Мандельштам: 1937. Фрагменты

Суслович Борис

 

Газета

Он открыл дверь и вышел за порог: не хватало воздуха, закрытое пространство комнаты вдруг показалось сжатым до точки. Неужели сбывается собственное стихотворение?

— Ося, что Вы надумали? — послышался голос тёщи. — Сколько холода напустили… А ветер? Меня же вытянет наружу.

— Хорошо, хорошо, уже захожу, — Осип вернулся в комнату. — Целы пока?

— Вроде бы. Даже окоченеть не успела, — Вера Яковлевна засмеялась.

— Замечательно. Так и скажу Наде: твоя мама самая морозоустойчивая еврейка на свете.

— Представьте себе. И самая терпеливая. Терплю Ваши фокусы и не жалуюсь.

Вместо ответа Мандельштам начал аплодировать. Это означало, что разговорная пауза закончилась.

Он вернулся к столу. Сам процесс «писания», выжимания из себя строчек был отвратителен. Поэт привычно пытался услышать колебания воздуха, шум, предшествующий словам. Бесполезно. Звуки возникали только внутри, стучали друг о друга, как горошины. «Ты же не первый, — подстёгивал он себя. — Даже Пастернак отметился: „Поступок ростом в шар земной“… Чем не стихи?» Ну почему, стоило лишь приблизиться к этой заколдованной теме, тут же несло в сторону? «Какая гора? Какие бугры голов? Что это? Откуда? — Осип смотрел на только что написанные строки, как на чужие, кем-то подсунутые. — Издевательство… Асеев за день написал бы образцовый стишок… Вот кто мастер… А тут мучайся вторую неделю». Мешало и отсутствие жены. Когда Надя выходила из дома, он сразу ощущал нехватку воздуха. Родного, прокуренного воздуха. Конечно, поездка была необходима, а приехавшая на замену тёща честно выполняла роль сиделки. И всё-таки… Жена должна была мелькать где-то рядом. В ореоле табачного дыма, который Надя иногда — в шутку — выпускала ему прямо в лицо. Тёща возмущалась, что дочь курит без перерыва, прикуривая одну папиросу от другой. Ерунда… Не хватало ещё в этом себе отказывать. На себя бы посмотрела. Крошечная старушонка с дымящейся присоской во рту. А у Нади каждая папироса яркая, взрывная, рвущая время на сочные затяжки. Как при их первой встрече, когда ей было девятнадцать…

Мандельштам всматривался в исчёрканный лист бумаги. «Пальцы просятся к перу…» Да уж, просятся… Как арестант на допрос.

Строфа, наконец, была дописана. Б-г ты мой, какая мура! Глаза могучие, речи упрямые, слух зоркий. Ещё и сурдинка приплелась. Но последняя строка хороша. Эти хмурые морщинки играют и бегут, как живые. Казалось, он перешёл какую-то невидимую границу. «Дойдя до середины земного пути», — писал его любимый итальянец. Какой там земной путь! У них с Шурой материнское сердце, а мама не дожила до пятидесяти. Стало быть, и ему осталось три-четыре года. Негусто…А вот середину своего «Послания к Пиндару» (или к цензору?), вроде бы, перевалил. Дальше будет легче, стих начнёт дописывать себя сам.

Можно было отвлечься, к тому же он успел проголодаться.

— Вера Яковлевна, что у нас на обед?

— А что Вы приготовили, Осенька? — тёща явно обрадовалась, что о ней вспомнили.

— Вот, — Мандельштам потряс исчёрканным листом бумаги.

— Другое дело. Мойте руки. Сейчас подам.

Они сидели рядом за письменным столом, который превратился в обеденный. Были те редкие минуты, когда подмена Осипа устраивала: мать готовила лучше дочери.

— Доволен? — Вера Яковлевна даже позволила себе перейти на «ты».

— Конечно. Я что — напрасно женился? Чтобы любимая тёща меня подкармливала. Газеты приносили?

— А как же? Почтальонша так в дверь тарабанила, что только Вы могли не услышать.

— Давайте сюда.

Он раскрыл газетный лист и заскользил глазами по строчкам. Успехи, призывы, подготовка к очередному процессу. Внезапно взгляд уткнулся в фамилию, которую боялся встретить все последние дни. Осип реально увидел перед собой улыбчивого, рыжебородого человека, с которым общался (или всё-таки дружил?) долгие годы. Бухарин был умён и культурен, оригинально мыслил, никогда не говорил пошлостей. Любил и понимал стихи. Едва ли не единственный из нынешних вождей. Нет, единственный. Статья была наглая, визгливая, вонючая. После неё мог следовать только арест…

— Что Вы мне подсунули? — захотелось толкнуть время назад, спрятаться в спасительное неведение.

— Как что? Ося, Вы же сами просили свежую газету. Я их, как Вам известно, не заполняю. В наше время журналисты постыдились бы такое писать.

— Да, Верочка Яковлевна, извините.

— Плохие новости?

— Отвратительные.

— Так не ругайтесь. Чтоб хуже не было.

Она не шутила. В свои семьдесят с хвостиком Вера Хазина вполне представляла, в каком болоте оказались она и её дети. Большевики не нравились киевской докторше с первого дня. «Уж лучше бы кадеты. Или Бунд» — говорила она зятю, которого нахрапистость и прожектёрство новых властителей поначалу увлекли. Ненадолго. Конечно, старушечье вольнодумство не выходило за пределы квартиры. Но, знай она, что Осип кропает сейчас, выразительно промолчала бы. И потянулась за очередной папиросой.

Осип стоял возле стола, который тёща уже освободила от остатков пищи и посуды, но садиться не спешил. Воздух изменился. Он был по-прежнему пуст, но, казалось, звуки вот-вот вернутся. Стоит пересилить, перемучить себя — и придут совсем другие стихи. Которые ютятся где-то здесь, рядом.

Смущало другое. Он ведь славословил Сталина не «ради искусства» — и вполне отдавал себе отчёт. Раз его «сохранили» после «горца», нужно попытаться сдёрнуть с шеи удавку, выкупить если не прощение, то хотя бы ещё одну отсрочку. Даже за три года работы — а больше ему не протянуть — цена приемлемая. Пока. Вопрос, чего ещё захотят в доказательство лояльности. Оправдывать казни, например. Отрекаться от тех, кому веришь. От того же Николая Ивановича. Ведь наверняка потребуют, если панегирик сработает. «Не расстреливал несчастных по темницам, — в голове вновь прорезалась любимая строка нелюбимого поэта, — несчастных по темницам». Несчастных. По. Темницам.

 

Письмо

Мандельштам положил ручку на стол. Адрес написан, письмо можно отправлять. Ещё раз пробежал глазами по строкам. Откуда эта исповедальная интонация? Ведь не завещание, даже не послание другу: они с Тыняновым никогда не были близкими людьми. И вот оказалось, что, кроме этого мудрого, грустного, обречённого на медленное умирание еврея, обратиться больше не к кому.

В дверь постучали. Наташа. Ясная наша. За последние месяцы они так привыкли к воронежской учительнице, что считали её родственницей.

Наташа внесла с собой снег и молодость, которой была пропитана вся её фигура: от влажных ботиков до густых, светлых волос.

— Ну, рассказывайте, рассказывайте, — Осип при виде гостьи сразу оживился. — Совсем нас забыли. Целых два дня не показывались.

— Осип Эмильевич, если бы мне на работе отпуск дали, то от Вас бы не выходила. В самом деле, я же словесность преподаю. А словесность — это Вы.

— Здравствуйте, милочка, — раздался голос тёщи. — Как славно, что зашли.

Мой-то совсем закис без женского внимания.

— Здравствуйте, Вера Яковлевна, — Наташа Штемпель смутилась. — Как без внимания? А Вы?

— Б-г с Вами! Я же всё делаю не так: дышу, хожу, говорю. Даже курю не так, — Вера Яковлевна была почти серьёзна. — Вы — другое дело. Разве может пан Мандельштам, варшавский джентльмен, пройти мимо такой хорошенькой дворянки? Он Вам и стихи посвятит… Если уже не посвятил.

— А что Вы думаете? — поэт сделал вид, что обиделся. — Вот возьму и посвящу. Прямо сейчас.

— Да, какую-нибудь глупость, как бедному Маргулису. Ладно, пойду в свой уголок, — Вера Яковлевна достала папиросу. — Кстати, Ося, Вы сегодня на удивление деликатны. И заслуживаете отдых от моей болтовни.

— Наташенька, что Вам почитать? — на Мандельштама накатило полузабытое волнение. Как будто он вернулся к своим первым вечерам. Ещё при жизни Блока…

— Всё, что Вы написали, пока меня не было. Всё-всё, — Наташа закрыла глаза. Чтобы ничто не отвлекало от звуков.

Он начал с «Пиндара». Прочитал обе строфы, которые выползли сегодня. Когда впервые почувствовал приближение последней фразы. Нужен ещё один урожайный день. От силы — два.

— Наташа, Вы молчите… Как мой «Пиндар»?

— Осип Эмильевич, а почему Надя зовёт его «одой»?

— Какая разница? Зовёт и зовёт… Не Джугашвили же называть.

— Не знаю, Осип Эмильевич. Я боюсь этих стихов.

— Что Вы, Наташенька… Это же не «горец». Наоборот…

— Всё равно: Вы читаете, а мне страшно. За Вас. Есть что-то ещё?

Поэт прочитал два стихотворения: одно, позавчерашнее, было совсем отделано, а второе возникло сегодня. По мере чтения Наташино лицо светлело и успокаивалось.

— Б-же мой, как хорошо! У меня в горле пересохло.

— Хотите пить?

— Нет, это от радости. Что могу видеть и слышать Вас каждый день.

Мандельштам вдруг засуетился, будто вспомнил о чём-то важном, неотложном.

— Наташенька, я письмо написал. И адрес есть на конверте. Возьмите. Вам же по дороге.

— Оно не заклеено.

— А Вы почитайте. Там секретов нет.

Наташа шла по обледенелой улице, прихрамывая сильнее обычного. В голове повторялись только что прочитанные фразы: «не считайте меня тенью… наплываю на русскую поэзию… стихи мои сольются с ней… не отвечать мне легко». Она вынула листок из конверта. Нельзя, невозможно вот так расстаться с ним. А вдруг письмо затеряется? Пропадёт? Девушка достала из сумки тетрадку и карандаш. Обжигая на морозе пальцы, сделала копию. Перечитала, чтобы увериться, что ничего не пропущено. Только после этого аккуратно заклеила конверт и захромала к почтовому ящику.

Содержание