Оглядываясь назад, вспоминая прошлое, я иногда переживаю мгновенное, но болезненное, пронизывающее чувство: мне приходит в голову мысль, что за всю довольно долгую жизнь не то что дома не построил – гвоздя не произвел. Всю жизнь играл. Играл на сцене, играл на футбольном поле… Но чувство это отступает, мало того, сменяется удовлетворением, гордостью, как только начинаю думать об этом более углубленно.

Я полагаю, что, не производя материальные блага, занимался все-таки созиданием самой ценной, самой тяжелопроизводимой, самой долговечной продукции. Я думаю, что прогресс в материальной сфере дается людям куда проще и легче, чем он же в духовной. Мало того, я думаю: духовные накопления приносят людям гораздо больше пользы, чем материальные. Они, духовные, намного быстрее и основательней приближают человечество к тому вожделенному совершенству, за которое оно бьется.

В двадцатые годы я носился с игры на игру и, по дороге встречая знакомых, успевал лишь обменяться такими словами:

– Здорово, Сушков! Откуда двигаешь?

– На стадионе был.

– Игра?

– Может, к нэпману заглянем? Тут, за углом, кабачок дешевый.

– Не могу. В театр спешу…

– Да плюнь ты на свой театр! Чего ты там не видел – все та же игра!

– Все та же игра, – смеюсь я.

Игра, конечно, да не та! Чего уж там общего?! И все-таки при этом внешнем разнобое, при всей несхожести этих двух сторон моей жизни меня не покидает ощущение какой-то неопределимой, не поддающейся формулировке взаимодополняемости. Я чувствовал, что и на сцене, и на поле работаю в одном ключе, творю в одном алгоритме. И там и тут исполняю роли. С той лишь разницей, что в театре – заведомо известную, выученную, а на стадионе – вестимую разве что одному богу.

Поразительный, парадоксальный дуализм сходства и полной несхожести. Спорт и театр далеки, как полюса, и, как полюса, подобны своей природой.

Я покинул на время большой футбол (это уж в середине тридцатых годов) как игрок по той причине, что РАБИС (профсоюз работников искусств) предложил мне тренировать футбольную команду, состоявшую в основном из актеров. Команда, конечно, не первоклассная, но ее включали в календарь первенства Москвы.

К тому же сам я играл в одной из лучших волейбольных команд Москвы, защищавшей честь все того же РАБИСа. Вместе со мной к сетке выходили Лев Свердлин, Николай Боголюбов, Иван Добролюбов… – актеры, имена которых говорят сами за себя.

Символично и то, что в театр, о котором уже не однажды обмолвился и о котором пойдет дальше речь, я попал по футбольному каналу своих связей, а не гитисовскому.

…Поистине все мои пути начинались в павильоне дяди Саши! Именно здесь мартовским утром 1924 года меня поджидал Миша Грановский – игрок четвертой команды СКЗ. Способный спортсмен, но очень занятый человек. У него уйма увлечений, и потому давняя мечта серьезно заняться футболом, утвердить себя в спорте откладывалась из сезона в сезон. Я знал, что профессиональная его жизнь протекает в искусстве, но чем именно занимался он там, поинтересоваться не успел. Встречались редко, и то лишь на минутку, хоть и состояли в одном клубе.

Сейчас Грановский, завидев меня в дверях, бросился навстречу.

– Жду тебя не дождусь. Дело к тебе.

– Что случилось?

– Понимаешь, мне нужен актер-универсал. Чтобы хорошо пел, танцевал, играл на инструменте, чтобы обязательно был спортсменом-полуакробатом. И непременно чтобы с отличной памятью – очень много текста.

– Считай, что Сушков тебе подходит. Теперь докажи, что ты подходишь Сушкову. Объясни, в чем дело.

– Про «Синюю блузу» слышал?

– Так, краем уха. Это которая газету со сцены читает? Так зачем для этого надо петь, плясать, играть на инструменте, быть спортсменом да еще с хорошей памятью? Я вовсе не для того в этом чертовом ГИТИСе чахну. Такой просветительной работой на благо ликбеза я мог заниматься уже после первого класса гимназии…

– Погоди ты с выводами. Сперва послушай… Я тебя, можно сказать, в историю приглашаю. Даю возможность поставить имя в список тех, кто строит новую культуру…

– Нам бы старую освоить…

– Так вот, Миша, голубчик ты мой, после революции просвещенным людям стало вдруг ясно, что искусство вышло на новый уровень – небывалый, каких не знала история… И знаешь какой?

– Какой?

– Нулевой! Понимаешь, Миша, ну-ле-вой! Мы стоим на точке отсчета… И вовсе не потому, что отрицаем старое искусство. Такое приходит в голову только болванам… Нет, старое искусство под нами, мы на нем стоим, мы за него держимся… Но ведь дело в том, что началась совершенно новая жизнь, наступило новое время. И у него должно быть свое искусство, которое отразит его, передаст суть новой жизни. Искусство должно быть похожим на свое время и снаружи и изнутри – и по форме, и по языку, и по образу мысли. Оно должно быть таким же гибким, быстрым, как и его время…

– Миша, друг мой, – перебил я Грановского, – уйми свой страстный голос синеблузника, сойди с газетной эстрады… Я все понял. Я знаю, что ты скажешь дальше… Ты скажешь: нынче, мол, образовался вакуум, е который мгновенно ворвались новые идеи, устремилось всякого рода новаторство – по закону природы, которая, как известно, пустоты не терпит… Все верно. Что тут можно возразить? Золотые слова. Но это не значит, что все, что нынче накрутят новаторы, непременно сгодится новой культуре, что все их премудрости возьмет с собой история.

Волна новаторства, которая захлестнула в ту пору искусство, литературу и окатила, что называется, с ног до головы всех, кто служил им, отнюдь не вызвала во мне детского, визгливого восторга. Слово «игра» тогда приобрело для меня еще один смысл. Я подозревал, что все это не более чем игра в новую культуру. Что социальные изменения обязывают искусство лишь к тому, чтобы в определенной мере изменить тематику. Но ломка языка, форм – дело надуманное, неорганичное и вовсе не вытекающее из перестройки общества. Традиционные каноны искусства – казалось мне – вечны, Ценность их абсолютна и объективна, и потому они по вкусу любому обществу.

Сегодня я по-другому оцениваю события тех лет. Теперь думаю, что это все-таки время ломилось в ворота старой культуры, что вихри, возникшие в ней, вызваны не столько умозрительными нагнетаниями усердствующих мудрецов, сколько истинным диалектическим перерождением – оправданным и необходимым.

Традиции в искусстве, как и всякие традиции, рано или поздно себя изживают. Поколение за поколением использует укоренившиеся формы – язык, композиционные приемы… – исчерпывает их наконец до возможного предела. Начинается поиск новых форм. В результате… Ведь пришел же, скажем, романтизм на смену классицизму?!

Нечто подобное происходило, вероятно, в двадцатые годы. Возможно, не так буквально, но значительная уценка привычных форм искусства, несомненно, произошла, и в тот самый вакуум, который подразумевал Михаил Грановский, хлынул поток всякого рода новаций – достойных и мертворожденных.

Думаю, что такие же изменения должны случаться и в спорте. Он еще очень молод и не имеет в этом смысле, так сказать, показательной практики. Однако есть уже признаки, которые дают право на такой прогноз. Взять все тот же футбол.

Нынче замечается некоторый спад интереса к этому спортивному жанру. Пессимисты считают: это начало заката. Они говорят, что футбол убивается стремительным, скоростным хоккеем. На фоне молниеносной смены событий, кипящих страстей в хоккейной коробке действие на поле поблекло, выглядит вялым. Но я помню, что лет пятнадцать назад подобный кризис, возможно, еще более глубокий, переживал театр. По нему уже слагали эпитафии, считая причиной его гибели кино и телевидение. А он, как известно, выжил, омолодился и нынче процветает.

Верю, что будущее футбола аналогично. И все может быть, что он находится сейчас в некой предреформенной полосе. Старые формы, как они ни хороши, могли все же набить оскомину. Не исключено, что вот-вот появятся новаторы, которые внесут какие-либо изменения даже в саму идею игры.

Творческий уровень болельщика растет и растет. Вкус болельщика все тоньше и тоньше. Ажиотаж вокруг голого счета все меньше и меньше. Ценитель усиленно тянется к красоте в футболе. Спрос на нее умножается. Происходит активное накопление этой эстетической нехватки, дефицита. Не приведет ли такое накопление к диалектическому разрешению – появлению нового качества?

Но вернусь к театру двадцатых годов. Он, как и другие жанры, переживал перемены остро, тревожно…

Я успешно постигал традиционные законы искусства, но пока еще относился к тому большинству, которому до магической грани весьма далеко. В меня активно внедряли принципы системы Станиславского. И это удавалось легко – она казалась естественной, привычной, поскольку мозг мой с детства вводили в ее тональность. Помню, ответил тогда Грановскому примерно так: нуль, мол, нулем, но в головах у людей по-прежнему царствует гармония старого искусства. У них, дескать, традиционно настроенные уши, глаза и всякие другие органы чувств. Они чувствуют и воспринимают по-старому так что еще неизвестно, как они примут и переварят новый язык. Новое будет пробиваться ожесточенно и долго. К тому же с большими потерями!

Даже судя по этим словам, можно сделать вывод, что я в ту пору все-таки не был ортодоксом. Как ни обрабатывала мои мозги система Станиславского, я находился если не на самом перепутье, то в непосредственной близости от него. В отличие от многих моих однокашников я, скажем, восторгался Маяковским, кое-что нравилось в работах моего знакомого художника-футуриста Шлепянова. К тому же судьба помогла мне ознакомиться с Театром Мейерхольда, ввела в тесный контакт.

В том же 1924 году в ГИТИС влился Театр-студия Мейерхольда. Последователям этого великого режиссера (и, конечно же, ему самому) предоставили кафедры. Предметы, которые с них читали, сделали обязательными для всех студентов (к тому времени музыкально-инструментальные классы перевели в консерваторию, и все оставшиеся так или иначе были связаны со сценическим мастерством).

Началась борьба между двумя системами. И полем этого сражения послужили наши студенческие головы.

Утром мы приходили на лекцию, рассаживались по местам и слушали поборника системы Станиславского: единственно, дескать, правильная, мудрая, гениальная сценическая система. Он с пафосом провозглашал ее девиз, ее главную концепцию: к действию надо идти от чувства! И это лучший путь к настоящей правде на сцене. И это даст слезы, в которые зритель поверит, и это даст смех, которым публика заразится.

После перерыва на кафедру поднимался приверженец Мейерхольда и говорил: к чувству надо идти от действия, и чувство надо отображать внешним действием. Биомеханика – альфа и омега мастерства актера, ибо телом он должен и плакать и смеяться… Словом, внешним действием следует показывать зрителю и слезы и смех.

Не знаю, была ли польза от этой гласности спорящим сторонам. Но студента она заставляла глубоко и напряженно думать, анализировать, порою искать свой собственный путь, проникаться идеями, целью.

После таких лекций мы шли заниматься биомеханикой. Преподавал ее некий японец. Он залезал на сцену, студенты оставались в зале (стулья расставляли по стенам). Он дожидался полной тишины, сосредоточенности. Наконец командовал: «Хоп!» И тогда…

Я становился на колено. На плечо ко мне животом вниз ложилась партнерша, предельно расслабляясь, повисая безжизненно, кулем. Снова команда: «Хоп!»

Я поднимаюсь на ноги. «Хоп!» – я безжалостно сбрасываю партнершу на пол.

Предполагалось, что в стрессовый момент падения инстинкт самосохранения заставит актрису сгруппироваться, чтобы упасть с наименьшим для себя ущербом, то есть ощутить резкий переход от крайнего расслабления тела к активному, рациональному напряжению. Таким жестоким, но действенным способом учили нас управлять своим телом.

Еще один узел переплетения театра и спорта! И отсюда исходит некоторая психологическая общность – свойство души, необходимое и актеру и спортсмену.

И вот неожиданно для всех биомеханика выступает в роли… разоблачителя. Слова «тест» мы в ту пору не знали, но им-то как раз и следует назвать упражнение, которое предлагал нам японец. В ГИТИСе произошел маленький скандал. Группа студенток устроила чуть ли не забастовку. Они пришли к директору и потребовали отменить этот предмет. Кричали: издевательство, мол, беззаконие, бездушное отношение к человеку… не хотим, дескать, калеками оставаться… Кстати, ни одной сколько-нибудь серьезной травмы ни разу не было.

Кто же был среди возмущенных? В основном вокалистки. То есть те, кого брали в институт не по принципу актерского призвания, а по голосовым и музыкальным данным. Они в большинстве своем не блистали актерским талантом – дарованием, в механизме которого есть одна очень важная часть: самоотверженность, способность к самоотрешению. Они шли к директору, не подозревая, что выдают себя с ног до головы: сцена не их стихия. Способность к самоотрешению лежит, по сути дела, в существе самого актерского искусства, ибо, чтобы создать образ другого человека, нужно отрешиться от самого себя.

Повторяю: свойство самопожертвования – обязательная, необходимая составная актерского таланта.

Но я уже не раз говорил, что такое же свойство присуще и хорошему спортсмену.

Театр Мейерхольда просуществовал в ГИТИСе года полтора и, получив помещение, съехал.

Новые формы искусства произвели на меня определенное впечатление, но не убедили до конца в своей жизнеспособности. Я думал, что они вряд ли останутся в чистом виде – скорее всего сольются с традиционными, дополнят их. Словом, считал, что произойдет синтез старого и нового.

Вот почему приглашение в «Синюю блузу» поначалу не вызвало во мне особого энтузиазма. Я считал, что она мертворожденное дитя, плод авантюристов от искусства, которые, пользуясь модой на новизну, нашли способ обратить на себя внимание. Считал так до тех пор, пока Михаил Грановский не посвятил меня в подробности творческой жизни этого театра…

* * *

Каждое утро в одно и то же время прохожие, регулярный маршрут которых пролегал через Тверской бульвар, встречали здесь крепкого коренастого брюнета с тонкими усиками, запоминавшегося не столько симпатичной внешностью, сколько странным поведением… Он выходил из дома № 26 и двигался по бульвару, читая на ходу газету. Двигался вовсе не так медленно, как следовало бы этого ожидать. Он, видимо, приспособился и шагал уверенно, словно смотрел себе под ноги.

Прохожие принимали его за чудака, каких в общем не так уж мало, ибо читающий пешеход не столь уж большая редкость. Но дворники, которым он намозолил глаза, убежденно считали его психом. Дворники в отличие от прохожих весьма наблюдательны. Они могли проследить довольно большие отрезки пути этого гражданина и обменяться потом впечатлениями. Они знали: в течение ста пятидесяти – двухсот метров гражданин успеет прочесть газету и в конце этой дистанции, замедлив шаг или вовсе остановившись, проделает с ней нелепую операцию – аккуратно разорвет ее на кусочки, часть из них положит в левый карман, остальное скомкает и в лучшем случае бросит в урну.

Но правый карман «психа» оттопыривал целый рулон газет. «Псих» тут же вынимал очередную и на следующем участке пути проделывал с ней то же самое…

К личности странного гражданина дворники не проявляли особого любопытства. Он был для них ясен как день: псих есть псих, и этим исчерпана вся информация. Они не знали, что «псих» не кто иной, как известный в то время поэт Борис Южанин – основатель и руководитель нового театра «Синяя блуза». Он приходил на службу, уже начиненный газетными сообщениями, переполненный идеями. Садился за стол, раскладывал газетные вырезки и вместе со своим помощником Владимиром Мразовским начинал творить сценарий спектакля, который к вечеру будет закончен, а завтра поставлен и показан. Почти в буквальном понимании этих слов.

Удивительный, неслыханный театр. Театр, так сказать, быстрого реагирования, где чуть ли не каждую неделю шла премьера. Тот, что менял свой игровой материал со скоростью и гибкостью газеты и всегда соответствовал ей тематически. Тот, что вооружился девизом: «Утром в газете – вечером на сцене», что современники называли «Живой газетой». Мало кто представлял себе, что верность этому девизу удастся сохранить. Но «Синяя блуза» в течение восьми лет доказывала такую возможность.

Это был театр, где публика то и дело взрывалась от смеха, но случалось, и плакала. Где обыгрывались фельетоны, актуальные анекдоты, голосили частушки, отплясывали лихие танцы, отбивали чечетку, но порою исполняли оратории, кантаты, реквиемы. Театр, о котором на вопрос: «Какого он профиля?» – полагалось ответить: «Любого!» В нем сочетались почти все сценические жанры. В нем были собраны почти все виды искусства: пение, танец, кукольные представления, инструментальная музыка, драматические сцены и даже в какой-то мере изобразительное искусство, ибо знаменитые пирамиды «Синей блузы» не что иное, как живые полотна, с темой, сюжетом.

Но при всем этом внешнем разнобое, при всей лоскутности его тем не менее отличала внутренняя цельность, монолитность, стоявшие на единстве задачи, однозначности идеи: агитация, политическое толкование текущих событий.

Спектакль «Синей блузы» не имел единого сюжета. Театр малых форм, он скорее походил на сегодняшние самодеятельные «капустники», что иногда ставят любители на предприятиях. Разница лишь в том, что последние имеют сугубо местное назначение. Но зритель «Синей блузы» уходил из зала с чувством, что видел некое сквозное действие, представление, пронизанное единой, стержневой логикой, а не разрозненные куски.

Достигалось это и подбором тематики, и актерским искусством перевоплощения из образа в образ – тем, что называют приемом трансформации: почти на глазах у зрителей актер меняет не только внутренний, но и внешний облик – искусство, которым так мастерски владеет Аркадий Райкин. Трансформация главным образом и создавала эффект целостности спектакля – менялись образы, менялись темы, но исполняли их одни и те же люди. То есть впечатление единства создавал не сюжет действия персонажей, а некий сюжет показа актерского мастерства.

И еще одна вещь работала на это впечатление: темп. Бешеный, к тому же еще и нарастающий темп спектакля! И объяснить это можно прежде всего тем, что у большинства актеров за плечами спортивная жизнь. Еще одна внутренняя связка между театром и спортом.

Темп – идеал, к которому стремится и театр, и спорт.

«Синяя блуза» закручивала темпы не только на сцене – она и в жизни побуждала к ним актеров. В течение нескольких репетиций нужно было выучить тексты, проработать мизансцены, сыграться настолько, чтобы все это вынести на суд зрителя. Вот почему Борис Южанин, как говорится, не спускал рукава даже в дороге между домом и службой.

Он жил в том напряжении, когда организм ощущает секунды как интервалы времени, в которые происходят зримые, поддающиеся осмыслению события. Время для него текло так, словно он несся на фотонных скоростях.

По утрам он до седьмого пота спешил, ибо знал: часам к одиннадцати придется раскрыть свою «капсулу». С этого времени начинались визиты авторов. Вваливался, скажем, огромного роста человек с пронзительными, насмешливыми глазами, тянул руку, говоря:

– Здорово, Борис!

– А, Володя! Очень кстати. Маяковский-то мне и нужен.

– Маяковский всем нужен. Что у тебя?

– Ладно… Это потом. Сперва покажи, что принес? Поэт небрежно бросал на стол рукопись и, не глядя на Южанина, расхаживал по комнате. А тот – пока пробегал глазами странички – улыбался, смеялся, потом вскакивал, выходил из-за стола и, не отрывая взгляда от бумаги, говорил:

– Ну, Володя, угодил! В самый цвет! Именно то, что нужно «Блузе»! Одной строфой всю международную обстановку показал… И как это тебе так здорово удается попасть… м-м… в тональность, что ли, нашего театра?! У тебя, наверное, абсолютный слух. Ты, видимо, очень точно слышишь голос синеблузников. Вот смотри… – И он с упоением декламировал куски из новой работы Маяковского.

– Это, по-моему, – продолжал Южанин, – хорошо должно лечь на музыку. Из этого, я думаю, получатся отличные куплеты…

Тема безопасности страны была одной из самых актуальных – пожалуй, самой актуальной. Народы молодой республики остро чувствовали враждебность окружавшего ее мира. У нас, граждан юной Страны Советов, подобное чувство тогда возникало не только под влиянием газетной информации. Мы принимали эту ненависть более непосредственно, словно существовала какая-то таинственная прямая связь – так, как иногда спиной ощущаешь на себе чей-то тяжелый, недобрый взгляд. Это, может быть, и есть классовое чутье? Оно поддерживалось еще и тем, что среди нас было очень много враждебных элементов. Они являлись как бы миссионерами, проводниками сей ненависти. К тому же в памяти оставались совсем еще свежими страшные годы гражданской войны, интервенции.

Поэтому понятно: международное положение стало для «Синей блузы» темой номер один.

Несколько дней спустя после разговора Южанина с Маяковским синеблузники уже читали со сцены:

Там, за китайской линией, грозится Чжанцзолиния, и пан Пилсудский в шпорах просушивает порох. А Лондон — чемберленится, кулак вздымать не ленится.

Что касается, так сказать, внутригосударственной тематики, то тут на первый план вставала куда более светлая, оптимистичная тема…

У каждого времени свои идеалы. Свой полет мечты. Нынешние десятилетия проходят под знаком космоса, кибернетики. В двадцатые годы Советская Россия сгруппировалась, чтобы сделать скачок из эпохи лошадиной силы в эпоху машины. Слово «машина» передавало суть великого напряжения нации. Это было модное слово, как модно стало слово «спутник» в шестидесятые годы. Естественно, «машинная» тематика насыщала искусство. Даже частушки, призванные отражать в основном бытовую сторону жизни, и те отдавали дань злободневной теме. В «Синей блузе» в комическом русском хоре мы (я забегаю вперед – в бытность моей работы в этом театре) пели:

Электричеством и паром Жнут, и косят, и куют. Скоро думать не мозгами — Электричеством начнут.

Или;

Трактор едет, а кобыла Грустно смотрит на него. Без привычки трудно было, А привыкла – ничего!

А Маяковский поставлял «Синей блузе» такие строчки:

Каждое сегодняшнее дело меряй, как шаг в электрический, в машинный коммунизм.

Разумеется, перед театром крупным планом вставали проблемы воспитания нового человека, борьбы с буржуазными пережитками. И Южанин обращался к Маяковскому:

– Послушай, тема тут есть неплохая… Я вот вырезал из «Известий». На-ка, прочти.

– На шута мне читать? Давай своими словами…

– Можно и своими… Словом, гражданка одна блудила, блудила, ребенка приблудила, а теперь ходит – со всех знакомых алименты собирает.

– Почему одна?! Не одна – таких много. Это явление…

– Вот именно. О том и речь. Набросай что-нибудь… Частушки, что ли, какие-нибудь…

Маяковский вставал, подходил к окну, с минуту глядел в него, потом, повернувшись, лихо подскакивал, как это делают, прежде чем начать колено «Цыганочки», и тихонько голосил:

Эх, завьюсь-ка я щипцами. Разукрашусь лентами. В лес пойду не за грибами, А за алиментами.

Южанин заливался смехом.

– Гениально, Володя! То, что нужно!

– Ну уж сразу: «Гениально!» Скажи скромнее: просто талантливо!

Нынче, спустя более полувека, когда разговор заходит о «Синей блузе», я иногда с удивлением слышу: «Но «Синяя блуза» – самодеятельность, это ведь не профессиональный коллектив!» Читателям, которые думают так же, приведу слова харьковской газеты. «В числе сотрудников «Синей блузы», – пишет она, – такие квалифицированные мастера, как Маяковский, Третьяков, Ардов, Буревой, Южанин и др.».

Обратите внимание: гигант Маяковский в те времена прибывал всего лишь в ранге квалифицированного мастера. Зато «Блуза» в глазах сегодняшней общественности не поднялась выше самодеятельности. Мне скажут: первое, дескать, несправедливо, но понятно – только история может раздавать знаки различия, современнику это не дано. Вот тут, мол, становится понятным и второе: она и определила место «Синей блузе». Могу на это ответить: история еще не кончилась, Если не сегодня, то завтра она даст «Блузе» достойные погоны. И сейчас уже чувствуется, что дело к этому движется.

Один лишь перечень авторов этого театра говорит о его профессионализме.

Но в спектаклях музыки было не меньше, чем литературного текста. И потому, случалось, Борис Южанин, заглянув в только что положенную к нему на стол нотную тетрадь, наскоро исписанную пулеметным композиторским почерком, возвращал автора от дверей, говоря:

– Постой, куда побежал?! Фамилию забыл поставить!

– Ах, да!…

Автор возвращался, хватал тетрадь и в верхнем правом углу первой страницы торопливо, неразборчиво царапал: «Исаак Дунаевский».

Композитор убегал. А хозяин кабинета снимал телефонную трубку, называл номер и, услыхав ответ, просил:

– Сигизмунда Капа, пожалуйста!… Послушай, Зига, ты почему задерживаешь мне танцы? Смотри – Дунаевский: вчера ему заказал – сегодня принес… Сегодня будет готово? Вчера должно было быть готово! Ладно. Тащи.

Писали для «Синей блузы» композиторы: Константин Листов, Дмитрий Покрасс, Самсон Гальперин, Лев Эстрин…

Часа в три Южанин бежал на репетиции, чтобы посмотреть, что там происходит. Здесь он встречал режиссеров Сергея Юткевича, Евсея Дарского, нещадно гонявших актеров. А среди последних были: Лев Миров, Борис Тенин, Иосиф Шохет, Егор Тусузов… Свободным, никому не подвластным художником чувствовал себя лишь «человек-гора» – конферансье Михаил Гаркави. Он сидел в сторонке и дожидался паузы между номерами, чтобы вклинить кусок своего конферанса. Впрочем, шумели и на него. При этом шумели все – и режиссеры и актеры.

– Да не спеши ты!

– Ну что ты лупишь как на пожар?!

– Миша, скажи еще что-нибудь. Потяни чуток – не успеваем!

Пока Гаркави объявлял, актеры переодевались. И хотя делали это мастерски, очень быстро, считанных секунд, затраченных на объявление следующего номера, оказывалось порою все-таки недостаточно…

Имена, которые я назвал, хорошо известны читателю. Еще раз скажу: такое созвездие талантов достаточно говорит о том, что собой представляла «Блуза». Но в истории случилась удивительная вещь – парадокс: впечатление самодеятельности этот театр оставил у потомков именно потому, что сверкал своим мастерством, самобытностью. Нелепость, нонсенс? Вовсе нет.

Театр Южанина взбудоражил всю страну. Он родился в 1924 году, а уже в 1925-1926-м популярность его достигла поистине глобальных размеров (о нем много говорили и писали за рубежом) и породила легионы подражателей. «Синяя блуза» превратилась в движение. Простота сценических форм, приемов создавала впечатление исполнительской доступности. И по всей стране, как опята после грибного дождя, стали появляться самодеятельные коллективы синеблузников. В Москве, скажем, чуть ли не каждое более или менее крупное предприятие имело свою труппу. Каких только не было названий: «Красный петух», «Прожектор», «Электрик», «Винтик», «Живой гудок», «Гудок агитбазы», «Пионерский живгаз», «Красная блуза», «Металлист», «Молот», «Красный шлем», «Резец»…

Повторяю: «Синяя блуза» стала движением. Движением, в котором… затерялся его источник. И затерялся настолько, что до сих пор его не могут… если не найти, то тщательно рассмотреть. И очень жаль.

Нынешнему времени, когда ощущается довольно заметный спад сатиры и юмора, когда налицо вообще дефицит на разговорный жанр, когда большинство программ состоит в основном из эстрадного пения, очень не хватает «Синей блузы» или чего-то подобного ей. Было б неплохо, если б эпоха ее повторилась. Не исключено, что это помогло бы решить множество важных нравственных проблем – пробудило к жизни гуманитарное творчество молодежи, погасило энергию, которая нередко выливается в порочное поведение, отвлекла, скажем, от пьянства.

Мне возразят: «Блуза», мол, отличалась излишней прямолинейностью, однозначностью толкований, слишком лобовой подачей. Все это вряд ли примет сегодняшнее поколение. Верно. То были двадцатые годы, времена некоторого упрощенчества. И стиль театра соответствовал духу своего времени. Нынешняя «Блуза» могла бы отработать свой стиль.

А к этому, мне кажется, есть весьма броские предпосылки. По-моему, сегодняшнее юношество вполне созрело для этого. Оно готово встретить и подхватить «Синюю блузу» восьмидесятых годов. Я часто задаю себе вопрос: чем объяснить небывало длительную, устойчивую моду на музицирование типа «Бони М», «Пинк Флойд», «Юрай Хипп»? Откуда идет столь страстное поклонение юношества этим ансамблям? Многие говорят: это музыка, дескать, дает хорошую возможность разрядить излишки энергии, которые создает наш динамичный век в личности. Возможно, это и так, но лишь отчасти. Главное, мне кажется, не в этом. Главное в том, что она доступна подражанию. Нынче чуть ли не каждый второй подросток играет на гитаре и поет под ее аккомпанемент песни. Когда ему предлагают скрипача, пианиста, виолончелиста, то он понимает, что может лишь пассивно слушать их искусство. Для собственного творчества оно ему недоступно. Слушая же музыку этих ансамблей, он уже примеряется к тому, как будет играть ее сам – он знает, что, по крайней мере, в состоянии сделать такую попытку. И делает ее. И часто не без успеха. Потом он находит среди товарищей подобных себе музыкантов и затевает с ними гитарный ансамбль, похожий на те, что слышал… И неважно, в конце концов, что с позиций высокого вкуса тема его самодеятельности не лучшего качества. Важно, что тема эта доступна самодеятельности и, что самое главное, она увлекает.

По той же схеме можно было бы поднять массовую театральную самодеятельность. Большому театральному искусству следовало бы, так сказать, сконструировать некое «стыковочное устройство». Скажем, создать какой-нибудь театр капустников. Профессиональный театр, который породил бы сотни самодеятельных подражателей, «подцепил» бы их и повел за собой. Это и была бы современная «Синяя блуза»…

Итак, Грановский звал меня в компанию корифеев. Ничего из того, что сказано здесь, я не знал тогда, ибо настоящая «Синяя блуза» только появилась на свет. Годом раньше, в 23-м, она выглядела по-другому. Затеяли ее журналисты из КИЖа (Коммунистический институт журналистики). Группа из одиннадцати человек, вооруженная газетами, выходила на сцену. Читали, как правило, по очереди. Но, случалось, отдельные фразы, где акцентировалась главная мысль, скандировали хором. Чтобы привлечь к себе внимание, выбирали необычные позы.

Меня, понятно, не прельщало такое искусство. Но, когда узнал, что Южанин, взяв за основу эту просветительную идею, создал настоящий театр, я развернулся на сто восемьдесят градусов и загорелся желанием попасть в него.

Грановский тут же меня успокоил, сообщив, что он руководит одной из групп и вопрос приема решать ему.

В «Синей блузе» оказалось четыре группы, по двенадцать актеров в каждой (позднее театр насчитывал двенадцать групп). И каждая готовила свою программу.

Репетиции проходили в Латышском клубе, что на углу Страстного бульвара и Большой Дмитровки (ныне Пушкинской улицы).

Начав репетировать, я тут же понял: театр этот станет великолепным подспорьем для моего футбольного роста. Я проходил здесь отличную общеспортивную подготовку. Самые плотные тренировки не смогли бы дать мне лучшей спортивной формы. Действительно, что еще так может развить ловкость, умение владеть своим телом, как акробатика?! К тому же в живых пирамидах нередко работал в партере, и уж тут сила накачивалась так, будто занимался штангой.

Работать приходилось в разных амплуа. Пел сольные партии и в хоре, играл на фортепиано, исполнял драматические роли, танцевал в паре и в общих танцах, отбивал чечетку…

…«Браво!», «Брависсимо!», «Бис!» – неистовствовала, как всегда, галерка. Партер просто рукоплескал – солидно, но без устали. Эпоха скандирования еще не наступила, и потому сигналом к повторам служило нестройное, раздававшееся со всех сторон: «Бис!»

Цирковой зритель воспитан. Он никогда не требует, чтобы его угощали дублем. То ли потому, что сознателен, понимает физическую отдачу исполнителей, то ли просто знает тщетность таких попыток – в цирке номера не бисируют. Но здесь был зритель театральный, а номер почти цирковой. И появление конферансье, пытавшегося объявить очередных исполнителей, встречала волна зрительского недовольства… Миша Гаркави разворачивал свой могучий корпус в сторону кулис и беспомощно разводил руками, ничего, дескать, не могу поделать, придется еще разочек… Восьмерка полуакробатов, изрядно обессилевших, натянув на лица улыбки, выбежала на поклон и, несмотря на закон «Синей блузы», запрещавший бисировать, осталась на этот раз на сцене.

Я лег на спину, поднял под прямым углом конечности и тут же ощутил на них тяжесть двух своих коллег, выполнивших полустойки. Потом стало легче – половина их веса приняла на себя пара, стоявшая у меня в голове и ногах. Они подхватили ноги верхних партнеров под мышками и направили их тела параллельно полу. Линии этой пирамиды вытянулись в струнку и застыли. Одновременно на фоне этой схемы выстроилась другая, совсем простенькая – двое мужчин подняли за ноги и за руки распластавшуюся партнершу и дали ей возможность прогнуться животом вниз. Вырубили общий свет, пирамиду выхватили прожектора, и началось действие. Я поочередно сгибал и разгибал конечности, приводя в движение «рычаги», которые изображали мои верхние товарищи. В это время вторая группа крутила женщину, создавая эффект вертящегося барабана. Зритель видел перед собой приведенный в действие вращающийся механизм. Номер назывался «Машина»…

Уж около месяца работаем мы в Киевском театре миниатюр. Ежедневно даем не менее двух спектаклей. В субботу и воскресенье по три. Но на каждом спектакле зал переполнен. За квартал от театра во всех направлениях жаждущие попасть на «Синюю блузу» спрашивают лишние билеты.

По дороге на последний спектакль гастролей в автобусе между Грановским и местным театральным администратором возник разговор.

– Приезжайте еще, – сказал администратор. И добавил: – На недельку.

– Почему на недельку? Уж ехать, так на месяц.

– Боюсь, что вы исчерпали зрительский ресурс. Семьдесят спектаклей дали – всех желающих охватили, На неделю еще, может, и хватит зрителя, а дальше пойдет работа в полупустом зале…

– Оставьте… Уверяю вас, и месяц и два будем работать, и в последний день публика станет ломиться так же, как ломилась в первый.

– Не спорьте со мной, я лучше знаю своего зрителя…

– А я как раз готов с вами поспорить.

– Гм… – Администратор достал из кармана массивные золотые часы, подкинул их на ладони и, неторопливо почесывая затылок, проговорил: – Давайте так… Осенью я вам устрою ангажемент на те же семьдесят спектаклей. Если вы окажетесь правы, я отдаю вам эти часы.

Мы слушали этот разговор и посмеивались, не принимая слова администратора всерьез. Но…

Осенью наша группа еще раз посетила Киев, и оттуда Грановский увез «трофей» – золотые часы администратора Киевского театра миниатюр. Миша категорически отказывался от сего приза. Но администратор заявил, что речь теперь уже идет не о часах, а о его верности собственному слову.

Большим успехом у зрителя пользовалась знаменитая впоследствии танцевальная пара – Анна Редель и Михаил Хрусталев. Но, кажется, приглянулась публике и другая – Елизавета Иванова и Михаил Сушков.

Прима-балерина московской оперетты Елизавета Иванова оказала мне большую честь, взяв в партнеры. Несмотря на то, что в ГИТИСе довольно успешно занимался танцем, овладевал искусством поддержек, я все-таки с немалым трепетом отнесся к этой работе. Лиза успокаивала меня, говорила: бывший ее партнер много хуже. Мне, однако, не улыбалось положение «лучше плохого», и я буквально болел этим номером.

Он начинался с индийского танца, обильно насыщенного поддержками. Затем трансформировался в чарльстон, а из него в матросское «яблочко».

Наш реквизит лежал на стульях, стоявших в глубине сцены. Отработав индийский, бросался к ним, сбрасывал чалму, золотую парчу, сдергивал со щиколоток зажимы, собиравшие клеш в шаровары, и публика, как ни напрягалась, не могла узнать в пижоне, облаченном в широченных плечей сиреневый пиджак и белые клеши, только что мелькавшего перед ней индийского факира. Подобное превращение происходило и с моей партнершей. Затем так же мгновенно, у тех же заветных стульев оборачивались мы и матросами.

Секрет такой скорости в специальной конструкции костюмов, которые в театре называют аппликативными.

Куда труднее давался внутренний переход в новый образ – перевоплощение из напыщенного, неторопливого факира в вертлявого фата, танцующего бесшабашный чарльстон, и отсюда в лихого матроса…

Первое время я ощущал эти переходы чуть ли не физически, как при резком тормозе. И смена музыки, смена характера движений вызывали неприятное чувство. Оно усугублялось сознанием того, что сажаю кляксы на весь номер – каждое начало получалось вялым, неточным, неэффектным. Но потом привык, и мне даже нравился этот пружинистый «переброс».

Я начал учиться танцу поздно – в двадцать два года. Однако не на пустом месте. Спорт оказался неплохой платформой… Во всяком случае, тем из моих гитисовских товарищей, кто прежде спортом не занимался, танец давался гораздо хуже.

…«Синяя блуза» объездила всю страну. Мы работали не только на крупных площадках. Случалось, на полустанке загоняли платформу в тупик и на Ней играли спектакль. Разумеется, шла лишь та часть программы, которую возможно выполнить на такой сцене.

В 1927 году начались зарубежные гастроли. «Синяя блуза» отправилась в Германию. Я, к сожалению, поехать не смог – подоспели выпускные экзамены в ГИТИСе, поэтому пришлось вообще уйти из труппы.

Однако со сценой я не расстался, поскольку сразу получил приглашение в оперную студию «Музыкальная драма». Руководитель, известный дирижер А. Б. Хассин и заведующий постановочной частью артист Большого театра В. Л. Нардов предложили мне спеть партии Онегина, Спаланцини из оффенбаховских «Сказок Гофмана»… Ставили здесь «Паяцы» Леонковалло, «Севильского цирюльника» Россини. Вокал – моя основная специальность, поэтому вряд ли стоит говорить о том, какое удовольствие доставила мне работа в опере, особенно исполнение партий под оркестр. Но длилось это недолго – в конце 1928 года «Музыкальная драма» распалась. Два года арендовала она помещение в ГИТИСе, проживая здесь на птичьих правах. Но учебный процесс института расширялся, росла численность студентов, а с этим подрастала и нужда в классах. Словом, ГИТИС отказал нам в помещении…

В 1929 году меня снова позвали в «Синюю блузу». Я проработал здесь до 1932 года, пока и она не распалась. Жаль, но это случилось… Исход, пожалуй, диалектичный и вполне ожидаемый.

«Блуза» себя изжила. Ее затопило наводнение, которое она сама же и вызвала… Черный костюм косили всегда и, наверное, еще долго будут носить. Какой-нибудь в искорку быстро выходит из моды. «Синяя блуза» была слишком специфичной, броской. Слишком много людей натянуло ее на себя. И она приелась. Возникло ощущение тривиальности, надоевшего штампа. Актеры стали разбегаться по разным театрам – брали их с удовольствием. Заменить же их оказалось делом, увы, нелегким – универсалы! На том и закончил свое существование этот шумный и нашумевший театр…