже сотворила себе своего Бога, да простят меня все прочие боги, на земле и небесах сущие — от Иисуса до Магомета. Теперь мне есть, кому молиться.
— Поэтому и считаю тебя своей святой.
Их губы искали друг друга. Их глаза пытались пробить взорами едва освещенный луной мрак, чтобы слиться со взглядом другого. Их руки то сплетались, то блуждали под одеяниями, терзаясь вечной тоской влюбленного тела и растерзанного любовью духа.
— Бог-дан…
— Сте-фа-ни-я…
— Появившись тогда в опочивальне, я спасла тебя от того, что могло случиться в ту ночь.
— Только так отныне я и буду воспринимать твое появление в замке Карадаг-бея.
— Когда-нибудь я точно также появлюсь в твоем замке.
— Из трех степных шатров?
— …Между двумя рядами повозок и оцеплением из костров, на которых будет готовиться в котлах нечто такое, что не имеет никакого названия… — поддержала его Стефания.
И Хмельницкий вновь, уже в который раз, задался совершенно немыслимым вопросом: как случилось, что до сих пор он жил, не зная этой женщины? Как случилось, что большую и лучшую часть своей жизни он прожил, даже не догадываясь, что где-то томится в своем величественном одиночестве его святая Стефания Моравская?
В том, что жизнь так жестоко распорядилась их бытием, было что-то слишком несправедливое по отношению к ним обоим.
12
Это странствие не могло быть вечным. Их путь обрывался посреди степи, у заброшенного казачьего хуторка-зимника, который находился уже верст за двадцать севернее Бучского острова, приютившего повстанческий отряд Хмельницкого, — дальше продвигаться было опасно. Им и так дважды встречались разъезды реестровых казаков, состоявших на службе у поляков. Если полковнику удавалось избежать стычки с ними, то лишь потому, что княгиня Бартлинская выдавала его за чешского дворянина, командира своей охраны. А никто из казаков, имевших приказ арестовать Хмельницкого, где бы он им ни попался, не знал его в лицо.
— Я все поняла, — положила свою руку на ладонь полковника княгиня Стефания, когда, после придирчивых расспросов, им с большим трудом удалось развеять подозрения второй заставы. — Вам следует возвращаться, полковник. У нас, конечно, достаточно людей, чтобы справиться с подобным разъездом, но мне не хотелось бы начинать свое путешествие по польскому королевству, устилая украинскую степь трупами его воинов.
— Благоразумное решение, — согласился Хмельницкий. — Советую навестить крепость Кодак и потребовать несколько реестровых казаков для сопровождения. Хотя бы до Чигирина. Как видите, здесь небезопасно. Рекомендательного письма Потоцкого, которое имеется у вас, будет вполне достаточно, поскольку граф Николай Потоцкий является сейчас коронным гетманом.
— Но у меня есть и грамота полковника Хмельницкого, — с легкой грустинкой напомнила Стефания.
— На тот крайний случай, когда подвергнетесь нападению отряда повстанцев, идущего на Сечь. Эти отряды пробираются ко мне, поэтому моего письма будет вполне достаточно, чтобы остепенить их. Если только среди этих сорвиголов обнаружится хотя бы один человек, владеющий грамотой и знающий, кто такой Хмельницкий.
— Решено, остановлюсь в Кодаке. — Несколько минут они ехали молча, оставив обоз и охранение у зимника. Они удалялись в степь, в сторону польской крепости и, казалось, нет силы, способной разлучить их, пусть даже перед лицом самой страшной опасности. — Насколько я поняла, вам вскоре придется штурмовать эту крепость.
— Сразу же после того, как удастся выбить польский полк с Хортицы. Впрочем, извините… Вы не должны быть посвящены во все эти дела.
— Должна, полковник, должна. Я постараюсь остановиться в Кодаке и все внимательно осмотреть и узнать. Если бы нам суждено было увидеться вновь, я смогла бы сообщить, какой там гарнизон и сколько орудий. Ведь это важно для вас?
Хмельницкий взглянул на Стефанию с явным испугом. Не хватало только, чтобы, ради их дружбы, она превращалась в шпионку.
— Не смейте рисковать собой. Если понадобится, мои казаки добудут десятки пленников и узнают все, что только нужно знать. К тому же надо учесть, что я уже бывал в этой крепости и отлично знаю ее план и мощь.
— Ну что вы так встревожились?
— Слышите, княгиня, я запрещаю вам предпринимать что-либо такое, что может поставить вас под подозрение. Мы уже, по существу, в состоянии войны с польской армией, а значит, времена наступили суровые.
Спустившись в небольшую долину, Хмельницкий первым сошел с коня и помог сойти Стефании.
Они ничего не говорили друг другу. Все, что можно было сказать, уже сказано. Все, о чем можно было помолчать, — утоплено в молчании.
На глазах ее он видел слезы, однако не смел утешать, поскольку, к стыду своему, не знал, что поделать с собственными слезами. И это он, «полковник-иезуит», как называли его поляки, разжалобить которого было не легче, чем камень.
— Сте-фа-ни-я…
— Бог-дан…
Эти два слова заменяли им целые исповеди, поскольку ими они могли выразить все то, что не способны были выразить всеми остальными словами.
— Сте-фа-ни-я… — произносил он словно заклинание.
— Бог-дан… — вторила она. — В Кодаке я постараюсь не задерживаться. Основательно отдохну уже в Черкассах, где надеюсь найти приют в одном из имений Потоцких.
— Моего, как оказалось, лютого врага. А ведь именно с его благословения в 1638 году, сразу же после разгрома повстанцев гетмана Гуни , я был избран сотником реестрового казачества. Да и потом судьба сводила. С татарами да турками воевать все же легче, нежели со своими братьями-славянами. Что же касаемся Польши, то трудно сказать, какой крови больше пролито нами в схватках друг с другом: той, что закипает в нас во вражде, или той, что роднит сотни тысяч наших родов?
— Бог-дан…
— Сте-фа-ни-я…
— Я понимаю, как тебе нелегко сейчас. Даже думаю о том, что, может быть, еще не поздно отступиться от своих замыслов.
— И это говорите вы, княгиня!
Стефания грустно улыбнулась.
— Да, это говорю я, мой старый степной воин. Оказывается, я способна изрекать и такое.
— А как же быть со священным факелом на вершине Олимпа, огонь которого должен освящать все мои помыслы и деяния?
— Бог-дан…
— Сте-фа-ни-я…
— Буду утешать себя тем, что войну вы начинаете не из вражды к родственным мне князьям Потоцким, а из любви к страждущему народу своему.
— Что очень важно осознавать. Прощайте, святая Стефания Моравская.
— Прощайте, мой степной рыцарь.
Пока обоз уходил в сторону Кодака, Хмельницкий с грустью смотрел ему вслед. Вместе с уходом Стефании отходила в воспоминания вся прожитая им в течение этих трех недель странствия жизнь. Да, целая жизнь.
Он стоял на возвышенности и смотрел вслед обозу княгини до тех пор, пока степное марево не слилось с его слезой прощания.
— Господин полковник, — взволнованно доложил Савур, успевший за это время провести разведку окрестностей. — Впереди, у речки, польская застава!
— Сколько их там?
— Шестеро.
— Гусары?
— Нет, похоже, что реестровые казаки. Они пока не заметили нас, но лучше обойти их вон по той долине, а лучше — вообще уйти на несколько верст в степь. Тут, неподалеку от Днепра, у них сейчас застава на заставе, перехватывают мелкие группы повстанцев, идущих на Сечь.
— Так мы тоже идем на Сечь.
— Но…
— Скажи им, что ты из отряда Хмельницкого и предложи перейти к нам. Польша платит жалование деньгами, Украина — надеждой и слезами. Пусть выбирают.
— Так и передам.
— Пока мы преодолеем вон те холмы, переговоры должны быть завершены!
Однако отведенного времени Савуру и двум его казакам хватило лишь на то, чтобы понять: застава реестровиков переходить на сторону повстанцев не собирается. Жалованье и армейский харч их вполне устраивали. Мало того, поняв, что имеют дело с эмиссарами Хмельницкого, казаки ринулись было за ними в погоню, не сообразив, что за холмами их ждет засада.
Спешившись, Хмельницкий и его спутники укрылись за повозками и крупами коней и встретили реестровиков залпом из пистолей и луков. Один польский служака сразу же был убит, двое остались без коней, остальные, отстреливаясь, начали уходить в степь.
— Что делать с этими? — незло спросил Савур, указывая кончиком сабли на двух реестровиков. Один из них попытался спастись на раненом коне, другой, сам легко раненный, убегал вместе с ним, держась за стремя.
— Изрубить! — жестко приказал Хмельницкий.
Савур удивленно взглянул на него, как бы вопрошая: «Может, все-таки пощадить? Это же украинские казаки!».
— Что смотришь, сотник? Я сказал: изрубить! И можете считать, что двумя врагами на этой земле стало меньше. Не сомневайтесь, нас реестровики щадить не станут.
— Как скажешь, полковник…
«Савур и другие повстанцы видели меня с женщиной, да к тому же — с иностранкой, — поиграл желваками Хмельницкий. — А значит, видели слабым. Им не верится, что после всех тех прощальных ночных костров и расставаний я сумею остаться воином, командующим повстанческой армии. А мне такая слава не нужна».
— Тех, что все еще в седлах, тоже снять! — прокричал он, выхватывая саблю и увлекая казаков в погоню за заставой.
13
Виконт де Жермен провел папского нунция и вернулся в кабинет. Кардинал вновь стоял у залитого дождем окна, словно, собравшись в дальнюю дорогу, мучительно ждал соответствующей погоды.
— Вы не правы, виконт, — молвил он, не оглядываясь на секретаря, а попросту уловив его присутствие, — далеко не всякое посещение нашего с вами обиталища папским нунцием заканчивается обоюдной анафемой. Иногда мы с нунцием даже умудряемся благословлять друг друга.
— Вы имеете в виду согласие, которого достигли по поводу папского послания?
— Не возражайте, виконт, это действительно неплохой ход. Нам во что бы то ни стало нужно заполучить это послание. И, уже прикрываясь им, как фиговым листком…
— Весьма дальновидно, — кротко согласился де Жермен.
— И пусть только нунций посмеет явиться ко мне в следующий раз, не имея такого послания, — воинственно молвил Мазарини, возвращаясь к столу и решительно усаживаясь за него с видом человека, только что обстряпавшего важное государственное дельце.
— Можете не сомневаться, он обязательно появится с неким секретным посланием, как шулер — с тузом в рукаве. Причем я совершенно не удивлюсь, если это произойдет поразительно скоро.
— А почему это вы не удивитесь, виконт? Что это вы загадочно так пророчествуете здесь, не боясь прогневить ни меня, ни хотя бы Всевышнего — что, конечно, менее опасно для вас?
— Да потому, что это же послание уже лежало в папке нунция. В той самой, которую он так демонстративно выставил на столе перед вами.
Наступило тягостное молчание, которое кардинал и его секретарь долго не решались нарушить.
Прежде чем подняться, Мазарини неожиданно брезгливо провел рукой по столу, будто хотел смести все имеющиеся там бумаги, освобождая место под ту единственную, которую желал видеть там и не увидел.
— То есть вы уверены… что послание папы римского уже существует и что оно находилось в папочке нунция? — глухим сдавленным голосом спросил он секретаря. — Или это всего лишь ваше предположение?
— Абсолютно. Когда я приглашал его, нунций доверительно сообщил мне об этом, спросив, не лучше ли будет, если я сам передам вам это послание. То есть на словах волю папы передаст он, а, следовательно, формальности будут выполнены… Но помня, что вы — кардинал, и зная ваше отношение к подобным посланиям… В то же время, боясь оскорбления, которое может быть невольно нанесено не только ему, как папскому послу, но и самому Непогрешимому!..
— И вы, конечно, отказались принять послание папы?
— Естественно. Сославшись не на лень свою, а на существующий этикет. В свою очередь, нунций не решился выложить его вам на стол. То есть, точнее, не успел выложить его, поскольку вы столь неожиданно повели речь об услуге, которую посол может и должен оказать вам Мазарини вновь сел, нет, буквально упал в кресло, и вдруг громко расхохотался. Он хохотал долго и неискренне, принуждая себя к этому смеху, в котором пытался утолить жажду разочарования самим собой. И чем дольше он смеялся, тем отчетливее виконт понимал, что не такую уж хорошую услугу он оказал своему шефу, как ему казалось.
— Много раз я давал себе слово уволить вас как личного секретаря, виконт де Жермен. Несколько раз, как вы помните, даже готовил соответствующие распоряжения…
— Извините, ваше высокопреосвященство, но я вынужден был готовить эти распоряжения сам. Поскольку вы до сих пор не назначили себе второго секретаря, который, кстати, вам положен.
— …Но теперь я сказал себе: нет, с таким секретарем я не расстанусь даже в том случае, если меня изгонят из кабинета первого министра вместе с ним. Если только не из-за него.
14
Шел четвертый день изнурительной походной муштры. Поднимаясь на возвышенность, на которой еще чернели остатки сгоревшей когда-то давно казачьей сторожевой вышки, Хмельницкий часами наблюдал, как его крестьянское войско, под командованием опытных казаков, спешно возведенных им в звания полковников, сотников и хорунжих, постепенно превращалось из неуправляемой, бунтующей вооруженной массы — в более или менее дисциплинированное войско.
По степи еще гуляли холодные зимние ветры. Под февральской стужей покрывались ледяной проседью едва приметные ручейки, образовавшиеся здесь, на диких равнинах, после недавней случайной оттепели. А низкие серые небеса набухали фиолетово-синими нарывами предвьюжных туч, медленно накрывая собой небольшие холмы, восстающие на границе между Диким полем и Приднепровской возвышенностью.
Не привыкшие к трудным военным учениям, крестьяне измученно роптали, тем не менее вновь и вновь шли на штурм этих холмов словно на бастионы Кодака. Но, прежде чем бросаться на очередной штурм, пехотинцы рытьем окопов оскверняли не потревоженную плугом землю, зарываясь в нее с таким остервенением, словно, возненавидев весь мир, погружались в собственные могилы. Валы, возникавшие между их окопами, бурыми косогорами и серым поднебесьем, вполне могли сойти за могильные насыпи.
— Кажется, они уже выбились из сил, — попытался прервать эту воинскую экзекуцию полковник Клиша, представая перед Хмельницким. — Надо бы дать им передышку и вернуть в лагерь на Бучском, иначе часть обморозится, часть разбежится.
— Они пришли сюда сражаться. Пусть познают, что такое военный поход, хотя бы на таких отроческих забавах.
Клиша понимающе помолчал и отсюда, с высоты холма, вновь осмотрел муравьиную возню крестьянских сотен. Одни из них все еще штурмовали небольшую гору, тащась туда со штурмовыми лестницами и пытаясь преодолевать по ним словно по кладкам ими же вырытые крепостные рвы; другие учились сводить в лагерь крестьянские повозки, стягивая их колеса цепями и поднимая вверх оглобли; третьи в сотый раз меняли позиции двух старых, отрытых из песка — из казачьих тайников — турецких орудий, припрятанных еще, как говорят, со времен кошевого атамана Микошинского.
Сам Клиша подобной выучки не знавал даже на Сечи. О ней вспоминали разве что сечевые старцы, да и те — из воспоминаний таких же старцев. Говорят, таким образом когда-то готовил свои войска только Криштоф Косинский , до конца дней своих не признававший казачьей вольности и пытавшийся из такой вот «вооруженной отары», создать войско, которое по дисциплине своей не уступало бы римским легионам.
— Мне известно, что на Косинского ты, полковник, молишься, как на икону Николая Чудотворца, — едва заметно ухмыльнулся Хмельницкий.
Тридцатилетний полковник молча кивнул. Истощенный какой-то хворью, он и сам немало страдал от учений, однако признаться в этом Хмельницкому стеснялся.
— Кажется, ты даже из рода этого рыцаря?
— Хотя не все верят этому.
— На Сечи родословные не в чести. Здесь в чести та слава, которая добыта каждым из нас.
— Но лучше добывать ее, зная, что точно так же честно добывали эту славу твои предки, знатные казачьи атаманы.
— Мне, полковник, нужна не слава твоих предков, а твой воинский опыт. Поэтому казаков своих не жалей. Наша жалость к ним проявится там, под стенами Кодака и мощных княжеских замков. Когда вместо глупой смерти тысяч повстанцев, по-солдатски погибнут всего лишь сотни. Да и те, изумляя врагов своим искусством.
— Понял, гетман.
Хмельницкий внимательно взглянул на полковника. Клиша был первым, кто назвал его гетманом, титула которого он еще не удостоен и неизвестно, удостоится ли когда-нибудь. Однако сейчас лицо Клиши оставалось непроницаемым.
«Этот поддержит меня, — понял Хмельницкий. — Как бы ни сложилась ситуация на казачьем совете».
— Говорят, ты знаешь татарский?
— Два года пробыл в плену. Под Кафой. Но и до этого мог допросить попавшегося мне в руки татарина. Есть кто-то важный?
— Важным будешь ты, полковник. Вновь отправишься в Крым, только в этот раз — главе моего посольства .
— Кто меня там примет? — растерянно усмехнулся Клиша. — Кто там, в Бахчисарае, станет слушать меня, полковник?
— Вначале тебя выслушают в Перекопе. Сам Тугай-бей, которому я напишу письмо. В этом же письме буду просить, чтобы он отправился с тобой в Бахчисарай и помог убедить Ислам-Гирея заключить с нами военный союз.
— С нами? С кем это? — оглянулся вокруг себя Клиша.
— Какой же ты дипломат, если спрашиваешь «с кем»? — полушутя-полувсерьез упрекнул его Хмельницкий. — С нами — с народной армией Украины, в которой казачество слилось с отрядами ополченцев. Огромной, сильной армией, насчитывающей уже около ста тысяч сабель, — обвел он рукой поле учений, на котором было чуть более трех тысяч воинов.
Клиша уже по-новому осмотрел их воинство и задумчиво поскреб подбородок.
— Ста пока нет. Но ведь будет же когда-нибудь, правда, гетман? За нами пойдут. Должны пойти. Много полков и отрядов создано в глубинах Украины, которые уже действуют и которые ждут нас.
— Вот об этом и скажешь в Бахчисарае, помня, что пот, который костяк нашего войска проливает в эти дни на ратных полях, вернется нам спасенной кровью братьев наших.
— Должен вернуться. Когда в дорогу, гетман?
— Завтра.
— Но… надо бы…
— Поспишь в седле. Ночь посидишь с двумя пленными татарами, вспомнишь язык, свыкнешься с ордынцами, чтобы не тушевался перед ними.
— А кто его знает? — азартно встрепенулся полковник. — Вдруг нас уже более ста тысяч? Как думаешь, поверят, если тысяч на десять привру?
— Главное — не проговорись, что нас тут и четырех тысяч не набирается, величайший из врунов Дикого поля, — иронично предупредил Хмельницкий. — Вояк еще кое-как по селам наскребу, — вздохнул он. — Но где взять дипломатов, способных говорить не только с ордынцами, но и с Европой?
15
Бал у герцогини д'Анжу кардинал Мазарини использовал для того, чтобы в непринужденной обстановке встретиться с нужными ему людьми — министрами, промышленниками, владельцами крупных поместий в окрестностях Парижа.
Он не так уж часто посещал подобные аристократические собрания, но по его приказу виконт де Жермен составлял не только список балов и заседаний салонов, которые предполагались в Париже в течение текущего месяца, но и через доверенных лиц тщательно знакомился со списками приглашенных. Так что Мазарини знал, куда он шел и на кого следует тратить время. Пользуясь возможностью, он не раз умышленно подставлял себя под «случайный разговор» с тем человеком, которого уже давно собирался пригласить к себе в рабочий кабинет. Но там была бы иная атмосфера, а, следовательно, складывался бы совершенно другой разговор.
Появление графини де Ляфер на балу у герцогини не планировалось. Что, однако, не помешало владелице солидного замка в Шварценгрюндене «снизойти» в разгар бала, без мужа или сопровождающего, в роскошном белом платье, которому позавидовала бы любая королева мира.
— Из всех добропорядочных аристократов, осчастлививших своим присутствием нашу герцогиню, мне, признаться, нужны только вы, мсье кардинал, — предстала она перед Мазарини в то время, когда слуги начали уже по третьему кругу разносить бокалы с вином.
— Не знаю, будет ли прок от нашей беседы, — мило улыбнулся Мазарини, — но что весь парижский свет заметит, как первый министр блистал в обществе супруги помощника одного из своих министров, не сомневаюсь.
— А какое множество милейших версий породит это событие, — почти застенчиво улыбалась графиня, наклоняясь к Мазарини так, словно собиралась пить на брудершафт. — Однако у меня к вам дело, — ограничилась Диана де Ляфер всего лишь игривым чоканьем бокалов. — Срочное и весьма важное. Не только для нас с вами, но и для Франции.
— Вы — известная в Париже интриганка, — шутливо заметил кардинал, — поэтому я не верю ни одному вашему обещанию, вообще ни одному слову.
— Пожалеете, ваше высокопреосвященство.
— Вы кого угодно завлечете в свои сети и обманете, — грубо отшучивался кардинал, отходя тем не менее к стоящему за колоннадами небольшому столику на двоих. — Не говоря уже о бедном первом министре, известном своей епархиальной доверчивостью.
Однако графиня не обращала внимания на его мрачноватую браваду. Она уже почувствовала, что кардинал действительно заинтригован, а значит, из пленительных объятий ее романтического полубреда уже не вырвется.
— Но только предупреждаю, мессир кардинал, — таращила она свои колдовские глазищи, — с этой минуты мы почти что заговорщики. Каждого, кто предаст, ждет черная метка. Как истинному сицилийцу, вам, господин Мазарини, надеюсь, известен этот символ пиратской мести?
— Признаться, все тонкости пиратских налетов и атрибутику убийств из-за угла я начал познавать не на пиратской Сицилии, а здесь, в Париже, в великосветских салонах. Но пусть вас это не смущает. Можете считать, что свою «черную метку» я уже получил. Валяйте, графиня, втаскивайте меня в еще один заговор против самого ненавистного мне, вам и всей Франции… кардинала Мазарини!
— Вы бесподобны, мессир. Как жаль, что я умудрилась родиться не на Сицилии.
Рассказывая кардиналу о таинственной Афронормандии, графиня поражалась собственному воображению. Она сообщала Мазарини такие подробности будущего путешествия, так разрисовывала божественность этого земного рая, что дон Морано, будь он жив, со слезами на глазах вынужден был бы признать, что лично он никогда этой земли не видел, а все, что знает о ней, узнал только сейчас, со слов истинной очевидицы.
Тем не менее выдавить слезу умиления у Мазарини ей не удалось. Легче было расчувствовать сотню закоренелых пиратов, нежели этого покорного слугу короля и святого престола.
— Свой корабль «Гяур», как я понял, вы уже снарядили и предлагаете мне место шкипера, — подстрелил он графиню на взлете ее фантазии.
— Только в том случае, когда, воспользовавшись своей нынешней должностью, вы поможете нам снарядить еще один корабль, спасая нас тем самым от соблазна добыть его известным пиратским способом. Кстати, это второе судно тоже может появиться как владение некоей судоходной французской компании, что избавит ваших министров от дипломатической щепетильности при определении владельца Афронормандии и целей самой экспедиции.
Вместо того чтобы сразу же ответить, Мазарини демонстративно отвлекся, приветствуя великосветские поклоны нескольких знатных граждан Парижа и нового посла Персии, затем, угомонившись, принялся столь же демонстративно осматривать декольте графини де Ляфер, словно собирался тут же, не уходя с бального зала, раздеть ее.
— По-моему, все, чем я могла соблазнить вас сегодня, ваше высокопреосвященство, уже было пущено мною в ход, — сердито окрысилась на это блудоглазие старого ловеласа Диана. — В ближайшие годы рассчитывать вам больше не на что.
— Так, значит, речь идет о годах… — задумчиво склонил голову на собственное плечо Мазарини. — Тогда стоит вернуться к пленительной идее, связанной с покорением вашей Афронормандии.
«По крайней мере у него хватает мужества… и ума не связывать свои, пусть даже весьма сомнительные, услуги, с моими, не менее сомнительными…» — с признательностью отметила графиня. Не для того она мчалась сюда со Шварценгрюндена и тратилась на новое платье, чтобы все было сведено к банальному соблазнению невинной кокетки.
— Ну, годы, это, может быть, сказано слишком. Но если вы заявите, что помочь мне в этой экспедиции невозможно, считайте, что в ближайшие месяцы эта крепость, — невинно провела она руками по своей груди и талии, — останется для вас неприступной.
— Я только что вспомнил о другой… крепости, о Дюнкерке, — искусно, а главное, вовремя, сменил тему опытный дипломат. — Говорят, князь Гяур проявил там чудеса храбрости.
— Но это уже не слухи, господин первый министр, — возмутилась графиня. — Был бы он французом, его следовало бы объявить национальным героем.
— Мало того, этот гусар-драгун неожиданно проявил какие-то исключительные флотоводческие способности, перетопив чуть ли не эскадру испанских военных кораблей. А затем, оказавшись в плену, сумел не только убежать, но и прихватить свою плавучую тюрьму.
— Этот корабль дарован ему главнокомандующим вместе с чином генерала.
— Почему не адмирала? — неожиданно встрепенулся Мазарини. И графиня поняла, что вопрос возник не по прихоти игривого настроения кардинала. За ним что-то стоит.
— В самом деле, почему? — поддержала его в том же духе. — Если уж генерал прославился на все побережье, от коготков Нидерланд до кончика носа Испании?
— Он, конечно, может оставаться и генералом, возглавляющим экспедицию… Но лучше, если бы… Словом, первое, что следовало бы сделать князю Гяуру, так это вернуться во Францию, чтобы возглавить вашу экспедицию. Думаю, что когда об этом его станет просить первый министр, сердце генерала не содрогнется. Иное дело, когда от имени первого министра и королевы просить станете вы, графиня.
— Если уж таков мой жребий, — скромно опустила глаза де Ляфер.
— Вернувшись сюда, он, прежде всего, за свой счет переправит на родину, то есть к польским берегам, оставшихся наемников-казаков Сирко, содержать которых у нас уже нет возможности. Как, впрочем, и оплатить их путь назад. Казна задолжала им столько, что мне и принцу де Конде выгоднее объявить их врагами Франции и вступить в сражение с ними, чем в сражение с казной.
— И не стыдно вам, господин первый министр?! — прямо спросила графиня. Она чувствовала себя причастной к появлению здесь корпуса храбрецов-казаков, значит, вполне обоснованно считала себя причастной к тому казначейскому позору, с которым Франция представала, увы, не только перед степными рыцарями.
— Признаться, за всю мою службу никто не ставил вопрос столь по-детски наивно и столь убийственно, как это сделали вы, милая графиня.
— В этом ошибка французской общественности. Но вернемся к князю Гяуру, которому вы, слава Богу, ничего задолжать не успели. В противном случае он тотчас же поступил бы на службу к испанскому королю и пустил на дно весь французский флот, вместе с гарнизонами наших прибрежных крепостей.
— Первым жестом — вашим и князя Гяура — благородства станет отправка казаков к берегам Польши. За свой счет, на принадлежащем ему корабле. Что конечно же будет освещено в газетах и обсуждено в салонах.
— Их все еще много, этих казаков?
— Не так уж… Часть погибла. Часть, насколько я знаю, успела пасть под взглядами пылких французских девиц и вдов и намерена навсегда остаться во Франции, что лишь приветствуется нами. Какую-то часть мы, возможно, отправим попутными кораблями. Но офицеры и казаки, не покоренные француженками, остаются на вашем попечительстве.
— Какая «щедрость» с вашей стороны!
— Не язвите, графиня.
— Тогда обратимся к условиям приобщения Гяура к французской экспедиции в Африку.
— Вернувшись после переброски казаков в Польшу к причалам Кале, вице-адмирал Гяур узнает, что ему придаются еще два военных корабля, и с этим отрядом ему надлежит очищать побережье Франции от обломков испанского флота, истребляя в первую очередь «прибрежных корсаров», наловчившихся высаживать свои десанты в самых неудобных для нас местах. Если при этом вице-адмирал умудрится захватить два-три корабля испанцев… То кто станет возражать против того, чтобы они тоже были присоединены к его отряду?
— А после завершения всех баталий…
— Вот именно, графиня, кто сможет помешать князю после завершения всех баталий взять своего «Гяура» и те корабли, которые он захватит в абордажном бою, и отправиться к берегам Африки, чтобы проинспектировать наши заморские колонии, а заодно попугать местных пиратов?
— Думаю, что никто…
— Вот видите, графиня, вы все же сомневаетесь. А я могу заявить вам со всей решительностью: ни одно благородное дело, совершенное во имя Франции и короля, не остается незамеченным нашей благословенной родиной. Кажется, мы уже обо всем договорились, графиня?
— Хочется надеяться.
— Если у вас возникнут вопросы, можете появиться у меня завтра, к концу дня… и мы все обсудим.
Они встретились взглядами и отлично поняли друг друга.
— Только сделаем это не завтра, ваше высокопреосвященство. После сегодняшней нашей беседы мой предвечерний визит будет сразу же замечен и «не так» истолкован. А нам ведь нельзя портить отношения с Ее Величеством королевой Анной Австрийской, не правда ли? — мило улыбнулась Диана, давая понять, что кое-какие тайны французского двора не такие уж тайны даже для нее, шварценгрюнденской провинциалки.
— Вы, как всегда, непоколебимо мудры, — едва заметно побагровел Мазарини.
16
Полк провел последний «штурм» холма, который воспринимался новобранцами как сильно укрепленный вражеский лагерь и, разведя костры, готовился к еще одной походной ночи.
Хмельницкий понимал, что три дня таких учений вряд ли способны превратить сборище необученного люда в дисциплинированный казачий полк, но все же тешил себя, что хоть чему-то эти люди обучились. И даже приказал отобрать сотню наиболее способных воинов, которых можно будет назначить хорунжими и сотниками тех повстанческих полков, которые еще только предстоит сформировать.
В отличие от остальных новобранцев эта сотня теперь не отдыхала, а под командованием казаков реестра обучалась пешему строю, ходила в наступление прусской колонной и турецким янычарским полумесяцем; отбивала атаки, стоя в небольшом каре, напоминавшем римскую фалангу.
Глядя на то, как будущие офицеры постепенно превращаются в европейское воинство, повстанцы начинали верить, что с таким гетманом они действительно смогут не только отбиваться от поляков, но и побеждать их. Само умение сражаться в строю, в конной лаве, в укрепленном лагере казалось им тем высоким воинским искусством, овладев которым, они превращались в непобедимое войско.
— Там карета, атаман! — неожиданно появился у шатра гетмана полковник Ганжа.
— Ну, карета? — с трудом вырвался из потока своих размышлений Хмельницкий. Он стоял между шатром и небольшим костром, наблюдая, как на равнине, у подножия холма, под восходящим месяцем, разворачивается военное представление сотни будущих казачьих офицеров.
— Мы перехватили ее.
— Ну, перехватили. Карету сопровождают двадцать реестровых казаков, с которыми вы не в состоянии справиться?
— В моем дозоре было только пятеро. Но те, у кареты, не сражаются. Наоборот, просят свести с вами.
— Это казаки?
— Княгиня.
— Какая еще княгиня? — насторожился Хмельницкий. — Родовое имя у этой княгини есть?
«Неужели Стефания Бартлинская? — загорелась в душе полковника искра надежды. — Но откуда? Как она могла оказаться здесь? Нет, такое невозможно!».
— Имя есть. Она даже назвала его. Но только что-то я не запомнил. Не старая еще княгиня… Они все… панночки как панночки.
— Шел бы ты к черту, полковник, со своими «панночками». Какой от тебя толк, если ты уже не способен даже имен запомнить? — полушутя проворчал Хмельницкий и, кликнув сотника Савура, неохотно взобрался в седло.
Карета и ее охрана оставались по ту сторону речушки. Но вовсе не потому, что не могли преодолеть ее, а потому что владелица кареты опасалась показываться в лагере повстанцев. Она просила полковника Ганжу никому, кроме Хмельницкого, не сообщать о ее прибытии, и даже имя забыть.
— Поспешите, полковник, поспешите! — услышал Хмельницкий негромкий бархатный смешок, такой знакомый ему. — Не то вновь исчезну, как вечернее привидение.
— Вы ли это, княгиня?!
— Конечно же я. — Вся в белом одеянии, она ступила на подножку кареты, однако сойти на еще не просохшую от вчерашнего дождя землю не решилась. — Сколько бы раз я ни появлялась пред вами, каждый раз вы почему-то сомневаетесь в моем существовании.
— Нужно очень долго не расставаться, чтобы наконец поверить, что вы в самом деле не причудились мне, — согласился Хмельницкий. — Но, что поделаешь, появление в этой степи такой девы…
Только поцеловав ее руку, ощутив пьянящий запах тонких духов, незаметно проведя ее пальцами по своему лбу — он повторял жест, которым Стефания любила успокаивать его во время удивительного странствия по степям Крыма и Приднепровья, — Хмельницкий с трудом поверил, что все это происходит на самом деле. Что перед ним действительно женщина в белом словно невеста — в подвенечном платье… И что ее неподражаемый, неземной, бархатный голос, способный очаровать кого угодно, — не иллюзия…
— Сте-фа-ния… — покачал он головой, пытаясь развеять охватившее его наваждение.
— Бог-дан, — прошептала она, сильно налегая на первый слог. Все поляки произносили его имя именно так, «Бог-дан», и все же в устах Стефании Бартлинской оно звучало по-особому — нежнее, загадочнее…
— Как вы оказались здесь, ваше сиятельство? Как вообще могли оказаться в этих краях, Стефания?
— Непостижимо долгий рассказ. Настолько долгий, что, стоя на подножке кареты, под холодным днепровским ветром, изложить его невозможно.
Произнесла она все это томным салонным голосом, который естественнее было бы слышать в утренних спальнях лучших дворцов Варшавы или Праги. Однако содержавшийся в ее словах намек был вполне в духе Королевы отверженных.
— У меня там — шатер и костер. Походный замок для степной княжны.
— Еще не забыли… о своей «степной княжне»?
— Это невозможно… Ни вспомнить, ни забыть.
Наградой ему стал бисерный смех — очаровательный, как сама обрамленная двумя ямочками и слегка вздернутым носиком улыбка Стефании.
— В ответ на ваш «шатер и костер» я могу предложить карету. Преимущество в том, что она способна двигаться. Куда угодно, лишь бы подальше от лагеря. И, по-моему, в ней не так уж холодно, поскольку это та утепленная карета, в которой мы путешествовали по татарским улусам.
Карета Стефании действительно обладала удивительной способностью — катиться как бы сама по себе. Непонятно, по каким дорогам, и непонятно, куда.
Обнявшись, они блаженствовали на ее заднем сиденье. И чем немилосерднее швыряло карету, тем немилосерднее швыряло в объятия друг друга и ее пассажиров.
— Сте-фа-ния…
— Бог-дан…
Где-то там, позади, за холмами, остались походные костры повстанческого полка, грозные команды запорожских старшин и звон неумелых сабель. Где-то там упорно готовились сражаться и погибать, проклинали тех, от кого бежали в степь, и надеялись на тех, кто поведет их завтра в бой.
— Сте-фа-ния…
— Бог-дан…
Никто и никогда не произносил так его имени. Никто и никогда. Это слово срывалось с губ женщины, словно утренний бутон доселе невиданного цветка. Иногда Хмельницкому казалось, что рядом с этой женщиной он теряет всю свою волю, свою надменную сдержанность и, кто знает, возможно, жестокость…
Прикасаясь к ее волосам, он пытался сравнить их с паутиной бабьего лета и оставался недоволен убогостью своего сравнения и самой фантазии. Целуя в слегка припухшие, по-детски капризные губы, он пытался увидеть в них красоту лепестков, хотя и самого его коробило от несовершенства и банальности такого восприятия.
Эта встреча вновь возвращала его в студенческие годы. В молодость. В страдания у подъездов львовских и краковских аристократок. В мечты о замке, построенном где-нибудь между Хелмом и Краковом, в котором будет положено начало графского или княжеского рода Хмельницких. Почему именно между Хелмом и Краковом — этого он объяснить не мог.
— Сте-фа-ния…
— Бог-дан…
Кони медленно взбираются на какую-то возвышенность. Не слышно голосов охраны. Не слышно щелканья кнута и хриплого голоса кучера. Все вокруг замерло. Карета движется сама по себе. Возможно, лошадей из нее давно выпрягли, но она продолжает двигаться, повинуясь лунному сиянию, по дорожке в степь, в развеивающиеся между прошлым и будущим мечты, в вечность…
— Я ждала тебя в Чигирине, очень-очень ждала, Бог-дан.
— Но я никак не мог оказаться там, княгиня. Не то время.
— Понимаю.
— Теперь я — командующий восставшей армии. Меня попросту схватили бы и казнили. Словом, я действительно не мог оказаться там.
— Понимаю, что не мог. Потому и ждала. Ведь, если ты где-либо и мог появиться, то только в Чигирине. Забираться дальше, в Черкассы, в Белую Церковь… мне было страшно. Уж там-то ты не покажешься никогда.
— Покажусь, но чуть позже, — произнес Хмельницкий, имея в виду совершенно не тот визит, о котором мечтала сейчас Бартлинская. — Я ведь не знал, что вы все еще в Украине, княгиня. Вы мне виделись в одном из чешских замков, где-то неподалеку от Праги.
— Это «неподалеку» называется Градец-Карлове, то есть городок короля Карла. Мне не хотелось бы, чтобы вы забывали об этом, мужественный воитель Украины.
— Градец-Карлове… — прошептал Хмельницкий с такой воодушевленностью, словно произносил первые слова церковного гимна. — Значит, все-таки Градец-Карлове…
— Запомнили, воитель? Это вселяет в меня надежду, что когда-нибудь вы предстанете перед скромным замком княгини Бартлинской, отряхнете со своих сапог пыль странствий и скажете: «Господи, что я искал все это время, если здесь меня ждал этот прекрасный замок?!»
— Вы говорили, что он скромный, — некстати напомнил Хмельницкий.
— Потому и прекрасный, — не так-то просто было смутить княгиню Бартлинскую. — Это чуть севернее Праги, в сторону польского Вроцлава. Оставить вам одного из своих лучников, чтобы у вас был надежный проводник?
— Лучше останьтесь вы, Сте-фа-ния.
— Тогда вы постоянно будете чувствовать себя стрелой, вставленной в туго натянутый лук, обращенный в сторону Градца-Карлове. Вас это не пугает?
— Еще как пугает!
— Вы бесподобны, Бог-дан…
— А вы… вы просто божественны, Сте-фа-ния…
17
Забывшись в поцелуе, они не сразу обратили внимание на то, что карета стоит. Причем стоит уже довольно долго.
Полковник выглянул в окошко. Никого. Ни живой души. Ночное светило взошло во всем своем голубоватом полнолунии. Степь казалась залитой его сиянием словно белым половодьем. Невесть как оказавшийся неподалеку, у разрытого холма, тополь устремлялся вверх своей строгой кроной словно минарет на обломках разрушенной мечети.
— Что-то тут не то, — пробормотал Хмельницкий.
Стефания полусонно улыбнулась ему. Она все еще пребывала в плену поцелуя, и происходящее вокруг, казалось, совершенно не интересовало ее. Это безразличие ко всему, что не соприкасалось с ее внутренним миром, поражало Хмельницкого еще тогда, когда они только по-настоящему познакомились, по дороге из Бахчисарая в Перекоп. Теперь он убедился, что сие свойство характера княгини вовсе не пригрезилось ему. Эта женщина умела сосредоточиваться только на том, что дорого и понятно ей, отбрасывая, отторгая от себя все остальное.
— А что именно «не то»? — неохотно разомкнула княгиня сомкнутые на плечах полковника руки.
— Все не то. Куда подевалась охрана? Где мы сейчас находимся?
— Не все ли равно, где?
— Извините, княгиня, это — степь, в которой наша карета видна за много верст. Ее давно могли выследить. Здесь враги и грабители нападают внезапно, как порыв урагана.
— Видно, мне так и суждено остаться здесь степной княгиней, предав свой Градец-Карлове, — вздохнула Стефания, не проникаясь опасениями полковника.
Выйдя из кареты, Хмельницкий обнаружил, что они стоят на небольшой возвышенности, между какими-то пригорками. А впереди, чуть левее тополя-минарета, чернеет нечто похожее на небольшой шатер. Но самое удивительное, что ни одного воина охраны поблизости. Даже грозные великаны-лучники княгини, всегда неотступно следовавшие за ней, теперь куда-то исчезли.
— Эй, кто здесь, на передке? — негромко спросил Хмельницкий, почти с радостью обнаружив, что одна живая душа все же объявилась.
— Пергаментно, полковник, пергаментно. Можешь считать, что и меня тоже нет.
— Ганжа, ты, что ли?
— Ганжа. Кто же еще?!
— А где остальные воины? — сурово спросил Хмельницкий. — Где охрана, пергаментная твоя душа?
— Там, за холмами. Чуть поотстали. Из лагеря им привезли еды и водки, опять же — шатер…
— А где мы находимся? Где, в какой стороне теперь наш лагерь?
— Тоже за холмами, только чуть дальше.
— А почему ты оказался вместо кучера?
— Так ведь он тоже там, за холмами.
— Пошел бы ты к дьяволу, Ганжа.
— Перейдете в шатер, я уйду. Не к дьяволу, а туда же, за холмы. Чтобы в случае чего…
— Постой, а что это за шатер?
— Шатер как шатер.
— Но кто его там установил?
— Никто не устанавливал. Едем. Видим: шатер стоит. Сухо в нем, тепло. Попоны, ковер.
— Что, так и стоял? И никого вокруг?
— Никого. Пергаментно.
Подойдя поближе, Хмельницкий узнал, что это стоит его собственный шатер. Тот самый, который вроде бы остался в лагере.
— Когда же ты успел перевезти его сюда, Ганжа? — рассмеялся Хмельницкий.
— Да кто ж его перевозил? Едем, стоит… Шатер как шатер… Чего зря мимо проезжать? Входи, полковник. Как полагается, — не уставал он поражать вождя повстанцев своим красноречием.
Вернувшись к карете, полковник обнаружил, что княгиня задремала. Все, что происходило в этой дикой, наполненной враждующими отрядами поляков, казаков, крымских и едисанских татар степи, ее совершенно не интересовало.
«Каким же истинно королевским спокойствием нужно обладать, чтобы оставаться такой безучастной! — позавидовал Хмельницкий. — А многие подозревают меня в иезуитской надменности и презрению ко всему бренному. Хотя по сравнению с Королевой отверженных я всего лишь жалкий недоучка…»
Вежливо разбудив княгиню Стефанию, он вывел ее из кареты и, взяв на руки, понес к шатру. Ганжа тотчас же подогнал карету к шатру таким образом, чтобы загородить ее вход, распряг лошадей и куда-то исчез вместе с ними.
— Это и есть наш Градец-Карлове, княгиня, — объявил полковник, вводя Стефанию в шатер словно принцессу в замок. — Правда, на сей раз — степной… градец.
— Знать бы раньше, что он находится здесь, а не в нескольких десятках миль от Праги!
— Знать бы, Стефания.
— Мы возведем новый, наш градец, на этой самой возвышенности.
— Такого еще не случалось ни в одной из легенд. Но все-таки мы его возведем.
— Бог-дан…
— Сте-фа-ния…
— Бог-дан…
Она раздевалась с истинно королевским величием. И не отдавалась, не покорялась прихоти мужчины, не жеманничала, великосветски торгуясь и страдальчески набивая себе цену. Нет, она… одаривала собою мужчину. Одаривала того, кем дорожила и кем имела все основания гордиться.
Эта женщина вознаграждала его своим бархатным воркованием, своей пленительной улыбкой, той великой тайной женского естества, которую она сама только сейчас познавала со степным князем и с таким же восхищением, как и он.
— Вам ведь никогда не приходилось бывать с такой женщиной, правда, полковник?
— С такой — никогда.
— Бог-дан!..
— Сте-фа-ния!..
Несмотря на то, что в шатре было еще довольно прохладно, она предстала перед ним совершенно оголенной, и свет луны, пробивавшийся через приоткрытый полог и светлую ткань занавеси, мгновенно охватил ее своим холодным пламенем. Нежно прикасаясь руками к ее ногам, Хмельницкий медленно словно великомученик на подножие пылающего креста восходил на этот костер страсти, поражаясь его очищающей силе. Позабыв весь свой предыдущий любовный опыт, полковник восхищался тем жертвенным чудом, что совершался между ним и прекрасной, совершенно непонятной ему женщиной здесь, в походном шатре, посреди зарождавшегося степного утра.
Это были минуты забвения, сотканные из вечности.
Хмельницкий не обладал этой женщиной, а растворялся в ее ласках, погибал в ее томных вздохах и воскресал в ее призывных стонах.
— Сте-фа-ния…
— Бог-дан…
Сотни раз они одухотворенно изрекали свои имена, всякий раз вкладывая в них совершенно иной, только им двоим понятный смысл, подчиненный восторгу познания и зову тоски, роковой неминуемости их встречи и трагическому осознанию близкой разлуки.
— Сте-фа-ни-я…
— Бог-дан…
* * *
Проснувшись утром, Хмельницкий увидел, что лежит в шатре один, перед приоткрытым пологом, освещенным уже довольно ярким и теплым солнцем.
В шатре не осталось ничего, что напоминало бы о пребывании здесь женщины, и, закрыв глаза, полковник еще какое-то время пытался возродить в памяти то, что происходило здесь ночью. Однако очень скоро понял, что возродить такое невозможно, как невозможно вернуть себе загадочный, сладкий сон, перевоплотив его в непостижимый поток грешного бытия.
«Если все это было сном, то я согласен уснуть им навечно. Лишь бы все это было… Всегда. Пусть даже сном…»
Растирая рукой сонное лицо, он ощутил запах духов и задержал ладонь, почти мистически опасаясь, что эти духи — последнее, что позволит ему окончательно поверить в снизошедшую к нему лунную женщину посреди пылающего ночным сиянием и страстью походного шатра.
Насладившись этим эфирным воспоминанием, он подполз к выходу и, выглянув из шатра, охватил взглядом то, что происходило вблизи него.
К своему удивлению, полковник обнаружил, что совсем рядом, лишь на небольшом отдалении от его пристанища, сдерживаемая предупреждениями офицеров и мужской солидарностью, негромко бурлит привычная лагерная жизнь. Судя по всему, большая часть казаков вновь ушла к холмам для их учебного штурма. Еще две сотни упорно окапывались, причем делали это с такой поспешностью, словно враг уже был на подходе. А тем временем от костров и котлов веяло крепко настоянным на сале и чесноке казацким кулешом.
— Ганжа, черт бы тебя побрал, что здесь происходит?!
Полковник сидел напротив входа, на передке повозки, на которой стояло одно из орудий, и с философской задумчивостью смотрел в пространство перед собой, не то что не завидуя гетману, но даже не обращая на него внимания.
— Так ведь обленились же совсем, — кивнул в сторону новобранцев, изощряющихся на рытье окопов. — Вечером не уложишь, утром не поднимешь. А какие из них работнички — сам видишь.
— Побойся Бога, что ты несешь? На кой черт мне твои «работнички»? — поморщился Хмельницкий, качая головой так, словно приходил в себя после победной полковой попойки. — Где она? Куда девалась княгиня, Стефания?
— Так ведь кто ж ее знает, где?
— Что значит, «кто ее знает»? Где карета, лучники?
— Лучники там, где и карета. Так ведь знать бы, где они теперь — и карета и лучники. Еще на рассвете уехали. А я вот лагерь сюда перевел, чтобы тебя к лагерю не перевозить.
— Да на кой дьявол мне твой лагерь?! Ты мне по-людски объясни, где княгиня Бартлинская? Куда она ушла? И почему тайком от меня, не попрощавшись?
— Решила выступить еще до восхода солнца, — пожал плечами Ганжа. — Многие так поступают, чтобы день удлинить. Под вечер в Чигирине будет. Затем на Субботов глянет. Это уже когда на Корсунь пойдет.
Хмельницкий нервно пошарил вокруг себя, пытаясь нащупать саблю или пистолет. У него вдруг возникло страстное желание броситься на этого невозмутимого бездушного коротышку и изрубить его на мелкие куски.
— Так ведь оружие твое — у меня. Чтоб не под горячую руку, — с тем же омерзительным спокойствием объяснил ему Ганжа и, взяв лежавшую рядом с ним саблю, сунул ее в задранный к небу ствол орудия.
— Почему же не разбудил меня?! — метал молнии Хмельницкий, поспешно облачаясь и путаясь в одеяниях. — Как ты мог отпустить ее?
— Так ведь хотела бы — сама разбудила бы… И что ж ей тут, одной-единственной бабе на весь лагерь?
— Что значит «одной на весь лагерь»?
— К речке вон мыться пошла, так весь лагерь, полудурной-полусонный, за ней потянулся. Княгиня — это ж тебе не вдова, за тыном промеж двумя глечиками!
— Ох, и христопродавец же ты! — отчаянно повертел головой Хмельницкий. — В бою погибнуть тебе не дано.
Выйдя из шатра, Хмельницкий сразу же бросился к коню и, вскочив на него, еще не оседланного, помчался к небольшим холмам, между которыми уводила в сторону Днепра едва приметная степная дорога, укатанная здесь когда-то еще повозками чумаков.
Поднявшись на один из холмов, он посмотрел вдаль. Ничего, кроме далекого степного марева да небольшой рощицы справа от дороги. И все же Хмельницкий не сдержался, погнал коня дальше. Гнал и гнал его, пока не достиг небольшого, едва пробивавшегося сквозь мелкий кустарник ручейка. Буквально свалившись с коня, он упал на прошлогоднюю траву и, повернувшись на спину, несколько минут лежал так, глядя сквозь подло выступившие слезы на высокое, подернутое голубоватой позолотой небо.
— Земля-то сырая, гетман. Зимняя, считай, — услышал он постылый голос Ганжи. — В нее, если уж ложиться, то так, чтобы никакая простуда не пристала. Пергаментно…
Тут же приблизились Савур и Седлаш. Подхватив гетмана под руки, они помогли ему подняться и подвели коня.
— Уезжая, княгиня сказала, что до середины лета пробудет в Кракове, у своей родственницы графини Конецкой, — молвил Ганжа. — Потом вернется туда же через год. Ну а где находится этот городок ее… этот чертов Карлов… так это, сказала, ты уже знаешь.
— Никогда не прощу этого тебе, Ганжа, — прорычал гетман. — Врагом моим лютым останешься.
— Ничего, поляки нас помирят, — благодушно успокоил его Ганжа.
18
К своему замку в Грабово Гяур прибыл на закате солнца. Грозная, обведенная мощной стеной цитадель казалась совершенно безжизненной: ни одного лица в привратных бойницах, ни одного голоса из-за окон замкового дворца. А перед ним — неподвижная массивность ворот, на которых ярко вырисовывался родовой герб Одаров — меч между двумя скрещенными щитами.
Приблизившись к воротам — подъемный мост был опущен, — князь дотянулся рукой до герба, как до святыни. Ему показалось, что он излучает какую-то магнетическую силу, которая пронизывает все его тело, проходя через него, как молния.
Оглянувшись, Гяур увидел, что Улич и Хозар сошли с коней и стоят, сняв шлемы и почтительно опустив головы.
— Это память не только о моих, но и ваших предках, — молвил Гяур. — То, что досталось нам из прошлых веков и что останется после нас: замок, герб, имена… и добрая слава.
— Одар! — негромко ответили русичи-оруженосцы.
— Кто там?! — донесся из башни хриплый бас. — Чьи воины?
— Прибыл владелец замка князь Одар-Гяур! — ответил Улич. — И чем скорее ты протрешь свои сонные глаза и откроешь их, тем меньше плетей тебе достанется, мощи святой Варвары!
— Да, прибыл сам князь? — спокойно уточнил страж, и по голосу, по акценту, с которым он говорил, князь определил, что это был кто-то из норманнов.
— Кто теперь управитель замка? — спросил Гяур, увидев перед собой рослого широкоплечего викинга в старой потрескавшейся куртке из воловьей кожи.
— Ярлгсон. Тот самый, которого вы назначили, князь.
— Вас тогда было трое норманнов.
— Теперь осталось двое: Ярлгсон и я, Эриксон. Третий, Грумм, погиб, когда мы сражались с повстанцами, пытавшимися захватить замок.
— Так, значит, он все же выдержал осаду? — с гордостью уточнил Гяур.
— Держался целую неделю, пока не прибыл какой-то конный полк, посланный нам из Пшемысля. Мы могли продержаться еще дня два, не больше. Не было пищи, не было воды, кончился порох. Но если бы все это было, если бы замок оказался подготовленным к осаде, мы бы положили под его стенами всю бунтующую орду.
Гяур сошел с коня, обнял норманна и так, почти в обнимку с ним, пошел через осадный двор к следующим воротам, за которыми начинался собственно замок, ибо эта, внешняя, стена была сугубо крепостной, как это заведено в любом укрепленном замке.
— Много людей погибло тогда?
— Немало, князь. Но княгиня ваша с дочерью живы. Мы боялись только за них.
Гяур признательно похлопал его по плечу. Он тянул с этим вопросом, побаиваясь услышать нечто страшное.
— Так они сейчас в замке?
— Отбыли к себе, в имение Ратоборово.
— Но ведь здесь безопаснее.
— Княгиню Власту почему-то угнетают наши мрачные стены, бойницы, подземелья… Чудились какие-то привидения и духи. Даже утверждает, что беседовала с вашим предком.
— Ты понимаешь, о чем говоришь, Эриксон?! Власта действительно беседовала с духом князя Одара?
— Об этом вам лучше расспросить Ярлгсона или ее саму. У меня создалось впечатление, что прекрасная княгиня способна общаться не только с духами, но и с позеленевшими в этих стенах камнями.
— Ты прав, Эриксон. Эта женщина способна беседовать даже с камнями. Особенно когда, глядя на нее, люди теряют дар речи.
Эриксон удивленно взглянул на Гяура и пожал плечами. Он был не из разговорчивых и воспринимал вещи такими, какими они есть. И слова тоже, так, как они сказаны.
Ярлгсон появился во внутреннем дворике замка, когда Гяур уже с удивлением осматривал обновленную стену, заново вымощенную брусчатку, восстановленный верхний этаж флигеля. Он помнил, что, уезжая во Францию, оставлял здесь не замок, а руины. И теперь с радостью подмечал, что все бойницы и башни восстановлены, появились новые хозяйственные пристройки.
— И все-таки вы вернулись, князь?! — мрачно обрадовался Ярлгсон. Он был чуть пониже ростом, чем его земляк Эриксон, зато непомерно выпяченная грудь казалась прикрытой толстыми латами. И ступал он, словно закованный в броню рыцарь, который только что сошел с коня. — Этот замок истосковался по вам, по хозяину, господин князь. С тех пор, как от нас ушел Януш Корчак, последний его владелец, он совсем осиротел.
— Мы возродим его, Ярлгсон. Вижу, вы зря времени не теряли. Почти весь замок обновлен.
— Здесь еще много работы. Но я всегда считал, что замок «Гяур» должен быть достойным своего князя.
Вместе они обошли все строения, поднимались на крепостные стены, спускались в подземелья. И наконец, оставшись только вдвоем, через тайный ход вошли в подвал, в котором хранились драгоценности. Ключом от этого тайника, его секретом, а следовательно, и доступом к драгоценностям, владел только Ярлгсон.
— Значительная часть вашего состояния была истрачена, — предупредил норманн, открывая перед князем заветный сундук. — Реставрация замка, осада, содержание обитателей…
— Странно, что здесь вообще что-либо осталось, — довольно равнодушно заметил Гяур.
— Но мы многое сэкономили. Когда польские войска прижали повстанцев к стенам замка, Джафар, литовский татарин, ночью провел через тайный ход десятерых из них. Мы не выдали пленных войскам, а разоружили и спрятали их в подземелье. В благодарность за спасение они потом полгода отстраивали замок только за питание и одежду. Вместе с теми двумя разбойниками — Орчиком и Гутой.
— Они все еще в замке?
— Отправились вместе с княгиней Властой в ее имение, чтобы оградить крепостной стеной хотя бы ее дом. С ними же поехало четверо оставшихся у нас повстанцев.
— Уж не ввели ли вы здесь рабство, Ярлгсон?
— Эти остались сами. Боялись возвращаться в родные края. Стали нашими, то есть вашими, извините, слугами. Кроме того, у нас появился еще один работник, германец Кюргер из Померании. С его помощью мы отремонтировали принадлежавшую вам мельницу, купили довольно большой участок пашни — тут один местный помещик разорился, и часть леса. Надеемся, что к нынешней осени наш померанец сумеет не только окупить расходы на землю, но и получить небольшую прибыль.
— Я тронут, Ярлгсон, — обнял его за плечи Гяур. — Вы непревзойденный управитель. Мне стыдно, что мое появление в замке не принесет вам ничего, кроме убытков. Во Франции мои дела тоже вроде бы процветают, но кошелек мой полнее от этого не становится. Скорее наоборот, — рассмеялся князь.
— Вы пополните его, насколько сочтете нужным. Никакие богатства не стоят того, чтобы вы, князь, хоть в чем-то ощущали нужду. Тем более что мы надеемся разбогатеть еще и за счет нашего заезжего двора.
— Какого еще двора? — не понял князь.
Швед вывел его на крепостную стену, выходящую в сторону села, и указал на три появившихся у нее строения.
— Владения Джафара, — объяснил он. — Сразу после восстания, пока по окрестностям еще слонялись группы гайдуков, мы устроили небольшой, временный заезжий двор прямо здесь, в крепости. Но потом поняли, что дело это выгодное. Теперь там, — кивнул он в стороне строений, — расположены гостиница, конюшня и трактир. Но родовитые аристократы по-прежнему могут ночевать в нескольких комнатах замка, на осадном дворе. Только за более высокую плату.
Гяур был поражен. Он понимал, что его собственной фантазии не хватило бы ни на одно из этих предприятий. Находись он все это время в замке, так и жил бы посреди руин.
— Я пробуду здесь три дня, — проговорил генерал так, словно испрашивал у Ярлгсона разрешения остановиться в собственном доме. — Всего три. Нужно привыкнуть к этим стенам, пейзажам, открывающимся из окон и бойниц замка. К мысли о том, что у меня тоже есть свое пристанище.
— Здесь красивые места, князь Гяур. Воздух, как в Швеции. Нигде в этой болотной стране не найдете вы такого чистого и здорового воздуха — это я вам говорю. Оставайтесь здесь не на время, навсегда.
— Я давно подозревал, что ты мечтаешь замуровать меня в одной из башен моего же замка, Ярлгсон. И теперь понимаю, что подозрения мои оправданы.
19
Теперь Хмельницкому уже окончательно стало ясно, что первый натиск штурмового отряда оказался отбитым, и пора отводить людей от крепости, чтобы не нести ненужных потерь. Распорядившись об этом, он продолжал осматривать Кодак с высоты прибрежного холма, не обращая при этом внимания на вспенивавшие днепровский плес ядра, коими крепостные бомбардиры пытались взорвать командующего повстанцами вместе с Казачьей Могилой, на которой гарцевал сейчас его конь.
Неудачу своих штурмовых сотен Хмельницкий воспринял с тем же философским спокойствием, с каким воспринимал бездарную пристрелку бомбардиров. Он и не рассчитывал на быстрый успех двух своих рот. Ликуя на стенах крепости, насмешливо потрясая над головами оружием и улюлюкая вслед откатывавшимся казакам, польские пехотинцы и германские рейтары еще, очевидно, не поняли, что первый штурм был всего лишь разведкой боем. На нее гетман Хмельницкий бросил две свои тыловые сотни, в которые были собраны стареющие, почти не обученные воинскому мастерству крестьяне да обозники, жаждавшие, однако, доказать всему славному рыцарству, что их воинские потуги явно недооценивают.
— Ну что, гетман, — показался на склоне возвышенности полковник Кривонос, — после разведывательного натиска за этими стенами тайны для нас уже не существует? — осадил он коня в нескольких метрах от командующего. — Пора бросать в бой казачью гвардию.
Хмельницкий осматривал в подзорную трубу башни и валы крепости и молчал. Ему вдруг вспомнилось, как он впервые оказался в этой крепости. Это случилось еще в те дни, когда он появился под стенами Кодака в свите тогдашнего великого коронного гетмана Станислава Конецпольского, по поручению и под присмотром которого фортификатор де Боплан возводил сию крепость.
Вместе с французским инженером и еще несколькими казачьими офицерами реестра Хмельницкий почти час осматривал этот выстроенный из красноватого гранита в виде пятиугольной звезды укрепленный замок. Окаймленный мощными наружными башнями и артиллерийскими бастионами, грозно возвышавшимися над высокими каменистыми валами и широким рвом, он, наверное, казался тогда Конецпольскому совершенно неприступным.
Когда осмотр был завершен, гетман и де Боплан неожиданно подошли к стоявшему чуть в стороне от остальных офицеров Хмельницкому и, словно бы не замечая его, коронный гетман самодовольно сказал французу:
— Абсолютно уверен, господин де Боплан, что взять штурмом это ваше творение казаки так никогда и не смогут. Не говоря уже о татарах, которые вообще не решаются приближаться к подобным крепостям.
— Разве что прибегнут к длительной осаде, — скромно согласился фортификатор.
— Ну, слишком долго осаждать эту крепость мы им попросту не позволим. Запасы пороха и продовольствия в ней всегда будут таковыми, что их хватило до прибытия подкрепления.
— Это очень важно, — согласился де Боплан, пребывавший в прескверном настроении. Потом он признался Хмельницкому, что в подобной мрачности находился всегда, когда завершал строительство крепости или реконструкцию какого-либо замка. В очередной раз оказавшись не у дел, он начинал чувствовать себя никому не нужным. — Поскольку весь мой опыт подсказывает, что подкрепления, идущие к осажденным крепостям, в большинстве случаев опаздывают.
— Слушая ваши мрачные пророчества, можно подумать, что вы возвели не мощную крепость, а лагерь из казачьих повозок, — недовольно пробрюзжал Конецпольский, гордившийся крепостью так, словно это он начертил план и собственноручно возвел на днепровском берегу гранитное чудо, становившееся отныне самым южным форпостом Речи Посполитой.
— Иногда лагеря из повозок бывают не менее неприступными.
— Давайте лучше попытаемся взглянуть на этот замок глазами будущего казачьего гетмана, — напомнил Конецпольский французу о стоявшем рядом Хмельницком. — Что скажете, господин генеральный писарь, как вам эта крепость? Небось повнушительнее, чем Каменец? Рискнули бы взять ее штурмом?
— Не только бы рискнул, но и взял бы.
— С казачьей пехотой да против двадцати восьми крепостных орудий и нескольких тысяч ружей и фальконетов?
— Видите ли, господин коронный гетман, — ответил Хмельницкий, с пренебрежительной улыбкой перейдя на латынь. — Как говорили в таких случаях древние, «что руками сделано, то руками и будет разрушено».
Конецпольский подозрительно оглянулся на маявшихся в невостребованности казачьих офицеров, будто подозревал, что эти несколько человек ринутся на приступ замка сейчас же.
— Потому что не о защите этой твердыни государства польского думаете, — гневно изрек он. — Нет, господин Хмельницкий, существуют крепости, которые вечны так же, как вечны империи, их сотворившие. Символами вечности они остаются даже тогда, когда враги превращают их в руины.
— Красиво сказано, господин Конецпольский. Мудро. Только вряд ли это о Кодаке.
…И вот теперь штурмовые сотни отходили к гряде небольших холмов, а орудия Кодака победно палили им вслед. Однако на гребнях холмов уже появились передовые отряды трех полков, которым надлежало ринуться на настоящий штурм, причем сразу с трех сторон. В то же время десятки лодок и больших плотов начали блокировать Кодак со стороны Днепра. Их экипажи не только перекрывали путь подкреплению, которое могло прибыть по реке, но и готовились имитировать нападение на крепость, чтобы отвлечь на себя хоть какую-то часть гарнизона.
— Что, гетман, пора? — нетерпеливо привстал в стременах полковник Кривонос. — Нельзя давать полякам передышки, она смертельно вредна им.
Хмельницкий прислушался к очередному залпу крепостных орудий, ударивших в этот раз по плотам и лодкам. Осажденные поняли, какую опасность таят эти «речные казаки», и заметно занервничали.
— А мы не полякам, мы себе дадим передышку. Разошли вестовых и прикажи прекратить штурм.
— Но мы не должны застревать здесь. Дня через два-три поляки могут прислать сюда большой отряд, возможно, целый корпус.
Хмельницкий с философской грустью взглянул на возвышавшуюся перед ним мощную крепостную стену, на выдвигавшиеся к ней по луговой долине штурмовые отряды, тащившие огромные лестницы словно кресты, с которыми надлежало подниматься на Голгофу; прислушался к артиллерийской дуэли, в которой три казачьи пушчонки противостояли по крайней мере двадцати пяти польским.
— Не имея артиллерии, мы действительно увязнем в этих оврагах и в обмен на гору камня положим горы своих воинов. Тебе нужна такая победа, полковник?
— Но иного способа не существует, — пожал плечами Кривонос, не понимая, к чему клонит командующий. — Ведь штурмовал же этот замок гетман Сулыма. И ничего, взял, и крепость тогда почти полностью разрушил…
— Чем закончились эти его штурмы, тебе известно не хуже, чем мне, — в Варшаве на плахе.
— Это случилось уже после штурма.
— Пусть небольшие группы повстанцев еще несколько раз подойдут к валам, но лишь для того, чтобы поляки слегка обстреляли новобранцев. Только для этого. На штурм не идти, разить гарнизон из ружей и фальконетов. Остальным силам отступить за холмы и рассредоточиться.
— Начинать святое дело с поражения?! — все еще не верил Кривонос в то, что Хмельницкий вот так, запросто, возьмет и отрешится от штурма ненавистной для всех казаков польской крепости. — Нам нужна победа, гетман. Здесь, под этими стенами, — указывал он острием сабли на мощные башни Кодака, — нам нужна только победа, весть о которой наши тайные гонцы могли бы тотчас же разнести по всей Украине. Только тогда народ поверит, что мы не просто еще одна ватага, решившая поразмяться в легких баталиях, а настоящая повстанческая армия. Вспомнит Сулыму — и поверит.
— Все, что ты говоришь, полковник, верно. И все же мы оставим у крепости не более двухсот человек , — настаивал на своем Хмельницкий. — Чтобы они мельтешили на виду у гарнизона, не подпуская к крепости никакие обозы. И запомни, полковник, мы начали эту войну не для того, чтобы перед нашими войсками пала какая-то затерянная в степях крепость, а чтобы под их натиском пала сама Польша. Это не одно и то же, полковник, не одно и то же.
20
На эту карету в Черкассах мало кто обратил бы внимания, если бы не украшавший ее передние и задние стенки королевский герб. Она появилась на улицах города, который вот уже несколько месяцев был ставкой коронного и польного гетманов, в сопровождении тридцати крылатых гусар и десяти закованных в броню литовских татар-лучников — но мало ли в то время прибывало в Черкассы карет и обозов!
Многие шляхтичи являлись на зов коронного гетмана не просто с личной охраной, но и с целыми хоругвями наемников, слуг и воинов дворянского ополчения своего края. Но вот королевский герб… Даже коронный гетман имел право только на герб своего рода да на усиленную охрану. В карете с королевским гербом в этой имперской глуши мог появиться только воин из королевского рода или же комиссар короля по особым поручениям, облеченный особой королевской властью.
Постовые и дозорные разъезды эту карету останавливать не решались. А если кому-то, по серости его душевной, и приходило такое в голову, то объяснялся с ним начальник конвоя ротмистр Колевский, предпочитавший вообще ни с кем не объясняться. Или же объясняться так, что у интересующегося мгновенно исчезал всякий интерес к карете и ее высокородному таинственному обитателю.
Время от времени карета останавливалась у одного из домов, в котором квартировал тот или иной офицер, и из нее выходил невысокий человек в черном дорожном плаще, черной шляпе и с длинной черной шалью вокруг шеи. Он никогда не входил в дом. Ротмистр Колевский вызывал офицера во двор и тут же представлял его тайному королевскому советнику господину Вуйцеховскому, прибывшему из Варшавы с особым поручением короля и коронного канцлера князя Оссолинского.
Офицер — как правило, высокородный шляхтич — с недоумением смотрел на черного человечка в гражданском, почти карлика, с трепетом ожидая услышать нечто такое, что объяснило бы интерес к нему тайного советника, а следовательно, канцлера и даже самого государя. Но Коронный Карлик стоял перед ним, запрокинув голову и спокойно, с невозмутимостью палача, всматривался в лицо. При этом Вуйцеховский не чувствовал себя неловко оттого, что выглядит карликом, что он гражданский и что ему, по существу, нечего сказать вызванным к нему полковнику, подполковнику или майору.
Он всматривался в глаза офицера с таким искренним, неподдельным интересом, словно видел перед собой восставшего из праха Стефана Батория. И офицер постепенно поддавался гипнотической силе его взгляда и его молчания. Он начинал что-то бормотать по поводу того, сколько войска ему удалось собрать. Что повстанцы уже недалеко и что, если их не остановить где-то здесь, на подступах к Черкассам, они пойдут на Киев, а то и сразу двинут на Каменец и даже на Львов.
Он говорил и говорил, ожидая хоть что-нибудь услышать в ответ, уловить хоть какую-то реакцию. Но ее не было. Лицо Коронного Карлика оставалось безмятежно-равнодушным — и к офицеру, и к тому, что он говорил, и к тому, что, собственно, происходило сейчас в Украине.
Так и не произнеся ни слова, тайный советник короля и коронного канцлера, комиссар Его Величества по особым поручениям переводил взгляд с лица собеседника на небо словно молил, чтобы оно наконец-то заставило офицера умолкнуть, поворачивался, и так же молча, не спеша безмятежно возвращался к своей карете. После этого даже офицеры с очень крепкими нервами отчаянно крутили головами, пытаясь понять, кто из них двоих идиот и как им следует истолковывать визит этого гнома?
Когда на второй день слухи о странной карете с королевским гербом и еще более странном визитере из Варшавы дошли до коронного гетмана графа Николая Потоцкого, он сразу же понял, что «варшавский карлик в черном», как успели окрестить Вуйцеховского в Черкассах, есть не кто иной, как Коронный Карлик. Гетман тотчас же разослал гонцов во все полки выяснить, с кем этот черный гном встречался, что говорил, а главное, о чем расспрашивал. И был потрясен, узнав, что Коронный Карлик, в общем-то, никому ничего не говорил и ни о чем не расспрашивал, а лишь выслушивал трепетные доклады командиров, как выслушивают лепет сумасшедших.
«Не зря Оссолинский подослал его, не зря… — обиженно скрежетал зубами старый вояка, заряжаясь подозрением. Успев побывать во многих сражениях, он так и не сумел привыкнуть к придворным баталиям, в которых князь Оссолинский неизменно представал непревзойденным стратегом. — Канцлер, пся крев! Чего он суется сюда? Какого дьявола посылает своих шутов, вместо того чтобы срочно слать подкрепление?»
— Где этот… в черном?! — наконец разразился гетман, коршуном налетая на докладывавшего ему офицера-порученца графа Торунского.
— В городе. В Черкассах, ваша ясновельможность.
— Знаю, что не в Риме. Где именно? Кто его приютил?
— Госпожа Заславская. Вдова полковника.
— Лярва она, а не вдова. Но имение у нее порядочное. С польным гетманом Карлик уже встречался?
— Пока что нет.
— Когда я окончательно решусь вздернуть его, это добавит ему лишний обмылок.
— Вздернуть польного гетмана? — омертвевшими губами пробормотал Торунский.
— И его — тоже. Нет гарантии, что Оссолинский не взялся перессорить нас между собой. А сделать это несложно, поскольку Калиновский видит себя с булавой коронного гетмана, как монашка — в обнимку со святым Павлом.
Торунский — рослый, краснощекий тридцатипятилетний толстяк — по-драгунски расхохотался. Ему явно импонировал способ мышления гетмана. Как и совершенно ошеломляющий способ выражения своих мыслей.
— И что, господин Вуйцеховский не собирается добиваться моей аудиенции? — наконец-то спросил Потоцкий о том, ради чего в очередной раз затеял со своим адъютантом разговор о Коронном Карлике.
— Во всяком случае, до сих пор никак не выразил своего желания.
— Он что, решил, что это я стану добиваться аудиенции у него?
— Я кое-что успел разузнать об этом человеке. Говорят, что добиться у него аудиенции не всегда удается даже королю, — подтвердил майор свою репутацию «бесстрашного кретина».
— Тогда сделайте так, чтобы его привели, нет, приволокли сюда и швырнули к моим ногам. Как шпиона повстанцев. Или турецкого лазутчика. А то и беглого каторжника. На ваш выбор, граф. Но сегодня вечером он должен быть здесь, в моей резиденции, у моих ног.
— Человек, который появляется в ставке коронного гетмана, на двое суток откладывая визит к нему, очевидно, полагает, что кареты с гербом короля Польши и охранной грамоты короля, подкрепленной письмом коронного канцлера, вполне достаточно, чтобы его не тронули даже казаки Хмельницкого, не говоря уже об офицерах коронного гетмана, — столь же дипломатично, сколь и бестактно, напомнил Потоцкому его адъютант.
21
В Ратоборово Гяур прибыл под вечер. Над усадьбой витала непорочная сельская тишина. Омытые первым весенним дождем деревья сладостно дремали в черной неподвижности все еще не оживших крон, а над Сатанинским холмом медленно полыхало пламя огромного костра.
— Это что за огнище? — насторожился князь, едва оказавшись за недавно выложенной из камня, еще не завершенной надвратной аркой. — Что там происходит?
— Костер, — пожал плечами Хозар.
— Но это костер на Сатанинском холме.
— На Сатанинском, — спокойно подтвердил ротмистр. — Просто так на нем костров не зажигают.
— Просто так — нет, — молвил Хозар, и только тогда словно бы вырвался из своей тягостной дремы. — А что означает это огнище?
Пригнувшись к гриве, чтобы не задевать головой ветки, Хозар помчался выяснять, кто разложил этот колдовской костер. Но Гяур и сам не удержался, пустил коня напрямик, петляя между кронами деревьев. Слишком хорошо запомнился ему погребальный костер на вершине этого холма в ночь смерти слепой Ольгицы. Слишком мрачными представали услышанные потом от слуг княгини легенды.
Подниматься на холм в седле Гяуру показалось святотатством. Оставив коня, он по узкой тропинке взбежал на вершину, обогнав при этом Хозара.
Отсюда, с небольшого плато, холм показался значительно выше, чем был на самом деле. Гяур вдруг ощутил его почти головокружительное поднебесье.
Костер полыхал между землей и небом, и женская фигура в легком коротеньком тулупчике, застывшая на нависшей над водопадом каменной площадке, представала перед ним во всей своей призрачной ирреальности. Хозар и остальные спутники генерала остались там, у подножия, и теперь их тоже словно бы не существовало.
На появление князя Власта внимания не обратила. Она стояла между огнем и водопадом и, плененная этими двумя стихиями, отрешенно всматривалась куда-то вдаль — то ли в разливающийся за пенящимся водопадом плес реки, то ли в небесное видение.
Первым желанием Гяура было подойти к женщине, обнять, но ему вдруг показалось, что стоит приблизиться еще хотя бы на шаг, и случится то самое страшное, что только может случиться на Сатанинском холме.
Не желая испытывать судьбу, Гяур уселся в каменное кресло, которое, по названию холма, тоже считали сатанинским, и несколько минут безмолвно наблюдал за непонятным ему, незримым таинством, проходившим на краю выступа. Абрис фигуры Власты очерчивался пламенем костра. Освещенные луной небеса куполом зависали над холмом и водопадом, озвучивая всю эту огненно-небесную симфонию холодным гулом преисподней…
Князю уже приходилось слышать, что на Сатанинском холме на человека порой снисходит то ли блуд, то ли какое-то неземное озарение, однако воспринял это как еще одну легенду, за которой не стоит ничего, кроме… легенды. Но сейчас, когда перед глазами его неожиданно возникла огромная сиреневато-розовая полусфера, он даже не понял, что сознание его преодолевает ту грань, за которой реальное переходит в полусон.
Это продолжалось недолго, и в то же время будто целую вечность. Поглощенный неведомой силой полусферы, он парил над рекой, над ярко-зеленым лугом, над огромным водопадом, словно бы низвергающимся из-под небес и пенно остывающим где-то в глубине материка. И все, что открывалось Гяуру, представало перед ним величественным и прекрасным.
Но потом зелень луга вдруг покрылась дымкой, и сквозь нее, будто в волшебном зеркале, князь увидел бурлящее где-то вдалеке сражение и как бы со стороны — самого себя во главе большого отряда. Затем последовал ослепительный взрыв ядра, и Гяур ощутил, что предплечье его рассечено осколком. А еще — абордажная схватка на борту какого-то корабля. И он на палубе, посреди штормящего океана… Пальмы на берегу.
«Берег, завещанный тебе командором Морано…» — неожиданно прозвучал неведомо чей голос. Он исходил откуда-то из глубины самой полусферы, негромкий, успокаивающий, завлекающий.
— Разве я когда-нибудь достигну его? — спросил Гяур.
— Судьба занесет тебя к нему не по твоей воле. Но ты не противься этому. Ты через многое должен пройти и через Африканскую Нормандию — тоже.
— Зачем?
Вопрос оказался бы неожиданным не только для существа, владычествующего божественной полусферой, но и для самого Господа. Поэтому молчание Божьего гласа не удивило князя.
— Так предначертано.
— Почему? — Вновь длительное молчание. Поняв, что вопрос его снова оказался за некоей чертой рокового запрета, Гяур изменил его: — Кем предначертано?
— Высшими Силами.
— Кто же тогда вы? Кто повелевает мною?
— Высшие Силы. Те, кому мы покровительствуем на земле, называют нас только так.
— Значит, вы — Бог.
— Бог сотворен вами, грешными, — даже в этом суровом космическом полубреду Гяур уловил в вещавшем ему голосе откровенную иронию. — Молится тот, кто верит, а верит тот, кто молится…
Перед князем вновь и вновь возникали какие-то картины, словно бы выхваченные памятью из его собственного прошлого, но еще никогда не прожитые им. И постепенно Гяур начал понимать, что кто-то, всезнающий и всемогущий, прокручивает перед ним его будущее, будто бы призывая: «Будь смел! Не бойся своей судьбы. Несмотря на все опасения и тяготы, она величественна и прекрасна. Как величественна и прекрасна сама жизнь».
…Стены крепости или замка. Нет, скорее все же замка. Усеянное цветами поле. Он и Власта ловят коня и, смеясь, подсаживают на стремя мальчишку лет двенадцати. Со стороны за этим наблюдает черноволосая девушка.
— Это моя семья? — удивленно спросил Гяур.
— Приучай сына к седлу. Князь Одар-Гяур Второй будет великим воином.
— Но у меня нет сына.
Молчание.
— У меня нет сына! — крикнул Гяур, чувствуя, что мистический полусон развеивается, значит, отвечать будет некому.
— Сына? — ласково спросила Власта. Очнувшись, Гяур увидел, что она присела перед ним и, обхватив ладонями его лицо, всматривается в глаза. — Почему ты кричишь на весь мир, что у тебя нет сына? — рассмеялась она. — Кому жалуешься?
— Но там… сейчас ты ее увидишь. — Гяур взглянул в поднебесье, однако никакой полусферы, вообще чего-нибудь такого… там не было. — Понимаешь, мне явили сына. Те, Высшие Силы, явили мне…
— Да будет у тебя сын, будет! — все еще смеясь, заверила его Власта. — Возможно, даже не один. А дочь уже есть.
— Но там… Я видел. В сфере…
— Ты видел, как мы приучали к седлу гордого князя Гяура-Победителя? Я тоже видела. Только к подобным видениям я уже привыкла. И потом, кто сказал, что у нас не может быть сына? Коль уж ты вспомнил обо мне и не поленился навестить мое убогое имение.
Гяур потер ладонью лицо и яростно повертел головой, словно пытался развеять остатки сна. Однако ему это не удавалось.
— Я не мог не заехать. Меня все время тянуло сюда. В конце концов я должен был увидеть тебя…
— И свою дочь.
— И дочь, — рассеянно подтвердил Гяур. — Ярлгсон рассказывал мне, как ты спасалась в Грабове… вместе с дочерью.
— С твоей дочерью, милый, — прикоснулась челом к его челу.
— С моей дочерью, — словно завороженный повторил князь. — С нашей.
— Ну, слава Богу, дошло, что с нашей.
Власта потерлась кончиком носа о его нос. Прикоснулась губами к его губам, припала к груди.
— Как же я боялась, что ты не признаешь ее своей.
— Почему боялась? — попытался отшутиться князь. — Ты ведь у нас всевидящая.
— Там, где начинаются сугубо женские страхи, там кончается не только здравый человеческий смысл, но воля Высших Сил, поэтому приходится оставаться наедине с собой.
Прижавшись друг к другу, они сидели, овеваемые дымом угасающего костра и рокотом водопада. Им было хорошо вдвоем, как бывает хорошо только людям, познавшим, что такое разлука, и не желающим больше расставаться ни на один день.
— И все же, что это было, Власта, — сиреневый шар, некая полусфера, какие-то видения…
— Мне очень хотелось, чтобы ты увидел все то, что увидел.
— То есть ты знала, что я приехал. Мне показалось, что ты не заметила моего появления.
— С трудом удалось уговорить Учителя, чтобы слегка озарил тебя будущим.
— «Озарил будущим»… Какая это непостижимая способность. Как часто мы со страхом и любопытством заглядываем в него, осознавая свое полное бессилие перед судьбой.
— Но сегодня это произошло.
— Сегодня — д…?а. Где она… дочь?
— На дворе уже наступила ночь, милый, — мягко улыбнулась Власта, поднимаясь и беря его за руку. — Самым большим открытием для тебя станет то, что в такое время дети обычно спят.
Они еще немного постояли, глядя в огонь, и начали медленно спускаться вниз. Прежде чем ступить на тропу, Власта низко поклонилась костру и прошептала какие-то слова — то ли молитвы, то ли заклинания.
— Это в память об Ольгице? — кивнул он в сторону пламени.
— Время от времени мы встречаемся на этом холме, у нашего вещего костра.
— И сегодня тоже встречались?
— Когда я зажигаю костер на Сатанинском холме, ей легче и спокойнее появляться в этом мире.
— «Спокойнее»? Ты имела в виду именно это? Как тебя понять?
— Мне трудно объяснить, что и как происходит.
Проходя в комнатку княжны, они неосторожно разбудили дежурившую в соседней комнатке няню, однако Власта быстро успокоила ее и куда-то отослала.
Ребенок лежал под голубоватым шелковым куполом, сквозь который едва проникал свет. Личико его было спокойным и благодушным. Едва заметная улыбка, игравшая на губах, представала отблеском только ей доступных сновидений.
— Тебе все еще не верится, что это твоя дочь? — прижалась к Гяуру.
— Зато я точно знаю, что она твоя. И этого достаточно.
— Неправда. Только осознав, что здесь растет твоя дочь, ты осознаешь и то, что здесь находится твой дом. Именно здесь, и нигде больше.
Гяур склонился и неумело, опасливо поцеловал малышку в щечку. Она была удивительно похожа на Власту. «Продолжение колдовского племени», — с нежностью подумал он. С тех пор как Гяур познакомился с Властой и понял, что за ней, как и за Ольгицей, стоят не злые духи, а творящие добро Высшие Силы, их колдовство воспринималось им совершенно по-иному, чем трактовала церковь.
— Но ты ведь понимаешь, что семьянин из меня не получится. Сегодня я здесь, завтра в Диком поле, послезавтра — во Франции.
— Иногда у меня создается впечатление, милый, что, где бы ты ни находился, все равно остаешься во Франции, — незло, с шутливой грустью упрекнула его Власта. — Это-то меня больше всего удручает. Но должна предупредить тебя…
Гяур насторожился, почувствовав, что по спине его прошла струя внутреннего холодка.
— Хоть сейчас ты могла бы не пророчествовать? Хоть на какое-то время способна отречься от своего дара?
— Колдовской дар здесь ни при чем. Такое тебе предскажет любая женщина, которая когда-либо рожала. Рано или поздно тебе захочется, чтобы это удивительное создание, которое со временем превратится в первую красавицу Польши, считало тебя своим отцом. Так вот, мой тебе совет: позаботься об этом уже сейчас.
Их взгляды встретились, и князь уловил на ее лице едва заметную улыбку — доверительную и в то же время упоительно-хитрую.
— Тебе нужны еще какие-то разъяснения, милый?
— Коварная ты. Впрочем, как и все колдуньи.
— Чтобы прослыть коварной, вовсе не обязательно быть колдуньей, — пожала плечами Власта.
22
В приемной командующего Коронный Карлик появился утром, когда коронный гетман еще только приходил в себя после ночного застолья и сумбурного, как вся его походная жизнь, нервного сна.
— Тайный советник Его Величества. С письмом коронного канцлера Оссолинского, — торжествующе доложил Торунский, наблюдая, как обрюзгший, с отвисшим животом и такими же мешковато дряблыми щеками командующий тщетно пытается осознать бессмысленную бренность доставшегося ему мира.
Каждое утро здесь, в Черкассах, граф Потоцкий просыпался с покаянным признанием того, что войск у него погибельно мало. Слепленный из разрозненных, плохо обученных отрядов дворянского ополчения, случайно подвернувшихся рот окончательно обленившихся наемников да полуиссеченных в предыдущих схватках драгунских и уланских эскадронов экспедиционный корпус его скорее напоминает рассеянный на полсотни верст вокруг города табор кочевников, нежели на походный лагерь европейской армии.
— Откуда он взялся? — встревоженным, охрипшим голосом спросил Потоцкий, беспомощно осматриваясь, словно пытался вспомнить, где он уснул вечером и почему проснулся именно в этом, основательно отсыревшем за зиму, не протопленном помпезном зале, совершенно неприспособленном под спальню. — Вы ведь утверждали, что он исчез.
— Словно бы догадался, что его приказано найти и доставить, — виновато передернул плечами подполковник. — Сказать, что вы не можете принять его, ваша ясновельможность?
— Принять-то я смогу, — угрожающе проговорил гетман, порывисто поднимаясь со своего ложа и стягивая полы халата. — Вопрос в том, хватит ли у меня снисхождения для того, чтобы выпустить его отсюда, этого Коронного Карлика!
Прошло не менее получаса, прежде чем граф Потоцкий появился в приемной. Он уже был одет в генеральский мундир французского пошива, но лицо все еще принадлежало человеку, привыкшему к запойным кутежам и бессмысленной азартности карточных баталий.
Все время ожидания Коронный Карлик невозмутимо просидел в глубоком кресле, обращенном к окну, за которым разгоралась зеленым пламенем на весеннем солнце молодая, с еще несформировавшейся кроной ива. Даже когда вошел гетман, тайный советник все еще сидел с полузакрытыми глазами, задумчиво глядя на озаренные лучами ветви и вспоминая свою недавнюю встречу с королевой.
Ему вдруг показалось, что, прибыв в Черкассы, в ставку коронного гетмана, он допустил одну из самых страшных ошибок своей жизни. Ему следовало пристать к штабу восставших и ворваться в этот город вместе с гетманом Хмельницким. Чтобы затем возглавить карательный отряд восставших, который прошелся бы по деяниям и головам местной польской аристократии.
Нет, по натуре своей он не был бунтарем, и в этом смысле стихия повстанческой армии его не прельщала. Скорее наоборот, в нем жил и ждал своего часа великий диктатор Польши. Вуйцеховский всегда считал, что Варшава должна стать польским Римом. А Р? ечь Посполитая — основой Восточной Римской империи. Да, мысленно он так и называл эту взлелеянную в своих мечтах державу — «Восточная Римская империя».
Впрочем, Коронный Карлик не только придумал ей название. Он знал, как сделать, чтобы империя эта действительно состоялась. Его поражало коронованное бессилие короля, но еще больше — хамское всесилие и всевластие польской аристократии. Именно сочетание этого «коронованного бессилия» и «некоронованного хамского всевластия» и приводило польскую империю к ее окончательному упадку.
Коронный Карлик отлично понимал, что он не принадлежит к людям, способным прийти к власти в этом государстве. Но понимал и то, что все же обладает достаточной властью, чтобы, интригуя, навязывать канцлеру, коронному гетману и даже королю такие решения, какие были по душе лично ему. Он всегда оставался всемогущим Коронным Карликом, но точно так же все ныне власть имущие в Польше оставались всего лишь коронованными карликами… Ничтожными карликами, хотя и коронованными.
Вуйцеховский ни на минуту не сомневался, что, если бы королем стал он, порядок в этом государстве был бы наведен в течение трех месяцев. Коронный Карлик не мог объяснить, почему он избрал для себя этот срок, но верил в него, как правоверный христианин — в библейские семь дней сотворения мира.
Он поступил бы очень просто. Из наиболее преданных людей, патриотов, создал бы тайный отряд спасителей Речи Посполитой. Каждый в этом отряде считал бы, что кроме него подобное задание получили только два человека, действовавшие вместе с ним. И задание у тройки было бы предельно простым: убрать графа Потоцкого, князя Вишневецкого, графа Калиновского…
Убрав зарвавшихся аристократов, он все их владения передал бы наместникам короля, а в каждом городке, каждом старостатстве назначил бы своего комиссара…
— Вы позволяете себе сидеть, когда в комнату вошел коронный гетман? — пораженно воскликнул Потоцкий, остановившись посредине приемной.
Прежде чем ответить, Вуйцеховский перегнулся через подлокотник, чтобы разглядеть, кто это там, какой еще коронный гетман посмел потревожить его.
— Вообще-то я позволяю себе сидеть тогда, когда позволяю себе это, ваша светлость, — спокойно молвил он, неохотно расставаясь со своим креслом. — Но в данном случае я не просто сидел, а исповедовался перед королем и Богом.
— Вы? Исповедовались?!
— Во всяком случае, пытался понять, господин коронный гетман…
— И что же вы пытались «понять»? — с сарказмом поинтересовался Потоцкий.
— Что заставляет вас раздувать эту войну, при которой одни подданные короля будут сражаться с другими, не менее подданными
— Что?! — рассвирепел Потоцкий. — Так это, оказывается, я раздуваю войну?! Для того чтобы вы смели говорить подобное, вам понадобилось три дня бродить по окрестностям Черкасс, обсуждая приказы коронного гетмана с подчиненными ему офицерами?
— С подчиненными вам офицерами я не желал обсуждать даже капризы местной погоды. А прибыл сюда по приказу короля. С письмом коронного канцлера князя Оссолинского. Вот оно, — достал он из внутреннего кармана небольшой, порядочно измятый сверток.
Потоцкий придирчиво осмотрел две сургучные печати, словно подозревал, что они поддельные, и перевел взгляд на Вуйцеховского.
— Ну и какое же решение соизволил принять король? — спросил он, нерешительно вертя в руках послание канцлера. — Чем пожелал удивить мир? Он… велел передать мне что-то на словах?
— Велел посмотреть, что это за кавардак вы здесь устроили. И доложить обо всем, что будет увидено.
— И что же вами «увидено», господин королевский комиссар? — иронично поинтересовался Потоцкий.
— То же, что предполагал Его Величество король, — сухо, с убийственным спокойствием отчеканил Коронный Карлик.
— Что-то я не пойму вас, господин Вуйцеховский, — умерил граф свой пыл.
— Вы не совсем точно выразились, господин Потоцкий. Меня-то вы как раз понимаете. Вся сложность вашего положения заключается в том, что вы перестали понимать короля. Причем давно. И король чувствует это. Король это чувствует, господин коронный гетман, — появились в голосе Вуйцеховского откровенно угрожающие нотки.
Канцлер несколько секунд молча смотрел на Вуйцеховского, затем широким жестом пригласил его к стоящему рядом венскому столу и, позвав слугу, приказал принести вина и чего-нибудь съестного.
«Наконец-то он начал воспринимать меня, как подобает воспринимать гонца государя, да к тому же — комиссара и тайного советника, — самодовольно констатировал Коронный Карлик. — Ничего, еще немного, и я заставлю их припадать к этим ногам как к святым мощам».
— Значит, король недоволен тем, что я готовлюсь выступить против казаков? Против всей той повстанческой орды, которую собирает вокруг Сечи подлый клятвоотступник Хмельницкий? — оскорбленно проговорил командующий, глядя в пространство перед собой. — Голова его любимца, генерального писаря реестрового казачества, ему дороже.
— А вам не приходило на ум, господин коронный гетман, что Хмельницкий может собирать казаков и полки крестьян вовсе не для того, чтобы затевать войну против Польши?
— Для чего же тогда?
— А для того, чтобы двинуть войска против татар, а затем и турок.
— После того, как перебьет все польские гарнизоны? Пересадит на колья весь цвет польской шляхты, которая целые века удерживает этот край в границах Великой Польши?
— Думаю, король не стал бы возражать, если бы некоторые из местных, вконец обнаглевших, аристократов действительно оказались на кольях или в петлях. Король и канцлер получили тысячи жалоб на их непомерную жестокость не только по отношению к украинским крестьянам, ремесленникам, казакам, но даже к мелкопоместной шляхте.
— Но здесь не Варшава. Здесь не обойтись без силы, а иногда и жестокости. Мелкопоместное дворянство в украинских воеводствах в основном состоит из украинцев. Именно местные шляхтичи становятся казачьими офицерами, а затем и атаманами повстанческих отрядов.
— Но своей непомерной — подчеркиваю: непомерной жестокостью вы не усмиряете здешний люд, а, наоборот, провоцируете его на восстание. Я лично видел подписанные вами приказы, в которых вы обрекаете на гибель все семьи тех, кто ушел на Сечь. Уже казнены десятки таких семей.
— И казню еще столько же. Что же касается жалоб, то они были и всегда будут. Потому что местная нищета ненавидит польских дворян, и королю это хорошо известно. Поэтому жалобы меня не интересуют. Меня интересует другое: почему, по мнению короля и канцлера, — воинственно потряс он свертком, — я не могу получить из Варшавы никакого подкрепления? Я что, один обязан противостоять всей этой армии голодранцев?
Коронный Карлик загадочно улыбнулся и поднял свой кубок с вином. Командующий с ненавистью наблюдал, как он наслаждается божественным напитком, едва сдерживая себя, чтобы не вырвать кубок из руки Вуйцеховского и не выплеснуть остатки вина ему в лицо.
— Если бы мне позволено было давать вам советы, граф, я бы посоветовал вот что: накажите собственной властью чигиринского старосту Конецпольского, вздерните двоих-троих подстарост, снимите все те устрашающие прокламации, которые ваши последователи повесили на сельских и местечковых площадях, и пригласите Хмельницкого сюда, к себе, на переговоры.
— Что-что?! Вы советуете мне наказывать старост вместо того, чтобы объединять силы всей шляхты и идти против повстанцев?! — подхватился Потоцкий. И, склонившись над Коронным Карликом, который в своем низеньком кресле с очень высокой спинкой казался еще мизернее, чем был на самом деле, почти прорычал: — Да кто вы такой?! По какому праву вы смеете давать советы мне, великому коронному гетману?!
— А почему бы и не дать их? — окончательно обезоружил Вуйцеховский графа своей наглостью.
— Да потому, что вы — ничтожество! Потому что вы не имеете права соваться ко мне с какими бы то ни было советами!
— Увы, как тайному советнику, мне приходится давать их даже королю. И, как видите, государь давно смирился с этим, — довольно громко рассмеялся Вуйцеховский, что позволял себе крайне редко. — Если же обратиться к вашей персоне, коронный гетман, то можете быть уверены: это мой последний совет. Другое дело, что, вернувшись в Варшаву, я не удержусь от того, чтобы все же дать несколько советов Его Величеству. Всего несколько советов. Как, впрочем, и коронному канцлеру князю Оссолинскому.
— И что из этого следует? — набычился Потоцкий.
— Да ничего. Просто обязан буду дать им некоторые советы. Исключительно по долгу службы. А посему, позвольте откланяться.
23
Главнокомандующий уже завершал чтение длинного, выдержанного в самых резких, порой угрожающих тонах письма коронного канцлера Оссолинского, когда адъютант сообщил ему, что прибыл польный гетман Калиновский.
— Опять он? — проворчал Потоцкий, не отрываясь от чтения. — Какого черта ему нужно?
— Заместитель главнокомандующего узнал о письме и просит принять его.
— От кого это он мог узнать о письме? — насторожился Потоцкий, собиравшийся вообще скрыть, что такое письмо существует.
— Очевидно, от самого господина Вуйцеховского.
— Хоть бы кто-нибудь повесил этого карлика, — проскрипел зубами Потоцкий, с надеждой глядя на полусонного адъютанта. Словно ожидал, что тот сам займется казнью тайного советника короля. Но тут же добавил: — По какой-нибудь роковой ошибке, естественно, повесил…
— У нас такое случается, — задумчиво поскреб кончик мясистого носа адъютант. — Правда, у него слишком большая охрана.
— Тот, кто начинает рассуждать у виселицы, господин Торунский, сам заканчивает на ней, — нервно прервал его философствование главнокомандующий. — Пусть польный гетман войдет, но какое-то время помолчит.
Калиновский вошел, молчаливо поклонился главнокомандующему и, предупрежденный адъютантом, так же молча сел в кресло по ту сторону стола. Вечно багровое лицо его, испещренное гипертонической вязью капилляров, в эти минуты слегка побледнело словно присыпанная пеплом головня.
«Его Величеству королю и мне, — перечитывал коронный гетман письмо канцлера, — известно о приготовлениях Хмельницкого. Но все эти меры связаны с подготовкой казаков к войне против турок. Мы должны позволить казакам начать эту войну, ввязавшись в которую, они оставят в покое южные границы Речи Посполитой и в то же время решительно ослабят турецкие гарнизоны».
«Да он что, с ума сошел?!» — ужаснулся Потоцкий, только сейчас, вторично перечитывая письмо, понявший, что ему, по существу, в такой, слегка завуалированной, форме приказывают прекратить всякие действия против казаков. Такого в его практике еще не случалось. Наоборот, до сих пор любое, пусть даже самое незначительное, выступление украинских повстанцев использовалось тем же Оссолинским, другими сенаторами, как повод для жесточайших карательных мер, значительно превосходящих те, которых достаточно было, чтобы подавить восстание. Но тогда, что же произошло?
Вместо того чтобы требовать от главнокомандующего немедленно обрушиться на лагерь восставших, канцлер понуждал его наказать целый ряд подстарост и даже офицеров реестра, которые «прославились своей непомерной жестокостью, тем самым провоцируют бунт крестьян на украинских землях».
— По-моему, они там, в Варшаве, перепились, — зло отшвырнул Потоцкий послание канцлера и тупо уставился на своего заместителя. — У меня такое впечатление, что они попросту не понимают, что здесь происходит.
— Мы тоже не все понимаем, — обронил Мартин Калиновский.
— Князь Оссолинский заявил, что не направит нам ни одного полка подкрепления. Вместо него прибудет целый полк королевских комиссаров, которые станут разбираться и править суд по каждой жалобе, полученной королем из этих земель.
— Один из этих комиссаров, господин Вуйцеховский, уже давно разбирается с ними. Думаю, мы должны прислушаться к его совету. Если этой войны не желают ни канцлер, ни король, ни сенат, то почему желать ее должны мы?
— Но ведь начинаем ее не мы! Ее начинают казаки, — воинственно налегая кулаками на стол, поднимался коронный гетман. — Что вы предлагаете? Упасть к ногам Хмельницкого? Просить у этой нищеты перемирия?
— У нас мало войск, — решительно поднялся Калиновский, давая понять, что по этому поводу у него есть свое мнение, которое он намерен отстаивать. — Кроме того, мы ничего не знаем о силах, собранных Хмельницким, и тактике его борьбы. У нас ведь почти не ведется разведка. — Это уже был прямой упрек коронному гетману. Потоцкий заметил его. На любое замечание или возражение Калиновского он всегда реагировал крайне болезненно. Однако в этот раз промолчал. — К тому же мы не знаем, что предпримут татары. На чьей они стороне? Действительно ли они готовы к союзу с повстанцами или это всего лишь обычная азиатская хитрость?
— Обычная азиатская… Как еще они могут проявить себя? Узнав, что казаки начали войну против Речи Посполитой, они ударят им в тыл и помогут покончить с ними.
— А мои лазутчики только что донесли, что на помощь Хмельницкому уже прибыл отряд крымчаков. И что якобы полковник сам побывал в Крыму, где просил помощи у Ислам-Гирея и перекопского мурзы.
— И где же это войско? Покажите мне хотя бы одного крымчака. Да запорожские казаки скорее языки себе повырывают, чем побегут в Крым просить помощи у лютых врагов. Не стали бы они терпеть у себя гетмана, который бы попытался завести дружбу с ханом.
— Возможно, так они и повели бы себя, если бы не война с Польшей, ради победы над которой они готовы сдружиться с самим дьяволом…
— Все, господин польный гетман, все! Хватит! Мне надоели ваши бесконечные возражения. Прекратите выслушивать всякие байки и готовьтесь вести войска на Сечь.
Идя сюда, польный гетман знал, что Потоцкий настроен решительно и что спорить с ним бесполезно. Он не мог понять, чем вызвано это военное рвение графа, но подозревал, что старый коронный гетман желает использовать войну с казаками для того, чтобы показать Варшаве, что у него появилась достойная замена — в лице его сына Стефана.
«Очевидно, он считает, что должность коронного гетмана следует передавать по наследству. И это в Польше, где даже королевский титул не подлежит наследованию, поскольку государя избирает сейм!» — возмутился Калиновский. В конце концов не вечно же ему оставаться заместителем главнокомандующего. Пора бы уже и «полевому» гетману реально претендовать на титул коронного.
Только вспомнив о том, что к коронному гетману нужно идти через многотерпение польного, Калиновский усмирил свою гордыню и более или менее спокойно спросил:
— С какими же силами мы собираемся выступать против Хмельницкого?
— Считаете, что войск, собравшихся вокруг Черкасс, недостаточно?
— Их не просто недостаточно, их мало. Тем более что значительную часть наших войск составляют полки украинских реестровых казаков, и никто не знает, как они поведут себя в бою с полками повстанцев, сформированных в тех же землях, откуда происходят они сами. Словом, уверен, что без подкрепления нам вообще не следует выступать.
Потоцкий нервно разгладил короткие седеющие усы и, повернувшись лицом к польному гетману, лукаво всмотрелся ему в глаза.
— Вынужден утешить вас, господин Калиновский. Я не собираюсь бросать против восставших даже все имеющиеся у меня войска. Отправлю всего лишь два небольших корпуса. Первый поведет мой сын Стефан…
«Значит, все-таки Стефан… — остался доволен своей прозорливостью Калиновский. — …Которого коронный гетман уже пытается преподносить как “польского принца де Конде”».
— Второй, состоящий из реестровых казаков, двинется в путь под командованием реестрового гетмана Барабаша. Пусть казаки лихо бьют казаков. В общей численности пойдет не более восьми тысяч наших воинов.
Калиновский скептически хмыкнул. Он почти не сомневался в исходе этого похода. Самую страшную черту Потоцкого, которая не позволяла ему стать настоящим полководцем, определяла его непомерная аристократическая гордыня и столь же непомерная заносчивость. Дожив до ноющих старческих ран, солдатского ревматизма и опустошительного шарканья мозгов, Потоцкий так и не сумел усвоить одну жесткую фронтовую истину: военные игры не терпят амбиций. Они признают лишь суровый опыт и змеиную, приправленную мудрым риском, полководческую хитрость.
— Вы, господин Калиновский, пойдете вместе с корпусом Стефана, — вновь заговорил Потоцкий, восприняв молчание польного гетмана за покорное согласие. — Будучи его заместителем, вы получите право возглавить передовой отряд.
Запрокинув голову, Калиновский простонал так, словно пытался сдержать неутолимую зубную боль. Знал бы Потоцкий, какой «честью» одаривает его! Вести передовой отряд, возглавляемый этим сосунком, понятия не имеющим о тактике боя казаков и крымских татар!
— Мы оба очень рассчитываем на вашу решительность и боевой опыт. — Это устами Николая Потоцкого говорил уже не коронный гетман, а всего лишь отец. Пусть и славолюбивый, который в конечном итоге предпочитал иметь сына, пусть даже без славы победителя, чем славу победителя, но уже без сына.
— Воля ваша, господин коронный гетман. Однако мое отношение к этой войне вам известно.
— Но вы же не отказываетесь от участия в походе?
— Только потому, что нахожусь на военной службе и вынужден выполнять ваш приказ.
— Так, возможно, — проигнорировал он оговорки Калиновского, — у вас появился какой-то свой план, особый замысел? Можете предложить нечто такое, что позволило бы заманить восставших в ловушку?
— Извините, господин коронный, но у меня есть только один план, благодаря которому мы сможем победить в этой войне.
— Подтянуть наши войска к Кодаку?
— Перебросить их к крепости мы уже не успеем… Хмельницкий возьмет ее раньше, чем мы туда доберемся. Возможно, штурм начнется уже завтра на рассвете.
Потоцкий с гневом уставился на польного гетмана, подозревая, что тот скрывает от него такие сведения, которые помогли бы совершенно по-иному взглянуть и на силы восставших, и на их дальнейшие планы.
— Вы уверены в этом?
— Если бы восставшими казаками командовал я, то и трех миль не прошел бы вверх по Днепру, зная, что у меня в тылу остается гарнизон столь мощной крепости. Это же элементарные законы войны. Но речь сейчас не о них. Я знаю способ, с помощью которого можно перехитрить казаков. Следует немедленно начать переговоры с Хмельницким. Не мешало бы хоть немного ублажить его самолюбие, предоставив при этом королевским комиссарам возможность посбивать спесь с некоторых местных аристократов.
— То есть вы вновь подтверждаете, что в душе против похода на казаков?
— В конечном счете мои слова можно истолковать и таким образом, — мужественно признал Калиновский.
— В таком случае я вообще отстраняю вас от командования. И поставлю вопрос перед королем, канцлером и сеймом о том, можете ли вы оставаться польным гетманом. А пока позволю себе напомнить: здесь приказываю я. Только я. И любое неповиновение будет выжигаться каленым железом как измена!
Калиновский судорожно ухватился за эфес сабли и сжал его так, что, казалось, он расплавится в кулаке вместе с набрякшими венами.
— Вы просили моего совета, господин коронный гетман, — натужно прохрипел он. — Прошу не забывать, что только что вы получили самый мудрый совет из всех, на какие только способен человек, знающий не только цену храбрости, но и цену безумию.
— Хватит с меня советов, тайные и явные советники… — передернул плечами Потоцкий, вспомнив недавний разговор с Коронным Карликом. — Настала пора действовать.
24
На рассвете Хмельницкий сел на коня и отправился на луг, неподалеку от Сечи, на котором вчера состоялась его «коронация».
Только сейчас он по-настоящему понял, что произошло. Это свершилось: он избран гетманом запорожского казачества! Его и до этого дня называли гетманом, поскольку так было решено на совете повстанческих командиров. Но теперь это наименование стало узаконено казачьими традициями, поскольку он провозглашен гетманом Запорожской Сечи.
Объезжая выкошенную и вытоптанную тысячами ног равнину, он вспоминал, как вчера здесь, изъявляя свою волю и волю куреней, казацкие старшины кричали: «Хмельницкого — гетманом! Желаем видетъ гетманом славного казака Хмельницкого!»
Причем вел он себя на казачьем круге весьма сдержанно, воспринимая волю казаков как должное. Со стороны могло показаться, что ему вообще безразлично: изберут его или не изберут, поскольку пришел сюда, на Сечь, не за почестями, а ради того, чтобы начать святое дело. Изберут другого — признает его, чтобы пойти в бой под флагом того, другого. Но избрали его, значит, такова воля казачества…
Но так могло показаться только со стороны. На самом же деле никого иного в роли гетмана он не признал бы. Если бы допускал, что казаки назовут имя другого полковника или атамана, не решился бы на это казачье вече, а собрал бы свое, где-нибудь вне Сечи, на которое сошлись бы только верные ему повстанцы. И был бы по-настоящему провозглашен гетманом повстанческого войска. Конечно же на Сечи восприняли бы это за гордыню. Но тут уж гордыня на гордыню…
Однако вчера это все же произошло! Круг за кругом объезжая луг, — сечевая площадь не смогла бы вместить даже половины той казачьей пехоты, которая собралась здесь, поэтому решили проводить казачий совет на равнине, за пределами Сечи, — он вспоминал, как в честь его избрания казачьи сотни палили из мушкетов. Как сотрясали весеннее марево плавней все пятьдесят орудий сечевой крепости. И как запорожский кошевой атаман, до конца надеявшийся, что казаки все же изберут его — осунувшийся, с посеревшим лицом, униженный славой пришлого полковника, — вручал ему символы гетманской власти.
Такое приятно пережить еще раз, сейчас, на рассвете, когда сечевая крепость и все братство казачье, ставшее лагерем чуть дальше, на возвышенности, где посуше, еще блаженствует в похмельных снах вчерашнего праздника… Такое следовало пережить наедине с самим собой. Ибо то, что произошло вчера, принадлежит уже не ему, оно принадлежит истории Сечи, истории Украины, перьям летописцев.
«Итак, то, о чем ты порой даже мечтать боялся, свершилось, — сдержанно улыбался своим мыслям Хмельницкий, вырвавшись из почетного круга луговой славы и направляя коня туда, к степным холмам, подальше от Сечи, от временного лагеря «советников». — Я пришел сюда, на Сечь, униженным всеми, у кого достоин был быть в чести — королем, коронным гетманом, королевским судом, старостами и подстаростами… Я пришел сюда с группой преданнейших казаков и стоял у ворот крепости на коленях, испрашивая позволения вернуться в сечевое братство. И это братство раскрывало свои объятия неохотно, помня, что чины и отличия свои — полковника, генерального писаря, саблю из рук короля, — добывал не на Сечи, не за вольницу казачью сражаясь, а пребывая в услужении короне.
Но прошло всего лишь несколько месяцев, и казаки сами… призвали меня сюда, на сечевой совет, сами просили принять высшее достоинство казачье — булаву запорожского гетмана. Они упрашивали меня сделать это. Причем, видит бог, упрашивали не только потому, что так велит обычай, а потому, что не видели в своем кругу воина более достойного. Не видели они его — вот в чем заключается величие нового гетмана!»
Уж он-то прекрасно знал, сколько раз булава добывалась здесь в жестоком соперничестве, в заговорах, во лжи и подкупе казачьей старшины…
Хмельницкий не пошел на это. Он честно сказал им, зачем прибыл на Сечь, чего добивается и какова главная цель всей дальнейшей жизни. Избирая его, они знали, что избирают не просто гетмана Сечи, но полководца, который с первых же дней желает распространить свою власть далеко за пределами казачьей вольницы. И запорожцы единогласно объявили войну Польше — «за все те обиды и тяжести казацкие и всей Украины, от поляков творимые».
Теперь он имеет право обращаться к народу как гетман запорожского казачества. Теперь он может призывать народ к войне с Польшей, имея на то согласие Большого Казачьего Круга, чье решение всегда чтилось в Украине как святой закон для всякого православного.
— Господин полковник! — Задумавшись, Хмельницкий не сразу сообразил, кто его зовет. Осмотревшись, он увидел слева от себя, в небольшой плавневой рощице, двух казаков. Судя по мундирам, это были драгуны реестра. — Не опасайтесь нас, господин полковник! Мы посланы к вам с важной вестью!
Хмельницкий вновь осмотрелся вокруг. Казаков было только двое. Но там, за рощицей, могла оказаться большая засада. Эти двое могли быть всего лишь приманкой.
Развернув коня, он принял вправо, стараясь держаться поближе к гряде, за которой начиналась вечевая равнина, и прикидывая, успеет ли отойти, прежде чем казаки перережут ему путь к лагерю.
— Кто вы такие?!
— Казаки реестра, господин генеральный писарь!
«Кажется, они еще не знают, что я уже избран гетманом, — лихорадочно выяснял свои шансы Хмельницкий. Он совершенно не был готов к схватке. При нем не было даже пистолета. Да и к сабле рука тоже почему-то не тянулась. — Но если они не знают, что я избран гетманом, значит, и подосланы не как к гетману…»
— Кто вас послал?
Один казак остался на месте, другой подался навстречу ему, на ходу выбрасывая на землю пистолет и саблю.
— Я без оружия, господин полковник! Вы готовы выслушать меня?
— Подбери свою саблю. С каких пор я беседую только с безоружными? — горделиво молвил Хмельницкий. Ему неприятно было осознавать, что казаки заметили его растерянность и считают трусом.
Казак послушно спешился, подобрал оружие и, не садясь в седло, приблизился еще на несколько шагов.
— Мы посланы господином Вуйцеховским.
— Кем?! Чье это имя вы сейчас произнесли?
— Он назвался господином Вуйцеховским. Тайным советником короля.
— Ты лжешь, казак! — вспомнил гетман, что Коронный Карлик действительно принадлежит к роду Вуйцеховских. — Откуда ему здесь взяться? Какой он из себя?
— Скажу, как он сам велел сказать: «Маленький такой, весь в черном». — Вернулся казак в седло.
Услышав это, Хмельницкий вновь оглянулся на гряду холмов, за которой остался последний встретившийся ему казачий разъезд. Теперь гетману уже не хотелось, чтобы хоть один казак стал свидетелем его переговоров с реестровиками; чтобы он знал, что встречи с ним добивается сам Коронный Карлик.
— Где он сейчас?
— В двенадцати верстах отсюда, у зимника Есаульского.
— Рискнул настолько приблизиться к Сечи?
— Неподалеку застава реестровиков и польских драгун, которых посылают из Кодака. Кроме того, он является королевским комиссаром, обладающим охранной королевской грамотой.
— Ну, разве что он прибыл с грамотой… — иронично согласился Хмельницкий. «Уже в двенадцати верстах от Сечи! — лихорадочно прикидывал он. — Ох, как же некстати появился здесь этот тайный советник! Но в то же время появиться Вуйцеховский мог только по воле короля или королевы. Что, собственно, почти одно и то же. Почти…»
— Господин Вуйцеховский будет ждать вас сегодня и завтра. Два дня. И предупреждает, что в этой встрече вы заинтересованы значительно больше, чем он.
— Как же вы рассчитывали увидеться со мной?
— Думали выдать себя за реестровиков, перешедших к вам на службу, а уж потом…
— Ясно. В таком случае передайте Вуйцеховскому, что явлюсь к нему завтра утром. И сообщите, что теперь я уже гетман запорожцев, только вчера избран.
Казаки переглянулись и сняли шапки, чтобы, как подобает, склонить головы перед гетманом запорожцев.
— Когда пойдешь большой войной против татар или турок, то кликни, — молвил тот, что выезжал ему навстречу.
— С половиной полка к тебе придем, — добавил его товарищ.
— Считайте, что уже кликнул.
Казаки развернули коней и, стараясь держаться поближе к плавням, где в любое время можно было скрыться, умчались в степь.
«Вот такими вызовами к королю завершаются иногда триумфы запорожских гетманов, — рассмеялся им вслед Хмельницкий. — Появление в казачьих степях Коронного Карлика может означать только одно — что Владислав IV занервничал. Понял, что лишается сильного союзника, возможно, последнего в его королевстве преданного ему полководца».
Возвращаясь на Сечь, гетман уже раздумывал над тем, каким образом и под каким предлогом можно будет оставить казачий лагерь завтра ночью. Поняв, что найти убедительное объяснение своему вояжу вряд ли удастся, он решил сегодня же к вечеру вернуться на остров, на котором совсем недавно основал собственную резиденцию, в которой никому ничего объяснять не нужно будет.
«Занервничал король Владислав, занервничал…» — торжествовал он, еще не осознавая, что настоящая, его личная победа чудится ему не в избрании командующим восставшего казачества, не в признании атаманом бунтовщиков, а в том, что он все же заставил короля вновь обратиться к одному из лучших воинов своего королевства. Одному из своих лучших полковников.
25
Уже увидев первые проблески зари, медленно разгоравшиеся на оконном стекле, Гяур вновь закрыл глаза и попытался уснуть. Но вместо сна начали появляться видения: он — на палубе корабля, который пробирается по ночному каналу к занятому испанцами Дюнкерку; он — в одной из схваток на улицах какого-то французского города; каюта, в которой, пребывая в испанском плену, он ждал казни и с которой совершил дерзкий побег… И только после всех этих воинских терзаний ему явился берег Дуная, на котором, отплывая в Стамбул, он прощался с отцом и членами Тайного Совета Острова Русов, служившим его племени русичей неким подобием правительства или сейма.
Увлекшись этими картинками прошлого бытия, Одар-Гяур не слышал, как отворилась дверь и как ушедшая на ночь к себе в спальню Власта вновь появилась в его комнате.
— Это самое прекрасное утро в твоей жизни, разве не так? — прошептала она, забираясь к нему под легкое одеяло.
— Самое… — счастливо улыбнулся Гяур, ощущая рядом с собой нежное тепло женского тела.
— Ты никогда в жизни не испытывал такого блаженства, — внушала ему женщина, нежно обхватывая руками плечи и покрывая поцелуями лицо, шею, грудь…
— Такого — никогда…
— Повтори-ка эти слова, мною осчастливленный, только чуточку убедительнее.
— Повторяю со всей возможной убедительностью, — буквально прорычал Гяур, демонстрируя всю мыслимую в подобной ситуации правдоподобность.
С минуту Власта лежала, затаившись, словно дикая кошка перед броском на свою жертву. В эти мгновения она была по-охотничьи смирна и терпелива. Но только в эти.
— А ведь ты даже не догадывался, что именно это утро подарит нам зачатие сына.
— Хотелось бы верить в это твое пророчество, — мечтательно произнес генерал. — Как ни в какое другое.
— Вот и начинай верить. Причем начни с того, что запомни это утро.
— Судьба подарит нам много сыновей, — легкомысленно согласился Гяур, чувствуя, как ноги женщины блуждают по его ногам и как Власта покрывает шелковистыми волосами его торс.
— Э, нет, на многих не рассчитывай, — озабоченно усмирила его фантазию графиня. — Хватит с тебя одного.
— Правда?
— Зато это будет сын, достойный славы и величия княжеского рода Одаров, особенно своего отца Одар-Гяура. И конечно же он станет бесстрашным воином, настолько известным, что славой своей, возможно, превзойдет своего родителя.
— Я не завистливый, это ему простится, — блаженно улыбался генерал, который чуть было не стал национальным героем Франции.
Он слушал Власту, как слушают сказку или романтический бред влюбленной девушки, при этом не мог и не хотел прерывать его. После многих лет кровавых сражений, походов, плена, Гяур наконец начал ощущать давно забытую умиротворенность, в сладостном потоке которой он очищался от жестокости и ненависти; учился жить, не осознавая постоянной опасности и не порождая такую же опасность для других. Он учился обретать то ощущение, которое называется «ощущением дома», ощущением семьи.
— А ты действительно уверена, что это будет сын? — вдруг всполошился Гяур, неожиданно ощутив острую необходимость увидеть перед собой наследника, осознать его появление. — Так желаешь ты или так желают Высшие Силы?
— Так желаем мы с тобой.
Гяур сумел вырваться из полусна и провел рукой по волосам женщины, столь уверенно обещавшей ему сына. Была ли в его жизни женщина, которая обещала бы ему… сына? Не было. Его фантазия вдруг возродила прекрасный облик графини де Ляфер, однако Гяур сразу же попытался развеять его, побаиваясь, как бы Власта не сумела провидчески «подсмотреть». С именем Дианы, с обликом этой прекрасной женщины, он мог связывать многое в своих сугубо мужских мечтаниях кроме мечтаний о семье, доме, наследнике. Впрочем, француженка и сама прекрасно понимала это, не зря же так настойчиво подталкивала его к сближению с Властой. Да, продолжала увлекаться им; да, как всякая самка, она жаждала обладать этим молодым, сильным и достаточно красивым самцом, однако не позволяла ему строить каких-либо иллюзий относительно сотворения надежной патриархальной семьи.
Наверное, Власта ощутила, что в эти минуты рядом с ней в постели оказалась соперница, причем ей не нужно было ломать голову над тем, кто именно способен был пленить фантазии ее будущего мужа. Однако графине Ольбрыхской было сейчас не до ревности. Что будет завтра, то будет только завтра, а пока что этот вожделенный мужчина находится в ее объятиях. И в этом — ее главное преимущество над всеми теми женщинами, с которыми князь уже оказывался в постели или окажется в ближайшем будущем.
Все еще не открывая глаз, Гяур ощутил, как Власта напористо оседлала его и как тела их сливаются, подчиняясь единой страсти, единому порыву, единому ритму движений. Чувство, которое охватило его в эти минуты, стоило того, чтобы пожертвовать ради него всеми сражениями и всеми авантюрами; оно символизировало то величие жизни, которое заставляет ценить эту самую жизнь так, как не способен ценить ее ни один воин мира.
— Разве после всего этого ты способен усомниться, что у нас родится сын? — едва слышно прошептала ему на ушко Власта, когда страсти немного поугасли и она снова улеглась рядом с ним, ласковая и притворно присмиревшая.
— Теперь уже — нет, — решительно покачал головой Гяур. — Да и как можно? Это же так очевидно!
— А вот меня почему-то охватывают сомнения, — спустя несколько минут хитровато ухмыльнулась женщина.
— Какие еще сомнения? По поводу чего? — сонно проворковал мужчина, вновь ощущая, что ноги женщины начинают требовательно сплетаться с его ногами.
— Все ли мы делали так, чтобы у нас появился ребенок, да к тому же — сын?
— До чего же ты коварная, — молвил Гяур, осознавая, что постепенно к нему возвращаются мужская сила и страсть.
— До чего же я влюбленная!.. — по-кошачьи изогнув спинку, промурлыкала Власта, точно улавливая возбуждение мужчины и не позволяя ему угаснуть. — В своей жизни ты сумел усладиться многими женщинами, но ни одну из них ты не сумел влюбить в себя так, как меня.
— Просто ни одна из них не сумела так убедить меня, что является его судьбой, как умудрилась сделать это ты.
— Чему-то же я должна была научиться у несравненной в своем провидчестве графини Ольгицы. Иначе стала бы она считать меня своей наследницей!..
— Не сомневаюсь, что в коварстве своем ты превзойдешь не только Ольгицу, но и всех прочих колдуний и провидиц.
26
Вуйцеховский встретил гетмана у своей кареты. Коронный Карлик прохаживался под ее королевским гербом резким пружинистым шагом, как важный чиновник, который очень торопится, однако снисходительно нашел несколько минут, чтобы выслушать случайного просителя.
— Какая сила, какая нужда заставила столь осторожного, предусмотрительного человека, как вы, так далеко забраться в глубины Дикого поля? — спросил Хмельницкий, сходя с коня и приветствуя Вуйцеховского едва заметным склонением головы.
— Теперь и сам пытаюсь понять, какая сила привела меня в эти степи. Не исключаю, что простое любопытство. Вначале я посетил ставку коронного гетмана графа Потоцкого, теперь вот решил навестить вас, пока вы все еще считаете себя подданным польского короля. Вас не оскорбляет, что вначале я все же побывал в ставке господина Потоцкого?
— Куда больше меня удивляет, что вы осмелились посетить меня. Не так много сейчас находится шляхтичей, решающихся на подобный вояж по диким степям. Тем более сейчас, когда в этих степях разгорается костер восстания. Это делает вам честь, господин Вуйцеховский.
— После того, как вы неожиданно напали на лодки, идущие по Днепру с оружием и продовольствием для заставы реестровиков, а затем захватили саму заставу, разгромив отряд полковника Гурского… желающих посетить эти края действительно осталось немного, — продемонстрировал Коронный Карлик знание ситуации, в которой оказался теперь генеральный писарь реестрового казачества. — Я в этом убедился, осмотрев заполненные воинством окрестности ставки коронного гетмана. Кстати, вы знаете, что под своими знаменами Потоцкий уже собрал довольно большое войско?
— Я не спрашиваю вас о его численности, чтобы не чувствовали себя предателем, выдающим бунтовщикам секреты армии.
— Мне тоже кажется, что ваши лазутчики способны назвать более точное количество польских ополченцев, — вежливо улыбнулся Вуйцеховский.
Над хутором разгулялась пыльная буря. Мощные порывы ветра срывали целые пласты оголившейся земли, превращали ее в пепельную пыль и едким слоем покрывали стены хуторских мазанок и бычьи пузыри, которыми были закрыты окна; приводили в бешенство лошадей, предупреждавших своим тревожным ржанием о приближении страшной стихии, которая не должна была заставать их всадников в открытой степи. Спасаясь от нее, Коронный Карлик и гетман вошли в ближайшую хату-мазанку, хозяева которой, чета стариков, сразу же отправилась к соседям, чтобы оставить этих шляхтичей вдвоем.
— Так что же все-таки вас привело сюда, господин Вуйцеховский?
— Как я уже дал понять, любопытство. Я, знаете ли, принадлежу к людям, которые всю жизнь движимы неистребимым любопытством. Если только вы соизволите простить мне эту слабость.
Хмельницкий промолчал. Начало ему явно не понравилось. Он не привык к такой манере беседы, при которой человек, просивший его о встрече, позволяет себе начинать ее с банальной зауми.
— И толькое мое фатальное любопытство заставляет задать вам, господин полковник — для меня вы все еще полковник, поскольку я не могу признать…
— Остановимся на том, что для вас я все еще полковник, — прервал его объяснение Хмельницкий. — Задавайте свой вопрос. К ночи я намерен вернуться в казачий стан.
— Это очень простой, до смешного простой, почти наивный вопрос: вы все еще остаетесь подданным польского короля? Смысл вашего ответа должен заключаться в его исключительной искренности и лаконичности — считаете ли вы себя подданным или нет?
— Вы не уточнили, что это еще и вопрос философский. Почему он так интересует вас?
— Проще было бы спросить, почему вдруг я усомнился в этом.
— Тогда поставим вопрос так: вас прислал сюда коронный гетман Потоцкий? Для ведения переговоров со мной?
— Возможно, Потоцкий узнает о том, что я встречался с Хмельницким. Но уж точно не от меня. — Вуйцеховский уселся за стол, подождал, когда по ту сторону его усядется генеральный писарь, и только тогда продолжил: — Не надо считать себя настолько важной персоной, полковник, что тайный советник короля вынужден оставлять Варшаву и бросаться в дикие степи, чтобы выяснить степень вашей лояльности Его Величеству. Понимаю, совсем недавно несколько сотен казаков швыряли вверх шапки и кричали: «Желаем видеть во главе запорожского казачества славного рыцаря Хмельницкого!». Но стоит ли умиляться этим? Точно также завтра они будут кричать: «Предателя Хмельницкого — на кол! В Днепр его! Отобрать у него булаву!». И будут правы, поскольку получат такие веские доказательства, что ни у кого не останется сомнений: никакой Хмельницкий не руководитель восстания! На самом деле, он всего лишь эмиссар короля. Провокатор, который специально провоцирует крестьян на бунт, чтобы дать возможность Потоцкому пройтись по Украине огнем и мечом, выжигая смуту на двадцать лет вперед. Вам еще объяснять, чем может закончиться бросание шапок на том лугу, на котором вам, по недосмотру сечевых старшин, всучили в руки булаву?
Сжав зубы, Хмельницкий прорычал что-то очень грозное и почти несбыточное и, с усилием подняв вверх кулаки, так грохнул ими по столу, что, казалось, потрескавшиеся доски его тут же россыпятся.
Несколько минут Коронный Карлик наблюдал, как гетман тщетно пытается погасить в себе конвульсии той мысленной истерики, что пронизывала сейчас не только мозг, но и все его естество. Он то хватался за саблю, то, выйдя из-за стола, метался из угла в угол, то вновь бил кулаком по столу, с ненавистью глядя на тайного советника.
Все это время Коронный Карлик, скрестив руки на рукоятках двух пистолетов, висевших в кобурах у него на поясе, стоически следил за каждым его движением, все больше убеждаясь, что в выборе своем король явно ошибся. Импульсивная ярость, непомерное самолюбие и непостоянство этого человека не только приведут его к предательству, но и сослужат очень плохую службу всем им: королю, канцлеру, самому Хмельницкому, Польше, Украине… Коронный Карлик так напрямую и сказал об этом:
— Как бы вы ни вели себя дальше, господин генеральный писарь, больше разочаровать меня в выборе короля, чем вы сделали это сейчас, уже не сможете.
Хмельницкий остановился у дальнего угла настолько резко, словно наткнулся на острие копья. Медленно, сгорая от ненависти, он повернулся лицом к Вуйцеховскому. В какое-то мгновение королевскому комиссару показалось, что Хмельницкий выхватит свою саблю и бросится на него. И даже был слегка разочарован, что этого не произошло. И вообще то, что произнес в эту минуту гетман, показалось Коронному Карлику совершенно невероятным. Он даже не сразу сумел поверить, что слышит эти слова.
— Я еще не давал королю повода не верить мне, — уперся он дрожащими руками о стол. — Все наши договоренности с Владиславом остаются в силе. В столице, особенно при дворе, должны помнить: Хмельницкий от своих слов не отрекается. И ваше, господин Вуйцеховский, мнение по этому поводу меня совершенно не интересует. Но я хочу, требую, чтобы король услышал из ваших уст то же, что вы услышите сейчас от меня: на полковника реестрового войска Хмельницкого и его казаков король может положиться полностью. Все, что я делаю сейчас, предпринято мной, исходя из того, что впредь нам придется вместе воевать против могущественной армии султана. Однако прежде чем пойти походом против него, я собью спесь и гонор с Потоцкого, а заодно и с других лютых врагов государя, таких, как князь Иеремия Вишневецкий, Мартин Калиновский, а также любомирские, конецпольские и прочие… Но сделаю это, потому что знаю: сам король сделать этого без меня не в состоянии. Нет у него ни авторитета, ни силы. Если же начнем нашу священную войну, имея у себя за спиной такую мощную свору ненавистников короля, какую имеем сейчас, сейм вновь предаст и вновь ударит нам в спину. Прежде всего тем, что снова запретит собирать ополчение и даже заставит распустить армию, что он, собственно, уже сделал. Это вы способны понять, тайный советник короля Владислава?
— Почему вы считаете, что я не способен понять то, что мне говорят предельно ясно и честно? Я всегда задаю только простые вопросы. И рад, когда и мне отвечают просто. В Варшаве каждый знает, что я никогда не усложняю свои вопросы. Они просты, как доски на этом столе, — столь же спокойно и примирительно заверил его Вуйцеховский. — В конце концов мы с вами дворяне. И если уж вы решаетесь говорить со мной столь откровенно, то лишь потому, что знаете: король доверяет мне больше, чем вам или самому себе.
— Для начала, мне следовало бы убедиться, что вы присланы именно королем.
— Ах, вот в чем дело! — рассмеялся Вуйцеховский. — Совершенно забыл. Что же вы не напомнили? У меня есть письмо короля, переданное вам вместе с довольно большой суммой денег .
— Он прислал деньги?! — почти торжествующе улыбнулся Хмельницкий, и Коронному Карлику вдруг показалось, что это улыбка мошенника, которому удалось обмануть и короля, и всю королевскую казну. — Я помню его обещание, но…
— Это было обещание короля, — сурово перебил его Вуйцеховский. — Иное дело, что теперь зависит от меня: вручать вам эти деньги или же увезти их в Варшаву, чтобы они пошли на содержание войска, которое к лету должно громить вас у каждого из днепровских порогов. Начиная от стен благословенного Кодака.
Наступило то неловкое молчание, которое в любой серьезной беседе отделяет ссору от примирения. Словно бы воспользовавшись этой паузой, в доме появились двое слуг с кувшином вина и шампурами, на которых были нанизаны куски только что поджаренной в соседнем доме говядины.
— И что же вы решили? — спросил Хмельницкий, когда они наполнили серебряные кубки вином и пригубили их. Он понимал, что обязан задать этот вопрос. Уже хотя бы из уважения к собеседнику, которого попросту… вынужден уважать.
— Я решил укрепить волю короля в его намерении через какое-то время вручить вам еще одну сумму денег, достаточную для поддержания вашего войска в состоянии готовности к походу. Почему вы так удивлены? Вы конечно же считали, что я не верю в вашу способность создать мощное, надежное войско?
Хмельницкий рассмеялся. Манера вести диалог, как и сама логика этого коротышки, представлялась ему убийственной. Только сейчас командующий понял, что Коронный Карлик ведет себя так, как, еще будучи королевским следователем по особым государственным делам, привык вести себя на допросах, во время которых умение поставить допрашиваемого в идиотское положение, загнать его в тупик, утопить в трясине словесных хитросплетений — почиталось им выше иного дара Господнего.
— Меня вдохновляет ваше стремление укрепить короля в его намерении. Теперь я уверен, что получил в вашем лице надежного союзника, к помощи и советам которого позволю себе прибегать всякий раз, когда нужно будет вести переговоры с королем, противостоять сейму или же помогать королю в свершении важных государственных дел.
— И в этом не будет ничего странного. Вы правы, я всего лишь никому не известный, никем в Варшаве не узнаваемый тайный советник. Причем советник не только короля, но и канцлера, что случается крайне редко. Ну и что? Назовите мне такого дворянина в пределах Речи Посполитой, которому не хотелось бы самому давать советы самому государю и его канцлеру. Однако наиболее мудрые из них, прежде чем нести свою голову на высокую аудиенцию, сначала заносят ее ко мне. Чтобы посоветоваться, что именно говорить королю; на что жаловаться и что советовать…
— Теперь я буду знать, что не следует бездумно носиться со своей головой в руках по приемным столицы. Постараюсь вовремя вспоминать, что для этого существуют другие, более умудренные головы.
Они выпили за здоровье короля, за погибель врагов, за великую Польшу от моря до моря.
* * *
Коронный Карлик кликнул своего слугу, и через несколько минут тот вновь появился, в этот раз — с двумя увесистыми мешочками злотых.
— Письмо вы найдете в одном из них, — объяснил он Хмельницкому, отпуская слугу. — Каким образом мне удалось провезти это богатство через всю Польшу и все польско-казачьи заставы на Украине, рассказывать не стану. Причем мое немногословие обойдется вам всего лишь в триста злотых. Дорога, знаете ли, и при всей мыслимой щедрости нашей казны…
Свое собственное молчание Хмельницкий тотчас же оценил не ниже, чем Коронный Карлик. Извлек откуда-то из тайников одежд кошелек и, зная, что там значительно больше, чем запросил тайный советник, положил его перед Вуйцеховским.
— Понимаю, вам здесь, в степи, торопиться некуда. Поэтому разговор наш может затянуться. А сказать мне сталось всего два слова.
— Для настоящего дипломата важно не то, с какой фразы он начинает свои переговоры, а какими завершает, — молвил гетман.
— Никакие суммы злотых, полученные или не полученные нами от короля, не могут заставить разувериться в нашей верности короне. Но было бы совершенно несправедливо, если бы сейчас, славя Его Величество, мы с вами упустили один существенный момент: денег у короля нет и, по существу, никогда не было. Казна не выделила ему для ваших опечатанных королевскими сургучами мешочков ни гроша. Все, что вы получили, пожертвовано королевой из ее приданого. Вам случалось слышать когда-нибудь, чтобы армию повстанцев, бунтарей, врагов короны вооружала королева? Жертвуя при этом своим приданым.
— Даже если бы я знал сотни подобных случаев, все равно счел бы жертвенность Марии-Людовики Гонзаги беспримерной. Говорю это искренне. К черту в таких случаях какую-либо дипломатию.
— Прекрасный тост, — поддержал его Вуйцеховский, наполняя бокалы привезенным с собой венгерским вином. — Королева желает, чтобы вы помнили: она не тщеславна. То есть она не требует, чтобы вы восхваляли ее щедрость перед кем бы то ни было, пусть даже перед самим королем. Но когда встанет вопрос о том, кому сменить на троне увядшего короля Владислава… — Коронный Карлик прервал свою речь на полуслове, выпил и, выдержав паузу, вполне достойную целомудрия венгерских вин, продолжил: — Когда такой вопрос все же встанет… королева хотела бы оставаться уверенной, что на юге королевства у нее есть воинская сила, способная внушить к интересам вдовствующей королевы достойное их уважение. Кроме того, она уверена, что делегация, которую гетман Украины направит на элекционный сейм, на котором будут избирать нового короля… — Вуйцеховский выдержал длительную паузу, достаточную для того, чтобы Хмельницкий имел возможность осмыслить важность этой информации. — Так вот, важно, чтобы эта делегация проголосовала за того претендента, которого она будет видеть и в качестве короля, и в качестве своего мужа. Имя вам будет названо сразу же после смерти Владислава. Считаете, что королева неправа? Что она требует слишком многого?
— Нет, я так не считаю. Королева подозревает, что очень скоро ей придется овдоветь?
— В этом ее убеждают врачи и само состояние здоровья короля. Сообщая вам это, я понимаю, что с новым королем осуществлять тот план, который был намечен с Владиславом, будет непросто. Что тоже должно сближать вас с королевой и ее новым избранником.
— Хорошо, что вы предупредили меня, господин тайный советник. Известие о здоровье короля многое проясняет в той миссии, с которой вы прибыли в Дикое поле.
Вуйцеховский вежливо склонил голову. Он остался доволен, причем не столько убедительностью своей речи, сколько реакцией вождя восставших казаков. Во всяком случае, теперь он понимал, что переговоры оказались ненапрасными.
— И все же мы с вами слишком неопытные дипломаты, господин командующий… королевской армией, — решительно поднялся он из-за стола. — Поскольку не с того мы начали нашу встречу. Совершенно «не с того».
— Объяснитесь, господин Вуйцеховский, — застыл с поднесенным ко рту кубком гетман.
— Вот если бы мы догадались начать встречу с заверения в том, что, при любых обстоятельствах, интересы королевы будут достойно защищены оружием ваших воинов… — мечтательно протянул Коронный Карлик и словно бы на какое-то время забылся.
— И что тогда?
— Тогда зачем бы нам понадобилось тратить за столом столько слов, не имеющих никакого отношения ни к тостам, ни к восхвалению этого поистине королевского напитка? — похлопал Коронный Карлик рукой по стоявшему на столе кувшину.
— Вы правы, господин королевский комиссар, начали мы явно «не с того…».
— Вот на этом признании и позвольте откланяться.
27
— Эй, служивый, это имение князя Гяура?! — послышалось из-под окна как раз в ту минуту, когда ритм и страсть двух сластолюбцев вновь достигли своей яростной вершины.
— Ну, здесь, суд господний! — ответил недовольный голос Улича. — Кто ты такой и почему в такую рань?!
— Лучше скажи, где сам господин генерал?!
— А тебе какое дело, где он?!
— Велено передать ему письменный приказ. Я гонец от воеводы!
— Все приказы, которые передают генералу короли и воеводы, принимаю я, мощи святой Варвары! Так было и так будет.
Однако властный тон Улича не смутил гонца, скорее наоборот, придал ему настойчивости.
— Возможно, у вас так и заведено. Да только этот приказ мне велено передать ему лично в руки.
— Странно, что кто-то еще осмеливается приказывать князю Гяуру? — пожал плечами адъютант и телохранитель. — Это ж кто может позволить себе такое?
— Такой ответ мне не понятен, — еще решительнее молвил польский офицер, упрямо покачав головой. — Если князь служит королю Речи Посполитой, то он служит… этому королю, а не кому-то там еще. На словах могу сказать, что сегодня же господин генерал должен отправиться в Каменец, в свой полк, чтобы выступить против армии повстанцев. Только это, и ничего больше. Остальное он найдет в письме.
— Генерал не воюет с повстанцами, — услышал Гяур сквозь пелену любовного тумана, постепенно развевающегося после того, как Власта затихла у него на груди. — И в свой полк отправится, когда сочтет необходимым.
— В последний раз напоминаю, что князь служит польской короне.
— Так считают в Варшаве, мощи святой Варвары, а не здесь, в имении князя Гяура. Вам известно, что генерал только что вернулся из Франции, где воевал на стороне короля Людовика?
Гонец в замешательстве помолчал, а затем наивно поинтересовался:
— Так что, получается, что теперь он подданный Франции и служит французскому королю?
— К устремлениям французского короля он так же безразличен, как и к устремлениям короля польского. Он — князь Острова Русов, наследник его великокняжеской короны. Поэтому служит он Острову Русов. Везде и всегда — только Острову Русов, великим князем которого вскоре будет провозглашен.
— Представления не имею, о каком таком острове вы говорите, полковник. Зато мне хорошо известно, что, несмотря ни на что, он все еще служит польской короне, а значит, обязан подчиняться польскому командованию. Все остальное — от лукавого.
— Лучше скажи, чью волю ты выполняешь?
— Только что я передал приказ коронного гетмана, его светлости графа Потоцкого.
— Какого еще «коронного гетмана»? Он кто, этот гетман — ваш генерал или первый министр?
— Командующий всеми войсками Речи Посполитой.
— Ах, он командующий всеми войсками… — недовольно проворчал Улич. — Ладно, я извещу генерала Гяура.
— Но мне нужно лично увидеться с ним.
— Убирайся отсюда, пока жив, иначе уползешь без коня и с перебитыми ногами!
— Может, ты все-таки примешь этого гонца? — спросила Власта, наблюдая за тем, как поспешно Гяур облачается в свои одеяния. — Усмири наконец Улича.
— Вряд ли гонец сумеет сказать больше того, что уже высказал, — проворчал князь.
— И все же на твоем месте я бы пригласила его в дом и выслушала.
— Ты что, не знаешь, как князь Гяур встречает каждого, кто пытается приказывать ему?!
Гяур благодушно рассмеялся. В эти минуты Улич явно подражал Хозару, который, очевидно, отсыпался после ночного дежурства. Тот как раз любил создавать ему славу некоего человеконенавистнического чудовища, которому лучше не попадаться на глаза.
— Вот письменный приказ для генерала. Кто принял?
— Полковник Улич.
Еще какое-то время Гяур и Власта прислушивались к тому, что происходит у дома, затем, поняв, что гонец умчался прочь, вновь бросились в объятия друг другу.
— Это прощание, Гяур. Опять прощание, — прошептала Власта, со сладострастным страхом ощущая, как он подминает ее под свое могучее тело и заковывает в цепи мышц.
— Да, это прощание. Я обязан буду подчиниться приказу.
— А значит, сын, как и дочь, вновь родится без тебя…
Гяур запнулся на полуслове, поскольку о сыне слышал впервые, однако уточнять это, как и все прочие предсказания, не стал, понимая всю бессмысленность подобного занятия.
— Такова судьба всех сыновей, чьи отцы стали воинами.
— Ты прав. Но я не желаю, чтобы ты сражался против повстанцев. Ведь казаки — это украинцы, а значит, твои соплеменники, одного корня с твоими дунайскими русичами.
— Не ожидал, что задумаешься об этом, — как-то сразу замялся генерал. — Что поймешь, как мне не хочется проливать кровь казаков.
— У меня это получилось как-то само собой. Просто вырвалось, словно бы кто-то нашептал.
— Опять Ольгица постаралась?
— Разве что голосом Учителя. Ты обвенчаешься со мной сегодня же? — прошептала она, едва не задохнувшись от его затяжного поцелуя.
— Не помню, чтобы мы говорили о венчании, — нахмурил он лоб.
— Всю ночь ты только об этом и говорил. Мне казалось, что не дождешься утра и придется привозить ксендза прямо сюда, в спальню, — шутливо заверила его Власта.
— Но ты ведь понимаешь, что…
— …Что ты будешь очень плохим семьянином. Ты уже говорил об этом. Я всего лишь пытаюсь выяснить: ты решишься обвенчаться со мной прямо сегодня или же вновь станешь испытывать судьбу, пытаясь забыть меня в объятиях других женщин? Многих-многих других…
— О, нет, на сей раз испытывать не стану, коль уж мне пообещали сына.
28
Утром Хмельницкий решил объехать лагерь восставших. Его готовили всю ночь, сковывая цепями повозки, насыпая валы и обводя это пристанище довольно широким рвом. Некоторые казачьи командиры были против возведения этого военного стана. Им казалось, что для действий народной повстанческой армии тактика укрепленных лагерей вообще неприемлема. Следовало как можно скорее разбиться на небольшие отряды и уходить в глубь Украины, громя при этом польские имения и лишь время от времени совершая небольшие наскоки на армейские отряды. Настоящие сражения, дескать, последуют потом, когда окрепшие отряды начнут объединяться, а само восстание охватит всю Украину.
В очередной раз внимательно выслушав этих «повстанческих стратегов», Хмельницкий решил действовать по-своему.
— Отряды мы разослали, — уже заученно усмирял он слишком прытких и ретивых. — На землях наших уже создаются полки, которые будут поднимать восстания на местах, ожидая нашего приближения. Нам же, казачьей армии, самим Богом велено воевать с польской армией, а не с перепуганными лавочниками и управителями покинутых аристократами именийЭто было очень важно для него: с первых дней восстания погасить в себе и в своих полковниках лихой повстанческий дух, вытравить повстанческую стихию. Поляки, татары, вся Европа должны увидеть под его командованием дисциплинированную, готовую к длительной войне украинскую армию, четко поделенную на полки и виды войск, с опытным офицерским корпусом, а главное, готовую воссоздать на территориях Киевской Руси новое государство.
— Слава тебе, гетман! — появился у ворот лагеря полковник Иван Ганжа, один из той казачьей гвардии, из которой Хмельницкий старался составить костяк каждого повстанческого полка . — Только что вернулись из разведки мои хлопцы. Оказывается, поляки потому и храбрятся, что на помощь им движутся около двух тысяч реестровых казаков.
— Казаков?! — насторожился Хмельницкий. — Где они сейчас и кто их ведет?
— Плывут на челнах. Ночь провели неподалеку от хутора Корневого. Теперь направляются к Каменному Затону. Ведут их гетман Барабаш и полковник Кричевский.
— Неужели Кричевский с ними?! — разочарованно спросил Кривонос, многозначительно глядя на Хмельницкого. Он помнил, что именно этот полковник спас их гетмана от верной гибели, освободив его из-под стражи незадолго до казни. — Не верится мне, что этот полковник пойдет против своих же братьев-казаков.
— Не забывайте, однако, что там находится Барабаш и верные ему старшины, — мрачно напомнил Хмельницкий. — Но ты прав, полковник, с Кричевским можно договориться. Нужно взять отряд и двинуться навстречу реестровикам, пока они не воссоединились с поляками, засевшими в Княжьих Байраках .
— Обязательно перехватить, — согласился Ганжа. — Потом будет слишком поздно. Казак на казака, что брат на брата… Между своими вражду раздувать не позволим.
— Ты, Кривонос, останешься старшим в лагере. Ты, Ганжа, немедленно подбирай три сотни. Через час выступаем.
— Слава гетману! — отсалютовал саблей Ганжа, зарождая ритуал армейского приветствия.
Еще несколько минут Хмельницкий внимательно осматривал свой первый боевой лагерь. Он показался ему настолько удачным, что гетман подумал: не возвести ли его еще более мощным, как полевую крепость, которая будет служить и основным лагерем для военной подготовки необученных повстанцев, и тыловой базой на случай неудачи.
А место и в самом деле попалось чудное: с одной стороны лагерь проходил по крутым берегам речки Желтая Вода, довольно глубокой в этих местах для того, чтобы затруднить любую переправу; с другой — к нему подступала широкая болотистая балка, превратившаяся в эти весенние дни в приток реки. Между ней и речкой пролегал лес, за дремучесть и непроходимость свою прозванный Черным.
Избрав эту местность для укрепленного лагеря, гетман почти полностью обезопасил себя от закованной в латы тяжелой польской конницы, ядро которой нередко составляли германские наемники-кирасиры. К тому же весь фронт возможной атаки суживался в этом лагере до какой-нибудь сотни метров, прегражденных рвом, валом, стеной из повозок и двумя внушительными лесными завалами.
— Гетман, — восстал на холме неподалеку от ворот сотник Савур. — Вновь появились польские лазутчики! Вон там, на возвышенности.
— Не трогать их. Подпустить поближе, пусть увидят!
— Но зачем? Ведь выведают же все, что захотят.
— Ничего, пусть грозный вид нашего лагеря успокоит их командиров. Если казаки старательно окапываются валами, значит, наступать не собираются.
— Понял, гетман! Мудро!
Хмельницкий залюбовался этим застывшим на вершине холма могучим всадником словно бронзовой конной статуей. Когда-нибудь она, возможно, и появится в этих местах. На этом же холме. Только устанавливать ее будут потомки.
— Погоди, сотник! — остановил он Савура. — Возьми свою сотню. Почему бы и нам тоже не взглянуть на лагерь поляков?
— Да там и смотреть-то не на что: не лагерь, а лошадиная ярмарка. Ленятся польские жолнеры, ленятся. А офицеры пьянствуют по шатрам да отсыпаются по каретам.
— Видно, и впрямь ждут прихода реестровиков, — обронил Хмельницкий, глядя, как Ганжа сосредоточивает своих казаков у лесной тропы, намереваясь вывести их так, чтобы уход не был замечен в польском лагере.
Савур оказался прав. Убедившись, что казаки основательно укрепляют свой лагерь, а также видя, что место для собственного лагеря Хмельницкий оставил им очень неудачное — в сыроватой, поросшей высокой травой низине, на краю лесного урочища, польские офицеры решили не утруждать себя сооружением мощных валов, как, впрочем, и подготовкой к штурму. Безмятежно ожидая плывущих по Днепру казаков-пехотинцев, они тешили себя предвкушением редкого зрелища: реестровые казаки штурмуют валы запорожских казаков и повстанцев! Эти хитрецы прекрасно помнили завет предков: «Когда украинцы в очередной раз начинают истреблять украинцев, поляки могут чувствовать себя спокойно».
Догадавшись, что на смотрины их лагеря прибыл вождь повстанцев, два эскадрона польских гусар ринулись к возвышенности, пытаясь охватить ее с двух сторон раньше, чем гетман со свитой сумеет вырваться из этих клещей. Но опытные в таких делах казаки образовали два кавалерийских «водоворота», которые, непрерывно раскручиваясь и осаждая гусар пистолетным и ружейным огнем, не только дали Хмельницкому возможность уйти от преследователей, но еще и выбили из седел не менее двух десятков поляков.
— Слушай меня внимательно, полковник, — обратился Хмельницкий к Кривоносу, как только вернулся в лагерь. — Пока что ляхи топчутся у края лесного урочища Княжьи Байраки. Зачем оно им понадобилось, неведомо даже Господу. Но это их дело. Как только стемнеет, пошли туда две сотни казаков-пластунов. Пусть роют и маскируют в лесу ямы-ловушки и таятся возле них до той поры, когда мы начнем теснить ляхов к урочищу. А местных лесов они боятся, как черт ладана.
— Я пошлю три сотни. И передам татарам, пусть обойдут урочище и там разобьют свой лагерь, чтобы в нужный момент могли ударить по полякам с тыла, со стороны Черкасс.
— Татары должны уходить так, словно они вообще оставляют нас, — подхватил его идею Хмельницкий. — Это придаст полякам наглости. Особенно в надежде на подкрепление из реестровиков.
— Можешь не сомневаться. Тугай-бей будет уходить от нас так, словно уходит вместе со своим войском в небытие, — пообещал Кривонос.
И Хмельницкий впервые ощутил, что рядом с этим полковником чувствует себя увереннее. Это слегка задело его самолюбие, но в то же время укрепило в уверенности, что по крайней мере одного опытного, хладнокровного полководца-стратега он уже приобрел. Полковник Кричевский должен стать вторым, нельзя оставлять его во вражеском лагере, он достоин совершенно иной славы. Есть еще Ганжа. Остальные полковники будут рождаться в тяжких походах и кровавых битвах, как и надлежит рождаться настоящим полководцам.
29
Гяур обессилено лег рядом с Властой и, положив голову ей на грудь, замер, прислушиваясь к учащенному биению сердца.
— Вот теперь чувствую, что смирился, — неожиданно молвила Власта, улыбнувшись.
— И впрямь, смирился, — покорно признал он.
— Так бы давно, а то все упрямишься и упрямишься. Помнишь нашу первую встречу, наше знакомство?
— Как же такое можно забыть? Когда с первой встречи незнакомая красавица начинает яростно доказывать, что именно она и есть твоя судьба, — такое не забывается.
— Лучше признайся, что если бы не я, так и блуждал бы по миру, не зная, кто же она на самом деле, эта твоя судьба. Так что будь благодарен моей настойчивости.
— Это все Ольгица наколдовала… — вздохнул князь.
— Ты прав, я здесь ни при чем, — кокетливо согласилась Власта. — Во всем будем винить только Ольгицу. Слушая нас, она, наверное, мудро усмехается, любуясь нашими шалостями. Хотя о шалостях этой ночи ей лучше бы не знать.
— Надеюсь, она простит их.
— Исключительно по мудрости своей. Кажется, ты хотел спросить, есть ли в нашей деревне ксендз, разве не так?
— Просто мне еще не успело прийти такое в голову. Но можешь считать, что прочитала мои мысли.
— Теперь мне приходится вычитывать не только то, что ты подумал, но и то, о чем думать не торопишься, — проворчала Власта. — Подвенечное платье мне пошили еще прошлой весной. Нет-нет, на всякий случай, — заверила она. — Не думай, что я так уж рассчитывала затянуть тебя под венец.
Гяур беспечно рассмеялся. Эта женщина нравилась ему все больше и больше, но уже не как любовница, а как тактичная и требовательная жена.
— Впервые слышу, как ты оправдываешься. До сих пор оправдываться приходилось только мне. Но зря стараешься.
— Так уж и зря? — озорно усомнилась Власта.
— Ты ведь уже успела убедить, что являешься моей судьбой. Все остальное оправдательным извинениям не подлежит, графиня Ольбрыхская.
— Кстати, каковой будет моя фамилия, когда ксендз обвенчает нас, князь Гяур?
— Очевидно, ты станешь княгиней Одар.
— Я бы предпочитала оставаться княгиней Ольбрыхской. Все-таки известный род, к тому же, приняв фамилию Одар, я потеряю аристократическое окончание своей прежней фамилии. Однако ради тебя соглашусь. Поднимайтесь, князь Одар. Пока вы надраите клинок своей сабли, я прикажу привести сюда ксендза. Прямо из дому. Не так часто в этой деревеньке венчаются князь и графиня. Отсюда мы все вместе отправимся в костел.
— Но я не католик, — вдруг вспомнил Гяур.
— А я не православная.
— Тебе и не нужно быть православной, поскольку, как и все мои предки, я все еще остаюсь язычником. Правда, официально наше племя приняло христианство, однако вера наша — некая смесь христианства с язычничеством. Во всяком случае, у нас до сих пор существуют волхвы, мы поклоняемся Перуну, Велесу…
Власта на несколько мгновений замялась, понимая, что ситуация и в самом деле необычная, но затем решительно взглянула на князя.
— И все же мы должны венчаться, если только хотим предстать перед односельчанами, церковью и всем прочим миром в ипостасях супругов. Что же касается веры, то убеждена, что ксендз умудрится как-нибудь примирить нас перед Господом, который, по церковным понятиям, един для всех, а по нашим с Ольгицей — вполне заменяется Высшими Силами.
В тот же день графиня Власта Ольбрыхская и князь Одар-Гяур венчались. Проходило это действо в небольшом старинном костеле, с почерневшими серебряными «распятиями» и потускневшими безликими иконами. Каждый образ, каждый предмет в этом храме был настолько пронизан молитвами, что даже когда ксендз молчал, в сжатом, пропитанном духом ладана воздухе продолжали слышаться голоса давно почивших в бозе священников и певчих. Ксендз прекрасно знал, какого верования придерживается невеста, однако выяснять ее и жениха религиозные пристрастия не стал, разве что умудрился ввернуть в молитву слова об «искоренении из веры и душ человеческих язычества и прочей скверны». Однако вольность эту молодожены ему простили.
Они уже сидели за свадебным столом, когда прибыл хорунжий из ближайшего польского гарнизона и сообщил, что неподалеку, в украинских землях, появился первый отряд повстанцев. Командир эскадрона спрашивал, не согласится ли князь присоединиться со своими людьми и сельскими ополченцами к его драгунам, чтобы вместе выступить против бунтовщиков.
— Скажи своему поручику, что я мог бы взять его под свое начало, отправляясь в Дикое поле, — ответил Гяур. — Но ему лучше оставаться здесь, наводя страх на местных смутьянов. К тому же, будем надеяться, что украинцы из ближайшего воеводства повернут своих коней не на польские земли, а в казачьи степи.
На этом они с хорунжим и расстались. Но Гяур понял, что над имением Власты, а теперь уже и его имением, вновь нависла опасность. И не успели гости встать из-за стола, как он приказал слугам готовить карету и обоз, которые смогут доставить жену и дочь в родовой княжеский замок «Гяур».
— Ты не должна оставлять его стены до тех пор, пока не затихнет восстание, — приказал он Власте. — Я не желаю, чтобы эта война коснулась нашего имения, тебя и моей дочери.
— Тем не менее оно все равно коснется нас, — с грустью ответила молодая княгиня, выглядевшая божественно-прекрасной. — Единственное, что меня успокаивает, так это то, что на этой войне ты уцелеешь.
— Если только ты будешь очень хотеть этого.
— Ты уцелеешь не потому, что я так хочу, а потому, что так тебе предначертано.
— Уже молюсь на тебя, моя добрая предсказательница.
Только после этих слов Гяур снова оделся и позвал к себе Улича.
— Где письмо коронного гетмана, полковник?
— Письмо? — мрачно переспросил телохранитель, приставленный к нему еще на Острове Русов.
— Не заставляй меня повторять, — посуровел голос генерала.
— Значит, весь наш разговор с этим гонцом вы слышали…
— А ты что, намеревался скрыть от меня, что принял от гонца письмо?! — искренне ужаснулся князь.
30
— Поляки! — возвестил кто-то из повстанцев, и все бросились к своим коням, к повозкам, на которых лежали ружья и луки, к хуторским постройкам, из-за которых удобно было отстреливаться.
— Не опасайтесь! Мы послы коронного гетмана Потоцкого! — успел предупредить офицер, медленно приближавшийся во главе четверых драгун.
— Они что, сумели пройти к лагерю незамеченными? — помрачнел Хмельницкий, тоже успевший выбежать из штабного куреня и не так спешно, как хотелось бы в его годы, взобраться в седло. — Шкуры дозорных на полковые барабаны понатягивать надо за такую службу. Савур, узнай, чьи там дозоры их пропустили!
— Было бы велено, гетман. Но сначала узнаем, что за войско. Кто такие? — обратился он к польскому офицеру, подъезжая поближе и как бы прикрывая собой Хмельницкого.
— Ротмистр Радзиевский. Королевский драгун. С универсалом от гетмана Потоцкого.
— Послы, чьи бы они ни были, находятся под моей защитой. Пропустить! — приказал Хмельницкий казакам.
Розовощекий, пышущий редкостным для этих промозглых степей первородным здоровьем, Радзиевский подогнал коня прямо под порог штабного куреня и только тогда, немного поколебавшись, не уменьшится ли его гонора от того, что он оставит седло, лениво, неохотно спешился. Рослый, с широкой, прикрытой богатырским панцирем грудью, он как бы символизировал собой молодое польское дворянство — слишком воинственное и горделивое, чтобы признавать чью-либо власть, в том числе и королевскую. Увы, это дворянство и мысли не допускало, что своим вольнодумием как раз и губит ту Великую Польшу, которой якобы самозабвенно служит и на алтарь которой столь щедро кладет свои головы.
— Где вы раньше служили, ротмистр? — поинтересовался Хмельницкий, прежде чем усадить посла за стол. — Кажется, судьба уже когда-то сводила нас.
— В последнее время — в Каменце.
— Но с вами-то мы, кажется, встречались не в Каменце, а в Варшаве.
— Во дворце графини д'Оранж, благодаря которой я оказался в свите другой графини — француженки Дианы де Ляфер.
Как человек, уверенный в себе и ощущающий свою силу, ротмистр держался совершенно непринужденно, поминутно поводя плечами, да так, что наплечники его панциря ревматически потрескивали, а все, о чем бы он ни говорил, позволял себе излагать, развязно посмеиваясь.
«О таких говорят: “И сражаются храбро, и гибнут с улыбкой на устах”», — подумалось Хмельницкому.
Он слишком долго пробыл в реестре, на службе у польского короля, и слишком часто оказывался в одних боевых порядках с польскими гусарами, драгунами, пехотинцами, чтобы утратить ту святость военного побратимства, которая еще недавно роднила его со всем этим славянским воинством.
— Правильно, ротмистр, мы виделись во дворце графини д'Оранж, — мечтательно повертел головой полковник, садясь за стол напротив ротмистра и жестом останавливая Савура и Ганжу, решивших, что их присутствие придаст переговорам больше официальности и авторитетности. — Француженку вашу тоже помню. Что же вы не удержали ее, не женились?
— Если вы — о графине де Ляфер, то между нами встал князь Гяур.
— Серьезный соперник. Достойный.
— Вполне достойный того, чтобы вызвать его на дуэль. И если я не сделал этого, то лишь из уважения к его храбрости и к чувствам самой графини.
— …Которая и не скрывала своего выбора, — уточнил гетман. — С князем Одар-Гяуром мы довольно близко познакомились во время вояжа во Францию. Господи, да ведь и графиня де Ляфер там была. Они еще и свадьбу вроде бы затеяли.
— Хотите сказать, что князь Гяур женился на графине де Ляфер? — сникшим голосом поинтересовался Радзиевский, но тут же овладел собой и вполне искренне рассмеялся.
— Венчания, в общем-то, не состоялось. Но в авантюру помолвки они умудрились втянуть весь королевский двор, включая Анну Австрийскую и малолетнего Людовика XIV. Не говоря уже о принце де Конде, кардинале Мазарини и прочих великих людях Франции. Уверен, что и Владислава IV это тоже каким-то образом коснулось.
— Если уж графиня затевает какую-то авантюру, в нее обязательно будут втянуты как минимум три королевских двора, четыре армии и два рыцарских ордена, — вновь рассмеялся Радзиевский. Ему не о чем было жалеть в своем прошлом. Он вспоминал о нем легко и беззаботно, как человек, красиво поживший. И Хмельницкий понимал его. — Не знаете, где графиня сейчас? Все еще во Франции?
— Как и Гяур, — пожал плечами гетман.
— О, нет, Гяур уже давно в Польше.
— Неужели? — насторожился Хмельницкий. — Значит, скоро увижу его русичей на острие атаки вашей конницы?
— Пока не знаю. Известно только, что он все еще находится на территории исконной Польши. Войска, которые пребывают там, перебрасывать в Украину сейм пока не разрешает. Как и трогать Каменецкий гарнизон, в который входит давно осиротевший полк Гяура.
— Князь вернулся в него?
— Вряд ли. Думаю, что этим полком, под штандарт которого собраны рыцари чуть ли не всего мира, все еще командует один из норманнов, пришедших в Польшу вместе с Одаром. Но об этом лучше вам вспоминать в беседе с полковником Сирко.
Радзиевский демонстративно помолчал, выжидая, отзовется ли Хмельницкий на это имя. Потом, стараясь быть как можно деликатнее, поинтересовался.
— Если только это не тайна и вы согласны ответить на мой вопрос… Сирко уже в вашем войске?
— По-моему, он все еще во Франции. Вы хотите сказать, что уже видели его в Варшаве?
— В столице он пока не объявлялся. Но и во Франции война завершается.
— Чудесно. Когда полк его вернется в Речь Посполитую, получу хорошее «фламандское» пополнение.
Оба офицера сдержанно, дипломатично улыбнулись, одновременно решив для себя, что время, отведенное для воспоминаний, истекло и пора возвращаться к походной действительности.
— Ну, пока что трудно сказать, к кому именно пристанет это «фламандское» пополнение, уже познавшее лоск Европы, — все же молвил Радзиевский. — Но что Потоцкий получит достаточно большое пополнение, подходящее из внутренних воеводств и различных волостей земли Украинской, это уже известно.
— Я слышал, что граф будто бы собрал под свои знамена около семи тысяч воинов. Из них более трех с половиной тысяч кварцяного войска, чуть больше тысячи сабель казаков реестра да около тысячи гусар. К тому же артиллеристов он, говорят, набрал из пруссаков и саксонцев. И в этом я ему завидую, а себе — нет.
Хмельницкий умолк и вопросительно взглянул на ротмистра. Но самое большее, что мог сделать для него Радзиевский, это помолчать и таким образом согласиться, что сведения, добытые казачьей разведкой, не так уж далеки от истинных.
— Нет-нет, докапываться до численности вашего войска я не стану, — с некоторой иронией нарушил это молчание ротмистр. — Тем более что знаю: оно значительно меньше числом и пока что слабо обучено. Кроме разве что отдельных сотен запорожцев и бывших реестровиков. В связи с этим граф Потоцкий как коронный гетман послал меня с предложением.
— Он — с предложением?! — поползли вверх брови Хмельницкого. — Каким именно? Неужели готов присоединиться со своими солдатами к моей повстанческой армии?
Радзиевский снисходительно поморщился. Он явился для того, чтобы вести серьезные переговоры, а не обмениваться колкостями.
— Потоцкий предлагает вам повстанческий отряд свой распустить, а самому явиться к нему с повинной. Причем сделать это как можно скорее, пока не пролились реки крови, то есть пока еще не поздно. Только тогда он сможет просить короля и сейм простить лично вас и собранных вами повстанцев. В противном случае коронный гетман вынужден будет истребить вас, стерев с лица земли все те укрепления, которые вы понастроили на островах.
— Надеюсь, коронный гетман догадывается, что попытки истребить нас будут связаны с серьезным риском?
— Для этого у него имеется все — даже целая флотилия боевых челнов.
— Вы приводите меня в трепет.
— Не храбритесь, господин полковник, не храбритесь. Подумайте о своей блестящей карьере, о жизни. Не смею распространяться о численности, но предупреждаю: буквально через несколько дней войско Потоцкого удвоится. Вы слышите, удво-ит-ся! Я довольно понятно изложил вам условия, выдвинутые его светлостью графом Потоцким, господин генеральный писарь войска реестрового казачества? Уточню: пока еще — генеральный писарь…
31
Хмельницкий долго молчал. Радзиевскому казалось, что он старательно обдумывает пункты ответа. На самом же деле в голове полковника эти пункты уже давно были составлены. Он понимал, что рано или поздно гонцы от Потоцкого прибудут и ему предъявят ультиматум. Сейчас гетман боролся с самим собой. Он старался сбить собственную спесь, унять раздражение, вызванное условиями коронного гетмана и наглым напоминанием о присяге королю.
Раздражительность и буйные вспышки гнева уже тогда стали проявляться в качестве неотъемлемых черт характера Хмельницкого и настораживали его ближайшее окружение. Но в те времена, осознавая свою слабость, будущий гетман всея Украины еще кое-как пытался выжигать ее остатками иезуитского спокойствия.
— Признаюсь, что, во избежание кровопролития, я и сам хотел направить к Потоцкому свое посольство. Но коль уж вы здесь и вам негоже являться без ответа, мои требования как раз и будут ответом. Они предельно просты. Избежать восстания, а значит, и кровопролития, удастся только в одном случае — если Потоцкий немедленно выведет польские войска с Украины…
Радзиевский все с той же снисходительностью рассмеялся.
— Он никогда не пойдет на это. Мне даже не хочется передавать ему это требование, настолько оно бессмысленное.
Хмельницкий воинственно ухмыльнулся.
— Если бы эти слова сорвались с ваших уст, когда вы выслушивали условия турецкого паши или перекопского мурзы, не говоря уже о султане или правителе Крыма, единственным красноречивым ответом коронному гетману явилась бы ваша насаженная на копье голова.
— Какая дикость, — поморщился Радзиевский.
— Реалии наших войн как раз и состоят из подобных дикостей. Вам очень повезло, что первое ваше парламентерство связано с визитом к человеку, знающему вас по салонам д'Оранж, де Ляфер и прочих графинь.
— Пожалуй, вы правы, — мужественно признал ротмистр, умерив свою гордыню. На какое-то время он действительно забыл, что пребывает в лагере врага и перед ним полководец, восставший не просто против Потоцкого, но против всей польской аристократии, и которому терять уже нечего.
— Дальше… Он должен сменить всех полковников реестра, являющихся польскими шляхтичами и, по существу, презирающих казачество и его вольности. Имена этих полковников Потоцкому, как и канцлеру Оссолинскому, хорошо известны по жалобам казачьей старшины. И еще: вернувшись в Варшаву, Потоцкий должен добиться, чтобы вся польская административная система в Украине была ликвидирована, а власть передана казачьей выборной администрации при сохранении всех прочих казацких вольностей.
Теперь настала очередь ротмистра долго и мучительно молчать, чтобы, с одной стороны подчеркнуть жуткую неприемлемость условий Хмельницкого, с другой — сохранить сугубо посольское смирение.
— Извините, господин полковник, но, независимо от того, принесу я свою голову в стан Потоцкого в собственных руках или же ее привезут, украсив один из гетманских бунчуков, реакция коронного гетмана от этого не изменится. Условия приняты не будут.
— Значение большинства условий, которые обычно предъявляются полководцами во время войны, заключается не в том, чтобы они хоть в какой-то мере были выполнены, уважаемый ротмистр. В выполнение их, как правило, не верят, а в большинстве случаев — и не желают его.
Радзиевский удивленно смотрел на Хмельницкого, явно не понимая, о чем это он.
— Истинный смысл подобных условий, — не замечал его удивления полковник, — в том, чтобы засвидетельствовать перед правителями, народами и историей, что они все же были предъявлены. А значит, полководец не шел со своими полками напролом, очертя голову, полагаясь только на сабли и пушки.
— В стане Потоцкого меня предупредили, что вы довольно тонкий и хитрый дипломат, — пришел в себя Радзиевский. — Однако не сумели убедить, что настолько коварный. Но, в общем-то, я признателен вам за первые уроки. Я ведь понимаю, что откровения, которым вы меня только что подвергли, преподнесены исключительно в виде наглядных примеров.
— Плата должна быть соответствующей. Она может выражаться в том, что мои условия вы передадите Потоцкому дословно.
Несколько мгновений Радзиевский стоял с закрытыми глазами, пытаясь погасить в себе очередную вспышку гнева и презрения.
— О том, что ваш ответ послужил Потоцкому поводом для начала войны, — медленно, почти сквозь сжатые зубы процеживал ротмистр, — вы, очевидно, узнаете уже не из моих уст, а по грохоту копыт польской конницы.
— Вот с этого-то грохота и начнется настоящая военная дипломатия, — охотно развил его мысль вождь восставших.
— Ну-ну, увидим, какая это будет дипломатия.
Хмельницкий поднялся из-за стола и внимательно осмотрел подносы, которые его оруженосцы наконец-то поставили на стол. Там стояли два кувшина вина и графинчик водки, а также исходило пряным духом жареное мясо. По меркам казачьих лагерей — почти королевская еда на королевском столе.
Хмельницкий налил себе и ротмистру вина, храня традицию, отпил первым и, подождав, пока Радзиевский осушит свой кувшинообразный походный бокал, открыл ему последнюю дипломатическую тайну.
— Пока что вы не знаете главного, ротмистр, — насколько коронный гетман Потоцкий будет признателен мне за услышанный вами ответ.
— Объяснитесь, полковник. Что-то совсем уж непонятно выражаетесь.
— Вы совершенно правы, ротмистр, ответом мне станет не универсал, хотя, возможно, Потоцкий и снизойдет до него, а грохот копыт польской кавалерии. Потоцкий будет признателен мне, что своим ответом я не вынуждал его ломать голову над более или менее приемлемым поводом для похода на Запорожье и объявления войны всей Украине, которую он начал бы при любых условиях.
— Но коронный гетман не может начать войну, не получив благословения короля.
— У командующего войсками, расквартированными на чужой земле, всегда найдется повод спровоцировать войну, поставив короля перед свершившимся фактом.
— Создавая полки повстанческого казачества, вы как раз и дарите ему такой повод.
— Вы, ротмистр, не можете или не хотите понять, что не армия моя, пока еще слабая, пугает коронного гетмана, а проснувшийся в народе бунтарский дух да казачья вольница. То и другое Потоцкий и его офицеры готовы выжигать денно и нощно.
Ротмистр вновь опустошил свой бокал и несколько минут отрешенно смотрел куда-то в сторону, думая при этом о чем-то своем. Если только вообще думал о чем-либо.
— В таком случае меня совершенно не радует признательность, с которой господин коронный гетман будет выслушивать мое сообщение, — признался ротмистр, решительно поднимаясь и давая понять, что визит завершен.
— Хотите взглянуть на крепость, которую мы возвели на острове Томаковском? Настоящую крепость, не уступающую Кодаку.
— Не тешьте свое самолюбие, полковник, еще как «не уступающую». Ничего общего с настоящей крепостью этот ваш укрепленный лагерь не имеет — вот что я вам скажу.
— Значит, вы уже видели ее? — хитровато блеснули глаза Хмельницкого. «Интересно, соврет или признается?» — прочитывалось в них.
— Видел. Мне удалось незамеченным проскользнуть между вашими сторожевыми куренями и проехаться по прибрежной возвышенности, с которой укрепления просматриваются довольно хорошо. Согласен, штурмовать их, форсируя днепровский рукав, будет очень трудно.
— То есть мои старания оказались не напрасными.
— Да, на островке ваши люди потрудились. До французских фортификаторов вам, конечно, еще далеко, но…
— Я не об острове и не о фортификаторах, а о том, чтобы мои сторожевые курени сделали вид, будто не замечают вашего появления. Благодаря чему вы смогли увидеть все, что захотели.
— Не поверю, что вы умышленно позволили мне превратиться в лазутчика.
— Один из моих разъездов заметил вас далеко от лагеря и тут же сообщил об этом. Теперь, надеюсь, вам будет, о чем рассказывать обоим Потоцким, а также польному гетману Калиновскому и королевскому комиссару Шембергу.
Несколько мгновений Радзиевский смотрел на полковника, не зная, как реагировать на его очередное признание, затем неожиданно рассмеялся.
Они смеялись вдвоем, искренне, дружески похлопывая друг друга по плечу, но положив, как водится, свободные руки на эфесы сабель.
— Оказывается, вы обманули меня, заявив, что тот, предыдущий, урок был последним, — молвил ротмистр на прощание.
— Приезжайте еще, ротмистр. У меня их припасено на все казусы и хитрости военной дипломатии.
32
Каменец встретил Гяура и его спутников проливным дождем. После каждого раската грома небо разламывалось на несколько обожженных молниями черепков, освящая землю новыми протоками весенней благодати. Холодные дождевые ручьи заливали каменистые склоны городских окраин, обрывистые берега реки и не поддающиеся ни ядрам, ни времени башни цитадели.
Встретившемуся им на пути трактиру «Семь паломников» воины обрадовались, как Ноеву ковчегу. Трактир в это предобеденное время был почти пуст, но хозяин его, Хаим Ялтурович, словно бы только их и ждал.
— Боже мой, и над плешивой головой бедного подольского еврея иногда, прошу прощения, восходит солнце, — подался он навстречу Гяуру с распростертыми объятиями. — Вы ли это, князь?! И снова, прошу прощения, к нам?! Сразу столько высокородных гостей — и все из Варшавы! Так я вас спрашиваю…
— В этот раз вы не ошиблись, Ялтурович, мы действительно прибыли из Варшавы, — улыбнулся Гяур, вспомнив, что любой высокородный проезжий сразу же становился для трактирщика Ялтуровича «гостем из Варшавы».
— Ялтурович, прошу прощения, ошибся только один раз в жизни, когда родился евреем. — Приземистый, основательно облысевший, в своем неизменном, расшитом узорами венгерском жилете, он суетился между столами, смахивал с них несуществующие крошки и все пытался усадить князя на «самое достойное» в его трактире место, которое сам еще не определил. — Во всех остальных случаях ошибались и продолжают ошибаться его враги. Потому что одни считают, что Ялтурович уже окончательно разорен и его уже давно нет; другие, наоборот, завистливо ворчат, что только Ялтурович в этом городе и есть — давно нет, прошу прощения, всех остальных.
— Так позвольте и им, этим другим, один раз в жизни ошибиться, — не удержался Гяур, усаживаясь, наконец, на то место, которое избрал сам. Причем избрал удачно, поскольку оно находилось у предусмотрительно зажженного камина, источавшего приблизительно столько же тепла, сколько «бедный подольский еврей» Ялтурович — слов.
Первой, с двумя графинами вина, появилась дочь трактирщика Руфина. С того времени, когда девушка безмятежно заигрывала с Гяуром, набиваясь к нему в любовницы, она непростительно похорошела, ошеломляя бравых вояк пышностью своей груди, округлостью бедер и миловидностью смуглого лица, обрамленного смолистыми завитками волос.
— Если кто-то решит жениться на этой подольской красавице, то должен делать это немедленно, — слегка подтолкнул полковник Улич локоть князя.
— Запоздалый совет.
— Я не о тебе, князь.
— Тогда сам и решайся.
— И не о себе. Так, вообще рассуждаю… Знаю, что через год она перезреет, как татарская дыня, ибо таков удел всех евреек, каковой бы красоты они ни были. Но год с ней еще можно поблаженствовать.
— Теперь я понимаю, почему Тайный Совет Острова Русов назначил моим советником именно тебя.
— Я плохой советник, поскольку позволил тебе, князь, растрачивать силы и кровь по чужим, вообще, по черт его знает каким, землям, все реже вспоминая о той земле, ради которой мы перешли когда-то на левый берег Дуная.
— Об этот мы поговорим в другой раз и конечно же не в трактире Ялтуровича, — пресек Гяур его дальнейшие рассуждения по этому поводу.
— Понимаю, сейчас мы говорим только о прелестях местной красавицы Руфины.
— Только это и позволяет мне посоветовать: женись на ней, — непонятно, в шутку или всерьез советовал князь. — Пока мы будем скитаться по Дикому полю, она нарожает тебе целый полк ялтурчат.
— Став твоим советником и оруженосцем, князь, я принял обет безбрачия, — строго напомнил Улич, многое познавший в этом мире, но так и не изведавший, что такое обычная застольная шутка Гяур посмотрел на него с сочувственной грустью. Он вспомнил Власту Ольбрыхскую — женщину, которую оставил, пробыв с ней всего две ночи кряду, так и не осознав ее собственной женой. А еще — Диану де Ляфер, которая, в отличие от графини Ольбрыхской, не родила ему дочери и не обещала сына, но которую он по-прежнему любил так, словно только она одна могла стать продолжательницей его славянского рода. Вспомнил других женщин — ему везло: все они были удивительно красивыми, — и понял, что не может отречься от них никакими обетами и запретами.
То ли все они действительно были на удивление смазливыми и заманчиво добрыми, то ли он обладал какой-то странной способностью влюбляться и любить многих из их коварного племени — этого он понять не мог. Зная о способности своего молодого мужа увлекаться, причем не только француженками, Власта жертвеннически напророчествовала:
«В объятия какой бы женщины ни бросила тебя пылкая страсть, все равно эта фурия останется для тебя всего лишь очередной женщиной. А судьба твоя — здесь, в Ратоборово, в замке “Гяур”».
«И ты никогда не будешь сгорать от ревности?» — не поверил ей князь.
«Поскольку давно сгорела в пламени своей обреченности на судьбу, которая мне досталась».
Гяур не мог не поверить этой женщине. Слишком уж она подвержена была веяниям собственной судьбы. И не его вина, что он не настолько любил Власту, чтобы возрадоваться ее преданности.
«Ничего, наша с тобой жизнь придет к нам со временем. И не здесь», — успокоила и благословила его перед дорогой Власта. У нее это получилось хотя и сдержанно, однако по-своему трогательно.
Из водопада воспоминаний князя выхватила Руфина. Зачем-то поставив перед ним еще один графин вина она уперлась коленкой в свободный стул и, налегая грудью на ребро стола, подалась к нему, повиливая плечами и бедрами.
— Так вы все еще помните меня, господин полковник?
— Уже генерал, — проворчал Улич, недобро поглядывая на девицу. — Советую запомнить это.
— Не-а, полковник, — не согласилась с ним Руфина, взгляд которой по-прежнему был прикован к князю. — Потому что я влюблялась в полковника и мечтала тоже о нем.
— Но ведь генерал выше по чину, чем он тебе не подходит?
— Именно тем, что еще выше по чину. Разве дочь бедного трактирщика из Каменца может влюбиться в самого генерала?! — округлила свои глаза-маслины девушка. — Так вы все еще помнили, какой я была из себя, господин полковник?
— Помнил, конечно, — сухо ответил Гяур.
— И даже в Париже?
— Даже в Париже, — без зазрения совести соврал он, считая, что не обязан прибегать к подобным заверениям. — Особенно в Париже.
— А чтобы такие вот, по-настоящему красивые еврейки в Париже вам хоть раз встречались?
— Ни одной. Теперь я твердо знаю, что все красивые еврейки живут в Каменце.
Закрыв глаза, Руфина по-кошачьи изогнула свой стан и несколько раз призывно провела грудью по краешку стола, как по лезвию бритвы. Вряд ли она поверила Гяуру, тем более что правдивости в его словах девушка не требовала, главное, что они были молвлены.
— И я тоже помнила о вас. Почему-то о вас, и ни о ком больше. Хотя интересовались вы только Властой. Но вы же знаете: сегодня эта босячка здесь, завтра там. А когда бедная еврейская девушка влюбляется, то она, таки да, влюбляется навсегда. И верной остается тоже навсегда.
— Эта «босячка», как ты изволила выразиться, является княгиней Ольбрыхской, — вновь вклинился в их разговор Улич. — А уж для тебя — тем более, дворянкой, и даже истинной аристократкой.
— Словом, иди себе, девка, и думай не о князе Гяуре, а о своей работе, потому как голодны мы, как медведи после зимней спячки, — прохрипел Хозар, уже успевший согреть остывшее под дождем горло молдавским вином.
— Да оставьте ее в покое, — проворчал Гяур. — А ты, Руфина, и в самом деле позаботься о еде. Ее должно быть много, особенно мяса.
— Будет вам и вино, и мясо, князь. Мяса у нас всегда много, — ничуть не смутилась еврейка, не меняя ни игривости голоса, ни соблазнительности позы. — Но все почему-то замечают только мое мясо и мое вино, и никто не замечает меня. Хотите сказать, что это справедливо?
— Неправда, ты красивая девушка, — князю почему-то стало жаль провинциалку, поэтому он старался говорить так, чтобы Руфина поверила в искренность его слов. — Тебе только кажется, что тебя не замечают. На самом же деле половина женихов этого города готова пасть к твоим ногам…
Еврейка грустно покачала головой.
— После вина их интересует мясо, после мяса — вино. Иногда, после всего прочего, мои бедра. К ногам они могут пасть, но только для того, чтобы завладеть ими.
— Знали бы они, что теряют!
— Такие слова произносят только в постели, — игриво обожгла его взглядом. — Или после постели. Разве вы когда-либо согревали постель влюбленной Руфины?
— Но тебе уже приходилось слышать подобные слова?
— Тогда, помните, когда вы пришли сюда одни… Ну, когда хотели поговорить то ли с Властой, то ли с Ольгицей. Я сказала себе, что услышу их от вас. Только от вас.
Гяур удивленно ухмыльнулся и попытался усовестить девушку, но она не собиралась выслушивать поучения князя, повернулась и, еще более вызывающе играя бедрами, ушла за перегородку, откуда обычно появлялась вместе со слугой Мыцыком.
Однако в этот раз они вышли вчетвером. И без слуги. Высоко, чуть ли не над головой подняв огромный поднос, Ялтурович гнал впереди себя сразу трех девушек с чуть меньшими подносами в руках.
— Нет, вы видите, князь?! — провозгласил трактирщик, остановившись в двух шагах от стола Гяура. — Это и есть все три мои дочери. Пока вас не было, они так подросли, что теперь я, прошу прощения, уже не рад, что вы вновь появились.
— Не волнуйтесь, Ялтурович, мои парни не тронут их, — клятвенно пообещал Гяур, смеясь и восхищенно осматривая всех троих.
В сравнении с двумя младшими сестрами лет шестнадцати-семнадцати, с тонкими станами и круглолицыми, Руфина уже явно начинала проигрывать. И она, очевидно, понимала это, поскольку чувствовала себя неловко, как перезревшая матрона в кругу юных девиц. Даже отступила чуть в сторону, чтобы открыть взору офицеров своих сестер.
— Так вот, вы, прошу прощения, видите их всех троих — Руфина, Мария и самая младшая — А? дочка. Пусть кто-нибудь попробует убедить меня, что они — не первые красавицы Каменца! А еще вы видите перед собой трактирщика, который, прошу прощения, здесь, в подольской глуши, умудрился вырастить трех дочерей, но так ни разу в жизни не побывать с ними в Варшаве. Так я вас спрашиваю: найдется ли офицер, который побывает с моими дочерьми там, где не сумел побывать я?
— А что, Мария мне нравится, — воспользовался случаем Хозар.
Ялтурович услышал это. Как услышала и Мария. Она была ниже всех ростом, но, пожалуй, самая красивая лицом. Трактирщик по-отцовски и укоризненно взглянул на ротмистра: стоит ли насмехаться над младшей из дочерей?
— Она действительно нравится мне, — стоял на своем Хозар. — Остальные две тоже хороши собой, но эта… Эта какая-то особенная.
— Ты говоришь это при отце, — вполголоса напомнил Гяур.
— Потому и говорю, что при отце, и говорю правду. Может, и женился бы на ней, если бы… Словом, ты же знаешь, князь, сколько всяких «если бы» возникает у странствующих рыцарей.
Ни Ялтурович, ни Мария ничего не молвили в ответ на его восхищение, хотя Гяур заметил, что девушка внимательно присмотрелась к сидевшему под светильником офицеру, очевидно, пытаясь запомнить его.
* * *
Трактирщик и его дочери поставили на стол графины с вином и подносы с едой. В ту же минуту появились два скрипача, составляющие оркестр трактира.
— Только я тебя сразу же прошу, Янкель, — обратился к одному из них Ялтурович. — Когда ты перестаешь бояться Господа и берешься за скрипку, то побойся его еще раз, вспомнив, что играешь в трактире, а не на похоронах.
— Так я ж только то и делаю, что вспоминаю Господа. Но еще не было такого, чтобы он хоть на минутку вспомнил о скрипаче Янкеле.
— Потому что всякий раз, когда ты фальшивишь, то начинаешь гневить его еще больше, чем меня. Скрипка, прошу прощения, или играет или молится. Так делай что-нибудь одно, Янкель. Разве я неправ, князь?
— Как всегда, господин Ялтурович, как всегда. Я почему-то частенько вспоминал ваш трактир. Возможно, потому, что именно здесь Ольгица напророчила мне и полковнику Сирко «дальнюю страну за три земли» или что-то в этом роде.
— У О? льгицы это случалось. Она умела видеть будущее всех людей вокруг кроме своего собственного. Так я вас спрашиваю: кто в этом городе способен был напророчить пророчице кроме бедного трактирщика Ялтуровича?!
— Зато все сбылось: мы только недавно вернулись из Франции, из той самой «дальней страны за тремя землями».
— Значит, все оказалось правдой? — расплылся в грустноватой улыбке Ялтурович. — И вы таки были в Париже?
— Естественно. И не только в Париже.
— Ну, зачем, прошу прощения, человеку, который побывал в Варшаве, бывать еще и в Париже? Когда на одного человека наваливается сразу столько счастья, он начинает чувствовать себя несчастным. И знаете, я не сомневался: коль уж Ольгица сказала, то это, прошу прощения, сказала Ольгица. Как сказала она майору де Рошалю, этому негодяю. Она умела видеть и умела сказать. У нее это получалось, а вот у меня — нет. Потому и чувствую, что не хватает ее в нашем трактире, не хватает. Когда такой рыцарь, как вы, выпьет вина, ему сразу же захочется послушать Ольгицу, а когда выслушает ее — сразу же снова набрасывается на вино. Так я вас спрашиваю…
— Если бы графиня Ольгица могла восстать с того света и появиться в вашем трактире, мы чувствовали бы себя, как два года назад. Словно ничего и не произошло.
На несколько мгновений Ялтурович молча уставился на Гяура. Затем наклонился и, упершись руками о ребро стола, нагнулся к нему.
— Как мне послышалось, так вы, прошу прощения, что-то сказали о «том свете», князь?
— Что вас так удивило? Графиня Ольбрыхская умерла. Самой важной «гостьи из Варшавы» у вашего трактира больше нет. Вы что, не знали о смерти графини?
— Если вы говорите то, что я сейчас слышу, то я, прошу прощения, хочу спросить вас, кто вам это сказал? Только вчера под вечер госпожа Ольгица сидела вон за тем столом, где сидела всегда, когда вы еще были в Каменце. Ее очень долго не было в городе, она уезжала в Польшу, но вчера. Так я вас спрашиваю…
— Не берите грех на душу, Ялтурович, она мертва.
— Так не шутят, князь. Со смертью и скорбью по умершим, прошу прощения, не шутят.
Гяур и Ялтурович вдруг молчаливо оглянулись на тот пустующий стол, за которым любила сидеть Ольгица. Все три дочери уже ушли за новой порцией еды, и мужчинам ничто не мешало помянуть слепую провидицу.
— В вашем трактире, Ялтурович, конечно, всякое может случиться. Я всему готов верить, — молвил Гяур. — Однако Ольгица умерла. Я собственными глазами видел костер, на котором сожгли ее тело. Знаю реку, над которой развеяли пепел. Все это происходило в имении графини.
Улыбки на лицах обоих были извиняюще неловкими. Наступила ситуация, выходить из которой обычно очень трудно.
— Я мог бы попросту извиниться, господин генерал, если бы, прошу прощения, то, о чем только что сказал, не было святой правдой. Так я вас спрашиваю…
— Я тоже готов хоть сейчас извиниться. Но для меня важна истина. Вы действительно видели здесь Ольгицу? Причем не мимолетное привидение, а саму провидицу.
— Порази меня гром, а под моим трактиром пусть разверзнется земля. Вы, прошу прощения, не знаете, чем еще может клясться бедный подольский трактирщик? Так я вам скажу: больше ему клясться нечем.
— Она была здесь и сидела вон за тем столом?
— Где обычно, прошу прощения. Как всегда.
— И происходило это вчера?
— Поздно вечером. Когда все разошлись, и мы уже собирались закрывать. Вы конечно же не верите мне?
— Обстоятельства заставляют не верить.
— Руфина, Ада! Дочери мои! — позвал Ялтурович. — Они ведь, прошу прощения, не слышали о нашем разговоре, правда? — обратился к Гяуру. — Так вот, Руфина, вспомни-ка, кто вчера заходил к нам в трактир?
— Когда это? — повела грудью и бедрами так, словно выпутывалась из веревок.
— Ну, поздно вечером, когда, прошу прощения, мы уже должны были закрываться?
— Да слепая откуда-то появилась. Ольгица. Почти два года ее не было, слух даже пошел, что будто бы умерла. А тут вдруг — на тебе…
— Значит, она все-таки появилась? Восстала из пепла? — осипшим голосом молвил Гяур.
— Князь-то утверждает, что сам видел, как сжигали ее прах, — объяснил дочерям Ялтурович.
— Она говорила что-нибудь? — спросил Гяур. — Обо мне, Власте? О моем приезде? Хоть какие-то слова произносила? Только — правду, правду…
Отец и дочери переглянулись и дружно пожали плечами.
— Как сейчас помню: молча зашла, — молвила Руфина. — Но это нас не удивили: обычно она всегда входила молча.
— Всегда молча, прошу прощения, — взволнованно подтвердил трактирщик сказанное дочерью.
— Ну, посидела несколько минут. Я еще поздоровалась с ней, спросила, что она будет есть-пить? Ничего не ответила, вообще ни словом не обмолвилась. Посидела, встала и ушла.
— В таком случае, я готов поверить, что и в самом деле мир не таков, каким он нам представляется, — растерянно признал князь после минуты глубокого молчания.
— Мир, прошу прощения, вообще не такой, каким его замыслил Господь.
— Так утверждает ваша иудейская вера?
— Так утверждаю я, бедный подольский еврей. Потому как знаю, что, создавая этот мир, Господь даже представить себе не мог, что сотворит в нем каждый из нас.
33
Свои заградительные сотни Хмельницкий выставил на изгибе Днепра, между небольшой рощей и подходящими к краю полуострова белесыми скалами. Казаки сразу же почувствовали себя здесь, как в естественной крепости. Обойти этот речной мыс незамеченной флотилия Барабаша не могла, а сам гетман твердо решил: если у Каменного Затона, расположенного в нескольких верстах выше их засады, переманить к себе реестровиков не удастся, то у «Днепровского Царьграда», как в шутку прозвали повстанцы свою горную цитадель, он даст им бой.
— Однако заночевать они все же должны у Каменного Затона, — предугадывал развитие событий полковник Ганжа. — Мои лазутчики советовались с рыбаками. К вечеру реестровики достигнут Затона, а проходить ночью между каменистыми островками не рискнут. Тем более что оттуда до польского лагеря — как раз дневной переход.
— Так будем же молиться твоим лазутчикам, — благодушно согласился гетман. — Кто ведет передовой отряд?
— Твой старый знакомый, полковник Кричевский.
— Барабаш так и не сменил его? Странный он человек. Ему бы, по трезвости, держать этого офицера подальше от нас…
— Возможно, он считает, что послал провинившегося полковника на верную гибель. Когда мы нападем, первому принимать бой Кричевскому.
— Если только нам взбредет в голову нападать на Кричевского, — вслух рассудил гетман. — Вернешься к Каменному Затону, — приказал он Ганже, — и любой ценой выманишь Кричевского на переговоры. Под началом Кричевского и Барабаша пребывают такие же казаки, как и мы, причем опытнейшие воины. Меня земля наша проклянет, если в братоубийственной бойне я позволю себе загнать их в могилы.
— Но эти опытнейшие воины — наши враги. — Невысокая, почти квадратная фигура уманского полковника излучала какую-то особую, добрую силу. Крутолобая голова Ганжи была посажена прямо на плечи, и лишь когда он старался казаться чуть выше своего неудавшегося роста, на какое-то мгновение открывалась его тучная, обхваченная обручами складок шея — багровая и мощная, вбирающая в себя весь гнев этого мрачного, молчаливого человека, всю неизведанную им самим силу.
— Чем меньше мы прольем крови своих братьев-казаков, тем больше простит нам Господь вражьей.
— Пергаментно молвишь, — признал Ганжа, нахмурив лоб и мучительно пытаясь проникнуть в самую мудрость слов повстанческого командующего.
Ганжа решил взять с собой всего тридцать человек. «Чтобы без лишней суеты, пергаментно…» — лаконично объяснил он. И Х? мельницкий не стал возражать. Он знал: полковник не любил многолюдья. По складу своего характера, по умению оценивать обстановку на поле боя, этот человек не должен был командовать ни полком, ни вообще большим отрядом. Он не любил большой массы войск, боялся затеряться в ней, а потому как можно быстрее стремился выделиться из нее, вырваться, замкнуть бой на себя.
В общем-то, Хмельницкому пока еще нечасто приходилось наблюдать Ганжу во время боя. Разве что под Кодаком, да во время нескольких мелких стычек с польскими заставами, при переходе от Кодака к Желтым Водам. Но виделся ему Ганжа именно таким.
Ожидание было тягостным. Чтобы хоть как-то занять казаков, Хмельницкий разослал во все концы разъезды, а остальных заставил возводить небольшой вал у входа на каменную косу, готовя свой временный лагерь к тому худшему, что должно было здесь произойти.
Сам он большую часть времени проводил, сидя на уступе скалы, нависающей над днепровским водоворотом. Огромная река с небольшими зелеными пятнами островков у противоположного берега; каменные валуны у подножия скалы, и пенный водоворот, в бессмысленной силе которого сгорала сама вечность этой вечной реки, заставляли мысль метаться между прошлым и будущим, между рекой и небом, между реальностью военного бытия и заоблачностью романтических бредней.
Уступ, на котором он восседал, был похож на трон. Казаки успели подметить схожесть и назвать его «троном гетмана». Узнав об этом, Хмельницкий, возможно, впервые ясно осознал: то, что происходит здесь в эти дни, уже принадлежит истории. Когда-нибудь хронисты попытаются проследить и оценить каждое передвижение его войск, каждое его решение, каждый замысел. Даже тех, смысла которых он и сам не в состоянии познать. «Так, может, — спросил себя гетман, — и в самом деле следует позаботиться о появлении в твоем войске хронистов, которые уже сейчас, по свежим следам, творили бы историю твоих битв и походов? А то ведь переврут потом знатоки старины. Все, что по бумагам старинным не осмыслят, тотчас же переврут».
Он подолгу всматривался в мутноватые воды реки, отчетливо понимая, что точно так же когда-то всматривались в нее стольные киевские князья, предводители гуннов и воители монгольских орд. Река воспринималась им как хранительница памяти этой земли; непостижимое в своей бессмертности течение времени давно слилось с течением Днепра, прошлое переплелось с будущим, а человеческая жизнь мелькала на фоне этого зазеркалья вечности, как крупинка золота — в безжизненных дюнах мертвой пустыни.
— Наткнулись на разъезд польских драгун! — докладывал сотник Савур. — Четверых застрелили, двух раненых взяли в плен, остальные сумели уйти.
— Они двигались навстречу реестровикам?
— Нет, за нами следили, ангелы смерти!
— Допросить и…
— …И что? — не понял Савур.
— Не заставляй гетмана казнить тогда, когда только он способен помиловать.
— Тебя не перемудришь, командующий. У Днепра они свое получили, пусть теперь бредут к Висле.
Не успел Савур, перескакивая с камня на камень, добраться до стоящего под скалой коня — он ставил его так, чтобы в крайнем случае в седло можно было прыгнуть прямо с вершины, — как справа, у подножия трона, появился старый сечевик Ордань.
— Перехватили двух гонцов, посланных Барабашем в стан Стефана Потоцкого, сына коронного гетмана!
— С чем же они шли?!
— Им велено было обещать, что завтра к польскому лагерю подойдут отряды реестровых казаков!
— Сами-то они — реестровики?
— И просятся к тебе на службу.
— Пусть поклянутся перед твоими казаками. Но прежде, для надежности, окрести их двумя десятками плеток, чтобы впредь знали, с кем и против кого идти. Только не перестарайся.
— Старинный казачий способ учения, атаман! — Хмельницкого он упорно называл атаманом, а не гетманом, однако поправлять его, сотника, Хмельницкий не решался. Ко всякому старому сечевику он по-прежнему относился с уважением новичка, неспособного постичь все премудрости опытных воинов, а потому преклоняющегося перед ними.
Еще несколько минут молчаливого созерцания Днепра, и вновь у подножия «трона гетмана» появился вестовой.
— Прибыл полковник Криса с сотней казаков, да с тремя сотнями занятых у татар лошадей, которых ведут два десятка табунщиков.
— Зови его, поговорить с полковником надо.
Едва в горной крепости Хмельницкого зажглись первые костры, как прискакал гонец от Ганжи, вместе с которым неожиданно прибыл Кричевский. Появление полковника настолько удивило и обрадовало Хмельницкого, что он даже не пытался скрыть своей радости.
— Когда я узнал, что войска Барабаша ведешь ты, то поначалу не поверил, — объятиями встретил Кричевского гетман. Ему всегда нравился этот, с виду вальяжный, польский аристократ — худощавый, до чопорности сдержанный, совершенно непохожий на тысячи других казачьих офицеров.
Идя на Сечь, Хмельницкий втайне рассчитывал, что рано или поздно Кричевский присоединится к нему, превратившись то ли в генерального писаря повстанческой армии, то ли в дипломата.
— Мне и самому не совсем ясно было, куда и зачем веду казаков, что меня ждет.
— Я, конечно, помню, что обязан тебе своим спасением. Если бы не ты…
— Можешь считать, что с сегодняшнего дня я тоже обязан тебе спасением, — деликатно прервал его Кричевский. Даже при свете луны и костра мундир офицера немецких драгун сидел на нем с завидной изысканностью, подчеркивая в фигуре тридцатилетнего дворянина его прирожденную воинскую выправку. — Причем прежде всего спасения от позорной славы полковника, сражавшегося против армии Хмельницкого.
— Ты прав, полковник: порой слава действительно бывает позорной, об этом тоже нужно помнить.
Их объятия были искренними. И не только потому, что уже много лет их сближало кумовство — особый род побратимства, ценимого в Украине, как нигде в мире, где существует институт кумовства. Хмельницкий давно знал, что этот аристократ украинской крови тяготится службой польскому королю. Особенно, когда приходится подавлять очередное украинское восстание. И что так же, как он, Хмельницкий, киевский полковник, мечтал о дне, когда Украина вновь обретет свою государственность, возродив ее на руинах некогда могучей Киевской Руси.
— Ты, вижу, облачен в германский мундир. С чего бы это?
— Благодаря Тридцатилетней войне по всей Европе пошел слух о храбрости и мужестве прусских драгунов. Поляки наняли две-три сотни этих вояк, а теперь одевают в прусские мундиры реестровых казаков да польских аристократов-волонтеров.
— Вместо того чтобы нанимать все новых и новых драгун?
— А главным образом для устрашения восставших.
— Коронный гетман Потоцкий решил воевать против меня мундирами, — въедливо улыбнулся командующий. — Занятно слышать такое. Увидим, как это у него получится.
— Мой отряд расположился всего в трех верстах отсюда. Чуть дальше — отряд, который ведет атаман Барабаш. С ним — десятка два приближенных казачьих офицеров, преданных Барабашу так же, как и польскому королю.
— Значит, они настроены воевать?
— Чего не скажешь о большинстве моих казаков-драгун. Барабаш захватил с собой значительно больше офицеров, чем нужно, рассчитывая, что часть присоединившихся к тебе казаков, особенно реестровиков, присоединится к нему еще до первого боя. Остальные, уцелевшие, — после первого твоего поражения. Барабаш уверен, что после разгрома твоей армии в казачьих землях не останется полковника, который бы помешал ему захватить булаву гетмана не только казачества, но и всей Украины. Чего он и намерен добиваться от польского короля как достойной платы за участие в войне против восставших.
— Кто бы мог подумать, что король приобретет себе такого дорогого, но бездарного наемника? — иронично молвил Хмельницкий, тотчас же приказав седлать коней.
— Дорогого и недолговечного, — угрожающе пообещал Кричевский. — Полякам он уже осточертел своей тупой услужливостью, вечными претензиями, выпрашиванием чинов и имений, а казакам — своей подлостью и жестокостью. Большинство хоть сейчас готово сменить Барабаша на полковника Хмельницкого, сам сможешь убедиться в этом.
— Уверен, что их вполне устроит полковник Кричевский. Мне и навязывать его не придется, — довел командующий этот разговор до логического конца. — На кого из окружения Барабаша мы сможем рассчитывать в первую очередь? — спросил он, уже выводя казаков из горной крепости и рощи на оголенную холмистую возвышенность, за которой, у каменистой гряды, прозванной Каменным Затоном, расположился лагерь реестрового полка.
Кричевский призадумался. Потом назвал несколько ни о чем не говорящих Хмельницкому имен, в которых и сам не был уверен. К тому же никакого особого влияния среди реестровиков эти люди не имели.
— Постой, да там же Джалалия . Сотник Джалалия.
— Татарин-выкрест? Знаю. Суровый воин. Перейдет ко мне, назначу полковником. Так и передай ему.
— Уж кто-кто, а Джалалия будет наш, — пришпорил коня Кричевский, поглядывая на все более разгоравшуюся луну.
34
Несколько дней Гяур провел в полку, которым командовал до отплытия во Францию. Норманн Олаф, ставший здесь старшим вместо него, дослужился до подполковника и драгун своих содержал в той исконно норманнской строгости, к которой привык еще на службе в шведской армии.
Гяур не только принял от него полк, но и по приказу польского гетмана Калиновского присоединил к нему три эскадрона улан, батальон пехоты и две артиллерийские батареи. Все это на французский манер было названо «экспедиционным корпусом», с которым генерал Гяур должен выступить на воссоединение с армией коронного гетмана Николая Потоцкого.
Эскадронами улан Гяур поручил командовать полковнику Уличу. Драгунский полк оставил за Олафом, представив его к чину полковника. Артиллерию отдал в ведение ротмистра Божедара, который неожиданно напомнил о себе, заявив, что после первой встречи с Гяуром считает себя русичем. Хотя главным явилось то, что когда-то Божедар начинал свою службу в артиллерии. И только Хозар в чине ротмистра по-прежнему оставался его адъютантом и оруженосцем.
Но если покончить со всеми хлопотами, связанными с формированием корпуса, ему удалось довольно быстро, то куда сложнее оказалось решить наиболее важную для себя проблему: как избежать похода против повстанцев Хмельницкого? Тем более что все чаще он задавался вопросом: а не выступить ли ему в поддержку гетмана Украины?
— Знаю, генерал, знаю… Кровь русича не позволит вам сражаться против украинцев так, как сражались бы против поляков. — Это Коронный Карлик. «Черный человек в черном» появился в Каменце на второй день после прибытия туда Гяура. Но князь так и не понял: была ли встреча с ним основной целью появления в городе тайного советника и королевского комиссара по особым поручениям, или же у того существовали какие-то иные интересы.
— Вы правы, господин Вуйцеховский: с меня достаточно того риска, который пришлось познать во Франции, и той крови, которую довелось там пролить.
— Но ведь вы не просто какой-то там придворный рыцарь. Вы — из того вымирающего племени, которое всегда считало себя странствующими рыцарями. Разве для рыцаря так уж важно, где сражаться и за кого гибнуть? Главное, чтобы и сражаться и погибать по-рыцарски.
Они сидели в той части казармы, которую генерал превратил в свой штаб, пили вино и время от времени посматривали на расстеленную посреди стола карту Украины, копию той, что была составлена французским офицером на польской службе майором де Бопланом, теперь уже известным фортификатором. Принадлежала она Коронному Карлику, который для того и развернул ее, чтобы собственноручно пометить путь, пройденный казаками Хмельницкого, и территорию, оказавшуюся под его контролем. Ныне на этой территории, выходившей далеко за пределы традиционных земель запорожского казачества, находилась не только сама Сечь, но и два больших укрепленных лагеря, служивших гетману базами для формирования повстанческих полков.
— Ваши слова были бы справедливы в том случае, если бы речь действительно шла о странствующем рыцаре, — холодно заметил Гяур. — У меня же совершенно иная миссия в этом мире и в этой стране. Но в любом случае мне кажется странной сама ваша попытка наставлять меня на путь рыцарства.
— Что вы, господин генерал, князь и будущий правитель Острова Руссов, — продемонстрировал Коронный Карлик знание той истинной цели, которая привела Гяура на холмы Подолии. — Мне ли?
— Но ведь вы явились, чтобы уговорить меня выступить против казаков. Очевидно, кто-то в Варшаве решил, что мой корпус должен стать основной воинской силой Речи Посполитой в борьбе с повстанцами.
— Именно так и решили.
— Значит, я получу приказ воеводы, а может быть, польного или коронного гетмана выступить в поход.
— Не сомневайтесь, получите. Буквально завтра. В ставке главнокомандующего рассуждают так: корпус уже сформирован, командование принял опытный французский генерал. А тем временем повстанцы действуют все более активно… Стоит ли медлить с переброской корпуса в Дикое поле?
Князь удивленно уставился на Коронного Карлика. Причем теперь уже в его взгляде не было воинственного неприятия этого странного, как сказал бы Ялтурович, «гостя из Варшавы»; на смену ему пришло обычное человеческое любопытство.
— В таком случае мне совершенно не понятно, с чем прибыли вы, господин Вуйцеховский.
— В отличие от вашей великой миссии спасителя земли славянской моя миссия скромна. Я всего лишь хотел дать вам небольшой совет: чей бы приказ вы ни получили, пусть даже за подписью и печатью самого короля, не торопитесь проявлять особую ретивость.
— То есть вы советуете не выполнять приказы польского командования?
— Я так не говорил. Думал тоже не совсем так.
— Тогда в чем смысл вашего визита ко мне, какова цель приезда сюда? Только в том, чтобы дать тот совет, который только что попытались дать мне?
— Извините, у меня такая служба — давать советы. Буквально всем — от короля до палача. И, что самое странное, оба — и король, и палач — как правило, прислушиваются.
— Не отвлекайтесь, господин Вуйцеховский, не отвлекайтесь. Так что там о… ретивости?
— В таком случае мы должны заверить друг друга, что с этой минуты все сказанное нами во время разговора остается сугубо между нами. Считайте, что мои заверения уже прозвучали.
— Мои тоже. Под слово чести.
Коронный Карлик закрыл глаза и, запрокинув голову, выдержал такую утомительную паузу, словно забыл о собеседнике или уснул.
— Восстание Хмельницкого, — заговорил, когда Гяур уже не рассчитывал услышать от него хотя бы слово, — это не совсем то восстание, которое видится некоторым его атаманам. Конечно, народ, получив оружие, звереет во стократ сильнее. Остановить, удержать его в рамках рыцарского приличия или хоть каких-то цивилизованных правил ведения войны будет сложно. Но дело не в этом. Химера всего этого казачьего бунта заключается в том, что он спровоцирован самим королем Владиславом IV. Поднимая это восстание, Хмельницкий выполняет тайный приказ короля.
Теперь настала очередь генерала надолго умолкнуть, но не потому, что он решил держать такую же артистическую паузу, какой только что удивлял его Вуйцеховский.
— И вы хотите, чтобы я поверил в эту блажь? — спросил он.
— Уверен: вы достаточно благоразумный человек, чтобы поверить в нее.
— Получается, что вы — ненавистник короля? — совершенно искренне предположил Гяур. — Никогда бы не подумал.
— Ненавидеть короля — пошло, князь. Любимых королей все равно ведь не бывает. И вообще не для того они созданы Господом, чтобы мы любили их, а для того, чтобы при одном упоминании об «их величествах» вселяли в свои души страх и смирение, смирение и страх… Перед Богом, короной и судьбой. Вам не кажется, что я вновь берусь поучать вас?
— Пока нет. Однако понимаю, что сказано вами далеко не все. Что вас сдерживает?
Коронный Карлик продолжал вести себя совершенно раскованно, и это немного коробило князя. В конце концов кто он такой, этот тайный советник?!
— Не так-то просто высказать, что я хотел бы высказать вам. Видите ли, нынешнее восстание понадобилось королю… Словом, оно было задумано, чтобы с одной стороны позволить Хмельницкому собрать казачье-крестьянскую армию, а с другой — заставить польский сейм разрешить королю собрать собственно польскую армию якобы для подавления восстания в Украине. Когда эти две воинские силы после нескольких степных турниров объединятся, татары и турки с удивлением увидят у своих границ мощную армию, готовую не только вытоптать копытами весь Крым, но и прогнать турок с Северного Причерноморья под стены столь любимого ими Стамбула. Вам не кажется, что я опять поучаю?
— Но если все, что вы говорите, правда…
— Не заставляйте меня клясться на Библии. Такого надругательства над собой она, как правило, не выдерживает.
— В таком случае меня удивляет, почему вы посвящаете меня, иностранца, в тайну польского королевства.
— Вовсе не потому, что мне не о чем больше говорить с вами за кубком вина, — мрачновато ухмыльнулся Коронный Карлик. — Скажу больше: вы совершенно не устраиваете меня как собеседник. Но есть высшие интересы королевства, генерал Гяур. Высшие и святые… — решительно проткнул он указательным пальцем пространство между своей головой и небом.
— В таком случае я так и не уловил их направленности. Эти ваши «высшие интересы» обязаны заставить меня выступить против Хмельницкого или же, наоборот, громить польские гарнизоны? Начиная с того, который засел в Каменецкой крепости? Вы уж говорите откровенно, господин королевский комиссар и тайный советник. Как скажете, так и…
— Когда вы получите приказ коронного гетмана выступать против Хмельницкого, вам трудно будет не подчиниться ему. Но в то же время вы можете еще несколько дней выждать, ссылаясь на то, что желаете видеть приказ самого короля. И не спешить к месту сражения, а составить гарнизон какого-либо городка, милях в пятидесяти от Каменца, и начать затяжные переговоры с Хмельницким.
— То есть я должен демонстрировать верность королю при полном игнорировании амбиций и неразумных приказов коронного гетмана?
— Мне ни за что не удалось бы сформулировать эту мысль столь по-военному четко и по-граждански философично, господин генерал, как это сделали вы. Я всегда трезво оцениваю собственные возможности, а потому почти избавлен от амбиций.
— Хорошо. Таким образом я потяну еще две-три недели. Что дальше? Ждать, когда коронный гетман выступит против меня со своими полками как против бунтовщика?
— Затем вы понадобитесь королю. Не исключено, что ваш корпус, как уже давно сформированный, имеющий опытных воинов, станет основой новой королевской армии, которой придется воевать не с казаками или с придунайскими русичами, а с турками и татарами. Такой противник вас, подданного турецкого султана, устроит?
— Султан — неминуемый враг любого славянина.
— Вот видите: а мы с вами как-никак славяне! — неподдельно возрадовался Коронный Карлик. — Вот о чем мы иногда забываем, князь. Существует то, что нас объединяет: все мы — русичи, украинцы, казаки, карпатские русины, не говоря уже о нас, грешных поляках, — славяне! Вот девиз той армии, которую, вполне возможно, вы и возглавите. Вместе с Хмельницким, с которым там, во Франции, вы, кажется, неплохо ладили. — А немного помолчав, добавил: — Но можно и без него.
— То есть такой вариант — «без него» — для короля и его сторонников предпочтительнее?
— Сами понимаете: некоторым польским аристократам трудно будет находиться в подчинении бывшего командующего повстанческой армией, пролившего немало польской крови. Точно так же, как Владиславу IV трудно будет положиться на польских аристократов — Потоцкого, Калиновского, Вишневецкого, Любомирского, усиленно выступающих сейчас против своего короля. А что касается вас, героя Тридцатилетней войны, французского генерала, потомка князей Рюриковичей, вполне реального претендента не только на княжеский престол Острова Русов, но и на престол Речи Посполитой… Я что, опять увлекся, князь?
Гяур цедил сквозь зубы красное молдавское вино и сосредоточенно кивал, пытаясь осмысливать не только то, о чем говорит этот Коронный Карлик, но и почему он это говорит и чьими устами.
— Но даже после этого вы, по-моему, сказали не все.
— Я должен указать вам путь к польской короне? Доложить, что королевская чета восхищена вами? Особенно королева…
— Я прибыл в Польшу на одном судне с принцем Ян-Казимиром и прекрасно знаю, кем сейчас королева восхищается, а против кого намерена выступать, причем самым решительным образом.
— Кем она пока что вынуждена восхищаться, князь, кем вынуждена… — уточнил Коронный Карлик. — И давайте не будем судить ее так строго, как привыкли судить всех кроме себя.
— Словом, о пути к польской короне нам лучше поговорить в следующий раз.
Королевский комиссар умолк и задумчиво изучал генерала. Ему нравился этот человек. Нравилось, как он держится, как пытается избегать придворных интриг. Точнее, пытается избегать самого присутствия своего при дворе…
— В этой войне вам может выпасть особая роль, господин генерал. Ваше княжество осталось где-то там, в низовье Дуная, разве не так?
— Вы достаточно осведомлены по поводу моего происхождения и моей миссии.
— Но, согласитесь, пока что вы ровным счетом ничего не предприняли, чтобы хоть как-то приблизиться к вашей тайной цели — возродить славянское княжество в устье Дуная, на территории, именуемой некоторыми восточными путешественниками и картографами Островом Русов. Решитесь не согласиться с моими выводами.
— Не решусь.
— И я знаю, почему не решитесь. Потому что вы пока что не определились, как вам продвигаться к своей цели, находясь далеко от своей земли, в другом государстве, в котором нет дела до давным-давно исчезнувшего княжества русичей. А мы готовы указать вам этот путь. Причем вполне зримый.
— Хотелось бы, чтобы так оно и случилось.
— Считайте, что уже случилось. Выстраивая свои далеко идущие планы, король Владислав подумал, что, если уж дело дойдет до настоящей войны с Турцией, ваш корпус мог бы огнем и мечом пройтись по турецким гарнизонам в Молдавии и, соединившись с войсками молдавского и валашского господарей, очистить от осман берега Прута и правый берег устья Дуная. Обратившись при этом за военной помощью к польскому королю. Разве вы, князь, не имеете права просить помощи у поляков, братьев-славян?
— Теперь кое-что проясняется, — оживился Гяур. — Во всяком случае, просматривается хоть какое-то продвижение к заветной цели старейшин нашего племени.
— Вот видите! — радостно и облегченно улыбнулся Коронный Карлик. — Я не привык темнить. В конце концов мы не дипломаты и нам нечего хитрить друг перед другом.
35
Они выпили за счастливую звезду, которая уберегла их от судьбы дипломатов. А также за рыцарство, за победу над врагами славянского мира, за мудрость польского короля и всех прочих королей мира сего.
— Кстати, о короле, — вдруг сузились глаза Коронного Карлика. — К государыне нашей Марии Гонзаге вы можете относиться с высоты мужчины, покорявшего сердца прекрасных парижанок, но в конце концов женившегося на графине Ольбрыхской и теперь владеющего несколькими имениями и замками в Польше и Франции.
«А ведь к этой встрече со мной он, судя по всему, готовился основательно, — с облегчением отметил Гяур. — Души из своих агентов вымотал, перед тем как предстать передо мной».
— К королеве я всегда относился с должным уважением, — вежливо склонил он голову.
— Но вы должны знать, что уже сейчас создается некая оппозиция королеве, которая готова будет поставить на вас как на претендента на польскую корону. Кстати, польские традиции это допускают. Стефан Баторий, как известно, был трансильванцем, или, точнее, венгром. Словом, крови там было намешано много. Поэтому вы вполне можете претендовать на польскую корону, выставив свою кандидатуру на обсуждение в сейме.
— Я — в роли претендента на польский трон? Для меня это совершеннейшая новость. Сама мысль об этом пока что кажется мне странной. Что это за партия, что за оппозиция такая, что она готова поставить на мою корону? Кто в нее входит и почему я узнаю о ней последним?
— Она… пока еще только формируется. Но обещает быть довольно мощной. И король уже знает о ней.
— Странная история. Что же он попытается предпринять?
Коронный Карлик поднялся из-за стола, прошелся по комнате, вынул из ножен висевшую на стене саблю — с дорогим, украшенным алмазами эфесом — и внимательно осмотрел ее.
— Вам хорошо известно, что король смертельно болен.
— В дворянских кругах Речи Посполитой эта скорбная новость обсуждается довольно бурно.
— Отсюда — и все дальнейшие выводы. Пока король жив, он, конечно, может убрать всех ныне здравствующих претендентов. Но судьба короны в любом случае будет решаться уже после его смерти. Или же в дни, когда уже никто всерьез не станет воспринимать его как особу коронованную. Поэтому королю хочется, чтобы корона досталась одному из его братьев. Это естественно. Традиции рода, знаете ли, династическая преемственность, которая всегда предполагает соответствующие почести предшественникам… Что в этом непонятного? Иное дело, что у Владислава IV возникли сейчас иные, более земные заботы.
— Я слышал, будто некий пророк предсказал ему скорую смерть…
— Покажите мне предсказателя, который отказал бы себе в таком удовольствии. По-моему, в душе король не верит его предсказаниям, тем не менее готовится к роковому исходу.
— Если судить по планам, которые он вынашивает, то вы правы.
— Обсуждением его планов мы как раз и завершим нашу встречу. — Вернулся Коронный Карлик на свое место за столом. Он долго рассматривал на свет содержимое кубка, словно пытался выяснить, не отравлен ли напиток, понемногу отпивал его, кряхтел и вздыхал…
— Как вы уже заметили, я обязан был подготовить вас к нескольким вариантам исхода вашей судьбы, господин генерал. Но главное, ради чего я прибыл сюда, пока что осталось невысказанным.
— Вы снова и снова поражаете мое воображение, господин Вуйцеховский, — иронично прищурил глаза князь.
— Я всего лишь никому не ведомый, никем не замечаемый в Варшаве тайный советник, по прозвищу Коронный Карлик. Вы должны исходить только из этого. Но и гетман Хмельницкий — всего лишь жалкий интриган, поднявший восстание не как рыцарь, который решил пожертвовать своей жизнью за народ, а как провокатор, посланный королем в Украину, чтобы он собрал вокруг себя всех ненавидящих и польскую корону, и самих поляков. Знаете, существует такой древний, как придворные заговоры, способ: заслать к врагам яростного противника правителя, который бы своей ненавистью мгновенно выявил и собрал вокруг себя всех его врагов — явных и доселе тайных. Вот они! Громи их! Истребляй так, чтобы и через двадцать лет невзлюбивший тебя содрогался от ужаса.
— Но теперь ход восстания определяет уже не только Хмельницкий. Его полковники организовывали свои отряды, целые полки, не за приданое королевы.
— Но за приданое все той же королевы Хмельницкий вооружает их. Впрочем, суть не в этом. Вы очень тонко подметили, что характер восстания определяет теперь не только Хмельницкий. Мало того, у самого обласканного королем полковника реестра тоже начали проявляться все признаки коронной болезни. Он, видите ли, уже заполучил гетманскую булаву, он уже разгромил значительную часть войска основного соперника короля — главнокомандующего войсками графа Потоцкого. Еще две-три такие победы, и он позволит себе свысока смотреть на короля. Так вот, время покажет, как будут складываться обстоятельства. Но королева внимательно следит за всем, что происходит сейчас в Украине.
— Вы сказали, что следит именно королева, а не король?
Коронный Карлик устало взглянул на Гяура как на поднадоевшего собеседника и с той же усталостью подтвердил.
— Да, я сказал «королева»… А также люди, которые стоят за ней. Ну, еще тот претендент, что, по воле Марии Гонзаги, осчастливит своей головой польскую корону, которая, по существу, будет оставаться на голове нынешней королевы…
— Продолжайте, продолжайте, — взбодрил Вуйцеховского генерал. — Самое время полностью раскрывать карты.
— Не исключено, что вам, князь, прославленному воину, герою Франции, придется стать одним из полковников — уж извините, генеральского чина в казачестве не существует — армии Хмельницкого. Да-да, не удивляйтесь, может сложиться и такая ситуация. Мы же, со своей стороны, постараемся сделать все возможное, чтобы под вашим крылом собиралось как можно больше верных нам людей. В том числе и часть тех казаков, что вскоре вернутся из Франции. После чего вдруг окажется, что Хмельницкий не такой уж великий стратег и вождь. И вообще может ли оставаться гетманом человек, продавшийся королю — к тому времени уже покойному — и создававший повстанческую казачью армию на приданое королевы? Словом, у нас появится сто способов убрать его, расчистив, таким образом, путь к гетманской булаве — вначале всего лишь к гетманской булаве — для вас, господин генерал. Потомка Рюриковичей.
— И вы явились сюда, чтобы предлагать мне эту гнусность? — побагровел князь. — Вы осмелились явиться сюда — медленно поднимался он из-за стола.
— Успокойтесь, князь, я еще не договорил, — хладнокровно осадил его Коронный Карлик. — Что вас так поразило? — спросил он, когда Гяур опять сел и немного успокоился. — Что король меняет командующего, желая поставить на его место более молодого, верного ему? Как же вы собираетесь стать государственным мужем, если такое обыденное решение вызывает у вас приступы гнева? Вы, конечно, можете крушить кулаками этот стол. Хвататься за саблю. Угрожать мне. Найдется ли в Варшаве хотя бы один человек, который не осмелился бы угрожать мне?
— Меньше всего меня интересует сейчас ваша персона, — незло огрызнулся князь.
— В таком случае нужно просто взять и спокойно поразмыслить, что вокруг вас происходит. Хмельницкий проявил достаточно непорядочности для того, чтобы ему приказали: «К ноге!» и отвели то место в королевстве, которое он заслуживает. Вы же заслуживаете другой участи — того, чтобы стать во главе армии. Вспомните хотя бы молодого полководца принца де Конде.
— Я хорошо знаком с принцем де Конде. Как, впрочем, и с кардиналом Мазарини. И вообще постарайтесь обходиться без примеров, — проворчал Гяур.
— Мне тоже показалось, что с принцем де Конде вы по-особому дружны, — не обращал Вуйцеховский внимания на реакцию Гяура. — Поймите, это немаловажно. Речь ведь идет о Франции. Так вот, получив под свое командование целую армию — украинскую, казачью армию, армию русичей… Разве станете вы после этого долго решать: идти вам на Дунай или снова повременить? Сколько казачьих атаманов и гетманов штурмовали турецкие крепости по Дунаю, не имея и десятой части тех войск, которые будете иметь вы! Не имея поддержки польского короля. Его войск, его артиллерии. Разве это не путь к той цели, которую вы избрали, заметьте, не по моему совету, и которая стала целью всей вашей жизни? Подумайте, господин генерал, подумайте…
36
«Прусские драгуны» полковника Кричевского расположились на степной возвышенности, окаймленной небольшим кустарником и кленовым редколесьем. Одни уже крепко спали в наспех расставленных шатрах, другие вполголоса балагурили у костров, третьи блаженствовали в вытянутых на берег челнах, все еще покачиваясь во сне на весенней днепровской волне.
В течение того времени, когда реестровики разбивали лагерь, полковник Ганжа со своей сотней таился в ближайшем леске, стараясь не выдавать себя. Впрочем, один раз он все-таки выдал себя, завязав переговоры с разъездом драгун. Но эти люди знали, что их полковник, втайне от Барабаша, отправился к Хмельницкому, поэтому выдавать повстанцев не собирались.
Полковнику не терпелось немедленно ринуться к реестровикам и попытаться склонить их на сторону восставших. Но он понимал, что перейти на сторону его сотни полк решится только в том случае, когда будет уверен, что ее командир уже договорился об условиях объединения с Хмельницким.
— Что-то вы спешите, не поспешая, полковники-атаманы. С чего бы это, — грубовато поинтересовался он, дождавшись наконец появления гетмана и Кричевского. — Нужно сразу же идти в лагерь, пока драгуны не уснули так, что потом придется поднимать их орудиями.
Хмельницкий и Кричевский переглянулись, мысленно решая, кому из них идти и с чего начинать.
— Два твоих разъезда, Кричевский, уже в моей сотне, — молвил гетман, — так что не обессудь. Понимаю, что путь к твоему лагерю открыт, однако не хотелось бы нападать сейчас на своих, на казаков, да к тому же — сонных.
— Неправедное это дело — когда казак рубит казака, — признал полковник реестра.
— Наверное, я сам войду в лагерь и поговорю с твоими «прусскими драгунами», — молвил Хмельницкий.
— Слишком уж рискованно. Рядом — офицеры Барабаша и верная ему охранная сотня, — возразил Кричевский. — К тому же неизвестно, как поведет себя часть моего полка. Не будем забывать, что в нем пять прусских офицеров и еще сорок настоящих прусских драгун, которым переходить к повстанцам не резон, не в их это правилах. Эти всегда верны тому, кто их нанимал, и служат тому, кто платит.
— Все наемничество на этом постулате держится, — признал гетман.
— Это мои воины, и говорить с ними следует мне. Главное, что ты, гетман, здесь, и словом чести гарантируешь, что повстанцы не станут мстить им.
— Ты тоже не торопись, Кричевский, — осадил его Ганжа. — Оратор из тебя, как из меня римский император. А в таких случаях говорить следует пергаментно… Вы осторожно приближайтесь к лагерю, а говорить с драгунами стану я, Ганжа. Эй, Савур, ангел смерти, где ты там?!
— Здесь, полковник, — отделился сотник от группы офицеров, следовавших за гетманом.
— Идешь со мной. Возле тебя, ангела смерти, мне как-то спокойнее. Не спеша двигайся к лагерю, гетман. Пока придешь, он уже будет нашим. За мной, воинство Христа и Сечи!
«А в-от и клич твоей армии, — решил Хмельницкий, мысленно повторив: «За мной, воинство Христа и Сечи!». — Сказано-то как — и по-воински, и по-христиански». В лагере драгун нападения не ожидали, а всадников, что появились поблизости, у догоравших, погружающихся в полуночную дрему костров, приняли за свой разъезд.
— Слушайте меня, казаки реестра! — резко осадил своего скакуна полковник как раз посреди лагеря. — Я — полковник Ганжа! Слыхали о таком?! Полковник казачьей армии Хмельницкого, воины Христа и Сечи! Кто хочет сойтись со мной на сабли, сходитесь, кто хочет слушать — слушайте.
Из шатров драгуны выбирались с такой неуклюжей поспешностью, что рушили сами шатры. Несколько драгун старались поближе пробраться к невесть откуда взявшемуся полковнику повстанцев, но при этом волочили за собой лодку, очевидно, по привычке, как обычно вели оседланных коней.
Полусонные и полупьяные, кричевцы, однако, вовремя заметили, что лагерь уже оцеплен какими-то всадниками, а южный склон возвышенности разгорается топотом копыт еще одного большого отряда.
— Так есть среди вас воины, верные вере православной, казачеству нашему и народу украинскому, или таковых уже нет?!
— Есть! — взревело с полсотни глоток, эхом голосов перекатываясь через небольшую долину, за которой стоял основной лагерь гетмана Барабаша.
— А коли есть, то за кого воевать будем?! — гарцевал скакун Ганжи между двумя кострами. — За короля, который платит вам за то, чтобы вы кровь свою собственную, и нашу, казачью, за Польшу проливали? Или за Украину, которая не способна заплатить вам ничем, кроме вечной сыновней славы, добытой вашими же саблями?!
— За Украину!
— Не станем воевать против восставших!
— Слава Украине!
— Остановитесь, предатели! — ворвался в водоворот солдатских чувств чей-то властный офицерский голос. — Всего несколько дней назад вы заново приняли присягу на верность польскому королю! — узнавали драгуны голос гетмана реестрового казачества Барабаша, уже спешившего к ним в окружении своей охранной сотни и прусских наемников.
— Да, они присягали, Барабаш! — привстал в стременах Ганжа. — Но тому королю, который сам присягал на верность народу, клянясь, что будет охранять свободу украинских людей, оберегать степные границы Украины от басурман! Так неужто вы считаете, что он свою клятву сдержал?!
— Нет, не сдержал! — прозвучало в ответ после небольшой заминки.
— И сдерживать не собирался!
— В таком случае слушайте меня, драгуны! Ваш полковник Кричевский приближается сюда вместе с самим гетманом Хмельницким. Польское войско Стефана Потоцкого, которому вы спешили на помощь, давно окружено казачьей армией и утром будет разбито. Полковник Кривонос так держит ляхов взаперти, что им уже не вырваться.
Одна пуля сорвала с Ганжи овечью шапку, другая расколола ствол не «дошедшей» до берега молодой ивы. Но именно эти выстрелы, прогремевшие со стороны свиты гетмана Барабаша, окончательно вывели драгун из состояния полуночной дремы и вынудили взяться за оружие.
Часть прусских драгун метнулась в степь, но была перехвачена конными казаками Ганжи; часть — к лодкам, но реестровики помешали ей стащить лодки на воду и в короткой схватке изрубили всех наемников.
Поняв, что это уже не просто недовольство, а настоящий бунт, и что лагерь полковника Кричевского оцеплен казаками Хмельницкого, полковник Барабаш с остатками свиты тоже поспешил назад, к своим челнам. Но путь к реке преградил отряд украинских драгун во главе с сотником Джалалией.
— Уж не скрыться ли ты собрался, гетман?! — прибегнул сотник к элементарной хитрости. — А что делать нам? У восставших конница, а мы все еще пешие.
— Подтягивайте сюда лодки! — поддержали его верные Барабашу офицеры, не разобравшись, в чем дело. — Становитесь между ними! Нужно создать лагерь.
— Казаков немного!
— С нами прусские наемники! Они остались верными королю!
Пытаясь стянуть лодки в полукруг, который упирался в пологий болотистый берег, Барабаш еще не знал главного: что Джалалия всего лишь выигрывает время. Он и преданные ему казаки уже сделали свой выбор и теперь ждут подхода взбунтовавшихся драгун Кричевского.
Прозрение к нему пришло лишь тогда, когда на окраинах его ночного лагеря появились десятки вооруженных всадников, сразу же окруживших все расставленные по берегу шатры, а по берегу словно вышедшая из реки волна покатились возгласы:
— Конница Хмельницкого!
— Прибыл сам гетман!
— Хмельницкий здесь, он будет говорить с нами!
— Кому обрадовались, идиоты?! — пытался сбить эту волну Барабаш, но его уже никто не слушал.
Мало того, он видел, как из предрассветной, освещенной угасающей луной синевы выползают челны, в которых, как потом оказалось, сидели драгуны Кричевского, настроенные на то, чтобы не дать ему возможности отойти от берега. И как под звон клинков, доносившийся из лагеря наемников, свита его начала подозрительно быстро редеть.
С несколькими своими офицерами и ординарцами Барабаш все же сумел пробиться к воде и даже затащить один из крупных челнов на мелководье, но тотчас же был вновь блокирован забредшими в реку драгунами Джалалии.
— Прекратите бой! Я сдаюсь! — крикнул он, поняв, что число его сподвижников дошло до тех двенадцати растерянных воинов, что все еще жались к бортам лодки, на корме которой он стоял. — Где Хмельницкий?! Я готов вступить с ним в переговоры!
— А с нами вступать в переговоры не желаешь?! — язвительно поинтересовался Джалалия.
— С тобой, предатель, нет! — мужественно ответил Барабаш, зная свирепую лють этого татарина-выкреста. Рослый, костлявый, опутанный толстыми набрякшими венами словно почерневшими канатами, Джалалия одним видом своим наводил ужас не только на врагов, но и на казаков собственной сотни. Храбрость этого азиата уступала только его коварству и жестокости. Но что поделаешь, если именно эти качества больше всего и ценились казаками в бою. — Где Хмельницкий? Я желаю говорить с ним как гетман с гетманом!
И Хмельницкий действительно появился. В окружении целой сотни конных казаков и пеших драгун. Без боя, одной массой своего отряда он оттеснил уцелевших наемников к мысу, у которого все еще на что-то надеялся несостоявшийся гетман, войсковой есаул реестрового казачьего войска . Однако приближаться к Барабашу и вступать с ним в переговоры командующий восставших не желал. И не только из-за пренебрежительного высокомерия, которое по отношению к основному своему сопернику за булаву — Б? арабашу — всегда и везде проявлялось у него с убийственной откровенностью.
Среди всех, кто находился на этом клочке берега, возможно, только Хмельницкий понимал, что с гибелью Барабаша и присоединением его войска к армии восставших решается не только участь ночной схватки у Каменного Затона и не только успех сражения на Желтых Водах. В У? краине все еще оставались десятки тысяч казаков реестра. Многие из них находились сейчас в лагере коронного гетмана Потоцкого. Многие оставались в Чигиринском, Черкасском и прочих окрестных гарнизонах. И очень важно, принципиально важно было, чтобы сотни его эмиссаров, маскировавшихся под нищих, бандуристов, чумаков, которых вождь восставших намеревался разослать сразу же после этой битвы во все уголки Украины, разнесли важную для судьбы этой земли весть: казаки реестра восстали против своего гетмана Барабаша, убили его и присоединились к армии Богдана Хмельницкого, армии сечевиков. А значит, произошло то единение извечных противников — казаков-запорожцев и казаков реестра, — которого так опасались поляки.
Хмельницкий остановился на небольшом пригорке, в каких-нибудь пятидесяти шагах от лодки Барабаша. Он слышал его призывы к переговорам, но молча смотрел вдаль, туда, где за левым берегом Днепра, далеко на востоке, медленно загоралась несмелая весенняя заря. Она напоминала ему зарево из костров огромного военного лагеря. Пройдет еще несколько минут, все пространство по ту сторону реки огласят звуки боевых труб, и степь наполнится всеразрушающим гулом копыт: воздух окажется сотканным из клубов пыли, воинственных криков и мерцания сотен тысяч клинков. Мир содрогнется, узнав о невиданной ранее могучей армии, о никогда ранее неслыханном упорстве, с которым она сражается за свободу своей земли и своего народа. И что такое для командующего этой непобедимой армией призывы какого-то предателя, судьба которого уже, по существу, решена?
Гетман видел, как все ближе подступали к лодке Барабаша украинские драгуны. Как, оглядываясь на него и не зная, что он решил — казнить или помиловать своего соперника, обвиняли гетмана реестровиков в самодурстве, жестокости и в услужении католикам. Да мало ли какие обвинения можно предъявить человеку, который уже бросил за борт своего смертного «челна» оружие и теперь готовился пересесть на другой челн, способный переправить его на ту сторону реки жизни и смерти.
Барабаш все еще пытался взывать к совести и человеколюбию своих казаков-драгун. Он увещевал их и обращался со словами покаяния к Хмельницкому. И никто не решался прервать его мольбы и покаяния одним-единственным ударом сабли или выстрелом, пока к лодке не пробился сотник, татарин по происхождению, Джалалия.
Растолкав взбунтовавшихся драгун и верных гетману офицеров, он хищно оскалился, проткнул его копьем и, почти приподняв над собой, с воинственным, победным рыком ордынца швырнул за борт.
Увидев, что гетман уже погиб, драгуны набросились на офицеров, все еще остававшихся у его челна, и на тех, что сбились в кучу у штабного шатра, превращая схватку уже не в бой, а в кровавую резню. И лишь когда они оттеснили к небольшой косе отряд прусских наемников, которых до поры, возможно, только из солдатской солидарности, не трогали, Хмельницкий оторвал взгляд от явившегося ему видения на той стороне просыпающейся реки и властным окриком остановил драгун:
— Командирам наемников подойти ко мне! — приказал он, не обращая внимания на истребление офицеров-реестровиков.
К нему подвели прусского лейтенанта, немного владевшего польским.
— Лейтенант Рунштадт, — представился он, остановившись в двух шагах от стремени гетмана. — Я последний из оставшихся в живых офицеров прусских рейтар.
— Оглянитесь на своих солдат, лейтенант.
Рунштадт молча оглянулся и несколько секунд смотрел на сливающиеся в сумраке две стоявшие друг против друга людские массы. Отсюда, с высоты небольшого холма, он еще отчетливее видел всю безнадежность положения своих соплеменников.
— Вы правы, — признал он, продолжая свои горькие размышления, — положение безнадежное.
— Мои казаки даже не станут сражаться с ними на саблях, а попросту расстреляют из пистолетов.
— Так оно и будет, — покорно согласился Рунштадт.
— Я такой же подданный польского короля, как и Барабаш, как коронный гетман Потоцкий. Я — полковник реестрового казачества, и мои воины восстали против местных польских магнатов по тайной воле польского короля.
— Это может оказаться правдой. Нечто подобное я слышал от королевского комиссара господина Вуйцеховского, который встречался с офицерами нашего полка.
— Коронного Карлика, — поддержал его Хмельницкий. — Так вот, он говорил правду. И говорил от имени короля.
— Не смею сомневаться.
— Сейчас я отведу казаков, а вы, лейтенант, обратитесь к своим драгунам. Они должны понять, что продолжают служить польскому королю. Именно королю, а не интригующей против Его Величества польской шляхте. Вы же, в чине капитана, назначаетесь их командиром и поступаете под командование полковника Ганжи, — указал острием клинка на вросшую в седло мощную коренастую фигуру победителя этого странного ночного сражения. — За службу вы будете получать вознаграждение. Поэтому жду ответа: вы согласны служить под нашими знаменами?
— Как прикажете, господин гетман. Мы будем служить, клянусь честью прусского офицера.
— Те же, кто не захочет служить в моей армии, будут казнены, но без пыток и мучений. Они примут смерть, как надлежит принимать ее воинам.
— Это справедливо, клянусь честью прусского офицера.
— Ганжа, отведи своих рубак! А вы, капитан, идите к драгунам. И не думайте, что у вас осталось много времени на их увещевание!
— Они пойдут туда, куда я прикажу, — заверил его Рунштадт. — Клянусь честью прусского офицера.
* * *
Уже взошло солнце, когда на возвышенности, прилегающей к окруженному казаками польскому лагерю, появились посаженные на татарских лошадок рослые, вооруженные ружьями и длинными саблями, закованные в кирасы прусские драгуны. Это были те, настоящие прусские драгуны, которые прибыли на Украину как наемники и на мужество которых поляки возлагали столько надежд.
— Уполномочен уведомить генерала Стефана Потоцкого, что отныне прусские драгуны служат в армии генерала Хмельницкого! — прокричал Рунштадт своим зычным басом. И несколько боевых труб подтвердили его слова мощным иерихонским ревом. — Только из уважения к генералу Потоцкому я могу сообщить, что генерал Барабаш, а также все его офицеры погибли в ночном бою! Остальные украинские драгуны перешли на сторону генерала Хмельницкого! — очертил он драгунским клинком пространство возвышенности, на которую уже восходили полк пеших и конных драгун полковника Кричевского, пеший отряд реестровиков, а также сотни под командованием Джалалии, Ганжи и Савура.
Тысячи рассвирепевших глоток породили над польским лагерем стон гнева и отчаяния. Это были стон и проклятия людей, отчаявшихся получить последнее подкрепление, а значит, осознавших свою обреченность.
Кто-то их этого лагеря стрелял в капитана Рунштадта, кто-то уже стрелял себе в висок, еще кто-то пробовал прорваться через ограждение, чтобы вступить в схватку с предателями. И в этом шуме намертво развеивались слова молодого полковника Стефана Потоцкого, чья воинская звезда закатывалась, так и не взойдя. А ведь он уже видел себя польским принцем де Конде, эдаким Александром Македонским Речи Посполитой.
— Гетман Хмельницкий дает вам два часа на размышление! — Появился у самого рва полковник Ганжа. — Два часа вам на то, чтобы выйти из лагеря, сложить оружие и отправиться туда, откуда вы пришли! При этом мы даже возьмем на себя все тяготы по охране ваших непомерно разбухших обозов! Если же не выйдете, с одной стороны на вас ударят прусские рейтары, с другой — двадцатитысячная татарская орда Ислам-Гирея. Это я, полковник Ганжа, пока что говорю словами; Хмельницкий будет говорить с вами ядрами и клинками!
37
Командный пункт Хмельницкого оказался в старой, но уже основательно подремонтированной рыбацкой хижине, вросшей в небольшой кособокий холм, сереющий на самом берегу речушки. Большую часть дня командующий проводил в шатре, поставленном на возвышенности, в миле от хижины, откуда неплохо просматривался польский лагерь, но к вечеру он обязательно возвращался сюда, к бревенчатому домику на склоне косогора; к остовам старых лодок, покоящихся между двумя небольшими полуразрушенными лабазами; к шаткому мостику, достигавшему почти середины речки.
Иногда гетману казалось, что все, что происходит там, за грядой холмов, в украинском и польском лагерях, пребывает где-то за пределами реальности. К ночи он избавлялся от мыслей о предстоящем сражении, как от кошмарного наваждения. В реальности оставались только эта хижина с остатками навешанных возле нее рыбацких сетей; пропахшие рыбой лабазы, старые лодки, две из которых он уже приказал подлатать и законопатить… Были минуты, когда ему вообще не хотелось возвращаться в находящийся в каких-нибудь двухстах метрах от хижины казачий лагерь. К чему? Отослать к дьяволу адъютантов, распустить личную охрану, съездить в ближайшее местечко или деревню да привезти оттуда моложавую вдову…
Когда-то хижина и два других строения, от которых остались только пепелища, составляли казачий зимник, один из тех, в который состарившиеся казаки отправлялись перезимовать. Гетман знал, что в этом зимнике все лето трудилась небольшая рыбацкая артель, поставлявшая рыбу в три ближайших степных зимника, а иногда и в походные казачьи лагеря. Самое время возродить этот хутор, который так и вошел бы в историю края как хутор отрекшегося от булавы гетмана Хмельницкого.
— Господин гетман, этой ночью из польского лагеря вырвалось пятнадцать прусских драгун и три бомбардира-саксонца, — нарушил его одиночество капитан Рунштадт. — Еще двое драгун схвачены польским разъездом и, очевидно, будут казнены.
— Поговорите с каждым из перебежчиков, капитан. Не почувствуете ли, что кто-либо из них подослан.
— Это прусские солдаты, господин генерал. Они не станут лгать своему офицеру.
— Мне бы такую уверенность в каждом из своих солдат. И все же, присмотритесь, поговорите. И еще… Пусть сегодня они покажутся перед валами польского лагеря, — молвил Хмельницкий, удивившись наивной доверчивости Рунштадта. — Наемники, остающиеся в лагере, должны видеть, что перебежчиков приняли не как пленных.
— Значит, и сегодня мы не станем атаковать польские позиции?
— Вот с сего дня как раз и начнем атаковать их не атакуя.
— Продолжается ваша странная славянская война, — понимающе кивнул Рунштадт. — Все были убеждены, что вы двинете свои полки сразу же, как только в польском лагере начнется паника по поводу гибели корпуса генерала Барабаша. Но оказалось, что даже ваши полковники плоховато знают вас.
Хмельницкий в последний раз ностальгически окинул взглядом речку, лабазы, остатки запутавшихся в ветвях акации сетей и приказал адъютанту подвести коней для себя и капитана Рунштадта.
— Видите ли, капитан, стоит ли удивляться моим полковникам, если я и сам еще плохо знаю себя, — простодушно признался он, садясь в седло. — Как оказалось, в роли полководца мне приходится выступать впервые.
— Важное открытие, — согласился Рунштадт, ожидая увидеть на лице командующего хотя бы тень иронии. Но оно продолжало оставаться невозмутимо застывшим, словно принадлежало человеку, вообще неспособному на проявление каких-либо чувств.
Впрочем, невозмутимость командующего, его удивительное самообладание и способность гасить в себе какие бы то ни было эмоции были замечены не только Рунштадтом. Его умение внешне никак не реагировать на слова неугодных ему собеседников и происходящие вокруг события нередко ставило окружение Хмельницкого в тупик, порождало легенды о его инквизиторской бесчувственности и жестокости.
«А ведь этот человек и впрямь пока еще не знает самого себя, — мысленно признал капитан, направляясь к позициям казаков, окружавших польский лагерь. — Хотя настоящий полководец должен таить в себе загадку не только для врагов, но и для собственных генералов».
Поднявшись на «командный холм» у штабного шатра, Хмельницкий долго осматривал в подзорную трубу позиции своих войск и огромный подковообразный лагерь Стефана Потоцкого. Пока что он оставался доволен: поляки считали, что время работает на них; все еще рассчитывали, что гонец уже прибыл в ставку коронного гетмана Николая Потоцкого и тот спешит к ним на выручку.
Знали бы они, что единственный гонец, посланный генералом Стефаном Потоцким, был перехвачен казаками в тот же день, когда они учинили разгром корпуса Барабаша. И на допросе этот гонец подтвердил то, о чем Хмельницкий давно догадывался, что в обозе поляков слишком мало продовольствия. Он был завален чем угодно: дорогой посудой, перинами для господ офицеров, бочками с вином, награбленными по украинским местечкам серебряными подсвечниками и позолоченными кубками, но только не едой. Эти вечные, порождаемые неистребимым аристократическим гонором и самолюбивыми амбициями польская самоуверенность и беспечность… Сколько раз ему, как польскому офицеру, приходилось страдать от них, возмущаясь и проклиная. Но, как оказалось, никакие поражения, никакие трагедии не способны изменить барские замашки польского офицерства.
Вот и сейчас, задумываясь над тем, догадается ли коронный гетман Потоцкий двинуть свои войска на юг в поисках корпуса сына, Хмельницкий сказал себе: «Вряд ли. Если бы польский маршал верно оценивал соотношение сил, то сразу же двинул бы против меня все свои войска. И конечно же разгромил бы, развеял повстанцев. Но опытный командующий отсиживается в Черкассах, посылая в поход своего юного отпрыска, самонадеянно умудрившегося уже в первые дни отойти от берега Днепра в степь, потеряв всякую связь с полком Барабаша и не имея почти никаких сведений о противнике. Перед сильно укрепленным лагерем казаков генерал Стефан предстал с таким удивлением, словно перед снизошедшей Богородицей».
— Чего ждем, гетман?! Пора взять этот лагерь и идти дальше! — галопировал по склону холма Максим Кривонос, объявленный вчера «первым полковником» освободительной армии, правой рукой гетмана. Казаки реестра, успевшие привыкнуть к европейским чинам, даже стали называть его после этого генералом. — Если упустим время, коронный гетман получит подкрепление из Польши и соберет дворянское ополчение со всей Украины.
— Лагерь-то мы можем взять хоть сегодня. Но только идти на ставку коронного нам уже будет не с кем, — холодно процедил Хмельницкий, удивляясь, что Кривонос так и не понял его замысла. — Нам не лагерь нужен, генерал. Нам нужна победа. Первая, решительная, такая, чтобы о ней узнали в Черкассах, Каменце, Варшаве… Но после которой мы остались бы не только со славой, но и с армией.
Хмельницкий не хуже польских генералов помнил, что никогда раньше ни запорожские казаки, ни отряды повстанцев польские лагеря первыми не атаковали. Встретившись с коронным войском, они наспех создавали табор из повозок и пытались устоять. Во что бы то ни стало — устоять. Против мощной артиллерии, против нескольких тысяч закованных в сталь крылатых гусар, против подкрепленных клиньями могучих наемников польских пехотинцев-кирасир. Но устоять, как правило, не удавалось.
— Прибыло полторы сотни повстанцев из-под Умани! — еще издали доложил Ганжа, появляясь из леска во главе десятка своих сорвиголов-телохранителей. Половина из них — без коней и без оружия.
— Быстро вооружи и проведи их мимо польского лагеря, при этом устрой бурную встречу пополнения. Но его должно быть как минимум три сотни. И все на конях. Ты понял меня?
— Понял, гетман! — заржал Ганжа, заглушив ржание собственного коня.
О, этот любил поиграть на нервах и поляков, и своих. Все эти дни Ганжа так и искал смерти, чуть ли не каждые два часа появляясь со своими телохранителями у польского лагеря и вызывая польских офицеров на поединок. Но полякам сейчас не до поединков. Лагерь оцеплен. Казаки держатся на таком расстоянии, что палить из орудий бессмысленно. Делать крупные вылазки — тем более. Казаки и татары только и ждут, когда можно будет с тыла ворваться в плохо защищенный лагерь.
— Ты, Кривонос, следи за тем, чтобы поляки не знали ни минуты передышки. Терзай лагерь то на одном, то на другом участке. Атаковать вроде бы готовится весь твой полк, а к валам подходит всего лишь сотня, да и то рассредоточенно. Пусть поляки выползают на валы, пусть тратят ядра и заряды. И ни минуты покоя по ночам. Будить ядрами и криками «Алла! Алла!», имитируя атаку татарской конницы. Они это «любят».
— Еще и по ночам?! — возмутился Кривонос. — Так сколько же ночей нам придется куковать здесь? Прикажи сейчас — и через два часа я ворвусь в лагерь. Драгуны капитана поддержат меня, — кивнул в сторону Рунштадта.
— Драгуны поддержат гетмана, — мрачно охладил его умудренный интригами капитан.
— В лагере ты действительно побываешь, — неожиданно молвил Хмельницкий, заставив обоих удивленно уставиться на него. — Бери с собой полковника Крису, великого нашего дипломата и знатока придворных этикетов, и отправляйся на переговоры к Потоцкому .
От возмущения Кривонос привстал в стременах и почему-то потянулся к эфесу сабли. Он терпеть не мог дипломатии. Какие бы то ни было переговоры с поляками он считал ненужными и унизительными.
— Но они не сдадутся, гетман. — Побагровело его смуглое худощавое лицо. — Они же еще не сошли с ума, чтобы вот так выйти и сдаться. — Нервно засовывал в уголок рта длинный, отвисший ус. При этом на лице его вырисовывалась гримаса такого старания, словно действительно пытался проглотить этот ус.
— А нам и не нужно, чтобы они сдавались.
— Что же тогда?
— Важно, что мы предложили им избежать кровопролития. И чтобы об этом узнали сотни реестровых казаков и украинцев-драгун, которые еще остаются в лагере, узнали в Варшаве. Не мы напали на поляков, сами поляки пришли громить нас. Не войны мы жаждем, а мира, желая при этом служить польскому королю. Заодно поближе присмотрись к устройству их лагеря, определи, с какой стороны к нему лучше подступаться.
Прежде чем подчиниться приказу, Кривонос с тоской и разочарованием взглянул в сторону польского лагеря.
— А ведь там всего лишь полторы тысячи спешенных гусар. А спешенные — они не вояки.
— Спешить-то мы их спешили. Теперь подождем, когда начнут поедать своих лошадей.
38
Открыв глаза, Гяур вдруг увидел перед собой отсвечивающее белизной оголенное женское тело.
Так и не поняв: проснулся он или еще не уснул, князь всмотрелся в приблизившийся к нему изгиб бедра, поднял взгляд на освещенную луной грудь, но рассмотреть лица так и не смог, оно оставалось скрытым в полуночном сумраке.
— Графиня… вы? — несмело, полусонно пробормотал он, мысленно возродив в своем воображении охваченный золотом волос, прекрасный лик Дианы де Ляфер.
Гяур остановился в доме того же торговца, у которого останавливался еще до французского похода, — тот же мезонин, та же скромная комната, та же лестница, ведущая прямо из сада… Воспоминания, которые дарила ему эта далеко не генеральская и не княжеская обитель, были куда дороже комфорта лучших городских гостиниц или тех трех комнат, что готов был отвести ему в своем доме комендант крепости.
— Вы спокойно могли бы назвать меня и княгиней, если бы первой здесь побывала я, а не графиня-француженка. И п? усть кто-нибудь скажет, что мое тело недостойно титулов, полученных цыганкой Властой, на которых гадают сегодня словно на картах обе графини — француженка и полька.
— Ты, что ли, Руфина? — помотал головой, пытаясь избавиться от ночного наваждения.
— Если бы я не пришла к вам, то все равно приснилась бы. И не врите, что во сне брать меня было бы приятнее, чем когда я перед вами, вот так, вся…
Еще не веря ни себе, ни девушке, которая стояла над ним совершенно оголенная, Гяур медленно, с опаской поднял руку и провел пальцами по ее бедру.
— Ну что, убедились? — прошептала Руфина. Не было в ее голосе ни ласки, ни таинственности, а было какое-то отчаянное женское коварство: завладеть мужчиной, во что бы то ни стало, ценой любых соблазнов и унижений — завладеть!
— Но как ты здесь оказалась?
Вместо ответа она присела рядом с Гяуром и, отыскав его губы, впилась в них в поцелуе.
— Но там был Хозар. — С трудом освободился от него Гяур. — Неужели прозевал тебя?
— Не волнуйтесь, князь. Он тоже доволен, поскольку я привела ему Марию, — игриво хихикнула Руфина. — Пока он будет проклинать ее, путаясь в одеждах — об этом я позаботилась, — вы будете проклинать себя, что не затащили глупую, наивную евреечку в свое логово еще до поездки во Францию.
— Об отце ты подумала?
— Ложась с женщиной в постель, вы всегда думаете о ее отце? О его душевном спокойствии?
— Это, когда я ложусь с женщиной, Руфина…
На сей раз она нежно поцеловала уголки губ и потерлась лбом о его подбородок.
— Теперь вы — с девушкой, князь… У меня никого не было. До сих пор я только мечтала о том, первом… Но теперь вдруг сказала себе: если уж все равно кому-то быть первым, пусть будет Гяур, мой князь. Не бойтесь, — улеглась она рядом с генералом, призывно поводя рукой по его груди. — Завтра скандала не будет. Он уже был сегодня, когда мы с сестрой уходили к вам.
— Так отец уже обо всем знает?
— Представляете, в конце концов он сказал; «Пусть уж лучше будет этот благородный генерал, чем тот старый пьяный армянин, в постель к которому ты должна была попасть еще год назад».
— Что за армянин?
— Местный торговец — богатый, наглый и нелюбимый.
— У тебя мудрый отец.
— Он — еврей, князь, а еврей дураком быть не может, если он в самом деле — настоящий еврей. Соединить эти две ипостаси невозможно. Другое дело, что существуют более предприимчивые и удачливые, и менее…
«А ведь всякий нормальный мужик попросту набросился бы на нее, не думая ни о причинах появления здесь этой нежности, ни о последствиях, — упрекнул себя Гяур. — Раньше ты так и поступил бы. Что же сдерживает сейчас?».
Словно бы опасаясь, что сомнения мужчины могут кончиться ее полным поражением, Руфина томно приподнялась, надвигаясь по-змеиному изгибающимся животом, решительно оседлала его и, вцепившись руками в шелковистые волосы, закричала так тоскливо и пронзительно, словно прощалась не только с девичеством своим, но и с самой жизнью.
Даже потом, когда, насладившись самыми греховными ласками, на которые только способна возбужденная инстинктами фантазия, Гяур по-настоящему овладел этой женщиной, он мог поклясться, что ни с кем еще ему не было так хорошо, ни одна женщина не отдавалась ему с такой безумной и безоглядной страстью. Никогда еще ночь его не была пронизана такой энергией самосожжения, какой оказалась эта, лунная, весенняя…
— Скажи, только не надо лгать… — прошептала Руфина. — Ты действительно жалеешь, что первой пришла сюда не я, а графиня де Ляфер?
— В такую ночь невозможно лгать. Она, сама ночь наша, настолько откровенна и неправдоподобна, что уже нет никакого смысла лгать ни тебе, ни самому себе. Честно говорю: жалею.
— Ничего больше не говори мне, хорошо? — Руфина повернула его на спину и легла на него — совершенно расслабленная, до предела обессиленная, но все еще не способная утихомирить свое вздрагивающее тело и свою беснующуюся плоть. — Я запомню только то, что ты жалеешь. И никогда не забуду, что первым у меня был ты, князь Гяур. С той поры, когда я, глупая провинциалка, увидела тебя, это стало для меня греховным наваждением — дождаться! Во что бы то ни стало дождаться тебя. И только с тобой… Только тебе…
* * *
Исчезла Руфина так же незаметно, как и появилась. На какое-то время она затихла на груди у Гяура, и он, уставший от суетного дня и страстной ночи, задремал. Проснулся уже от легкого поскрипывания лестницы.
«Нужно немедленно съезжать из этой обители, — покаянно молвил себе князь. — Очевидно, она и есть то адово место, на котором Сатана испытывает тебя всеми доступными ему грехами…»
Но прошло несколько минут, он закрыл глаза и, подставив лицо первым проблескам рассвета, вдруг понял, что не осознает себя грешным ни перед Всевышним, ни перед теми женщинами, с которыми был до этой ночи. Каждая из них по-своему нежна и по-своему прекрасна. И то, что происходило между ним и женщинами, принадлежит к тем интимным, самым сладостным воспоминаниям, с которыми не страшно будет прощаться в конце жизни.
А еще он подумал, что если бы случилось так, что все эти женщины сошлись бы вместе и предстали перед ним как видения судьбы и грезы еще одной любовной ночи, у него не хватило бы подлости отречься хотя бы от одной из них. Как бы при этом ни относилась к нему каждая из женщин, как бы ни воспринимал его сластолюбие Господь.
39
Заметив Хмельницкого с довольно большой свитой, в польском лагере решили, что его появление и есть начало того сражения, которого все они ждали и боялись.
Однако шло время. Люди из свиты возвращались к выстроенным неподалеку войскам, галопировали перед командующим, о чем-то докладывая. Получив новый приказ, вновь отправлялись то ли к мощному заслону, которым казаки перекрывали доступ полякам к реке, истощая их жаждой; то ли к стоявшей по ту сторону реки артиллерии, неспешно, надоедливо постреливавшей в сторону войска Потоцкого.
И польские офицеры уже начали утрачивать понимание того, что, собственно, намеревается делать Хмельницкий и в чем смысл его появления в какой-нибудь сотне метров от их лагеря. При этом сам гетман все это время удерживал коня на небольшом пятачке на краю возвышенности, и конь этот казался таким же неподвижным, как и его всадник.
— Что бы все это могло значить? — проскрипел зубами Стефан Потоцкий, обращаясь к киевскому воеводе полковнику Чарнецкому .
— Нужно помнить, что перед нами — командующий, которого обучали не во французской военной академии, а в иезуитской коллегии, — спокойно ответил тот.
— Не думал, что вы — иезуитоненавистник.
— Готовя своих воспитанников к выживанию в сложном мире, сотканном из интриг, подлых убийств и войн, иезуитские наставники прежде всего воспитывают в них адское многотерпение и сатанинскую невозмутимость. Перекрыв нам доступ к воде, за каждый глоток которой мы вынуждены платить жизнями наших солдат, лишив возможности пополнять провиант, он теперь истощает нас морально.
— Эй, капитан! — развернул Потоцкий коня в сторону стоявшего неподалеку командира саксонских бомбардиров. — Ну-ка, развейте эту свиту залпами из орудий!
— Это ничего не даст, ваша светлость, — усомнился Чарнецкий. — Куда важнее понять, что задумал этот казачий иезуит, почему сегодня он вдруг прибег к параду своего воинства.
— Если наши пушки ничего не дадут, что же тогда, по-вашему, даст?
Чарнецкий молча взглянул на командующего. Этот юный аристократ чем-то напоминал ему эллина — закованный в латы, крепко сбитый темноволосый воин, предпочитавший идти в бой без шлема, поскольку знал, что его кудри служат офицерам таким же ориентиром, как полковой штандарт. А еще — загорелое волевое лицо, на котором каждая линия была нанесена с истинно божеским пониманием мужской красоты, но в котором уже сейчас прочитывалось нечто роковое и недолговечное.
— Только не ядра. Возможно, они и распугают свиту Хмельницкого, но не заставят сойти с пьедестала его самого. И не изменят его намерений.
— Так что же мы должны предпринять? — нервно попытался уточнить Потоцкий.
— У нас остается только один выход, — заговорил доселе молчавший королевский комиссар Шемберг, — оставить весь обоз, налегке неожиданно ударить на заслон, выставленный со стороны леса, и, прорвав его, уходить в степь по правому берегу Днепра. Возможно, коронный гетман уже где-то неподалеку, так что наш маневр окажется очень кстати.
— Если он неподалеку, тогда есть смысл дождаться его в лагере, — возразил полковник Сапега ,?командовавший небольшим польско-литовским отрядом ополченцев.
— Не слышу вашего ответа, господин Чарнецкий, — настаивал на своем командующий, стараясь не тратить времени на полемику с Шембергом и Сапегой.
— Пока что мы должны учиться вести себя так, как ведет себя Хмельницкий. И напрасно вы считаете, что он готовится к бою. По-моему, наоборот, хочет, чтобы мы привыкли к его появлению перед нашим лагерем и смирились с ним. Он ждет тех самых выстрелов из орудий, без которых не может обойтись наш с вами польский гонор. А после этого приблизится к нам на расстояние пистолетного выстрела, храбро взберется на вал и предложит перемирие. Предложит, сжалившись над нами, с истинно церковным великодушием великого полководца.
Они стояли у самого вала, на возвышенности, на которой, за редутами, находилось пять мощных орудий, готовых разметать любой строй. И не будь рядом Чарнецкого, генерал Потоцкий давно разразился бы несколькими залпами.
— Пальните же, пальните, ваша светлость, — уступил его душевным терзаниям полковник. — Иначе нам еще долго не вывести их гетмана из состояния этой военно-иезуитской пытки.
Саксонцы тотчас же пожертвовали несколькими ядрами, уложенными у позиций по обе стороны от холма, однако на Хмельницкого они не произвели абсолютно никакого впечатления, хотя кто-то из его свиты был убит, кто-то ранен. Зато, как только орудия умолкли, гетман спустился с холма и, сопровождаемый свитой из двадцати офицеров и стольких же недавно перешедших на его сторону украинских драгун, не спеша направился прямо к тому месту, где стояло командование польского корпуса. Потоцкий и Чарнецкий многозначительно переглянулись. Но Потоцкий — растерянной, а Чарнецкий — иронично-победной улыбкой, которой хотел напомнить, сколь удачно ему удалось спрогнозировать поведение казачьего гетмана.
— Разрешите вновь ударить, господин генерал, только теперь более прицельно, — появился рядом с Потоцким капитан бомбардиров.
— Раньше нужно было «прицельно», — зло проворчал тот.
— Для поражения любой цели нужна пристрелка, — объяснил ему артиллерийский офицер. — Мы ее произвели, теперь позвольте ударить залпом.
— Вы же видите, что командующий казаков идет к нам как парламентер, — процедил «польский Македонский». — Или вам такое понятие не знакомо?
Метрах в ста от лагеря Хмельницкий движением руки остановил свою свиту и охрану, а сам еще больше приблизился к валу. Теперь его мог поразить любой поляк, у которого сдали бы нервы или который бы решился выстрелить в гетмана, не имея на то позволения своего командующего. И Потоцкий признал, что нужно обладать истинно иезуитским хладнокровием и верой в свою судьбу, чтобы столь отважно и безоглядно рисковать собой.
— Я вижу перед собой командующего войсками, генерала Стефана Потоцкого? — спросил Хмельницкий по-польски.
— Он перед вами, — ответил Чарнецкий, видя, что с ответом молодой граф Потоцкий не спешит.
— Я уже посылал своих парламентеров. Поскольку их миссия не удалась, теперь, как видите, явился лично. Хочу подтвердить, что не желаю проливать кровь ни польских воинов, ни своих казаков.
— Если вы этого не желаете, — с презрением ответил Потоцкий, — так уведите свою взбунтовавшуюся голытьбу, сложите оружие и заставьте старшин вновь присягнуть на верность королю.
— Вы уверены, что имеете право диктовать условия нашего перемирия? Вы действительно уверены в этом?! В таком случае то ли я совершенно не смыслю в военном деле, то ли вам известно нечто такое, чего не могут знать мои полковники. Постарайтесь убедить меня в этом.
Прежде чем ответить, Потоцкий вопросительно взглянул на Чарнецкого, затем на Сапегу, раздраженно повертел головой, словно пытался унять зубную боль, и только потом ответил:
— Я предлагаю вам и вашему войску сложить оружие, — в голосе его зазвучали металлические нотки. — Причем сделать это немедленно. В присутствии своих офицеров я обещаю, что добьюсь от коронного гетмана и короля, чтобы ни вы, полковник войска реестрового, ни ваши офицеры казнены не были. Это все, что могу обещать.
Ответ показался Хмельницкому слишком резким и неуважительным. Так мог отвечать только полководец, чувствовавший явное превосходство своей армии. Но Стефан Потоцкий не был тем военачальником, который способен привести сейчас армию к подобному превосходству, и гетман прекрасно понимал это. Единственным проявлением его достоинства стало то, что блефует он уверенно.
— То есть я понял, я почти уверен, что вы согласны на переговоры! — предельно вежливо произнес гетман, загнав польских командиров этой своей «уверенностью» в тупик. — Это обнадеживает всех нас! Но поскольку еще никому не удавалось договориться о таком важном деле, стоя по разные стороны артиллерийского вала, будет куда разумнее, если вы пришлете своих офицеров на переговоры. Думаю, мы договоримся быстро.
С минуту Хмельницкий молчаливо ждал ответа, потом развернул коня и не спеша направился в сторону ожидавшей его свиты. Но вскоре вновь остановился.
— Господин гетман, наш парламентер определен! — услышал он голос Чарнецкого. — Я готов вступить с вами в переговоры!
От Хмельницкого не ускользнуло, что полковник вызвался идти на переговоры, не ожидая решения Потоцкого. Но граф не возражал.
— Тогда прошу! Стол в моей ставке уже накрыт!
Приблизившись к Хмельницкому, полковник представился и заявил, что имеет полномочия вести переговоры от имени командующего корпусом графа Стефана Потоцкого.
— Вы храбрый и мудрый человек, полковник, — признал гетман. — Я немного знаю вас, мы встречались в Варшаве, на приеме во дворце Потоцких.
— Да-да, припоминаю. Это произошло сразу же после вашего возвращения из турецкого плена, когда вас произвели в полковники.
— Мне почему-то хотелось, чтобы человеком, с которым выпадет вести эти трудные переговоры, оказались именно вы.
Он не льстил. Усомниться в искренности сказанного было почти невозможно. Перед Чарнецким предстал уставший, преисполненный миролюбия полководец, ясно осознавший всю бессмысленность той бойни, которую они здесь затевают.
— А все шло к тому, что отправиться к вам должен был я. — Они выглядели почти ровесниками, оба немало повоевали, и Чарнецкому казалось, что найти общий язык будет не так уж трудно. — На каких условиях вы готовы снять блокаду нашего лагеря?
— Они будут предельно простыми и абсолютно приемлемыми.
— Такого не бывает.
— Сейчас вы в этом убедитесь.
— Если это произойдет, мы удивим не только всех тех, кто ждет спасения по ту сторону вала, но и всех, кто знаком с историями войн, — все же не поверил ему полковник.
Однако иронии Хмельницкий постарался не заметить. Он многое научился не замечать, обращая при этом внимание на то, о чем говорило поведение человека, снисходящего в разговоре с ним до иронии. Пройдет не более года, и поляки сумеют убедиться, что в этой манере поведения гетмана заключен один из главных постулатов его дипломатического величия.
— Жду ваших условий.
Гетман благодушно взглянул на поднимавшееся к зениту солнце, вздохнул, как может вздыхать только человек, убежденный в том, что лучшая половина дня прожита в исключительно праведных трудах, и произнес:
— Зная, господин полковник, какой голод вы терпите в своем лагере, я проявил бы полное неуважение к вам, не пригласив отобедать вместе со мной и моими полковниками. Во-первых, за столом переговоры пойдут проще, а главное, мои аскеры смогут присутствовать при них и сами формировать условия перемирия, которые им же придется выполнять.
Чарнецкий глотнул запекшуюся слюну и, оглянувшись на томящийся в жажде и голоде лагерь, с благодарностью согласился.