Сегодня

Автобус просквозил мимо. Водитель был тот же. За последние два года мы как-то привыкли друг к другу: частенько я подбегал в последнюю секунду, и он открывал мне дверь уже на ходу. Водитель тот же, маршрут тот же, вот только мне в другую сторону: безработные на работу не ездят. Ходят на биржу отмечаться. Пешком.

Полгода назад

Нужно взять себя в руки. Я же вылечу. Стоило вкалывать два года, чтобы пустить всё коту под хвост? Кто мне Пушкин, в конце концов? Родственник по прямой? Скорее, по ломаной. Я же думаю о нём с утра до вечера, даже когда говорю на иврите. Надо быть последним кретином, чтобы влезть с потрохами в позапрошлый век, где моих предков русские дворяне, даже без шестисотлетней родословной, на порог не пускали. Писать о Пушкине? От имени Пушкина? Да он бы меня обложил с головы до ног на двух языках минимум. Быстренько помог бы забыть обо всём. «Да, да, забыть — и поскорее. Не думать о будущем — его нет. Не видеть людей вокруг. Пусть всё валится из рук. Пусть нищета глядит изо всех дыр и воет в ушах, как зимний ветер. Только как смотреть на детей, которых пустил по миру? На жену, которая непонятно на что надеется? На себя самого?»

Я свихнулся окончательно. Уже пять! День, считай, прошёл.

Такого не было со мной уйму лет. Это что, вдохновение? Разве оно приходит, когда переводишь чужие стихи? Или Моисей Тейф — не чужой? Сколько мне было, когда я читал его впервые? Девятнадцать? Не верится, что можно быть таким молодым. И стихи были молодые. И переводчица, Юнна Мориц. Да и сам Тейф не успел состариться. Умереть — да, но не состариться. Поэты вообще не стареют. Пока живут.

Что было вчера? Только сел в поезд, идущий домой, как на меня накатило. Достал рукопись и начал черкать. За полчаса перевёл двадцать строк. Бред какой-то. Графомания…

Двадцать лет назад

Мы уезжаем. Билеты куплены, через неделю отправим багаж.

Почти всё продано, даже машина. Странно, я уже считаю наш отъезд чем-то свершившимся, хотя полтора года назад, получив вызов, хотел избавиться от него или хотя бы отложить на несколько лет. Дочке полгода — куда ехать? В стране всё меняется, даже наблюдать интересно. А участвовать?

Непонятно… Что произошло со мной? Когда я начал смотреть на родную страну, на соседей, сослуживцев, просто на людей, встреченных на улице, со стороны? А на свою жизнь здесь — как на черновик?

Я не помню, в какой день это произошло. Но как только на почте я прочитал в странном письме на месте обратного адреса незнакомое слово «Арад», пути назад уже не было. Потом, когда дочка бегала по двору синагоги, и кто-то пошутил: «Так она до Израиля добежит», — мы с женой даже не улыбнулись. Добежит или долетит — какая разница? Мы не хотим для неё жизни, похожей на нашу. И в то же время так хочется, чтобы она запомнила всё, что её окружает сейчас. Глупо, правда? Что можно запомнить в два года? Но я раз за разом захожу с ней в мой школьный двор и показываю скромную трёхэтажку, в которой отучился десять лет. Мы часами гуляем по нашим узеньким улицам, и я повторяю название каждой из них. Эти привычные с детства слова: «Ясельная», «Сивороновская», «Красноармейская», «Радистов». Как будто вновь прохожу по ним, возвращаясь из школы. Зачем они ей? Она же в Израиле всё забудет через месяц. Или я делаю это для себя?

«Зиновий,… а отчество?» — спрашивает воспитательница. Она не понимает, почему вполне нормальный неглупый мальчик молчит. Я тоже не понимаю, как это произошло. Ведь я ничем не отличался от других ребят из нашего отряда. Мы купались, играли, веселились. И вдруг… Кто это придумал? Кому понадобились имена-отчества наших родителей? Ещё до того, как ко мне обращаются, я чувствую страх, который возникает где-то в кончиках пальцев и будто обручем сдавливает голову. Почти машинально я выдавливаю из себя папино имя. Но отчество!? Я не могу произнести его. Это слово уже год с утра до ночи мурыжат на всех перекрёстках. А сейчас оно оказывается моим. Частью меня. Всё, что было близким и привычным: широкая река с уютной купальней, аккуратно размеченная пионерская линейка, где мы стояли всего несколько минут назад, прохладная кровать, куда я должен лечь через два часа, светлый, весёлый лес и даже стоящее рядом облупленное дерево — становится недоступным. Мне напоминают, что я — чужой. Агрессор. Враг.

Ребята видят, что происходит что-то странное. Пустяшное, минутное дело застопорилось. Они решают, что я забыл, и начинают мне подсказывать. Варианты сыплются со всех сторон: «Зиновий Иванович… Зиновий Николаевич… Зиновий Петрович… Зиновий Федорович…». Почему-то именно это небрежно брошенное «Федорович» я воспринимаю как оскорбление. Становится нестерпимо стыдно. Хочется провалиться сквозь землю, раствориться в воздухе. Исчезнуть.

«Что с тобой?» — наконец-то воспитательница внимательно смотрит мне в глаза. И замолкает. Не знаю, что она там видит, но меня сразу оставляют в покое.

Перед утренним построением мы сталкиваемся. «Вспомнил?» — быстро спрашивает она. «Израилевич» — выталкиваю я ненавистное слово.

Через три недели мне исполнится тринадцать. Я понятия не имею, что это еврейское совершеннолетие. И что вчера, в тёплый августовский вечер, оно было отмечено. По-советски.

Пятьдесят три года назад

1

Как приятно просыпаться… Смотреть по сторонам и ждать, когда к тебе подойдут. Можно даже немного пошуметь. Но дедушка и так придёт. Когда я вижу его, хочется кричать от радости. Какой он большой и красивый! Какие у него ласковые руки! Какой чудесный голос! Как он похож на маму. Как давно я её не видел. Уже много дней. Он поёт мне песни на своём языке, который я начинаю понимать. На моём языке они почти не говорят, ни дедушка с бабушкой, ни дядя с тётей. Только сестрёнка тарахтит на двух языках сразу. А я пока что мало говорю. Только слушаю и улыбаюсь. Дедушка вынимает меня из кровати и целует. А я целую его.

Сегодня мы долго катались по двору. Наконец, поехали на улицу. И почти сразу дедушка встретил знакомую. Они стояли и говорили. Я слышал мамино имя и несколько раз моё. Интересно, что такое «киндерлех». А потом мы вернулись домой. Какие там вкусные запахи! А мне ничего не дают, разве что чуть-чуть. Опять молоко из бутылки.

2

Почему дедушка должен работать? Он каждый день уходит утром и возвращается только вечером, уже уставший, и подходит ко мне лишь ненадолго. Бабушка остаётся дома. Целый день она шьёт. Или убирает. Или готовит что-нибудь покушать. Она ничего не читает, а дедушка часто читает газеты или книги. Бабушка красивая и добрая, но мне с ней скучно. Вот когда приходит сестрёнка, подбегает ко мне и говорит на своём непонятном языке, наполовину моём, наполовину дедушкином. Она весёлая, с ней интересно. Но не так, как с дедушкой. Я бы смотрел на него всё время. Чтобы он был только мой. Ну ладно, пусть и сестрёнкин, она так смешно тянет его к себе. А я не тяну. Только крепко держу за руку, когда мы гуляем по двору. Я хотел бы выходить на улицу, но туда без коляски меня не пускают. А сестрёнка бегает, где хочет, и тётя или бабушка всё время гоняются за ней. Я хочу, чтобы и за мной гонялись. Но не дедушка. От него я никогда не буду убегать. Только бы он никуда не уходил.

3

Приехала мама. Они сидят рядышком и разговаривают. Я всё понимаю. Оказывается, я уже большой, и пора забирать меня. Дедушка просит оставить ещё. Потому, что ему совсем не тяжело сидеть со мной, что я ни разу не болел, окреп и стал ещё больше похож на папу. Интересно, согласится мама или нет? Я никуда не хочу уезжать. Только если бы мама осталась здесь. А ещё лучше, чтобы привезла сюда папу. И брата. Он хоть и не такой смешной, как сестрёнка, но тоже забавный. Если я стал большой, то почему меня не спрашивают? Почему решают сами?

4

Мы с мамой едем домой. Дедушки с нами нет. Я плачу. Мама успокаивает меня, говорит всякие ласковые слова на дедушкином языке. Дедушка сказал ей, что я всё понимаю. Я не хотел от него уезжать. Я не хотел отпускать его руку. Зачем мама это сделала? Разве я плохо себя вёл?

Мама говорит, что летом дедушка приедет к нам, что дома меня ждут папа и братик, что они страшно по мне соскучились. Зачем говорить мне это? Что я — сам не знаю? Что я — маленький?