Газета
Он открыл дверь и вышел за порог: не хватало воздуха, закрытое пространство комнаты вдруг показалось сжатым до точки. Неужели сбывается собственное стихотворение?
— Ося, что Вы надумали? — послышался голос тёщи. — Сколько холода напустили… А ветер? Меня же вытянет наружу.
— Хорошо, хорошо, уже захожу, — Осип вернулся в комнату. — Целы пока?
— Вроде бы. Даже окоченеть не успела, — Вера Яковлевна засмеялась.
— Замечательно. Так и скажу Наде: твоя мама самая морозоустойчивая еврейка на свете.
— Представьте себе. И самая терпеливая. Терплю Ваши фокусы и не жалуюсь.
Вместо ответа Мандельштам начал аплодировать. Это означало, что разговорная пауза закончилась.
Он вернулся к столу. Сам процесс «писания», выжимания из себя строчек был отвратителен. Поэт привычно пытался услышать колебания воздуха, шум, предшествующий словам. Бесполезно. Звуки возникали только внутри, стучали друг о друга, как горошины. «Ты же не первый, — подстёгивал он себя. — Даже Пастернак отметился: „Поступок ростом в шар земной“… Чем не стихи?» Ну почему, стоило лишь приблизиться к этой заколдованной теме, тут же несло в сторону? «Какая гора? Какие бугры голов? Что это? Откуда? — Осип смотрел на только что написанные строки, как на чужие, кем-то подсунутые. — Издевательство… Асеев за день написал бы образцовый стишок… Вот кто мастер… А тут мучайся вторую неделю». Мешало и отсутствие жены. Когда Надя выходила из дома, он сразу ощущал нехватку воздуха. Родного, прокуренного воздуха. Конечно, поездка была необходима, а приехавшая на замену тёща честно выполняла роль сиделки. И всё-таки… Жена должна была мелькать где-то рядом. В ореоле табачного дыма, который Надя иногда — в шутку — выпускала ему прямо в лицо. Тёща возмущалась, что дочь курит без перерыва, прикуривая одну папиросу от другой. Ерунда… Не хватало ещё в этом себе отказывать. На себя бы посмотрела. Крошечная старушонка с дымящейся присоской во рту. А у Нади каждая папироса яркая, взрывная, рвущая время на сочные затяжки. Как при их первой встрече, когда ей было девятнадцать…
Мандельштам всматривался в исчёрканный лист бумаги. «Пальцы просятся к перу…» Да уж, просятся… Как арестант на допрос.
Строфа, наконец, была дописана. Б-г ты мой, какая мура! Глаза могучие, речи упрямые, слух зоркий. Ещё и сурдинка приплелась. Но последняя строка хороша. Эти хмурые морщинки играют и бегут, как живые. Казалось, он перешёл какую-то невидимую границу. «Дойдя до середины земного пути», — писал его любимый итальянец. Какой там земной путь! У них с Шурой материнское сердце, а мама не дожила до пятидесяти. Стало быть, и ему осталось три-четыре года. Негусто…А вот середину своего «Послания к Пиндару» (или к цензору?), вроде бы, перевалил. Дальше будет легче, стих начнёт дописывать себя сам.
Можно было отвлечься, к тому же он успел проголодаться.
— Вера Яковлевна, что у нас на обед?
— А что Вы приготовили, Осенька? — тёща явно обрадовалась, что о ней вспомнили.
— Вот, — Мандельштам потряс исчёрканным листом бумаги.
— Другое дело. Мойте руки. Сейчас подам.
Они сидели рядом за письменным столом, который превратился в обеденный. Были те редкие минуты, когда подмена Осипа устраивала: мать готовила лучше дочери.
— Доволен? — Вера Яковлевна даже позволила себе перейти на «ты».
— Конечно. Я что — напрасно женился? Чтобы любимая тёща меня подкармливала. Газеты приносили?
— А как же? Почтальонша так в дверь тарабанила, что только Вы могли не услышать.
— Давайте сюда.
Он раскрыл газетный лист и заскользил глазами по строчкам. Успехи, призывы, подготовка к очередному процессу. Внезапно взгляд уткнулся в фамилию, которую боялся встретить все последние дни. Осип реально увидел перед собой улыбчивого, рыжебородого человека, с которым общался (или всё-таки дружил?) долгие годы. Бухарин был умён и культурен, оригинально мыслил, никогда не говорил пошлостей. Любил и понимал стихи. Едва ли не единственный из нынешних вождей. Нет, единственный. Статья была наглая, визгливая, вонючая. После неё мог следовать только арест…
— Что Вы мне подсунули? — захотелось толкнуть время назад, спрятаться в спасительное неведение.
— Как что? Ося, Вы же сами просили свежую газету. Я их, как Вам известно, не заполняю. В наше время журналисты постыдились бы такое писать.
— Да, Верочка Яковлевна, извините.
— Плохие новости?
— Отвратительные.
— Так не ругайтесь. Чтоб хуже не было.
Она не шутила. В свои семьдесят с хвостиком Вера Хазина вполне представляла, в каком болоте оказались она и её дети. Большевики не нравились киевской докторше с первого дня. «Уж лучше бы кадеты. Или Бунд» — говорила она зятю, которого нахрапистость и прожектёрство новых властителей поначалу увлекли. Ненадолго. Конечно, старушечье вольнодумство не выходило за пределы квартиры. Но, знай она, что Осип кропает сейчас, выразительно промолчала бы. И потянулась за очередной папиросой.
Осип стоял возле стола, который тёща уже освободила от остатков пищи и посуды, но садиться не спешил. Воздух изменился. Он был по-прежнему пуст, но, казалось, звуки вот-вот вернутся. Стоит пересилить, перемучить себя — и придут совсем другие стихи. Которые ютятся где-то здесь, рядом.
Смущало другое. Он ведь славословил Сталина не «ради искусства» — и вполне отдавал себе отчёт. Раз его «сохранили» после «горца», нужно попытаться сдёрнуть с шеи удавку, выкупить если не прощение, то хотя бы ещё одну отсрочку. Даже за три года работы — а больше ему не протянуть — цена приемлемая. Пока. Вопрос, чего ещё захотят в доказательство лояльности. Оправдывать казни, например. Отрекаться от тех, кому веришь. От того же Николая Ивановича. Ведь наверняка потребуют, если панегирик сработает. «Не расстреливал несчастных по темницам, — в голове вновь прорезалась любимая строка нелюбимого поэта, — несчастных по темницам». Несчастных. По. Темницам.