DCXIV
С новым годом, господа, и, пожалуйста, с новым счастьем. Решительно невозможно жить со старым счастьем. Какое это счастье? Ни с какой стороны. Хоть немножко не то что счастья, но покоя, возможности работать, свободы передвижения по железным дорогам, исправности почты и телеграфа, независимости воды и света от стачечных комитетов, вообще всех тех свобод, которые не упомянуты в манифесте 17 октября, но без которых решительно жить нельзя. Люди ищут всегда того, чего не имеют, и часто теряют то, что имеют. Если б я писал этот знаменитый манифест, я непременно упомянул бы, кроме пяти обещанных свобод, еще и те, которые мы имели. Тогда союзам, предписывавшим забастовки, нельзя было бы ссылаться на манифест 17 октября, который будто бы повелел образовать всевозможные союзы с целью сменить правительство и истязать население забастовками. Думаю поэтому, что его необходимо издать в исправленном виде, или прибавить толкование Сената в том смысле, что пять новых свобод нимало не исключают тех свобод, которыми жители пользовались до 17 октября 1905 года, а потому запрещать эти свободы никто не вправе. И тут же необходимо подробно перечислить все старые свободы, чтоб уже не было никакого сомнения.
Несравненным подарком на новый год было бы правительственное сообщение такого рода:
«Железнодорожные, почтовые и телеграфные забастовки воспрещаются под страхом смертной казни».
Или не так жестоко:
«Железнодорожные, почтовые и телеграфные забастовки отныне не могут быть произведены. Правительство берет на себя обязанность немедленно прекращать их самыми решительными мерами. За неисполнение этого оно отдается все под суд присяжных по статье, подвергающей виновных министров ссылке в отдаленные места Сибири».
Если правительство не примет таких постоянных мер, которые бы обеспечивали население от своеволия служащих на железных дорогах, почте, телеграфе, то никакая Государственная дума, даже самая радикальная, не избавит население от этого гнета и пассивного буйства. Вы представьте себе, что дорог построено на пять миллиардов. Это народные деньги и народный труд в течение полувека. И вдруг образуется союз из служащих, из людей данного момента, которые всю страну лишают ее собственности и высокомерно обращаются не только с правительством, но даже со всем народом. От какой-то песчинки инженеров, по большей части поляков, и рабочих зависят бесчисленные потери целой страны, лишение прав состояния целого народа. Это не представители народа, никто их не выбирал, никто не давал им самодержавных или учредительских прав, и сами они, без этих дорог, такие же незначительные единицы, как я и вы, и вдруг — это самодержавная власть, стоящая не только выше правительства, но и выше царя. Ведь это же умопомрачение и идиотство со стороны тех, которые без всякого протеста признавали эту власть. И три раза в течение двух месяцев правительство расписывалось в своем бессилии заставить этих людей исполнять свою обязанность и министры вели продолжительные и унизительные переговоры с президентом этого союза. И только тогда, когда революционный союз, не скрывавший ни одного своего шага, стал завоевывать станции, правительство проснулось из летаргии и послало войско. Повторяю, первая забастовка повергла в прах правительство, и отняла у него всякую власть, и создала почти банкротство государства и это банкротство легло на народ. А когда народ стал расправляться на некоторых станциях с забастовщиками и грозить им убийствами, официозное Телеграфное агентство подчеркивало эти явления как бы говоря: «это не правительство, а сам народ. Правительство признает союз».
Да, если это повторится хотя в малом виде, то правительство обязано сложить с себя власть и отдать ее тем, кто его сильнее и кто заставил его уже несколько раз плясать по своей дудке жалкую пляску шута.
Виноват, простите, на новый год этого говорить не следовало. Встретим его бодро, помянем добром жертвы наших врагов и друзей, помянем искренно, как погибших бойцов и станем смотреть вперед без страха и боязни.
1906 год — великий год. Это год Государственной думы. Это, может быть, один из самых великих годов нашей истории. Закладывается новая Россия, новая империя. Вопреки многим неверующим, я убежден, что Дума соберется полная, а не куцая, не двести человек, а все шестьсот. Стоит одной партии энергично приняться за дело, как все другие сделают то же самое. Это — великий всенародный праздник, на который всякий сочтет пойти своим радостным долгом. Вся империя встретится, все народы ее должны побрататься. Не оружие войны они принесут с собою, а оружие своего духа, своей оригинальности, своей борьбы за право человека и гражданина. Такого дня не бывало еще, и он придет во всем своем сиянии и значении и прославит этот год на вечные времена.
Или мы русские, или нет. Такой вопрос решается. Или мы уничтожены японцами и революцией, или мы возродились внутренней, незримой, божественной силой нашего племени.
Кто в глубине своего сердца скажет: «мы пали»? Кто подумает, что наша история кончилась позором и унижением, что мы все сделали, что могли, и что нам осталось только перед целым миром пасть по прах и оставить после себя воспоминание рабов, которые кроме рабства ничего не заслужили, рабов, достойных презрения и смеха? 6 ком мысль представителя Русской земли, народного посла, не разбудит высоких стремлений души на том поприще нового мужества, новой доблести, которое открывается Государственной думой и которых мы не знали доселе? Весь мир будет смотреть на этих послов, на Россию, на ее государя, который откроет эту великую Думу и примет от нее новое, всенародное коронование, как воистину великодушный государь, благородным сердцем желающий счастья своему народу. Все человечество примет духовное участие в нашем празднике народного законодательного труда. Я верю, что это будет праздник свободы, равенства и братства, праздник такой радости, которая будет вызывать слезы восторга и любви.
И разве ты, великая, многострадальная, милая родина, не заслужила его, ты не работала, не мыслила, не боролась, не проявляла своего дивного духа в былинах, песнях, в художественных созданиях своих гениев, в подвигах военной славы, в подвигах добра и любви? Разве ты не искала своего милосердного Бога, кроткого и любящего всю тварь земную и благословляющего всякий труд? Всё ты это делала, наша общая мать, все ты дала, ты дала и великие дарования, и дух смирения и бодрости, и любовь к свободе, ты дала всё своему народу, который поселился на твоих равнинах, то закованных в ледяную сталь, то согретых ярким солнцем. Он принял из недр земли родной богатырскую силу мускулов и причастился Духа Божия, который носится над нашей Родиной и повелевает русскому народу быть человеком в высоком значении этого слова.
И он сделается человеком.
Он прогонит зверя, который ест его сердце и пугает его душу, прогонит просвещением, свободой и Христовой любовью. Он откажется от этих ужасов, разгромов, грабежей и братоубийства, он сознает всю их мерзость, он очистит душу свою помыслами добра и правды, он украсит свою родину благодарным трудом и высокими подвигами и возвеличит ее в целом мире.
Он сделается человеком.
1(14) января, №10704
DCXV
У г. Мережковского, известного писателя, пропала шапка.
Она пропала у него во время обыска в квартире писателя Б. Иванова. В квартире этой находились, кроме г. Мережковского и его жены (З. Н. Гиппиус), писатели: гг. Щеголев, Габрилович, Сологуб, Бердяев и г-жа Венгерова. Обыск продолжался 5 часов. Найдены три нумера революционной газеты и один револьвер с разрешением от градоначальника.
Кто знает лично этих писателей и писательниц, или понаслышке, тот никогда бы не сказал, что они способны заниматься бомбами и динамитом. Они могут быть убеждений оригинальных, даже крайних, но от «вооруженного восстания» очень далеки. Самая страшная персона из них З. Н. Гиппиус, которая, по свидетельству мужа ее, г. Мережковского, называется ее врагами «белой диаволицей». Черти и дьяволы — это специальная область исследований г. Мережковского. И если он отвергает это обвинение, то ему можно поверить. В самом деле, сколько мне известно, «белая диаволица» так же страшна, как «белая голубица». Вся эта компания вела тот литературно-политический разговор, который обычен литературным компаниям. И анекдот о Павле I, и два вагона динамита, где-то захваченного полицией, и антихрист, и поэты-декаденты, и греческий Вакх и, сверх всего этого, даже не искрометное вино, спутник Вакха, а калинкинское пиво. И вдруг штыки, много штыков и полиция. «Каждого из нас, говорит г. Мережковский, по очереди проводили в запертую комнату, где заседало судилище, и не раздевая, но с таким видом, что могут и раздеть тотчас, если понадобится, обыскивали. Для дам была любезно приготовлена супруга швейцара, особа чувствительная, которая чуть не плакала от срама и горя».
«В первый раз в жизни я испытал телесное ощущение обыска», говорит г. Мережковский. «Смею уверить, ваше сиятельство, прелюбопытно. Если вы не умрете, не испытав этого ощущения, то никогда не поймете многого в русской «реальной политике».
Замечание очень верное даже для самого Мережковского: описывая ужасы петровского времени, застенки и пытки, он не испытал сам даже обыска, когда «шарят, залезают во все карманы, и прорехи, и щели, и складки платья», а потому не мог описать с художественной правдой застенки и пытки. Опиши он их теперь, у него нашлись бы более яркие и более правдивые краски. Этот «опыт» для него, как писателя, наверное стоит гораздо больше исчезнувшей шапки.
Но куда же эта шапка девалась? — спрашивает он в открытом письме к графу С. Ю. Витте, напечатанном в «Народном Хозяйстве».
В самом деле, куда она девалась? Пропало еще две шапки, и было кем-то выпито пиво, но г. Мережковский беспокоится только о своей шапке. Она — центральный пункт всей этой русской истории. Куда девалась шапка?
Куда девались два миллиарда, которых стоила война с Японией?
Куда девались Порт-Артур, Дальний и пол-Сахалина?
Куда девались пятьдесят млн. руб., которые должны были получить рабочие за свою работу на фабриках в 1905 г., если б не бастовали?
Куда девался миллиард рублей, который потеряла русская промышленность вследствие забастовок?
Куда девались те миллионы и десятки миллионов рублей, которые потеряла казна вследствие забастовок и неурядиц?
Куда девались тысячи подожженных усадьб и замков, с их сокровищами культуры?
Куда девалась у правительства голова?
Все это несравненно важнее шапки г. Мережковского, но все-таки куда девалась и эта шапка?
Вопрос совсем не праздный. Г. Мережковский, конечно, согласился бы заплатить и дороже за «ощущение» обыска. Но шапка его. Он имеет на нее неоспоримое право, и она должна быть отыскана, как крупный бриллиант, как ожерелье королевы, ибо тут дело в том, что она пропала во время обыска.
Описывая этот случай, г. Мережковский, по обычаю, углубляется слишком глубоко и, может быть, трактует этот сюжет слишком трагически и слишком распространительно. Но уж таково свойство его таланта, который постоянно то хочет достигнуть до Бога, то спуститься в преисподнюю, к сатане. Я беру этот вопрос в его простой, житейской форме, всякому доступной и близкой. Обыск сам по себе есть только полицейский акт, существующий во всех государствах в тех или других неприятных формах. Несомненно, он очень неприятен и очень оскорбителен для лиц невинных и несправедливо заподозренных. Но если политические обстоятельства требуют обыска даже у «белой голубицы» и у трезвенного поклонника Вакха, то сделайте ваше одолжение, обыскивайте. Но шапка должна быть налицо, если в ней не «зашит донос на гетмана злодея царю Петру от Кочубея». Поэтому, г. Мережковский, возвратившийся домой в дамской шляпке, имеет право спросить: «Куда девалась моя шапка, ваше сиятельство»?
Если б у правительства спрашивали так же смело, куда девалась хоть часть того, что пропало и пропадало, пропадало миллионами и миллиардами, то было бы очень хорошо, очень независимо и очень практично.
Вся опасность для г. Мережковского в этом публичном запросе заключалась в том, что шапка его может сделаться знаменитее, чем та голова, которую она покрывала, и во всяком случае прибавит нечто к его знаменитости. Но он рискнул и этим и превосходно сделал. Это первый случай в истории нашей культуры, где шапка играет такую большую роль, и отныне она вещь музейная. Тем необходимее ее отыскать. Говорят, был такой коллекционер, который отыскивал топор Петра Великого, тот самый топор, которым победитель Карла XII прорубил окно в Европу. Топор этот «умственный», а шапка г. Мережковского — вещь реальная и отыскать ее можно. Может быть, и она что-нибудь скажет об Европе, если описать ее похождения с искусством художника.
3 (16) января, №10706
DCXVI
Известный анархист Бакунин говорит: «Мы должны образовать не армию революции, а нечто вроде революционного главного штаба. Для этого должны быть преданные, деятельные и талантливые люди, которые прежде всего должны без всякого честолюбия и тщеславия любить народ и обладать способностью согласовать революционные мысли с народными инстинктами. Для этого не требуется особенно большое количество людей. Для интернациональной организации всей Европы достаточна сотня крепко объединенных и добросовестных революционеров. Двести-триста революционеров достаточны для организации самой большой страны».
Спустя несколько лет после 1 марта 1881 г. я говорил с одним из выдающихся русских революционеров, принимавшим весьма деятельное участие в тогдашнем движении. Я спросил у него, велик ли был состав их революционной «дружины» и каким образом они могли думать, что их движению не будет положен конец, и что, напротив, они рассчитывали произвести революцию после убиения императора Александра II.
— Как же нам было не думать, когда нас, главарей, было всего тридцать человек, т. е. каждый из этих тридцати человек знал каждого из тридцати. Второстепенных агентов было тоже сравнительно немного. И вот мы поставили на ноги жандармерию, полицию явную и тайную, поставили на ноги всю администрацию, и вся эта огромная машина не могла с нами справиться. Как же нам было не думать, что мы непобедимая сила, когда правительство решительно не в состоянии было с нами справиться, а общество молчаливо и пассивно, правда, но было за нас. Так тянулось несколько лет. Мы знали каждый шаг правительства, чиновничество по халатности или по сочувствию все нам или нашим знакомым выдавало, а правители ничего не знали и ничего не умели предупредить при своей неподвижности и неуверенности в своих людях.
У нас воображают, что революционеров бесчисленное количество. На самом деле это неправда. Много недовольства порядком вещей, много пассивного «неделания», если не сочувствия, — это так. Но всегда немного таких людей, которые способны жертвовать собою и которые отличаются талантом, находчивостью и упорством для достижения известных целей. Членов «революционного главного штаба», выражаясь словами Бакунина, всегда мало. Деятельных, способных людей вести борьбу так же мало в революции, как и в правительстве, и если б правительство не обладало большими материальными средствами в своем войске, то можно было бы сказать, что борьба идет между равными силами.
Какая разница между Францией и Россией в их первых революциях! Там после Ришелье, Кольберов, Боссюэ, Паскалей явился ряд энциклопедистов, beauxesprits, «философов», как их называли: Монтескье, Вольтеры, Дидро, Даламберы, Кондильяки, — и наследниками их явились Кондорсе, Мирабо, Дантон, Робеспьер и др. Где у нас эта преемственность практических, ученых и идейных деятелей, где наши люди теперь? Их нет, да и предшественники где? Мы слышим и видим только людей среднего таланта, лишенных всякой оригинальности. И конституционные, и социал-демократические, и социал-революционные идеи — все это заимствовано из заграницы до мельчайших подробностей. Самая революция блещет не русскими, а еврейскими именами. Да и в правительстве… впрочем, это до другого раза…
Я не помню такого министра внутренних дел, который, вступая в должность, не повторил бы фразу о «законности» очень внушительно, забывая, что законы стары и заржавели, что общество переросло их и воспользуется первым же поводом, чтобы их не слушаться. А революционеры давно провозгласили, что законы — чепуха. «Закон не имеет больше никакой культурной задачи. Его единственная задача состоит только в защите эксплуатации. Вместо прогрессивного развития он создает неподвижность, он стремится к тому, чтоб увековечить обычаи, полезные для господствующего меньшинства… Мы знаем прекрасно, что все правительства без исключения имеют своей целью удержать посредством насилия привилегии имущих классов, аристократии, духовенства и буржуазии. Достаточно только разобрать все эти законы, видеть их ежедневное действие, чтобы убедиться в том, что ни один из них не стоит того, чтоб его сохраняли». Это слова князя Кропоткина. Таким образом, революция стремится разрушить законное государство во что бы то ни стало и наместо его создать новое с помощью диктатуры пролетариата. Знаменитый историк Моммзен в своей «Римской истории» говорит: «Если правительство не может управлять, оно перестает быть законным, и кто имеет силу его свергнуть, имеет также на это и право». Поэтому выходит, что, если б революционеры свергли правительство, то они могли бы упираться и на свое право свергнуть правительство: если оно не умеет управлять, то его никому не надо и революция получает право распоряжаться страной. Вот эту дилемму необходимо иметь в виду правительству и всеми разумными мерами стремиться к утверждению своего авторитета. Не будет авторитета — будет революция беспощадная, которой и конца трудно предвидеть.
Управлять надо умом, гением, а не буквою законов. Буква законов — это пуховая подушка для рутинных правителей, для кишащей посредственности и бездарности. На ней удобно лежать и приказывать, покуривая, посвистывая, играя в винт.
Власть приобретается чем-то сверхзаконным, каким-то трудно объяснимым даром владеть душою населения. Оттого так мало мудрых правителей. Это все равно, как два актера, буквально повторяющие те же самые слова Гамлета, но один из них действует на вас, берет вашу душу, овладевает вашим настроением, вашим умом, а к другому вы остаетесь совершенно равнодушны и иногда даже враждебны: так он бездарен! Вам кажется, что ему бы пасти коров на поле, а не повторять прекрасные слова принца Гамлета. Так и слова закона. Для одного правителя даже плохие законы одухотворены и широки в своем смысле, потому что его голова способна далеко видеть, чувствовать и понимать. Для другого правителя даже хорошие законы плоски и узки, потому что сам он — пустой мешок.
Искусство управления — несомненно очень трудная наука и в особенности в революционное время, которое отменяет законы и действует страстью. Страсть есть повышенное состояние человеческого и общественного организма, совершенно выходящее из нормального порядка вещей. Подъем сил с одной стороны может быть побежден только еще большим подъемом сил с другой. Подъем общественной силы невозможен без выдающихся управителей, блистающих быстрым умом, энергией, настойчивостью, свежею впечатлительностью. И для революции необходимы такие правители и для правительства. К счастью для правительства, у революции тоже нет ничего выдающегося, но у ней «общество» живее и связь революционного настроения крепче. Поражение восставших в Москве — удар революции. Это — ее Лаоян, тянувшийся столько же дней, как и куропаткинский. Она опустила голову, но сочувствия у нее еще много, а у правительства мало тех людей, которые необходимы. Ну, можно ли такую жемчужину, как Кавказ, оставлять такому человеку, как граф Воронцов-Дашков, и такому его помощнику, как г. Крым-Гирей. Да они вдвоем и департаментом не сумели бы управить, если б он взбунтовался. Оба «добрейшие» и у обоих двойные фамилии, как у графа Лорис-Меликова и князя Святополка-Мирского. Двойные фамилии у нас фатальны, как двойные партии: социал-демократы, социал-революционеры. У Гоголя городничий двойной — Сквозник-Дмухановский. Если б Англия посылала таких наместников в свои колонии, то они давно бы отложились. А правительство у нас все терпит, все «авось» да «небось». А граф Витте, вероятно, говорит: «Это не мое дело — там наместник». Он часто так говорит, и совершенно напрасно. У него достаточно должно быть угрызений и от того запоздания похода власти, которое столько бед наделало России. А еще он сказал, что «я знаю, как спасти Россию». Мне не верится тому, что он это сказал, потому что он должен знать, что дело совсем не в том, чтобы «спасать», а в том, чтобы «управлять». Когда человек думает, что он «спасает», т. е. облечен какой-то особенной миссией, то он рассчитывает только на себя и считает себя каким-то Мессией, который до всего должен дотронуться своей собственной животворящей рукой. Это очень большое заблуждение. Необходима система управления, необходимы люди. Надо очистить администрацию от бездарностей, от старческого бессилия, надо создать новую атмосферу живых людей и ею гипнотизировать население, чтобы оно верило власти и шло охотно к ней на помощь, как идут столь многие к революции, бросаясь к ней в объятия то с отчаянием, то с радостью.
Государь благодарит саратовского губернатора г. Столыпина за «примерную распорядительность, выразившуюся в посылке по личной инициативе отряда войск для подавления беспорядков в пределах Новоузенского уезда». Государь благодарит губернатора за то, что тот исполнил свой долг и проявил личную инициативу. Значит, это если не исключение из общего правила, то редкий случай. Но разве возможно умиротворение отечества, если управление провинциями находится в таких руках, что государь находит необходимым выразить свою благодарность хорошему губернатору, способному на «личную инициативу». Что же это за губернаторы, которые не способны на личную инициативу? А о растерянности их мы столько раз читали. Без живых и способных людей невозможно управлять. Революция может еще обходиться без них, потому что весь этот беспорядок, эти мятежи, эта бездарность и бессилие власти идут на ее пользу. Все отрицательное ей на руку, и она им питается. Чем у правительства будет больше положительного, тем революция будет слабее, если не объявится у нее какой-нибудь гений. Нельзя управляться людьми, бессильно брюзжащими то на революцию, то на новую атмосферу жизни, наполненную парами и электричеством, тогда как нужно не брюзжанье, а страстная борьба со всею полнотою физических и умственных сил. Правительство обязано не щадить плохих правителей и посылать их домой, на печку. Пусть греются дровами, а не телом России, не ее горячей кровью. Они, эти плохие правители, не стоят капли этой священной крови, и если они сами этого не понимают, то их надо просто убрать на печку.
11(24) января, №10714
DCXVII
Опять очень пространная исповедь графа Витте. Любезное Телеграфное агентство передало ее целиком. В этой исповеди нет ни слова о спасении России и о том, что первый наш министр знает, как ее спасти. Я имею основание утверждать, что граф Витте никому не говорил этой фразы: «Я знаю, как спасти Россию». Я имею также основание думать, что никто не знает, как ее спасти. Она или спасется сама, или побежит по наклонной плоскости к разложению.
Что ж нам поведал граф Витте?
Во-первых, он думает, что не было такого человека, на которого так бы нападали, как на него. Это уже сказано было им отчасти и прежде. Но несомненно было много государственных людей в Европе, на которых нападали больше, чем на Сергея Юльевича.
Перечислять их нечего, но можно назвать одного — Бисмарка, человека почти гениального, устроителя Германской империи. Если собрать все карикатуры на него и всю брань, то получатся томы. В России на государственных людей начали нападать очень недавно, благодаря свободе печати. До этого они были в значительной степени гарантированы, по крайней мере, в течение всего времени, когда они находились у власти. Но и здесь можно сказать о графе Д. А. Толстом, на которого нападали косвенно и прямо даже при цензуре, а спустя несколько лет после его смерти предали ярым проклятиям, и это продолжается и доныне. При жизни Плеве никто не смел поднять против него голос. Зато после смерти его предавали и доселе еще предают проклятиям больше, чем графа Д. А. Толстого. Убийцу его называют героем и печатают ему акафисты. Может быть, это еще хуже, чем нападать на человека при жизни. Когда нападают при жизни, может быть, и критика, и ненависть изнемогут от усилий и смерть примирит с ним. Поэтому нападки при жизни не так тяжелы и на них можно отвечать с легким сердцем и с легким юмором, как это делает в своей беседе с г. Диллоном С. Ю-ч. «Я положительно имею право думать, что в моем лице вы видите перед собою выдающегося человека», — сказал он, распространившись о нападках. Так как они, по его словам, не производят на него ни малейшего впечатления, чему нельзя не порадоваться, то распространяться о них вовсе не следовало. В политике это qualité négligeable. Но когда С. Ю-ч говорит, что его руководящий принцип заключается в том, чтоб «поступать во всем согласно своему образу действий», — то это уже политика. Образ мыслей есть главное, а за образом следует действие. На этот счет мы не можем сказать, чтоб особенно хорошо были осведомлены, так как управление страною происходит при закрытых дверях. Это тайный процесс, куда ни публика, ни печать не допускаются, и смею уверить почтенного графа, что в этом одна из причин всех нападок на него. Я предпочел бы писать о нем после сражения в Государственной думе, после борьбы его и его партии с враждебными им партиями, чем после беседы с английским журналистом. Эта беседа очень мало дает положительного или во всяком случае менее, чем отрицательного. Она в одно ухо влетает, а в другое вылетает. Кстати, не есть ли фраза графа Витте: «у государственного деятеля есть два уха (для принятия похвал и порицаний), из которых одно он должен держать открытым, а другое закрытым», — не есть ли эта фраза плохой перевод изречения: «в одно ухо влетает, а из другого вылетает». Как будто это одно и то же. Уши государственного, да и всякого деятеля, литературного, журнального, ученого, так устроены самим Господом Богом, что приятное и восхвалительное удерживается ими с большим напряжением, чем порицательное. Если на сто порицаний есть пять похвал, то эти пять превозмогают и побеждают девяносто пять порицаний. Англичанин Диллон чрезвычайно усерден в похвалах графу Витте. Он хвалил его из Портсмута и хвалит теперь. И это хорошо, ибо давно сказано, что нет пророка в своем отечестве. Г. Диллон — это трубный глас, возвещающий о пришествии избранника. Я был бы очень рад, если б это совершилось по Евангелию от апостола Диллона, ибо просто становится противно и даже отвратительно жить. Все совершающееся до того безобразно, нелепо, сумбурно, до того лишено идеи и благородства во всем государственном организме, во всех слоях управления и населения, что испытываешь прямо отчаяние. Те люди, о пришествии которых граф Витте говорит, где-то на постоялом дворе, в такой глуши, до которой не доходят ни почта, ни телеграф, ни жалобы, ни стоны. Иногда думаешь, что они глухонемые или их держат в какой-нибудь пещере новые капитаны Копейкины, с отчаяния и обиды собравшие шайки разбойников и сделавшиеся их атаманами. Легенда о капитане Копейкине как будто воскресает в образе революционеров и разрастается в большое и грозное явление.
«Ни на йоту больше, ни на йоту меньше». Это изречение гр. Витте должно остаться историческим, как «l’Etat-c’est moi» или «nous dansons sur le volcan». Ни на йоту более, ни на йоту менее, чем сколько положено манифестом 17 октября. Не говоря о том, что по аптекарским рецептам государственное строительство не строится и отвешивание есть вещь сомнительная, обращу внимание на то, что вот я, например, грешный человек, не желающий революции, я не знаю определительно того порядка вещей, который дает этот манифест. И весь этот сумбур, оголтелое состояние русского общества объясняется именно тем, что оно не знает, что ему дается, и склоняется в пользу революции, в которой видит как бы тот огненный столп, который светил евреям в нощи и защищал их от фараоновых полчищ, которые как бы хотели поглотить убегающего Моисея и его народ. Я, например, не знаю, какая будет конституция. Будет ли это парламентаризм с министрами от большинства или другая форма ее с министрами, которые не зависят от большинства Государственной думы, как, например, это в Пруссии и в республике Соединенных Штатов. Я знаю из манифеста, что ни один закон не может пройти без утверждения Государственной думы. Но не знаю, может ли пройти какой-нибудь закон без утверждения государя императора. Я не знаю также, что будет делать Государственная дума, когда она соберется, т. е. на каких устоях она будет сидеть. Дадут ли ей сейчас же дело и притом какое? В печати и даже сегодня раздаются голоса, что она сейчас же обратится в судилище и привлечет перед свои очи всех тех, кого пожелает. Эти запугивания и бестактны и безрассудны и дальше они идут, чем шло дело во время французской революции, когда революционные трибуналы были созданы только при Конвенте, а мы еще не дошли и до национального собрания. Очевидно, у нас много летучих политиков. Я всегда был того мнения, что синица в руках лучше журавля в небе. Необходимо нечто ясное и определенное как дважды два, или как четырежды пять — двадцать, выражаясь словами С. Ю-ча. Ничего не может быть хуже, как дважды два — стеариновая свечка, а она, кажется, горит.
Обо всем этом, очень важном, граф Витте ничего не сказал, хотя говорил много и литературно, а сказать это необходимо и как можно скорее. Самое важное и единственное в его речи — это указание на возможное поправление наших финансов, или, как он выразился, на «присущую русским финансам эластичность». Эластичность — слово не совсем привлекательное, но по Фомке и шапка. Что делать? Выше своей спины не прыгнешь.
15(28) января, №10718
DCXVIII
И революцию создали евреи — так, по крайней мере, сами они утверждают и, мне кажется, не без основания, — и правительство идет за помощью к евреям. Русских людей точно совсем нет, точно у них нет ни образования, ни практических знаний, ни понимания нужд своего народа. На это отвечают: сколько поколений уже русские люди совсем не учатся, а только «добывают свободу». Евреи как-то находят и время для того, чтобы учиться, и время для того, чтобы понукать ленивых русских людей «добывать свободу». Им поэтому честь и место. Это не я говорю, а я еще в начале прошлого года по поводу забастовок университетской молодежи говорил, что недалек тот день, когда русские будут чистить сапоги евреям просто потому, что евреи учатся, а русские находят, что это совсем не нужно. Кажется, это время уже настало.
Но к делу, которое заключается именно в том, что евреи предпочитаются и правительством. Говорят, что проект булыгинской Государственной думы составлял г. Гурлянд, еврей, и еврей выступил с самым важным проектом закона — об обязательном отчуждении помещичьей земли в пользу крестьян. Это — г. Кауфман.
В министерстве землеустройства и земледелия он служит, кажется, чиновником особых поручений. Он — еврей не крещеный. Это, может быть, и лучше. Значит, настоящий еврей со всеми достоинствами и недостатками этого племени. Он уже фигурировал на московском съезде вместе с другим евреем, г. Герценштейном, именно по земельному вопросу. Г. Герценштейн у Полякова познакомился с земельным вопросом, продавая и закладывая помещичьи земли. Его соотечественники из «Революционной России», издававшейся за границей еврейским Бундом, разбирали его весьма строго, ибо они стояли за то, чтоб земли просто отнять, не выдавая помещикам ничего, тогда как г. Герценштейн этого не допускал. Г. Кауфман написал книгу о переселении, которую хвалит А. С. Ермолов, бывший министр земледелия. Земцы, т. е. дворянство, очевидно совершенно бессильны сделать что-нибудь сами. Так это выходит, и их даже не спрашивают. А если не спрашивают, значит признано, что их и спрашивать нечего. Теперь не времена декабристов и сороковых годов с их реформами, когда только русские люди работали и только русские и обруселые немецкие фамилии произносились и в области общественной деятельности, и в области литературы и публицистики. Теперь русские люди оттесняются евреями. Русский человек не так подвижен и, главное, лишен той настойчивости и навязчивости, какими обладает еврей и какие дают ему крылья подняться на верхи. Г. Кауфману приписывают проект наделения крестьян землею, представленный в Совет министров г. Кутлером. И приписывается совершенно справедливо.
Г. Кауфман представлял проект на московском съезде и г. же Кауфман излагал тот же проект и отстаивал его в собраниях у кадетов, где заседали и ученые, гг. Милюков и Струве, и землевладельцы, гг. Петрункевич, Родичев, князья Петр и Павел Долгорукие, потомки Рюрика, дай Бог ему царство небесное. Г. Кауфман — в трех местах, и в земстве, и в партии конституционалистов-демократов, и в Совете министров. На заседаниях партии он заявлял, между прочим, что кадеты по многим вопросам будут голосовать вместе с социал-демократами. Я о самом проекте г. Кауфмана говорить не намереваюсь, потому что у нас было о нем сказано человеком, более меня знакомым с этим предметом. Меня заинтересовал этот труд г. Кауфмана, весьма небольшой по объему, именно тою стороною, что он исполнен евреем, а не русским. Я ровно ничего не имею против г. Кауфмана и готов признать за ним все таланты, все усердие, все знания. Но было бы странно, если б синагога пригласила православного священника и поручила бы ему составить проект устройства еврейской общины. Если бы кому-нибудь, русскому или еврею, в голову пришла эта мысль, то раввины были бы сто раз правы, закричав против русского священника. Пусть он знает по-еврейски — есть такие священники, — пусть он изучал еврейский быт и с симпатией относится к бедной части еврейского населения, всё равно — против него восстали бы не только раввины, но и все евреи, все до единого и никто не имел бы разумного основания их осуждать за это. Есть такие национальные, коренные вопросы, по которым должны работать только русские. Землевладение, именно такой вопрос, который бессмысленно поручать еврею. Но наша бюрократическая машина тем и прелестна: не работает целые полвека в пользу крестьян, не только не учит их и не просвещает, но даже тормозит просвещение, и общее и прикладное, но когда приспичит, сейчас же, недолго думая, составляет проектец и начинает создавать жизнь по своему образу и подобию. Взял за бока чиновника, приказал ему, он взял кусок бумаги, вдунул в него дыхание своей собственной жизни и дело кончено. Государственный совет прочитает, одобрит или не одобрит — все равно, ибо министр имел возможность, помимо Государственного совета, сделать проект законом. А закон можно вводить пушками, не говоря уже о разорении, трусе и потоке, которые могут придти сами собой.
Если бы понадобилась кантата для открытия даже такого русского учреждения, как Государственная дума, то пусть сочинит ее и еврейский композитор. Это будет обидно русскому самолюбию, но еврей может быть хорошим композитором. Художество — всемирное дело. Оно оценивается успехом, критикою и обществом, оно есть творчество свободное и ни для кого не обязательное, но законодательство — совсем другое дело при наших обычаях и государственной практике. Поэтому чтоб еврей мог сочинять законы о землевладении — это бессмыслица, бессмыслица уж потому, что у евреев нет своей земли целые тысячи лет, и самая форма землевладения есть форма утонченная, совсем не в нравах еврейства, которое всегда предпочитало собственность движимую. С нею еврей и передвигается, как гражданин вселенной, менее всего заинтересованный в чьей бы то ни было земле. Несмотря на эту отчужденность от земли, от землевладения, несмотря на то, что русских чиновников гораздо больше, еврея выносят на самый верх русского законодательства и говорят ему:
— Твори!
И он творит. Он польщен, что он, еврей, может считать себя если не Моисеем в Русской земле, то Иосифом. Подобно Иосифу, он предскажет семь голодных годов и семь тучных и научит, как обогатить Россию и спасти. Очевидно, только еврей и спасет Россию, как еврей же спас Египет и фараона. Если не Совет министров, то г. Кутлер в этом убежден, иначе он не стал бы искать еврея.
Это — прямо презрение к русскому человеку, к землевладельцу и земледельцу.
19 января (1 февраля), №10722
DCXIX
Проболев несколько дней, я не мог своевременно прочесть письма г. Кауфмана в «Слове» и ответить на него. Он говорит, что не он один составлял проект об обязательном отчуждении помещичьих земель. «Я был лишь одним из нескольких (?) лиц, которые были привлечены к участию в предварительном обсуждении и редакции проекта, причем наши работы шли по заранее данному нам, выработанному во всех деталях, плану». Кроме того, он сообщает, что на московском съезде он говорил не об обязательном отчуждении, а о переселенческом вопросе. Но мне хорошо известно, что сей последний вопрос тесно связан с первым.
Очевидно, сам г. Кауфман сознает свое неловкое положение, как еврея, в таком важном вопросе, как земельный, иначе зачем ему было вносить такую ничтожную поправку? Я имею право считать ее ничтожной, потому что хорошо знаком с тем сотрудничеством, которое он имел. Сотрудничество это ограничивалось сообщением некоторых материалов. Что касается сотрудничества самого министра землеустройства, г. Кутлера, то о нем, конечно, нечего и распространяться. Г. Кутлер служил вице-директором при директоре окладных сборов Слободчикове, и потом после него директором. Эти окладные сборы, как известно, немилосердно выбивались из мужиков и ради выбития которых министры финансов не щадили всевозможных поощрений. Начиная с Вышнеградского, давали 5000 р. награды тем губернаторам, которые представляли весь сбор с губернии без недоимки, и 3000 р. тем, которые представляли его две трети, и ни копейки тем, которые собирали только половину. Примите в соображение бывшее тогда ничтожное по должности, требующей приемов и представительства, губернаторское жалованье и эти 5000 р., равняющиеся чуть не всему жалованью (кажется, в то время губернаторы получали 6000 или 7000 рублей), и измерьте по естественной жажде этой награды то рвение, которое пылало у губернаторов и по их предписаниям у исправников, земских начальников и прочих агентов окладных сборов. Мужик трещал по всем швам, как плохо сшитый мешок, наполняемый булыжником поощрительных мер для процветания финансов. Директор и вице-директор окладных сборов, конечно, были заинтересованы в успешности этой операции. Слободчиков сказал однажды провинциальному управляющему казенной палаты:
— Вы потрясите хорошенько мужика — у него деньги посыпятся из-за голенищ.
— Оно так, ваше превосходительство, — ответил управляющий, — только голенищев-то у наших мужиков нет: они ходят в лаптях.
Г. Кутлер, конечно, знал мужика по этим эпизодам, но с сельским хозяйством он совершенно незнаком и не скрывает этого. По поручению министра финансов С. Ю. Витте, он составлял известные записки об ограничении земских бюджетов и об отобрании у земства продовольственной части. В качестве министра он, конечно, не станет писать уже ни «записок», ни «проектов», а потому я и говорю, что его участие в проекте г. Кауфмана самое незначительное, вроде редакторской корректуры. Г. Кауфман проходит ту же школу, что и г. Кутлер, т. е. пока только получает заказы на «проекты» и «записки». Есть всегда указательный перст, который приказывает написать записку или проект. Конечно, был он и в данном случае, на что указывает и сам г. Кауфман, говоря о «заранее данном плане». Я кое-что об этом знаю, но нахожу излишним говорить о «секрете полишинеля». При той беготне за манифестами, которые намечались, составлялись, откладывались, снова возникали и снова откладывались, естественно, что был план отобрания земель. Но проект все-таки писал г. Кауфман, и это всего лучше доказывается тем, что он защищал его на съезде конституционно-демократической партии. Не мог же он защищать не свой проект, а коллективный, составленный чиновниками. Сколько мне известно, конституционно-демократическая партия, или кадеты, состоит в оппозиции правительству и работает по собственной программе, отличающейся значительно от правительственной программы графа Витте, и на съезде кадетов проект так и назывался проектом г. Кауфмана.
Написан он как статистическая работа, причем все разнообразные бытовые, почвенные, торговые и другие условия, например, близость к рынкам, железных дорогам, оставлены в стороне. А этих условий при неравенстве наделов, при разнообразии почв, климата и проч., великое множество. Вообще проект г. Кауфмана так непрочно построен, что вовсе не диво, что все члены комиссии от разных министерств, которые его разбирали, высказались против. Г. Кутлер остался в единственном числе, если не считать его чиновников и в особенности г. Кауфмана. Но возможно, что г. Кутлер поставит вопрос: я или проект? И вдруг окажется, что, кроме г. Кутлера, никого нет, что некому спасать Россию. Хорошо еще, что он только спасатель, а не спаситель. А спасатель — оперетка.
Вы по наивности можете спросить: неужели собственные министры графа Витте и он сам так-таки и решили, что спасение только в Израиле? Неужели русское образованное общество, дворянство, земство и само русское чиновничество такая непроглядная пустыня, что самый важный вопрос приходится поручить еврею? Не при фараонах же в самом деле и Пентефриях мы живем, чтоб искать Иосифа для объяснения тех снов, которые снятся управителям России, как отражение ее тяжкого состояния? Накануне собрания Государственной думы судьба землевладения отдается еврею и его покровителю, г. Кутлеру. Да что это за гении? Где их права на такое предпочтение, где те труды, которые давали бы им такое страшно исключительное право? Два чиновника, отличенные начальством, и ничего больше. Г. Кауфман отличен еще бывшим министром земледелия А. С. Ермоловым, неизвестно, впрочем, почему. Г. Кауфман ездил в Сибирь, что-то там видел, а еще больше не видал, собирал сведения «из вторых рук», по собственному его сознанию, но ставил выводы наотмашь, как только может самоуверенный чиновник. Деревни он совсем не знает. Ныне и А. С. Ермолов идет против этого проекта, стало быть признает, что его любимец взялся не за свое дело, но зато г. Кутлер стоит за проект, как бы за собственное свое произведение. Какое однако расстояние между этим социалистическим проектом и записками г. Кутлера о необходимости прижать земскую деятельность! Наши министры не ходят, а шагают, как гиганты… на гигантских шагах.
Случай этот превосходно показывает, как у нас делаются реформы. Первый встречный чиновник является решителем судеб и «моему ндраву не препятствуй». Это одинаково и у купцов и у министров. Купцы бьют зеркала и платят за разбитое. Министры бьют Россию и ничего не платят, а, напротив, получают за разбитое ими. Сегодня вы думаете, что вашей собственности ничто не угрожает. Завтра у вас вдруг ничего не остается. Под вас подкапываются, тайно работая в канцеляриях, и только биржа все знает и всем пользуется, только игроки на этом денежном и бумажном рынке, где министрами и царями евреи, увеличивают свои капиталы. Ни экономические, ни политические забастовки (крестьяне, кстати, называют их очень удачно запустовками, пустовать) нимало не касаются биржи. Ее никто не трогал. Революция ее ласкала. Она не посылала своих агентов разгонять сию священную коллегию, но посылала их разгонять даже Сенат. Никаких секретов для биржи нет. Даже намерения правительства ей известны: она присутствует, как необходимая акушерка, при рождении всех правительственных мыслей и мероприятий. Земельная собственность, давно уж находящаяся не в авантаже, должна отдуваться за всех, и у правительства не хватило такта и искренности, чтобы поставить земельный вопрос прямо и открыто перед всей Россией, разработать его соединенными силами, такими путями, чтобы ничто не было тайной, чтобы всякая подробность была известна, чтобы весь русский мир знал, сознавал и чувствовал всю важность задачи. Почему этого не сделано? Почему нужна какая-то подпольная работа, приготовление к сюрпризу, к разорению землевладельцев, к экспроприации, нужен какой-то революционный удар, тайно приготовленный при участии еврея и, может быть, евреев, ибо никому, как им, достанутся остальные, не вошедшие в раздел, помещичьи земли по дешевой цене? Какому Пентефрию нужны эти тайные подходы и для чего?
Землевладельцы не должны допускать, чтобы кто-нибудь из министров мог распоряжаться их собственностью, как своим носовым платком, если только у этих господ есть чувство благородной независимости и стойкости за свои права. Если этого нет, то и разговаривать нечего.
25 января (7 февраля), №10728
DCXX
Я давно не смеялся так искренно, как на днях, читая отчет о приеме графом Витте екатеринодарских мещан, во главе с г. Подчищаевым. Отчет оказался «не соответственным действительности», как дня два спустя после его напечатания в газете заявило о том официозное СПб. агентство. Я даже думаю, что самая фамилия Подчищаева выдуманная, ибо она напоминает действующих лиц в старинных комедиях. Мещане явились из Екатеринодара, главного города Кубанской области, для того, чтобы заявить свое недоверие правительству графа Витте относительно земельного вопроса, объявив, что этот вопрос должен быть решен Государственной думой. Граф Витте с ними более или менее согласился. Вопрос, таким образом, по-видимому, был исчерпан. Но г. Подчищаев, предоставив Государственной думе решить этот вопрос, счел нужным сказать и о том, каким образом он должен быть решен. Надо отобрать монастырские, казенные и частновладельческие земли и передать их народу даром, потому что народ «покупать их не хочет». «Государство» может заплатить за них или не заплатить — это не их, екатеринодарцев, дело. Нет денег на покупку у казны — пусть найдет. «Иначе беспорядки не прекратятся». Г. Подчищаев повторил эту фразу несколько раз, стараясь внушить первому министру всю ее остроту и безнадежность. Напрасно граф Витте рассказал своим любезным гостям анекдот о Ротшильде. Пришел к нему анархист и говорит: раздели свои капиталы поровну всем. — Извольте, г. анархист. Я давно об этом думал и так как я думаю при помощи вычислений, то я нашел, что разделив мои капиталы между всеми, каждому придется по два франка. Получите свои два франка, г. анархист. Анархист подумал: врет, старый жид, наверно. У него гораздо больше, и если его хорошенько встряхнуть, то, пожалуй, придется на брата и по двести франков. Но так как на два франка все-таки можно выпить, а делить свои капиталы Ротшильд никогда не станет, то возьму и два франка. Он взял два франка и их пропил на красном вине.
Так ли рассказал граф Витте этот анекдот или иначе, не знаю. Но мне кажется, что дело происходило именно так и анекдот остается плохим анекдотом, как для Ротшильда, так и для анархиста. Затем граф Витте якобы сказал, что английский король «зависит от жидовских банкиров», а революционеры хотят, чтобы Россией «правили поляки, армяне и жиды». Чтобы поверить тому, что граф Витте мог сказать о зависимости английского короля от жидовских банкиров, надо быть, по крайней мере, идиотом. Бывший министр финансов, столь часто пользовавшийся услугами «жидовских банкиров», без которых едва ли возможны какие-нибудь государственные займы, не мог даже подумать о том, что ему приписано. Одно это обстоятельство — лишает отчет всякой достоверности. Но все-таки он комичен. Комичен потому, что мещане говорили с твердостью первых министров, а первый министр говорил с мягкостью отца, дети которого решительно заявили ему, что учиться они соизволят только в автономных гимназиях, причем директора и инспектора они должны выбирать, и ставить отметки должны гимназисты учителям, а не наоборот. Отцу это очень ново и странно, но ничего не поделаешь. Когда один из почтенных екатеринодарских делегатов объявил, что землю можно отобрать от казаков, первый министр, не выходя из своей отеческой роли, сказал:
— А казак возьмет да и зарежет вас.
Это гораздо правдивее анекдота о Ротшильде. Казак действительно зарежет всякого, кто вздумает отобрать у него землю. И если г. Кутлер с своим чиновником евреем вздумал отбирать землю у помещиков, то единственно потому, что находится в уверенности, что помещики не казаки. Они — люди просвещенные и, вероятно, сами себя зарежут для общей пользы и благоденствия. Удивительное наше время в этом отношении. Режут так много, в особенности поблизости Екатеринодара, на Кавказе, что кажется, кто сам себя не зарежет, того зарежут, а кто прав и кто виноват — рассудит Бог, ибо русские «скорые» суды охотно откладывают дела до второго пришествия, а правители почивают на лаврах своего нравственного и физического бессилия, размышляя не о том, где истина, а о том, кто сильнее.
Это между прочим, ибо тема эта широкая, а я еще не досказал своей сказки. Мне кажется, «отчет» не достоверен и потому, что на угрозы г. Подчищаева, что аграрные беспорядки не прекратятся, если не последуют совету гг. екатеринодарцев, граф Витте отвечал бы ему приблизительно так:
— А я вас уверяю, что они прекратятся. Я, представитель правительства, вам это говорю, и вы должны помнить, что правительство существует и знает лучше вас положение дел и свои средства для умиротворения страны. Что касается вашего желания, чтоб официально объявлено было о том, что крестьяне будут наделены землей, то вы сами себе противоречите: если этот вопрос должна решить Дума, то у правительства даже и права нет предрешать каким бы то ни было образом этот вопрос до Думы. Поэтому, никакого официального объявления не будет, а беспорядки все-таки прекратятся.
Он мог бы прибавить, пожалуй: «с Божьей помощью», если не хотел брать на себя большой ответственности.
Само собой разумеется, он сказал бы несравненно лучше меня, сильнее и внушительнее. Но я только намекаю на главную мысль, вспоминая один классический пример. Когда, после бородинской битвы, Вольцоген, посланный Барклаем, стал докладывать Кутузову, что «войска в полном расстройстве», Кутузов закричал на него в страшном гневе:
— Неправда, неправда. Я, главнокомандующий, лучше знаю, чем Барклай. Неприятель отбит на левом и поражен на правом фланге. Завтра мы атакуем неприятеля.
Конечно, Бородинское сражение, выигрыш которого мы приписываем себе, а французы себе, не то, что екатеринодарские мещане с их угрожениями. Но если принять в соображение все то, что происходило и происходит теперь на русской земле, где грабежи, пожары и разорение людей, которые виновны только в том, что владеют наследственно землею, или в том, что купили ее, веря в законы Российской империи, купили на свои сбережения, не будучи дворянами и не участвуя ни сами, ни через своих предков в покойном крепостном праве, — если все это принять во внимание, то, пожалуй, это еще почище Бородинского сражения. Там был Наполеон, которого народ называл Антихристом и находил в его имени «звериное число» 666, а теперь чуть ли не сам Антихрист объявился, и «звериная» расправа с усадьбами далеко превысила число 666.
Слова Кутузова — вдохновенные слова. Барклай был благородный и правдивый человек, но его правда в этом случае была сухою прозою, протоколом. А момент был чрезвычайно важный. Надо было поднять дух армии, внушить ей веру в свои силы и победу. И русская душа Кутузова встрепенулась, как «пробудившийся орел», и вещее слово его радостной молнией пронеслось по армии.
Когда отечество в тяжелом положении, ответственные лица в правительстве должны находить в своей душе непобедимую бодрость, чтобы она внушалась другим и влияла на них. Слово много значит, потому что оно разносится по всей России.
30 января (12 февраля), №10733
DCXXI
Граф А. Уваров удивляется тому, что некоторые чиновники Крестьянского земельного банка или, по крайней мере, его саратовского отделения «открыто расстраивают сделки, усердно убеждают крестьян не торопиться вовсе покупать землю до созыва Государственной думы, которая-де заставит теперешних владельцев отдать землю крестьянам или даром, или по очень низкой оценке» и далее: «Банковские чиновники подробно объясняют крестьянам, что если помещики посмеют продать теперь свои участки другим лицам, то новые владельцы землей пользоваться не будут, ибо и эти участки непременно Думою будут отобраны и отданы крестьянам».
В сущности, тут удивляться нечему. У правительства, очевидно, своя политика, и притом политика очень древняя. Первообраз ее дал еще Иосиф Иаковлевич, невинный любовник Пентефриевой жены и знаменитый снотолкователь фараона. Воспользоваться обстоятельствами и, скупив выгодно известное имущество, использовать его потом для государственных целей. У правительства денег нет или их очень мало, а потому естественно оно поступает, как купец. Оно пользуется паникою, наведенную на землевладельцев аграрными беспорядками, и предупреждает их еще, чтобы они торопились, ибо потом будет еще хуже. Его чиновники действуют в том же направлении в провинции. Помещики заваливают банки предложением своих земель, а правительство даже не торопится их приобретать. Погодите, мол, милостивые государи, я еще подожду и еще уроню цену. Уже и теперь земля, стоившая год назад 150 руб., продается чуть не за половину этой цены и покупателей нет. Когда рынок полон предложением какого-нибудь товара, цена на него падает. А землевладельцы не имеют, по-видимому, никакой политики. Они отнеслись к аграрному вопросу с необыкновенным легкомыслием и заявляли себя таким радикализмом на московском съезде, что кричали: «Мы — революционеры!» Радикальничая, они почти не выходили из программы общих мест и аграрным вопросом занимались меньше, чем вопросом об автономии Польши. Их увлекала высокая политика «освобождения», а что у них было под носом, того они не замечали. Французское национальное собрание, вырабатывая свое Déclaration des droits de l’homme, во 2-м параграфе постановило эти права так: la liberté, la propriété, la sûreté et la résistance à l’opression. В последнем, XVII параграфе, сказано: «La propriété étant un droit inviolable et sacré, nul ne peut en être privé, si ce n’est lorsque la nécessité publique, légalement constatée l’exige évidemment, et sous la condition d’une juste et préalable indemnité». Наши представители землевладельческого сословия и не думали поставить в своих правах «священное и ненарушимое» право собственности. Их за это облили ушатом грязи революционеры, а они сами себя объявляли революционерами. Когда заходила речь об аграрном вопросе, то многие заявляли, что готовы отдать свою землю, но, разумеется, при этом думали о хорошей цене и не предвидели еще ни беспорядков, ни довольно пассивного отношения к ним правительства, ни той паники, в заглавие которой можно поставить: «вся земельная Россия продается». В манифесте 17 октября тоже ни слова нет о гарантиях собственности. Об этом никто не подумал. Говорят, что об этом упоминается в наших законах, что по этим законам «право это священно», но и, по законам французской монархии оно считалось «священным», однако представители страны не забыли это подтвердить, приступая к новому, конституционному порядку вещей. У нас этого не нужно, видите ли, у нас законы святы. Такая деликатность! Крепкие задние умом, землевладельцы теперь не знают, что делать. Они присылают в Петербург депутации, которые ходят по министрам, как калики перехожие, поют убогого Лазаря, а старший, богатый брат, Бюрократ, обеспеченный 20-м числом, казенною квартирою, отоплением и освещением, едва на них смотрит, едва удостаивает их разговора и чуть не говорит им «братцы». Кто ж виноват? Когда вырабатывалась Декларация прав человека в 1789 г., поднят был вопрос об обязанностях (déclaration des devoirs), но отложен. И Конвент снова поднял этот вопрос и включил в конституцию III года и 9 параграфов обязанностей каждого гражданина. VIII параграф этих обязанностей опять говорит о собственности: «C’est sur le maintien des propriétés que reposent la culture des terres, toutes les productions, tout moyen de travail et tout l'ordre social». Эти обязанности относились и к правительству и все они основывались на правиле: не делай другому того, чего ты не хочешь, чтобы тебе делали. У нас все еще патриархально и все сидит по-старому. Кто смел, тот два съел, а кто не смел, тот ничего не съел. Говорят, что дворянство должно было бы взять аграрный вопрос в свои руки, что оно опоздало, что оно пропустило важный момент. В конце концов, ему чуть не навязали господа, обеспеченные 20 числом, еврейскую работу об отобрании земель. Уж очень она казалась соблазнительной и простой. Народ будет благословлять правительство, а правительство будет благословлять народ, и оба будут лить друг на друга слезы радости и удовольствия и купаться в этой блаженной воде. Дело казалось столь же простым и прекрасным, как пресловутая «зубатовщина», которая вся основана была на том, чтобы дать фабрикантам в зубы. Извините за выражение. Рабочих больше, чем фабрикантов, а потому зевать нечего. Довольно им мирволили. Пора и честь знать.
И всё это грубо, приказательно, не сговариваясь со сторонами, не совещаясь с ними, не стремясь выработать законный порядок, точно видя в этом унижение своего авторитета. Та же зубатовщина и в этом проекте отобрания земель по канцелярскому проекту. Разница только в том, что там дело шло о фабриках и заводах, а здесь о земле, но способ выработки проекта и средства для его проведения и отношение к собственности — та же грубость, та же приказательность, то же невнимание к человеческому достоинству культурного сословия. Чего спрашивать и советоваться, когда наши отцы и деды и проч., и проч., и проч. Хочу — люблю, хочу — бью. Но если можно отбирать землю, то можно отбирать фабрики и заводы, дома и капиталы. Стоит только сделать первый шаг, а шаг этот несомненно социал-демократической чеканки.
Я могу указать на очень интересное сочинение князя Кропоткина, известного анархиста и талантливого писателя, «La conquete du pain». Там хорошо разъяснены «права» народа на чужие имущества, движимые и недвижимые, и разъяснено, как легко и удобно народу и вообще неимущим овладеть домами и разместиться в них со всеми удобствами, поделив между собою все, прогнав правительство. Сочинение, написанное на французском языке и, таким образом, обращавшееся к иностранной публике, ссылается на русского мужика, как образцового делителя имущества. Именно князь Кропоткин рассказывает своему читателю, как наши общинники делят землю на полоски и живут между собою мирно. Так можно поделить между собою и дома и в домах избрать себе квартиры. Но убежденного анархиста князя Кропоткина можно понимать. Последовательно и смело развивает он свои идеи «землеустройства» и вообще «благоустройства», заимствуя примеры из прошлой истории и практики современной жизни. Так, он ссылается на отели, которые устроены для состоятельных людей. 6 них и люди малосостоятельные пользуются наравне с богатыми и хорошим обедом, и читальней, и концертами, и танцевальными залами. Овладев домами, народ, при благосклонном участии гг. анархистов, социал-демократов и т. п., может устроиться так же прекрасно, как устраиваются богатые люди в отелях. Что невозможно одному человеку, то возможно общине. Какая экономия получится, например, на кухарках, поварах, дровах и проч. от одного того, что будет существовать одна кухня на десять домов. Вообще очень назидательная картина получается от насильственной экспроприации и конфискации земель, фабрик, заводов, домов и всякого другого имущества. А правительство все равно нужно. Без чиновника нельзя обойтись, и он и в социал-демократии еще необходимее, чем теперь.
Если «зубатовщина» в рабочем вопросе привела к явлениям революционным, то зубатовщина в земельном вопросе приведет к тому же, то есть к усилению революции и к прочному насаждению у нас социал-демократии. Пусть правительство графа Витте в этом не сомневается.
2(15) февраля, №10736
DCXXII
Я совершенно не согласен со статьей М. О. Меньшикова «Дополнительный надел», но помещаю ее, ибо вопрос этот первостепенной важности. Пишу наскоро и потому за то, что недоговорил или переговорил, прошу извинить меня.
Я не верю, что вместе с жаворонками начнутся опять аграрные беспорядки. Судя по письмам, которые я имею, этих беспорядков, в том, по крайней мере, виде, в каком их пророчат, не будет. Это всё запугивания, основанные на том, что случилось. Крестьянин — вовсе не разбойник, который решился грабить во что бы то ни стало и несмотря ни на что. В душе он — добрый и разумный человек, но надо уметь им управлять.
Весна — время работы. В этом году к тому же выборы в Государственную думу, которая среди народа очень популярна. Он на нее решительно рассчитывает. Граф Витте слышал от екатеринодарских мещан, что народ желает решения этого вопроса от Думы, а не от правительства. Г. Меньшиков, напротив, грозит государственным людям этим вопросом с первыми жаворонками и убеждает их решать его хотя и не совсем, но сейчас, бюрократическим порядком. Потом парламент переделает и доделает. С этим вопросом нельзя шутить именно так. Сначала немножко, а потом побольше, точно дело идет о какой-нибудь маленькой Бельгии. Наши государственные люди совсем не сельские хозяева, а граф Витте едва ли отличит колос ржи от колоса овса. С крестьянской Россией он совершенно незнаком и, кроме дачи, около Сочи, никакой земли не имеет. Г. Кутлер, министр землеустройства, сам говорил одной депутации, что он «только еще знакомится» с сельской Россией и только по бумагам, и этому поверит даже Фома неверный, если узнает, что чистокровный еврей, тоже не сельский хозяин, разрезывает Россию, как лист бумаги. Министр финансов тоже едва ли с нею знаком. Можно судить об этом по его удивительному циркуляру, подписанному его товарищем г. Путиловым. Мы сегодня перепечатываем его из «Киевлянина». Это документ огромной важности по тому канцелярскому взгляду на землевладение, которое в нем обнаруживается. Это как бы прокламация социал-демократического комитета, написанная только вяло и по-канцелярски. Я не вижу большой разницы между этим циркуляром и теми прокламациями, которые приглашали жителей брать деньги из сберегательных касс. То же запугивание и то же обесценение ценностей.
Может быть, наши землевладельцы ничего другого и не заслуживают, но мне думается, что государственный человек никогда не должен забывать, что он такое. Он не должен сходить с вершин серьезного отношения к важным вопросам и обязан трактовать их, как важные, всесторонне, имея в виду будущее. Презрительное отношение к целому культурному классу, который без помощи евреев провел все великие реформы Александра II, дело нехорошее и крайне опасное. Мне думается, что г. Меньшиков очень ошибается, говоря, что старые помещики, «родные мужику», вымерли, а теперь все какие-то «истинно русские люди», делающие карьеру в канцеляриях. Если это так, то как же можно этим «истинно русским людям», заседающим в канцеляриях, этим государственным людям, совсем незнакомым с сельской Россией, поручать такое дело? А ведь выходит именно так. Откуда наши министры, как не из этих «истинно русских людей», которые делают карьеру? Это не помещики, «все же благодушные, все же родные помещики», а именно «истинно русские люди», вроде г. Кутлера, г. Кауфмана и др. Почему эти господа лучше депутатов Государственной думы! Потому что ждать невозможно, потому что жаворонок приближается из теплых стран в Россию? Но что же это за правительство, которое ничего не видело, ничего не знало, ничего не предупредило и которое начинает работать неумелыми руками под угрозой бунта. Ведь во главе его стоит граф Витте, который десять лет вел финансовую политику России и поощрял пятитысячными прибавками к жалованью губернаторов, чтобы они собирали с мужичка не только все до копеечки, но до последней коровы. Ведь это не новичок, не иньорант, это умница и делец. Как же он-то ничего не видел, а если видел, то почему молчал?
Разбойник приставляет нож к горлу и грозит: «жизнь или кошелек», и правительство спешит опоражнивать чужие кошельки, сохраняя свои собственные. Не хорошо как будто…
Я думаю, что землевладельческий класс совсем не таков, как рисует его г. Меньшиков. Оставим в стороне наследственные дворянские поместья. Между землевладельцами есть много крестьян, много людей всевозможных профессий, любящих сельское хозяйство и деревню, которые купили землю на свои сбережения. Я уже об этом говорил. Почему их надо разорять? «Самое крохотное вознаграждение все же лучше, чем минус дохода», — говорит г. Меньшиков. Ну, это как кому. А если я этого не желаю, если я считаю это возмутительным произволом? Если я скажу государственным людям, работающим под ножом «Прокопа Ляпунова», под «анафемой народной»:
Если вы не умеете управлять, уходите. Не может быть, что Россия так глупа и ничтожна, что не может обойтись без вас и ваших скороспелых проектов. Положим, вы великие люди. Но ведь даже Петр Великий умер, а не то что Петр Длинный, Петр Большой, как говорит поэт в своей эпиграмме. И Россия не погибла. Я не понимаю угроз, что будто весною придется завоевывать всю Россию, как не понимаю вечной жизни на земле какого-нибудь смертного. Все помрем, а Россия жить будет. Я понимаю ночь на 4 августа французского дворянства, когда оно в страстном и благородном порыве отказалось от всех привилегий. Но насилие ужасно.
Г. X. на свои сто тысяч накупил биржевых бумаг и спокойно режет купоны, играет на бирже, находит у банкиров онкольные счета, играет, наживает на понижении русских бумаг и алчно смотрит в глаза банкиру и ждет от него совета, как благостыни. Он ничего не делает. Он рантьер или биржевик. Он может выиграть в одну биржу двадцать-тридцать тысяч рублей, тогда как г. У., купивший на свои сто т. руб. земли, о таком доходе никогда не мечтал. Он едва сводит концы с концами, но любит землю. Он построил в деревне школу, он нанимает учителя, построил больницу, богадельню, развел фруктовый сад, устроил мельницу, он дает работу крестьянам, помогает как может и вдруг ему говорят:
— Уходи, сделай милость. Иначе тебя все равно прогонят, а я, правительство, тебя защищать не могу.
— Да что же ты можешь делать, если ты не можешь защитить мою собственность. За что же вы получаете жалованье, за что я плачу подати! Почему же ты защищаешь г. X., который купил процентные бумаги? Почему ты ему покровительствуешь? Почему мне «крохотное вознаграждение», а ему полное раздолье? Ведь ни одному министру и в голову не придет вырвать у меня из рук сторублевую акцию, а сто десятин можно? Потому ли, что и государственные люди и министры имеют процентные бумаги и приглашают к себе для советов банкиров? Потому ли, что они, зная все тайны, успели заранее сбыть свои земли, или выгодно заложить их при своем влиянии в Земельный банк, или продать их, пока я ничего не знал и не подозревал, что на нас идет экспроприация и мне дадут «крошечное вознаграждение» из милости? Почему такая разница? Почему меня заставляют продать землю под «ножом Прокопия Ляпунова», как выражается Ляпунов в драме Кукольника, заставляя отравителя-доктора пить яд, — а держателю процентных бумаг кланяются и предлагают купить выгодную бумагу еще?
Согласитесь, что это очень несправедливо. Г. У. не совершил никакого преступления, как и г. X., но г. У. все-таки внес в землю некоторую культуру, построил школу, больницу для крестьян, не гнался за наживой, а ему дают всенародно пинка и хладнокровно вместе с семьей лишают имущества.
Г. Меньшиков негодует на домовладельцев и помещиков. Одни теснят квартиронанимателей, другие крестьян. Прекрасно. 6 таком случае мы прямо идем в социал-демократию. Кстати, у графа Витте есть дом. У меня два. Пожалуйте сюда. Пожалуйте и деньги. Давайте делить. Анекдот о Ротшильде, которым граф Витте хотел убедить г. Подчищаева, совсем детский анекдот. Давайте все делить: землю, дома, фабрики, заводы, деньги. Я с большим удовольствием пойду на это, знаю, что пойдет и М. О. Меньшиков, но, думаю, только не по приказу графа Витте, а по общему согласию Русской Земли. Граф Витте давно занимается экспроприацией. Он сделал конверсию, девальвацию, винную монополию, или винополию, как говорит народ. Он тоже пойдет на этот дележ и пойдет искренно и не по такому якобы «высокому» соображению: царь и народ, и прочь «средостение» образованного землевладельческого класса… Останется «средостение» вечной бюрократии, которая непременно будет стоять между царем и народом, несмотря на социал-демократическую Думу.
Давайте делить наши состояния. Социал-демократия, так социал-демократия. Чего церемониться? Вместо Христа еврейство поставило Карла Маркса, и ему поклоняются русские люди вообще, особенно радикальных воззрений, и министры в особенности, ибо они ведут нас к «умиротворению». Давайте национализацию земли, вообще социализацию, и я ровно ничего не скажу. Я не скажу даже, что предпочитал бы христианский социализм, в котором грешны такие люди, как Фихте, Оуэн, Карлейль, Рескин, социал-демократии еврея Маркса, который давит своим материальным расчетом христианскую душу и высший разум Христа. Зачем коварствовать, зачем искать окольные дороги и разорять одних землевладельцев, оставляя капиталы, дома, фабрики и заводы, как «священную собственность». «Правительственный Вестник» мог бы постыдиться указывать на основные законы «священной собственности», когда она подрывается в корне министерскими циркулярами и канцелярскими проектами, сработанными тайно от всей России. Пойдем прямо туда, куда влечет нас судьба, и — аминь и Богу слава.
3 (16) февраля, №10737
DCXXIII
За все тридцатилетнее существование издаваемого мною «Нового Времени» я не написал ни одной строки о Финляндии. Мне казалось, что Финляндия — это какая-то скромная рыжая девица, очень застенчивая, которая живет на граните, около озера и желает только, чтобы ее никто не трогал. И я ее не трогал и совсем ею не интересовался, ни ее историей, ни бытом, ни литературой. Раз в жизни я доехал до Выборга, больше тридцати лет назад, но и то провожая одну даму, и сейчас же вернулся, не видав Выборга, ибо дело было ночью. Я думал притом, что Финляндия в России» что есть Финляндский полк и есть гвардейские офицеры-финляндцы, которых я знал в моей юности и фамилии которых кончались на «штремы» и «геры». Да еще читал я, тоже в юности, в переводе Я. К. Грота «Фритиофа». Но и «Фритиоф» не возбуждал во мне ни мысли, ни фантазии. Мне он представлялся каким-то не то каменным, не то ледяным. А Финн в «Руслане и Людмиле» с его пастушкою, которая сделалась ведьмою, казался мне просто идиотом не только в поэме Пушкина, но даже в опере Глинки. Если б не было Наины, да еще любовницы царевича Алексея, сына Петра Великого, чухонки Евфросиньи, я мог бы подумать, что в Финляндии совсем нет женщин. По крайней мере, замечательных женщин в Финляндии кажется совсем нет, тогда как они были во всякой стране, в Польше, Чехии, Грузии — называю только страны, не пользующиеся теперь независимостью. Это нехорошо, если у страны не было замечательных женщин. Женщины — это сердце страны, одно из прав на общечеловечество. И такою далекою казалась мне Финляндия, такою холодною и неприютною, что я предпочитал сделать две тысячи верст на юг, чем сто верст на север. Уроженец Воронежской губернии, я совсем не стремился к северу: меня всегда тянуло на юг, к Черному морю и далее к Царьграду.
Вы скажете: «Однако, признания! Есть чем хвастаться». Да я и не хвастаюсь, а каюсь, и притом каюсь бесполезно, ибо теперь я вовсе не способен ни изучать Финляндию, ни даже интересоваться ею. Я не мог отыскать в своем сердце чувства негодования, когда финны стали бойкотировать русских с такою же настойчивостью, с какой пушкинский Финн любил свою Наину. Мне очень было жаль Н. И. Бобрикова, которого я несколько знал и уважал за его русский характер. Но затем все эти Мехелины мне казались прямо пигмеями, и я не могу сказать, почему. Какое-то безотчетное чувство владело и владеет мною, и я не могу от него отделаться. Я понимаю, что это нехорошо, но я понимаю, что и курить вредно, а я не могу бросить. Когда финляндцы одурачили князя Оболенского, я пожалел только одураченного, да и то как-то юмористически. Мне жаль было живых цветов и цветов красноречия, которые финляндские дамы и мужчины подносили этому русскому князю. Потом, откуда-то, какой-то внутренний голос мне говорил: а может, и хорошо, что его одурачили. В истории бывают такие роковые случаи, что одного или нескольких человек одурачат, а миллиону людей становится лучше. Но и на этом я не останавливался с должным вниманием, ибо, повторяю, вся Финляндия со всеми ее отношениями к России казалась мне чем-то не серьезным, не важным, чем-то посторонним, каким-то маленьким и темным чуланом в огромном русском доме.
Конечно, я жестоко заблуждался. Конечно, конечно. Финляндский вопрос важен. Что и говорить. Я и думал это, ибо помещал постоянно статьи о Финляндии, хотя большею частию оставался равнодушен к ним. Даже статья г. Меньшикова, обратившая на себя общее внимание, прошла мимо моего внимания.
И когда «Русское Государство» прочло нотацию «Новому Времени» по поводу этой и других статей, я только подумал: если кто-нибудь станет издавать газету «Русский Император», то какая из этих газет будет авторитетнее? И я остаюсь при мнении, что русское государство и русский император останутся сами по себе, совершенно независимые и неоднородные с газетами, прикрывающимися такими высокими именами.
Я не могу себе вообразить, что финляндцы когда-нибудь будут управлять Россией. Я легко воображаю себе в этой роли поляков и евреев, но финляндцев никогда, и если они гонят теперь от себя не только русских чиновников, но даже коробейников и не гонят только Н. Н. Герарда, то я вижу в этом несомненный признак их неспособности управлять чем-нибудь кроме Финляндии. Мне даже кажется, что и Финляндией они не управляют, а ею управляют, кажется, шведы, люди очевидно более талантливые и сильные, чем сами уроженцы этой гранитной и озерной страны.
Н. Н. Герарда я знал, когда он был моложе лет на 30 или около того. Он был совершенною противоположностью брату своему, покойному Владимиру Николаевичу известному адвокату. Как В. Н. был жив, подвижен, весел, говорлив, так Н. Н. был тих, скромен, задумчив и молчалив. Ни ростом, ни лицом они даже не напоминали друг друга. Высокий, с тонкими губами, тщательно выбритый и тщательно одетый, весь корректный, так сказать, Н. Н. походил в веселой и шумной кампании, в которой я его встречал, на пастора, который сочинял в уме проповедь и раздумывал о том впечатлении, которое она произведет на прихожан, если они не поскучают придти его послушать.
Когда я услышал об его назначении в Финляндию, я сказал:
— Вот настоящий генерал-губернатор Финляндии. И фамилия как будто шведская, и пасторский вид, и корректность благовоспитанного пастора, и молчаливость мудрости, — все говорило в нем, что лучшего пастора финского стада нельзя выдумать.
И я не ошибся. Из предыдущего читатели видели, что я не солидарен со статьями «Нового Времени» о Финляндии, а потому не солидарен и с нападками на Н. Н. Герарда. Но нечего говорить, что я глубоко уважаю искренние чувства своих сотрудников и думаю, что борьба русского патриотизма и финского — дело необходимое и полезное. Я только не чувствую в себе способности говорить о Финляндии.
Я совершенно и бесповоротно убежден в том, что Н. Н. никогда не позволит себе взять в руки хворостину и гнать ею из Финляндии русских коробейников. Если же на это решится какой-нибудь губернатор-чухна, то Н. Н. подумает: «мне жаль коробейников. Но я скажу финляндцам речь». И он скажет речь, и чухонский губернатор, ни слова не понимая по-французски, на котором речь будет сказана — французский язык, как известно, официальный язык нашей бюрократии, — прослезится и умилосердится.
Что делать, господа. Полно приказывать. Теперь надо просить и утешаться тем, что эта форма «временная», как все теперь «временное», самые законы носят название «временных правил». Но эта форма просьбы должна перейти в вежливость и в политическую благовоспитанность, которая утвердит свою волю правом, и русская политика получит ту твердость, которой ей никогда не хватало. Я в этом не сомневаюсь, а потому «гляжу вперед я без боязни» и «не жаль мне прошлого ничуть».
Н. Н. Герард никогда не забудет, что в Финляндии потому только ему место, что он имеет честь принадлежать к русской нации и представлять собою лицо русского императора. Поэтому брать в руки хворостину и гнать из Финляндии русских, подобно тому, как мужик «предлинной хворостиной гнал гусей в город продавать», ему ни с какой стороны не пристало. Конечно, мужик имел право сказать гусям, которые хвастались, что они Рим спасли, именно то, что он им сказал. Но русские люди — не гуси, а Н. Н. Герард — не мужик, который при помощи гусаков и гусынь вывел и вскормил целую стаю гусей. Он вскормил только себя самого и на русских хлебах. Поэтому Н. Н. Герард не имеет права продавать русских коробейников ни за свое жалованье, ни за свой пост, ни за что другое.
8(21) февраля, №10742
DCXXIV
В конце октября на берлинской станции Фридрихштрассе я встретился с В. И. Тимирязевым. «Политическая» забастовка кончилась, и революционное правительство Петербурга повелело открыть движение. Я ехал в Петербург, а г. Тимирязев кого-то провожал и сам на другой день должен был выехать в Петербург. Мы обменялись искренними надеждами на графа Витте, который все устроит и все успокоит. В начале ноября я снова виделся с Василием Ивановичем, который был в это время уже министром. Я немножко негодовал на непонятную для меня бездеятельность графа Витте, а В. И. Тимирязев старался выяснить мне трудное положение первого министра и защищал его. Министерского поста он не искал, принял его, потому что ему граф Витте предложил его, и совсем не был им обольщен. С тех пор я его не видал. Как он министерствовал в торговле и промышленности, какой политики держался он в кабинете, я об этом знал только по слухам. Выход его в отставку был для меня, как и для всех, неожиданностью, и я очень об этом пожалел.
В. И. Тимирязев был единственным конституционным министром в кабинете графа Витте. Он больше десяти лет пробыл в Берлине, хорошо знал министров, вождей парламентских партий, не исключая и рабочей партии, присутствовал на заседаниях рейхстага, знал парламентскую практику и политическую борьбу партий и средства партийной борьбы. Он жил в Берлине представителем серьезных русских интересов, имеющих связь с финансами, торговлей и промышленностью. Одним словом, это был министр хорошо вооруженный. Тянуло ли его влево, я не знаю, но думаю, что нет.
Помещая заметку о выходе его в отставку, я был вполне убежден в полной ее правдивости. Убежден в этом и теперь, после объявления «Русского Государства», где между прочим сказано, что будто граф Витте не писал ему письма. «Русское Государство» просто врет, и я думаю, что оно врет «по усердию», врет так же смело за графа Витте, как будет врать в свое время и против него. Я безусловно верю тому, что граф Витте не давал попу Талону тридцать тысяч рублей, но если бы сам В. И. Тимирязев сказал мне, что он не получал письма от графа Витте, я бы и ему не поверил, ибо оно совершенно соответствует характеру графа С. Юльевича и его отношениям к «собственным» министрам.
Поэтому, я думаю, что граф Витте прекрасно бы сделал, если бы воспретил употреблять фразу «несоответственно действительности». Стоит появиться какому-либо сообщению о словах и действиях министра-президента, как сейчас же «несоответственно действительности». А как было в действительности, — остается неизвестным. Когда под указами пишется «быть по сему», то мы знаем содержание указа; а в данном случае «быть по сему» министра-президента пишется и печатается на белой бумаге. «Быть по сему», а неизвестно, по чему «по сему». Такие опровержения по меньшей мере бесполезны, как для опровергающего, так и для публики. Но они могут быть и вредными.
Граф Витте человек искренний. Это одно из его достоинств. Он искренен, когда говорит, когда, говоря, слушает себя и одобряет, и увлекается. Он совсем не из тех государственных людей, которые обдумывают каждое свое слово. Да и возможно ли это? Во всяком случае, это невозможно при той сутолоке, в которой он живет, при тех условиях, среди которых он говорит и действует. Это один из тех людей, которые все делают сами или стремятся делать сами. Им все кажется, что даже конверта с письмом другие не распечатают, как следует, а это следует сделать самому. Вследствие этого мысль у них бегает от одного предмета к другому и недостаточно сосредоточивается. Ей прямо некогда. От нее требуют ответов постоянно, и она принуждена сплошь и рядом давать полуответы или сверхответы. Сверхответы это все равно, что сверхчеловек. Ubermensch, Uberantwort. Нечто сверхъестественное и несоответственное. Слово не воробей; вылетит — его не поймаешь. А у министра слово — очень часто приказание или направление его политики. А когда прочтешь это слово, пригвожденное к бумаге типографской машиной, и найдешь, что оно не соответствует или обстоятельствам, или своему положению, как лица высокопоставленного, из уст которого должны выходить только слова премудрые, достойные быть напечатанными крупным шрифтом и золотом, когда прочтешь, что сказанное вовсе не премудро, даже как будто и совершенно лишнее, то сейчас же является «несоответственно действительности». Оно, если хотите, и правда: действительности это не соответствует, ибо действительность требовала бы совсем других слов. Таким образом, эти опровержения, которые являлись сначала в «СПбургском Агентстве», а теперь являются в «Русском Государстве», только курьезны, ибо, ничего не опровергая, подтверждают только то, что граф Витте сказал что-то такое, чего говорить не следовало, или сделал что-то такое, чего делать не следовало. Но это нисколько не противоречит его искренности: будучи искренним в пять часов вечера, он остается искренним и на другой день, в 11 часов утра. Но впечатления другие, и утренняя искренность иногда совсем отрицает искренность вечернюю. И мне кажется, что это очень естественно, и вот почему.
Наполеон говорил, что у него в голове всякие дела расположены по ящикам, как в шкафу, и он переходит от одного ящика к другому, закрывая тот, который не нужен, и открывая другой, который нужен. Захочет спать, закрывает все ящики и сейчас же засыпает.
«Quand je veux interrompre une affaire je ferme son tiroir et j’ouvre celui d' une autre… Veux je dormir, je ferme tous les tiroirs et me voila au sommeil».
Такою счастливою головою обладают только натуры исключительные, гениальные, с мозгом развитым с какой-то поразительной гармонией и глубиной.
Будучи умным и даровитым человеком, граф Витте совсем не гений. Ящики его мозгового плана путаются так, что у него является непреодолимое желание объявить действия и слова, из них выходящие, «несоответственными действительности». Что может быть проще этого? Потом, примите в соображение, что граф Витте и не мог быть гениальным и никто на его месте не мог бы быть гениальным. Гения выносят волны событий, как вынесли они Цезаря, Лютера, Петра Великого, Наполеона. Разве можно сравнить русскую волну событий с тою, которая вынесла Наполеона, т. е. русскую революцию с Великой французской революцией. Это могут думать только гимназисты и барышни, печатающие протесты в пользу или против учителей, да разве еще союз союзов, которому открыли все двери и сказали: «царствуй!» Русская революция имеет один колоссальный недостаток, который губит ее. Она не патриотична. В ней никакого патриотического подъема, никакого одушевления. Она вся строится на общем недовольстве и на идее перестроить весь мир. Да, не иначе, как весь мир. Еще сорок лет назад она мечтала об этом и снова теперь о том же мечтает. Ее застрельщики и передовые деятельные дружины недаром кричат: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Социал-демократические и социал-революционные газеты гордо объявляли, что русская революция ведет за собою всемирную. Эта всеобщность, изобличающая обильное присутствие бездушного еврейства в нашей революции, и губит ее больше всего. Она — не русская, а социал-демократическая, до того непонятная массе, что один солдат в Харбине отвечал полковнику на вопрос, кто он, — так:
— Социал-демократ Его Императорского Величества.
Русская революция — вся какая-то заморенная, замученная, точно вытянутая из русского организма насильно, как какая-нибудь нитка. Убийства, грабежи, пожары еще не делают революции. Народ хочет земли, материального обеспечения в своей жалкой доле, и он только средство для проведения идей, ему непонятных и чуждых. Сами революционеры стали бы его расстреливать, если бы судьба вручила им власть, и приставили бы к нему жандармов, без которых никакая социал-демократия не продержится и дня. Огромная часть образованного общества жаждет только осуществления свобод 17 октября. У русской революции не только не было дня, но даже десяти минут таких, как праздник федерации Великой французской революции. У русской революции — забастовка, остановка жизни — могущественное средство. У французской — необычайный подъем деятельности. Русскому патриотическому чувству нанесен жестокий удар позорной войной и позорным миром. Патриотизм приник и обозлился. Во Франции патриотизм рос вместе с идеями и победами. Принципы 89 года расцвечивались победами, французскою славою и неустанною, смелою работой. Волна народная росла и росла, вся наэлектризованная, поднимая над собой таких людей, как Мирабо, Робеспьер, Дантон, целую группу жирондистов и даровитых людей на всех поприщах. Гений Франции блистал на удивленье и страх миру, и если Наполеон задушил, как говорится, «гидру революции», то он весь обязан был ей, он был ее сыном, она вознесла его на своей великой и блестящей волне и он поставил к ногам Франции всю Европу. Гениальная, высокая волна родила гениального вождя с его «чудесным жребием». Брызги этой волны создали «Марсельезу», песню, которая доселе способна одушевлять не только французское, но всякое сердце. А у нас все эти потуги на красный цвет, все это виршеплетство с его тиранией, цепями, борцами, трупами и т. п. «жестокими» словами не стоит не только четверостишия Пушкина или огненной строфы Лермонтова «На смерть Пушкина», но даже «Парадного подъезда» Некрасова. Такая тощая, приземистая волна не может вынести гения, и его нет. Есть граф Витте, нисколько не виноватый в том, что он не гений, и претензии и требования к нему, как к гениальному человеку, может быть только мешают ему развить и те способности, которые у него несомненно есть.
Я желал бы, чтобы эти строки сделали бы хоть одно доброе дело — убрали бы со страниц органов графа Витте фразу, которая начинает смешить — «несоответственно действительности». Смех — дело опасное и он может вынести другую фразу, что сам граф Витте «не соответствует действительности», тогда как он ее вполне законный и талантливый сын.
10(23) февраля, №10744
DCXXV
27 апреля приходится в неделю Расслабленного. Назначая этот день для созыва Думы, конечно, не думали о святцах и об Евангелии. В такое боевое время до этого ли? Очевидно, сама судьба сделала так, и России, может быть, трудно приискать иного определения, как «расслабленная». О расслабленном повествуют три евангелиста, Матфей, Марк и Лука.
Когда привели к Христу расслабленного, Он, прежде чем сказать ему: «встань, возьми одр твой и иди», сказал по Марку: «Чадо, прощаются тебе грехи твои», по Луке: «прощаются тебе грехи твои». Но у Матфея это обращение Христа передано ярче и подробнее. Христос сказал:
— Дерзай, чадо! Прощаются тебе грехи твои.
И России расслабленной необходимо помнить это:
— Дерзай, чадо!
То есть необходимо напрячь все свои силы, какие есть, необходимо воодушевиться и все свои помыслы направить к тому, чтобы дерзать во что бы то ни стало, дерзать для того, чтобы русская душа заговорила во всех русских, объединила их и направила к единой цели — встать крепко на ноги, одухотвориться свободой и любовью к родине и совершить подвиг обновления России, как следует мужественным и свободным людям. Грехи прощаются только тогда, когда сам человек дерзает, когда сам он верит, а не тогда, когда он представляет чуду вдохнуть в него дыхание жизни. Иначе расслабленный останется расслабленным, как скоро минутный порыв погаснет.
Россия призывается к новой вере, к вере в свои собственные, природные силы, а не к вере в указку, в опеку, в поддержку. Все старое, отжившее должно стать преданием, гробом, в котором оно должно обратиться в прах.
Когда на этих днях я читал статью в одном правительственном издании, о которой у нас было сказано на другой день после ее появления, я думал: как это нехорошо написано правительственным писателем. Чего он желает и что он хочет делать? Неужели в самом деле можно поверить тому, что общество совершенно ничтожно, что оно никуда не годно и что только правительство одно может делать и делает, когда видит, что общество расслаблено? Неужели накануне объявления о созыве Государственной думы можно бросать обществу обвинение в «узком эгоизме, мелком сервилизме, незрелости» и тому подобных качествах, чтобы окончить заключением: «с таким антигосударственным багажом трудно приниматься за грандиозные задачи государственного строительства».
Правительственный писатель не сообразил даже того, что «всякое общество стоит своего правительства и всякое правительство своего общества». Поэтому, если общество погрязло в «узком эгоизме, мелком сервилизме», если оно «не созрело», то и правительство тоже не созрело, оно тоже узко эгоистическое и мелко раболепное, в нем тоже нет никакого благородства и ему также не пристало приниматься «с таким багажом за грандиозные государственные задачи». Ведь это напрашивается само собой, без всяких усилий. Даже больше. Если общество никто не готовил к политической планомерной деятельности, если всякие его попытки к этому прекращались силою, если самая школа была направлена к тому, чтоб способствовать раболепию, угнетению духа и расслаблению мускулов и мозга, то как же можно его винить? На правительственной фабрике приготовлялся только один товар — бюрократический ситец, а все другие товары приготовлялись тайно, обращались контрабандно и, конечно, нередко сами были не чем иным, как подделкою под тот живой товар, в котором нуждалась Россия. Ведь, строго говоря, Россия не выходила из революции с самого Смутного времени. Были передышки, но революция не прекращалась. Или правительство шло революционным путем, или передавало революцию обществу и черни, и тогда начинало отстаивать свое право управлять, как оно хочет. Революционный змей всегда сохранял свою голову, хотя временами терял то свой хвост, то части своего тела. Он извивался в нашей многострадальной истории, меняя цвета, погружаясь в спячку и снова оживляясь. Где же тут было образоваться крепкому, сильному и деятельному обществу? Самые сильные, крепкие и деятельные обыкновенно уходили в бюрократию, вообще на службу и меняли свой естественный цвет, данный матерью русской природой, на казенный. Кто выскакивал или только хотел выскочить, того осаживали или бесцеремонно давали такого тумака, что он садился и принижался. Даже литература и художества воспитались и выросли контрабандою. Будь они свободнее, они, вероятно дали бы такие произведения, которые давно и мощно возвещали бы миру о великих свойствах души России. Та болезненная, ноющая, иногда стонущая нотка в этих произведениях есть жалоба на угнетение духа. Русская песня жалуется на то же или ударяется в неистовую пляску и начинает причитывать самые неистовые слова, от которых бросает в краску лица скромных людей. Не было ни одной свободной области. Даже сама бюрократия была несвободна, если в ней загоралась живая мысль. И ей приходилось лукавить, обманывать, выгораживаться всеми неправдами. И в ней нередко по способному и талантливому лбу били молотком и выбивали оттуда остатки свободной души, а бесталанные лбы делались просто барабанами.
Если говорить совершенно откровенно, то у нас в течение двухсот лет были только два действительно замечательных человека: это Петр Первый и Екатерина Вторая, которую Вольтер называл le Grand. Только об них можно сказать, что они были достаточно свободны для того, чтобы делать свое государственное дело. Других таких же свободных и таких же талантливых не было. Гениальный полководец, Суворов должен был обращаться в шута, чтобы ему прощали его свободу, его непослушание. Русский талант вообще, русская свободная душа грызли свои цепи и были прикованы к скале, как Прометей, или выбирали извилистые пути и шли по ним, теряя множество силы на эти длинные лабиринтовые обходы и выходы. История растягивалась и пожирала русские силы непроизводительно.
Как же не радоваться свободе? Как же не смотреть на эту Государственную думу, как на прямой путь, разрубивший стены многоэтажного, запутанного лабиринта?
Говорят: «еще не известно, что такое будет эта Дума». Да, еще неизвестно, но нам известно, что такое было. Чем бы ни была Дума, но это Русский Дом Свободы, куда придет настоящая, сильная, даровитая русская душа, если не теперь, не сейчас, то после, но придет непременно. Цепи с нее сняты, разбиты и брошены в море. Подите, достаньте их, попробуйте достать. Мы перешли в другую область и, если эту область не сумеем устроить, взлелеять, полюбить как душу, то мы ни к черту не годны. А тогда и жить не стоит.
Чем нас утешали? Опекой и покровительством. Покровительствовали дворянству, покровительствовали мужикам (19 февраля и Крестьянский банк), покровительствовали промышленности — и ничего из этого не вышло. Все валится, все хочет свободы, всем надоели и цепи, и ласки, и милостыни, которые раздавались так, что одни были довольны, другие завидовали и облизывались, третьи гнулись под тяжестью бремени и неволи. Вот что кончилось или должно кончиться с Государственной думой. И пусть будет вечно благословен тот день и час, когда государь подписал свой знаменитый манифест о свободе России и о своей собственной свободе от наследственных предрассудков, о свободе своей благородной души делать добро великой своей родине и любить ее, как свою душу.
Россия должна дерзать, как расслабленный дерзал, по слову Христа. Она должна собрать все свои силы, всю свою веру, чтобы встать и работать, как здоровый и свободный человек.
Пусть не все пойдет гладко, хорошо и благополучно. Маленькие дети падают, когда начинают ходить. Но эти падения к росту. Сам упал и сам встану. Прочь, нянька! Ты только мешаешь. И Россия вернет себе все, что потеряла, и окрепнет, и вырастет, и будет радоваться на своих детей, смелых, довольных, деятельных и любящих свою родину, как свою душу.
15(28) февраля, №10748
DCXXVI
Эти два стиха Пушкина в известной его недоконченной сказке хотелось бы приложить к русскому правительству. Именно то, чего не достает ему, оскорбляет русское чувство. Весьма естественно, что русское правительство олицетворяет себя с народом. Оно — плоть от плоти его и кость от костей. Очутившись на развалинах того режима, которому еще вчера «верою и правдой» служили члены этого правительства, они, конечно, хотя до известной степени, считают себя виновными в тех результатах, которые привели нас к новому монгольскому игу. Ведь со времен Батыева нашествия Россия не испытывала такого угнетения своей русской души, как после японской войны. Это угнетение в большей или меньшей степени испытывает и само правительство. Но так как управляет не народ, а правительство, то оно считает, что и народ виноват, именно русский народ, преимущественно великороссы. Он воевал, завоевывал и присоединял к Великороссии все те окраины, которые теперь входят в состав Русской империи. Преимущественно его средства шли на содержание войска, на издержки по управлению и укреплению окраин, на просвещение там и т. д. Москва долгое время служила средоточием собирания русской земли и наши центральные провинции выносили все бремя окраинской политики и после того, как Петербург стал столицей. Малороссия принимала в этом также большое участие. Вообще русское племя создало империю. И вот правительство как бы считает его ответственным за все то, что сделано, и спешит извиняться перед окраинами не только за себя, но и за народ. «Мы виноваты оба, и я, правительство, и все русские люди».
Когда-то я называл С. Ю. Витте и людей его направления юго-западниками. Прекрасно зная русский юго-запад, С. Ю. Витте не очень знаком с центром. Я это не в укор говорю, а только в виде факта. Мы все мало знаем Россию, и, может быть, меньше всего ее сердце, которое было всегда русским, всегда патриотичным и жертвовало не только избытком своих сил, своей крови, но, можно сказать без преувеличения, последними ее каплями. Нигде русское сердце так не напрягалось, как именно в русских провинциях, как бы сознавая ту роль, которая возложена судьбою на русское племя. Все тяготы оно выносило с таким терпением, которому не было границ. А между тем правительство никогда этого не понимало достаточно и постоянно обделяло именно русское племя.
Оно относилось к нему сурово, как педагог, вооруженный розгой. Таща с него все, что надо было на потребности государства, оно заботилось больше всего об окраинах. Сколько убито русских денег на Польшу, на Западный край, на Кавказ! Почти все наши университеты окраинные. Для всего центра — один Московский университет. Правительство, преследуя русификаторскую политику, старалось развить образование на окраинах на счет центральной России. Оно как будто торопилось дать просвещение окраинам, чтоб они не нуждались в русских. И вот освободительное движение выражается со стороны правительства именно в пренебрежительном отношении к центру России, вообще к русскому племени. Оно заискивает в окраинах, как виновное. Оно дает автономию Финляндии. Оно терпит изгнание русских отовсюду. Их гонят из Царства Польского, из Западного края, с Кавказа. Центр России, уступая многим окраинам в производительности почвы и в климате, не пользуется не только никакими преимуществами, но положительно отстал от окраин, истощив все свои средства. Те, кем жило государство, становятся пасынками. Правительство 17 октября с манифестом в руках от этого числа ничем не проявило особенной любви к русскому племени. Оно как бы сказало, что теперь настало такое время, что русское племя должно само напрячь все усилия для того, чтоб сохранить авторитетное свое положение, но ничего ему за это не дадут. Что касается расходов, то они еще увеличатся, и для окраин, чтобы умилостивить их, будут требоваться деньги с того же русского племени, будут требоваться без конца.
Левая партия в нашем конституционном движении поспешила высказаться за автономию Польши. Под левой я разумею московский земско-городской съезд. Эта левая высказалась за равноправность евреев и за изгнание русского языка из всех школ, где русский элемент в меньшинстве. На этом съезде не было ни одного голоса, который бы сказал, что свобода вероисповедания не дана только русским в той полноте, в которой она дана всем другим национальностям. Так называемые раскольники не получили всего того, что требует их вера и ее свободное отправление. Родная сестра православия не признана родною даже там, где русское раскольничество или старообрядчество составляет аванпост русского племени. Все это вздор для левых. Но и правые, т. е. Союз 17 октября, тоже набрали воды в рот на этот счет. Русский язык и их мало интересовал, а министерство народного просвещения играет прямо двусмысленную роль по отношению к окраинам. Я не нахожу в манифесте 17 октября ни одной строки о том, что русский язык и русских надо гнать отовсюду, где они в меньшинстве. А если манифесте этого нет, то почему их гонят, кто и кому на это дал право? Разве свобода заключается в насилиях, в изгнании, в убийствах, в насмешках, в преследовании? Кто посмеет сказать, что ему дано право гнать русских на основании манифеста 17 октября?
Если жители русской империи на ее окраинах могут сказать:
— Вы нас преследовали, вы нас стесняли, вы проводили узкую русскую политику, — так вот же вам в отместку. Убирайтесь отсюда вон! Не пойдете доброй волей — мы вас выгоним отсюда террором, бойкотом, насмешками, преследованиями.
Но русский народ может ответить так:
— Насчет политики со мной никогда правительство не советовалось и делало так, как ему Бог на душу послал. Если теперь правительство изменило свою политику, то и тут я не виноват. Оно со мной опять не советовалось. Если русского человека гонят, то виновато только одно правительство.
И это несомненно так. Ему чего-то не достает, чего-то не доставало, и это что-то можно назвать русским разумом, русской душою, как хотите назовите, но этот недостаток существенный. Сегодня в «Стране» г. Максим Ковалевский говорит, что графа Витте «ненавидят» все партии. Г. Меньшиков во вчерашнем фельетоне привел яркие данные для этого же чувства со стороны Русского собрания и Союза русского народа. Я не принадлежу к этим ненавистникам. Я хорошо знаю его ум и его дарования и осуждаю такие увлечения, которые всего больше вредят самой партии, а не министру-президенту. Но я себе это объясняю довольно удовлетворительно именно тем, что сказано мною выше. Есть что-то в душе русского человека, что его гложет, что не дает ему покоя. Японская война и унизительный мир легли тяжелым грузом на русскую душу. Они подорвали в ней доверие к руководительству правительства и к самому его представителю, т. е. к первому министру. Но это далеко не все. Уязвленная душа ищет какого-нибудь утешения, внимания, признания за собой заслуг в прошлом, в прошлых поколениях. Ей недостаточно того, что обещано в будущем. Она сознает, что она — сущность России, что ей необходимо облегчение и признание за нею всего того, что она сделала будучи даже в рабском виде. Руси, именно Руси недостаточно того, что сам «Христос в рабском виде исходил ее, благословляя». Призывая к себе «униженных и оскорбленных», Христос нигде не мог найти их столько, как на Руси. Но управляет Россией не Христос, а люди. И эти управляющие люди совсем иначе думают.
Они просто взяли и разорвали историю, не долго думая. Вот что было вчера, а вот что сегодня. Вчера — отсутствие свободы, а сегодня — полная свобода. — Это очень хорошо, и мы это приемлем с удовольствием, но и вчера управляли вы и сегодня управляете вы; это важно; вчера русский человек чувствовал себя «господином», или чем-то вроде этого, а сегодня его гонят по шее, как раба, как заразу, и правительство не почешет у себя даже затылок. Это очень важно.
Вы говорите: все равны теперь по всей России. Нет ни рабов, ни господ. Так это ясно из манифеста 17 октября. Всем дано. — Опять — покорно благодарим, хотя еще вилами писано, как будет. Мы разумеем настоящее. Вы бегаете за окраинами, а то, что мы на них потратили, — это пропало. Почему же так не бывает этого, например, в Англии? Англичанин везде англичанин, где развевается флаг его родины, везде он первый. Почему же я, русский, последний? Почему мне никто не сказал, что и я первый? Почему Польше давали конституцию, Финляндии, Болгарии, а мне не давали? Почему, наконец, меня гонят оттуда, где я жил по праву, по законам, и правительство как будто находит это естественным. Почему это естественно? Почему само русское освободительное движение презирало русский флаг, а вывешивало красный? Оно рвало русский флаг на клочья, как будто хотело этим показать, что именно русского человека, русского знамени и не признает освободительное движение. Оно — красное, интернациональное, цвета крови, и требует русской крови, точно этой крови пролито мало в целые века. Губернаторы ходили с красными флагами, генерал-губернатор являлся под их осенением. Да и это ли одно?! Есть немало «мелочей» того же рода, которые гораздо важнее и глубже дают себя чувствовать. И тем больнее чувствуются, что и господа-то мы мнимые, ибо родная власть сурово, иногда жестоко поступала с этими «господами», но они терпели и гордились тем, что они — Россия, великая держава. И когда эта же власть начинает кланяться окраинцам и не обращает никакого внимания на русских, на этих «господ», то как же этим «господам» не негодовать, не почувствовать, что к тем оскорблениям, которые нанесены русскому чувству поражениями, в которых власть несомненно виновата, прибавляется еще полное невнимание от этой самой власти. Почему они не могут не раздражаться, не искать тех, на которых они могут вылить свое раздражение, свою тоску, свою личную обиду?
Я, может быть, не ясно объясняю свою мысль. Но я думаю, что и по намекам она поймется. Есть множество русских людей, которые чувствуют себя униженными и оскорбленными, и это надо принять во внимание, над этим следует задуматься. Общественное мнение теперь составляется не одними газетами. О, далеко не газетами только. Надо, чтоб русские люди перешли в новую жизнь как граждане, не теряя чувства русского достоинства; надо, чтоб русских людей не толкали в шею через порог за то, что они русские.
20 февраля (5 марта), №10753
DCXXVII
«Пределы законности»! Какое это волшебное слово было для всякой власти, желающей быть беспредельной. Ведь только в интересах беспредельности для управляющих говорилось о пределах законности. Только для возвышения их говорится и теперь. Государственная дума собирается в сущности только для одного — положить предел властной беспредельности, или, вернее, не «положить», а «полагать», полагать постоянно и не какими-нибудь приказами, а подробным обсуждением всякого дела и вопроса, которые затрагивают русскую жизнь и стесняют ее свободу в самых законных и естественных ее стремлениях. Эта беспредельность была рабством. Она и наложила ярмо на всякую самодеятельность общества, связала все его шаги, сделала его вялым, боязливым и ничтожным в такой степени, что граф Витте не устает твердить, что оно слабо, безвольно и готово подчиниться всяким насилиям революционеров. Еще вчера его орган повторил это с хлестаковской развязностью, говоря о возможности новых забастовок, «если общество» и проч. и проч. и проч. Эти укоры обществу раздаются какою-то грубою, беспардонной иронией, каким-то обидным хохотом самодовольства. Если публицист, критик, писатель-художник говорит о недостатках общества, то они говорят об этом или с тем юмором и смехом, в котором слышатся слезы, или с тем пророческим жаром, который «жжет сердца людей» или, наконец, с бичом сатиры, пылающей гневом, не щадя ни правых, ни виновных, ибо и правые всегда грешны в том, что так много виноватых. Но когда власть не останавливает своего слугу из «Русского Государства» от высмеивания общества, то это не только безбожно и дико, но, более того, это лишено всякого понятия о самых первых правилах приличия, которые обыкновенно внушают самым маленьким детям. Учитель, кажется, математики, великих князей Александра и Константина Павловичей, француз Масон, приводит в своих «Мемуарах» несколько случаев бесстыдства важных русских барынь перед своими лакеями и возмущается этим. Барыни эти делали, нимало не смущаясь присутствием лакеев… Впрочем, кто хотел узнать, что они делали, пусть сам прочтет. Мне припоминается один случай из моих молодых лет. Надо знать, что, по условиям своего детства, проведенного в деревне государственных крестьян, и своего воспитания в строго закрытой школе времен императора Николая I я очень мало был знаком с крепостным правом, даже по слухам. Будучи учителем в уездном городе, я возмутился грубым обращением одного знакомого помещика и его супруги со своими дворовыми и резко ему это высказал, пригрозив напечатать. Угроза эта ничего не стоила, ибо в то время гласность только что начинала лепетать «папа и мама». Тем не менее этот помещик приехал ко мне и сказал: «Знаете ли вы, что я не только ссылаю своих людей в Сибирь и отдаю их в солдаты, но я имею право при самом государе императоре ударить своего человека по лицу и государь мне ни слова не скажет».
Я был решительно сражен этим последним доводом. Императора Александра II, когда он был еще великим князем цесаревичем, я много раз видел, когда он приезжал в Дворянский полк. Раз, обходя кадет в столовой, он остановился передо мной и спросил мою фамилию. Я назвал себя.
— Отчего не Суворов? — произнес он, улыбаясь.
Его ласковое обращение, его заступничество за кадет в суровое царствование его родителя и привлекало к нему все наши молодые сердца. И перед этим-то государем, которого я любил всей душою, какой-то мозгляк, маленький человечек, курносый, подслеповатый, покрытый веснушками, почти урод, может бить своего человека безнаказанно?! Да это ужас, ужас, ужас!
Эта была первая молния, прорезавшая мой мозг и осветившая мне непонятное. И теперь, после долгой жизни, которою я обязан Богу и моим родителям, в этой простой, но жестокой фразе крепостника мне чуется целое миросозерцание не только о крепостном праве над мужиками, но и вообще о некотором крепостном состоянии и всего русского человечества. Это насмешливое отношение к обществу, эти бездушные обвинения его, эта грубая ирония самодовольства и самомнения, разве это не отрыжка все той же фразы: «Я при самом государе императоре имею право ударить своего человека»? И «свой человек», т. е., всякий не принадлежащий к сонму «избранников», чувствовал над собой занесенную десницу и притаивался и лукавил или грубил и отбивался от всякого труда. Тысячу раз были правы те дворяне, во главе с А. М. Унковским, которые, отпуская на волю крепостных, в вежливой форме заявили, что и все русское общество нуждается в свободе. И правы были те государственные люди, которые дали первому призыву мировых посредников возможность действовать с целью примирения и соглашения между имущими и неимущими, и аграрного вопроса теперь бы не было, по крайней мере, в такой грубой и острой форме. Вообще, если бы наши люди первого порыва к русской свободе встретили со стороны власти разумное и искреннее отношение, история была бы не та, не запуталась бы теперь Россия так ужасно и уже давно не было бы и помину об этом цинически-высокомерном отношении к обществу. Общество необходимо призывать на помощь всему тому, что необходимо для установления свободы и порядка, для укрепления новой преобразованной жизни.
Необходимо поднимать его упавший дух, его веру в себя, в Россию, веру в лучшее будущее. Пусть перед ним зажигают яркие идеалы и ставят образцы, достойные подражания; пусть ему даже доказывают, что оно действительно пало, действительно покрыто язвами порока, равнодушия, праздности и празднословия, но не высокомерие должно это говорить, не равнодушная угодливость прыгающих прислужников с их хлестаковскими статьями в официальном органе, ответственность за которые, однако, падает не на их прислужников, скрывающих свои имена под анонимами и псевдонимами. Не высокомерием и самодовольством, не прислужничеством должны возбуждаться такие речи, а тем божественным одушевлением, которое зажигает сердца, и тою любовью к родине, которая никогда и не ночевала у прислужников высокомерия.
27 февраля (12 марта), №10760
DCXXVIII
Государственный совет выразил замечательную твердость в заседании своем 3 марта, когда он отклонил огромным большинством проект Совета министров «об обеспечении нормального отдыха служащих в коммерческих и торговых заведениях, складах и конторах». Когда в декабре рассматривался проект законов о печати, Государственный совет пошел далее Совета министров, который проектировал цензуру для рисунков. В настоящем случае, по-видимому, Государственный совет стал ниже либерализма Совета министров. Но это только по-видимому. На самом деле и тут Государственный совет оказался выше Совета министров, как представитель законодательства страны. Он именно выказал политический разум, которого не хватило у правительства графа Витте и прямо взял за рога этого опасного и вредного быка, который называется «угрозою» и «запугиванием». Изображение этого быка является обыкновенно очень ярким в сердце каждого министра тотчас после его назначения. Это — русский Апис, которому поклоняются и которым снискивают поклонение. Нося изображение этого аписа в сердце своем, начертанное самыми лучшими канцелярскими чернилами, министр чувствует себя превосходно. Он знает «опасность». Он сел на министерское кресло не столько потому, что был его достоин, сколько потому, что знает опасность и то место, где раки зимуют. Общество представляется прирожденным врагом правительству, вечно занятым ковами и желанием поглотить кого-нибудь. Глагол «запугать», как символ Аписа, спрягается всей канцелярией, начиная со столоначальника. Только писцы спокойно переписывают запугивающие бумаги и курят папиросы. Как скоро писец стал столоначальником, в его сердце уже является тень аписа, тень быка, устремленного рогами против общества и подозрительно посматривающего по сторонам. Столоначальник запугивает начальника отделения, начальник отделения начальника департамента; изображение растет, покрывается сочными красками и смело побуждает начальника отделения запугивать министра, а сего последнего запугивать выше. На этом зиждутся закон и пророки, таланты и поклонники. Больше этого мало чего и требовалось. На этом росло и вырастало пресловутое «недоверие» между правительством и самыми спокойными слоями образованного общества. Когда князь Святополк-Мирский совершенно случайно произнес слово «доверие», как бывало с ним, что он, играя в винт, случайно объявлял без козырей, приняв тройку за туза, общество испугалось и стало благодарить от испуга. Оно испугалось точно так же, как пугаются всякой нечаянности, но потом оправилось и само стало оказывать недоверие правительству и пользоваться его же средствами. Оно тоже стало пугать и запугивать и чем больше оно входило в свою роль, тем больше правительство пугалось. Одно время оно совсем с перепугу перестало шевелиться, так что все спрашивали: куда правительство ушло, не встречал ли его кто на дороге?
В это время только и речи и помыслов было, что с нами будет, когда нас заставят бастовать, оставаться без света, без булок и без говядины, когда нас посадят в тюрьму, объявят временное правительство и поведут на казнь?
Апис где-то ревел, где — неизвестно, даже неизвестно, ревел ли он, но говорили, что он ужасен и все может. Говорили, что он совсем забодал правительство и оно при смерти валяется от живота.
Вспомнили, что есть войско, вспомнили и испугались. А вдруг его тоже забодали. Надо подождать. Подождали, узнали, что оно цело, и испуг стал проходить, и была надежда, что он пройдет совсем.
И вот в это именно время Государственный совет, о котором у нас составилось представление, как о чем-то пассивном, как о богадельне, куда министры являются собственно для того, чтоб показать свою силу, вдруг говорит докладчику, министру торговли, г. Федорову, что он напрасно вздумать грозить и запугивать, что высшее законодательное учреждение существует вовсе не для того, чтобы быть стадом овец, разбегающимся перед угрозою пастуха, олицетворяемого Советом министров.
— Вы, почтеннейший Михаил Михайлович, попугайте хорошенько этих старичков Государственного совета. А то они, пожалуй, заупрямятся и начнут рассуждать. Терпеть я этого не могу. Только потеря времени.
— Не беспокойтесь, напугаю так, что у старичков поджилки затрясутся.
И начал почтеннейший министр торговли пугать бедствиями торговли и изображать приказчиков и ремесленников несокрушимой армией, которая забастует и погрузит наше любезное отечество в бездну зол. Должно быть, он очень хорошо говорил и не жалел масляных красок для картины грядущего. Ах, скоро ли мы дождемся, что речи будут печататься, и наши Мирабо и Робеспьеры, наши Неккеры и Колони явятся во всем блеске своей красоты и невинности? В данном случае смело можно предположить, что речь г. Федорова отличалась дивным красноречием и таким сгущением красок, что Государственный совет ничего не мог разглядеть, кроме того, что, очевидно, наступает одна из египетских казней, именно египетская тьма, которую доселе благочестивые странники в Иерусалим приносят с собою в коробочке и показывают верующим со страхом и трепетом. Государственный совет, очевидно, не смутился этой коробочкой и решительно запротестовал против угрозы и сказал, что он обязан руководствоваться интересами всей империи, а не группы лиц.
— Но проект составлен в духе христианства, — возразил председатель Святейшего Синода апостольским голосом.
Это было очень симпатично.
В кабинете графа Витте обер-прокурор Синода — это дух христианства. Без него — политика, экономия, расчеты, меры, весы и возмездие, но вдруг является дух христианства и тотчас вместе с дымом ладана все эти весы, меры и гири возмездия преобразовываются в херувимов и серафимов, которые поют в воздухе о мире всего мира и о любви к ближнему. Такое благолепие! Однако, Государственный совет не внял и духу христианства. Очевидно, он подумал, что находится в летах почтенных и о христианстве имеет понятие. К тому же Государственный совет мог сообразить, что все эти приказчики и ремесленники, которых г. Федоров якобы принес в своих карманах, откуда они грозили, — живые люди, понимающие, что отечество и так едва дышит и что надо, наконец, дать ему спокойствие перед Думою. Терпели много. Осталось два месяца. Пусть Дума разбирает и рассудит.
Так и решил Государственный совет.
Я нахожу, что Государственный совет поступил превосходно и дал хороший урок правительству, прямо патриотический урок. Он как бы сказал: не пора ли сдать в архив угрозы и запугивания и начать не пугать и не пугаться, а рассуждать, и действительно управляет при помощи общества. А то ведь выходит что-то такое, что ни на что не похоже, ибо правительство действует под влиянием страха и угрозы. Прекращают работы рабочие. Ах, надо их пожаловать. Бастуют железнодорожники, почтовые чиновники. Ах, надо их пожаловать. Волнуются и бедокурят крестьяне. Ах, надо их пожаловать. Перестают учиться гимназисты и гимназистки. Ах, надо их пожаловать. Кабинет министров только и знает, что «жалует» тем, кто грозит, и обещает тем, кто угрожает. И все это в «христианском духе». Не надо жаловать. Надо жить и работать и выработать самим, через своих представителей, условия жизни, как для тех, которые грозят, так и для тех, которые молчат и дожидаются. Иначе, это не политика свободных и умных людей, а политика из-под палки. Это недостойно правительства великой страны. Действуя из-под палки, оно теряет свой авторитет перед всем населением, которое еще не успело собраться в Думу. Заигрывая, пугаясь и запугивая, оно не внушает к себе никакого доверия, а только способствует распущенности. Пора с этим кончить!
5 (18) марта, №10766
DCXXIX
Я бы спросил не газету «Русское Государство», а русское правительство, которое издает эту газету: кто такой Минин? Тот Минин, которому на Кремлевской площади стоит памятник? Думаю, что правительство графа Витте о нем слышало и если даже оно себя само считает «спасителем отечества» и знает, как его спасти, то есть если оно само полно патриотической гордости и сознания своего превосходства, то все-таки оно способно отдавать дань уважения нижегородскому мещанину, заслуги которого признаны русской историей и русскими государями.
Вы спросите, почему я задаю такой вопрос. Разве правительство графа Витте оскорбляет память Минина?
Да потому, что газета графа Витте оскорбляет то сословие, к которому принадлежит Минин, потому что «Русское Государство» оскорбляет самым пошлым образом русскую буржуазию, то есть то сословие, которое постоянно работало, не покладая рук, работало упорно над развитием русской торговли и промышленности с тех самых пор, как началось русское государство, как заключен первый торговый договор «с греками». Даже русский народ, в своих былинах воспевая подвиги богатырей меча и силы, не забыл и богатыря торгового гостя, который строит корабли и отвозит русские товары и привозит иноземные.
Я не историк, но я знаю, кто работал над созданием Русского государства, кто прокладывал пути в «греки», на Волгу, в Астрахань, на Вятку, на Пермь, на дальний Север, к Белому морю, к Сибири. Я знаю, кто закладывал достаток и богатство на нашей земле, и знаю, что именно эти люди, люди русской земли, взяли в свои руки спасение государства в смутные годы нашей истории. Я знаю Строгановых, заслуги которых еще во времена Грозного царя были признаны и с именем которых связано имя завоевателя Сибири. Я знаю Псков и Новгород, которые сносились с торговою Ганзой, — выбирали своих посадников и процветали, как торговые и вольные города. Я знаю, как Петр Великий ценил людей торгового сословия. Я знаю, наконец, наших раскольников, которые могут назвать прекрасные русские имена из тех самых слоев населения, которые дали Минина.
Пускай «Русское Государство» треплет презрительно теперешнюю западную буржуазию, благодаря которой, между прочим, мы заключали займы за границей и которая еще доставляет и ученых, и художников, и литераторов и государственных людей в таких странах, как Франция и Германия. «Русское Государство» называет эту западную буржуазию «жировым перерождением организма», который кончится параличом сердца. От этих отзывов официального русского органа западная буржуазия «чхнет, и вон букашка» — такая букашка, как «Русское Государство». Но эта газета позволяет себе вот как говорит о русской буржуазии:
«Генеалогия нашей буржуазии ведет ее от кулаков и кабатчиков (??); никакой роли ни в созидании, ни в поддержании существующего строя буржуазия наша не играла и не играет; экономически — обособлена, этически — тупа и невежественна, политически — в хвосте того правительства и той партии, которые обещают ей поддержку».
По моему, это так же верно, как если бы кто-нибудь напечатал, что русская бюрократия ведет свое начало буквально от крапивного семени. Упало крапивное семя — и выросла бюрократия, презирающая народ, высокомерно относящаяся к купечеству и мещанству. Еще во время моих молодых лет она говорила ты купцам и третировала их, как городничий. Мещане и купцы, чтоб жить и работать, платили дань бюрократии. Такие буржуа, как Кокорев, Поляков, Губонин и многие другие, стали потом держать у себя бюрократию на посылках. Губонин говорил генералам ты, по праву «мужика» себе на уме. Дворянство, униженное еще в те времена, о которых Пушкин говорит в своей «Родословной» с припевом «Я мещанин, я мещанин», являлось уже той буржуазией, которая больше имела связи с купечеством и мещанством, чем с бюрократией. Недаром Пушкин даже декабристов причислял к tiers-état. Не распространяюсь, ибо это вопрос большой и еще мало исследованный, во всяком случае, в газете министра, который сделал государство кабатчиком, неприлично говорить, что русская буржуазия ведет свою генеалогию от кабатчиков, и еще неприличнее не знать истории. Буржуазия уже заключает в себе и дворянство, и земство, и является сильным и образованным классом. Даже в тесной своей купеческой среде она может назвать имена очень почтенные. Третьяковы, Щукины, Алексеевы, Морозовы и др., вся эта плеяда торговых москвичей, которые жертвуют миллионы на народное образование и дарят родному городу великолепные, собранные их трудом музеи, — все это «тупые и невежественные» люди, а ум и просвещение у еврейских банкиров и у их прихвостников? Если газета «Русское Государство» воображает, что она делает услугу русскому правительству, понося имущественные, трудовые сословия, которые неизмеримо больше дали государству и неизмеримо лучше поддерживали и поддерживают государство, чем бюрократия, то она жестоко заблуждается.
Надо быть этически — бессовестным, экономически — жадным к казенному пирогу и политически — недобросовестным, чтобы позволить себе этот наглый тон, выдающий еврея, не имеющего ничего общего с Русским Государством.
7(20) марта, №10768
DCXXX
Кажется, опять зашевелилась забастовка. По крайней мере, о ней говорят всюду. На этот счет русские люди сильны. Когда вопрос идет о том, чтобы ничего не делать, все с большим удовольствием готовы ничего не делать. Надо только начальство. А начальством готов явиться всякий, ибо всякому приятно играть роль повелителя. Этому мы выучились превосходно, потому что постоянно был превосходный пример. Стоило только приказать, а приказать мог всякий — для этого никакого ума даже не было нужно. И для приказания забастовок тоже никакого ума не нужно, и мы видели, что даже дети распоряжались этим и выказывали замечательную настойчивость, встречая не менее замечательное послушание со стороны взрослых, не только обывателей, но даже людей, облеченных властью, так что в этом отношении властные люди являлись не столько облеченными властью, сколько облегченными ею.
Удивительное все-таки время. И интересное, и горькое, и смысла человеческого в нем трудно добиться. Вместо деятельности — безделье, вместо споров и отстаивания своих убеждений — крики и бойкот. Английский капитан Бойкот чрезвычайно у нас популярный человек, хотя едва ли многие знают, что это действие, т. е. бойкотирование, обязано именно его фамилии.
Кто хочет кричать — кричи сколько хочешь. Чем громче, тем внушительнее. Мало крику — валяйся в судорогах, как в припадке падучей, и сейчас же найдешь себе подражателей. Эпилепсия теперь господствующая болезнь. Может, это показывает необыкновенную даровитость русских людей. Говорят, что Цезарь и Наполеон были эпилептиками. У нас — Достоевский, а некоторые приписывают это и Петру Великому. Очень может быть, что мы накануне появления великих людей, если припадки падучей столь знаменательны.
Что мы за племя? Даровитое ли мы племя или бездарное? Я верю в даровитость русского народа, как верю в его безграмотность. Но, быть может, образование нас губит и делает никуда негодными? Недаром же Петр Великий был человек необразованный. Пушкин, Гоголь, Лермонтов, Толстой — все недоучки:
А как скоро стали учиться, так ничего и не выходит, и мы ссылаемся на то, что нас не учат, а как учить — никто не знает. Сейчас же явилось у нас переутомление, и для того, чтобы сохранить свежесть сил, перестали учиться и учить. Может быть, это превосходно. А если не превосходно, то во всяком случае предусмотрительно. Знаете, что в этом смысле сказал Ж.-Ж. Руссо, тот самый Жан-Жак, которого у нас не знают, но который имел огромное влияние на Великую французскую революцию. Его «Du Contrat Social» был политическим Евангелием в то время, как его же «Эмиль» — Евангелием педагогическим.
«Молодость — не детство, — говорит он. — Как для нации, так и для отдельных людей, есть время молодости или, если хотите, зрелости, которой надо дождаться, прежде чем подчинить людей законам; но зрелость народа не всегда легко узнать; и если опередить эту зрелость, то дело пропадет. Иной народ и родится способным к дисциплинированию, а другой и после десяти веков жизни оказывается к этому неспособным. Русские никогда не сделаются действительно просвещенными (policés), потому что слишком рано начали их просвещать. У Петра был гений подражательный; у него не было настоящего гения, который создает и делает из ничего. Кое-что он сделал хорошо, но большая часть им сделанного неудачна. Он видел варварство своего народа, но не видел, что он еще не готов для просвещения; он хотел его цивилизовать, когда его следовало сделать воинственным (aguerrir). Он хотел сначала сделать немцев, англичан, тогда как следовало начать с того, чтоб сделать русских; он помешал своим подданным сделаться когда-нибудь тем, чем они могли бы быть, убеждая их, что они были уже теми, чем еще не были. Так французский воспитатель образовывает своего воспитанника, чтобы блистать одно время в детстве и потом постоянно быть ничем. Русская империя захочет подчинить Европу и будет подчинена сама. Татары, ее подданные или ее соседи, сделаются ее властителями и нашими: эта революция мне кажется неизбежною. Все короли Европы согласно работают для того, чтобы ускорить это время».
Конечно, Руссо не предсказал французской революции, хотя в значительной степени сделал ее. Конечно, довольно мудрено узнать действительную зрелость народа для восприятия просвещения. Но есть что-то верное в словах великого писателя, что-то как будто вещее, какая-то угадка гениального человека, который знал Россию только по истории Петра Великого, написанной Вольтером. Петровское просвещение коснулось не всего народа, а только небольшой его части. Народ оставался в варварском и рабском состоянии, и побеждал. А та часть его, которая осталась при старой вере и обычаях, и доселе отличается повышенным благосостоянием, крепостью здоровья и мужеством на войне. Может быть, она росла правильно и закалялась в борьбе, то есть в той воинственности, о которой говорит Руссо. Может быть, именно этой части русского народа предстоит в будущем блестящая, руководящая роль и эти гонимые за старую веру и русские обычаи и сделаются просвещенными русскими людьми. Отказавшись решительно и упорно подчиниться Петру Великому и сделаться немцами или такими, каких хотел он сделать из русских людей, они выросли и созрели как раз вовремя, чтоб получить свободное просвещение.
Руссо прав сто раз, что Петр хотел сделать из русских немцев, и если не англичан, то голландцев. Русских, как русских, он презирал и распространял в переводе на русский язык взгляды европейских историков на Россию, взгляды прямо презрительные и ненавистнические. Эти взгляды он внушил и своим наследникам и многим образованным людям. Русские, как русские, как народ, росший в особых условиях, в особом климате, не признавался никогда. Его старались сделать европейцем, если не немцем и голландцем, то непременно европейцем. Русские ученые появлялись изредка, русская история доселе не написана, русское воспитание не существовало никогда, т. е. никогда не было человека, который задался бы таким вопросом, русская религия подпала под канцелярскую указку самую деспотическую.
И теперь вопрос: образованное ли мы общество, т. е. можем ли мы назваться европейцами? Утвердительный ответ на это было бы приятно выработать. Но несомненно, что мы, как русские начальники, совершенно готовы и, если ввести сейчас же социал-демократию в ее конечных стремлениях к коммунизму, то начальники найдутся прямо великолепные, хотя, конечно, не без качеств Держиморды. Держиморда в администрации, Держиморда в революции. Держиморда в политических забастовках. Немцы, англичане и французы вкраплены в русский народ и побеждают его наукою, трудом, предприимчивостью, как еврей побеждает тем, что он еврей. А европейца нет как нет.
Что касается татар, то Руссо едва ли не предсказал России поражение от японцев, т. е. от расы, близкой к монголам. А монгольское иго мы называем татарским, и иго, наложенное на Россию японцами, есть первое иго после татарского нашествия, и это иго давит и грозит. Грозит ли оно и Европе — покажет будущее. Но Руссо был первый, который заговорил о нашествии желтой расы и указал на нее, как на грядущую опасность. Император Вильгельм II, одно время кричавший об этой опасности, вероятно читал «Du Contrat Social».
P.S. Я считаю своей обязанностью сказать, что совершенно не разделяю содержания заметки о г. Левшине, которую я прочел в «Новом Времени» сегодня. Лично я не знаю нового попечителя, посылаемого в Прибалтийский край. Но я читал его книжку о Грановском, написанную очень мило, знаком с его «Историей Пажеского корпуса» и слышал о нем много лестного, как о русском человеке и хорошем работнике.
15(28) марта, №10776
DCXXXI
Несколько дней я пролежал в инфлуэнции, и вчерашний день для меня не существовал, как для выборщика. Но я очень интересовался исходом выборов. Когда вечером мне сказали, что кадеты побеждают, я нимало не огорчился, ибо прекрасно это предвидел по той барственной порядочности и полуработе, которые обнаруживала партия 17 октября. Она еще не выучила немецкую поговорку halbe Arbeit, keine Arbeit, но хорошо помнит русскую: дело не медведь — в лес не убежит. Эта партия мне с самого начала казалась малодеятельной. Что такое 17 октября? Манифест государя в этот знаменательный день произнес только три слова:
— Да будет свет.
И больше ничего не было в этом манифесте. Но эти три слова прозвучали как бы «по ту сторону жизни», где зарю давно ожидали, но где солнце еще не думало подниматься.
— Да будет свет.
Но государь не Бог. Свет должен был создаться. Надо еще собрать все материальные и духовные средства, все химические элементы для того, чтобы свет засиял. Работники явились и прежде всего самые нетерпеливые. Они обнаруживали порывы физической силы по программе Великой французской революции. Как во Франции, так должно быть и у нас. Это тем легче, что за нами столетний опыт европейской истории, за нами новая история социализма и социал-демократия, за нами революционная Россия с ее вождями и героями. Но оказалось, что вместо света были фейерверки. Они вспыхивали ярко, трещали громко, но это еще не был свет. Это были только искусственные вспышки. Работники более благоразумные не испугались этих вспышек, посмотрели на них здраво, но сами сделали очень мало для того, чтобы приготовить материал для света. Они говорили, они восхищались красноречием друг друга. Борьба правительства с фейерверками не только не возбудила в них энергии, но, напротив, уменьшила. Старая закваска полагаться на правительство оставалась в изобилии. Оно за нас сделает. Фейерверки напугали общество. Оно увидело, чти это такое, и не пойдет на эти взрывы. Оно знает теперь, чем эти взрывы пахнут, как жгуч их огонь, как они болезненно ранят. Наше дело теперь облегчено. Но работники первой категории, увидев, что фейерверки далеко не безопасное дело, сократили свою одностороннюю работу и прямо отняли у благоразумной части работников ту долю хороших материалов, которая могла бы находиться в их распоряжении. Поджигавшие фейерверки или были удалены, или рассеяны и расстреляны, зато эти удаленные, рассеянные и расстрелянные образовали ту почву, на которой твердо стала конституционно-демократическая партия. Она приняла в смягченном и культурном виде все то, что есть привлекательного, соблазнительно обманчивого и яркого в освободительных стремлениях и у устроителей фейерверков, смешала все это с реальными величинами, на которых стояла и партия 17 октября, и продолжала бороться неустанно и широко. Все, что было репрессивного в борьбе правительства с крайней партией и с революционными действиями, — всем этим кадеты пользовались или, вернее сказать, все это само шло им на пользу. Они стояли войском, не стреляли выстрелами, не возбуждали бунтов, но умело маневрировали и роняли партию 17 октября, которая больше благодушествовала, чем действовала. Кадеты кричали криком, нисколько не стесняясь и как бы говоря: «Мы ничего не скрываем. Любите нас такими, какие мы есть, а лучше нас никого нет». Кому что нужно, то все и получат. Вода, воздух и земля — всего будет вволю. А воли хоть отбавляй. Надо много жизненного политического опыта, чтобы разобраться в заре будущего дня — разве это по плечу русскому обществу с его невежеством и привычкою к рутине? Поэтому, прежде всего, вот вам — мечту, бурную поэзию надежды, чем всегда была полна русская литература целый век и чем и жил русский человек.
Надо сказать правду, что задача кадетов, по всему этому, была гораздо легче, чем задача партии, укрывшейся под знамя 17-го октября. Ей, этой партии, все приходилось начинать с начала, даже ремесленно-политические мелочи, и делать в бурливое, беспокойное время. Определить свои отношения к правительству, к революции, к партиям, образовать даже свои принципы, свои основы, найти рамки для свобод, средства и агентуру для пропаганды. У этой партии кажется, и денег не было для широкой пропаганды, и ей казалось, что самый разум страны должен быть за нее. У кадетов дело было гораздо легче. Конституция и революция, единство империи и автономия, социал-демократия и социализм, блаженство всех и всех в одну кучу под свою команду, — все это мило и живописно перемешалось, образовав букет, где чертополох подпирает розу и крапива спрятала свое жало под бумагу, которая облекла букет. Кадетов даже «Русское Государство» подхваливало и ярилось против 17-го октября, надувая официальные щеки. А октябристы долгое время даже не хотели видеть в кадетах врагов и расшаркивались с ними с вежливостью джентльменов. На съезде Союза 17 октября один заседатель, вероятно совсем размягченный речью г. Стаховича, даже крикнул: «для нас убеждения конституционно-демократической партии священны». Она, мол, критике подлежать не может. Вот какие чудные политики! Точно пьют за здоровье шампанским, а политика — сбоку припека, игра в винт! Тогда как кадеты вооружили историка русской культуры, г. Милюкова, и он стал пространно описывать союз, посмеиваясь над ним. Они не давали союзникам 17 октября шагу ступить, чтобы не наступить на ногу, и даже не извинялись. Впрочем, сегодня, вспомнив, вероятно, Собакевича, который, наступив на ногу, говорил: «я, кажется, вас обеспокоил», они, или, правильнее, «Речь», извиняются перед А. И. Гучковым за те пакости, которые она о нем написала, поверив пакостям «Московских Ведомостей». Дело в том, что «Московские Ведомости» бессовестно наврали на А. И. Гучкова, напечатав, что он будто бы сказал, что гг. Родичев и Петрункевич присутствовали на совещаниях революционеров. «Русские ведомости», естественно, сейчас же перепечатали. Как только гг. Родичев и Петрункевич прочли это, немедленно напечатали в трех газетах открытое письмо к Д. Н. Шипову, графу П. А. Гейдену и М. А. Стаховичу, вопрошая их о «честности». Можете себе представить! Вопрошают потому, что «ложь и клевета (слушайте!) исходят из уст не рядового добровольца вашего союза, а произнесены вашим лидером». Сколько в этом тоне какого-то шляхетского задора, какого-то высокопарного, противного чванства. Чтобы не было никакого сомнения в том, что г. Родичев и г. Петрункевич имеют высочайшую степень честности, они прочли лживое известие не в «Московских Ведомостях», которые они не читают, а в «Русских Ведомостях». А если какая-нибудь пакость «Московских Ведомостей» получает святое крещение в «Русских Ведомостях» простою перепечаткою, то для гг. Родичева и Петрункевича эта пакость обращается в святую истину. Ложь, сочиненная «Московскими Ведомостями», перейдя из них в «Русские Ведомости», обращается в такую правду, о которой не может быть спора. «Русские Ведомости» для них вроде их собственного камердинера, докладам которого они внимают с дворянской беспечностью, освященною крепостным правом. И вот они нагло, именно нагло, вопрошают о честности даже не г. Гучкова, который является для этих высокородных людей уж просто «лжецом и клеветником», с которым о чести не говорят, а его товарищей. Как, мол, вы, товарищи, думаете о честности своего лидера? Г. Гучков прошел молчанием эту пошлую выходку выродившихся представителей дворянства, которые еще недавно кричали: «мы — революционеры». Скажут ли что-нибудь о ней гг. Шипов и Стахович и граф Гейден — не знаю. Члены Союза 17 октября не поднимают брошенных им перчаток и больше молчат. Но эта перчатка — одна из самых крепостнических по духу, вся пропитанная крепостническим недоверием к честности людей, не кричащих: «мы революционеры!» — и не совершающих паломничества в Польшу с ладанкой «автономия» на своей дворянской груди. Этот поспешный набег гг. Родичевых и Петрункевичей сделан был накануне и в день выборов, и потому ему нельзя отказать в сугубой ловкости.
22 марта (4 апреля), №10783
DCXXXII
Победители на выборах не хотят, чтобы России удалось заключить заем, если государство крайне нуждается в деньгах, до созыва Государственной думы. Я этого не понимаю. Та бешеная агитация против русского кредита, которую вела революционная партия своими манифестами и агитацией, и теперешние попытки против того же кредита, в сущности, направлены не столько против правительства, сколько против России, как России. Правительство — вещь преходящая, а в данное время, когда Государственная дума почти готова, и подавно. Мне кажется, что в этом случае именно Россия выставляется такою никуда негодною кучей всякого мошенничества, варварства, подлости, предательства и самых гнусных инстинктов, что надо полагать, что Государственная дума явится каким-то Всемогущим Богом, который станет творить Своим божественным словом и из ничего создаст мир, полный красоты, добра и правды, неизреченной честности и высокой доблести. Задача Думы даже выше божеской задачи, ибо Бог творил из ничего, а Дума станет творить из той мерзости и подлости, которыми якобы переполнена Россия. Если англичане действительно, как телеграфирует нам г. Веселитский, склонны, вследствие каких-то писем, полученных из России, не принимать участия в займе до созыва Государственной думы, то этим самым они просто не верят русскому народу, его жизнедеятельности, его энергии, его способности к труду и культуре, его творчеству. Если Россия полна всякой гнусности, если она сгнила и протухла, то откуда явятся эти члены Государственной думы, не только, как творцы, равные Богу, но просто, как порядочные люди? Почему выборы есть столь могущественное средство, что они избирают самых превосходных, самых умных, самых даровитых, одним словом, тех праведников, ради которых Бог щадит народы и не сжигает их небесным огнем? Но выборы такое же человеческое дело, как все другие человеческие дела, иначе почему же г. Кони получает, как выборщик, каких-то 150 голосов, г. Кузьмин-Караваев даже 72, а какой-то бандажный мастер несколько тысяч голосов? Не потому ли, что этот бандажный мастер есть символ разложившегося и развинченного Петербурга, который еще кое-как двигается только благодаря бандажам, изготовленным евреем или немцем. Если вся Россия сгнила и переполнена всякой мерзостью, то откуда же возьмутся превосходнейшие люди, способные из мерзости создать нечто великое и удивительное? Я желал от всей души и желаю Государственной думы, потому что я верю, что Россия жива, что она не пахнет гнилью и разложением, что бодр русский народ своей физической и нравственной силою, своей христианской верою и верою в свой исторический труд. Не от Государственной думы зависит судьба России, а от России, которая может дать созидающую силу этой Думе. Из кого бы Дума ни составилась, хотя бы из самых крайних элементов, за ней останется Россия, русский народ, единый и нераздельный, который не даст собою играть, как, каким-то чучелом, набитым соломой и мякиной. Если б Государственная дума составилась даже из соломенных и мякинных чучел, то и из этого отнюдь бы не следовало, что Россия погибла и сгнила. Мало ли европейская история представляет нам дрянных и ничтожных палат, но живы были народы и дрянные палаты рассыпались, как песок.
Пусть англичане верят кому хотят, но я желал бы, чтоб верили России как России. Наше сердце недаром лежит к Франции и Франция верит в русский народ, верит даже после наших беспримерных поражений. И за это мы можем быть только бесконечно благодарны Франции. Она верила русскому народу и русскому царю, когда и в помине не было Государственной думы, и верит и теперь России и ее государю, слово которого неизменно и честно, не только как русского царя, но и как русского человека. Он дал свободу России, он собирает Государственную думу, он откроет ее, он сделает все, что обещал, как честный русский человек. Русский человек — не банкрот, каким его выставляют крайние партии, страстно желающие взять его под свою опеку и наделать из него крошево. И без Государственной думы и при Государственной думе он останется честным русским народом, всегда исполнявшим свои обязательства, а потому достойным всякого доверия.
27 марта (9 апреля), №10788
DCXXXIII
Все идет превосходно и в правительстве, и в обществе. Даже полемика Союза 17 октября между собою и от себя превосходна. И чем огорчаться? Ведь конституционно-демократическая партия — самая естественная из всего естественного. Не могла же у нас существовать конституционное-аристократическая партия за неимением аристократов. Мне кажется сомнительною даже конституционно-буржуазная партия, ибо слово «буржуа» в русской жизни — слово совершенно бессмысленное, а для обозначения среднего образованного сословия слова еще не изобретено, да, может быть, и самого материала для этой партии ещё недостаточно. О консервативной партии и говорить нечего. Ее никогда не было, как партии. Дворянство? Да где оно, скажите, пожалуйста? Оно разбилось, как дорогой хрустальный стакан. У нас, видно, все идет от мужика и к мужику возвращается. Мужицкое царство — и в этом наша оригинальность, от которой напрасно было бы бежать. Победоносная партия хорошо назвалась партией народной свободы и кадетами. Оба названия, ничего особенного не обозначая, очень милы. Что такое народная свобода, никто не знает доподлинно, но звучит это прекрасно, как лозунг, который должен быть звучен и выразителен. Обоим условиям лозунг вполне отвечает. Ничего не обещая, он как бы все обещает. Кадеты, слово, образовавшееся из начальных букв «конституционные демократы», тоже очень хорошее слово. Кадеты, это — военная молодежь, это — юношество, несущее с собою новую жизнь, свое, новое будущее. И кадетская партия действительно молодая и энергичная.
Не говорите, что заглавие ничего не значит. Оно очень много значит. Даже хорошее заглавие статьи, книги, романа, повести, стихотворения очень ценится авторами и публикой. А заглавие партии должно быть хорошим и симпатичным, и в этом отношении кадеты решительно выделились чрезвычайно счастливо. Ни Союз 17 октября, ни правовой порядок, ни Союз русского народа, ни монархисты и ни одна из прочих партий не может похвалиться своим заглавием. Поставьте над живой и интересной беллетристической книгой заглавие «Сухие туманы» — и я посмотрю, когда это публика узнает, что «Сухие туманы» интересный роман. А названия всех других партий напоминали несколько именно сухие туманы для огромного большинства. Господь знает, что под ними скрывалось. Я, по крайней мере, никак в них разобраться не мог, ибо все они толкались и терлись друг об друга и о чем-то умалчивали, что-то скрывали, чего-то не договаривали.
— Да вы за кадетов, что ли, стоите?
Нет. Я стараюсь, по своему разумению, объяснить настоящий день. Кадеты — это станция на железной дороге, проведенной между Конституцией и Революцией. Я не знаю, к чему эта станция ближе, к Конституции или Революции, и гадать не хочу. Но ясно вижу, что весь Петербург присел на кадетскую станцию и три четверти Москвы тут же присели. Перетянет ли Конституция или Революция, я этого не знаю. Но я знаю, что обнаружено много халатности со стороны тех партий, которые садились или около станции Конституция или на ней самой. Халатность обнаруживается даже в названиях партий.
Меня удивляет, куда девалось слово «либеральный»? А когда-то это слово было ходячим и, казалось так многое объединяло. Почему все партии игнорировали это слово? Показалось ли оно слишком старым и изношенным на картине этого освободительного движения, где ярко горели социал-революционеры и социал-демократы. Куда девалось слово «национальный»? Его тоже обегали боязливо прогрессивные партии. Помилуйте, как можно быть националистами? Да все евреи и еврействующие набросились бы на это слово с азартом. У русских прогрессивных партий не может быть этого слова. В России 100 народностей, считая каракалпаков и чукчей… Быть националистом — значит обидеть 99 народностей. Шутка!
Но слово «национальный» мне остается любезным. Я жил с ним и с ним умру. Я пристал бы к единственной партии, национально-демократической, которой нет, но которая могла бы проповедовать все свободы и экономическое устройство народа и не была бы исключительно русской, а, напротив, соединила бы с собою народности культурные, как поляки. И я еще верю, что национальное чувство возродится в просветленном виде, если русский народ не затолкают и не обезличат. А при лени, бездействии и отсутствии культуры это не невозможно.
Мне иногда кажется, что русский человек создан после халата; сначала халат, а потом уже русский человек. Во всю мою жизнь, начиная с отрочества, я ненавидел ленивых. Мне они казались злодеями своей жизни и общей жизни. Ненавидел я и карты, созданные для глупого короля и усвоенные ленивцами и мошенниками. Мне всегда казалось, что деятельный, трудолюбивый человек в России никогда не может пропасть, потому что она всегда нуждалась и нуждается в подобных людях. Юношество, которое не учится, мне всегда было противно, и я легко впадал даже в преувеличения и не хотел слушать никаких резонов, когда заходил спор об этом. Никакой политики в этом вопросе я не допускал и доселе допускать не могу, что бы мне ни говорили. Все забастовки молодежи не имели ни малейшего полезного политического значения и ни на йоту не способствовали освободительному движению. Но они дали огромный шанс трудолюбивому еврейству, которое тщательно поощряло русскую лень и вдохновляло молодежь ничего не делать и перестать учиться. Я говорил, что мы будем чистить сапоги у евреев, и будем их чистить. Я даже думаю, что это уже началось.
Существует необыкновенно долговязое слово, которое евреи и еврействующие с завидным прилежанием употребляют по отношению к «Новому Времени». Слово это длиннее не только высокопреосвященства, но и высокопревосходительства и уже потому оно искусственное. Это — человеконенавистничество. Кто против евреев, тот человеконенавистник. Кто за них, тот человеколюбец и достоин всяческих похвал. Я думаю, однако, что иные человеколюбцы промеж себя ругают евреев больше, чем мы вслух. Мы, по крайней мере, никогда не умалчивали об их достоинствах и нередко указывали на необходимость подражать им в той энергии, с какою они отстаивают свою национальность, именно национальность. Они — еврейский народ и говорят об этом с большей и большей настойчивостью. «Избранный народ Божий» — это остается в сердце еврея даже и тогда, когда он совсем забыл свою религию или сделался к ней вполне равнодушен. Я совершенно убежден в том, что кадеты не имели бы такого решительного успеха во время выборов, не будь евреи на их стороне, не снабди они их даже деньгами. В то время, как русские считали свои гроши и собирали по пятиалтынному, евреи давали тысячи, потому что они очень хорошо знали, что без денег ровно — ничего не сделаешь. И вся Европа это отлично знает и там давно знают и весьма точно, что стоит выбор каждого депутата своей партии. Подкуп на выборах — дело самое обыкновенное и об этом даже не спорят. Попадаются на подкупе только глупые, да и уследить за ним чрезвычайно трудно. У большинства наших партий, впрочем, не только на грубый подкуп, но даже на пропаганду не было денег, т. е. на подкуп при помощи убеждений и печатных и митинговых речей. Грубого подкупа, я думаю, не было ни у одной партии и в этом отношении все они, кажется, безупречны.
Возвращаюсь к человеконенавистничеству, к этому глупому и долговязому слову, которое употребляется тем охотнее, что оно ровно ничего не обозначает. В порядке идей оно не более идеи высокопревосходительства, о которое сломаешь язык, но ничего существенного не выразишь. Поэтому слово это меня никогда не обижало. Но оно, как высокопревосходительство, дает совершенно фальшивое основание к высокомерию и к брани. Я думаю, что с падением высокопревосходительства упадет и это высокомерие мнимых человеколюбцев. И в этом отношении я рассчитываю на Государственную думу, где наверное явятся мужественные русские люди, которые будут отстаивать русскую национальность даже от «дерзкой толпы» евреев. Это их так называет Иеремия. Я верю, что русские люди будут храбрее Цицерона, который боялся евреев. Когда во время судебных прений дело касалось еврейских интересов, он начинал говорить так тихо, что только судьи слышали его слова. «Я знаю, говорил он, как евреи солидарны между собою и как они умеют губить тех, которые становятся поперек дороги». Речь его гремела ужаснейшими обвинениями против греков и римлян, против могущественных людей его времени; но относительно евреев он советовал осторожность; он считал их таинственною, злою силой и лишь вскользь касался Иерусалима, этой столицы, где «царит подозрительность и клевета». Наши Цицероны трусливее настоящего Цицерона и даже совсем у них не ворочается язык говорить против евреев. Но русская душа проснется в своей свободе и своем мужестве и безбоязненно станет говорить правду обо всех, еллин ли он или иудей. И это необходимо для русской свободы.
28 марта (10 апреля), №10789
DCXXXIV
Я решительно не понимаю тактики Союза 17 октября, если эта тактика такова, как пишут о ней А. А. Столыпин и А. А. Пиленко. Когда я читал в последние два дня их заявления, я думал, что они иронизируют, и думаю доселе так: ирония тем сильнее, чем она серьезнее, чем непроницаемее форма. «Мы будем стоять за кадетов, мы, побежденные, для того, чтобы их победить. Мы, как правоверные конституционалисты, станем добиваться министерства из большинства, в данном случае из кадетов, так как большинство будет ихнее. Как только они окажутся во власти, сейчас же непременно провалятся». И А. А. Пиленко рисует в юмористическом духе министра внутренних дел г. Родичева и приводит слова г. Милюкова, что партии теряют свое обаяние скорее всего во власти. Это справедливо только до некоторой степени и справедливо относительно всех партий, кадеты это или союзники 17 октября. У нас, при новости режима, отсутствии всякой парламентской подготовки и присутствии бесшабашного увлечения так называемого общественного мнения, победа и поражения могут сменяться часто. Но могут еще не значит, что будут. Я не знаю, так ли комичен и экстравагантен г. Родичев, каким его рисует А. А. Пиленко в качестве запевалы партии. Но если он таков, из этого даже еще не следует, что он будет таким во власти. Власть меняет людей, меняет даже их внешность, их приемы, сглаживает характер и привычки.
Это, конечно, доказывать нечего. Что было с Сикстом V, когда он не был папой, и что сделалось, когда он вступил на папский престол, в большей или меньшей степени происходит со всяким человеком, который делается правителем государства, министром, главнокомандующим. Преображение вещь бесспорная. Всякий мало-мальски умный человек делается во власти умнее, сдержаннее, рассудительнее. Он быстро оставляет все те фокусы, которые ему были нужны для толпы, и заменяет их внутренним содержанием и заботится о той ответственности, которая лежит на нем. Почему же тому же самому не совершиться с представителями кадетской партии? Если бы мы были избалованы какой-нибудь плеядой замечательных министров и администраторов, сравниться с которыми было бы трудно или невозможно, можно еще было бы предаваться мечтам, что сегодняшние победители, будучи неглупыми людьми, завтра сделаются дураками и не выдержат никакого сравнения. Но ведь этого нет. Мы не можем судить о силе победоносной партии и о том, как она будет вести себя. Мы знаем только, что она вела выборную борьбу гораздо лучше всех других партий и этим уж показала, что она не утирает носа рукавом, как утирались другие партии.
Я далеко не согласен с теми, которые с каким-то необыкновенным самодовольством приписывают успех кадетов только этой тактике и, главное, правительственным репрессиям. Я думаю, что в самой программе и в составе партии было нечто такое, что давало ей перевес. Если атмосфера была благоприятна кадетам, то в ней много было благоприятного и для союзников 17 октября. Я думаю также, что русских вообще тянет в крайние партии, как людей, у которых чрезвычайно мало культуры и даже благ той природы, которая так щедра на Западе. Ковры-самолеты, кисельные берега, медовые реки, жар-птицы — влекли к себе народную фантазию от короткого страдного лета и тяжкой зимы. Прямо из ничтожества ко всем радостям жизни. Так и в политике: надо прямо жар-птицу, а не поросенка под хреном. Кроме того, в обществе много зависти, злобы против всякого, который выдается, и того тайного подковыркивания, которое питается личными расчетами. О нас давно сказано, что мы готовы пожирать самих себя. Я думаю, что у союзников этого добра было больше, чем у кадетов, может быть, потому, что около кадетов было много бескорыстной и наивно верующей молодежи, которая страстно предавалась агитации. У кадетов было и больше имен, а имена — великое дело. Бранят ли их или хвалят — все равно, это шаги к известности, к популярности. Если вы ругаете милого мне человека, я буду стоять за него тем крепче. Союзники 17 октября этого в такой степени не понимали, что прятали имена своих излюбленных под своими густыми политическими ресницами. Я думаю, что и теперь они это мало понимают и все стараются обличить кадетов в том, что они чуть ли не украли у них самые надежные принципы и выдали за свои. Мне кажется, что это просто смешно. Черты сходства есть у обеих партий уже потому, что они обе конституционные и воровать друг у друга нечего. Кадетам стоило только взять известную гамму от нижнего до, конституции, до верхнего — в пространстве. Я уже указывал на счастливое название партий. У одной два — кадеты и народной свободы, как будто две партии, у союзников 17 октября было только одно название, а за другим пришлось бежать к соседям. Вы можете говорить, что это не важно. А я вам говорю, что при выборах все важно и нет такой мелочи, которая, при умелом обхождении с нею, не могла бы содействовать успеху.
Что ж из всего этого следует? По-моему, из этого следует, что напрасно союзники 17 октября рассчитывают на свою тактику победить великодушием врага. Идти вместе с ним, проливать, выражаясь фигурально, за него кровь, возвести его в главнокомандующие и затем кубарем сбросить его под начальство Линевича — это что-то уж очень наивное или, если хотите, сверхчеловечески великодушное. Чтоб попасть под начальство Линевича, надо наделать очень много ошибок и, главное, не обращать никакого внимания на свой штаб, составленный с борка да с сосенки. Я думаю, что кадеты не наберут себе столько бездарностей, сколько собрал вокруг себя Куропаткин, желая угодить всем высокопоставленным рекомендациям. Я беру пример из военной истории, как всем понятный, во-первых, а во-вторых потому, что парламентская борьба тогда только и борьба, когда она пользуется умело всеми слабыми сторонами своего противника и, резко обозначая свои границы и цели, стоит на них твердо. Тогда только и жизнь партии, ибо только в перипетиях борьбы, в сшибке вождей набираются приверженцы. Я желал бы не ошибиться в том, что статьи А. А. Столыпина и А. А. Пиленко написаны иронически, а не серьезно. Если они серьезны, то они идут мимо целей и могут возбуждать у кадетов только улыбку.
Христос с нами, господа. В последние годы день Христова Воскресения был для России не праздником праздников, а только минутой надежды, за которою следовало нескончаемое горе и слезы. Дай Бог, чтоб эта чаша миновала нас навсегда.
2(15) апреля, №10794
DCXXXV
Какие несчастия в Америке! А люди еще грызутся между собою, заряжают бомбы, производят взрывы, уничтожают друг друга. Мало смерти, которая ходит по людям, как естественный спутник всякой жизни, мало тех случайностей, которые приносят с собой раны, калечества и неизлечимые болезни, мало всего этого, и человек в своем ненавистничестве стремится к разрушению, не научившись еще создавать. Стихии природы неумолимы, и против них нет средств. Они не боятся ни ружей, ни пушек, ни войск, ни грозной власти. Всколыхнется земля, и все повергается в прах.
Не идет ли революция оттуда, откуда ее не ожидают?
Русско-японской войне предшествовали страшные явления природы. Погибали города, тысячи жителей и состояния. Тотчас после войны — русская революция, брожения во Франции, и эта страшная революция в Сан-Франциско и его области. И где она остановится? Может быть, земной шар переживает новую эпоху переворотов и современной цивилизации грозит гибель не от революций, которые устраивают эти пигмеи, эти маленькие инфузории на земной поверхности, которые называются людьми, а неведомые силы природы.
Ну, а как у нас? На нашем Везувии?
«Нация идет!» Это фраза такая же смешная, как катковская фраза «Власть идет, встаньте!» — такой же бессмысленный приказ, как все приказы. Когда Катков говорил: «встаньте, власть идет!» — мы смеялись. Я хорошо помню впечатление этого изречения. Оно имело успех именно комический. Подражание г. Струве Каткову даже комического успеха иметь не может, потому что тут выдумки своей нет. Просто одно слово заменено другим и ничего больше. И мне кажется, что и «власть идет», и «нация идет», и «встаньте» — все это довольно глупо и пошло, потому что все это не свобода, не праздник жизни, а насилие и угрозы. В «Революционной России» за 1905 г., №72, я прочел такие повелительные выражения:
«На колени! Революция идет!»
«Шапки долой! Народовластие идет!»
Не угодно ли, — даже на колени и без шапок! Катков и Струве гораздо гуманнее. А тем властителям и насильникам ничего не стоит сказать:
«Головы долой! Конвент пришел!»
Г. Милюков на предварительном собрании городских выборщиков сказал:
«Несвоевременно просить об амнистии у тех, на которых партия смотрит как на будущих подсудимых».
Г. Набоков, как сын покойного министра, как человек воспитанный и привыкший к гостиным, сказал:
«Требовать амнистии у нынешнего правительства значит оказывать ему много чести».
И все это из той же области приказов, насилий и угроз, и все это не носит на себе никакого признака государственного ума и признаков предводителей политической партии.
Просто властители, которые спешат сказать, что они начальство над Россией и что они теперь могут приказывать, звать под суд, поставить на колени, упрятать в кутузку.
Нечто невинное и наивное, но из той же области обнаруживают и члены Государственной думы. Еще Государственная дума не открыта, выборы не проверены, а они уже приказывают. Сегодня напечатаны две телеграммы к графу Витте, одна из Самары от 12 членов, другая из Саратова, от одного члена, которые требуют немедленного прекращения смертных приговоров и проч. Характерны эти немедленность и приказательность. Все это из старого словаря бюрократии, где немедленно играет такую же частую роль, как в драмах и комедиях слова: «уходит» и «входит». Жизнь над этой «немедленностью» обыкновенно смеется, как над людской глупостью. Граф Витте отвечал этим членам, пародируя знаменитое выражение французского романиста и сатирика Альфонса Карра, сказанное еще в 1849 году: «Abolissons la peine de mort, mais que messieurs les assasins commencent». По-русски: «Отменим смертную казнь, но пусть гг. убийцы начнут». Он же прибавил: «Qu'ils ne tuent pas, on ne les tuera pas» (пусть они не убивают и их не станут убивать). Это чрезвычайно просто и азбучно, но азбучные истины господствуют еще в мире и учение Христа не только остается в непроглядной дали веков, но кажется, еще более отдаляется. У нас императрица Елизавета отменила смертную казнь, но она осталась для известных случаев, которые, однако ж, рассматривались далеко не всегда одинаково. Стоит вспомнить смерть императора Павла I. Для меня убийства и смертная казнь одинаково были противны. Убивать никто не имеет права, ни политически, ни приватно, потому что право жизни должно быть поставлено выше всего. Если допускать политические убийства и считать их «освободительным движением», то надо допускать и другие убийства, которые тоже можно притянуть в «освободительное движение», как это старался доказать себе Раскольников, как стараются доказать адвокаты (и женщины в деле Палем), что ради любви, ради мщения сильному и неправедному, изменнику в любви, например, можно и убить. Я восставал против суда присяжных, когда он оправдывал убийц, совершавших это преступление из-за ревности, из-за любви. Я всегда думал, что какие бы мотивы ни побуждали человека лишить себе подобного жизни, он должен быть наказан. Вполне оправдывать убийство — значит распространять убийства.
Никто не ставил вопроса о политическом убийстве так ярко, как Шекспир в «Смерти Цезаря». С художественной проницательностью он выставил все доводы за и против, и выставил их не в словах, а в характерах, написанных ярко и беспристрастно. Он шел по следам истории, правда, но он умел захватить в свою драму все оттенки мнений и все общественные наслоения, от высших и образованных до низших, до толпы, которая не знает пощады, если уметь овладеть ею и направить ее. Дело шло о свободе, а принесло тиранию, самый ужасный произвол и бесчисленные насилия при помощи толпы, угождая ей и льстя ей. Но со времен Цезаря многое изменилось. В XIX веке, в первую его половину, было два-три политических убийства. Вторая половина наполнялась ими более и более, а современная Россия превзошла в этом отношении все страны. Она дала первых анархистов, она же дает политических убийц, число которых все увеличивается, и человеческая жизнь становится совершенным пустяком.
Нынешний министр внутренних дел, г. Клемансо, кажется, во время прений в палате о драме Сарду «Termidor», пустил в политический оборот слово «блок». Он сказал, что одобряет всю Великую французскую революцию. Как — всю? — возражали ему. — И насилия, и казни, и сентябрьские убийства? Да, всю, en bloc. По-русски это можно бы перевести так: «все в кучу». Граф Витте, не одобряя того порядка вещей, который царствует, как бы признает за революцией прямо воюющую сторону, и притом такую, которая обладает средствами уничтожать, как никакая другая. Одни бомбы чего стоят, не только как орудие убийства, но и как орудие паники, орудие грабежа. Пусть эта воюющая сторона прекратит «ежедневные убийства, казни, грабежи и всякие другие возмутительнейшие преступления» — и государство пойдет на отмену смертной казни! Он этого прямо не сказал, а сказал так: «тогда и государство избавлено будет от тяжелой необходимости применять смертную казнь». Очевидно, как г. Клемансо, граф Витте разумеет все явления этого периода русской истории и судит о них en bloc. Прекратите войну — и мы прекратим. Если вы будете продолжать убивать, а убиваете вы ужасно, если вы будете продолжать насильничать при тех способах, которые теперь есть у всякого, то как же защищаться государству, как упрочить порядок? Таков смысл его ответа членам Государственной думы, поспешающим заявить о себе.
Надо, однако, кончить эту войну поскорее миром. Она тянется почти целый год, напрягая чувства и изнашивая русский характер и подрывая веру в судьбы России. Чаша вражды переполнена. Принесет ли этот мир Государственная дума? Вот вопрос самый близкий, самый важный.
Во всяком случае, идет что-то новое, никогда еще неизведанное. Грозное и грозящее, или миролюбивое, это будет зависеть от тех руководителей, которые возьмут в свои руки Государственную думу. Пока мы можем сказать наверное только то, что будут говорить страшно много, будут говорить не только умные, но и глупые. Всякий будет считать себя оратором и вершителем судеб. Тэн говорит, что в заседаниях Национального собрания говорило иногда разом несколько десятков человек. Но успех будут иметь только таланты и никто более. И не думайте, что говорить легко и что это никакого труда не стоит. Напротив, надо много труда. Импровизация — пустое дело. Замечательные ораторы обыкновенно изучают предмет и пишут свои речи, исправляют их и выучивают. Этой кабинетной работы никто не видит. Ее даже скрывают из тщеславия, чтобы прослыть вдохновенным, который сейчас вот из нутра все и выложил. Нет, это не так легко. Еще на митингах можно фокусничать и потрясать. В Думе это несравненно труднее. Кто захочет иметь влияние и значение, тот будет работать над каждым вопросом и над каждой своей речью.
Но что мы узнаем драгоценного, это не речи, не ораторство — это люди. Вот что будет очень любопытно и поучительно. «Людей нет» — это я слышу сорок лет. Мне всегда казалось, что они есть, но они работали где-то невидимо, ибо без них и России бы давно не было. Теперь «людей» поставят на выставку. Рассматривай и изучай. Всего ужаснее будет, если людей не окажется, тех русских людей, для которых всего дороже родина и ее успокоение. Но если среди 500 депутатов явятся десять человек действительно умных, даровитых и тактичных — это будет превосходно. Даже пять человек — и то очень хорошо. А остальные — соус, лук, перец, морковь, петрушка и проч.
9(22) апреля, №10800
DCXXXVI
Мы с В. П. Бурениным осматривали сегодня Государственную думу. Как бывший архитектор, мой товарищ скажет лучше меня о всем том, что он видел. Полтора часа посвятили мы этому осмотру. Нам обоим очень понравилось в этом народном дворце, поистине огромном, решительно все, не исключая и самого зала заседания.
Мы в этом отношении расходимся с М. О. Меньшиковым, который, вероятно, желал видеть здание вроде английского парламента. Но мы только начинаем парламентскую жизнь и применяем старое к новому.
Мы торопимся, как всегда, т. е. торопимся не постоянно, как бы следовало, а эдак через сто, двести лет. Вдруг поднимемся — и подавай нам все. Построить новое здание в течение одной зимы не было ни малейшей возможности. Надо было найти старое и сделать из него все то, что возможно. Таврический дворец оказался очень удобным по самой своей обширности для того, чтоб поместить новое, небывалое государственное учреждение. Век Екатерины Второй был едва ли не апогеем русской славы. Русская империя пользовалась в Европе таким престижем, что Вольтер мог сказать, хотя и не без лести, что «свет идет теперь с севера». И военная слава, и территориальные приобретения, и литература, и искусство, и наука, и журналистика, и даже опыт парламентаризма, все это ведет свое начало с екатерининского времени. И этот потемкинский дворец как бы подает руку нашему времени и как будто дает надежду на то, что XX век будет веком новой русской славы, нового подъема русской жизни. И если этого не случится, то Россия спела свою песенку. Это страшно сказать, но надо сказать.
Те счастливцы, которые будут заседать в этом народном дворце, должны это помнить. На них лежит ответственность огромная. От них будет зависеть прямо судьба России. Если партия явится вместо России, то эта партия должна выставить высокие таланты, безграничное самоотвержение и тот патриотизм русской души, без которого ничего не может быть построено. 6 последние годы торжествующая теперь партия столько рассеяла насмешек над патриотизмом «истинно русских людей», что надо полагать, что у ней есть свой патриотизм, просто «русский», который она покажет. Мы будем ждать этого с доверием и, проходя эти залы, любуясь всеми удобствами, всем комфортом, которые устроены во дворце великолепного князя Тавриды, всем целым, которое представляет собою это здание, скромное снаружи и необыкновенно сложное и изящное внутри, невольно хотелось верить, что тут будет именно русское творчество, которое скрепит все связи разных народов Русской империи и положит на это многовековое здание тот венец, под которым всем будет хорошо жить.
Все работы заканчиваются. Во многих комнатах натирают полы, убирают мусор. Через неделю надеются, что все будет готово. Я советую всем посмотреть этот будущий популярный дворец. Хотя он пуст, но он дает представление о той необыкновенно сложной работе, которая будет происходить в нем, и поднимает дух.
11(24) апреля, №10802
DCXXXVII
Я прочел протест нескольких русских писателей против «Американцев, которые оскорбили русского писателя Максима Горького и русскую женщину М. Ф. Андрееву, грубо вмешавшись в их интимную жизнь». Далее: «Мы, русские писатели, менее всего ожидали встретить такое попрание основных условий культурной жизни со стороны американских писателей, представителем которых явился Марк Твен, и выражаем им по этому поводу свое глубокое негодование».
Под этим протестом подписалось несколько известных имен, например, гг. К. Баранцевич, В. Немирович-Данченко, И. Н. Потапенко, и несколько совсем неизвестных, например, г. Д. Цензор и проч. Конечно, протест этот не может иметь ни малейшего практического значения и с этой стороны его нечего и рассматривать. Но он стоит того, чтобы посмотреть на него просто как на литературное явление. Г. Горький поехал в Америку гастролером революции. Его повез туда некий еврей, г. Иллиш, как повез бы он туда какую-нибудь известную певицу. Г. Горький является не просто путешественником, а с политическою целью. Кеннан, посетив тюрьмы политических осужденных в Сибири, читал в разных городах Америки публичные лекции об этом, надевая на себя кандалы. Во время войны нашей с Японией некоторые японцы читали в Америке публичные лекции во славу Японии и в хулу России. Это очень понятно, как политическая пропаганда против России. Менее понятна роль русского писателя, который поехал в Америку просить Христа ради на революцию. По моему мнению, это свинство во всех отношениях, но я не буду касаться и этого вопроса по пословице — вольному воля, спасенному рай. Но для того, чтоб в этой исключительной и весьма ответственной роли иметь успех, надо, во-первых, представлять собою нечто героическое, рыцаря без страха и порока, и, во-вторых, надо было изучить предварительно ту страну, куда ты едешь. Это не простое путешествие, а в некотором роде миссия. А тот миссионер, который поехал проповедовать в какую-нибудь страну, обязан предварительно изучить эту страну, ее нравы, ее установления и ее язык. Г. Горький презрел все это. Не владея ни одним языком, кроме русского, Мальбруг s'en va en guerre, рассчитывая исключительно на свое имя и на своего антрепренера, г. Иллиша. Г-жа Андреева в этом отношении отнюдь не могла ему помочь. Будучи русскою артисткою, она, конечно, совсем не была приготовлена к такой политической роли, которая требует ораторского таланта, знаний, навыка. Таким образом, и с этой стороны остается все тот же г. Иллиш, тот же «вечный жид», который странствует из страны в страну и странствию его несть конца.
Русские писатели протестуют против американцев вообще и Марка Твена в особенности, которому сам г. Горький многим обязан, не говоря о других гг. протестантах. Марк Твен — американец, как г. Немирович, например, русский. Г. Немирович живал во многих странах и несомненно применялся к их нравам и эти нравы изучал, и изучал их причины и их происхождение. Если бы он этого не делал, он не написал бы ни одной порядочной строки о тех странах, где он живал. Всякий русский путешественник, поселясь в чужой стране, непременно применяется к ее нравам и обычаям, ибо без этого ни в одной стране жить нельзя. «Ндраву моему не препятствуй» — это ведь именно то, над чем так много смеялись русские писатели и за что стоит г. Горький.
Почему же теперь русские писатели заявляют свое «глубокое негодование» американцам за то, что они будто бы оскорбили русского писателя и русскую женщину, вмешавшись в их «интимную жизнь». Да где же это вмешательство? Разве они разлучали их? Разве они чем-нибудь помешали их взаимным отношениям? Они только сказали, что у них в отелях так не водится и что поступок г. Горького оскорбляет их нравы. И они правы, хотя бы эти нравы нам не нравились. В Лондоне вы не по воле подчиняетесь празднованию воскресного дня, а в будние дни вас не пустят в кресла оперы, если вы не во фраке. И множество условий в обыденной жизни, которой вы невольно подчиняетесь, хотя эти условия вам не нравятся или даже они вам противны. Запад вообще внес и в наши нравы многие обычаи, которые мы исполняем. Мы ничего хорошего с собой на Запад не возили, кроме денег. Петр Великий, прожив со своей свитой некоторое время в Лондоне, так запакостил отель, что хозяину его пришлось уплатить казенными деньгами за чистку и повреждения отеля. Петр Великий, конечно, вознегодовал бы, если б потребовали от него чистоты и опрятности, но он был бы не прав. Г. Горький — не Петр Великий, но от него требовали только опрятности. Нельзя забывать, что свободу в Америке основали пуритане, как пуританин Кромвель основал в Англии республику. Пуритане преданы свободе, но они отличают от нее своеволие, и не г. В. Немировичу-Данченко с братией учить американцев. Очень может быть, что при той политической свободе, которая царствует в республике Соединенных Штатов, строгое соблюдение известных правил в семейной и общественной жизни в высокой степени важно. Может быть, что без этого соединения этой свободы с некоторыми стеснениями, унаследованными от доблестных предков, самое существование республики было бы невозможно. Говорить американцам, что они оскорбляют женщину, все равно что петуху учить соловья петь, ибо женщина там завоевала себе превосходное положение, как девушка, как мать семьи и как гражданка, и уважением к женщине Америка славится.
Я напомню забытый факт из жизни президента Кливленда, который занимал эту должность с 1885 по 1889 г. и с 1893 по 1897 г. Прямого отношения к делу этот факт не имеет, но он показывает, как американец считает необходимым подчиняться. Кливленд принадлежал к англиканско-методистской церкви, которая запрещает своим членам употребление спиртных напитков. Исключение допускается только на званых обедах для соблюдения общественных приличий, да и не больше одного бокала вина. Методистский епископ заметил, что за одним из таких обедов Кливленд выпил две рюмки вина. Консистория немедленно потребовала его к ответу, и заметьте — это было уже во второе его президентство, когда он приобрел себе популярность. Сам он не явился в консисторию, отговариваясь занятиями, но послал туда своего адвоката с собственноручным письмом, в котором каялся в своем грехе, говорил, что две выпитые им рюмки составляют не больше бокала и обещал неуклонное повиновение в будущем. Консисторский суд принял раскаяние во внимание и оправдал президента.
С нашей халатной точки зрения, где отравление населения алкоголем взяло на себя правительство, это подчинение первого лица в государстве какой-то консистории, вероятно, покажется смешным и нелепым. Но в Америке смотрят на это иначе. Это — строгое исполнение своих обязанностей, это — верность данному слову, это — уважение к свободе, которая никогда еще не основывалась на распущенности и халатности, и уважение к законам и общественному мнению своей страны. И чтобы протестовать против какого-нибудь явления в чужой, несомненно культурной стране, надо протестантам обладать культурным авторитетом. А какой же у нас авторитет — помилуйте! Какие такие культурные идеи представляют собою гг. протестанты? Если бы они их имели, они бы изложили их, они бы постарались доказать свое право указывать другим во имя каких-нибудь начал, которые они исповедуют. А разве они это сделали? Они даже и протест не сумели составить и прилично мотивировать его, как следовало бы образованным людям, которые знают, почему и во имя чего они протестуют.
12(25) апреля, №10803
DCXXXVIII
Уходит граф Витте или не уходит? Этот вопрос у всех сегодня на языке. Биржа упала вследствие этого слуха. И мудреного тут ничего нет. Уйти за десять дней до открытия Государственной думы, уйти человеку, при котором началась вся эта реформа, даже не с 17 октября, а с декабря 1904 г., когда ему, как председателю Комитета министров, пришлось вводить известные льготные узаконения, — это понять довольно мудрено. Если 6 у нас даровитыми людьми была полна страна, если б были политические деятели, которые заявили себя сколько-нибудь видными делами и обнаружили свои способности, тогда, конечно, уход графа Витте не составлял бы чего-нибудь необыкновенного. Но где же эти люди? Перечтите, пожалуйста, всех сколько-нибудь известных людей и скажите, где эти таланты? У графа Витте много недостатков. Но это несомненно умный и талантливый человек, обладающий, между прочим, бесспорною способностью дипломата. А дипломат теперь нужен не столько для иностранных дел, сколько для внутренних.
Что ни говорите, а наша реформа или наша конституция — вещь весьма недурная. Я очень счастлив, что дожил до нее, и вижу настоящую борьбу, достаточно свободную для того, чтобы все мнения и желания были известны и чтоб за всеми мнениями и желаниями стояли свободные люди и их отстаивали. Не сразу, так как сразу ничего не делается, но разум народный образуется и начнется управление законное и справедливое. Даже управление «партийного» большинства кадетов нисколько не страшно. Ведь бюрократия тоже партия, но она управляла без гласности, без представительства, без свободной критики. А теперь управление «партии» будет открыто и всякий шаг ее будет известен, обсужден и даже последствия всякого шага будут более или менее указаны и угаданы. Совершенства в мире нет и, вероятно, никогда не будет, но пути к совершенствованию для всех открыты, — вот что чрезвычайно важно, и в этом участие графа Витте было весьма значительное. Говоря пословицей: он заварил кашу, — и он отказывается, вопреки окончанию пословицы, ее расхлебать. А дело это чрезвычайной важности, потому что правительству предстоит весьма серьезная борьба в Думе, и борьба совершенно новая.
У правительства в Думе нет своей партии. Дума почти вся оппозиционная. Можно даже сказать не «почти вся», а просто вся, с теми или другими незначительными оттенками. Правда, известных имен, известных талантов в ней, как говорится, один-два да и обчелся. Провинциальные депутаты — почти сплошь инкогнито. Провинция, не исключая Москвы, судя по многим данным, тоже не знает особенно выдающихся людей. Одни из видных москвичей, старообрядец, когда его упрекали за выборы в Москве, сказал: «Что вы хотите, русских людей нет». — Позвольте, как же нет людей, когда они были при Михаиле Феодоровиче и Алексее Михайловиче? — «Тогда были, а теперь нет». Вероятно, еще бегают в штанишках. А кто вырос, тот ничем не отличился, ничем не показал себя. В Киеве, «матери городов русских», русских людей не оказалось. Выборщиков евреев — 55, русских — 15 и 1 поляк. Значит, в «матери городов русских», где евреи не пользуются даже правом свободного жительства, огромное большинство выборщиков евреи. Если будет выбран кто-нибудь из русских, то это будет милостью со стороны евреев. Что евреи соблаговолят, то и будет. Значит, между евреями есть люди, но среди русских нет. Значит, евреи умеют дело делать, а русские нет. Но так ли это? Не объясняется ли это скромностью русских и тем узким поприщем, где можно было бы показать себя. А как же евреи? Да, евреи постоянно борются за право жить, а потому и успешно боролись на выборах.
Но, допуская все это, я, однако уверен, что в Думе найдутся более или менее выдающиеся люди, способные бороться умно и с тактом с правительством. Несколько человек уже указывают, восхваляя их таланты. Управляющий делами Л. С. Полякова, г. Герценштейн, называется как будущий министр финансов и проч.
Раз появление даровитых людей в Думе и вообще в кадетской партии надо ожидать с большою вероятностью, то и правительство должно приготовиться к борьбе, имея даровитых министров. Если же оно потеряет перед самым открытием Думы графа Витте, с которым кадетская партия считалась не как с человеком незначащим, а именно как с человеком весьма значащим, то правительство потеряет много, а кадетская партия много выиграет. Она уже теперь торжествует и заговаривает об отставке всех министров. Если ушел первый министр, то уйдут и «собственные» его министры и министерство получат кадеты. Я много раз говорил о графе Витте и за него, и против него. Он делал ошибки, и значительные, но и роль, которая ему досталась, была одна из самых трудных. Поэтому, говоря против графа Витте, я никогда не упускал из виду того, что он один из даровитейших наших людей.
Без всяких протекций он выдвинулся на первое место в государстве и связал свое имя навек с самою большою реформою, которая когда-либо была в наших летописях. И если б где мог он упрочить окончательно свое значение, как политического деятеля, то это именно в Думе, в борьбе с оппозицией, в борьбе с тем живым элементом, который впервые выступает на сцену. Такая борьба должна бы подзадоривать, возбуждать и чувство и мысль. Завоевать часть Думы, разбить ее на партии, возбудить интерес к правительственной программе реформ — это должно бы улыбаться для всякого борца. А он уходит.
Но если он действительно уходит, то уходит не потому, что убоялся перед премудростью предстоящей борьбы с кадетской партией, а по каким-либо иным соображениям. По крайней мере, я так думаю. Мне говорили, что сегодня до поздней ночи происходило заседание Совета министров у графа Витте. Разбирались очередные дела, но об уходе первого министра никто не говорил в этом заседании. Во всяком случае, я поверю этому уходу только тогда, когда прочту о том в «Правительственном Вестнике».
19 апреля (2 мая), №10810
DCXXXIX
«А вот А. С. Суворин очутился действительно в неприятном положении», говорит «Речь». Это неприятное положение заключается якобы в том, что я говорил о графе Витте как об одном из даровитейших наших государственных людей накануне его отставки. А я думаю, что, я именно нахожусь в приятном положении. Нападать на человека, когда он уходит, не отдавать ему должной справедливости, когда он, сделав все, что мог, на сколько хватало сил, опыта и знания, оставляет свой пост, — я думаю, что это было бы совсем непорядочно. Участвовать в озлобленном хоре, который не пел, а неистово кричал и которому даже князь Мещерский подвывал издалека, мне было противно. Я с нетерпением ждал открытия Государственной думы, как такого русского торжества, перед которым должна приостановиться, по крайней мере, злоба и ненависть, и тем противнее был мне этот озлобленный хор, начавшийся после заключения займа. Я знаю графа Витте с тех еще пор, когда он не мечтал даже ни о каком министерском портфеле. Мне хорошо известны его достоинства и недостатки, а потому я никогда не мог говорить о нем так враждебно, как некоторые журналисты. Его недостатки в значительной степени — недостатки среды и недостатки отживающего режима. Он был его дитя, и счастливое дитя, потому что он родился талантливым и умным. Ему не бабушка ворожила, а божий дар. Если б он провел свой век при других условиях, он сделался бы одним из самых замечательных русских людей. Этого нельзя забывать. Нельзя судить о людях вне той жизни и той обстановки, среди которых они воспитаны, жили и служили. Но он оставляет свой пост не как ординарный министр, с суммою орденов, чинов и пенсий, а как государственный человек, который оставляет после себя прочное имя в русской истории. Не только самая злостная, но даже самая проницательная и талантливая критика не вычеркнет его имени из величайшей русской реформы, дарованной государем. Его имя будет неразрывно с нею связано, и история сумеет беспристрастно оценить его заслуги. Я не откажусь ни от одной строки, которые писал о нем, потому что все то, что писал о нем, положительное и отрицательное, я писал совершенно искренно. И теперь я не много не повторить ему упрека за то, что он ушел накануне открытия Государственной думы. Я этого понять не мог и не могу, потому что это почти равняется тому, что главнокомандующий уезжает с поля сражения накануне генеральной битвы — буквально накануне. И Наполеон не мог наверно знать, что битву он выиграет; и подавно не мог знать граф Витте, достанет ли у него сил выдержать борьбу на поприще для него совершенно новом и никем из русских государственных людей еще не испытанном. Но дело должно быть выше всякого самолюбия, и у государственного человека должно быть самоотречение и никакие переутомления тут не могут служить оправданием. И третьего дня, когда я писал о графе Витте, и сегодня я думаю об этом так же. Мне очень жаль, что он ушел, потому что ушел человек большого таланта. Он вызывал крупные страсти, сильное возбуждение, горячую полемику, и русская мысль училась на событиях, разыгравшихся около трона и первого министра, настоящей независимости и углублялась. К сожалению, эта русская мысль оказывалась в плену у шумной и разнузданной агитации; сама по себе совершенно естественная и неизбежная в свободном политическом строе, она вместо того, чтоб служить полезным орудием борьбы, начала господствовать над умами образованного общества, которое, при нормальном порядке вещей, должно оставаться выше этой агитации, чтоб не терять свое политическое значение. Во всяком случае только борьба с сильным поучительна и полезна для политического воспитания общества.
Я, по крайней мере, желаю людей сильных и талантливых, откуда бы они ни пришли, потому что без таких людей России будет плохо и при Государственной думе, будь она не только кадетская, но даже молодецкая.
21 апреля (4 мая), №10812
DCXL
Я не думаю, что очень превосходно со стороны члена Государственной думы г. Винавера не выразить протеста против тех рукоплесканий, которые раздались на вчерашнем съезде партии народной свободы при известии об «убийстве» адмирала Дубасова. Что среди публики могли аплодировать и даже кричать «ура», мне это нисколько не удивительно. Мало ли каких криков не бывает и аплодисментов! Много лет присутствуя в театре в качестве критика на первых представлениях, я достаточно наслушался таких аплодисментов, которые свидетельствовали только или о малоразвитости публики, или об ее темпераменте. Во все время освободительного движения раздавались крики и аплодисменты и совершались действия, которые можно считать невменяемыми и безумными. При повышенном настроении нервов, при революционной горячке невозможно считаться со всеми проявлениями отдельных лиц и, главное, невозможно их предупредить. Нет такой силы, которая могла бы тут справиться и устроить порядок. Но есть тактика партии, есть мнение здоровых, более или менее уравновешенных людей, которые ведут толпу и направляют ее. В этом положении находился г. Винавер не только как председатель собрания, но и как член Государственной думы и один из представителей партии.
Во всяком парламенте председатель выразил бы порицание аплодисментам, которые раздались бы при объявлении чьей-нибудь казни или насильственной смерти. В наших судах аплодисменты публики находят сейчас же протест председателя. Г. Винавер не исполнил своей первой обязанности, не выказал такта, который имел право ожидать от него всякий член собрания и всякий член партии, который дорожит ее авторитетом. Искренно или неискренно он бы это сделал, до этого никому нет дела и никто не был бы вправе копаться в его душе. Но он обязан быть тактичным и находчивым, он обязан был призвать публику к порядку и напомнить ей, что она не должна себя вести, как разнузданная толпа, для которой законы не писаны. Нельзя являться в собрания людей в том костюме, в котором ложатся спать, нельзя ругаться неприличными словами в обществе порядочных людей. Может быть, г. Винавер прав, не допустив прений по случаю этих аплодисментов, так как прения могли возбудить собрание еще больше. Но этот перерыв он сделал сообщением публике об «убийстве» адмирала Дубасова, и рукоплескания раздались тотчас же, когда он еще не сошел с своего председательского места. Он обязан был показать, что считает убийство убийством, казнь казнью и смерть смертью. Я не могу допустить, что в нем заговорила еврейская кровь; как культурный человек, он не может не понимать, что обязан считаться с тем, что зал наполнен христианами и что христианская мораль не допускает беснующейся радости перед смертью ближнего. По христианскому закону и враг есть ближний, тогда как еврейская мораль считает ближними только своих и спокойно истребляет врагов и иноплеменников. Именно евреи внесли в христианство нетерпимость религиозную. Мне думается, что всякий разумный еврей осудит г. Винавера в данном случае и должна его осудить партия народной свободы. Пляска вокруг эшафота, явления которой наблюдались во время Великой французской революции и увековечены гравюрами того времени, не может внушать нам ничего, кроме осуждения и отвращения. Не протестовать против убийств значит их распространять, а распространяя, понижать нравственный уровень общества. Недаром в тех странах, где казнь существует, публику стали удалять с этих кровавых зрелищ, потому что она являлась на них как на театральные представления и казнь возбуждала в ней чувства зверя.
Бомба — самое предательское оружие, какое только можно себе представить. Случайно она явилась вместе с развитием самой крайней партии, анархистов, которые не останавливались перед убийством президентов Соединенных Штатов и Франции, людей безупречных в политическом отношении и представляющих свои страны в силу выборов.
Где остановится бомба и что она наделает, никому неизвестно. Но она уже взрывала дворцы, кофейни, разрывалась на улицах, брошена была даже во французской палате депутатов, хотя бед там и не наделала. Та публика, которая аплодировала «убийству» адмирала Дубасова, может быть, аплодировала будущей своей или своих близких насильственной смерти. В революционное время смерть усиленно толкается между людьми и жадно ищет жертв. Никто не поклянется, что палаты депутатов избавлены навек от бомбы, никто не поручится, что не найдется фанатиков, которые поступят, как легендарный Самсон, погибший с врагами под развалинами им разрушенного храма. Но Самсону нужна была сверхъестественная сила, а теперь этой силой награждает бомба и малого ребенка. А потому теперь во много раз необходимее, чем прежде, протестовать против убийств, а не аплодировать им. Короли и придворные близоруко превозносили Шарлотту Корде, когда она убила Марата. Где политические убийства могут остановиться — никому неизвестно. Еврейские погромы ведь тоже политические явления с убийствами. Это надо помнить всем, в том числе и г. Винаверу и той политической партии, которая вступает во власть, и которая, конечно, знает, как важно воспитать политический такт.
Мне хочется сказать еще вот что: никому еще неизвестно, к чему стремится партия, которая своих фанатиков вооружает орудиями смерти. К тому ли только, чтоб произвести панику в рядах администрации, или к тому еще, чтоб подчинить себе и Государственную думу, хотя до известной степени, и показать ей, что сила все-таки на стороне революционеров. В то время, когда г. Милюков несомненно умно сочинял и читал свой доклад в первом заседании съезда, похожий на искусно проведенные дорожки французского парка, где неожиданно показываются приятные виды и где можно гулять до усталости все вокруг да около, в это время убит губернатор Слепцов, и в один и тот же день произведены покушения против двух генерал-губернаторов, из которых один убит и другой ранен. Когда съезд принимал под гром аплодисментов резолюцию о парламентской следственной комиссии над администрацией, революционная партия посылала палачей против представителей этой администрации, как бы желая предупредить резолюцию съезда и оставить ее вне своего анархического внимания. Я не думаю, что убийствами можно содействовать партии проводить свою реформу конституционным мирным порядком. Скорее ее можно поставить ими в трудное положение.
По всему этому я считаю поведение г. Винавера в высшей степени бестактным. Он совершил проступок не только как председатель собрания, который мог объявить перерыв заседания, не говоря об «убийстве» адмирала Дубасова, которое к тому же оказалось, к счастью, мнимым, но и как член партии, удостоенный выбора в Государственную думу, и как член широких кругов общества, ожидающих обновления от творческой и спокойной работы своих представителей.
25 апреля (8 мая), №10816
DCXLI
Государь увенчал сегодня себя славным венцом бессмертия.
Позволю себе привести слова, которыми я встретил этот год:
— «1906 год — великий год. Это год Государственной думы. Это, может быть, один из самых великих годов нашей истории. Закладывается новая Россия, новая империя. Вопреки многим неверующим, я убежден, что Дума соберется полная, а не куцая, не двести человек, а вся. Стоит одной партии энергично приняться за дело, как все другие сделают то же самое. Это — великий всенародный праздник, на который всякий сочтет пойти своим радостным долгом. Вся империя встретится, все народы ее должны побрататься. Не оружие войны они принесут с собою, а оружие своего духа, своей оригинальности, своей борьбы за право человека и гражданина. Такого дня не бывало еще, и он придет во всем своем сиянии и значении и прославит этот год на вечные времена.
Или мы русские, или нет. Такой вопрос решается. Или мы уничтожены японцами и революцией, или мы возродились внутренней, незримой, божественной силой нашего племени.
Кто в глубине своего сердца скажет: «мы пали»? Кто подумает, что наша история кончилась позором и унижением, что мы все сделали, что могли, и что нам осталось только перед целым миром пасть во прах и оставить после себя воспоминание рабов, которые кроме рабства ничего не заслужили, рабов, достойных презрения и смеха? В ком мысль представителя Русской земли, народного посла, не разбудит высоких стремлений души на том поприще нового мужества, новой доблести, которое открывается Государственной думой и которых мы не знали доселе? Весь мир будет смотреть на этих послов, на Россию, на ее государя, который откроет эту великую Думу и примет от нее новое всенародное коронование, как воистину великодушный государь, благородным сердцем желающий счастья своему народу. Все человечество примет духовное участие в нашем празднике народного законодательного труда. Я верю, что это будет праздник свободы, равенства и братства, праздник такой радости, которая будет вызывать слезы восторга и любви».
И я бесконечно счастлив, что могу повторить эти слова в этот великий день, который мы встретили достойно. Весна пришла, та весна, о приходе которой я говорил еще в конце 1903 года. Лед взломан, полая вода спадает. И солнце сегодня такое славное, весеннее, теплое. И Петербург — спокойно торжественный, и в окнах домов, и на балконах, и на улицах спокойная радость. И торжество в Георгиевском зале Зимнего дворца отличалось спокойной, самодовлеющей, трогательной торжественностью. Великая империя праздновала день возрождения во главе со своим государем.
Я был на хорах с журналистами. Зал был еще довольно пуст в начале первого часа, когда мы приехали. Ходили люди в военных и придворных мундирах. Являлись дамы в так называемых русских костюмах и исчезали. Вот три человека в пиджаках стоят на средине зала и разговаривают. Это — депутаты. Они скоро уходят. Накануне говорили, что депутаты не хотят придти. Я этому не верил и самым энергичным образом отрицал это. Являются господа в красных мундирах. Это — сенаторы. Показываются члены Государственного совета и между ними несколько фраков — это избранные. Отделение полных генералов наполняется. Приносят амвон и все нужное для молебствия. Быстрым ручьем вливаются певчие в таких же красных одеждах, как сенаторы. Золото, серебро, красный цвет — все это образует приятную картину. Торопливой поступью входят митрополиты и епископы. Шапки митрополитов украшены бриллиантовыми крестами. Митрополит Антоний снимает шапку, передает ее протодиакону и стоит немного впереди, разговаривая с ним. Зал наполняется. И вот вдруг целой рекой фраки, сюртуки, пиджаки, одна малорусская свита, чуйки, несколько костюмов совсем бедных, не то спинджаки, не то Бог знает что, два прекрасных татарских костюма, два великолепных киргизских, камергерский, костюм католического епископа, несколько священников, польский эффектный костюм, похожий на гусарский, точно из «Жизни за царя» в сцене краковяка, которой русская публика постоянно аплодирует и требует повторения. Эта река вливается в зал торопливо и устанавливается сама от трона до дверей зала в несколько шеренг. Несколько изящных фраков отделяются к окнам и колоннам и принимают то небрежные, то спокойные позы. Это — депутатская река. Она стала на низких подмостках, покрытых сукном, идущих от середины зала до окон. Я стал считать, сосчитал сотню и бросил. Все депутаты пришли. Что вчера говорили, то оказалось вздором, сплетней, пущенной для оппозиции. Зал полон. Очевидно, внизу становится жарко, так как депутаты вынимают платки и утирают пот. Седых очень мало. Мало и лысых. Большею частью средний возраст, 30–35–40 лет, сколько можно было разглядеть сверху.
Второй час на исходе. Придворные чиновники бросились к дверям зала. Послышались отдаленные звуки музыки, игравшей гимн.
За несколько зал от Георгиевского началось торжественное шествие. Очевидец мне говорил, что появление государя среди блестящей свиты, под оркестр музыки, было необыкновенно торжественно. Процессия двигается медленно. Звуки музыки слышнее и слышнее. Вот совсем близко. Вот и процессия. Государственное знамя высоко поднимается, несут регалии, скипетр, корону. Вот и государь с государыней и с государыней-матерью. Их кропят святой водой, и начинается молебен с великолепным хором певчих. Зал полон голосов. Раздается радостное «Христос воскресе». Это напоминает воскресшего Христа, измученного, с терновым венцом на челе и распятого, и придает молебну особенную торжественность. Он окончен. Пропели многие лета государю, государыням, наследнику и всему царствующему дому, и державе Российской. Государь и государыни приложились ко кресту. Быстро убирают амвон и проч., певчие юрким ручьем скользят около генералитета к выходу, духовенство за ними. Государыни уходят на возвышение, где трон. Государь остается один среди зала и за ним в двух-трех шагах камер-паж и пять-шесть человек свиты около депутатов, в стороне. Государь ждет, пока все станут на свои места и затем медленно идет к трону и садится на него. Одна сторона трона покрыта порфирой, которая спускается вниз. Министр двора подает ему лист с речью. Государь принимает его, встает и читает. Слышно каждое слово. Он читает мужественным, твердым голосом среди тишины огромного зала. Все лица обращены к нему. Речь производит такое впечатление, что, когда государь кончил, раздается торжественное, громкое «ура», которое не смолкает несколько минут, сопровождаемое музыкою гимна. Снова та же процессия с государственным знаменем, короною и регалиями. Государь и за ним обе государыни идут к выходу, кланяясь на обе стороны.
Вот в кратких чертах подробности. Но за всем этим был великий смысл этого великого дня, который государь назвал «днем возрождения лучших сил России». И это поднимало дух и давало высокое настроение. И дай Бог, чтобы эти «лучшие силы» действительно возродились и ввели нас в ту счастливую и спокойную область, где царствует «свобода и порядок на основе права», по выражению государя. Это будет зависеть и от правительства и от Думы, и от общества также, если оно хочет свободы и порядка на основе права.
Надо помнить, что скоро сказка сказывается, но не скоро делается дело. Дума собрана на пять лет. Это такой срок, в который грех было бы не создать что-нибудь прекрасное и долговечное. Государь в своей прекрасной, полной высокого смысла речи поставил на первую очередь крестьянский вопрос. Эта мысль общая и, быть может, самая трудная по своей необыкновенной сложности и необходимости. И тем противнее эти угрозы в речах митингов и в газетах «грозою народного гнева», «реками крови» и прочей фразеологией. Все это чрезвычайно легко говорить, ибо для всех этих угроз есть пространный лексикон фраз совершенно готовых, не говоря о лексиконе прокламаций. Важны мысль и дело, то есть важно именно то, чего у нас не было и что должно быть и быть во что бы то ни стало. Творчески разработанная мысль должна победить и побеждает только она, а не эти фразы, рассчитанные на дешевую популярность.
Я не перестану, пока во мне сердце бьется, приветствовать этот великий и прекрасный день и великую реформу, совершенную государем. Так как она великая, то она вечная, ибо все великое заключает в себе такие плодоносные зерна, которые никакие ветры, заморозки и морозы не могут истребить. И вот это-то свойство великого и привлекает к нему благородные сердца и будит силы и таланты и рождает их. И я верю, что таланты явятся, вдумчивые, яркие, дальновидные, мужественные мужеством русской души и просвещенного разума.
28 апреля (11 мая), №10819
DCXLII
В мире все относительно, даже гений, потому что и гении не равны. Когда гения нет, таланты сходят за них, когда нет талантов, то и посредственности ведут себя, как решители судеб. Поэтому ко всему надо относится с критикой.
Я прочел сейчас проект ответа Государственной думы на тронную речь. Тут нет ничего оригинального, нет никакой умственной работы, а есть только список с чужих образцов. Это просто передовая газетная статья, в которую втиснут целый ряд реформ, более или менее важных, которые потребуют работ не одной сессии, а нескольких. Нет ничего легче подобных программ, ибо в один день их можно написать несколько. Если прибавить к этой программе два-три параграфа, то будет социал-демократическая программа. Проект написан именно в таком смысле, чтоб с одной стороны удивить вселенную, а с другой — поставить правительство в угол, как величину совершенно бездарную и ничтожную, которая празднует трусу и просит прощения за все содеянное в русской истории. Депутаты Государственной думы действуют в два кнута — и в заседаниях, и в газетах. Так, депутат г. Протопопов объявляет в «Думе» прямо «буйными сумасшедшими» тех, кто не будет слушаться «избранников народа», сопровождая эту благоглупость глупостями о «тучах с кровавыми дождями» и о «музе истории», с которой г. Протопопов, кажется, никакой связи не имеет, как нет никакой связи в его мыслях. Другой депутат, имеющий некоторую связь с музой истории, г. Щепкин старается установить принципы эволюции, нельзя сказать, чтобы очень ясно. Но он, по крайней мере, за полную свободу мысли и не говорит о «послушании» подобно г. Протопопову, который читает проповедь, как самый ординарный протопоп, грозящий адом и вечными муками.
Мне хочется остановиться только на одной реформе, которая, по моему мнению, самая важная с точки зрения всех крайних партий, не исключая революционных. Можно говорить о политической целесообразности такого Государственного совета, как нынешний, можно желать его реформы и предлагать такую реформу. Но непременно, как этого желают многие в Думе, настаивать на его уничтожении — значит просто думать, что никто ничего не понимает, что в Думе, все мудрецы, а в обществе, глупцы. Уничтожение Государственного совета значит просто обращение Государственной думы в Учредительное собрание. Сегодня Государственный совет будет уничтожен, завтра мы с Учредительным собранием. Вторая палата существует во всех великих державах. А мы хотим быть величайшей, прямо в калашный ряд, из дьячков прямо в митрополиты. И добро бы были какие таланты или гении, а то просто средние люди, которые ровно ничем себя не заявили. Передо мной подробная библиография сочинений, явившихся на 1905 г. на всех европейских языках. Всех таких сочинений вышло 13 000. А знаете, сколько русских? Три. Да, три, да и из них два перевода. Пересмотрите эту массу теперешних брошюр в 2–10 коп., — огромное большинство переводы и притом весьма плохие. И с таким-то багажом эти господа хотят нас уверить, что они дальше смотрят и лучше видят, чем немцы, французы и англичане. Говоря о необходимости упразднения Государственного совета, господа обращаются к славянофильскому «средостению», слову архаическому, а во время свободы мыслей и глуповатому слову. Государственный совет есть якобы средостение между царем и народом, т. е. между царем и Думой. Но ведь и Дума есть с этой точки зрения не что иное, как средостение между царем и народом. Это есть фальшивое представительство народа, как доказывал еще Руссо, рисуя идеальное самоуправление. Представительные учреждения в том виде, в каком они существуют, имеют очень много недостатков. Но человек лучше этого еще ничего не выдумал в таких больших скоплениях людей, как государство. Мы и подавно должны радоваться, что дожили до представительства, но если становиться на «средостения», то надо иметь в виду и те крайние мнения, которые высказываются людьми, смотрящими очень далеко вперед и не мирящимися с представительством. Вот, например, князь Кропоткин. Его считают анархистом, но этот анархист не только человека не убьет, но даже комара, который сел на его руку и начинает своим хоботиком насасываться человеческой крови в маленькой дозе. Он его сдунет или смахнет. Так вот что он говорит о самой совершенной системе выборов, всеобщей, тайной, и т. д.
«Недостатки представительных собраний покажутся нам вполне естественными, если мы вспомним, как набираются их члены, и приглядимся к их деятельности. Не стану воспроизводить ужасной и омерзительной картины выборов. В буржуазной Англии и демократической Швейцарии, во Франции и Соединенных Штатах, в Германии и Аргентинской республике — везде повторяется одна и та же гнусная комедия. Не стану рассказывать, как агенты и избирательные комитеты проводят своих кандидатов, как они раздают направо и налево обещания: в собраниях сулят политические реформы, частным лицам — места и деньги; как они проникают в семьи избирателей и там льстят матери, хвалят ребенка, ласкают собачку, страдающую астмой, или любимого котенка. Как они рассыпаются по ресторанам, заводят между собой вымышленные споры, завязывают с избирателями разговоры, стараясь поймать их на слове, подобно стремящимся завлечь вас в азартную игру шулерам. Как после всех этих махинаций кандидат заставляет себя просить и, наконец, появляется среди «дорогих избирателей» с благосклонной улыбкой на губах, со скромным взором и вкрадчивым голосом, — совсем как старая мегера, старающаяся поймать жильца ласковой улыбкой и ангельскими взглядами.
Не стану перечислять лживых программ — одинаково лживых, — будь они оппортунистическими или социал-революционными, программ, которым не верит ни один из кандидатов, защищающих их с жаром, с дрожью в голосе, с пафосом, достойным сумасшедшего или ярмарочного актера. Недаром народ в своих комедиях стал теперь изображать наряду с мошенниками народных представителей — Тартюфами и банкирскими плутами, бегающими за избирателями и выманивающих у них голоса».
А вот и заключение: «Есть ли хоть одна страсть, самая низкая, самая гнусная, которая не появилась бы на сцену в день выборов? Обман, клевета, лицемерие, ложь, самые низкие проявления человека-зверя — вот картина страны в день выборов».
Как конституционисты, мы скажем, что это несправедливо уже потому, что ничего лучшего в Европе нет. Но ведь с точки зрения реальной правды все это совершенно справедливо и нет возможности отрицать в этой картине ни одной черточки. Но как избежать этого явления, покрыто мраком неизвестности, или надо верить князю Кропоткину, что если идти за ним, то попадем прямо в счастливый и бесподобный рай. То же делает наша Дума, надевая на себя славянофильский охабень, указывая на Государственный совет, как на «средостение». Это совсем не средостение, а применение известного изречения: ум хорошо, а два лучше. Поверить ум Государственной думы совершенно необходимо и, если Европа признает две палаты, то нам при самом начале представительства это тем необходимее. Мы ведь еще не знаем, кто такие эти депутаты и чего они стоят. Они могут по-протопоповски воображать, что их надо слушаться, а я того мнения, что их надо слушать, и изучать, и потом судить о них по их мыслям и действиям. Генералов было много на японской войне, а толку в них было мало. То же ведь может случиться и с Думой, не дай Бог: членов много, а настоящих людей нет. Мы до сих пор слышим слова, угрозы, повеления слушаться, признания вроде того, что «мы, мол, не можем работать при таких условиях средостения». Желают полного комфорта сразу, с первых же дней. Не дадите — сейчас же темная туча и протопоповский «кровавый дождь», или «за нами сто миллионов», или «если не будет полной амнистии, мы работать не можем», или «спешите, а то 1 мая будет «сильная кровь», «масса жертв», как говорил в воскресенье в Думе депутат Савельев, называя себя «знатоком» Москвы и Петербурга. В этих угрозах больше комического и глупого, чем серьезного. Это чучела на огороде для воробьев, которые, попривыкнув, на чучела садятся и оставляют на них следы.
Бык на арене, которого дразнят красным цветом и раздражают пикадоры, весьма отличается от быка по своей пользе отечеству, который пашет землю плугом. Я думаю, что русских ораторов в Государственном совете и Государственной думе приятнее было бы сравнить с быками, пашущими плугом борозду для посева насущного хлеба, а не с тем быком, которого дразнят красным цветом аплодисментов и пикируют жаждою дешевого успеха.
Итак, упразднение Государственного совета — значит создание Учредительного собрания.
3(16) мая, №10824
DCXLIII
Мне хочется сказать несколько слов о речах, и по поводу них, г. Стаховича и г. Родичева, хотя о них уже говорилось. Но ведь теперь хочется говорить только о Думе и об этих «великих людях», которые в ней заседают в качестве законодателей. Мы не знаем, что из них выйдет, какая судьба каждого из них. Многие, конечно, вернутся к своим занятиям по истечении срока, но найдется, вероятно, несколько человек, которые приобретут себе известность, явятся министрами, губернаторами, публицистами и т. д.
Речь г. Стаховича была на трудную тему — побудить Думу к порицанию убийств. Говорят, произнесена она была увлекательно и произвела общее впечатление. В печати всякая речь страшно теряет, как потеряла и эта речь. Мне кажется, судя по печатному тексту, г. Стахович слишком был дипломатичен и слишком усердно кланялся налево. Возглашение о синайской заповеди: «не убий», — может быть, в Думе и вышло превосходно, но в чтении нимало. Синайские заповеди нарушаем мы ежедневно и даже с удовольствием, например, «не прелюбодействуй», «не пожелай жены друга твоего», «не сотвори себе кумира» не только из кадетов, но даже из Государственной думы, и т. д.
Князь Трубецкой в своем письме в газету высказался гораздо прямее. Перед ним светила истина, как вифлеемская звезда, указывавшая волхвам место рождения Того, Кто произнес чудесные слова о любви к ближнему. Князь Евгений Трубецкой не побоялся назвать «спортом» эти убийства и не кланялся ни направо и ни налево. Для него была просто публика, не левые и не правые, а просто люди с их человеческими чувствами, с их сердцем. В его словах звучала проповедь нового завета о всепрощении, и ни голос, ни жест ее не поддерживали, и она гораздо лучше и доказательнее проповеди г. Стаховича. Какое впечатление она произвела бы в Думе, это зависело бы от того, как она была бы сказана. Но и только внятно прочтенная, она произвела бы впечатление, потому что она по существу своему правдива и мужественна. Во всяком случае, г. Родичев победил г. Стаховича чистейшей банальщиной. Говорят, у него большой темперамент и сильный голос. Для оратора это так же важно, как и для актера.
Актер иногда срывает бурные рукоплескания мастерским произношением самого банального монолога. Вы аплодируете со всеми, потому что в толпе вы легко поддаетесь стадному чувству и одушевление актера вас забирает всего. Когда же вы прочтете этот монолог в книге, вам становится неловко от мысли, как это вы могли аплодировать такому бессмысленному набору слов. Не слыхав речи г. Родичева, я прочел ее в газете, куда он сам ее доставил, и удивился, как таким вздором, да еще лживым, он мог увлечь Думу.
Он недавно напечатал в «Речи»: «Глазам страшно, а рукам не страшно». Это белиберда, но и «веревочка пригодится», как говорит Осип Хлестакова. Ответ г. Родичева г. Стаховичу весь построен именно на таких превосходных фразах, как «глазам страшно, а рукам не страшно», что, может быть, надо перевести так: голове страшно, языку не страшно.
«Мы должны смотреть на преступления не с точки зрения нравственности, а с точки зрения политической», — говорит г. Родичев. Почему же г. Стахович не возразил ему, что ведь это одобрение убийств и казней, приходят ли они сверху или снизу, одобрение их во всеобщей и русской истории прошлого, и в истории сегодняшнего дня. Это проповедь анархиста или недалекого человека, который не понимает, что говорит. Политическая точка зрения на убийства значит точка зрения политической партии, политического державства и силы. Если нравственная точка зрения не устойчива, то политическая и подавно. У консерватора, у либерала, у социал-революционера, у анархиста, у Нерона, у Ивана Грозного, у Петра Великого свои политические точки зрения, основанные на логике их убеждений, на их понятиях о государстве и власти и, таким образом, все гонения, все казни, все убийства, все пытки и костры инквизиции, все мучения в застенках тайных канцелярий, весь террор революций, все жестокости власти могут быть оправданы, и они действительно оправдывались своими современниками и даже потомками именно с политической точки зрения. Почему же г. Стаховичу не разобрать было политическую точку зрения г. Родичева? Ведь парламентская борьба потому и интересна и жизненна, что она борьба мнений и начал, борьба партий для достижения возможной правды и возможного народного счастия. Сказать красивую речь, сорвать рукоплескания и с колокольни долой — это не борьба, а только эффектные монологи.
Г. Родичев ссылается на суд. «Я вам скажу, когда прекратятся в России политические убийства: в тот день, когда народ уверует, что есть у нас суд и правда». М. О. Меньшиков уже сказал об этом, что высший суд о нравственности есть парламент. Я бы прибавил к этому тот же политический аргумент. Суд всегда будет находиться под влиянием политической системы, а политические системы далеки от совершенства. Во время французской революции суд не смел пикнуть под грозою руководителей Конвента и был просто палачом. Христианская религия возникла потому, что осужден был правдивейший и величайший человек, когда-либо сиявший в мире своей поистине божественной красотой и благостью. Распятый на кресте молился за врагов. Это был Бог. Людям до этого далеко, но анархия убийств, возведенная в систему, апология преступлений, одобрение их «с политической точки зрения» — неужели это не страшно? Неужели это не должно возмущать человека, принадлежащего совсем не к социал-революционерам и не к анархистам? Почему было не сказать этой Государственной думе, что такое, по меньшей мере, пилатово умывание рук есть преступление перед Россией, перед народом, который послал этих депутатов.
О чем просили? Только о такой малости: высказать свое порицание революционным убийствам, как вы высказали порицание казням требованием о всепрощении. И Дума ответила отрицательно. Она отвергла и ясную и простую поправку к речи г. Стаховича барона Рооппа.
— Нет, мы одобряем убийства.
Ведь этим самым Дума как бы присоединяется к тактике революционеров-убийц, к тактике грабителей и воров якобы на революционные цели. Дума одобряет анархию снизу, смотрит на нее, как на свою помощницу в борьбе с правительством, опирается на нее, как на гранит.
Вы взводите напраслину на Думу, скажут мне. Нет, я говорю правду, потому что иного окончательного и простейшего вывода из отказа Думы осудить убийства нельзя вывести. Те 78 депутатов, которые письменно отказались от своего голосования в ту же ночь и присоединились к пяти протестантам, лучше всего доказывают всю безбожность и дикость одобрять прямо или косвенно убийство. Они одумались и поступили, как христиане. Если б Христос сказал: «Любите ближнего своего, как самого себя, когда он вас полюбит так же», то христианства не было бы и не было бы Христа. Революционная нравственность и отвергает Христа и действует убийствами, местью и грабежами на революционные цели.
И никто не осмелился сказать каких-либо возражений г. Родичеву, вот что печально. Даже когда он прямо лгал, да, когда он бессовестно лгал, говоря, что «со времен Батыя» Россия не видала «таких гонений, огня и крови», как теперь, и тогда никто ему ничего не возразил. Со времен Батыя Русь видела ужаснейшие казни, мучения, массовые истребления жителей, тысячами потопление в реках людей невинных, целые вереницы виселиц, плававших по Волге, толпы палачей, которые рубили головы, как капусту, Русь все это видела в XVI, в XVII и в XVIII веках. Ведь одним этим Батыем г. Родичева можно было бы посадить на место. Не говорю о том, что при Батые г. Родичев сидел бы на колу или сам бы сажал на кол, не моргнув глазом. Но со времен «Батыя» — это необыкновенно радикально и потому — трусливое молчание. От Батыя до Родичева! Один покорил Россию, другой Государственную думу и Батый-Родичев покорил ее ложью и громким голосом. И Дума поклонилась ему в ноги.
8(21) мая, №10829
DCXLIV
В настоящее время есть два несомненно счастливых человека, М. М. Ковалевский и И. Л. Горемыкин. Знаток парламентской жизни в ее истории и в настоящем, М. М. Ковалевский читает с необыкновенным спокойствием лекции и в Думе и в «Стране», чуть-чуть позволяя себе тончайшую джентльменскую критику. Видно, что это человек совершенно уравновешенный и никакие бури не в состоянии вывести его из спокойного наслаждения жизнью и профессорством. Кадеты относятся к нему с дружественной иронией, тоже чуть-чуть заметной. И. Л. Горемыкин, когда был министром внутренних дел, говорил, что он газет не читает, да ему и некогда заниматься этим пустым делом. Сделавшись первым министром, он приобрел еще больше занятий и потому и подавно, конечно, газет не читает. Я полагаю, что и Думе он не придает значения и смотрит на нее, как смотрел Петр Зудотешин на рукопись «Дневника лишнего человека»: «читал и содержание оной не одобрил». А такие взгляды — пути к личному счастию в наше время. Граф С. Ю. Витте не только читал газеты, но даже основал свою собственную казенную. Его бранили ежедневно и выводили из необходимой для счастливого государственного человека степени спокойствия. Он и предпочел личное счастье. Если б стали бранить И. Л. Горемыкина, он все равно об этом не узнал бы, не читая газет, а состоящие при нем лица не осмелились бы его тревожить такими пустяками. Если вы пересмотрите газеты, вы увидите, что бывший кабинет был гораздо, гораздо несчастливее насчет брани, чем нынешний. Печать спокойствия лежит на челе теперешнего кабинета, и печать с этим считается. Спокойный человек всегда может рассчитывать, что и его оставят в покое. Но всегда ли спокойствие есть сила? Когда говорят об олимпийском спокойствии, то разумеют только могущество Юпитера; на самом деле на Олимпе совсем не было спокойствия и боги и богини ссорились, интриговали и дрались. Этот вопрос всего лучше предоставить академикам, ибо всего спокойнее им заниматься академически, не путая тревожную действительность. Так поступает, сколько мне кажется, Государственный совет, где академическая оппозиция сама не знает, с кем бороться, faute des combattants.
Я очень завидую спокойствию И. Л. Горемыкина и М. М. Ковалевского. Меня все волнует, и я напрасно говорю себе: будь просто наблюдателем, ну ее к черту, всю эту кутерьму. Это буря в стакане воды. Если она и разобьет стакан, то можно купить новый. И только что я решаюсь последовать этому внутреннему голосу, как вдруг мне кажется, что это вовсе не так легко — купить новый стакан на место разбитого. Я отлично понимаю, что вместо И. Л. Горемыкина премьером легко может быть М. М. Ковалевский. Оба — счастливые и спокойные люди. Они неслышно ходят по мягким коврам мысли, и мысль их ковровая. Но другое дело — разбитый стакан. Это — огромный стакан. Это — Россия. Буря в ней — настоящая буря, конечно, по моему мнению.
На меня очень разгневались за мою правду о голосовании Думы, которое я передал в его настоящем смысле одобрения политических убийств. Одна из самых откровенных газет сказала сегодня по поводу моего отношения к Думе, что до тех пор, пока судье, постановляющему смертный приговор, пишут не «его превосходительству, г. убийце», а просто «его превосходительству», то и политическому убийце надо писать просто «его превосходительству». Так она поняла приговор Думы и его одобрила. Так и я его понял, но не одобрил. За это газета г. Струве особенно на меня рассердилась.
Но я остаюсь при своем мнении и не уступлю из него ни буквы. Я продолжаю утверждать, что Дума поступила безбожно и нелепо и г. Родичев лгал и лгал бессовестно, ссылаясь на Батыя. Защитники Батыя-Родичева мне указывают на корреспонденции о казаках, которые якобы насилуют армянок, начиная с девочек 12 лет и кончая старухами в 70 лет; но, во-первых, эти корреспонденции печатает орган архилевый и, во-вторых, на казаков так клевещут левые, что верить всему этому вздору невозможно, тем более, что я отлично понимаю, что такие корреспонденции и даже Батый полезны в интересах крайних партий. Я искренно хотел представительства, я предвидел его, потому что искренно желал, но революции не желаю и Конвента не желаю.
Я прочел в одной газете статью члена Г. думы, г. Протопопова, у которого так навязла в мозгу французская революция, что он прямо считает себя несчастным человеком, что он не Фукье-Тенвилль, вообще не человек с французской фамилией, а с архирусской, даже с архиерейской. Заключаю так потому, что он желает, чтобы была не Дума, а Дума-Конвент. Вот слова его:
«Дума должна была бы быть не Думой, а Конвентом, который декретировал бы законы, творил суд и сам приводил в исполнение свои решения чрез особых комиссаров. Лишь такая Дума-Конвент могла бы удовлетворить требования значительной части нашего общества».
Конвент оставил по себе кровавую память именно своими судами и комиссарами, которые так нравятся члену Государственной думы. Для судов потребовалась гильотина, а между комиссарами были прямо злодеи, в роде Карье, Лебона, Фуше; злодейства этих комиссаров вызвали многочисленные бунты во Франции и подняли Вандею. Европа пошла на Францию войною, ассигнации пали до смешной цены, торговля, промышленность и земледелие были уничтожены. Неправда ли, приятные перспективы? Но у Конвента были свои заслуги, потому что между его членами были люди замечательного ума, дарований и учености. Десятичная система мер и весов, Институт, Политехническая школа, Высшая нормальная школа, Консерватория искусств и ремесел и пр. Все это было полезно для будущего. Но для своего времени Конвент дал только кровавую борьбу партий, разорение и приготовил диктатуру. Стало ясно вместе с тем лучшим умам Конвента, что для народного суверенитета необходимы две вещи: просвещенный народ и сливки ума и образования. С одними судами да комиссарами ничего путного не сделаешь. А многим членам нашей Думы прежде всего улыбается именно это привлечение к суду и комиссары. То ли дело, едет комиссар от Думы-Конвента в Воронеж или Курск и начинает приводить все в порядок и в трепет. Хлестаков не самозванец, а Хлестаков уполномоченный Г. думой! Можете себе вообразить всю эту прелесть! Депутат Миклашевский, мечтая об этом, рассказал в Думе даже свой разговор с извозчиком для большей убедительности своей аргументации в пользу предания суду всех тех, которые, в отсутствие Г. думы, позволяли себе управлять без ее полномочия. Г. Муромцев не догадался спросить г. Миклашевского, согласна ли была засвидетельствовать подлинность его разговора с извозчиком лошадь, так как других свидетелей не было.
Робеспьеров и Дантонов у нас не видать, но их челяди и комиссаров можно найти сколько угодно. Судить и казнить мы такие мастера, что в этом отношении все народы за пояс заткнем. Поэтому валяйте! Конвент так Конвент! Гильотину можно назвать протопопицей. Ни опыта, ни таланта, ни знания, ни даже фантазии, но с нищенской длинной сумой готовых фраз всякая инфузория может считать себя великим человеком и комиссаром от великой русской революции.
В конце концов мне глубоко противна та партийная непримиримость, которая простирается до пределов возмездия и мести, да еще в такое время, когда Государственная дума открыта и когда общество ожидает от нее успокоения и полной законности. Мне думается, что наступила пора и для партийности отказаться от террора и не рассчитывать на него, как на средство движения вперед. Ведь несомненно, что революция утомила огромное большинство населения и что она может только истощать Россию и привести ее к разложению. Раз существует правильная открытая борьба, необходимо все силы направить на нее так, чтобы террористические акты и воззвания к Конвенту и «протопопице» возбуждали общественный протест и не мешали бы свободной работе.
10(23) мая, №10831
DCXLV
Оказывается, что я ничего не понял и вообще потерял способность понимать глубокомысленную философию и политику кадетских и закадетских партий. Закадетскими партиями называю те, которые идут дальше кадетов, т. е. социал-демократы и социал-революционеры. Вчера «Дума» говорила, что г. Протопопов совсем не стремился к Конвенту и к «протопопице», а только к тому, чтобы немедленно было составлено новое министерство из большинства Думы, ибо только это министерство в состоянии провести в жизнь те законы, которые вырабатывает Дума. К сожалению, я вовсе не потерял способности читать и понимать то, что написано. Я привел цитату дословно, но последующие строки о том, что «Конвенты являются последствием такого соотношения сил, которого нет на нашей государственной арене», я не привел, потому, что они относились к дальнейшей протопоповской аргументации в пользу того самого «соотношения сил», которое необходимо создать для Конвента.
Смею думать, что сама газета, в которой участвует г. Струве несколькими строками «обо всем», понимает все легкомыслие статьи о Конвенте, ибо в своем толковании о ней выпускает такую важную фразу: «Лишь такая Дума-Конвент могла бы удовлетворить требования значительной части нашего общества»… Неужели дело идет о «незначительной» части общества, для которой существует Дума, и для незначительной части общества издается газета? Газета «Для немногих», что ли, как в начале XIX века назывались иногда литературные сборники? Кого хотят обмануть протопопы с их «протопопицей», попы и дьячки Думы? Кого и для чего? Им дороги свои убеждения, мне — свои. Дума, как представительное учреждение, мне дорога не меньше, чем им. О членах Думы можно быть разных мнений, а если члены Думы пишут плохие или нелепые статьи, то на это необходимо указывать, ибо одно дело — журнальная статья, другое — статья члена Думы. Я заговорил об ней только поэтому.
Что касается того, что у «Думы» «не хватает достаточно сильных слов» против меня, она может не стесняться, как не стеснялась доселе, полагая, что «сильные слова» кого-нибудь убеждают. Мне думается, что дело не в «сильных словах», а в сильной мысли, в сильных аргументах, выраженных талантливо. В газете «Дума» этого совсем нет, зато она наполняется статьями членов Государственной думы, которые это звание непременно проставляют под своей фамилией, как французы ставят под своей фамилией «De l’Institut» или «De L'Académie française», если они, как ученые или литераторы, члены Академии. Но тщеславие членов Академии понятно, потому что дело идет о заслугах ученых или литературных, признанных корпорацией ученых и литераторов; но «член Государственной думы» ровно ничего не прибавляет к личности в такой широкой и независимой области, как журналистика. И г. М. Ковалевский немножко это понимает, ибо, будучи членом Государственной думы, подписывается и под газетой как редактор, и под статьями просто: «М. Ковалевский», тогда как под одной из закадетских газет подписывается редактор «Ульянов, член Гос. думы». Но и в газете г. Ковалевского ставятся такие подписи: «Член Госуд. думмы Евгений Щепкин (к.-д.)». Конечно, тут опечатка в слове Думма, но я и вообще такую подпись считаю опечаткой, ибо это значит придавать себе значение не за собственной счет, а за счет Государственной думы. Со стороны г. Щепкина — пародирую его опечатку — даже просто dumm так подписываться, да еще с указанием на свой кадетский орден к. — д. В Государственной думе эти господа — «члены» ее, каждый из них там значащая единица, хотя бы иные только для счета голосов, но в газете они просто Поповы, Протопоповы, Щепкины, Ульяновы и могут быть полными нолями. Г. дума, говорящая от имени всего народа, не может отвечать за их газетные мнения, не может ни спорить с ними, ни соглашаться, но, называя себя членами Г. думы, они как бы тоже говорят от имени всего народа, а не за свой счет и не за счет только своего города или губернии. По моему мнению, у них такое же право на это, как у тайного советника Петрова подписываться своим чином, как у купца Иванова подписываться «поставщиком королевы эллинов». Конечно, это все-таки право, но в журналистике и литературе не употребительное. В журналистике и литературе нет ни членов Г. думы, ни членов Г. совета, ни сенаторов, ни министров, ни чинов и титулов. Тут существует только личность и авторитет только дарования. Умный не сделается глупее от того, что он член Г. думы, а глупый не поумнеет по той же причине. Граф Л. Н. Толстой подписывается просто: «Л. Толстой», как и многие иностранные писатели не подписывают свои титулы. В лучшем случае, подписываться «Членом Г. думы» — провинциализм, в худшем — реклама и ничего более, и притом плохая реклама, под которой иногда показывается прямая бездарность, едва умеющая связать несколько общих мест или выпалить «сильными словами» и угрозами.
Обращайте на себя внимание оригинальностью, талантом, умом, зрелым знанием русской жизни, которая вас послала в Думу, а не такими статейками, под которыми важна и оригинальна только подпись: «Член Госуд. думы». На Хлестакова никто не обращал внимания до тех пор, пока Бобчинский и Добчинский не заметили его и не сказали: «Э!» За этим ли «э!» гонятся господа «члены»?
До сих пор не было ни одной статьи «члена Государственной думы», которая бы (статья) обратила на себя общественное внимание силою слова или мысли, но были статьи простых журналистов с подписью и без подписи, которые пользовались общественным вниманием. И если члены Государственной думы так пишут в газете, где порхает г. Струве, что нельзя понять, что они пишут, и чтоб понять, что они пишут, к ним необходимы комментарии редакции, явно отступающие от выраженной мысли в статье «члена Г. думы», то это уж не моя вина.
В заключение приношу мою благодарность г. Струве за то, что он повторил в своей газете мое предложение называть гильотину — «протопопицей». Наши статьи исчезнут бесследно, но протопопица будет жить долго… пока будут жить протопопы.
12(25) мая, №10833
DCXLVI
И г. Гредескул заговорил в «Речи». Товарищ председателя Государственной думы. И как заговорил? «Извлекая суждения с самого дна души» и «влагая все свое нравственное сознание». Вот как заговорил!
Любопытно, что у него на самом дне души. Может быть, там пустота, а может, и перлы. Посмотрим.
Я обязан ему ответить не потому, что он напал на меня лично, но по существу дела, которое считаю очень важным.
Дело это по «вопросу о политических убийствах», который поднят был в Государственной думе и решен известным образом. Поговорив о совести вообще и о своей совести в особенности, он заметил, что «совести, без нужды, искушать не следует, так же как, не следует выставлять ее напоказ». Свою совесть, таким образом, он напоказ не выставляет, хотя говорит «с самого дна души», так что остается неизвестным, где у него находится совесть. Но он «человек средний», и совесть у него «промежуточная». Вот его слова: «Если б мы (средние люди) напрягли свою совесть до высшей степени, то мы или стали бы политическими убийцами, или перешли бы в число убежденных последователей графа Л. Н. Толстого». Совесть между убийством и непротивленьем злу — пространственная совесть для товарища председателя Государственной думы! По так как он совести своей не напрягает, так как она у него «промежуточная», то он за «мирное развитие общества». Человек с «промежуточной совестью», конечно, самый настоящий человек, тот самый, который требуется в «данном случае». Данный случай, как известно, заключается в том, должна ли была Государственная дума осудить политические убийства или нет. Должна, отвечает человек с «промежуточной совестью» и даже с «промежуточной фамилией», между русской и румынской. Сама Государственная дума выходит у него с «промежуточной совестью».
Прекрасно. Что же дальше?
Что дальше? А дальше ничего, ничего иль очень мало, скорей ничего. Он повторяет доводы г. Родичева о «политической точке» зрения и повторяет их вяло, бездушно, как самый плохой ученик, у которого нет ни таланта, ни знания, ни одушевления г. Родичева, а есть только какая-то размазня. О «нравственности» и о заповеди «Не убий», о чем говорил в Г. думе г. Стахович, а в печати князь Евг. Трубецкой, он только сказал, что так как он принадлежит «по официальной терминологии к числу лучших людей», то «нравственный багаж его не подлежит никакому сомнению и досмотру».
Неужели?
Позвольте усомниться, г. Гредескул.
Во-первых, с какого времени «официальная терминология» становится таким законом, что «не подлежит никакому сомнению и досмотру?» Спросите об этом у выдающихся людей кадетской партии, у гг. Милюкова, Гессена, у того же г. Родичева, у которого вы так бездарно похитили всю свою аргументацию, что ослабили ее до пошлости. О партиях не кадетских я уже не говорю. Двадцать два человека «политических», сидевшие вместе с вами в тюрьме, довольно пренебрежительно и остроумно заявили в газетах, что с вами они «никакой близости не имели, кроме территориальной». Во-вторых, вы попали в Государственную думу благодаря блажной мысли харьковского губернатора, который сослал вас, и поэтому же попали в товарищи к почтенному г. Муромцеву. В-третьих, у человека с «промежуточной совестью», который, несмотря на эту промежуточность, дерзает давать аттестаты совести других, весьма позволительно спросить о нравственности. Она тоже «промежуточная», пролезающая в отверстия? О, конечно. Ведь, г. Гредескул за политику и за данный момент. Что такое политика? Я об этом говорил в прошлый раз. Макиавеллизм, «государственная необходимость», «интересы партий», честолюбие достаточно характеризуют политику, и хотя Монтескье сказал, что «начали излечиваться от макиавеллизма и будут излечиваться ежедневно», что «перевороты (coups d’état) в настоящее время (в XVIII ст.) независимо от чести, только неосторожности», но с того времени сколько было «переворотов», т. е. насилий и беззаконий! Во время Великой революции: 20 июня и 10 августа — перевороты против королевской власти; 31 мая, 2 июня — против жирондистов, 2 апреля 1794 г. — против Дантона; 9 термидора — против Робеспьера; 18 фруктидора — переворот против умеренных республиканцев и роялистов, 18 брюмера — против Директории. Во время Террора убивали и гильотинировали в Париже, топили в реках, потопили в Нанте 300 детей вандейцев на том основании, что «от змеи могут рождаться только змееныши»; расстреливали в Лионе и Тулоне; во время Директории ссылали, после 18 брюмера изгоняли. И все это во время режима, который основывался на трех великодушных началах: свобода, равенство и братство. Между правилом министра Людовика XV: «Необходимость все оправдывает» и правилом Дантона: «Отваги, отваги и еще отваги!» существует теснейшая связь. Политика необходимости богата на мелкие средства. Мирабо говорил: «La petite morale tue la grande», т. e. маленькая нравственность убивает великую. И вот эту «великую нравственность» советовали Г. думе князь Трубецкой, г. Стахович, г. Меньшиков и я. Г. Гредескул говорит не только о моей совести, но и о совести князя Трубецкого, как стоящей не «на белоснежной вершине». Но я не в счет. В мои долгие годы я, конечно, много нагрешил, но князь Трубецкой и те другие годятся мне в сыновья, и не г. Гредескулу говорить об их совести. Но опыт долгой жизни и за мои слова. Я стою за эволюцию и против всяких убийств и казней. Г. дума не должна была говорить правительству: «ты начни», — а должна была стать выше воззрений правительства. Она должна была показать это перед всем народом, который ее избрал и который не давал ей наказов одобрять политические убийства. Она обязана была перед целым миром заявить, что она представительница великодушного, доброго и умного народа, который может давать уроки своему правительству. Дав этот урок, возвестив всей России, что она идет впереди правительства, она во всей полноте своего нравственного права, во всем своем народном величии могла говорить о том, чтобы были забыты навсегда все политические преступления, чтоб была амнистия за все содеянное в тяжкие дни переходного и смутного времени. Дума приобрела бы нравственный авторитет огромный, и ее благословила бы вся Русь, страдающая от убийств и смуты. Это был бы тот камень, на котором созидается храм. Но она, увы, хотела показать, что она власть и, как власть, не поднялась в понятиях своих о власти выше того правительства, которое она осуждала и требовала над ним суда.
Вот, г. Гредескул, в чем дело, в чем сущность той нравственности, той нравственной политики, о которой мы говорили, к которой необходимо стремиться и которая должна быть.
Вы клевещете на человеческую совесть, говоря, что «высшее напряжение совести» производит политические убийства. Ваша «промежуточная совесть», ваши «суждения, извлеченные с самого дна души», не могут оценить ту бездонную пошлость, которую вы произнесли этою фразой. Дно вашей души подобно пустой раковине, выброшенной на песок, если вы ставите политическое убийство, именно убийство, а не другие преступления, верховной добродетелью, сказав, что только «напряжение совести в высшей степени» способно обратить человека в убийцу, в мстителя, совершающего, по вашим словам, «неизбежное возмездие». Причины таких ужасных преступлений сложны, но одна из самых могущественных — не «напряжение совести», а страсть, вера в мнения, в иллюзию, не в то, что возможно в ближайшем, но что отстоит далеко, за лесами и горами, но что должно быть сейчас, «немедленно» — это любимое выражение теперь у нас; месяц промедления кажется веком; жгучее нетерпение неумолимо погоняет. Та страсть и вера, которые поднимают человека и толпу в революционное время, действуют заразительно, обращая монархиста в республиканца и революционера, мирного жителя — в воинствующего, скромного — в дерзкого, терпеливого — в буйного, доброго — в жестокого; та страсть, которой разумное кажется глупостью и безумное — мудростью. Кто-то справедливо сказал: «Не требуйте от революции благоразумия; это все равно, что от бури требовать, чтоб она ничего не разрушала». Время в революционные периоды идет с поражающей скоростью, и даже опыт приобретается быстро. Сообразите, сколько мы узнали и усвоили нового, небывалого в какой-нибудь полугод; сколько хорошего мы получили. Ведь надо же быть справедливым, что мы получили действительно много хорошего для развития новой жизни; но революция все еще идет и желают все большего и большего, желают разом, «немедленно». То, что вчера было новым, сегодня уже устарело; что третьего дня казалось ужасным, сегодня не ужасает; апологии политических убийств читаются, как вещь обыкновенная, и самые убийства не возбуждают внимания. А страсть еще возбуждает подражания и нечто еще более скверное, что так удачно князь Е. Трубецкой назвал «спортом». Охота на зверей и дичь заменилась охотой на людей, и этих господ с «напряженной совестью в высшей степени», этих «добродетельных» убийц теперь так много, что именами их никто не интересуется. Но благо тем русским людям, которые обновились духом и готовы стать на мирную работу с одушевлением и осуждением насилия и убийств. Будущее за ними, а не за насильниками, будущее за мыслию и трезвым делом. Я верю, что такие люди есть в Г. думе, но они еще боятся сбросить с себя революционное ярмо, потому что вне его им все еще мерещится старый порядок.
О политических убийствах, их причинах и последствиях, об этой страсти, переходящей в сектантство, в фанатизм, совершающей невероятные и ужасающие преступления, можно было бы сказать много, привести целый ряд исторических примеров, начиная с времен отдаленных до нашего времени, когда известный анархистский журналист, приглашая резать и разрушать, говорил: «Наука дает в настоящее время способы грациозно истреблять массами это племя чудовищ». Этот «грациозный» человек есть тоже, конечно, человек с «совестью, напряженной в высшей степени». Но добродетельный Гредескул или ничего не знает, или просто самим Богом лишен дара понимания в такой степени, что даже не умел повторить слова своего наставника, г. Родичева, и не мог возвыситься не только над ним, но даже над коленом его. Это — один из самых посредственных писателей, совершенно кстати определивший свою совесть «промежуточной». Это — что-то межеумочное, что-то между прочим…
Но довольно. Христос с вами, г. Гредескул. Вы ведь важная особа. Товарищ председателя Государственной думы — шутка! И подумаешь, все это в значительной степени благодаря харьковскому губернатору. Это — тоже одно из чудес революции. Я вам желаю от всего сердца, чтобы титул человека «с промежуточной совестью» не повис на вашей спине.
14(27) мая, №10835
DCXLVII
Итак, первое «недоверие» Думы правительству произнесено. Формула чисто французская. Я не знаю, по нашей конституции принадлежит ли это право Думе или нет, потому что законов никогда не читал и не читаю. Знаю, что они длинны и что у нас следует только помнить один закон: бабушка надвое сказала. Законы виттевского периода, оставаясь длинными, сохранили двойственность и неясность даже в главных чертах. Я думаю, что если у графа Витте спросите: Есть у нас конституция? — Есть. — А, может быть, ее нет? — Да, ее нет. — По какому она образцу? По французскому? — По французскому? — А может быть, по прусскому? — Кажется, по прусскому. И. Л. Горемыкин в своей декларации ничего не сказал определенного на этот счет. Он прочел ее и сел, и долго сидел совершенно спокойно, слушая ораторов. Потом, наслушавшись, ушел со своим советом. Кажется, он не прослушал только нескольких ораторов, в том числе графа Гейдена, который обиделся на это. Надо полагать, что министерство не ожидало «недоверия»; ибо оно, конечно, знает, парламент ли у нас вроде английского или французского или палата депутатов вроде прусской. Если и оно не знает, то надо спросить г. Муромцева. Он наверное знает очень твердо. У нас, впрочем, в том отношении хорошо, что обыкновенно никто ничего не знает. А законов такая пропасть, что ими можно топить Думу целую зиму.
Когда министерство узнало о «недоверии», смутилось оно или нет? Я думаю, нисколько. Одна газета сегодня объявила, что ей известно из достоверных источников, что министры не подадут в отставку. Мне тоже сказали достоверные репортеры, что министры и не думают подавать в отставку. Они назначены государем и останутся у власти пока государь сохранит к ним доверие. «Недоверие» Думы не имеет, таким образом, для них ни малейшего значения. Дума сыграла в парламент. Министры ей не ответят ничем. Как будто ничего и не было.
Но в таком случае зачем было первому министру выступать перед Думой? Ведь он очень хорошо знает, что министерской партии в Думе нет и в зародыше, что даже граф Гейден, не подавший своего голоса за резолюцию «недоверия», совершенно соглашался с большинством Думы в критике декларации, министр также мог знать, как встретят в Думе декларацию. На это замечают, что правительство считало своей обязанностью внимательно отнестись к адресу Думы, в котором изложена ее программа, и совершенно откровенно ответить на думскую программу своей собственной. Правительственная программа, таким образом, обращалась и к стране, которая должна знать, что думает делать правительство. Эта программа заключает в себе многое из того, что указано Думою, и отрицательно отвечала на те пункты, с которыми правительство не могло согласиться. Правительство могло думать, что произойдут прения, как в парламентах. Вместо этого получился митинг, в котором клеймили министерство и требовали, чтоб оно выходило в отставку. Дума прямо и откровенно заявляла, что законодательная власть принадлежит ей, что министры — исполнители только ее воли и с этим министерством она работать не может. Вся сущность заседания именно в этом и заключалась. Дума хотела, иными словами, чтоб ее программа была принята целиком, без всяких возражений. Тогда еще возможно было какое-нибудь соглашение. Но министерство не могло являться приказчиком Думы.
Конечно, и при этом министерство могло бы выступить в бой и отвечать на вызывающие речи ораторов соответствующими речами. Надо думать, что таких бойцов в министерстве нет или они были совершенно не приготовлены к такому приему. Только министр юстиции, г. Щегловитов, сказал несколько примирительных слов, прозвучавших как глас вопиющего в пустыне. Вся Дума была на левой стороне, а на правой, только министерство. Разбиралась не программа кабинета г. Горемыкина, а только вопросы об охране, амнистии и аграрный, и притом с главным мотивом о власти Думы. Это была битва всех депутатов против десятка министров, которые только слушали и глядели на независимые жесты ораторов. Тут мог бы что-нибудь сделать разве такой человек, как Бисмарк с его смелостью, находчивостью и юмором.
Ну а дальше?
А дальше и будет так. Правительство будет делать свое дело, являться по временам в Думу, отвечать на запросы и проч. А Дума будет заседать и заниматься своим делом.
Но ведь это будет два правительства, принципиально между собою несогласные и даже враждебные. Ни один закон не может пройти без Думы, и ни один закон, выработанный Думою, не может пройти без Государственного совета и утверждения государя. Дума может при таком порядке вещей не принимать правительственных проектов и заниматься теми проектами, которые указаны в адресе, как ее программа. «Недоверие» еще не конфликт, это только передняя его, antichambre. Но конфликт впереди, и его придется ждать, если не последует соглашения. А возможно ли оно на какой другой почве, кроме согласия правительства перейти к открытой парламентарной системе? Или правительство должно уступить, или должна уступить Дума. Может быть, оба соперника уступят?
Поживем, увидим. Разума только не надо терять. Я внимательно прочел все речи. Ораторы говорят мило, но повторение одного и того же скучно. Каждый оратор повторял один другого, сообразно своим понятиям. Говорят, г. Набоков произнес «государственную» речь. Но почему речь г. Лосева не государственная? Этого отличия я не могу разобрать. Если б в Думе были партии, то заседание было бы гораздо интереснее и представляло бы Россию вернее. А то, если всякий депутат говорит:
то оно утомительно.
Ярким исключением явился г. Винавер от еврейской партии. Он заговорил о равноправии, о чем в министерской декларации не было ни слова. Так как евреи всего ближе ему, то он упомянул о пролитой еврейской крови во славу освободительного движения, сказав, что министры струсили перед равноправием, и потому «пригвоздил их к позорному столбу». Так как министры очень хорошо знали, что позорных столбов в природе не существует, то и не испугались того, что г. Винавер возьмет длинный гвоздь, отточит его, как Шейлок оттачивал свой нож, чтоб вырезать фунт мяса из груди живого венецианского купца, приставит этот гвоздь к груди министра и начнет вбивать молотком. Как непоколебимый Шейлок, г. Винавер говорит теперь:
Последние два стиха приписаны мною к трем шекспировским, и я думаю, что они не настолько плохи, что не могут войти в текст «Венецианского купца», если какой-нибудь театр осмелится поставить его на сцене во время начинающегося господства евреев.
как говорит Антоний, прощаясь с жизнью. За то Порция и отчитала Шейлока. Но Шейлок — глупый и несчастный жид. Теперешние умнее.
Впрочем, все к лучшему. Надо верить, что все к лучшему. Даже когда «Речь» печатает вместо слова патриотизм, которое совсем исчезло из обращения, слово «потриотизм» через «о» и в кавычках, высмеивая это слово, то и это хорошо, ибо известный тургеневский лакей так заважничал, что говорил вместо «обеспечил» — «обюзпючил». Он тоже был очень важен. Да что патриотизм! Известно, что г. Кареев, профессор компиляции, хотел изгнать из русского языка слова «русская земля» и «русский народ». До этого еще ни один ученый не додумывался, а г. Кареев додумался. Приятно, что в России есть такие умные люди.
15(28) мая, №10836
DCXLVIII
Как не догадаться было председателю Г. д., г. Муромцеву, остановить смех «лучших людей» над членом Г. д. г. Михайличенко, который называл Г. с. «прерогативой», поставленной между Г. д. и монархом? Председатель иногда не в силах восстановить порядок и удержать даже от драки депутатов, как это мы знаем из истории парламентов. Председатель мог дозволить членам Г. д. резкие слова и выражения, вроде прибивания «министров к позорному столбу», чем занимался, Винавер по грубой еврейской привычке. Да и сами мы — резкий, невоспитанный и ругательный народ, и наши нравы такие же, и печать такая же. Еврейскую наглость поэтому мы мало замечаем. Но смеяться над членом Г. д. за то, что то образование, которое он получил, ниже того образования, которое получили гг. Муромцевы, Кокошкины, Родичевы, Набоковы и т. д., это стыдно, это очень стыдно. Члены Думы равны и одинаково заслуживают защиты от г. председателя, если хохочут над их образованием. Может быть, г. Михайличенко умнее иных образованных членов Г. д., получивших свои знания в университетах и других высших учебных заведениях, содержимых на счет народа, на счет массы этих самых Михайличенко и других крестьян членов Г. д., но не его вина, что сам он не попал в эти высшие школы. И г. Муромцев не осмеливается сказать своей аудитории, что она поступает неприлично, поступает как барин, хохочущий над мужиком, который коверкает иностранное слово.
С. А. Муромцев мог бы обратиться к Думе с такими словами:
— Господа, позвольте вам напомнить, что Дума не театральная сцена, где разыгрывается смешной водевиль. Смех, конечно, не исключается из нашего собрания, как не исключаются знаки одобрения. Но смех над депутатом, не получившим образования, я бы такой смех исключил. Депутат Михайличенко употребляет слово «прерогатива» в таком смысле, которого оно не имеет. Но смеяться над этим нечего. Слово это и вообще иностранные слова так часто употребляются в наших прениях, что очень легко запоминаются всеми, как вообще запоминается всякое курьезное слово и необычная вещь. Для понимания красоты речи нужно много вкуса и развития, но для усвоения ее курьезов требуется только память. Посетители Дрезденской картинной галереи, конечно, заметят Мадонну Рафаэля, потому что им ее укажут, как великое произведение, стоящее притом в особой комнате и окруженное особым вниманием и почтением, но не заметят многих прекрасных картин, которые оценить может только человек, любящий и понимающий искусство. Зато всякий заметит одну картину великого фламандца не по ее достоинству, а по исключительности ее содержания. Содержание это… оно… на ней изображена корова задом к зрителю в тот момент, когда она отправляет естественную…
— Она мочится, — кричит г. Аладьин с места. — Я видел.
Улыбаясь, г. Муромцев продолжает:
— Господа, иногда те иностранные слова, которые мы здесь употребляем, похожи именно на ту корову, которую видел г. Аладьин. Как эта картина бросается в глаза людям малообразованным только своим курьезным содержанием, так и эти слова усваиваются малообразованными людьми только потому, что они им новы. Я сам слышал, как в группе крестьян слово «президиум» выговаривалось прижидиум. Когда я спросил у одного из них, что значит прижидиум, он мне отвечал, что это «Дума при жидах»…
— Это оскорбление еврейскому народу, — кричит г. Винавер.
— Не позволим оскорблять еврейский народ, — вторят гг. Френкель, Каценельзон, Франсон и другие евреи.
— Господа, прошу вас не прерывать меня, — продолжает председатель Г. д. — Я сообщаю факты, и вам хорошо известно, что я очень хорошо знаю, что президиум не значит Дума при жидах… при евреях, но когда это слово начинают выговаривать прижидиум, то по созвучию объясняют и его значение.
В эту минуту крестьянин-депутат, привыкший праздновать воскресенье, прерывает слова г. Муромцева:
— Но если мы постановили праздновать шабаш, значит действительно Дума при жидах.
Начинается шум. Кареев кричит:
— Уважайте народы! Инородцам — первое место как угнетенным.
— Все христианские дети учат заповедь Божию, — говорит г. Каценельзон, — которая повелевает святить именно субботний день, а не воскресный. Все христианские дети будут рады праздновать, кроме воскресенья, и субботу…
— Они и весь год готовы праздновать!
— Запретите, г. председатель, возбуждать религиозные вопросы, — кричит кто-то резким голосом. — Постановление Г. думы священно!
— Непререкаемо! Все дни равны.
— Воскресенье в память воскресения Христова. Его надо праздновать. Наши деды…
— Долой дедов и отцов!..
— Суббота была раньше! Весь еврейский народ празднует субботу!..
— И Миколу отменили, — говорит крестьянин. — Потому, в субботу нет заседаний никогда, а во все прочие праздники могут быть. Это незаконно!
— Дума — закон! Нет закона, кроме Думы.
— Нет Бога, кроме Бога, Магомет пророк его, — кричит мусульманин. — Мы тоже к воскресенью привыкли.
— Отвыкните! — кричит Винавер. — Евреи проливали кровь! Они получают по векселю.
И так далее, и так далее. Евреи кипятятся особенно, боясь проиграть субботу. Г. Острогорский обливается потом. Крестьянин-депутат продолжает среди шума кричать: «Шабаш, шабаш!»
Г. Муромцев величаво ждет, когда страсти утишатся, и потом продолжает:
— Итак, господа, как по созвучию президиум обратился в прижидиум в уме людей неразвитых, так и г. Михайличенко тоже по созвучию объяснил себе слово прерогатива. Он, конечно, думал, что это слово русское, для него, конечно, новое, но понятное, ибо оно происходит от слова рог, рогатый и именно в этом смысле он его употребил. Слово «средостение» для него меньше понятно, чем прерогатива, как нечто рогатое. Я боюсь, что другие иностранные слова, которые мы употребляем, могут быть поняты по созвучию или совсем не поняты. Все эти интерпелляции, конфликты, мандаты — их надо избегать. Мне кажется, что Г. д. должна позаботиться и о том, чтобы сохранить этот язык во всей его чистоте и украсить его новыми словами. Новые понятия, новые термины наш язык должен отлить и в новые формы. Русский язык и при старом режиме оставался прекрасным языком великого народа и выработался в чудесных созданиях наших гениальных писателей, перед которыми и новая жизнь еще долго будет останавливаться с уважением и любовью. Мы должны охранять наш язык от всего наносного и всего жидовского… виноват: от еврейского жаргона, и по возможности стараться говорить ясно и просто, избегая иностранных слов. Не забудем, что именно он, этот русский язык, объединяет здесь, в нашем свободном собрании, все народы нашей империи, и поляки, избегавшие говорить на нем, теперь говорят на нем.
Извиняюсь перед г. Муромцевым за то, что я влагаю в его уста эту речь. Но смею думать, что он разделяет общий смысл этой речи, если не ее подробности.
16(29) мая, №10837
DCXLIX
Я много раз указывал на то, что Великая французская революция вся прошла при представительстве, а не без него. Представительство это выражалось в Учредительном собрании, Конвенте и проч. Я страстно желал Г. думы, но революции не желал и все время говорил против нее. Я желал Думы, потому что она должна была представить Россию, обновить жизнь реформаторской деятельностью и дать людей ума, таланта и знания. Дума избрана и собралась. Представляет ли она Россию? Несомненно представляет, но Россию взволнованную, нервную, обиженную, полную накопленной вражды к прошлому и обиды за несчастную войну и позорный мир. Дума представляет Россию в известный момент ее жизни. Один из депутатов Г. думы, именно профессор Щепкин, принадлежащий к кадетской партии, сказал: «страна невольно нас избрала». Это замечательно меткое слово, может быть, необдуманно вырвавшееся на волю, но, как необдуманное, сказавшее правду.
Когда страна невольно выбирает своих представителей, она поддается не столько разуму, сколько чувству и тому состоянию, которое называется «настроением». Люди находятся под гипнозом и не рассуждают. Их что-то охватывает, отчасти сознательное, отчасти бессознательное, то бессознательное, в котором много неизведанных ожиданий, страшных, томительных, трагических и комических. Попробуйте, мол, раскусите-ка. Не угодно ли на себе, правительство, примерить то, что мы испытали и перенесли безропотно, со скрытыми слезами и отчаянием. Эти люди заговорят с вами так, как следует с вами поговорить, чтоб вы помнили. Невестке бывают отместки. Скушайте, а мы посмотрим.
Я думаю, что дальше этого большинство выборщиков не шло, то есть оно не учитывало результатов, не ожидало и не хотело революции. Крестьяне думали только о земле и думали с наивной верой, что и Дума-то для того исключительно собирается, чтобы дать крестьянам землю. Предвыборная агитация кадетской партии столько наобещала, что крестьяне страшно дивились тому, что о земле не тотчас заговорили, и отнеслись к декларации г. Горемыкина прямо враждебно. Сотни телеграмм от депутатов и агитаторов полетели в деревни, и газеты не скрывают ожидаемых эффектов и грозят ужасами «народного гнева», «армией в 10 миллионов», которую г. Гредескул, будучи с «промежуточной совестью», увеличил до 100 миллионов, и назвал Г. думу «главным штабом» этой армии. 400–500 человек Г. думы — очень небольшой штаб для 100-миллионной армии, когда наши полководцы доводили штаб 300-тысячной армии до 100 человек. Но г. Гредескул, считая армию в 100 миллионов, не исключил из нее ни женщин, ни грудных детей. Миллионами армию вообще считать довольно глупо; наделать множество бед можно и небольшой армией.
Революционно ли настроена Россия? Это вопрос мудреный при ее обширности, многоплеменности, совсем не сколоченной историей, безграмотности и бестолковости, а потому следует его изобразить иначе: находится ли Россия в периоде революции? На этот вопрос следует отвечать так: да, Россия в периоде революции. Тот элемент, который ее не хочет, или малодеятелен, или равнодушен, или бежал от нее за границу, разделался так или иначе со своими землями, продал их или заложил в банке, перевел свои деньги и бумаги за границу и сам туда же потек неудержимо. Эта предусмотрительная эмиграция в высокой степени антипатична и вредна, как и вообще поспешная ликвидация состояний. Среди людей среднего состояния, которыми полна Русь, мало связи и единодушия. Если хотите, они единодушны только относительно правительства, и часть их исповедует революционные идеи или им сочувствует, потому что ничего путного от правительства не ждет, говоря, что оно даже власти не имеет, не заботится о своем авторитете и совсем не видит ни того, что делается, ни тех причин, от которых это «делание» зависит. У него до такой степени нет уверенности даже в своем праве быть правительством, что иногда кажется, что у него готов вырваться крик:
— Спасайся, кто может, а я ничего не могу.
Другая часть населения пассивна; она то со страхом, то с надеждою переживает это революционное время. Чувство национальности могло бы объединить этих людей. Но оно затоптано и молчит. Патриотизм мог бы соединить людей свободы и порядка, но г. Герценштейн, отвечая г. Гурко, справедливо и победоносно воскликнул: «Где же этот патриотизм, если он до сих пор не мог проявиться?» Дума точно обрадовалась, что никакого патриотизма действительно нет. А вчера г. Петрункевич чванливо и самое слово «патриот» назвал «отвратительным». О каком же патриотизме можно говорить, когда оратор-еврей свидетельствует, что никакого патриотизма нет, а оратор-русский самое слово клеймит, как отвратительное. Характерный признак нашей революции именно в том и заключается, что она лишена патриотизма, а потому и толка в ней особенного нет доселе. Князь Мещерский настойчиво убеждает г. Муромцева в том, что он может выбирать или роль Минина, или Пугачева. Но г. Муромцеву так же трудно сделаться Мининым, как князю Мещерскому князем Пожарским. Что касается Пугачева, то от Минина до Пугачева пропасть. Роль председателя Думы не всемогуща и он уже изнемогает от напора крайней левой, язык которой постоянно лижет «протопопицу».
Революционная ли Дума или нет? В деятельном меньшинстве — да. Если б выполнить программу «трудовиков», то необходима была бы Дума-Конвент, с неограниченною властью и все другие власти должны пойти насмарку. Тут понадобились бы и пулеметы, и бомбы, перед которыми гильотина и потопления в реках — детские забавы. Россия представила бы собой необузданную гражданскую войну, с вольницей, разбоем, расхищением и разорением и Европа, у которой своего дела и своих опасений много, оставила бы Россию свариться в своей крови. В этом меньшинстве нет ни одного талантливого человека, но есть смелость, дерзость и воля, против которых необходимы также смелость, дерзость и воля, освященные образованием и талантом.
Большинство Думы не революционно, но руководители ее — за полновластие, и это очень естественно. Что за охота сидеть и сочинять законы по указке правительства? Что за охота довольствоваться аплодисментами и не видеть никакого удовлетворения честолюбию, талантам, уму? Если и Г. дума приобретет себе право располагать министерскими портфелями, перспектива сейчас другая. Кого власть не соблазняет? Кто не стремится к ней, в силу ли личных выгод или в силу служения родине? Разве только люди не от мира сего к ней равнодушны. Во Франции в сессию палаты бывает больше ста запросов министрам, и палата любит эти запросы, ибо они иногда кончаются министерским кризисом. Тотчас же все подбадриваются в ожидании министерских мест. Смена министерств — это новые лица, новая группировка партий, всевозможные личные выгоды, расчеты на карьеру и т. д. Отечество — отечеством, а самолюбие и честолюбие выше всего, как у правительства, выбираемого вне Думы, так и у правительства думского. Я смотрю на дело только с этой обыденной, житейской точки зрения, оставляя в стороне политические взгляды на этот предмет. Как политический, вопрос этот имеет целую литературу, но все доводы против этого, вроде того, что есть большие неудобства соединять в законодательном учреждении и исполнительную власть, падают перед естественным стремлением вводить те законы, которые выработаны Думою, думскими же министрами. Дума бродит, как молодое вино, и нельзя еще сказать, что из нее выйдет. Но что вся она против правительства, в этом сомневаться может только слепой и глухой, и примирение тут едва ли возможно, если обе стороны не пойдут на серьезные компромиссы.
На стороне Г. думы большие преимущества. Об этом вчера говорил М. О. Меньшиков. Я бы прибавил, что связь настоящего с прошлым невозможно разорвать радикально. Дума — новорожденный. У нее еще жизни всего один месяц. Конечно, она невинна во всем прошлом; взятые, однако, из этого прошлого, члены ее знают все его недочеты и пороки и если участвовали волею или неволею в этом прошлом, как участвует каждый житель, то даже это самое участие может только побуждать их к искоренению этих недостатков и пороков не только в порядке жизни, но и в самих себе. Гоголь говорит, что недостатки и смешные стороны своих героев он находил в себе, а потому так удачно их и осмеял. Он и далее делал то же, стремясь к совершенству, впадал в мистицизм и умер, заморив себя. Быть добродетельным, провозглашать о необходимости добродетели для представителей народа — это явление общее во время молодости конституций. Известно, как дорожил Робеспьер репутацией добродетельного. Как он старался быть добродетельным и безупречным. Не имея никаких элементов Робеспьера и будучи гораздо старше его, г. Муромцев тоже говорил членам Думы: «будьте добродетельны», — не буквально этими словами, но смысл их тот самый.
Последующие сессии уж о добродетели не заботятся или, по крайней мере, не говорят об этом. Вероятно, возрастая, человек привыкает проще смотреть на свои обязанности и на свое дело, и парламентские деятели являются людьми весьма обыкновенными, с добродетелями и пороками. У них уже составляются традиции и целый список специальных, депутатских добродетелей и пороков.
Эта молодость нашей Думы, существующей только месяц, вероятно, и служит причиною, почему опасаются предоставить ей все парламентарные права. Погодите, подрастите, оглядитесь хорошенько, как бы говорят ей старые бюрократы. Успеете еще занять наше место. Дайте нам посидеть еще немного. Но Дума кричит им: «в отставку, в отставку!» И эти оскорбительные крики не могут не раздражать, не подливать масла в огонь. Это даже не «требования», изложенные более или менее в культурной форме, а грубые приказы неотесанной толпы, которая желает прежде всего оскорбить человеческое достоинство, принизить самое дорогое человеку — его личность.
Пусть толпа думает, что это — мужество. В лучшем случае это — борьба с рабскими инстинктами в собственной груди. Но следовало бы иметь мужество благоразумия. Быть благоразумными — ведь это тоже мужество, может быть, не такое дикое, не такое отважное, как атака, приступ, но часто именно мужество благоразумия побеждает прочнее, чем дикая атака, и, главное, при меньшей потере сил. Ведь возврата к прошлому быть не может. Перейден не Рубикон, а целое море. Рубикон пустяки, а море — это огромная величина. Оно не пустит назад. При всех своих молодых недостатках, при этих непристойных выкриках, при своей однородности, как партии, Дума уже завоевала себе симпатии большой части населения. В интересах ли самого населения эти атаки, эта горячая поспешность? Я знаю, что очень часто поговорка «поспешишь — людей насмешишь» довольно неуклюжая поговорка, но разумный смысл все-таки в ней есть. Прочное дело требует времени и обдуманности. Даже вдохновение великих поэтов, если быстро ложится на бумагу, то требует многочисленных поправок, упорной работы и напряжения для того, чтобы явиться перед миром читателей самых обыкновенных и сплошь и рядом совсем нетребовательных. Может быть, эти нетребовательные читатели были бы совершенно удовлетворены и первым, поспешным наброском, но поэт творит для современников и потомства, он желает сделать нечто совершенное, а потому не торопится. Мне кажется, до известной степени можно то же сказать и о той поспешности, с какою Дума добивается власти. Она этими первыми шагами удовлетворяет только неразборчивую толпу, взвинчивает ее и поселяет в ней жажду чего-то необыкновенного, какой-то эффектной мелодрамы топорного свойства. Когда в мелодраме актер орет: «Пей под ножом Прокопа Ляпунова», то будет и страшно и нелепо, и актеров на такие роли найдется так же много, как и публики. Но мелодрамы именно и следует избежать и не ссылаться ни на 100-миллионную армию, ни на потоки крови и не бить себя в грудь с клятвой помереть.
Жить надо, а не умирать, ибо дело в порядочной, культурной жизни, дело в перерождении поколений, а не в ухабистой и кровавой мелодраме. Пусть кадеты выставят личности, характеры, таланты. Суметь овладеть выборами и представить однородную Думу — еще далеко не все. Если кадеты не могут справиться с крайней левой, которая толкает их в атаку, то из этого еще не следует, что необходима атака и чем она грубее и оскорбительнее, тем лучше.
25 мая (7 июня), №10845
DCL
Хотя г. Герценштейн — еврей, но крестился, когда расстался с Л. С. Поляковым, стало быть, по моему мнению, русский человек. Самая фамилия его, в некотором роде, провиденциальная, ибо заключает в себе две знаменитых фамилии — Герцена и Штейна. Герцен — знаменитый русский писатель, сын Яковлева и немки, а Штейн — знаменитый прусский государственный человек и реформатор. Он прошел превосходную школу финансовых операций под руководством г. Лазаря Полякова, брата известного железнодорожника, теперь покойного С. С Полякова. Г. Лазарь Поляков основал земельный банк в Москве для вспомоществования дворянству, катившемуся по наклонной плоскости с быстротой товарного поезда, а г. Герценштейн был у него управляющим, оценивал имения и дома, ссужал, продавал и перепродавал, закладывал и перезакладывал, ликвидировал, сводил леса и сделался знатоком финансов вообще и земельного вопроса в особенности. Замечательно, что у нас именно евреи, Кауфман и Герценштейн, и чиновник с иностранной фамилией, г. Кутлер, сделались ревнителями земельного вопроса. Русские и тут в хвосте. Естественно, что у г. Герценштейна огромное знакомство в денежном, следовательно, в еврейском мире, в мире банкиров, в мире самых рискованных предприятий, где ходят по канату, балансируя, чтоб не упасть и не разбиться. Темные дела земельных и других банков он знает очень хорошо, ибо 15 лет вращался и действовал в этом мире. Л. С. Поляков — бесспорно умный человек и нашел себе умного, образованного и помощника, который вышел в тузы, а Л. Поляков принизился. Несколько лет тому назад «Новое Время» поместило добрый десяток статей, убеждая крестьянский банк купить огромное имение Гогенлоэ, окруженное малоземельным крестьянством. Но вотще! Имение было куплено каким-то подставным обществом при помощи банка Л. Полякова и г. Герценштейна. Должно быть, гешефт был красивый и высокой политики и нравственности. Г. Герценштейну не мешало бы рассказать об этом в Г. думе, которая должна знать все эти тайны. Тайны, самые таинственные, находятся, может быть, не в министерстве финансов и не у министра финансов, а именно в этих всеобъемлющих банках. Очень любопытно, как смотрят на г. Герценштейна революционеры. Гг. Стишинский и Гурко не обратили на это внимание, но следовало бы, ибо критика революционеров должна быть принята во внимание уже потому, чтоб поставить г. Герценштейна на подлежащее место. В прошлом году за границей я тщательно следил за этой критикой по «Революционной России» (июль — авг. 1905 г., №№70 и след.). Вот слова «Револ. России»: «Мы не боимся силы капитала, если мы сами будем сильны. Сильны же мы будем в том случае, если будем владеть землей и волей. Без воли мы не сможем овладеть всей землей, без земли воля нам будет не в волю. Поэтому «волю» мы хотим завоевать, а не получить ее «октроированной», землю мы хотим экспроприировать, а не выкупать… Вместе с самодержавием появилось на авансцене русской истории «поместное» землевладение, вместе с ним оно должно и исчезнуть с нее, чтоб кануть в вечность!
Выкуп земельной собственности называется «преступлением». Единственное средство для того, чтоб взять землю без выкупа — революция, народное восстание. «Надо много активной борьбы, надо вызвать к жизни энергию и инициативу самого народа, надо идти к нему для этого.
В народ! К оружию!» (№70, «Рев. Рос.»).
И так далее вплоть до социально-демократической республики, непрерывная революция и организация народных восстаний.
Что касается земельной реформы, выработанной г. Герценштейном революционеры называют ее только «либеральной» и самого г. Герценштейна «либералом». «Психология землевладельца-буржуа, говорит «Рев. Россия», сквозит в каждой фразе, в самой манере его изложения» и в то же время замечает: «невольно изумляешься сходству мотива либеральной аграрной программы в том виде, как ее проектирует г. Герценштейн, с такой же программой наших социал-демократов. Да ведь это — все то же самое. Разница не в задаче, а в исполнении».
Называя г. Герценштейна «либеральным государственным человеком и реальным политиком», «Витте русского либерализма», «будущим министром финансов либерального кабинета», «Революционная Россия» говорит: «Он уже усвоил себе ту точку зрения специалиста министерских дел, которая упрощает все великие социально-экономические проблемы, сводя их к искусству ловких финансовых операций, к знанию всех «входов» и «выходов» в области биржи и кредита». Доказывая, что выкуп дело трудное, г. Герценштейн этим только подчеркивает указание на себя, как на человека, для которого нет трудностей: «с финансовой стороны, говорит г. Герценштейн, выкупная операция может быть теперь проведена еще легче, чем это было в 1861 г.», и вообще «с финансовой стороны осуществление выкупной операции не встречает затруднений». Само собой разумеется, что руководить должен г. Герценштейн.
Очень интересны следующие строки «Революционной России»: «Г. Герценштейна ужасно беспокоит, что экспроприация земли затронет землевладельцев в то время, когда буржуазия фабрично-заводская, купеческая и кредитно-биржевая останутся нетронутыми… Если тут все дело в том, чтоб не обидеть чрезмерно землевладельца сравнительно с промышленниками, то г. Герценштейн мог бы предложить, например, известное вознаграждение, по крайней мере, части землевладельцев за счет промышленников — экстренный, специальный налог на товаро-торговый, индустриальный и денежный капитал для покрытия необходимых, справедливых расходов по проведению земельной реформы. Это было бы осуществлением, так сказать, взаимного страхования имущих классов, равномерно распределяющего убытки по экспроприации. И приди г. Герценштейн к такому действительно довольно логическому выводу, он не встретил бы в нас таких ожесточенных противников».
Милостивы. Надо сказать, что кадетский проект г. Герценштейна левее того, который критиковала «Револ. Россия». Она, между прочим, указывала на те самые слова о справедливости обязательного отчуждения и крестьянских земель, если они превосходят известную норму; на это указывал г. Гурко. Теперь г. Герценштейн не трогает крестьянских земель. Г. Гурко и г. Стишинскому следовало бы воспользоваться и указанием «Рев. России» на экстренный налог с торговцев, биржевиков, капиталистов, фабрикантов, ибо, в самом деле, несправедливо отчуждать принудительно частновладельческие земли и оставлять в покое богатых людей, не имеющих земли. Почему все те, которые имеют землю, должны служить козлищем отпущения? Г. Герценштейн не трогает капитала потому, что это подняло бы всех капиталистов, фабрикантов, купцов, и потому, что капитал трудно отобрать — деньги и бумаги можно хранить в Берлине, Париже, Лондоне, а землю взял и отнял: ее не перевезешь никуда и не спрячешь. Наши «трудовые», впрочем, не скрывают, что с земли только начнется социальное переустройство, а потом пойдет отчуждение и всего прочего.
Замечательно, что из трех заветов Великой французской революции, свободы, равенства и братства, в сущности приводится в исполнение только один — равенство, как и наименее трудный, ибо он поддается насилию, деспотизму монарха или представительного собрания. Ни свободы, ни братства в сущности нет, ибо для этого надо быть очень развитым человеком, христианином в лучшем значении этого слова, культурным и высоко гуманным. А много ли таких людей? Это философы, кабинетные ученые, мудрецы, отшельники, далеко стоящие от политики. Свобода требует от человека уважения к человеку. Теоретически она наделяет всякого человека такими «священными правами», которые никто не в праве нарушать. А свобода и братство нарушаются ежечасно в самых просвещенных странах. Но равенство идет вперед со времен Великой французской революции быстро. Для равенства прав — один и тот же закон для всех. Для равенства нравов, для уничтожения каст и классов — одно и то же воспитание и образование для всех, даваемое государством. Всеобщая подача голосов уничтожает неравенство для выборов в парламент. Для уничтожения неравенства в общественных слоях — установление равенства состояний, уничтожение наследств, отобрание земли, смело нарушая право собственности на нее, уничтожение частной собственности вообще и переход к собственности общественной, к коммунизму, коллективизму, социал-демократии. Все это уравнительное движение совершится вопреки свободе и братству, вопреки свободной личности, вопреки индивидуализму. Но свободу и братство обещают при помощи дальнейшей муштровки, стрижки мозгов и дарований, и насилия, которое оправдывается благими общими целями. Равенство составляет и ту платформу, на которой скачет и г. Герценштейн, и вся эта кадетская партия с ее «токами единения между скамьями», как выразился один кадетский публицист, а не между умами и талантами, которые отсутствуют. «Единение между скамьями», — это символ полного равенства во всех отношениях.
28 мая (10 июня), №10848
DCLI
Вот какая сила евреи. Г. дума почувствовала сейчас же, что она сидит на иголках, как только узнала о еврейском погроме в Белостоке. Никакой погром в русских губерниях ей не интересен, по всей вероятности, потому, что она особенно дорожит своим международным значением, на что и поспешил указать тезка Горького, г. Максим Ковалевский, сказавший: «Если мы желаем, чтоб Европа уважала нас…» О, желаем, желаем. Главное, чтоб Европа уважала, а Россия — черт с ней. Г. Набоков, этот выутюженный юрист, полный накрахмаленных фраз, закричал о «сигнале».
Изволите ли видеть: выстрел раздался как «сигнал для погрома». Необходим немедленный ответ на страшный вопрос: «был ли такой выстрел или нет»? И ведь г. Набокову нимало не «страшно» от этого выстрела, но что вы хотите, если у него ничего нет, кроме выстрелов. Знай, постреливает и предоволен, и им довольны. Г. Родичев глубокомысленнее. Он воскликнул: «Я заявляю, что отечество в опасности, доколе это правительство у власти. Этим я кончаю, господа!» Это очень хорошо, но мне кажется, что г. Родичев заметно опоздал. Ведь министерство И. Л. Горемыкина — ровесница Г. думе — оба одномесячные младенцы, прилежно сосущие мамку Родину, а он только теперь спохватился, что «отечество в опасности», и притом «в опасности» только «доколе»… Слава Богу. Уйдет горемыкинский кабинет, и отечество будет в безопасности. А то ведь скажи он просто без «доколе», что «отечество в опасности», пришлось бы учреждать Комитет общественного спасения, как при Конвенте, что чрезвычайно усложнило бы положение России в Европе. Там отлично знают, что Comité du salut public — это уж, в некотором роде, апогей революции. Но «доколе» нас спасает, и дело кончается тем, что в Белосток отправлены три комиссара. Я очень рад, что один из них еврей; ибо предпочитаю «оригиналы спискам», еврея — еврействующему.
Отчего бы Г. д. не послать своих комиссаров с самого начала, если уж так интересуют ее евреи, а потом уж рассуждать, когда были бы привезены данные? Это было бы достойнее высокого дома и не повредило бы красному его отделению.
Находится ли «отечество в опасности» вообще, а не «доколе», я не могу сказать. Я читаю ежедневно о том, что собирается гроза, что нервность поднялась чрезвычайно, что не нынче — завтра должно совершиться что-то ужасное. Если это так, кто же нас избавит от этой грозы, кто предупредит ее?
Гениев, государственных мужей великого ума и таланта что-то не видать. Читаешь, читаешь речи «лучших людей» и думаешь: да неужели в самом деле это лучшие люди? Неужели в России нет ничего лучшего, кроме этих серединных людей, которые, вероятно, хорошие мужья своих жен, за которыми они взяли сотни тысяч и миллионы в приданое, хорошие отцы своих детей, хорошие директора фабрик и заводов, хорошие попы, не особенно обижавшие своих прихожан, превосходные рабочие и крестьяне, то интеллигентные, то неграмотные, хорошие помещики, понимающие, что новая жизнь требует уступок, хорошие профессора по иностранным книжкам, но все это — среднее, среднее, среднее. Всё, что выступало до сих пор, всё это среднее. Может быть, таланты у тех, кто до сих пор молчит? Давай Бог. Но в течение целого месяца ни одной оригинальной мысли, ни одной замечательной речи. Только и есть за этой Думой, что она оппозиционная. Но и в этой оппозиции нет той даровитости, которая обещала бы, которая искала бы способов и средств, умела бы пользоваться ошибками и слабохарактерностью правительства и привлекала бы блеском ума и дарований. Вот, мол, какие у нас люди. Радуйтесь и надейтесь, а то все ссылки на какие-то стомиллионные армии и вообще что-то спесивое и серое, а в своих крайностях что-то грубое и фразистое. Конечно, беды в этом еще нет. Но беда может придти от того, что крайняя группа решительно тянет за собою умеренную и не дает ей основаться. Начинается какой-то спорт, когда необходима спокойная работа. Или это везде так при начале и необходимо куропаткинское терпение?
Я ни одного слова не скажу за правительство, которое ни разу не показало, что оно правительство государя императора, который его выбрал и удостоил своего доверия. Государь император созвал эту Г. думу и тем самым совершил важнейшую реформу в русской жизни. Если «спесь ходит надуваючись», а потому даже не поблагодарила его за реформу в своем ответе на тронную речь, чем пренебрегла даже простым русским обычаем, то правительство И. Л. Горемыкина должно не только понимать всю огромность этой реформы, понимать до глубины сердца и до всех изгибов большого мозга, где, говорят, заседает разум, оно должно быть полно гордостью этой великой реформы и с самоотвержением служить своему государю и Отечеству и не позволять никому ронять свое достоинство. Оно обязано помнить, что оно — правительство государя великой державы и что в этой державе миллионы жителей, интересы и нужды которых еще не могут быть представлены Г. думой; если бы эта Дума была собрана по всеобщему голосованию, и тогда она не могла бы считаться представительством всей России, ибо оставались бы многие миллионы меньшинства, которые совсем не были бы представленны своими депутатами. Когда одна ученая тупица из кадетов на днях заявила, что большинство Думы — владыка, а меньшинство — дрянь, не стоящая внимания, то это только мнение ученой самонадеянной тупицы, к которой не пристали порядочные люди из этого самого большинства, по чувству ли приличия, которым тупица не обладает, или искренно, все равно не пристали. Государь император — представитель всей страны, ее большинства и меньшинства. Его разум и сердце должны обнимать всю Россию и искать гармонии общественной и государственной жизни. Его министры должны быть его помощниками, его представителями в Г. думе, а не представителями И. Л. Горемыкина, или самих себя. И как представители государя императора они обязаны вести себя. Иначе это будет недостойная комедия…
Меня интересуют два вопроса. Г. д. наряжает следственную комиссию над администраторами. Имела она на это право или нет, я не знаю, я не юрист и не законник; как простой русский человек, я имею право высказывать свое мнение. Мне кажется, что это следствие — бессмыслица. Я понял бы следствие со стороны Конвента, который был верховною властью во Франции, который посылал комиссаров в армию подтягивать и казнить генералов; в города — топить в реке и гильотинировать непокорных или «подозрительных» граждан, который учреждал революционные суды, на решения которых не было никакой апелляции, который арестовывал, обвинял и казнил даже своих собственных сочленов, народных избранников, который законодательствовал, управлял, посылал армии против неприятеля и против французов, восставших вандейцев. Но Г. дума — не Конвент и ничего не имеет с ним общего. Ее законодательство проходит через Г. совет и решение принадлежит государю императору. До 27 апреля Россия управлялась без Г. думы и вся целость власти принадлежала государю императору. Он издавал указы, назначал администраторов и, если они превышали свою власть и злоупотребляли ею, то только один государь и может осудить их и назначить над ними следствие. Если Г. д. претендует на то, что может наряжать следствия и придавать суду администраторов, — иначе для чего и следствия, — то она присваивает себе какие-то чрезвычайные права. Ведь ни один из администраторов, ни один из министров не явится на следствие и не станет отвечать на вопросы думских следователей или комиссаров. Конечно, они могут собрать материал для истории нашего времени, но материал односторонний, который и останется как материал. Мне кажется, что на правительстве И. Л. Горемыкина лежит непременная обязанность объяснить нам, не юристам, которых многие десятки миллионов, что это за следствие и обязаны ли являться к этим следователям русские граждане, как обвиняемые, так и свидетели?
Другой вопрос, меньшей важности, это телеграммы населения на высочайшее имя и печатание их в «Правительственном Вестнике». Что население имеет право на то, чтобы посылать эти телеграммы, — это не подлежит сомнению. Государь есть государь всей России, всех слоев населения, довольных и недовольных, счастливых и несчастливых. Г. д. постоянно принимает такие заявления и прямо и через своих сочленов и, конечно, не имеет ни малейшего права запрещать населению обращаться и к государю императору. Если Г. дума делает гласными обращение к себе — эта гласность во множество раз превосходит гласность «Правительственного Вестника» — то почему министерство И. Л. Горемыкина обязано класть эти телеграммы под сукно или смотреть на них как на нечто запрещенное? Г. дума видит в этих телеграммах «возбуждение одной части населения против другой» и «дерзостное неуважение к Г. д.». Я должен напомнить, что «возбуждение одной части населения против другой» — было излюбленным мотивом для предостережений газетам министра внутренних дел П. А. Валуева, а вместо «дерзостное» и проч. употреблялось при нем «дерзкое неуважение к правительству». Разница только в одном слове — «дерзостное» вместо «дерзкое». Я не понимаю необходимости этой конкуренции с министром старого режима, но очевидно к старому тянет и Думу. Г. Муромцев послал высокоофициальное письмо г. Горемыкину, где говорил, что «забота об ограждении достоинства Г. думы», и проч., обязывает его и проч. Г. Горемыкин отвечает ему высокоофициальным письмом, в котором говорит, что «забота об ограждении достоинства высших государственных установлений» и проч., обязывает его и проч. Г. Муромцев заботится только о Г. д., г. Горемыкин о «высших государственных учреждениях», в которые входит Г. дума. Эта переписка полна высокого комизма, и я не знаю, кому дать преимущество в лаконизме и остроумии. Но все-таки мы ничего не знаем о праве Г. думы давать, подобно Валуеву, предостережение «Правительственному Вестнику», и если б И. Л. Горемыкин не соперничал в лаконизме и остроумии с г. Муромцевым, а объяснил бы в чем дело, то было бы, пожалуй, лучше. Этот вопрос, помимо общего значения, интересует меня и лично, как журналиста, получавшего предостережения.
Если Г. дума имеет право давать предостережения или привлекать к ответственности «Правительственный Вестник», то мудрено сомневаться в том, что она может давать предостережения и привлекать к ответственности частные издания. К этому же мой земляк, воронежский священник и депутат о. Поярков уже предложил Г. д. избрать двух комиссаров для преследования газет. Наш репортер не обозначил, принято ли это, предложение с аплодисментами или без оных. Но никто против этого не протестовал и «дерзостное неуважение к Г. д.» может быть истолковано гг. комиссарами различно. Конечно, о. Поярков, как кажется, человек довольно легкомысленный, ибо он недавно выскочил с предложением Г. д. немедленно разъехаться, подобрать полы своих одежд и ряс, что Г. д. приняла со смехом. Но времена переменчивы, и глупости и глупые поступки свойственны умным людям и парламентам.
4(17) июня, №10855
DCLII
Вы не думаете, что настоящий момент значительный? По-моему, он гораздо значительнее «исторического дня 13 мая». Этот майский исторический день был горько комический день. Скоро месячный юбилей этого «события», и не проходит дня, чтобы в газетах не появлялись слухи то о том, что министерство уходит и новое формируется, то о том, что министерство не уходит и Дума «разгоняется», то о том, что и министерство не уходит, и новое не формируется, и Дума не «разгоняется». Не проходило дня, чтобы в Думе кто-нибудь из ораторов не сказал, что в Думу «брошено восемь голов» (расстрелянные в Риге), и не пародировал так или иначе крик «в отставку». Точно спорт между думцами: кто остроумнее или забористее кончит свою речь припевом: «выходите в отставку». Даже М. А. Стахович, решившийся раскрыть Библию и возобновить в памяти урок Закона Божия о Самсоне с целью преподать его какому-то «трудовику», который потрясал своим могучим дыханием столпы Российской державы, даже он, специалист по Моисееву законодательству, не удержался от того, чтобы не окончить свою речь припевом. «пусть выходят в отставку». В речи г. Стаховича, однако, нельзя не отметить одного прекрасного места о родине, восставать против которой он не советовал в выражениях искренних и горячих. Этими словами следовало бы заключить речь, и тогда она вышла бы эффектною, но он поместил их в середине и тщательно замазал потом статистическими данными и великодушною уступкою помещичьей земли. Речь вышла деланною, но в ней все-таки осталось патриотическое чувство, едва ли не впервые раздавшееся в зале Г. д. И в этом отношении речь эта входит в настоящий момент, как один из характеризующих его фактов.
Конечно, в этот момент входит дворянский адрес государю. Не знаю, есть ли в нем «восстановление одной части населения против другой» и «дерзостное неуважение к Г. думе», как в других адресах, о которых высокий дом запрашивал кабинет И. Л. Горемыкина. Пока только депутат Петражицкий обратил на него внимание и заподозрил подозрением «гражданина». Я могу заподозрить этот адрес только в запоздании. Хотя говорится, «что лучше поздно, чем никогда», но в данном случае лучше раньше, чем позже.
Множество несчастий и ошибок и в частной и государственной жизни зависят именно от того, что «поздно» хватились за ум, поздно произвели реформу или издали закон, поздно приложили к делу особенное внимание, поздно заметили свои и чужие недостатки, поздно отличили друзей от врагов, поздно принялись за сбережения в хозяйстве и проч. и проч. Это называется жить задним умом, и русское племя жило этим задним умом так настойчиво, что даже историки внесли это замечание в историю России. Не поздно ли и дворянство устроило свой съезд и решилось высказать свое мнение о современном положении России? Не только все сословия, но, можно даже сказать, все возрасты, кончая ученическим народных школ, устраивали свои съезды и составляли свои резолюции, а дворянство молчало. Несколько месяцев тому я резко нападал на дворянство за то, что оно бежало из деревень во время погромов и не ударило палец о палец для того, чтоб встретить эти погромы мужественно. Я тогда получил множество писем от дворян и дворянок, в которых меня порицали за это. Мне приятно теперь встретить в дворянском адресе оправдание того, что я говорил. Дворянство решается бороться с революцией и не бросать своих гнезд. Я именно в этом смысле говорил. Как дворянство намерено бороться с революцией, этого я не знаю и оно об этом не говорит. Но все-таки оно сказать об этом «осмелилось». Я подозревал, что оно совсем потерялось, ничего не смеет сказать, что оно просто вытерлось из истории и от него ничего не осталось. Массы продающихся имений, дворянские толпы в земельных банках, дворянская эмиграция в города и за границу именно как бы свидетельствовали о том, что дворянское сословие все вытерлось и ни на что не стало похоже. Я нимало не заинтересован в сохранении дворянства. Отец мой родился под соломенной крышей государственным крестьянином, солдатом Преображенского полка сражался при Бородине, где был ранен, и умер под соломенной же крышей, хотя и в капитанском чине, который в те времена давал потомственное дворянство. К крепостному праву ни отец мой, ни мать, дочь сельского священника, ни я не причастны ни с какой стороны. Но я не могу не признавать за дворянством больших заслуг государству и русской культуре. Мне думается, что русское дворянство сделало достаточно и для освободительного движения в его лучших стремлениях. Между тем как во Франции, во времена великой революции, существовало сильное среднее сословие, заслонявшее собою дворянство и имевшее в прошлом большие заслуги на всех государственных и культурных поприщах, у нас, ко времени нашей революции, почти только одно дворянство и выдвигалось на этих поприщах. Если мне скажут, что в этом виноват порядок вещей, то ведь это все равно для факта. Во Франции было так, у нас иначе. Там не только великих драматургов-поэтов дало третье сословие, но даже полководцев и знаменитого министра финансов Людовика XIV, Кольбера. У нас — говорю только о XIX веке — Пушкина, Грибоедова, Гоголя, Толстого, Достоевского, Тургенева и проч. дало дворянство. И все эти люди приносили с собою благородные общечеловеческие идеи, любовь к ближнему, любовь к мужику и родине, и на них воспитались целые поколения. Не привожу известных имен из других областей государственной жизни, ученой, военной, гражданской. Ни в каком случае, не один же крестьянин создавал Россию, как теперь повторяется на всех перекрестках вкривь и вкось. Все, что создано, принадлежит всем, ибо Россию создавали все сословия, но создание культуры в самой значительной степени принадлежит дворянству, как и труду и образованности лучших сил его принадлежат такие реформы Александра II, как освобождение крестьян, земство и суд. Если от этого образованного и культурного сословия остались только обломки, то и обломки не должны молчать в теперешнее время. Я не анализирую дворянского адреса и нахожу его далеко не шедевром, но одну фразу необходимо заметить.
Как бы социал-демократы и революционеры не смеялись над этой фразой, именно — «трудовое дворянство», которое употреблено съездом в своем адресе государю, выражение это имело смысл и может иметь его и теперь, если дворянство не ограничится одними словами, а действительно станет работать в деревне, не рассчитывая больше на бюрократическую карьеру. Не один земледельческий или фабричный труд есть труд. Поэтому не одна партия крестьян в Г. д. имеет право называть себя трудовою, но и все те, которые трудились и трудятся на разных поприщах жизни: военном, гражданском, земском, землевладельческом, фабричном, литературном, художественном и проч. Трудовики — это даже несколько фальшивое слово, либо слишком претенциозное, если оно изображает собой нечто исключительно почтенное, властное и господствующее, либо слишком грубое и топорное. Я могу себе представить не только социально-демократическую республику, но даже чистую анархию, как например, представляет ее себе граф Толстой или князь Кропоткин, но не могу себе представить равенство людей по черепу, ни по мозгу, ни по росту, ни по способностям, а потому не может быть такого государства, где труд был бы только труд «трудовиков». Я даже думаю, что без высших степеней труда, без талантов, способностей, особенно счастливых организаций, невозможно достижение какого бы то ни было улучшения жизни, как частной, семейной и общественной, так и государственной. Трудовая группа, конечно, имеет свое бесспорное значение, но, резко отделяясь от других групп и становясь к ним во враждебное отношение, она только ослабляет себя и вызывает к себе вражду и открытую, и затаенную, которая, пожалуй, посильнее открытой. Это сопоставление двух «трудовых групп» я тоже зачисляю в данный момент. О других фактах, в том числе о выступлении П. А. Столыпина, князя Урусова и др., скажу завтра, ибо чувствую, что тема эта не укладывается в одно письмо.
10(23) июня, №10861
DCLIII
— Руки вверх! Руки вверх!
Таков, в существе дела, общий крик Г. думы, кадетских и революционных газет, обращенный к правительству.
— Руки вверх!
Белостокский погром придал еще особенную интонацию этому крику, если можно так выразиться, жидовскую интонацию.
Но, по-видимому, правительство, однако, не желает поднимать руки вверх по примеру столь многих российских учреждений. Сужу об этом потому, что министры в полной парадной форме и митрополит Антоний соборне с хоругвями не встретили комиссаров Г. думы на станции, когда они возвратились из Белостока, не встретили, несмотря на то, что комиссары нашли, что из Петербурга не было приказа громить. Погром произвели низшие полицейские чины, солдаты и «офицерики». Кланяйтесь, «офицерики» и благодарите г. Щепкина. Увы, у комиссаров не было особых полномочий, но они все-таки выказали изумительную сообразительность и быстроту. Убьют одного человека — и целые месяцы производят следствие. Следствие это появляется в окружном суде, свидетели передопрашиваются перед присяжными, следствие дополняется, исправляется, а иногда и вовсе отвергается. А тут приехали комиссарики, подобрали человечков, оправдали революционериков и обвинили нижний полицейский чин, «солдатиков и офицериков» — и начнут рассказывать Г. думе сказки, как чистейшую правду, без всякого контроля над собою и защиты со стороны обвиненных. И все то, что наплетут гг. Щепкин, Якобсон и др. с прибавкою всего того, что скажут гг. Винаверы, Кокошкины, Набоковы и пр. добродетельные депутаты, пойдет по России в миллионах экземпляров с приложением репортерской печати: «Гром аплодисментов». Никакой поверки, никаких свидетелей, никаких очных ставок, никаких адвокатов, никаких присяжных. Что правда, что ложь, что личный взгляд и тенденциозность — никто этого разбирать не станет. «В Думе я подниму вопрос о привлечении к строжайшей ответственности нижних чинов полиции», — говорил г. Щепкин. Поднимайте, милый человек. Вам ли не поднять такую ношу? Известно, во всем стрелочник виноват, а революционный Бунд — овечки. Это «самооборона». Генерал-губернатор фон Бадер так испугался городской думы, что разрешил милицию и решил удалить войска. Почтенный генерал тем самым осудил и полицию, и солдат, и офицеров. Чего с ними церемониться. Не понимаю, почему бы везде в России этого не сделать. Вывести из всех городов войска и образовать милицию. Ведь было же это сделано во время Великой французской революции. Мирабо на этот счет сказал чудную речь, обращаясь к Людовику XVI (заочно) с самыми льстивыми словами и восхваляя его превыше небес, надо и нам сделать то же. Я потому и удивляюсь, что кабинет И. Л. Горемыкина in corpore и митрополит Антоний соборне не встретили думских комиссаров. Впрочем, вероятно, это будет поправлено, когда Г. дума выслушает своих комиссаров и провозгласит, что все то, что они сказали, святая святых и непреложно, как Моисеево Второзаконие: «око за око, зуб за зуб, бомба за бомбу».
Впрочем, зачем же я забегаю вперед? Может быть, Г. д. отнесется к этому делу, как Соломон, и пощадит городовых. Революционеры бьют их, как куропаток, а тут еще собираются бить и члены Г. д. Не сладив с министрами, драться с городовыми — это что-то непристойное.
Выступление князя Урусова очень интересное. Он был бессарабским губернатором при Плеве и товарищем министра внутренних дел при Дурново. Его речь распадается на две части. В первой он говорит о системе еврейских погромов, во второй — о лицах «с воспитанием вахмистра и городового и с убеждениями погромщика». Надо стоять близко к высшей администрации, чтоб знать таких людей и служить вместе с ними. Меня интересует только первая часть, потому что еврейские погромы — это самое больное место государственного организма, в котором на 140 млн. жителей 7 млн. евреев, пропорция, которой нет ни в одной стране мира. У нас, таким образом, еврейский вопрос — поистине вопрос государственный, требующий самого осторожного и подробного расследования. Князь Урусов взял его только со стороны погромов и притом так, что, кажется, ничего другого и нет, кроме погромов. Он говорит о системе этих погромов с такою уверенностью, точно он сам принимал в создании ее деятельное участие и даже сам устроил по этой системе один погром с блистательным успехом. В самом деле, объясняя все погромы единственно применением одной и той же полицейской системы, князь Урусов напоминает того генерала, который выиграл одно сражение и, рассказывая всем и каждому, как он это сражение выиграл, воображает, что все полководцы выигрывают сражения именно так, как он, а не иначе. Мы с вами потому и предполагаем, что он устроил один погром превосходно и по этому погрому изучил всю систему. Может быть, именно кишиневский погром устроен по системе, изобретенной князем Урусовым.
— Что вы говорите, да разве это возможно? Ведь это клевета.
А почему же Плеве после кишиневского погрома посадил губернатором в Кишиневе князя Урусова? Может быть, в знак благодарности? Может быть, все заранее было так условлено? В наше время, когда все друг друга ненавидят и друг друга подозревают, попробуем и мы, читатель, такую же систему. Кстати, и пример перед нами. Сегодня напечатано в «Речи», что гг. Гурко и Стишинский — птенцы Плеве, что г. Ширинский-Шихматов был послан Плеве в Тверь «для разгрома земства», что г. Коковцов — «ставленник» Плеве, что московский градоначальник Рейнбот был «посажен Плеве в Финляндию», и проч. Г. Столыпина заподазривают авансом: кого-то он сделает губернатором в Вологде? Почему же нельзя сказать того же самого о князе Урусове, когда он тоже «ставленник» Плеве и «избранник» Дурново. Ведь у Плеве была цельная система, и он выбирал людей «по системе», заранее убедившись, что они такие именно люди, какие ему вполне пригодны. Кадетский орган превозносит князя Урусова за его речь и разоблачения. А мы с вами «догадываемся», почему этот «ставленник» Плеве и товарищ Дурново так хорошо знаком с системою еврейских погромов и почему его Плеве сделал губернатором. Почему нам не догадаться для какой это причины князь Урусов поднес графу Витте конфетку, сказав, что якобы граф Витте был так поражен, когда узнал, что департамент полиции печатает воззвания, что упал в обморок. Догадываемся: князь Урусов думает, что граф Витте возвратится к власти и в благодарность за конфетку сделает его министром. Разве такая догадка не правдоподобна? К тому же в свое время было напечатано, что с графом Витте совсем не было обморока по этому казусному случаю. Да, для него это был секрет Полишинеля, ибо он знал не такие штуки. Полагаем, он даже знал, что наша полиция кое-где была дружна с революционерами настолько, что печатала в своих типографиях прокламации самих гг. революционеров или, по крайней мере, закрывала глаза на революционные типографии, получая за это благодарности. А митинги, на которых шла самая яркая пропаганда революционного восстания и деньги собирались на него на глазах полиции, — разве это для кого-нибудь секрет? Чего же графу Витте было падать в обморок?
Давайте дальше «заподозривать». Закон о «подозрительных» недаром был выдуман во времена Конвента, во время развала всякой ненависти. Можно заподозрить, что князь Урусов сказал свою речь вовсе не ради «истинного патриотизма», каким он хвалится, а просто ради того, чтобы выставиться и подыграться под евреев, во-первых, которые его вознесут; во-вторых, чтобы подложить г. Столыпину словесную бомбочку на здоровье; в третьих, чтоб показать и Г. д., что только он, князь Урусов, способен поставить на рельсы внутренний правовой порядок. Недурно?!
Нам скажут, что все это пахнет клеветой. А нам какое дело? Пусть клеветой. Мы ведь только подражаем кадетским и революционным газетам. О князе Урусове мы не имеем ни малейшего понятия; но, употребляя прием заподозревания, мы обвиняем его в том, что он, будучи ставленником Плеве и помощником Дурново, был искушен в погромах, принимал в них участие, сделан за это губернатором, потом оценен министром Дурново и взят им к себе в товарищи, потом, сделавшись членом Г. думы, воспользовался еврейским погромом, чтобы выдвинуться снова и попасть во власть. Разве все это не правдоподобно? Пусть князю Урусову и во сне этого не снилось, но, подражая газетному тону обвинений и заподозреваний, мы доказываем, что всякого человека можно вывалять во всяческой грязи. Робеспьер обвинял же Камила Демулена, бескорыстнейшего республиканца, сделавшего для свободы гораздо больше Робеспьера, обвинял же он его в том, что будто Питт его подкупил, и срубил ему голову без всяких разговоров. Вот настоящая политика в ненавистническое время, и пусть князь Урусов на нас не сетует за эту клевету, ибо подобных клевет он найдет множество в кадетских и закадетских газетах о своих знакомых и сослуживцах.
Затем, бросая эту манеру, повторяем совершенно серьезно, что еврейский вопрос — государственный вопрос огромной важности. Администратор, прибегающий к погромам для управления в стране, так же нелеп, как и тот, который воображает, что еврейские погромы зависят только от администрации. Хочет она их — будут. Не хочет — не будут. Ясно и просто. «Погром устроим какой угодно: на 10 человек, а угодно на 10 тысяч», — сказал жандармский офицер Комиссаров.
— Господа, — воскликнул князь Урусов, повествуя об этом Комиссарове в Думе, — эта фраза историческая!
Полноте, князь. Это просто грубое жандармское хвастовство, которое, без сомнения, вредно и должно быть устранено, но «исторического» тут можно найти только с точки зрения г-жи Простаковой. Увы, дело не в полиции, не в «историях» г-жи Простаковой и даже не в антисемитизме. Даже сей последний можно сдать в архив, потому что это ветхое оружие. Возьмем повыше. Государственные люди и серьезные ученые в Европе в последние годы изучают еврейский вопрос тщательно, ибо справедливо находят, что евреи в течение XIX века приобрели везде огромное значение и что они разрушительно действуют на христианское население характером своей деятельности, своим капитализмом, своею сплоченностью и сильно развитой волей. Вопрос лежит в ярком различии рас, семитов и арийцев, в религии и в том ветхозаветном законе, который сохранил еврейство чистым от всякой примеси, запретив мужчинам жениться на женщинах других племен, кроме еврейского, и не возбраняя женщинам выходить замуж за кого им угодно и, таким образом, распространять еврейскую кровь на все племена. Ротшильды выдают своих дочерей за христианских графов, баронов и герцогов, но сыновья женятся только на еврейках. Уже Наполеон видел, что евреи, получив во Франции равноправность во время революции, вовсе не заботились о слиянии с французами. «Евреи, как саранча, поедают мой народ», говорил император и потребовал от еврейского синедриона исполнения некоторых условий, которые бы способствовали слиянию французов с евреями. Синедрион кое в чем уступил, но остался тверд относительно браков, которые сохраняют еврейское племя чистым и объединенным в один народ, который и везде составляет «государство в государстве» и везде овладевает печатью, всеми либеральными профессиями, скупает земли, овладевает торговлей, заправляет биржею, сторонится от работ на фабриках и заводах и подчиняет себе христианское население. Но об этом после. Будем помнить, что в числе самых деятельных факторов в настоящий исторический момент является именно еврейский вопрос и к нему надо относиться очень внимательно и разумно, как к вопросу государственной важности, а не как к парламентскому фетишу, стоящему в droits de l’homme и во всякой либеральной программе.
Но я и сегодня не могу окончить своей темы. Она такая жгучая и нервная.
11(24) июня, №10862
DCLIV
Нужно творчество, творчество и творчество! Сколько раз в эти два года я написал эту фразу. И вот собрана Г. дума, вероятно, соберется Г. совет, образован «кабинет», заложены основы новой жизни, а творчества нет. Никакого творчества, зерна даже его не брошено. Разговоры, ошибки, ругательства, очень смелые ругательства — это не творчество. Если вы назовете министра сегодня дураком, завтра — палачом, послезавтра — Каином, то дальше ведь следуют те слова, в которых святое слово «мать» бесчестные уста смешиваются с грязью.
Может быть, для начала так оно следует, чтоб показать министрам, что их можно ругать и даже должно, и показать населению, какие важные особы депутаты. Но на этом одном засесть, ведь это даже неприлично и нисколько не умно. Что скажут соседи? А скажут, что русские только и способны, что ругаться, что известное выражение: «поскоблите русского — окажется татарин», — совершенно верное. Дрался и ругался до конституции, а получив конституцию, только ругается, потому что в последней драке с японцами опростоволосился и теперь если дерется, то револьверами и бомбами, и притом старается из-за угла выстрелить, убить и убежать. Такой подлый народ стал, что от него нечего и ждать чего-нибудь хорошего».
Правительство не ругается; оно ведет себя, как человек воспитанный и привыкший к власти, но и оно ничего не делает, ибо писать проекты для Г. думы, которая их отвергает, — какое же это дело? Это сношения и отношения враждебных департаментов. Г. совет… Ах, где Г. совет? Когда почтенные лорды намерены приступить к деятельности? Это решительно начинает интересовать россиян. Они хотят знать, для чего собственно Г. совет образован и почему члены его получают по 25 р. в день, тогда как члены Г. думы получают поденно только по 10 р. Если нельзя сказать, что Г. д. думает, то можно сказать, что она говорит на всю Россию; о Г. совете нельзя сказать ни того, что он советует, ни того, что он говорит. Что же он делает? Откликнитесь! Бремя такое, что нельзя ничего не делать, нельзя выжидать. Может быть, Г. совет не хочет тоже работать с кабинетом И. Л. Горемыкина, пускай скажет. Может быть, ему нечего делать, так как Г. дума никакой работы не доставляет, но ведь он сам не лишен законодательной инициативы и может возбуждать вопросы, как и Дума. Не хочет с ней соперничать, не хочет ей мешать? Но в таком случае, пусть соберется и скажет: «Я уйду». Или: «Я не могу работать с этим кабинетом», или «Я не могу объять необъятное и уважаю национального философа Кузьму Пруткова». Но Кузьма Прутков самолично рассказывал, что он, его брат, Жемчужников и граф А. К. Толстой, составлявшие Кузьму Пруткова, погибали от бездеятельности и выдумывали разные школьничества, например, являлись к выходу из церкви и ждали появления какого-нибудь чиновника в орденах и, крестясь, друг за другом, прикладывались к св. Анне и св. Владимиру на груди чиновника с самою серьезною миною и потом хохотали дома.
Но теперь совсем другое время. Теперь дело есть, чрезвычайно много дела. Я думаю, что русские люди должны подумать о том, что теперь не время игры в прежнее «это не моего департамента», или «это дело Г. думы», «до нас это еще не дошло». Смею уверить, что все дошло до всех, и дошло так близко, что хватает за горло, и если члены Г. совета этого не чувствуют, то они стоят очень далеко от страны, которая называется Россией. Г. совет или обязан работать и показать, что он собою представляет для страны, может ли страна положить на него какие-нибудь упования, или обязан просто разойтись, как учреждение, не отвечающее данному моменту.
Я вообще того мнения, что теперь только делом, только действиями и можно что-нибудь сделать. А дела и действий не видно ни со стороны Г. думы, ни со стороны правительства, ни со стороны Г. совета. Мне казалось, когда я мечтал о Г. думе, что она вместе с правительством высоко поднимет самосознание, патриотизм и работу в Русском Царстве. Я думал, что это будет именно временем возрождения, возрождением не слов, не проклятий, не насилия, не убийств, не ругательств и не призывов к революции и бунту, а возрождением свободного труда, свободных искусств, свободной промышленности, временем свободных ученых трудов, развития техники, конкуренции на всех поприщах деятельности. Я думал, что русское сердце зажжется особенным пламенем, что русский ум воспрянет, окрепнет, покажет свою молодую силу, свою горячую любовь к родине, что русский человек, как сказочный богатырь, поднимется во весь рост и удивит вселенную своим ярким пробуждением, великими делами. Побежденный, приниженный на войне, он тем ярче покажет, что стоит лучшей из побед, победы разума, труда и таланта, от которой зависят и все другие победы. Только опека, сковывавшая его жизнь, мешала ему развернуться во всю силу и во всю ширь своих дарований, и я думал, что он откинет прошлое и счеты с ним в историю и начнет не медля ни минуты новую жизнь, чудесное творчество. Я думал, что явятся таланты, блестящие, сильные, которые сейчас же привлекут к себе сердца всех, и мы все полюбим их как своих героев и пойдем за ними. И вот длинные месяцы какой-то бестолочи, восстаний, погромов, счетов за прошлое, разрывание могил умерших, «героев освободительного движения» и какая-то бессмысленная пляска и шабаш на Лысой горе. Вместо личностей — какие-то тени, вместо идей — общие места, вместо талантов — толпа, толпа без вожаков даже, ибо вожаком является всякий смельчак и даже нахал и так же быстро исчезает, как показался. Самая Г. дума кажется толпою, какою-то провинциальной труппой актеров, наскоро собранных с борка да сосенки, по 300 р. каждому в месяц. Это средняя актерская плата. И эти актеры говорят, аплодируют друг другу с азартом воспитанников учебных заведений на утренних даровых спектаклях и друг перед другом раскланиваются, хвастаясь тем, чего они не совершили, но что они способны совершить, если дать им полную власть распоряжаться Россией как им угодно.
Но если это так, то почему в органах думских партий такая радость, почти восторг по поводу всякой мерзости, всякого несчастия, всякого малейшего признака какой-нибудь грозы? Почему эти господа радуются затруднениям финансов, падению военной дисциплины, голоду, почему они радуются, что якобы иностранные державы готовы наложить опеку на Россию, почему они раздувают всякий факт в грозное событие и раздувают с дьявольской усмешкой? Сильные так не делают.
А эти встречи министра внутренних дел г. Столыпина, в Думе. Что они собою обозначают, кроме бессмысленной травли и мальчишеской потехи? Он являлся в Думу и вел себя и говорил так, что оставлял после себя впечатление, как человек мужественный, искренний и, кажется, с волей. Воля в русском человеке — это необыкновенно важная вещь. Безволие — это болезнь не только русского, но, пожалуй, чуть ли не всего славянского племени, а в ком она есть и проявляется во время и разумно, тот полезный деятель, тому мы в праве сказать: soyez le bienvenu! Но Г. д., знаете, как его встретила и в первый и во второй раз? Крики, гам, ярмарка русских баб, когда министр бросил в эту толпу крайних левых обвинение в клевете. И, действительно, эти крайние клеветали, а кадеты поддакивали, правые молчали, но приняли резолюцию крайних. Присяжный дьяк Думы, г. Набоков, смастерил ее с подьячим Аладьиным. А г. Жилкин сказал совсем глупый монолог: «Знает ли министр вн. дел, что он оскорбил всю страну, представляет ли он себе то чувство гнева, которое охватит всю Россию?»
Боже мой, как это страшно! Но я думаю, что Россия и бровью не поведет от того, что надменные выскочки получили то, что им следовало получить. Кто хочет, чтоб его уважали, тот сам не должен себя вести, как нахал, как невежда; если министру грозят кулаками и посылают ему в лицо оскорбления, он вправе взволноваться и сказать оскорбителям, что они клевещут. Министр — не лакей гг. Милюковых, Аладьиных и других оскорбителей. Он — посол государя. Это, кажется, не хотят понять гг. скандалисты; а гг. умеренные потакают им с замечательной близорукостью. Разве Г. дума делает не то же самое, что делали гимназисты с директорами и учителями? Разве не так же она кричит на министров, как гимназисты кричали на директоров и учителей? Недостает разве только химической обструкции, которую заменяют с выгодою такие речи, как г. Аладьина и его соперников.
Что это такое?
У кадетской партии — теоретические представления и весьма недостаточные для знакомства с тем материалом, из которого можно делать и которым придется делать. Эта теория осудила партию к уступкам крайним, к лести им, даже к некоторому послушанию им. Не имея среди своих членов талантов исключительных и сильных, имея закулисного руководителя умного, но не вдохновенного, не поэта — разумею г. Милюкова, — она дала возможность образоваться партии прямо политических невежд, демагогов, революционеров весьма невысокого калибра. Самыми шаблонными фразами, самою поверхностною, но резкою критикою, скорей даже не критикою, а памфлетом эта партия связала кадетам руки или принуждает их к молчанию и выжиданию. Никакого вдохновения и у демагогов нет, а ума и образования гораздо меньше, чем у кадетов, но у этой крайней есть та дерзость, которая готова идти с кулаками, грозить, призывать к бунту, шуметь, вызывать скандалы. Она рассчитывает не на свою силу, а на тех, кто их послал и которые не пойдут с нею, но смелость призыва, дерзость скандала, памфлетные замашки речи дают ей призрачную силу и, может быть, запугивают правительство и кадетскую партию.
Кадеты думали, что власть у них, когда вступили в Думу. Общий враг — правительство — связывало кадетов с этой крайней партией, и эта связь — та ошибка, которая ослабила партию. Кадеты хотели в своих руках держать революцию, а оказалось, что революция держит их в своих руках. Они думали, что правительство им уступит, что оно не выдержит скандала недоверия и той настойчивости овладеть полнотой парламентской власти, какой она добивается, а правительство уперлось, и этот враг связывает кадетов с крайней партией, и в то же время к этой крайней партии кадеты начинают чувствовать вражду едва ли не такую же, как к правительству. Общий предмет вражды — правительство — и связывает и разъединяет Думу. У крайней впереди — революция, значит, широкая дорога; для нее разрыв с кадетами еще небольшая важность, ибо даже парламентаризм ее не удовлетворит, а для кадетов разрыв с этой партией — почти поражение, потому что правые, сколько можно судить, держатся выжидательного положения. Среди них самый деятельный и, по-видимому, самый искренний — граф Гейден. Он много говорит, говорит дельно, рассудительно, но голосует сплошь и рядом с большинством.
— Господа, это вы неправильно делаете, но я с вами.
Правительство и для него, и для г. Стаховича, и для всех прочих умеренных — жупел, не такой, как для кадетов и тем более, как для крайних, но все-таки жупел. Чтоб его не было! Вот и все. Когда его свернем, тогда поборемся и поглядим, у кого сила.
Поглядим, слепой сказал. Мне все кажется, что в этой тактике кадетов есть что-то слепорожденное, то есть лишенное вдохновения, тонкости, эластичности, политической поэзии; если хотите, вместо тонкополитической игры — грубая прямолинейность, которой держится кадетская партия с таким же упорством, с каким правительство держится своей политики. И я думаю, что и у кадет и у правительства одна и та же мысль: уступить — значит умереть. У правительства эта мысль сильнее, ибо оно не может не знать, что в его положении уступить значит признать себя прямо бездарным и ничтожным и даже прогнанным со скандалом и, может быть, ввергнуть государство в пучину всех зол и всех случайностей. Ответственность огромная. Кто победит? Победит тот, кто будет дело делать, и кто этим делом займет жаждущую успокоения и творческой работы Россию.
14(27) июня, №10865
DCLV
Не весело. Все старые пьесы даются в Г. думе. И вчера, как и прежде, крики «палач», «погромщики», «вон», «в отставку», вся эта «химическая обструкция» левых и крайних. Гимназисты разливали пахучую жидкость, члены Г. д. разливают пахучие слова. В театральном зале пять человек могут устроить скандал, точно так же и в Г. думе. Где толпа, там более страстные, более смелые и крикливые ведут за собою всех, если у этих всех есть уже известное настроение. А у Г. д. оно есть. Она не хочет работать с этим кабинетом, и вместе с тем в своих органах ежедневно кричит:
«Если Г. д. разгонят, то это будет сигнал к ужаснейшей революции».
Да зачем ее разгонять? Кому это интересно и кому надобно? Можно удивляться одному: зачем министры ходят в Г. д., если они не хотят или не могут уходить? Думают они укротить ее своим смирением что ли? Или думают, что a la guerre comme a la guerre и необходимо исполнять свою обязанность? Вероятно, так. Вчера г. Набоков, похожий на маркиза де Ha-Боку (de N’A-Beaucoup) в романе Поль де Кока, не умеющий отличить «великого анархиста» Л. Толстого, как он его назвал, проповедующего непротивление злу и самоусовершенствование, от анархистов, проповедующих всяческое насилие и всякие восстания, этот маркиз сказал вчера, что, после принятия Г. думой закона об отмене смертной казни всякий суд «совершит уголовное преступление», если постановит над кем-нибудь смертный приговор. Значит, не нужно ни Г. совета, куда восходит думское постановление, ни утверждения государя. Есть только Г. дума, и все то, что она постановит, есть закон. Коротко, но не ясно. Но если маркиз такого мнения, то с простых граждан нечего и спрашивать. Они обыкновенно охотно идут за богатыми маркизами, притворяющимися революционерами, чтоб потом свернуть нм шею, если они не успеют убежать за границу.
На этих днях в органе кадетской партии было объявлено, что в Петергофе «окончательно понята невозможность» кабинета И. Л. Горемыкина. Понято вместе с этим, что «положение безвыходное», что «Г. дума за месяц разговоров (курс. подл.) сделала себя неприкосновенной», но все еще не понято, чего будет стоить Петергофу этот месяц проволочки. Месяц тому назад Г. дума, или, вернее, ее заправилы, отнеслись бы снисходительно к Петергофу и «уважили бы его», как говорится, согласившись на льготные комбинации министерства из лиц, если не особенно приятных Петергофу, то все-таки и не особенно неприятных. Но теперь, увы, время упущено. На «разбушевавшемся народном море» остался один корабль — Г. дума, и только на этом судне «невольные пассажиры» могут спастись и для того «ищут лоцмана». Но ищут его «с элементарным политическим непониманием», ищут среди «лиц почему-либо более приятных или менее неприятных». Напрасно. О, напрасно! Если теперь еще могут быть «просто приятные дамы» и «дамы приятные во всех отношениях», то министры остались только просто неприятные и неприятные во всех отношениях. Других министров не может быть, и их нет и не будет. Теперь дело не в «лицах», а в «направлении». Петергофу обязательно принять «направление» и предоставить кадетам, а не кому другому, «выбирать» лиц, ибо только кадеты представляют собою всю ту «силу, которую имеет представляемое ими направление», весь тот «авторитет, накопленный их предыдущей деятельностью», который может спасти Россию от «общего кораблекрушения».
Замечательно откровенно сказано.
Так как в течение месяца я сосчитал по газетам, что г. Муромцев вызывался в Петергоф 15 раз для образования кабинета, и так как на самом деле его ни разу не беспокоили на этот счет из Петергофа, то я не могу сказать, насколько верно и на этот раз, что в Петергофе «окончательно» решено уволить кабинет И. Л. Горемыкина. Но слухи об этом росли с самого 13 мая, когда последовало «недоверие» к кабинету. Известен этот политический прием — пускать слухи в известном направлении с тем, чтоб убедить общество в колебании наверху и в создании недоверия к кабинету внизу, среди администрации. Если являются слухи, что такой-то банкирский дом близок к ликвидации, то клиенты сейчас же спешат прекратить всякие дела с этим банкирским домом. Известный «Манифест» рабочих депутатов сейчас же заставил публику брать свои сбережения из сберегательных касс. Подобные этому слухи об отставке кабинета роняют к нему доверие среди ближайших его агентов. Какая будет политика нового кабинета? Может быть, он погонит всю администрацию или, по крайней мере, всех тех, которые будут заподозрены в усердии к политике кабинета, а потому поменьше усердия и побольше той формальности, которая служит и вашим и нашим.
Политика слухов, сочиненных, преувеличенных, клеветнических известий — вещь очень обыкновенная и всегда действительная. Как ни опровергайте ложь, часть ее все-таки остается и действует, как более или менее медленный яд. Чего нельзя сделать рядом талантливых революционных статей, для усвоения которых необходима известная степень развития, то можно сделать рядом нелепейших слухов. Притом наше правительство так теряется, что не осмеливается обращаться со своими опровержениями в те органы, которыми пущены слухи. Таким образом, само правительство как бы признает, что слух верен, если не пользуется законом, который обязывает всякую газету напечатать опровержение. Во всех странах законодательство о печати предвидит эти случаи для защиты от лжи и клеветы, как частных лиц, так и официальных.
Я хочу сказать о составе нового министерства, когда оно будет. Состав будет, как утверждает кадетский орган, из министров «неприятных». Кто же они?
Г. Муромцев, как первый министр, стал банальностью, невидимо побывав в Петергофе 15 раз. Называют первым министром г. Милюкова. Ему 47 лет. Он был профессором в России и Болгарии, лектором в Чикаго и Бостоне, занимался русской историей, писал по всем вопросам, религиозным, финансовым, аграрным, политическим. Я только что просматривал его книгу, им самим написанную по-английски и изданную в 1905 г. в Чикаго и Лондоне: «Russia and its Crisis». Книга написана в 1903–1905 г. «Книга эта не политический памфлет, написанный по случаю, а результат длинных годов, посвященных объяснению настоящего положения России русским прошлым». Так он начинает свою книгу. Г. Милюков не столько историк, сколько умный публицист, имеющий под рукою огромный исторический материал, сведенный к известным положениям. Россия шла и идет тем же историческим путем, как и другие державы. Таков в двух словах его вывод. Он едет по русской истории невозмутимо спокойно, ни за что не задевая, не встречая ни рытвин, ни рек, ни мостов, ни гатей, ни болот, где мог бы завязнуть экипаж или сломаться и заставить путника остановиться в недоумении и размышлении. Все для г. Милюкова ясно и все решено. Если он проходит иные явления и имена, то их и не нужно: они не по дороге. Кажется, трудно обойти такое имя, как Минин, а г. Милюков его обходит. Мне невольно напрашивается сравнение с Ключевским, с его двумя выпусками «Курса русской истории». Тот же стиль, если можно так выразиться, но у Ключевского вдруг вас резнет по сердцу глубоким русским чувством, или негодованием, или сочувствием. Чувствуется глубокий историк. У Милюкова — публицист, умный, холодный, решающий математическую задачу, решение которой давным-давно известно. Какой-то американский журналист назвал его «буйным агитатором» (violent agitator). Г. Милюков справедливо отвечает ему, что он совсем не из породы «буйных агитаторов». Для него Россия просто делится так: «Россия великого писателя. Льва Толстого» и «Россия министра внутренних дел. Плеве». Первая — Россия русской «интеллигенции» и «русского народа», Россия будущего; вторая — официальная Россия, Россия — анахронизм; у первой — свобода, у второй — деспотизм (the one spells liberty; the other, despotism).
Разделение опять прямолинейное, под знаменем двух несоизмеримых между собою величин. По иронии судьбы, Л. Толстой относится совершенно отрицательно к Г. думе, первой провозвестнице «свободы». Если Толстой «великий анархист», как назвал его маркиз Набоков, то он и «великий патриот», как назвал бы его я. Он — великий патриот во всех своих художественных произведениях, в особенности в «Войне и мире», патриот потому, что он говорил о русских людях и русских событиях только правду, он отгадывал эту правду тем художественным разумом, тайна которого у Творца веселенной. И в данном случае он бросил слово своего осуждения, как русский, любящий правду выше всякого кумира. Я совершенно убежден в том, что Толстой думает, что Россия гораздо сложнее и гораздо сложнее ее история, чем представляет ее себе и своим читателям г. Милюков.
Какой г. Милюков будет министр, если будет, не знаю. Мне вообще кажется, трудно сделаться хорошим министром, не имея за собой практической школы. Но я очень жалею о том, что ни г. Милюков, ни г. Гучков не сидят в Г. думе. Это были бы два такие лидера, которых никто не может заменить в Г. д. теперешнего состава.
Называют еще первыми министрами, давно — г. Шипова, недавно — графа Гейдена; в какой-то газете говорилось, что предлагали в Петергофе составить кабинет г. Стаховичу, но это такая же правда, как и относительно г. Муромцева. Говорят, что кадетская партия не хочет г. Муромцева, как первого министра, ибо он «превосходный» председатель Г. думы и его некем заменить. Гг. Герценштейна и Винавера кадетская партия обходит, как евреев, хотя они очень желательны, первый, как министр финансов, второй — министр юстиции. Trop de fleurs — два министра из евреев, но они и за кулисами не пропадут. В числе министров упоминаются и г. Петрункевич, и г. Родичев, и г. Набоков, и г. Кузьмин-Караваев. Даже г. Ковалевского прочат в иностранные дела, но он вчера в иностранных делах, кажется, спасовал перед г. Шершеневичем, который побил его тем же оружием. Трудовики пока не мечтают о министерских портфелях, но требуют, чтобы г. Жилкин был товарищем министра. Без подобной взятки не обходится ни одно партийное министерство, желающее иметь за собой большинство. Г. Жилкин только начало премудрости.
Впрочем, все это еще вилами писано.
21 июня (4 июля), №10872
DCLVI
Кажется, весь мир идет на Россию, по сигналу евреев и в защиту евреев. Сигнал этот дается газетами, а большинство газет в мире в еврейских руках. И русские газеты радуются, революционные открыто, пореволюционные с ужимкою. А, благодарим покорно Австрию: она делает запрос о белостокском погроме. Спасибо Англии, она делает запрос в парламенте о русских евреях. Вечная благодарность Жоресу и другим французам, которые посылают громы против России. Пожалуйста, сделайте ваше одолжение. Погромче, посильнее. Напирайте на Россию. Помогите нам приобрести свободу. Максим Горький, как настоящий предатель, призывал Европу к крестовому походу против России несколько месяцев назад. А теперь и Максим Ковалевский жеманится, как старая дева, перед Европою, желающая, чтоб ее полюбили за душевную красоту и за мнимую ученость по части английской конституции.
— Страна наша велика и обильна. Но обижают евреев. Приходите княжить и владеть нами.
Согласие массы русских газет и думских комиссаров в этом случае прямо умилительное. Провокация полиции, провокация военных властей, «планомерность» погрома, распределение частей войск с целью громить. Вот что нам говорят, кричат, визжат и кликушествуют.
Я отношусь с искренним порицанием к еврейским погромам не только потому, что всякие погромы мне ненавистны, но и потому, что еврейские погромы не что иное, как станции для завоевания России, ибо каждый таковой погром привлекает на сторону евреев множество христиан, по христианскому чувству любви и сострадания ко всем людям, тогда как еврею обязательно любить только еврея, только в еврее видеть «истинного человека» и действовать так, чтобы покорить под ноги его весь мир. Священные его книги ему это обещают, и он действительно завоевывает мир более и более, враждуя с христианской цивилизацией.
Гёте, великий Гёте говорит: «Как можем мы допустить причастность еврея к высшей культуре, источник и происхождение которой он отрицает».
Гуманный, отличавшийся большою терпимостью Вольтер, оставивший обстоятельные исследования по части еврейской истории и еврейского характера, много раз советовал выслать евреев в Палестину. «Еврейская нация, говорит он в «Essai sur les Moeurs», осмеливается обнаруживать непримиримую вражду против всех наций, она восстает против всех своих господ; всегда суеверная, всегда жадная к чужой собственности, всегда варварская, она пресмыкается в несчастий и дерзка в благоденствии (rampante dans les malheurs et insolente dans la prospérité).
В течение какого-нибудь полувека еврей наполовину завоевал Россию, и надо меньше полувека еще, чтобы он ее завоевал окончательно.
Добродушные либералы нашей Г. думы сейчас же после белостокского погрома, восклицали, что необходимо сейчас же узаконить равноправность евреев, а думские попы готовы предписать служить молебны во всей России о ниспослании победы и одоления евреев над христианами. Верные парламентским ветошкам, эти милостивые государи готовы сейчас же отдать русский народ в еврейское рабство, ибо далеки от того, чтобы видеть в еврейском вопросе государственный вопрос первейшей важности, который не должен поддаваться теоретической формуле о полном равенстве евреев, по крайней мере, до тех пор, пока не окрепнет под влиянием свободных учреждений коренное русское племя.
Я желал бы самого детального, самого беспристрастного следствия, чтоб выяснить все причины погрома, причинившего невинным людям много горя. Но отлично сознаю, что и такое следствие не убедит тех, которые хотят обелить во что бы то ни стало главного виновника в погроме, революционный Бунд. Во всех действиях этого Бунда видят «освободительное движение», а потому кто же смеет его винить? Напротив, Бунд оказал России огромную услугу. В его прокламациях, стачках, манифестациях, заговорах и уговорах нет ничего возмутительного с точки зрения революции. Это — война, война с оружием в руках, как словесным, так и материальным, война революции против русского правительства, и потому всякое революционное действие является симпатичным и всякое противодействие — позорным, бесчестным и погибельным для государства.
Вот в чем весь вопрос. Вот и все объяснение той бури и того ропота, которые раздались в Г. д. после белостокского погрома. Все это азбука. И если нужны кому-нибудь доказательства, стоит заглянуть в книгу г. Милюкова, о которой я вчера говорил («Russia and its Crisis»). Там в главе «The Urgence of Reform» изложена революционно-демократическая деятельность в России с 1895 по 1904 включительно и приведены правдивые данные на основании отчета социал-демократической и социал-революционной партий в связи с деятельностью еврейского Бунда, революционных русских заграничных газет и проч. Все это вместе составляло одно целое и очень деятельное, друг на друга опирающееся. Оно действовало под знаменем Революции, распространяя свои идеи в обществе, народе и войсках. Военный министр Куропаткин еще в 1902 г. обратил внимание командиров на революционные прокламации. Но у нас «обращают внимание» и «предписывают мероприятия» циркулярами, и притом тайными, а потому в результате пропаганда только усиливается. Эта тайна освобождает начальство от разумного и открытого противодействия и служит превосходным щитом для пропаганды.
Бунд был основан в сентябре 1897 г. В первом же году им устроены 312 стачек; в 156 известных стачках участвовало 27 890 человек. На еврейском жаргоне было распространено 82 000 прокламаций. По отчету Бунда за 1901–2 г., было напечатано периодических изданий, листков и прокламаций 398 150 экз.; устроено стачек 172; уличных демонстраций 30; манифестаций в синагогах и театрах 14; политических забастовок 6; тайных митингов 260, в которых участвовало 36 900 человек. Можно себе представить усиление энергии и средств Бунда в последующие годы, когда началась несчастная война и вместе с нею возросла смута. Революционная деятельность Бунда распространилась, как известно, и на Балтийский край, где между террористами было и значительное число евреев. «Революционная Россия», издававшаяся Бундом вместе с «Последними Известиями», распространила прокламации и брошюры в миллионах экземпляров уже в 1902 и 1903 годах. Вообще, если принять во внимание, что рядом с этой революционной деятельностью было полное отсутствие со стороны правительства подобной же деятельности распространением листков, брошюр и другими просветительными мерами, то можно сказать, что результаты революции еще недостаточно ярки, т. е. что народ еще недостаточно был восприимчив. Правительство ограничивалось чисто полицейской деятельностью и множило число «политических». Зато число революционеров, террористов, агитаторов, провокаторов увеличивалось с каждым днем, и они являлись всюду, и среди народа, подбивая его к погромам помещичьих усадеб и толкуя ему, что только Учредительное собрание даст ему землю, и среди солдат, убеждая их к неповиновению.
Какая лживая плоскость, после этих данных, уверять, что все делается при помощи правительственной провокации, что революция тут ни при чем и проч. Революция и «освободительное движение» представляют собою очень много сторон соприкосновения, так что практическое различие между этими словами и действиями, которые они изображают, очень часто ничтожное. Поэтому понятно, почему Г. д. не отнеслась порицательно к террористам. Понятна и та уверенность кадетской партии, с какою она берется, с помощью своего министерства, прекратить революцию и поставить на рельсы вагон русского государства и привести его пассажиров в порядок. Это министерство, крепко связанное с революцией в ее мирных освободительных задачах, станет действовать с большой энергией и, вероятно, не остановится перед тем, чтобы распустить настоящую Думу и собрать новую, выработав новую систему выборов. По крайней мере, так «говорят», а кто — это все равно.
Я пишу эти строки накануне обсуждения Г. д. белостокского погрома. Никакого беспристрастия к этому вопросу ждать нельзя, ибо если б и явились в Г. думе люди, которые захотели бы высказаться откровенно, без всякой вражды к еврейству, а просто с целью придти к мирному сожительству русского народа с народом, чуждым ему по племени, религии и характеру, но с которым жить во всяком случае приходится, то им заткнули бы рот. Надо чрезвычайное спокойствие, язык необыкновенного дипломатического чекана, чтоб говорить об этом поистине каторжном вопросе в таком вавилонском столпотворении, как Г. д. Ненависть к правительству, желание очернить его во что бы то ни стало, сделать его ответственным за все грехи прошлого, чуть не с Ивана Грозного, одно это замкнет уста всем членам Г. д., которые захотели бы разобраться в этом вопросе. Он к тому же — вопрос чрезвычайно сложный, и если Г. д. два дня важно рассуждала о том, следует ли допустить митинги на полотне железных дорог или нет, и пришла к тому заключению (слова г. Кокошкина), что вопрос этот будет принят в соображение комиссией, то как же можно себе вообразить, что Г. дума способна пролить какой-нибудь свет на еврейский вопрос?
Кроме обыкновенных гуманитарных соображений, Г. д. ничего не может сказать, и аргументация вся будет вертеться около правительственной провокации. Такие бестактные и узколобые люди, как г. Щепкин, готовый проглотить русского человека и съесть его с чесноком, способны облить всяческими подозрениями и самою клейкою грязью наших солдат и офицеров. Заступится ли кто-нибудь за русский народ, выяснит ли кто-нибудь причины погрома, независимо от всякой правительственной и военной провокации? Эти революционные убийства, эта революционная горячка, держащая все население начеку, не дающая ему покоя, но обещающая ему кисельные берега и медовые реки, это всенародное невежество, всероссийское и всееврейское, с придачею фанатизма с той и другой стороны, эта еврейская превосходно устроенная эксплуатация, берущая русского человека в охапку и выжимающая из него соки, эта ревность христиан к засилию еврейства, эти стародавние предания, наконец, о том, что дерзость еврея простирается до того, что он распял христианского Бога, — неужели все это не могло разнуздать человеческое терпение и не пробудить в человеке зверя?
Да, это один из самых проклятых вопросов и не Г. думе его решить. Иное дело, если б она была наполнена даровитыми и дальновидными людьми, а не такими средними, которые своекорыстно ищут ближайших целей, чтобы обвинительный акт против правительства был потолще.
22 июня (5 июля), №10873
DCLVII
Я прочитал сейчас речь г. Щепкина о белостокском погроме… «с точки зрения историка», как он выражается. Он ссылается на западноевропейскую прессу, которая якобы знает его «добросовестность» как историка. По исторической библиографии, как Ястрова «Jahresberichte der Geschichtswissenschaft», где за каждый год перечисляются все самые незначительные исторические вещи, не исключая журнальных статей, может быть, некоторые специалисты и знают его. Но чтоб у европейской печати было «хорошее мерило» для добросовестности его, это бессовестно он хвастается. Как историк, он — весьма незначительная величина, и то, что называется «западноевропейской прессой», его совсем не знает.
Не распространяюсь о всей бестактности этого хвастовства.
Пусть он «историк». Это даже очень хорошо, что он выступает в роли «историка», т. е. человека добросовестного, изучающего источники, сверяющего их, критикующего их и делающего из своего изучения беспристрастные выводы.
Посмотрим, что это за «историк».
Разве г. Щепкин смел бы говорить с такой наглой самоуверенностью в историческом сочинении, с какой он говорит в Г. думе? Чтобы написать скучнейшую книгу о Лжедимитрии I на немецком языке, г. Щепкин работал, вероятно, целый год, останавливаясь на всяких мелочах. Более 300 лет тому назад убит царевич Димитрий. Был ли он убит или кто другой вместо него, для нас это не имеет никакого значения теперь. России от этого ни тепло, ни холодно. Европа ничем не заинтересована в этом деле уже потому, что евреи в нем не участвовали. Но г. Щепкин изучает все следствие, занимается всякими показаниями и старается добраться до истины. Ему это мало удается. Он, кроме того, и тут обнаруживает недобросовестность, ссылаясь на такие сочинения, которые он не читал. Я это могу доказать. Но если на такое дело, как смерть царевича, он употребил много времени, чтоб исследовать его и написать, то как же он смеет говорить о своей добросовестности историка, когда белостокский погром он только понюхал в течение двух дней. Два дня, чтоб разобраться в таком сложном деле, где погибли до ста человек, два дня для того, чтобы разобрать исторические и бытовые причины погрома — историк не имел бы права пропустить это, — уяснить подробности его, найти действительных виновных и требовать их осуждения! Да надо быть или набитым дураком, или злобным мстителем, который думает только о мести, а не о правде, чтобы поверить такому историку. Это не историк, а Фукье-Тенвилль, злобный и бездарный прокурор. Да, злобный и бездарный. Весь доклад его — злоба и бездарность. Похвальба своей исторической добросовестностью — обман, рассчитанный на незнакомство Г. думы с историческими сочинениями г. Щепкина и с теми приемами, которые обязательны даже для плохого историка. Ничего подобного тому, что обязан сделать историк в историческом труде, г. Щепкин не сделал в белостокском погроме и в сотой доле. За подобное историческое сочинение его назвали бы невеждой и трижды бездарным и ничтожным человеком. Ему бы сказали, что так не поступают даже репортеры, а не только историки. Он поступил не только не так, как историк обязан поступать, но и не как порядочный прокурор. И порядочный прокурор был бы во сто раз добросовестнее. Ездивший с ним г. Араканцев, бывший прокурор, не меньше историк, чем г. Щепкин. Они друг друга стоят, два сапога — пара. В революционном суде, в должности публичного обвинителя, в суде, где не было ни контроля, ни кассации, где произнесенный приговор, без дальних разговоров, приводился в исполнение, только в таком месте г. Щепкин и годился бы. Ссылаясь на свою «историчность», он совершает бесчестный проступок перед наукой. Он профанирует ее ради личных целей и мести. И если Г. дума и выслушивает его и награждает рукоплесканиями, то это только значит, что она не желает и не умеет искать правды.
Я не говорю уже о том оскорблении русской армии, которое позволил себе г. Щепкин, сказав, что она «боится стрельбы». Г. Щепкин зато не боится лгать и клеветать, потому что уверен, что всякая ложь и клевета, произнесенные в Г. думе, останутся безнаказанными. Лжец и клеветник — не историк.
24 июня (7 июля), №10875
DCLVIII
Генерал Трепов серьезно думает об образовании думского министерства. Отчего бы не поручить составление его г. Аладьину? Всем известно, что наша Г. дума тем именно и замечательна, что самое замечательное лицо в ней г. Аладьин. Почему это так случилось, тому много исторических и истерических причин. В Г. думе есть профессора, приват-доценты, графы и князья, даже товарищ министра, но самый выдающийся человек из них всех — г. Аладьин. Генерал Трепов полагает думским министерством из кадетов победить г. Аладьина и его партию. Замысел великолепный. А я думаю, что министерство г. Аладьина будет великолепнее, чем министерства г. Муромцева, г. Милюкова и г. Петрункевича. Аладьинский кабинет несомненно имеет больше шансов образовать крепкое большинство по экономическим вопросам, как самым важным, а по вопросам политическим не пойдет дальше, чем всякий другой кадетский кабинет, но обнаружит самую непреклонную энергию.
Заслуги г. Аладьина многообразны. Прежде всего надо сказать, что он отнял у кадетской партии право собственности на Г. думу.
Эта партия, победив на выборах, вообразила, что Г. дума ее собственность и потому она может занять сразу непреклонную боевую позицию по отношению к правительству. Отсюда ее требовательный ответ на тронную речь. Отсюда ее необыкновенно горделивая позиция. Но вот г. Аладьин образовывает Трудовую партию и тем наносит кадетам такое неожиданное поражение, что оно сконфузило даже руководителя кадетов, г. Милюкова, и отдалило их победу.
Затем идет «исторический» день 13 мая, когда произнесено было недоверие кабинету г. Горемыкина. Резолюция о недоверии вышла из головы г. Аладьина или, что одно и то же, из головы его партии. Кадетская партия не умела даже составить резолюцию.
Если бы произвести думское, но более добросовестное дознание, чем о белостокском погроме, то оказалось бы, что первый, кто крикнул министрам: «в отставку» — был г. Аладьин. Крики в Думе: «Погромщики, палачи, убийцы, Каины» — все это крики г. Аладьина или его Трудовой группы. Самые резкие, самые беспощадные укоризны правительству произносил кто? — г. Аладьин. Кто постоянно указывал на «матерьальную» силу народа, который готов поддержать Г. думу в ее борьбе с правительством? Г. Аладьин. Разве не он прославил село Ногаткино, которое первое заявило, что «готово на самые крайние меры» для этой борьбы, а 75 баб этого села обратились к нему с требованием, чтоб он добыл женщинам «гражданские и политические права», ибо, говорили они, «женщина-раба не может быть матерью свободного гражданина»? Конечно, ногаткинским бабам позволительно не знать, что не только свободные граждане, но и великие свободные граждане рождались от рабынь, но важен самый факт, что даже бабы за г. Аладьина. И не только бабы. Петербургские дворники обратились к нему же с безграмотною, но сильною резолюцией, которую можно почти назвать дворницкой революцией. Стало быть, самый надежный элемент столичного населения, дворники, за него всей душою.
Кто грозил министрам не только побоями, но даже такою смертью, что от них и праха не останется? Все он же. Сначала огорченная образованием Трудовой группы, кадетская партия потом убедилась, что он бескорыстно вытаскивает для нее каштаны из огня, и радовалась и подстегивала его дружелюбным хлыстиком своих рукоплесканий. Силою своего демагогического одушевления он решительно оставил за собою г. Родичева, который даже перестал обращать на себя внимание Думы и общества. А г. Аладьин говорит далеко не так чисто, как другие члены Думы. Зато он говорит тем повелительным языком, какой только ему одному свойствен. Он сделался популярным человеком в низших и высших слоях общества. Он поразил всех властностью своих речей и авторитетностью своей натуры. Он много раз говорил, что пришел в Таврический дворец, чтоб «спасать Россию», и что только Г. дума (конечно, он особенно, как всякому это ясно) удерживает народ от поголовного восстания. Он говорил, только другими словами, то же, что князь Урусов, уверявший, что Дума «бережно старается поднять царскую корону», т. е. заявлял и о своей благонамеренности не менее князя Урусова. Как популярный человек, он приобрел себе преданных друзей и врагов, которые даже готовы покуситься на самую его жизнь. Так, один генерал-лейтенант, которому сторож указал г. Аладьина, сказал «на своем жаргоне», смотря на люстру и думая о г. Аладьине, в самом Таврическом дворце, такие замечательные слова:
— Если бы несколько членов Трудовой группы было повешено на эту люстру, как это было бы приятно.
Аладьин сам это рассказал в Думе (заседание 8 июня), и когда г. Муромцев вопросил его: «Кто это сказал?», он великодушно скрыл имя генерал-лейтенанта. Конечно, публичное указание на смертные приговоры, им получаемые, можно поставить ему в вину, ибо общественный человек должен ставить общественные цели выше личной безопасности и не прибегать к приемам, рассчитанным на жалость. Но без этого извинительного недостатка русский человек не может обойтись, как без водки перед обедом.
Его быструю популярность можно сравнить только с популярностью г. Горького. В его отношении к старому режиму звучит ненависть горьковских героев, и даже форма его речей напоминает форму речей тех героев г. Горького, которые возвышаются над босячеством и вкушали образования.
Помните, как все сходили с ума от г. Горького, как он вдруг приобрел популярность не только у нас, но и в Европе. Не только мужчины, но и дамы самого высокого света зачитывались им. Когда давали в Малом театре в Петербурге «На дне», весь большой свет наполнял ложи бельэтажа, бенуара и кресел. Все наперерыв стремились опуститься «на дно», где отребье человечества процветает и страдает, кипя ненавистью и завистью к тем, кто на поверхности и в бельэтажах. Я тогда, говоря об этой пьесе, обратил на это внимание и выразил свое удивление. Но следовало не только удивиться, но проникнуть в глубь этого явления. Л. Н. Толстой говорил мне после первых книжек г. Горького: «Он открыл нам новый класс людей». Но и великий писатель земли русской едва ли подозревал все значение этого открытия. Это было не столько литературное и подавно не столько художественное явление, сколько политическое, революционное. Негодующий, почти ругательный тон, то дышащий мщением, то желанием оскорбить, проникал эти произведения. В этом тоне есть что-то повелительное, приказывающее ненавидеть и презирать все то, что повыше, покультурнее и приличнее.
В романе Гюго «L'homme qui rit», главное действующее лицо — урод, нарочно приготовленный ворами детей (компрачикосами). Рот у него был разрезан до ушей. Его любит слепая девушка Леа и роскошная герцогиня Джосиана, испробовавшая все сладости жизни. Первая любит, не видя его уродства; вторая именно за уродство. Любви с уродом она еще не испытала, а потому горела желанием испытать. Нечто подобное было во влиянии г. Горького на русское общество. И низы и верхи восхищались им. Низы — потому, что он говорил их языком и их ненавистью, верхи — потому, что они не испытали еще удовольствия быть «на дне» с его обитателями, не признающими никаких нравственных законов, никакого удержу. Заманчивый перец распущенности манил и высший свет и возбуждал его к распаду. Г. Горький не попал в Г. думу и поплыл в Америку добывать лавры свободы. Его политическо-литературное влияние кончилось, потому что явилась революция на деле и уж многих роскошных приблизила «ко дну», а иным грозит и самым дном. Он все сказал, что имел, и за два года до смерти своей мне Чехов говорил: «Мне Горького жаль. Через два года ему нечего будет писать». Но он сделал свое дело, может быть, бессознательно. Г. Аладьин именно из г. Горького и вышел, и им напитался. Поэтому не только политике, но и литературе причастен. Как и г. Горький, он увлек за собой и слепых, как Леа, и всех этих образованных и богатых кадетов, которые считают «интересным» для себя и для России этот непримиримый, ругательный тон, как нашему высшему обществу казались весьма интересными герои «дна», производившие всякий развал.
Г. Аладьин и мешает кадетам, и помогает им. Они готовы и оттолкнуть его, и прижать к сердцу. Они ненавидят его и готовы лобызать. Его экономические цели дальше кадетских целей, но его средства, его тон, его смелость им на руку. Сами они — люди воспитанные, приличные, диспутирующие очень пространно о матерьях важных и неважных; они искажают иногда смело факты для идеи, но формы их приличные; но, соблюдая те же формы, они весьма не прочь, если для их пользы и для пользы России, конечно, раздаются ругательные и ненавистнические речи, действующие на самые широкие круги, захватывающие дворников и хулиганов. Не мытьем, так катаньем…
Итак, г. Аладьин несомненно представляет собою самую властную, самую решительную фигуру. О нем говорят больше, чем о всех членах Думы, и в его лице соединяют всю Трудовую группу.
Естественно поэтому, что самый замечательный человек Думы и должен образовать новое министерство взамен теперешнего, дискредитированию которого он несомненно способствовал именно в самых широких кругах. Генерал Трепов это понимает, но очевидно не очень.
«Дно» выплывает на верх, без «дна» никто ничего сделать не может.
На поверхности нет смелых и талантливых людей, вероятно потому, что они, как герцогиня Джосиана, извратились, избаловались, разжирели и измельчали.
29 июня (12 июля), №10880
DCLIX
Итак, из всех разговоров о думском министерстве, кажется, ничего не вышло. Поговорили, посудачили, поволновались, и баста. А на мой проект об аладьинском кабинете никто серьезно не посмотрел. Подумали, что это шутка, а близорукие люди, боящиеся аладьинцев, как соперников, подумали, что я хочу поссорить кадетов с трудовиками. Была неволя заниматься таким вздором. Я серьезно убежден в том, что трудовики — это нечто чувствующее народ, нечто непосредственное, говорящее нутром, как иные искренние актеры и актрисы говорят без школы, без науки, но нутро заражает толпу, а кадеты — это люди, прошедшие книжную школу. Будь эти Аладьин, Жилкин, Аникин и проч. такими же натурами, как Набоков, Кокошкин, Щепкин, Винавер — они бы сыграли роль молчальников и не выдвинулись бы на вершок и никто бы их не заметил. А вот этих заметили. Среди действующих лиц Г. думы они выдвинулись сами собой, как выдвигаются вдруг среди драматической труппы такие актеры, на которых антрепренер вовсе не рассчитывал, приглашая их на маленькие роли, а первачи и не воображали, что в них встретят соперников у публики. И вдруг публика их заметила. Первачи стали ругать громко публику, которая в искусстве, мол, ничего не понимает, а внутри себя почуяли некоторую зависть.
Молодые руководители трудовиков, к сожалению, слишком тронуты международным социализмом, который не дает простора их русскому чувству и русскому здравому смыслу. Они теряют свою русскую оригинальность и увлекаются общею враждою к тому, что называется старым режимом, слишком общо и в чем следовало бы отмечать природное от навеянного, бытовое от рабского. Подобно г. Петрункевичу, они считают, что «слово патриот — отвратительное слово», подобно г. Герценштейну, готовы назвать пожары «иллюминацией» и подобно г. Родичеву, набрать громких слов и составить из них пахучий букет гостинодворского амбре. У них русское чувство и разум подавлены ненавистью, и революционная репутация обязывает к известной тактике, которая может быть или совсем фальшива, или непригодна в русской обстановке. Мне кажется, что в глубине их души таится что-то отвергающее теорию г. Милюкова, который вместе с своей партией думает, что все народы одинаковы и что история всякого народа идет по одним и тем же путям и приводит к одним и тем же целям. Очень может быть, что лестница, по которой приходится взбираться, одинакова, но люди, которые по ней восходят, разнствуют, как разнствуют звезда от звезды, и у каждой звезды свой определенный ход. А если люди разнствуют, то это обязывает не давить своей души тем шаблонным революционизмом, который начинает походить на машину, совершенно бездушную, и теми теориями, которые меняются, вырождаются и отживают, тогда как народный смысл и характер, народная душа заключает в себе нечто вечное. Надо ее допрашивать почаще и посильнее в связи с тем разбродом и беспорядком, которые влекут родину в какую-то пропасть.
И только того весь русский народ почувствует, кто заговорит как русский человек, не стесняясь никакими шаблонами, как бы они ни были научно или революционно авторитетны. Как вершину этой шаблонности можно указать на печальное изречение историка и депутата Кареева, который не признавал за русским права называть Россию — Русской землей. В «Курсе русской истории» проф. Ключевского есть следующие слова, которые можно отнести к понятиям не таких даже людей, как г. Кареев: «Из пошехонского или ухтомского миросозерцания разве легко было подняться до мысли о Русской земле Владимира Святого и Ярослава Старого! Самое это слово Русская земля довольно редко появляется на страницах летописи удельных веков. Политическое дробление неизбежно вело к измельчанию политического сознания, к охлаждению земского чувства».
Измельчание политического сознания, охлаждение земского чувства — вот чем страдают депутаты нашей Думы. Кадеты низвели политическое сознание к своей партии, не то эволюционной, не то революционной, во всяком случае бессильной без поддержки революции, а трудовики тоже боится выйти из своего ухтомского революционного мировоззрения. Держа друг друга за хвост, ни та, ни другая партия не хочет или не может подняться до русского объединяющего и глубокого чувства. Обе партии не творческие, а компилятивные, как бывают творческие произведения и компиляции. Творчество смело, потому что оно сильно своим духом, увлекательно и надежно, в компиляции — все заимствованное и она качается из стороны в сторону, делая большие размахи к мелочам и скандалам и маленькие к важному делу.
Ни в той ни в другой партии никто не смел заикнуться о русском чувстве в таком вопросе, как еврейский погром. А это русское чувство обязывало к тому, обязывало сердцем и разумом, обязывало историей. Осуждайте погром, как бесчеловечный, плачьте хоть кровавыми слезами о погибших жертвах его, но скажите же, почему он явился? Сочувствуйте искренно «угнетенному племени», но скажите и о том «угнетенном» племени, которое делало погром. Надо совершенно презирать русский народ, надо забраться в пошехонскую или ухтомскую революционную раковину, чтобы объяснять этот погром провокацией. Никакая провокация не двинет народ против народа, если между ними не выросло вражды и ненависти. Вражда лежит в погромах помещичьих усадеб, и вражда лежит в еврейских погромах. Почему Дума замалчивает одни и выдвигает другие? Надобны все усилия материальные, чтобы остановить их и не допустить, но надо признать и их зависимость от причин более глубоких, чем натравливание, т. е. провокация. Русский народ не бешеная собака, готовая грызть всякого по указке начальства. В Думе все старались это отрицать, за исключением только двух депутатов. Один из них, г. Способный, указал на ближайшие, грубые причины со стороны евреев, другой упомянул о великорусском чувстве и заступился за армию. Им рукоплескала только маленькая группа, остальное шикало. Говорить о великорусском чувстве! Какова дерзость в этом собрании, где пошехонские революционные чувства и ухтомские расчеты об автономном расчленении Русского государства составляют такой принципиальный груз, что против него ничего не поделаешь. Не смеют! Уста завязаны и сердце слишком ровно бьется при слове «русский». Это слово не начинало звучать в Думе. Оно стало синонимом правительства, а не русского народа и русской земли. Самая Дума есть Государственная дума, а не Русская Дума. Государство — что-то неопределенное, способное разлагаться на составные части, а Русская земля — это центр жизни, это вся история, великая, многострадательная история, политая слезами, кровью, потом работы и великими подвигами именно русского народа, а не какого другого. И до этого сознания не поднимаются, его душат в себе эти представители русского государства, приносят его на алтарь своих партий, своей борьбы с так называемым правительством, с его провокацией и с русской армией. Прочь с дороги! Это наше место! Да ваше ли? Если оно ваше, почему вы молчите, кто вы, откуда, из какой страны, от какого народа? Почему вы не скажете, что вы русские, что сердце ваше кипит русским чувством? Стыдно называть себя русским? Эти слова были сказаны. Но если нищий не стыдится назвать себя нищим, почему вы стыдитесь русского имени, которое может назвать свои подвиги, свои славы? Почему вы отделяете себя от униженной России, когда вы кость от костей ее и плоть от плоти ее? Почему в вас самих бездна добродетели и ни одного порока? Вы звоните во все колокола о своих добродетелях и даже колокольчиком не позвонили о вашем национальном чувстве. Не надо его? Оно само собой разумеется?
Вы желаете освободить народ от правительства, потому что оно бессильно и бестолково. Прекрасно. Но вы ничем еще не доказали, что вы сильны и толковиты. Вы молчите, когда католический епископ, барон Роопп, обижает старообрядцев, этих крепких русских, не продававших своей веры ни за какие деньги, не продававших своего отечества и русского имени даже за границей, куда их безжалостно гнали, и проклинали на соборах. Вы не смеете сказать горькой правды об евреях и русском народе, сказать мягко, либерально, на общечеловеческом гуманном языке, ибо объяснить вражду двух народов не значит возбуждать эту вражду, а значит открыть путь к устранению причин этой вражды, значит идти на примирение. Ни одной речи, которая бы до этого возвысилась, которая бы дышала доводами разума и красноречием души. Провокация, провокация, провокация! Ничего, кроме провокации. Устранить провокацию, и все будет превосходно.
Черт возьми, какие умные люди и великие таланты. Недаром «весь земной шар» прославил провозвестника провокации. Но если б привести сюда нильского крокодила и рассказать ему, что погромы усадеб производятся без революционной провокации, а еврейские погромы происходят только от провокации, он прыснул бы со смеху и в благодарность за веселость не съел бы ни одного депутата.
4(17) июля, №10885
DCLX
Читал вчерашнее заседание Г. думы. Мне телефонировали на дачу, что оно необыкновенное, что продлится до 2 часов ночи. Я думал, что это вроде французского 4 августа. Понятно, с каким интересом взялся я за газеты. Особенно замечательного я ничего не нашел; мне даже казалось, что большая часть ораторов топчутся на одном месте, не обнаруживая ни таланта, ни мысли, ни смелости.
Но заседание все-таки интересное. Дума обсуждала вопрос: переходить ей Рубикон или нет? Мысль эту подал ей г. Кузьмин-Караваев. Думская комиссия написала план перехода — это «воззвание» к народу по аграрному вопросу в ответ на «Правительственное сообщение» по тому же вопросу. Сам инициатор произнес «взгляд и нечто», в котором провозгласил, что «если еще гром не грянул, то в этом нужно видеть прямое воздействие того авторитета, которым облечена в глазах населения Дума».
Поэтому необходимо Думе обратиться к народу с воззванием об успокоении. Итак, «воззвание» это имеет в виду прекрасную цель. Горят усадьбы, производятся грабежи. Дума своим воззванием все это остановит, потому что единственный оставшийся авторитет — это Дума. Я готов с этим согласиться, то есть с тем, что «воззвание» Думы к народу действительно могло бы внести некоторое успокоение. Но читая прения и самое воззвание, я начинаю сомневаться.
Что такое это «воззвание»? По своей форме нечто беззубое, канцелярское и бездушное. Разве такая канцелярщина может успокаивать? Воззвание читается, как бумага какого-нибудь станового пристава, который, «не взирая», и впредь будет стараться. Ни одной фразой оно не говорит ни уму, ни сердцу. В нем нет ничего такого, что отвечало бы слову «воззвание». Выписывается протокольно «воля народных представителей» и кончается «волею Думы». Воля может быть безгранична, как у отдельного лица, так и у народных представителей. Чтоб «воля» Думы сделалась законом, для этого надо еще много. Г. дума не есть парламент Англии, где «король в парламенте», где нет никаких «основных законов» и где парламент может все сделать, исключая одного: сделать мужчину женщиной или женщину мужчиной. Так дело там стоит в принципе, но на практике и он не столь свободен, ибо существует множество таких бытовых, исторических и психологических условий, перед которыми и английский парламент становится в тупик, несмотря на свою работу в течение многих веков. А наша Дума хочет каким-то воззванием, в котором нет ни государственного смысла, ни пророческого одушевления, достигнуть своих целей, в которых к тому же не отдает себе ясного отчета.
Прочитав затем прения, я подумал: зачем эти прения о «воззвании», когда оно уже напечатано и сегодня пошло по России, по крайней мере, в миллионе экземпляров? Можно было бы совсем обойтись без прений. Народ и без того его прочитает. Как он поймет его, неизвестно. Усилятся ли аграрные движения или остановятся? 6 этом весь вопрос. «Правительственное сообщение» призывало народ к спокойствию, обещая ему известные аграрные меры. Эти обещания не остановили погромов усадеб и пожаров. Местные власти или бездействуют, или растерялись. Воронежский губернатор «прибыл» в Бобров с войсками уже тогда, когда в этом уезде погромлено и сожжено на миллионы, а от Воронежа до Боброва по железной дороге можно доехать в 4–5 часов. Nous revenons toujours trop tard. Всегда опаздываем. Подействует ли думское «воззвание» в смысле «спокойствия» или воздействует иначе? Чтобы решить этот вопрос беспристрастно, необходимо было бы, чтобы правительство г. Горемыкина предписало немедленно губернаторам приостановить всякое воздействие на крестьян-погромщиков. Пусть делают, что хотят, читая «воззвание» и проникаясь обещанием Г. думы «принудительно отчуждать частную собственность».
Если аграрные беспорядки прекратятся без всякого действия против них правительства, то и чудесно. Значит, Г. дума действительно владеет тем авторитетом, о котором говорит, и перешла Рубикон, как Цезарь, перед которым склонился Рим. Ведь перейти Рубикон совсем не трудно, но трудно овладеть Римом.
Многие ораторы и говорили в этом смысле. Укажу только на несколько фраз.
Князь Волконский сказал, между прочим: «В результате получится выколачивание одного авторитета другим. Это разожжет лишний раз страсти населения». Г. Скирмунт, молодой депутат Северо-Западного края, сказал прямо прекрасную политическую речь: «Нельзя убивать муху на чужой щеке… Мы смелой рукой пишем «Мене, текел, фарес» на институте частной собственности… Мы успокоим народ, но только на развалинах всей нашей культуры». Проф. Петражицкий, признавая, что Г. дума может решиться в революционное время на «отчаянные шаги», сказал: «Мы имели бы право искать в «воззвании» нового великого слова, рассчитанного на великий результат. Какое же новое великое слово находится в проекте обращения»? Никакого. Разобрав работы аграрной думской комиссии, он называл их «весьма ничтожными», и никакого «великого слова» Г. дума не произнесла.
«Великое слово» — это чудесное выражение. Действительно, великое делается только великим, вдохновенным, мужественным словом. А если его нет и ждать его неоткуда, то надо работать, не прибегая к таким фокусам, механизм которых малому ребенку понятен, несмотря на все старания левых завернуть его в платок «успокоения населения».
Я должен отдать справедливость г. Рамишвили, который поступил молодцом. Как горячий восточный человек, он искренно объяснил поднятый вопрос о воззвании к населению, сказав, что «воззвание надо закончить не призывом к спокойствию, а призывом его к восстанию, которое только одно может помочь делу». В «зале свободы» — так назвал г. Муромцев вчера свою залу — послышался смех. Не понимаю, что тут смешного. Г. Рамишвили назвал настоящее слово, которое отказывались произнести другие или верили в чистоту своих намерений, что воззвание — это успокоение. Г. Рамишвили помогли и трудовики, эти «комаринские мужики», как названы они в нашей карикатуре во вчерашнем иллюстрированном прибавлении. Один из них сказал: «Народ должен организоваться и всеми способами заявлять о своей поддержке народным представителям… в конце сообщения необходимо подчеркнуть, что не мир и спокойствие, а беспокойство в великом смысле этого слова может организовать массу». Не знаю, к какой партии принадлежит депутат, еще яснее поддержавший комментарии депутата Рамишвили вот этими словами: «Единственный исход из заколдованного круга — это взять временно в свои руки исполнительную власть».
Чего лучше — объявить себя временным правительством. Одно опасно. Не сопротивление правительства г. Горемыкина — это, я думаю, не очень опасно. Опасна борьба за диктатуру. Грешный человек, я не вижу в Г. думе диктатора, помимо… кого-нибудь из упомянутых «комаринских мужиков». На тему «комаринского мужика» бессмертный Глинка написал чудесную пьесу. Это наша Марсельеза, а не те, что распеваются на улицах. Это действительная, настоящая наша Марсельеза. Народ сочинил слова превосходные, а великий музыкант положил их на музыку. Комаринский мужик жжет и грабит усадьбы. Услышав, что кадетский проект исключает из экспроприации сады и огороды, комаринский мужик бросился их уничтожать. Узнав из речи проф. Петражицкого, что думская комиссия исключает из экспроприации еще целые восемь разрядов земельной собственности, комаринский мужик начнет уничтожать и эти 8 разрядов. Всю земельную культуру к черту. Для комаринского мужика нет пределов и нет исключений.
«Он бежит, бежит, посвистывает» и делает еще нечто неудобосказуемое, при всем народе. Не естественно ли отсюда заключить, что только комаринский мужик и может быть диктатором во временном правительстве.
Впрочем, как вам угодно.
6(19) июля, №10887
DCLXI
Кадеты потерпели вчера поражение на «Воззвании» к народу. Это совсем не пиррова победа, как называют вчерашнее голосование некоторые, а прямо и просто поражение. Они понесли это поражение в самом чувствительном месте своего сердца — революционном, или вернее притворно-революционном. Говорю так, потому что революция им нужна для того самого, для чего кавалеристу нужен конь: на нем можно доехать дальше и вернее, чем пешком. Спина у революционного коня широкая, и если хорошо на ней усесться, то можно приплыть к министерским портфелям очень скоро, ничем не рискуя. Один из сочувственников кадетского министерства (иностранец) говорил мне не так давно:
— Кадет надо пожалеть. Они истратили полтора миллиона на выборы, чтобы стать во главе страны и ею управлять. При следующих выборах они не могут истратить такой суммы…
Не знаю, сколько правды в этой басне о полутора миллионах. Но вчерашнее поражение было так неожиданно, что кадетский лейб-орган совсем потерял кураж и старается скрыть поражение такими жалкими словами:
«После такого (курс. подл.) голосования — Думе ничто не страшно».
Думе, конечно, не страшно после такого голосования, которое совсем не определило большинства ее, но кадеты потеряли свои шансы на портфели. Портфели поднялись на воздух. За воззвание высказались 124 человека, против него 154. Правда, в этой последней цифре 101 воздержавшихся (трудовая группа и польское коло), но эти воздержавшиеся и устроили поражение: они не могли идти с правыми и не хотели идти с кадетами. Я подчеркиваю эти два глагола. Они не хотели подставлять свои спины кадетам, не хотели служить ни лошадьми для кадетских кавалеристов, ни комаринскими мужиками, которые побегут вперед и расчистят место для «господ».
И посмотреть, что это за пустыня была в Думе. Ведь голосуют только 177 человек, меньше половины всей Думы, 101 воздерживается, остальные или не пришли, или разбежались. И это победа! Полноте дураков ломать. Никто вам не поверит. И если вникнуть в подробности прений, то окажется, что кадетская партия вела себя в высшей степени непристойно, напоминая те свои приемы выборов, когда она рассылала две прокламации: одну интеллигентам-буржуа с обещанием уплатить за отчуждаемую землю, другую мужикам с обещанием отдать землю даром. Кадеты постарались устранить из воззвания «справедливую оценку» земель, то есть совершали покушение на обман народа. Народ будет читать это воззвание и естественно объяснит его с выгодной для себя стороны, то есть что Дума даст землю даром. Этот пункт воззвания утвержден 155 голосами против 75 и 66 воздержавшихся. Итак, 141 человек не пожелали участвовать в покушении на обман, то есть почти половина всех присутствовавших депутатов. Некоторые депутаты говорили, что от имени Думы даже нельзя говорить об отчуждении земель, потому что этот вопрос не только не обсуждался в Думе и не голосовался, но даже и в комиссиях еще не решен. Но кадеты настояли на своем. В Думе более 400 человек. Если голосовали только 296 человек, то больше ста человек отсутствовало. Где они были? Может быть, и они не желали участвовать в сочинении такого фальшивого документа, и это говорит в пользу представительства, хотя еще не окрепшего.
Фальшивость воззвания подтверждается голосованием о насилиях и погромах. Депутатом Ефремовым была внесена поправка к проекту воззвания в таком виде: «Г. д. предупреждает население против всяких погромов и осуждает насилие, от кого бы оно ни исходило». Только 46 голосов высказались за это. Все остальные за насилие и за погромы, откуда бы они ни исходили. Это великолепно и чрезвычайно умно! Революционеры будут агитировать поджоги и грабеж усадеб, мужики жечь и грабить помещиков, помещики жечь крестьянские усадьбы, правительство стрелять и казнить, а Дума будет дожидаться благосклонно того момента, когда Верховная власть попросит ее составить министерство и прекратить эти беззакония. Если б Дума согласилась осудить погромы и насилия, она тем самым отдалила бы свой призыв ко власти, ибо неодобрение ею насилий могло бы повести к некоторому успокоению и утверждению настоящего министерства. Не правда ли, это нелепо? Но ведь так выходит. Мне могут возразить, что отвергнуть поправку об осуждении погромов и насилий еще не значит одобрить погромы и насилия. Так мне возражали, когда я говорил против того приговора Думы, которым она отказалась порицать революционные убийства. Но после того она порицала белостокский погром. Правда, она видела в этом только провокацию правительства и осуждала погром только как погром, произведенный правительством. Но ведь поправка г. Ефремова говорила о погромах и насилиях, «откуда бы они ни происходили», то есть он предлагал осудить и правительственные погромы и насилия. Ведь это ясно? Согласитесь, что если Дума не могла думать о том «нелепом», о чем выше упомянуто и что я сам считаю нелепым, то она нелепо противоречила самой себе.
Вы скажете, что противоречие — дело неважное. Соглашаюсь. Но согласитесь и вы, что если Дума не одобряет своим голосованием погромов и насилий, то она остается бездействующей зрительницей их. Разве это честно? Ведь даже в театре зритель принимает участие в разыгрываемой на сцене драме. Он аплодирует, плачет, жалеет, негодует. Как же Дума отказывается от подобных ощущений при виде трагедии в русской жизни? Неужели она не понимает, что быть зрителем этой трагедии, не ударить палец о палец, когда стоны, плач и проклятия доносятся до Петербурга, значит поступать хуже, чем действуют люди в этой трагедии, которые рискуют своей свободой, своим достоянием, своей жизнью. Ведь даже поджигающий и грабящий мужик рискует не только собою, но и своими близкими. Если ограбленный и сожженный не заслуживает, по вашему мнению, симпатии, если его бедняжки дети, росшие в деревне, не внушают вам жалости, то как вы не пожалели поджигателя и грабителя? Как вам не стыдно не сказать ему: «Остановись! Не жги и не грабь! Вспомни Бога и совесть»!
Каким образом только 46 человек нашлись, которые поняли необходимость порицания погромов и насилий в таком акте, которым Дума говорит прямо с народом, прямо со своими избирателями. Это не прежнее голосование Думы, которым она отвергла порицание политических убийств и грабежей. Вчерашнее голосование гораздо важнее, ибо воззвание обращается прямо к народу и в то время, когда пылают усадьбы и города, когда тысячи людей из зажиточных становятся нищими, когда женщины и дети спасаются бегством в леса и бродят бесприютные и голодные, когда убийства и грабежи нагло прикрываются знаменем революции, когда в самой Думе говорят об убийствах поджигателей, когда в самой Думе опасаются вмешательства в русские внутренние дела Германии и Австрии. Дожить до таких ужасов, до такого унижения, что иностранные государства грозят России мечом, и оставаться равнодушными к судьбе Родины — да ведь это безумие! Что будто только министерство во всем этом виновато — ведь это ложь. Ведь ложь и то, что будто Петрункевичи, Набоковы, Герценштейны, Муромцевы, как только примут власть, сейчас же все и кончится и начнется благодать. А если не кончится, они просто скажут: «поздно призвали!» Но как мы можем верить в спасительную силу кадетского министерства, когда добрая половина Думы не хочет идти вместе с партией, распределяющей между своими министерские портфели? Как мы можем верить этой партии, когда она не дала ни одного человека, выдающегося своим умом, здравомыслием, энергией, своим мужеством и патриотизмом? Как можем мы верить словам, когда нет никаких дел, когда ужас положения не трогает руководителей Думы и когда среди пожаров, слез и проклятий они продолжают считаться с теми, которые не хотят уступить им мест?
Г. Петрункевич говорил в Думе твердо: «Поджигая усадьбы, народ не добьется удовлетворения земельной нужды». Слова прекрасные. Но был ли он среди тех 46 депутатов, которые соглашались порицать погромы и насилия? Нет. Он хитрил и вертелся, как многие другие. Он жаждал аплодисментов и восклицал: «Момент борьбы еще не наступил. Когда он наступит, мы заговорим другим языком и не с кафедры». Неужели? Где же это место и какой это другой язык? Г. Петрункевич совсем не демагог, и у него не хватит ни чувства, ни огненного языка для того, чтобы поднимать толпы. Он произносит хвастливую угрозу. Я не имею права сомневаться в его мужестве, но я уверен в его бессилии. Орган кадетов говорит мне, что я льщу трудовикам, что хочу поссорить их с кадетами, когда я говорил о товарищах-трудовиках. Но я говорил только то, что сознавал. Трудовики говорят и действуют прямо. Они с открытым лицом. Их речи — не речи политиков и дипломатов, не речи притворщиков-революционеров. Я не могу сочувствовать ни их речам, ни их делам. Я их враг. Но они искренни, они энергичны, и если они очутятся во власти, они разовьют такую правительственную деятельность, что в каждом угле Русского царства власть будет чувствоваться, как воздух, и видна будет, как день и ночь. Я не хочу власти трудовиков, потому что это будет власть террора, но я хотел бы такой власти в Русском царстве, чтоб она чувствовалась, как воздух, чтоб она видна была, как день и ночь, и чтобы ее окрылял разум порядка и свободы.
8(21) июля, №10889
DCLXII
Мне думается, что мы входим в область загадочного и фантастического. Какие видения ждут Россию, кто это скажет, когда идет такой погром повсюду, что ему и конца не видно. Как новый Гамлет, Русь стоит в нерешительности и спрашивает: быть или не быть? Где люди, которые с полной верой в будущее и в свои силы могут взять на себя ответ? Триста лет тому назад тоже было «освободительное движение». Оно вынесло на самой высокой волне того первого гражданина Русской земли, который нежданно-негаданно явился в Нижнем Новгороде.
Государство разваливалось, правительство попало в плен; поляки рыскали по русской земле и опустошали ее вместе со всем тем сбродом русских сил, который привык ловить рыбу в мутной воде. Кто был вреднее — казак ли, обращавшийся в разбойника, или боярин, продававший свою родину за поместья в этой родине польскому королевичу? Что было вреднее: распущенность ли диких сил, не знавших удержа, предававшихся грабежу и убийству, заставлявших матерей спасаться с своими детьми в реках и болотах, стоять в этом положении целые дни, чтобы дышать безопасно на берегу ночью, или апатия и совершенная нравственная дряблость всех властных людей того времени, всех тех, кто мог иметь влияние, кто мог выказать разум, волю и энергию? Разврат, подкуп, расхищение народного хозяйства, лживость, потеря всякого понятия о гражданском долге, о чести родины, о ее нуждах, все то, что летописцы наши назвали «воровством», «шатанием», «рознью», «изменой»; угнетение народа закрепощением его, страшные реакционные меры царя Бориса, преследования, ссылки опасных людей, ссылки целыми семьями, целыми родами, заключение в монастыри, произвол, шайки разбойников, весь тот хаос, который рождается в стране, когда власть потеряла все связи с народом. Народ ищет защиты во всяком добром молодце, во всякой тени власти, во всяком обещании лучшего будущего: идут интриги, заговоры; убивают одного самозванца, является другой; заговорщик Шуйский делается царем; вокруг него тщеславная пустота, преступления, измены, «перелеты», свержение с царства; в течение нескольких лет сменилось несколько царей. Никто никого не понимал и никто не хотел понять друг друга; всякий стоял только за себя, за свою мамону, за свои интересы. Разливалась по всей земле страшная смута. Никогда государство не стояло так близко к погибели.
И в это-то время, словно гром небесный, словно труба архангела, раздался голос Минина на нижегородской площади, прозвучала та скромная, но сильная речь, которая заставила встрепенуться Русь, собраться, окрепнуть, очистить русскую землю от врагов и дать ей мир и тишину. Чудесные, несравненные страницы нашей истории, высокий, величавый подвиг первого русского гражданина, который спас свою родину, ее веру, ее честь, ее национальное развитие. Выше такого подвига не бывает… И этот подвиг совершил нижегородский мясник вместе с боярином столь же скромным, как он, князем Пожарским.
Кузьма Минин в нашей истории является положительно личностью феноменальною, такою личностью, которая представляет собою высшее и своеобразнейшее воплощение нашей национальной мощи, нашего национального духа. Это — глубоко русский человек, русский характер со всеми его великими и крепкими достоинствами: с его сосредоточенной душевной энергией, неожиданно поднимающейся в могучее патриотическое одушевление, с его практически изворотливым, ясным умом, с его суровою крутою волею, не устающею в выносливости и не знающей препятствий в достижении великой цели, наконец, с тою чисто русскою простодушною скромностью, которая в совершении подвига находит полное внутреннее удовлетворение и не ищет для себя никаких внешних наград, никакой шумной героической славы. Таковы все наши энергичные русские люди, люди народа, люди труда, люди национальной сердцевины. Таковы все истинные представители, истинно излюбленные люди земли русской. Таков был и великий русский царь, «кому никто в царях не равен», высший выразитель русской мощи, русского реального ума и русской предприимчивости, — тот царь, что, по выражению Гоголя, протер нам глаза чистилищем европейского просвещения, но оно не дошло до народного сердца.
Люди такого чисто народного закала и склада выступали у нас не раз в трудные минуты жизни нашей родины и на своих плечах выносили дело нашего национального развития и укрепления общественного и политического. Но по большей части бывает так, что эти истинные спасители и блюстители родины остаются малозаметными и даже почти совсем незаметными за блестящими, а то и мишурными выходными героями нашей истории; по большей части они работают в массе, так что их трудно выделить из нее. Но когда, в исключительных обстоятельствах, им случается выделиться и стать на свое место, когда они являются во весь свой рост, как могучие представители и руководители народной силы, тогда они поражают неожиданным запасом нравственной энергии, ума, душевной доблести и созидательного духа.
Где же они теперь, эти Минины? Ведь тогда их было много в разных углах русского царства. Они были в крестьянах, в купцах, в попах, в монахах, архиереях, боярах, князьях. Во всех русских людях загоралось чувство близости друг другу, любви к отечеству и вере православной. Отчего теперь нет Мининых? Перестала их рождать русская земля, что ли? Великороссию, откуда они шли, истощили налогами для того, чтобы спаять те земли, которые приобретались? Или не настало еще время для того, чтоб Минины явились и раздался их голос и призвал всех на работу во имя Руси? Бог весть отчего, но их нет и голос их нигде не раздается, тогда как голоса ненависти, злобы и вражды слышатся громче и громче.
Гибель ли нам все это обещает или возрождение, возрождение из пролитой крови, из пламени пожаров, из разорения и грабежей? Для чего эта кровь, для чего эти жестокие фразы «использовать кровь для освободительного движения»? Не пора ли уснувшим проснуться, закрывшим глаза открыть их, смотрящим слишком далеко поглядеть ближе. Есть же лучшие люди на Руси помимо тех, которые собрались в Г. думе. Если само общество не сбросит с себя дремоты, трепета и равнодушия, если оно само не закричит против разлива революции и не станет на страже внутреннего мира, то и действительно «лучшие люди» Думы многого не сделают для того, чтоб страна вступила в новую жизнь без потрясений.
9(22) июля, №10890
DCLXIII
Почившую Г. думу называли Думою «народного гнева». Название дано было печальное, потому что в гневе нельзя творить. Сам Бог в гневе только разрушал и наказывал, а не творил. Дума должна была творить и могла творить, если бы она с самого начала не стремилась взять на себя страшную обузу и законодательства, и управления, и суда, и контроля. Она хотела быть всем, прежде чем осмотрелась, даже прежде чем проверила полномочия своих членов и устроилась в своем хозяйстве. Мне Думу искренне жаль. После ее роспуска чувствуешь себя как после покойника, нервного, теребящего, иногда злого задиру, но зато будившего мысль около важных вопросов и вызывавшего на горячие споры. Образовалась какая-то пустота, которую нечем наполнить. О покойниках либо совсем не надо говорить, либо говорить только хорошее. Если чувствуешь отсутствие покойника, значит он чего-нибудь стоит.
Я много полемизировал о Думе, и тем более мне ее жаль, что в старости годы считаются днями, а месяцы часами. Мне так же трудно дожить до новой Думы, как совершить путешествие на велосипеде в Константинополь, например. Она промелькнула для меня как видение, как падучая звезда, скатившаяся за горизонт. Никогда я не писал с таким мучительным желанием писать, как в эти месяцы ожидания Думы и ее заседаний. Я злился на графа Витте за то, что он оттягивал выборы месяц за месяцем, сам не зная для чего. Я уверен, что он сам не знал, для чего, и если б он захотел привести резоны, они оказались бы весьма шаткими. Он и его «собственные» министры постоянно заседали, сочиняя временные правила для печати, для собраний и проч., когда все это можно было поручить какой-нибудь образованной барышне, знающей иностранные языки, которая хорошо и добросовестно перевела бы все необходимое — стоило только указать ей — с французского или с немецкого, и кабинету графа Витте осталось бы только продержать корректуру. Я говорю это серьезно, потому что все эти законы существуют в континентальной Европе в несравненно более обдуманном и целесообразном виде, чем тот вид их, в каком они вышли под названием «временных правил», не удовлетворяющих ни правых, ни левых.
Я был искренно огорчен и удивлен, когда около четырех часов утра 10 июля узнал, что Г. д. распущена. Удивлен я был потому, что мне казалось, что с Г. д. можно было работать и после воззвания к народу, которое подложил кадетам г. Кузьмин-Караваев, военный юрист и довольно чуткий публицист, думаю, больше публицист, чем юрист, ибо, во-первых, его доклад о смертной казни непременно провалился бы во всяком законодательном собрании, в котором не было бы того предварительного согласия отменить ее непременно, какое существовало в Думе, — так он неубедителен — и, во-вторых, подложенное им Думе предложение о воззвании юридически не выдерживало никакой критики: оно было боевое предложение публициста, которое в Думе он защищал тоже неважно, фразами, а не доводами.
Я думал, что можно было работать с Думою, потому что кадетская партия понесла поражение, как я говорил, а в Думе отсутствовало чуть не полторы сотни депутатов, то есть целая треть. Разумеется, я смотрю на это как журналист, которому приятно было следить за прениями, работой общественной мысли и ее результатами. В положение власти, которой поставлен был, хотя и в слабых выражениях, ультиматум: мы или вы, я войти не могу, потому что властителем никогда не был, а как журналист я чувствовал порывы к борьбе и ясно видел, что против радикализма Думы вырастало сильное общественное мнение, с которым она должна была считаться. Дикая орда, творившая разгромы поместий по указке революционеров, очевидно заставила власть бросить на чашку весов гирю роспуска.
Мне жаль депутатов и умных, и неумных, правых и левых.
Когда я проезжал поздно вечером около Думы, в день ее роспуска, Таврический дворец показался мне таким красивым, как никогда, красивым и печальным. Ворота были заперты. Огни были только в нескольких окнах у входа. Ходил часовой в думской форме. Бродили люди тихонько по панелям, поглядывая на «высокий дом», оставленный своими хозяевами; кое-где в воротах соседних домов стояли кучками солдаты, без оружия, как любопытные. «Хозяева» народного дома, где давались представления на всю Россию, где раздавались речи без всякой цензуры, свободные, как ветер, где они теперь, что говорят, что чувствуют? Я не знал еще тогда, что они уехали в Выборг. Я представлял себе ясно всю тяжесть, всю неловкость их положения. Вчера еще они — свободные представители народа, пользующиеся такими правами, каких никто не имеет и в русском царстве никогда не имел. Везде им дорога и почет; они пользуются неприкосновенностью личности, чем еще никто, кроме них, не пользуется; министры их принимают, и министров они разносят. Они говорят с неограниченною свободою; слова их разносятся по России и по всему свету в миллионах экземпляров газет всего мира; имена их твердит вся Россия, а губерния, их избравшая, гордится каждым их словом и жестом. Для того, чтобы гениальному писателю приобрести известность в мире, надобны долгие годы и великие произведения; для депутата великого народа достаточно того, что он депутат. Как ни принижена была Россия японцами, но весь мир следил напряженно за прениями нашей Думы: имена депутатов становились известными в Париже и Лондоне более, чем имена депутатов старых парламентов Германии и Австрии. Одним словом, почет, слава, сознание своего высокого положения, свой дворец со всем комфортом, с массой публики, с женщинами и с горячим и благодарным юношеством за всякое благородное и живое слово. Положение завидное во всех отношениях, способное возбуждать честолюбие и высокие помыслы.
И вдруг — всему этому конец. Вчера — король, сегодня — простой смертный. Мне было сердечно жаль тамбовских депутатов, когда их выборы не были утверждены. Они были так сконфужены и смущены, точно совершили нечестный поступок. Внутренне они наверное плакали. И вот и всех остальных постигла та же участь, заслуженно или незаслуженно — этого вопроса я не хочу касаться. Человеческая душа у мало-мальски сильных людей — душа протестующая, с порывами к сверхчеловечеству. Поэтому поездку депутатов в Выборг я прекрасно понимаю. Умирающий в полной памяти человек ничего так не желает, как высказаться, оправдаться, наговориться, объяснить все то, что могло показаться тем, с которыми он жил, неясным, загадочным, несправедливым. Всякому хочется оставить после себя какую-нибудь мысль, какое-нибудь слово. Великие люди умирают, как и маленькие, иногда даже хуже. Но великим людям потомство приписывает обыкновенно хорошие слова, которых иногда они и не говорили, но история с удовольствием их сохраняет, потому что великие люди редки и хорошие слова около них хорошо запоминаются. Депутаты не так редки, как великие люди, но они у нас первые и по своему значению великие. Они думали, что несут на своих плечах всю Россию, ее законы, ее гражданские успехи, ее судьбу. Самый строгий судья не может не принять во внимание этой психологии депутата. Как умирающие, они хотели оставить завещание и кончить свою драму эффектной сценой, которая будет записана историей и живописью. Они протестовали, как умели, не умно, надо сказать, но конец всякой драматической пьесы, даже талантливой, обыкновенно не умен, а иногда даже глуп. Они протестовали к потомству, а не к кому другому, и потомство пусть, их судит. Они любили театральное в Таврическом дворце и умерли театрально в выборгском Бельведере.
Человек умер — цена ему грош. Бабы обмоют его голое тело, оденут, положат на стол, потом переложат в гроб, потом зароют в могилу. Родные поплачут и посудачат, и дело кончено навек. Положение умерших депутатов несравненно лучше. Они умерли, как депутаты, но живы, как люди. А, может быть, и воскреснут опять, как депутаты, через семь месяцев. Как об умерших, о них плакать нечего.
А наша Дума все-таки жива и будет жить. И вечная благодарность государю за то, что он создал ее. Родина наша не забудет этого до тех пор, пока жив будет русский народ.
13 (26) июля, №10894
DCLXIV
Какая будет следующая Дума? Я такого мнения, что всякая Дума будет казаться невозможной, если в стране не будет власти, если эта власть вообразит, что можно и при Думе жить с патриархальной распущенностью и повелевать, только повелевать, начиная с министра и кончая земским начальником. Как только одних повелений оказалось недостаточно, так власть оказалась никуда негодной и во всем стали виноваты общество, митинги, печать, Дума. Поверхностно смотреть, оно так будто и выходит. Все свободно говорят, собираются, печать кричит, Дума проявляет свою власть и добивается власти всеми средствами. Но было бы очень курьезно, если б свобода оказалась благоразумной и с привычками гостиных. Население разнообразно по средствам к жизни, по образованию и воспитанию, по свойству труда и более или менее зависимому положению, по темпераменту и т. д. Естественно, что каждый и поступает сообразно своему я, когда объявлена свобода, когда патриархальный порядок разрушился или объявлен недействительным. В конце прошлого ноября или в начале декабря мне говорил француз, несколько лет живущий в Петербурге, имеющий здесь и в Париже связи в высших сферах, о своем свидании с Рувье (он был тогда первым министром). Рувье его спросил, что сделалось с графом Витте? «Я знал его, — сказал он, — за человека энергичного, властного, а он ничего не делает, он все распустил и в России начинается революция. Я совершенно его не понимаю. Что с ним?
— На это я ответил ему, — говорил мне француз, — что с графом Витте сделалось то же самое, что и со всей русской администрацией. Он работал при старом режиме, когда каждое его слово, каждый жест принимались к беспрекословному исполнению. Ему достаточно было двинуть бровью, и все тотчас бросались угодить ему. Приказание передавалось по иерархии, сверху донизу, и сверху и донизу исполнялось, хорошо или дурно, другой вопрос. О населении мало кто думал. Оно должно было исполнять приказание и исполняло, охотно или неохотно. И вдруг указ 17 октября все это отменил. Объявлена была свобода — и свобода, не ограниченная никакими законами. Каждый ее брал, как хотел, и применял, как Бог на душу ему положил. Население и подчиненные стали рассуждать и поступать по собственному желанию. Кроме того, я должен был сказать г. Рувье, что русская администрация невежественна. Она так же мало знакома с историей революций и с установлением свободы в Европе, как и само население. Она знает историю Европы по Парижу, по курортам и по ресторанам. Все это игноранты. Тогда как руководители общественного движения учились и жили в Европе, наполняя свои головы только социализмом и идеями революционными. Они делали то, что надо было делать с их точки зрения, а администрация или ничего не делала, или не знала, что делать, и потому развивала революцию.
Я почти буквально передаю то, что слышал от этого француза и что совершенно правильно объясняет тот сумбур, который у нас начался с октября. На мой вопрос у одного довольно влиятельного чиновника, почему указ 17 октября не сопровождался законами, я получил такой ответ:
— Потому, что все струсили. Когда в Совете министров кто-то сказал об этом, все остальные замахали руками. «Помилуйте, что вы, что вы? Да нам скажут, что мы пошли назад. Нам ответят забастовками. Нет, сохрани Бог». Трусость была такая в высшей администрации, что стыдно вспомнить. А чем она была трусливее и растеряннее, тем храбрее были революционеры. Местная администрация прямо ничего не делала, да и не могла знать, что делать. Указ 17 октября давал все, все свободы, а у администрации был только кулак и приказание. Против кулака поднялся револьвер, а на приказания просто чхали. Администрация сложила руки, и революция и погромы пошли вольными шагами. Не шагами даже, а прыжками. Когда взялись за репрессии, было уже поздно. Революция приобрела уже силу почти военной стороны. Если б была власть, как в Европе, не было бы надобности в репрессиях, не было бы в Москве восстания. Но у нас власть не умеет быть властью, как полиция не умеет быть полицией. Петербургский градоначальник объявил приказом по полиции, чтобы она отличала освободительное движение от беспорядков. Это в пору было государственному человеку, но отнюдь не городовым. Не говорю уже о численности полиции. В Лондоне на каждый миллион жителей в десять раз больше полицейских, чем у нас.
Революция сделалась силой, потому что у власти не было силы, кроме военной. Она только на нее и опиралась, а в ноябре даже в этой силе сомневалась, и когда я выражал сожаление, что г. Носарь не арестовал графа Витте, то говорил это потому, что был глубоко убежден, что арестовать его ничего не стоило, как ничего не стоило ограбить Московский банк на миллион рублей. «Руки вверх!» — и дело сделано.
Г. Аладьин говорил в Лондоне журналисту, что он постарается, чтобы не было революции, потому что революция ужасное дело. А что он болтал в Думе, как он грозил народной волной? Не он ли торжественно объявил в Думе, что в селе Нагаткино мужики и бабы объявили, что они «готовы на самые крайние меры» для поддержания Думы, если ее посмеют распустить. Дума принимала село Ногаткино за всю Россию и аплодировала. Г. Гредескул грозил даже 150 млн. армией из своего кармана, точно дело идет о блохах. Революции не происходит, даже село Нагаткино спокойно, и вот г. Аладьин говорит, что он «постарается», чтоб село Нагаткино было спокойно.
Революции быть не может, если власть сорганизуется и научится управлять при свободах, что гораздо труднее, чем при их отсутствии. А если власть этому не научится, то никакая Дума будет невозможна, ни радикальная, ни либеральная, ни консервативная, ибо всякая Дума будет говорить свободно, а без полной свободы слова Дума — круглый нуль и комедия. Всякая Дума будет беспокойною и станет стремиться к власти и бороться за власть, а потому будет в оппозиции к министрам и станет с ними браниться. Это в порядке вещей. Что есть в Европе, то должно быть у нас, у нас похуже и погрубей, конечно. Наша Дума стремилась к власти, потому что превосходно понимала, что только сильная власть и может справиться с революцией. Не видя ее у правительства и ревнуя его, она не поддерживала правительства, а роняла его при всяком удобном случае, чтобы скорее его совсем обанкрутить и заставить сдаться в плен. Она к этому шла не умно, без оглядки, подчиняясь самоуверенным крайним. Дума могла ошибаться в своих силах, она рисковала, по своим отношениям к революционным партиям, усилить революцию и очутиться в руках революционеров — это было весьма возможно и это было страшно, — но с своей точки зрения она была права.
Вывод такой, по моему мнению: нечего мечтать о том, какова будет Дума, радикальная, революционная, либеральная или консервативная. Надо думать о том, чтоб Дума была, была непременно, и действовала именно так, чтоб никакая Дума не была опасна для Верховной власти и для единства и мира России. А для этого единственное средство — организация власти и немедленная реформа всего управления сверху донизу и земского самоуправления. Не о том только должно заботиться, чтобы войска оставались верны присяге и долгу, а о том, чтобы вся администрация была способна, жива и энергична и проникнута одним организаторским духом. У нас этого чрезвычайно мало. П. А. Столыпин начинает, по-моему, мужественно и хорошо, приглашая некоторых министров из общественных групп. Они должны пойти на это приглашение, если искренне желают Думу, желают представительства. С их стороны если это будет жертва, то жертва, как говорится, только на алтарь отечества, на алтарь Г. думы, а не на алтарь министерских портфелей.
Когда отечество нуждается в реформе и в сильных независимых людях, то не может быть предлогов для уклонения. Необходима сильная, творческая власть, и общество пойдет за ней, и родина благословит тех людей, которые своей деятельностью упрочат союз власти с Г. думой. Надо думать о благородной цели успокоения России, а не о партийных интересах.
Если председатель Совета министров не стесняется чинами для министров, будь они губернские секретари, то и подавно он не станет стесняться чинами для назначения губернаторов. Надобны люди, а не чины и люди из всех сословий, а не из одного дворянства. Губернатором может быть купец, как может быть он и министром. Люди, верующие в реформу, люди сильные и должны составить связь всех государственных органов. Тогда Дума будет венцом здания, а не тяжелою крышею, которой будут страшиться, что она раздавит само здание.
14(27) июля, №10895
DCLXV
Я начал читать большую брошюру Д. И. Менделеева «К познанию России», с картой России, ценой в 1 р., и читаю ее с увлечением. Среди той массы брошюр, которые за 1–10 коп. наполняют русские мозги революционной пылью и политиканством, брошюра Менделеева является собранием любопытнейших фактов, извлеченных из Переписи русского населения в 1897 г. и здравых и увлекательных идей знаменитого химика, прожившего долгую жизнь, полную производительной работы. Этот труд дает богатый материал для размышлений о России настоящего и будущего, потому что он знакомит в цифровых данных с жителями, их многообразным трудом и составом, их взаимными отношениями, их образованием, предприимчивостью, леностью, видами на будущее. Это книжка полезная для всякого министра, для всякого общественного деятеля и вообще для всякого образованного человека, который хочет отдать себе отчет о том, где он живет, с кем живет, на чем живет и что представляет собою Россия в настоящее время и какие надежды в будущем для всякого русского труда. Если кто хочет отвлеченных рассуждений, отрицания действительности, 8-часового рабочего дня, коммунистического устройства, постоянного отдыха от ничегонеделания, и тому эта книжка скажет многое, ибо она вся вращается среди реальной жизни и опирается на прочные данные, добытые Переписью. Каждая цифра — их множество представлено в таблицах — дает повод г. Менделееву высказывать свое мнение, свои наблюдения над жизнью, торговлею, промышленностью, земледелием, недрами земли, финансами, монополиями, налогами и проч. Все эти рассуждения он дает в кратких чертах, иногда торопливо, но чувствуется, что на всем этом лежит опыт жизни ученого, который ко всем явлениям относится как глубокий русский человек, желающий успехов своему отечеству. Чтобы дать понятие о богатстве материала, заключенного в этом произведении, надо написать столько же, сколько он, ибо тут нет ни одного лишнего слова и, напротив, хотелось бы больших подробностей.
Я ограничусь только весьма немногим, чтоб только дать хоть некоторое понятие об этом сочинении, потребовавшем много времени и работы над целой массой материалов Переписи.
Жителей в России по переписи 128,2 миллиона. Ежегодно это население увеличивается на 1/2 процента т. е. ежегодно прибывает не менее 2 миллионов жителей, т. е. в каждую минуту дня и ночи общее число рождающихся в России превышает число умирающих на 4 человека. В 1906 г. всех жителей России можно считать в 146,6 миллионов душ. Для расселения всех приходится в настоящем году около 10 десятин на душу, а через сто лет придется всего по 21/2 десятины на душу.
Расчеты г. Менделеева произведены на 128 миллионов жителей. Он делит Россию на края, заключающие в себе по нескольку губерний, сходных между собой. В Западной Европе в настоящее время приходится на душу по 4 десятины, считая в этом всю землю и землю, занятую городами и поселками. Помните, что в нашей Думе отнеслись с насмешкой к правительственным цифрам о наделе землею. Г. Герценштейн и г. Петрункевич потешались, желая отрицать эти цифры. Г. Менделеев берет всю русскую территорию с ее болотами, песками, тундрами и огромными берегами Ледовитого океана. Он выключает только большие озера, но не выключает леса. И знаете, что получается? В Закаспийском крае 20 дес. на душу, в Южно-Сибирском 60 дес., Восточно-Сибирском 386 дес., Западно-Сибирском 111. Не правда ли, какое богатство? Но зато в остальной России только в Пермском крае 71/2 дес. на душу, в Нижне-Волжском крае 6 дес. и в Кавказском 51/2 дес. на душу, а в остальных краях от 4 до 1 дес. на душу. Помните, что тут принимается в расчет вся земля, удобная и неудобная, под городами и поселками. Вся главная масса коренной России уже имеет тесноту большую, чем в Европе. Уже в целой половине России, на которой живет более двух третей русского населения, приходится на жителя в среднем меньше 4 дес. на душу. Так, в губерниях: Рязанской, Орловской, Тамбовской, Пензенской, Воронежской и Курской — на душу приходится в среднем менее 21/4 десятин, в Польском крае на душу менее 11/4 десятин, Малороссийском — менее 13/4 десятины. Ни в правительстве, ни в Г. думе не нашлось ни одного человека, который сделал бы такую статистическую работу. Правда, в Якутской области приходится 1339 десятин на душу. Но не угодно ли туда отправиться и поискать там удобной земли. Вот вам и русское многоземелье. «При нашем климате, — говорит г. Менделеев, — не то что на девять десятых страны, но даже на девяносто девять сотых существующих природных земель нельзя и думать идти дальше того, до чего добралась Западная Европа, т. е. до того, что одна засеянная десятина может пропитывать в целом (с плодопеременностью, травосеянием и т. п.) примерно трех жителей». Нет никакого другого пути для нас, кроме «коренных улучшений всего земледелия, а оно невозможно без специализирования (интенсивности) земледельского промысла и без приложения огромных к нему капитальных затрат». Отсюда необходимость развития промышленности. Это любимая тема г. Менделеева. Он доходит до артельных фабрик и заводов с могущественною поддержкой правительства, но он враг всякого государственного социализма, потому что он убивает характер, предприимчивость, изобретательность отдельных личностей и отделяет в разряд чиновников множество жителей.
Как прав г. Менделеев, говоря, что русский народ не завоевательный, что только необходимость заставляла его прибегать к завоеваниям.
Чего у нас много, это детей. Из 128 миллионов жителей у нас 35 миллионов детей до 10-летнего возраста, или 27,3 % всего населения. Во Франции таких детей только 17 процентов, в Италии 22 процента. Вообще, только молодые страны обладают таким количество детей, например Сербия, Болгария, Аргентина. Для будущего это хорошо, но для настоящего большое количество детей уменьшает рабочую силу, и, кроме того, детей надо выкармливать. Всех имеющих средства в России 34 миллиона, из них 271/2 миллиона мужчин и 61/2 миллиона женщин, а домочадцев, получающих средства от них, 94 миллиона. Замечательно увеличение трудящихся женщин, как и увеличение образованных женщин. Всех получивших высшее и среднее образование у нас около 1 миллиона 400 тысяч, из них 884 тысячи мужчин и 557 тысяч женщин, т. е. на 8 мужчин, получивших среднее и высшее образование, приходится 5 женщин с таким же образованием. Г. Менделеев свидетельствует об упадке у нас высшего образования. Нередко мужчины с таким образованием не умеют правильно писать по-русски и, при политиканстве мужской молодежи и лености, не далеко время, когда женщины не только поравняются с мужчинами, но и превзойдут их. Безграмотных в России 101 миллион. Эта цифра ужасающая. Наши депутаты — представители безграмотного народа и маленькой интеллигенции.
Умалишенных, глухих, немых и слепых у нас 545 тысяч душ, 4 на каждую 1000 душ. Так называемых «служащих», т. е. чиновников на казенной и общественной службе, у нас меньше, чем умалишенных, слепых и т. п., именно 336 тысяч. Это число очень малое, хотя у нас говорят постоянно о великом множестве чиновников. Г. Менделеев справедливо говорит, что если б у нас осуществился социализм и коммунизм, то число тех «служащих», которые будут распределять работы, сгонять на них и наблюдать за ними, будет во много раз более 336 тысяч. Вообще если взять всех лиц, находящихся «на общественном виду» (административно-полицейские и судебные, коронная и выборная, профессиональные: священники, учителя, врачи, ученые, художники и т. п., военные), то окажется всего 2 миллиона 160 тысяч, т. е. около 13/4 процента всего населения. Да надо принять во внимание, что в этих 2 миллионах 160 тысячах 1 миллион 145 тысяч военных. «Такого количества, — говорит г. Менделеев, — во всех отношениях немного не только по сравнению с тем, что в других прогрессивных странах, но даже с тем, что без сомнения существовало в давние, полупатриархальные времена». О военной силе г. Менделеев замечает, что она необходима «не только для ограждения от врагов внешних, но и от врагов внутренних, против которых везде, т. е. во всем мире, не исключая никаких республик, от европейских до американских, военную силу приходится применять, потому что полицейской силы не достает для борьбы с нетерпимым злом».
Городского населения у нас 17 мил., торговцев 11/2 мил. Всех хозяйств в России 221/2 мил., и на каждое хозяйство приходится 51/2 человек в среднем. Рабочих, занятых фабричной и ремесленной деятельностью, 5 мил. 100 тыс., т. е. около 4 процентов всех жителей. Это доказывает, что Россия вступила на промышленный путь, но еще очень слабо. Сравнение с Соединенными Штатами Америки говорит об этом разительно. Там земледелие и промышленность идут рядом, сначала земледелов было больше (в 1880 г.), потом они поравнялись, а в 1900 г. промышленников стало больше, чем земледелов, именно первых около 12 мил., а вторых 101/2 мил. Это сущность современной эволюции. «Если наша Г. дума и все правительство хотят добра народу, а себе вечной славы, они должны понять эти новые начала и положить их в основу своих действий. Социалисты тут кое-что поняли, но сбились, следуя за латинщиной, прибегая к насилиям, потворствуя животным инстинктам черни и стремясь к переворотам и власти».
На этом я кончаю, желая читателям познакомиться с самою книгою. Я почти не коснулся любопытных и сильных рассуждений нашего ученого о финансах, налогах, о государственных займах, о просвещении, о значении промышленности, в особенности горной и проч.
15 (28) июля, №10896
DCLXVI
Кадетские газеты полны статьями о покойном М. Я. Герценштейне. М. М. Ковалевский начинает свою статью так: «Подумаешь мы живем во времена Монтекки и Капулетти, гвельфов и гибеллинов, Белых и Черных». В убийстве обвиняются «истинно русские люди». Г. Милюков требует от правительства, как минимум, «немедленного закрытия и роспуска всех черносотенных организаций». Какой максимум мог бы его удовлетворить, он умалчивает. Правительство закрывает революционные газеты и революционные организации, а представитель кадетской партии требует такой же меры для противников революции. Для сотен городовых и других убитых революцией или ее наемниками ни слова жалости, ни слова укора. Когда погиб в этой вражде Монтекки и Капулетти свой, то все репрессии рекомендуются и требуются.
Г. дума отказалась от порицания политических убийств в самом начале своего существования и перед самым роспуском отказалась от порицания погромов, пожаров и грабежей. Из 300 наличных членов Думы только 46 соглашались произнести порицание погромам. Это значило, что с высоты новой власти, опиравшейся на народную волю, которая избрала их, было произнесено нечто такое, что давало убийцам, грабителям и погромщикам право продолжать свое ужасное дело. Такова «народная воля», именем которой клянутся «лучшие люди».
Разберемся спокойно в политических убийствах. Я всегда держался взгляда, что политическое убийство так же противно человеческой душе, как и всякое обыкновенное убийство, и высказывался об этом не раз.
Убийство Герценштейна в Териоках — несомненно политическое убийство, как убийство адмирала Чухнина, как убийство губернаторов, городовых и прочих представителей власти. Власть переходила на сторону Думы и ее депутатов. Они тоже являлись властителями именем народа, исполнявшими его волю. Целого народа нигде нет. Всегда есть только группы, более или менее сочувствующие друг другу или прямо друг другу враждебные. Поэтому как у революции образовалась целая орда убийц, грабителей и погромщиков, так может образоваться целая орда убийц, грабителей и погромщиков и у противной стороны. Так начинается анархия и междоусобие. Безнаказанность насилий и возведение в героев убийц вызывает конкуренцию. Когда были только кинжалы и плохие пистолеты, убить человека, не подвергая собственную жизнь опасности, было трудно. Так как редкий убийца не думает, что ему удастся совершить преступление и самому благополучно спастись, то при плохом оружии было сравнительно немного политических убийств. При современном усовершенствованном оружии мысль о безнаказанности, о возможности спастись убийце, помимо других причин, увеличила число политических преступлений. Выстрел, и жертва падает мертвая, а убийца спасается бегством или вмешивается в толпу и безопасно укрывается от всяких подозрений. И в самом деле, огромное количество политических и обыкновенных убийц остается неразысканными. А стоит лишь убедить себя, что ты не обыкновенный убийца, что ты действуешь не из корысти, не из личной мести, а по убеждению, что ты совершаешь месть политическую, которая должна устрашать врагов твоей партии, то и не останется даже раскаяния и упреков совести. Ты совершил нечто благородное, и имя твое войдет в «мартиролог освободителей». Это не убийство, а война, а на войне не убийство, а подвиги мужества; но всякая война тем и отличается от этих политических убийств, что там обе стороны вооружены, обе стороны приготовлены к нападению и защите и обе стороны одинаково заранее приготовляются к смерти. Война — дуэль, а не убийство. Политический же убийца чаще и более, чем обыкновенный, действует наверняка против безоружного и беззащитного человека и хорошо рассчитывает шансы своей безопасности.
Как революционного убийцу, так и контрреволюционного могут руководить совершенно одинаковые мысли. И последний может видеть в политических убийствах, совершаемых революционерами, врагов отечества и даже врагов того самого освободительного движения, которое понимается одним — как революция, как необходимый переворот для создания совершенно нового порядка вещей, а другим — как эволюция, как мирный переход от одной свободы к другой. В этом случае не может быть разных мерок для осуждения и не может быть особенного выбора. Кто попался навстречу, тот и виноват. Таких примеров множество. Можно бороться за всякую идею, как бы она ни была экстравагантна, но поднимающий меч от меча может и погибнуть. Партия, одобряющая убийство, может дождаться, что и на нее пойдут с мечом, не разбираясь, кто виноват.
Политические убийства развращают мозг именно потому, что человеческая жизнь ставится ни во что перед «убеждением» убийцы. На жизнь людей, не разделяющих ваших убеждений, предпринимается охота, как на вредных зверей, и затем обращается в спорт, нимало не тревожащий совести. Мне говорили об одном революционере в Прибалтийском крае, который убил 56 человек и хвалился этим подвигом. Такая охота на людей началась у нас давно, она подливала убийственного яда во все головы, и все головы отравлены, отравлена совесть.
Как на войне число убитых неприятелей принимается с удовольствием и даже с удовольствием преувеличивается, так и в эту революцию. Крикнул же кто-то: «Мало!» в Г. думе, когда произнесена была цифра в несколько сот убитых городовых. Чем больше жертв, тем лучше, чем ужаснее погромы, тем убедительнее. Пускай мучатся в предсмертных судорогах, оставляют сирот, пускай на обгорелых развалинах плачут женщины и дети, пусть гибнет весь этот старый режим и все то, что на нем росло. Мы вооружим всех, кто хочет, мы разнесем наши воззвания к бунту в войска, мы поднимем эти массы недовольных и слепых, мы развернем по всей России знамя восстания; все средства хороши для того, чтобы навести страх и усилить смуту. Ни одно восклицание ужаса и негодования не вырвется из наших уст. Если даже наша грудь содрогнется от ужаса, мы подавим этот крик, каких бы усилий это нам ни стоило. Все благо, все добро, ибо все это возвещает смерть старому режиму, на могиле которого построится величественный храм народного счастья.
Но старый мир состоит из живых людей, и многое множество этих людей тоже жаждут свободы. Они любят жизнь, любят своих детей, свои семьи, свое отечество, любят народную и военную славу, любят самое русское имя, и в их груди живет чувство негодования, готовое обратиться в отчаяние от всего того, что происходит от всей этой колесницы революции, запряженной злобою и местью и управляемой ведьмой социально-демократической республики, которая сидит за кучера. Эти люди, верующие в спокойное развитие, не хотят ни убийства, ни грабежей, ни пожаров, ни этой ведьмы, которая скачет по трупам и по крови, освещаемая заревом пожаров и громом восстаний. Они достаточно терпели, достаточно много перенесли. У многих из них, может быть, месть кипит в груди и злобою наполнено сердце, как и у революционеров, потому что революция отняла у них близких, отняла мир, счастье, состояние и ввергнула в бедность. С какой стороны вы станете их осуждать, если они примутся вам мстить око за око, если они будут поджигать и истреблять. Вы станете доказывать, что ваши убийцы — герои, потому что они убивают ради будущего, что они воодушевлены высокой идеей. А они вам будут доказывать, что настоящие герои они, потому что они стоят за мирное счастье, за прогрессивную монархию, а в революционерах видят своих врагов. Ком снега, оторвавшийся с снежной вершины, вырастая и вырастая, вырывает деревья, разрушает жилища, убивает людей. Так и злоба и убийства растут, не разбирая ни правых, ни виноватых. И неизвестно, есть ли люди, которые могут сказать, что жизнь их в безопасности, есть ли люди, которые не получали бы угроз. Я убежден, что ругательные и угрожающие письма получает даже Л. Н. Толстой. Над кем не висит Дамоклов меч, когда не только общественные деятели, но самые мирные граждане, содержатели аптек, галантерейных лавок, артельщики, почтальоны погибают от руки убийц? Не то еще «ужасно», что убит Чухнин или Герценштейн, а то ужасно, что убийство царствует и оправдывается «убеждениями» и убийцы и насильники поступают в разряд героев той или другой партии. Ужасна анархия, ужасно междоусобие, ужасна пугачевщина.
Кто выведет Россию из этого «ужаса», тот будет действительным спасителем отечества.
Принизить и ошельмовать врага, внушить ему трусость, заставить замолчать и спрятаться — вот тактика партий. Собрать людей мужественных, стойких, с крепкой душой, любящих свое отечество не потому, что оно «старый» или «новый» режим, а прежде всего просто потому, что оно отечество, собрать их во имя мира и спокойствия, сплотить их патриотическим чувством, руководить ими прозорливым умом, заставить верить в свою власть и в тот мир, который она несет с собой, — вот задача для тех, кто самоотверженно хочет спасти нашу Родину.
И прежде всего я желал бы, чтоб смерть несчастного Герценштейна была переломом, чтоб она образумила и тех и других, чтоб она внушила жалость к человеческой жизни, к русской погибающей жизни…
21 июля (3 августа), №10902
DCLXVII
В числе последних жертв террора во время французской революции была любовница Людовика XV, Дюбарри. Обыкновенно осужденные на казнь вели себя мужественно. Но Дюбарри безумно кричала: «Спасите меня», — когда ее везли на эшафот, и этот крик так потряс обыкновенно равнодушно или враждебно настроенную относительно осужденного толпу зрителей казней, что с этого момента толпа начала протестовать против гильотины. Трусливая женщина своим отчаянным криком вызвала то чувство сострадания, которое не вызывали жирондисты, г-жа Ролан, Людовик XVI, королева Мария-Антуанетта и тысячи других, погибших на гильотине с спокойствием героев.
Я не хочу сравнивать г-жу Дюбарри с русским обществом. Та властвовала при своем царственном любовнике, а революция нашла необходимым отрубить ей голову, когда эта голова потеряла всякое значение. Но русское общество поделилось. Одна часть его повелевает и покровительствует революции, а другая не находит в себе необходимого мужества для того, чтоб открыто протестовать против движения, принимающего характер анархии. Даже тени этого мужества нет. Прежде оно повиновалось правительству из-за страха, а теперь повинуется революции из-за того же страха. Не надо особенно искать, чтоб этот же страх найти в сердцах не малого числа администраторов, которые гнутся в ту или другую сторону, как люди, не уверенные в себе и в своей власти.
Наше время может быть превосходно характеризовано словами ослепленного Глостера в «Короле Лире» (акт. IV, сц. 1):
Именно сумасшедшие и безумные водят у нас слепых. Слепой идет ощупью и рад, что безумец предлагает ему свои услуги, да еще бескорыстно.
— Я вижу, что вы ничего не видите. Я безумен, но у меня есть глаза. Положите мне на плечо свою руку и идите за мной.
И идут слепые, не зная, куда их ведут и какая звезда управляет путем безумного. Идут, может быть, прямо к бездне, идут не протестуя и не противодействуя, и, спотыкаясь, еще крепче ухватываются за плечо поводыря. Среди этих убийств, наглых насилий толпы и хулиганов, грабителей и воров, подстрекателей к бунтам и восстаниям не слышно криков. Точно общество одеревенело и притупилось, а толпа получила какое-то божественное значение. Никто не протестует: ни отдельные лица, ни городские общества, ни дворянство, ни купечество, ни духовенство. Решительно никто. Когда Г. думе представлялся случай сыграть ту прекрасную роль, она гордо отвергла ее дважды, а в третий раз в Выборге сама подписала воззвание к неповиновению правительству, сама начинила подобие бомбочки, действующее шире и продолжительнее, чем бомба революционера. Государственная ли это мера со стороны Думы или просто мщение за роспуск ее? Судя по г. Муромцеву, который на вопрос иностранного корреспондента отказался дать объяснение своей подписи под воззванием, ссылаясь на то, что он еще не сообразил последствий этого факта, было не мало депутатов, которые подписали воззвание нехотя, а, может быть, подобно мудрому г. Муромцеву, и не ясно отвечая себе на вопрос: что они делают? Дело в том, что было положено в Выборге, что всякий может подписаться или не подписаться, но прибавлена такая фраза: «подписавшегося ждет тяжкое наказание». Но если не подписываться из-за «тяжкого наказания» значит обнаруживать страх перед наказанием, и стали все подписываться. Не будь этой угрозы «тяжким наказанием», воззвание, вероятно, многими было бы не подписано. Подписанное и пущенное в оборот от выборной власти, хотя и после того, когда она была «разжалована» — выражение крестьянских депутатов, — оно печатается по всей России, начиная с Петербурга, и распространяется, несмотря на все усилия полиции, которая арестовывает типографии, тех, кто печатает и кто распространяет. Дума, таким образом, прямо перешла на сторону революции из чувства ли мщения за ее роспуск, или из таких государственных соображений, которые иначе нельзя назвать, как революционными. Позволительно думать, что этот революционный документ не будет служить кокардою для входа в будущую Думу, произведет ли он в России новые бедствия и новые осложнения или нет.
По моему мнению, достаточно и того, что мы имеем, достаточно того, что никто не может поручиться за завтрашний день, за спокойствие у себя дома и на улице, достаточно всего того, что мы пережили и переживаем, чтоб кричать и протестовать против всяческой распущенности, наглости и бунтарских проявлений, прикрывающихся именем революции…
Финляндцы после свеаборгского бунта начали протестовать, русские молчат и после этого, равнодушно читая подробности о зверствах, которые позволили себе солдаты и матросы над несчастными офицерами. Это злоба хищного зверя, который терзает живого человека и насыщает свою месть еще на мертвом. Самих бунтовщиков эта жестокая расправа главарей поражала своим неистовством, и они отвертывались от мучителей и убийц. Нет сомнения, что эти зверства над офицерами подсказывали иногда чувство раскаяния матросской толпе, которая, увлеченная предводителями, опомнившись, выдавала их, как это было на «Памяти Азова».
Но живые должны жить сегодняшним и будущим днем. Надо мужество, надо собираться этой армии, которая верит в Россию преобразованную, восставшую из унижения, помнящую прекрасные страницы своей истории. Надо понять сердцем и разумом, что пора сказать «довольно» всем этим страданиям, убийствам, бунтам и всякой губительной бестолочи. Прошлому нет возврата, а будущее может быть светлым и радостным, если мы одолеем эту тьму общими усилиями тех, которые искренне желают мира.
Когда умер Петр Великий, у гроба его проповедник потрясенным голосом сказал:
«Православные, что мы делаем? Кого мы погребаем? Петра Великого мы погребаем». И вся церковь зарыдала.
Кого мы погребаем теперь этой смутою, этой рознью и насилиями? Мы погребаем Россию, погребаем свободу и разум.
26 июля (8 августа), №10907
DCLXVIII
Как-то я говорил о Н. Н. Герарде как о добродетельном человеке, похожем на пастора. Хорошо быть добродетельным человеком. Но если добродетельный человек сделается министром, генерал-губернатором, наместником, то он у нас чувствует себя точно так же, как чувствует себя невинная девушка среди донжуанов. Его добродетель постоянно подвергается соблазну. И так как в министры, генерал-губернаторы и наместники приглашаются у нас все люди добродетельные хотя более или менее, то они, очутившись среди порока, теряются и, не зная, что делать, решаются охранять свою добродетель, как девица охраняет свою невинность. Она знает ее цену, она флиртует с тем и с другим, но она девица. Сделавшись генерал-губернаторами, заняв вообще ответственные места, наши добродетельные люди тоже занимаются больше флиртом, чем делом. Я совершенно убежден в том, что генерал Редигер, адмирал Бирилев, адмирал Скрыдлов, граф Воронцов-Дашков — все это добродетельные люди и все они флиртуют, сохраняя свою невинность. Они флиртуют и с людьми и с порученным им делом, но от любви бегают, как от чумы, ибо любовь требует всей души, всего человека. Так военное начальство флиртует с армией, морское с флотом, генерал-губернаторы с генерал-губернаторством, Н. Н. Герард с Финляндией. Его положение и самое трудное. Будучи россиянином, он должен флиртовать с чухонкой. Чухонка себе на уме и водит своего ухаживателя за нос гораздо бесцеремоннее, чем сделала бы это россиянка. И финский флирт должен быть особенно тонок, ибо чухонка воображает о себе чрезвычайно много, и если вы пожмете ей руку как-нибудь неловко, она кричит об оскорблении, о намерении ее изнасиловать. Помещенное сегодня в газете нашей открытое письмо Анатолия Антоновича Рейнбота Н. Н. Герарду открывает тайны флирта почтеннейшего генерал-губернатора. Вы прочтете его сами и сами оцените именно с этой стороны. Г. Рейнбот и г. Герард — оба с немецкими фамилиями, но оба россияне несомненные. Известно, что у нас люди с немецкими фамилиями являют себя даже сверхроссиянами. Но оба они совершенно иначе смотрят на вопрос. Г. Рейнбот приводит свой разговор с г. Герардом. Второй защищал красную гвардию и является ее крестным папашей, а первый предсказывал ему то, что случилось. Эта гвардия была фундаментом финской национальной независимой армии. Сами финляндцы заявляют претензии «объединить и руководствовать забастовками и революционным русским движением». Н. Н. Герард — не только крестный капитана Кока и его гвардии, но прошелся флиртом около ввоза оружия в Финляндию. Чухонка, хорошо зная, что ни она Николая Николаевича, ни он ее любить не может, отвечала флирту генерал-губернатора на двух языках, на шведском и финском, которых Н. Н.-ч не понимает. Она ему говорит:
— Я вас совсем не люблю.
А Н. Н-ч понимает так:
— Я вас обожаю.
И таким образом, оба живут во флирте, а события идут в бурной страсти.
Мне очень жаль добродетельного Н. Н-ча, жаль не потому, что чухонка провела его — это уж такая судьба мужчин у женщин, — а потому, что он флиртировал с чухонкой. Чухонку или надо любить и сделаться самому чухонцем — так поступил князь И. Оболенский, — или совсем не надо с нею флиртировать, а любить только Россию. Можно, любя Россию, оставаться либеральным в Финляндии, так как и Россия теперь либеральна, и смотреть в оба вокруг. «Я не занимаюсь ни флиртом, ни любовью, я только управляю». А в чем заключается управление, Н. Н-ч должен сам знать.
Граф Воронцов-Дашков с самого приезда на Кавказ объявил свою программу флирта, самого ординарного. В этом флирте ничего не было ясного и определенного, а какие-то из прописей извлеченные фразы, вроде «братцы» г. Скрыдлова. Флирт добродетельного графа-наместника даже не обозначал, кто эти «братцы». У Скрыдлова, по крайней мере, понятно, что он хотел разыграть роль добродетельного священника с наперсным крестом на груди, а у кавказского наместника и этого намерения не было. Населенный разными племенами, между которыми главные армяне и татары, Кавказ не мог понять, что намерен делать наместник и откуда он приехал, из Петербурга или с луны. Сегодня он флиртировал с армянином, завтра с татарином, послезавтра с грузином, и флиртировал лениво и не живописно, как и подобает человеку в его летах. А там темпераменты горячие и страсть чисто южная. И страсть начала действовать во всю, доходя до международной резни, до вырезывания целых поселений, то армянских, то татарских. Когда приехали с этого Кавказа депутаты, мы увидели, что все это профлиртованные графом Воронцовым-Дашковым аборигены, возомнившие о себе, что это они пришли из самой просвещенной страны в страну самую дикую и самую глупую. Что делается на Кавказе за время графского флирта, самый даровитый историк не разберет. Но русская революция помянет добрым словом добродетельного графа за то, что Кавказ представлял собою такую белиберду, что русские революционеры от души над ней хохотали. Для них была это оперетка с канканом, где русским именем вытирали полы и русскую военную славу попирали грязными ногами всевозможные прохвосты.
Флирт — забавен и приятен с девушками, добродетель со — старухами, но для управления русскими областями и ведомствами необходима любовь, требующая всей души, всего человека, всех его физических и нравственных сил. Кто занимается только флиртом в этом деле, все его добродетели не только ничего не стоят, но история России заклеймит их своим суровым приговором.
28 июля (10 августа), №10909
DCLXIX
При вступлении на престол государя императора, император Вильгельм II сказал: «Император Николай II вступил на прародительский престол — одно из самых тяжелых наследств, какое только может выпасть на долю правителя».
Слова эти прочно забыты. Я нашел их случайно, перелистывая газету за последние месяцы 1894 года. Император Вильгельм II сознавал тяжелое положение России и предвидел необходимость огромной работы для нового царствования. Из русских государственных людей не было никого, который бы так верно оценивал настоящее. Нет пророка в отечестве. Может, и теперь следует обратиться к германскому императору с просьбою сказать свое мнение о настоящем положении России. Он — опытный правитель. Одна русская дама слышала из уст самого императора одобрение роспуска Государственной думы, причем император назвал будто бы депутатов именем первой драмы Фридриха Шиллера. О будущем он ничего не сказал, но несомненно имеет о нем свое представление более верное, быть может, чем то, которое он высказал графу Витте о Портсмутском мире.
Что касается российских пророков, то я смею думать, что нет пророков в отечестве, а если пророчества тех, которые пророчествуют, справедливы, то России ничего не предстоит, кроме гибели, если она не соберет тотчас же Государственную думу и не примет программы левой партии. Я читал сегодня два пророчества, г. Кузьмина-Караваева и г. Кедрина. Пророчество первого решительно напоминает Иеремию из Тверской губернии, вообще богатой пророками, каковы гг. Родичев, Петрункевич, де-Роберти и т. д. Иеремиадами полон воздух этой передовой губернии. Кровь, восстания, остановка жизни, стомиллионные убытки, трус и потоп. Так пророчествует г. Кузьмин-Караваев. Г. Кедрин в Государственной думе отличался красноречием молчания, обманув решительно всех. Мирабо городской думы не проронил, кажется, ни одного слова в Государственной думе. Но он, до открытия ее, удостаивал своею беседою репортеров и после закрытия снова открыл загадочные уста.
«Всеобщие аграрные беспорядки, — сказал он, — вынудят правительство, из опасения более тяжких осложнений, уступить и снова собрать старую Думу при прежнем составе». Конечно, умнее этого ничего выдумать нельзя. Правительство сыграло бы невероятно глупую и даже совершенно безумную роль, которая окончательно заколотила бы его в гроб, засыпала бы землей и щебнем и вбила бы осиновый кол для предупреждения того, чтоб подобный злополучный мертвец не смел и выходить из могилы. Осина, говорят, прекрасное средство против привидений. Я думаю, что и г. Кедрин не обнаруживает ни малейшего дара пророчества и сообразительности, вещая о такой белиберде. Можно подумать, что Г. дума только тогда и Г. дума, когда в ней будут те самые люди, которые не выставили ни одного дарования, ни одного замечательного ума и после роспуска прибегли к мщению и посадили за себя в тюрьмы множество россиян, с восторгом печатавших выборгское воззвание. «Мы полевели, сказал еще г. Кедрин, я имел возможность высказать свой взгляд одному из министров по поводу роспуска Думы, заметив, что новая Дума, если она будет созвана, будет революционнее покойной». Я думаю, что это просто угроза: соберите нас опять, а то будет хуже. А я думаю, что новая Дума отнюдь не будет революционнее покойной уж потому, что она непременно будет осторожней и умнее. У покойной именно ума не было, хотя умные люди в ней были. Вместо ума в ней было то мальчишество, с которым мы знакомы в учебных заведениях и перед которым пасовало начальство и министры. Мальчишество в русском характере. Г. дума вела себя именно так, как студенты, делавшие митинги, обструкции и т. д. Это была как бы студенческая Дума, Дума молодого задора, молодого радикализма и самой юной самоуверенности. Самоуверенность эта принималась ею за властность и силу, и самоуверенность эта не покидает ее депутатов и теперь, если они, как г. Кедрин, мечтают, что правительство вынуждено будет вернуть ее в Таврический дворец.
В какой степени Дума была бессильна в практических вопросах, можно видеть из того, что аграрный вопрос знал только покойный Герценштейн. Профессор А. И. Чупров в письме к В. М. Соболевскому прямо это говорит, восклицая: «Несчастная наша страна и русское крестьянство!» («Русские Ведомости», №188). Совсем мы погибли. Был один человек, который мог спасти «несчастную страну», и того смерть унесла в могилу. Проф. Чупров, очевидно, стоит возле г. Кедрина. Если Россия так безголова и бездарна, что смерть умного человека есть смерть и страны, то черт ли в этой стране и на какой нам ляд таких профессоров, которые голосят, как старые бабы. Зато вот что вырвалось из уязвленного сердца вдовы погибшего, А. В. Герценштейн: «Желание мое — чтоб никогда на этом месте не произносились кровавые речи и чтоб его именем никогда не призывали к пролитию крови». Это — благородные слова русской женщины.
Забастовка кончена, благодаря энергии правительства, которое не дало ей развиться. Министерство образовалось, и дай Бог, чтобы все образовалось, вопреки предсказаниям и малодушию, ужасному малодушию, которое владеет россиянами.
Надо, наконец, чтоб «сумасшедшие не водили слепых». А слепых очень много. Я даже думаю, что души тех общественных спасителей отечества, которые составляют политические программы и предлагают их, как условия для своего вступления на министерский путь всеспасения, не лишены некоторой слепоты. Убийства, пожары, грабежи, воровство, развитие разбойничества — все это смущает, все это якобы революция. Да это не революция. Слово это только всех сбивает с толку и больше всех самую власть. Революций еще не бывало, и власть не знает, что с ними делать, не то поощрять, не то предупреждать, не то укрощать. Революции нет, а есть хаос, анархия, есть разбойничество, порожденное безвластием, беззаконием, отсутствием правосудия, о котором почти не слыхать или которое уходит в бумажное производство. Девять месяцев продолжалось следствие о «Потемкине» и, в честь прибытия г. Скрыдлова в Севастополь, исчезло. И жалеть об этих 20 томах никто не станет. Дело было рассказано в печати очень подробно самими участниками, как в петербургской революционной, так и в заграничной. 20 томов повторений одного и того же ничего особенного не прибавят. Но пожалеть следователей и особенно сидящих в тюрьме решительно необходимо. Что это за каторга сидеть в заключении, ничего не делая, придумывать ответы, мучаясь и портясь нравственно. Ворочать камни, лить воду в бездонную бочку все-таки лучше этой постылой, развращающей и разъедающей тюрьмы. Что это за жалкое правосудие, которое держит обвиненного в тюрьме целые годы и съедает его душу, как моль съедает материю. Раскаяние сильно только после преступления, когда преступный порыв сменяется порывом сожаления о нем, а потом оно обращается в притворство, злобу и отчаяние.
Каждому дню довлеет его злоба. Эти евангельские слова и есть простая мудрость для жизни семейной, общественной и политической. Кто живет хорошо сегодня, тот приготовляет хороший завтрашний день, хорошее утро. Повторяю, из сегодняшнего дня надо исключить революцию. Революции нет. Есть беззакония, разбойничество, хаос и есть трусливая власть и трусливые люди. В истории не встречается такого потока событий, который бы шел по определенной программе. Но ключ к истории захватывали люди и характеры, и она шла за ними, пока они шли «сегодняшним днем», т. е. пока они, чувствуя его и сознавая его потребности, со всей своей энергией и волей работали, смело встречая всякие препятствия и одолевая их. Программа — именно самые люди. Если они чувствуют в себе силы, способности, таланты для того, чтобы производительно работать, не зная усталости, то они пойдут как раз по той программе, которая необходима. А эта программа — в одном выражении. Россия как бы слышит эхо того голоса, который могущественно раздался над первобытным хаосом и который сказал: «Да будет свет!»
30 июля (12 августа), №10911
DCLXX
Я прочел вчера в «Правительственном Вестнике» своего рода шедевр административной литературы. Это сообщение о положении дел на Кавказе, может быть, и сочиненное в тифлисской канцелярии графа Воронцова-Дашкова. Самое расположение фактов замечательное. Сначала в кратких словах передается, что дело дошло до «открытого нападения на войска вооруженных шаек», и сейчас же говорится для утешения, что наместник принял «энергичные меры» для подавления беспорядков, что войск достаточно «для осуществления намеченных мероприятий, долженствующих обеспечить мирное течение жизни». Затем повествуется, для большего еще утешения, что беспорядки на Кавказе носят «совершенно такой же характер, как и волнения во внутренних губерниях России, т. е. большею частью революционный, а, следовательно, и вызваны одними и теми же причинами».
Все это очень приятно, и вы чувствуете, что это написано не для Кавказа, а для наместника его. Кавказ, совершенно неважная вещь, но граф Воронцов-Дашков — важный человек. Он принимает «энергичные меры», чтобы «обеспечить мирное течение жизни», но это не в его власти, ибо революция на Кавказе вызвана теми же причинами, как и в России. Что это за «причины», не говорится, но так как граф Воронцов-Дашков более 50 лет состоит на государственной службе, то причины эти он должен знать; возможно, что эти причины он сам приказывал запрягать в коляску своей службы и в ней спокойно катался, а потому они еще знакомее ему. Тем не менее все его мероприятия в течение двух лет привели только к тому, что революционное движение дошло до крайних пределов, до нападений вооруженных шаек на войска, до кровопролитных междоусобий национальностей, до совершенной анархии, — пожалуй, до необходимости начать новое завоевание Кавказа.
Но так как Кавказ не важен, а важен только наместник, то официальный документ сейчас же начинает все преуменьшать. Татары и армяне враждуют между собою, потому что татары невежественны, а армяне имеют революционные комитеты; но думать о панисламизме, о «священной войне, о газавате едва ли возможно». Стремления сепаратические и социалистические «не представляются сколько-нибудь внушающими опасения», против «разбойничества» принимаются опять же «энергичные меры» и притом «вплоть до назначения более или менее значительных премий за поимку преступников, усиленного надзора за ввозом оружия и проч.». Итак: «едва ли возможно», «опасения» едва ли «внушаются», «энергичные» меры «вплоть» до «усиленного надзора», точно это что-нибудь чрезвычайное, вроде изобретения пороха или открытия Кавказа.
Кавказ, очевидно, еще не открыт и ждет своего Колумба, ибо невозможно себе представить, что он совершенно похож на Тамбовскую губернию, что бы ни говорила местная «высшая власть» об одинаковых причинах и последствиях со всей империей. Для того, чтоб открыть его, необходимо нечто большее того, что разумеется под именем «энергичных мер», «примирительных комиссий» и работ по «намеченным преобразованиям». Зато в заключение выражается замечательно твердая уверенность в том, что «полного успокоения края можно ожидать, конечно (даже «конечно»!), лишь по прекращении происходящих беспорядков в остальной империи».
Отсюда следует, что писать этот канцелярский шедевр не было никакой надобности, ибо все дело в последних строках. Они все объясняют, и для них все написано. Когда кончатся беспорядки в России, тогда и на Кавказе будет спокойно. Граф Воронцов-Дашков совершенно отвечает по уму своему, по возрасту и способностям «мирному течению жизни» и даже представляет собою в некотором роде страдальца ни в чем неповинного. Он был бы превосходным правителем, если б в империи все было тихо. Тогда он сидел бы вельможей, принимал бы гостей и просителей и подписывал бы бумаги, в которых ничего другого не говорилось бы, кроме свидетельства о благополучии управляемых и о благодарности отечества. Но так как в империи плохо, то на Кавказе из рук вон плохо.
Оно, если хотите, логично. Большая часть наших администраторов создана для «мирного течения жизни». В этом трагизм положения России и трагикомизм управителей. Они никак не могут понять, что судьба, бросившая их в бурный поток, требует от них, так сказать, тоже бурных способностей, кипучей деятельности и политического дара для управления. А всего этого откуда же взять старым служакам, ездившим в коляске «мирного течения» самым благополучнейшим образом? Они могут только приказывать «энергичные меры и мероприятия», всем давно известные, но изобретать ничего не могут и спрашивать у них об этом нечего. Изобретения даются только талантливым, свежим и бодрым силам, которые еще стремятся в широкую жизнь и для которых самая жизнь есть деятельность, изобретение, изучение, а не отдых, не вельможное лежание или сидение. Все, что можно спросить у них, это — зачем брать на себя ответственную и самостоятельную роль наместника Кавказа? Наместник — не губернатор, это вице-король, не зависящий от высшей русской администрации. В Китае, во время боксерского движения, были плохие вице-короли и были вице-короли энергичные, талантливые, которые способствовали на местах успокоению своего вицекоролевства и тем способствовали успокоению всей империи. Но граф Воронцов-Дашков не из этих последних вице-королей. Он как будто что-то делает и как будто ровно ничего не делает, а все делается само собою вследствие общих с империей причин. Кавказ — часть империи, а потому ничего там сделать нельзя существенного до тех пор, пока вся империя не придет в порядок. В таком случае, зачем же наместник? Этот вопрос назойливо встает сам собою, он на языке у всей России и его даже задает самый этот официальный документ, проникнутый, при всем его канцелярском превосходстве, какой-то меланхолией безнадежности. Я прочел его несколько раз и с каждым разом все больше убеждался, что в нем и ничего нет, кроме меланхолии. Если он шедевр канцелярии, как я назвал его, то шедевр меланхолический, способный вызвать слезы о судьбе Русской империи.
Гоголь спрашивал: «Русь, куда ты несешься?»
В меланхолию, мой друг.
4(17) августа, №10916
DCLXXI
Русь идет в меланхолию. Так я кончил вчера свое письмо. Если мы действительно идем в меланхолию, то хуже этого быть ничего не может. Меланхолия отнимает энергию, спокойствие, разум, а все это теперь крайне необходимо. Надо делать дело, а дело у нас постоянно тормозится самым обычаем и условиями министерства. Первый министр, как средоточие всего управления, является человеком, которому, как говорится, дыхнуть некогда от одних визитов. Еще граф Лорис-Меликов на это жаловался, говоря, что у него не было на дело свободного часа для того, чтоб обдумать то, что надо сделать или что сделано. Бездельные визиты к нему более или менее великих мира сего особенно много отнимали времени. Придет человек, которому делать нечего, и сидит целый час и нельзя ему сказать, что вам некогда. В два часа ночи графу Лорису приходилось принимать губернаторов, которые ждали и такого приема по неделям. Так ли это теперь, я не знаю. Но знаю, что публика очень нетерпелива. Наша реформа шла решительно беглым шагом, и общество не то что к этому привыкло, но оно изнервничалось каким-то ожиданием. Г. дума своими заседаниями постоянно его поддерживало на точке кипения. Распустив Г. думу, надо ее чем-нибудь заменить. А заменить можно только делом, а не словами.
Сделать шаг, даже небольшой шаг — значит больше, чем написать или наговорить кучу слов. Каждый шаг завоевывает пространство, хотя на этот шаг, а словеса остаются в воздухе и разлетаются во все четыре стороны. Революция спешит, беспорядки усиливаются, аграрное движение грозит и предсказывается с удовольствием даже такими крепостниками, как г. де-Роберти, известный тверской испанец, на которого мужики постоянно жаловались. Революция или то, что ею называется, употребляет все средства: убийство, воровство, грабеж, мошенничество. Она наполняет дома бомбами, фабриками для оболочек для бомб, складами оружия, взрывчатых веществ и т. д. При нашем халатном жительстве, при патриархальности хозяев и дворников, при вялости полиции и ее крайне малом числе, вообще при всей нашей неподготовленности к борьбе с такой партией, которая средств не разбирает, положение становится невыносимым. Россия как будто наводнена неприятелем, который вторгается в дома, банки, в магазины, останавливает железные дороги, овладевает денежными пакетами, стреляет и грозит. Он невидимо существует везде и никто не знает часа, когда он пожалует и откуда. Из тюрем преступники бегут, бегут даже из вагонов, несмотря на стражу, как Беленцов. Везде как будто прорехи, открытые двери, зеванье. Суды действуют, как черепахи, и то, что называется «бездействием власти», вошло, как правило, в жизнь. Точно эта революция — какой-то титан. Но она, может быть, и действует по примеру действительного титана, Прометея, который ведь украл огонь, а не овладел им силою. Огонь был необходим человечеству, которое возвело легендарного Прометея в героя, в полубога за это хитрое воровство. Все то, к чему хитростью, разбоем, воровством и тому подобными недозволенными приемами, стремится революция, она считает благом и этим благом оправдывает себя. Прометей крал у богов и украл действительно необходимое человеку, а эти его подражатели и воришки крадут у кого попало и для целей весьма сомнительных и церемониться с ними нечего. У правительства есть свои задачи, свое благо, в которое оно верит искренно и чистосердечно. Одна газета, кажется «XX век», назвала членов кабинета П. А. Столыпина джентльменами. Сам он несомненно прямодушный, чистый и честный человек в лучшем значении этого слова. И человек с характером и с талантом. Возможно, что он еще неопытен в государственном деле, что перейти от губернатора к первому министру в такое тяжелое и сложное время и разом взять в свои руки нестройное, расшатавшееся дело, как берет его опытный мастер, мудреное дело.
Государственный паровоз не то, что губернский. Но, во-первых, не боги горшки обжигают, а во-вторых, и самое время такого темпа и закваски, что оно скоро приучает деятельную натуру к сложной машине. Необходимо, чтоб она двигалась, чтоб она не стояла на месте ни одного дня.
Необходимо работать над законодательством не для того только, чтоб представить проекты в будущую Думу, но и вводить их немедленно в жизнь. Те временные правила, которые были выработаны кабинетом графа Витте, показали на опыте свои несовершенства и прорехи. Одна свобода совести ввелась тотчас же, без особенных затруднений и протестов и если требует дополнений иногда, то и дополнения тотчас же разрешаются благополучно. Все остальное идет по ухабам. Г. дума может исправить введенные законы, дополнить их, изменить — это ее дело. Но для настоящего времени необходимо что-нибудь твердое, ясное, несложное. В аграрном вопросе необходимо сейчас же что-нибудь сделать, хоть в одной губернии, в одной местности, но сделать это именно делом, а не проектом, который будет лежать до Г. думы. Повторяю, один шаг вперед — и завоевано некоторое пространство. Это шаг к конечной цели, и вместе с тем этот шаг будет объяснением программы министерства. Ждать прямо невозможно, ибо трудно на что-нибудь опереться реальное. Все как-то смешалось, добро и зло, преступление и подвиг, честность и бесчестие, интересы отечества и революции, замоталось в один клубок, который необходимо начать разматывать, а не ждать того времени, когда соберется Г. дума и начнет рассматривать законодательные проекты.
Я, вероятно, плохой политик. Но мы теперь все не Бог весть какие политики, ибо для всех — все новое, все неожиданное, не упрощающееся, а, напротив, более и более делающееся сложным. Ведь и в Г. думе были плохие политики, работавшие ощупью и при помощи иностранных книжек. Даже думские профессора чуть не перессорились из-за книги Дайси. Уж на что специалист по конституции г. Ковалевский, а ему доказали, что книгу Дайси он не прочел толком, с начала до конца, а остановился где-то в середине. Это был один из любопытнейших примеров политического совершеннолетия, который представила Г. дума. Вести бесконечные споры, говорить речи вовсе не такая трудная вещь, как поставить яйцо, т. е. сделать дело.
К делу и надо перейти, и перейти решительно и смело. Ходить же около дела и только ходить и выжидать — невозможно.
5 (18) августа, №10917
DCLXXII
Часто приходится слышать, что у нас не революция, а смута, беспорядки, бунты, бомбы и т. д. Революция, мол, окончилась 17 октября, потому что революция — это переворот, это замена старого режима новым и проч.
А я думаю, как ни называйте электричество, оно сохранит свои свойства и силу. Революция продолжается, и довольно беспрепятственно. Кто старается уверить себя, что она кончилась, тот ее только поддерживает и благословляет. Революция — затяжные события и правительственным актом не кончаются. Революционное движение ведется в союзе с бесшабашными и с «святою канальей», как выразился Барбье о толпе, самыми энергичными, самыми недовольными, самыми убежденными в том, что революция полезна, что, слава Богу, она началась, расшатала и унизила власть, напугала всех, сверху донизу, и нашла себе сочувствие в одной части населения, а в другой — непротивление и трусость. Те, которые ведут революцию, совершенно неспособны довольствоваться ни манифестом 17 октября, ни открытием Г. думы и ни закрытием ее, само собой разумеется. В деятельности Г. думы им приятны были только отрицательные стороны, скандалы, заушения власти и спокойных слоев населения, пропаганда крайних мнений, призывы к восстанию и такие документы, как выборгский крендель, замешанный на живом теле и крови аристократическими руками гг. Муромцевых и Набоковых и свалянный грубыми руками трудовиков. Те свободы, которые даны, хороши только для пропаганды, для возбуждения в обществе новых аппетитов, и внушения массам самых крайних идей вплоть до раздела имущества. Все эти революционные элементы растут гораздо скорее, чем вырастает для борьбы общество, желавшее ближайших реформ и политической свободы.
После 17 октября революционное движение пошло гораздо сильнее; московский бунт был усмирен, и правительство думало, что это чрезвычайно приятное явление в смысле воздействия на революцию и на понижение в обществе раздражительности и недовольства. Правительство думало, что аграрное, или, как говорят мужики, ограбное движение поднимет самочувствие и мужество образованного состоятельного общества, которое станет деятельно против революции. Ничуть не бывало. Ограбное движение прибавило трусости, увеличило эмиграцию и усилило недовольство правительством, потому что оно оказалось бессильным остановить это имущественное разрушение. Усмирение московского мятежа, успокоив московское зажиточное и трудолюбивое, не «трудовое», а только трудолюбивое население, нисколько не повлияло на выборы, и спокойная партия 17 октября была представлена в Г. думе самым мизерным образом. Обыкновенно винят в этом репрессивные меры министра Дурново. Говорят, что если бы их не было, то все пошло бы прекрасно. А я думаю, что не пошло бы прекрасно и тогда, и не пошло бы по очень простой причине: и правительство было бессвязно и работало ощупью, и общество оказывалось еще более бессвязным, недеятельным, лишенным политического воспитания и того мужества, которое дается только этим воспитанием. А во время революции воспитание дается революционное и только продолжительная борьба с нею выделяет в особые группы партии спокойные и способные действовать успешно.
Я думаю, что революция еще не сказала всего того, что она сказать и сделать намеревается, если ей не помешают.
— Это бы ничего, если б это была революция. Революция — полезная вещь. Но наша революция — социальная.
Так мне говорило недавно лицо высокопоставленное, теперь не находящееся у власти. Но социальная революция есть во всякой политической революции. И Великая французская революция была в значительной степени социальной, и если Бабёфу отрубили голову за социалистические попытки, то из этого еще не следует, что социального элемента в этой революции не было. Его было достаточно, и только благодаря ему она была так настойчива и упорна. С того времени, в течение сотни лет, социальный элемент необычайно вырос, так вырос, что отделить политическую революцию от социальной нет ни малейшей возможности. Они вошли друг в друга и у нас особенно плотно потому, что наше третье сословие (дворянство и буржуазия) оказалось хрупче и растяжимее, чем рабочие и связанная с ними та интеллигенция, которая охотно становится под знамя пролетариата, как его руководительница. А такой интеллигенции много, и она предается своей роли с самоотвержением, достойным подражания. Даже кадетская буржуазия приобрела себе значение не потому, что она сильна сама по себе, а потому, что она руками и грудью опиралась на революцию в ее усовершенствованной социальной форме. И кадеты после роспуска Г. думы станут еще ближе к революции и найдут в ней еще большую опору.
Я не скажу ереси, если прибавлю к этому, что разве только Господь Бог разберет, где революция начинается и где она кончается и в какой партии она находит твердую стену, о которую могла бы разбиться. Я такой партии не вижу ни в обществе, ни даже в правительстве, ибо как общество, так и правительство проникнуты в очень немалой степени социальной волной; брызги этой волны решительно всюду, сознательно или бессознательно, то на платье, то за жилетом, на теле, то стучат прямо по сердцу и лбу. Революция знает это отлично. В народе она — безыменный Стенька Разин и Пугачев, в обществе — демократ-революционер, в правительстве — демократ-реформатор довольно неопределенного оттенка. Есть что-то общее во всех партиях, начиная с социалистов-революционеров и кончая «Московскими Ведомостями» и их «монархической партией». Это общее — словно роковая невозможность отделиться от всех других партий какою-нибудь независимой программой. Точно какое-то гостинодворское амбре, сильно насыщенное пахучими веществами, смешанное с опьяняющим мерзавчиком винополии и пеною шампанского, разносится всюду и своим запахом заражает всех. Хулиган, питающийся селедкой и закусывающий водкой, и прожигатель жизни, упитывающий себя изысканным обедом с шампанским, житель 20-го числа и революционер, буржуа и рабочий, великолепная кокотка и девка с Сенной, барыня и кухарка, администратор и социал-демократ пахнут этим амбре, и если отвертываются друг от друга, то только потому, что их поражает этот родственный запах. В себе самих они к нему так привыкли, что не слышат его, но когда приближается посторонний, запах его бьет в нос. Рабочий обращается в безработного, мужик — в грабителя по тем же побуждениям, по которым барин не находит в себе энергии для борьбы и труда для того, чтобы отстаивать свое имущество и жизнь.
Чего же удивляться, при этой невидимой связи каким-то запахом, что крайние мнения господствуют в обществе? Г. Идеалист совершенно справедливо сказал в «Новом Времени» (№10918), что нравственность в обществе понизилась. Нравственность съедается этой политикой, как и старшая сестра ее, религия. Религию даже мужик пропил или изнасиловал, получив огромное стремление к грабежу. Думаю, что слово «изнасиловал» тут очень подходит. Он изнасиловал ее в пропаганде, которая не щадила ни царя, ни Бога, ни государство, ни церковь, изнасиловал в дикости, грабеже и пьянстве. Государственные крестьяне так же ходят и ездят поджигать помещиков, как и бывшие крепостные.
Грабеж и поджоги сделались в деревенском быту таким же невинным спортом, как лаун-теннис и крокет. Водка, как возбудительное средство, играет большую роль в этом спорте. А как пьют — вот любопытные данные.
С 1 июля 1904 г. по 1 июля 1905 г. Тульская губерния пропила 5 мил. руб. С 1 июля 1905 по 1 июля 1906 г. она числилась в числе голодающих и получила пособия от казны 1 мил. 400 тыс. руб. В это же время, т. е. с 1 июля 1905 г. по 1 июля 1906 г., она пропила 6 мил. 200 тыс. руб., на 1 мил. 200 тыс. более, т. е. пропила почти все казенное пособие. Только 200 тыс. пошло на удовлетворение нужды, а 1 мил. 200 тысяч возвратилось в казну через винные лавки. Не правда ли, замечательно интересный денежный оборот и счастливая финансовая операция!
8(21) августа, №10920
DCLXXIII
Кто эти люди, которые убивают, грабят и стреляют? По телеграммам наших двух агентств, которые сплошь и рядом повторяют друг друга, т. е. передают одни и те же известия, нельзя догадаться об этих личностях. Прочитав сегодня эти телеграммы, я нашел следующие их характеристики: «молодой человек», «злоумышленники», просто «вооруженные» и «вооруженные лица», «грабители», «участники ограбления», «молодые евреи» и просто «евреи», «неизвестные», «нападавшие» и «разбойники». О действиях их агентства выражаются тоже различно, например, «молодой человек, угрожая револьвером», «взял» 106 р. из кассы, «молодые евреи» «не успели взять деньги», «вооруженные лица» отняли 2000 руб.», «злоумышленники» «ограбили», «грабители» «похитили». Какое отличие «молодого человека», который взял 106 р., и «злоумышленниками», которые ограбили, и «грабителями», которые похитили? Хотят ли агентства показать богатство русского языка или просто свою небрежность, печатая телеграммы без всякой редакции, или свою принадлежность к общей российской халатности, которая еще Фамусовым выражена известной формулой: «подписано, и с рук долой»? Что касается убийств, то просто извещается: «убит» или «ранен» «тремя выстрелами», «залпом из револьверов», «двумя выстрелами». Оно, конечно, убивают выстрелами, но кто-нибудь стреляет. Очевидно, неизвестно кто, черти или люди. Надо думать, что черти, потому что черт может «моментально скрыться», как печатают те же агентства, и уловить его невозможно. Я говорю о черте вовсе не с целью дешевого юмора. Постоянное исчезновение «злоумышленников», «молодых людей», «молодых евреев» и «разбойников» поистине что-то волшебное. Ничто не роняет так власти, как эти исчезновения преступников, ничто так не поощряет грабителей и убийц, как почти полная уверенность скрыться, и ничто так беспомощно не оставляет обывателя на волю Божию, как такая же беспомощность охранителей порядка, которых бьют как дичь. Можно решительно удивляться мужеству городовых, которые становятся на службу, например, в Варшаве. Разве это не участие в ежедневной битве, разве это не война, не ежеминутное ожидание смерти? Разве городовой не прощается с женой и детьми, идя на свой пост, и семья его не испытывает постоянной тревоги? Разве солдаты не в том же положении, не в постоянной готовности двигаться и сражаться?..
Помните двухлетнюю войну англичан с бурами? Ежедневно печатались телеграммы о сражениях, в которых один убит и два ранены, два убиты и один ранен; десять убито было очень редко. А в Варшаве в один день было убито 26 человек. «Руки вверх» — это бурское выражение. Блиндированные поезда — изобретение англичан в бурскую войну. И эта война в России напоминает как нельзя более войну буров с англичанами. Наши буры достают оружие, устраивают его склады и фабрики для приготовления бомб. У них есть свои лагери, свои места сборов, свое правительство, свои летучие отряды. Наши войска в постоянном движении и постоянно разбросанные. Война продолжается уже больше года, и нет того дня, который прошел бы без убитых, раненых и пленных, разумея под этими последними арестованных наших буров. Подобно тому, как мы и часть европейской печати сочувствовали бурам и смеялись над англичанами или негодовали против них, и против России и ее правительства раздаются клики негодования и насмешки, а в пользу наших буров слышны симпатии и у нас и в Европе. Англичанам понадобилось много времени для того, чтобы изучить тактику буров, примениться к ней и найти способного человека, который постепенно отнял у буров всякую возможность нападать. Такой человек и у нас необходим для того, чтобы водворить порядок. Мне думается, что никакими программами и обещаниями его водворить невозможно, ибо он расшатан слишком глубоко, и правительство не дает нашим бурам никаких доказательств своей силы и своего авторитета. Буры наши доселе нимало не сомневаются в своей окончательной победе, и все их действия и вся их агитация направлена на возбуждение негодования против правительства и его либеральных намерений. Этим намерениям они не хотят верить, и как бы эти намерения ни были искренни, наши буры останутся непримиримы и без особенного труда по-своему докажут, что весь этот правительственный либерализм только обман, что правительство не понимает наших буров и не может им дать того, чего они хотят, и что они возьмут непременно, если не будут отчаиваться в победе.
Я сказал вчера, что есть какая-то связь, какой-то запах, общий всем партиям, запах, который и соединяет и разделяет. Может быть, это повальное сумасшествие, о котором говорят уже давно, а может быть, — это сознание, что война идет между англичанами и бурами, нашими англичанами и нашими бурами, о чем я вам теперь докладываю. Африканские буры одушевлялись освободительным движением, как и наши буры. Англичане два года старались им доказать, что Англия — сильна и авторитетна. Наша Англия вовсе не так настойчива в этом отношении, как английская Англия, и все еще рассчитывает на циркуляры, на программы и на Миколу-угодника. Вот, погодите, издадим программу, и все пойдет как по маслу. Давай Бог, но мне это сомнительно. Я никогда не могу забыть, что русские поднимались при всяком чужом освободительном движении, они шли к Гарибальди, шли к герцеговинцам, шли в Сербию и Болгарию и шли к бурам. А. И. Гучков тоже был у буров. Это великодушие — наша основная черта, и если мы разно смотрим на свое освободительное движение, то, может быть, чувствуем его одинаково. И хочется порядка, и жаль беспорядка. И так, мы, обыватели, вертимся и оставляем своих собственных англичан в недоумении и большом одиночестве по их отношениям к нашим собственным бурам.
Я бы советовал нашим собственным бурам сдаться, ибо наши собственные англичане тоже конституционисты, и на этом пути возможно примирение. Но наши буры желают революции, желают ее продолжения во что бы то ни стало.
И нечего нам от себя скрывать, что средства русской революции гораздо сильнее, чем были средства всякой другой европейской революции; сильнее в изобилии печатной пропаганды, сильнее приемами забастовок, сильнее оружием, револьверами и бомбами, сильнее в смысле непротивления общества, которое и доселе еще остается совершенно неорганизованным и мало сознающим идущую опасность. Наша революция — первая революция на новых началах и при новых средствах. И для меня, по крайней мере, не остается сомнения, что Европа, может быть, в весьма непродолжительном времени воспользуется всеми этими средствами для своих революций, пришествие которых неизбежно. Франция начала ряд политический революций. Россия начинает ряд революций социальных. Недаром Европа собирается гнать от себя русских и евреев, которые выдают себя за русских. Германия, Франция, Англия, Австрия пробуют ряд административных мер, чтобы избавиться от русских революционеров и даже от учащейся молодежи, которую прямо гонят из Германии. Россия заражает Европу. Умеренные европейские газеты ругают русское правительство за то, что оно все так распустило и не умеет справиться с революцией, а крайние газеты восхваляют русскую — революцию, видя в ней опыт революции нового фасона, la révolution à la mode russe. «Французское с нижегородским» не только смешалось в революции, но нижегородское пошло вперед, как грубое, неотесанное, некультурное. Те из нас, которые равнодушно объясняют все наши безобразия и ужасы некультурностью, не соображают, что некультурность только прибавляет силы революции нового фасона, так как эта революция не нуждается в образованности и собирает около себя толпу, для которой совершенно достаточно таких лозунгов, как «земля и воля», «республика», «покроем всю землю кровью, если вы нам не дадите того, чего мы желаем», и т. д.
Все средства хороши для достижения подобных целей, начиная с мошенничества и воровства и кончая грабежом и убийствами. Говорят, что эти средства погребают революцию, отнимают у нее престиж благородства и самоотвержения. Увы, это совсем не так. Революция постоянно изобретает, поражает, смущает и терроризирует. Она властно растет, а властность подчиняет и принижает, какими бы средствами она ни пользовалась. Зло заразительнее, чем добро. Большой преступник интереснее, чем большая добродетель. О нем кричат, а к добродетели остаются равнодушны. Убийца президента Гарфильда, Гито, перед казнью, как милости, просил, чтоб суд обнародовал, что он, Гито, получил 800 писем от сочувствующих ему женщин и несколько десятков букетов от них же. Что у нас проделывалось в деле лейтенанта Шмидта и Спиридоновой мужчинами и женщинами, есть только общее правило. Сколько лиц сочувствуют теперь Беленцову, убежавшему с поезда! И разве это происшествие не поднимает надежд революции, не указывает на бессилие правительства и разве есть у кого-нибудь уверенность, что завтра или послезавтра не случится чего-нибудь подобного. Что-нибудь прозевают, что-нибудь допустят и покроют панихидой за упокой или молебном за здравие.
В то время, как революция терроризирует, пользуется всяким случаем и всякими средствами, правительство — однообразно и рутиннозаконно в своих средствах и действиях и даже не прочь подавить личную инициативу. Революция бежит, а правительство и общество ходят и даже сидят. Я насмотрелся с прошлого ноября и наслушался много такого, что делает непоколебимым мое убеждение, что у нас революция… настоящая, несомненная, что освободительный манифест 17 октября 1905 г. так же не прекратил революцию, как не прекратила ее во Франции очень либеральная конституция 1791 г., оставившая королю только ненавистное ему veto.
Я пишу это не для того, чтоб пугать, а для того, чтоб возбуждать к деятельности, к борьбе все те силы, которые способны бороться с революцией. Я пишу это в интересах мирного населения, которое нуждается в защите, в безопасности, в спокойном труде. Это мрачная трагедия, где рядом с наглостью и террором столько слабых, развинченных, равнодушных и уверенных, что все само собою образуется. Кто верит в сие последнее, тот слаб и жалок. Кто ищет juste milieu, тот ищет летошного снега. Конечно, всякая трагедия имеет свой конец. Будет его иметь и наша. Но когда и где?
Чудная страна наша Русь. Нет такой другой страны во вселенной и не будет. Один восторг да и только. Кроме Господа Бога и болезней, целая организация для прекращения жизни. Для смерти лучшей страны не найдешь…
9(22) августа, №10921
DCLXXIV
Сегодня в 4-м часу вошел ко мне редактор и передал телефонное известие, что П. А. Столыпин убит, что дача его взорвана и что вместе с ним погибло много пришедшей к министру публики. Я достаточно привык к ужасам нашей революции, но это известие поразило меня. Оно напомнило мне взрыв в Зимнем дворце 5 февраля 1880 г., когда было убито десять солдат Финляндского полка и двадцать пять ранено более или менее тяжело. Министр, опасный для революции своим прямодушием, искренностью, своим либерализмом и твердою решимостью бороться с революцией в пользу установления политической свободы, погиб в самом начале своей деятельности, когда общество стало относиться к нему сочувственно. Через полчаса я знал всю правду. Министр остался жив, но сердцу его, как отца, и жене его, как матери, нанесен страшный удар.
Было восемь часов. Мы поехали на Аптекарский остров, где находится дача министра внутренних дел П. А. Столыпина. По дороге мы видели мост, разрушенный небрежением левой партии городской думы. Приятель мне рассказывал, как радикальная думная комиссия устраивает безработных. Я вспоминаю безработных французской революции. Явление вполне тожественное, но тогдашняя французская дума была умнее и распорядительное петербургской.
С Каменноостровского проспекта мы повернули по Песочной улице, обыкновенно очень пустынной. Теперь по обоим тротуарам туда и назад ходило много публики. У ворот домов кучки людей. Кто-нибудь рассказывает, другие внимательно слушают. Начали встречаться конные разъезды. Экипаж наш остановился на углу Песочной и набережной Невки. Набережная вся обсажена большими деревьями. Мы вышли из экипажа и пошли к дому министра, который выходит на Невку. Дом с трех сторон окружен садом, мостовая на большом расстоянии от дома уже блестела мелко разбитым стеклом. Вот и дом. Он — двухэтажный, деревянный. Во втором этаже со стороны сада балкон со стеклянными рамами. Несколько каменных ступенек ведут в большую переднюю, где раздеваются посетители и где находится прислуга. Передняя эта с частью второго этажа над нею, до самой крыши вся разрушена. Пола тоже нет. Масса досок и другого деревянного материала сложена против дома у деревьев. Но час тому назад все это было еще не убрано и представляло руины, под которыми были погребены люди. В комнате во втором этаже, которая была рядом с комнатой над передней, работала швея, которая тяжело ранена. Пол этой комнаты, оторванный с одной стороны, повис в нижний этаж. В первом этаже, рядом с передней, комната, где занимался чиновник, обыкновенно встречавший посетителей. Потолок этой комнаты тоже повис, разделяя ее под углом. Окна выбиты. Перед самым крыльцом лужи крови. Немного поодаль ландо с сорванным верхом.
Мы стали расспрашивать офицеров, приставов и солдат о совершившейся драме.
— Ужасно жаль бедную барышню, Наталью Петровну. Солдат освободил ее из-под досок и всякого мусора. У нее раздроблены обе ноги. Когда солдат понес ее в соседний дом, она спросила его: «Это сон?» — «Нет, барышня, это не сон». Когда он положил ее на кровать и она увидела свои окровавленные ноги, она горько заплакала. Мертвенно бледная, она до этого времени не плакала и не стонала.
За что она пострадала, бедняжка? За что пострадали все эти убитые и тяжелораненые, пришедшие к министру с просьбами? Эти вопросы невольно приходят в голову, но на них нет ответа, как нет ответов на многие другие вопросы в это каторжное, проклятое время, время разбойное, мятежное, управляемое бесами в человеческом виде.
Они приехали — я говорю о бесах — в ландо, с Морской, д. №49, где есть меблированные комнаты. Несколько дней тому назад они прибыли из Москвы и тут остановились. Один был в генеральском мундире, другой одет ротмистром жандармского батальона, третий — штатский. Кучер тоже из них же, как мне говорили. Ландо извозчичье и рыжие лошади также. Генерал не вылезал из ландо. Ротмистр вылез, но не поднимался на крыльцо. Поднялся с бомбою в руках штатский. Никто не знает, бросил ли штатский бомбу или ее выронил. Существуют только догадки, ибо все бывшие в передней убиты, начиная со старика швейцара. Говорят, что кто-то увидел в руках у штатского бомбу и стал его не пускать, и в это время последовал взрыв. Говорят, что было два взрыва и две бомбы. Во всяком случае, ландо не отъезжало от крыльца. Вероятно, оно ждало, будут ли приняты министром приезжие, и если б штатский получил утвердительный ответ, он бы сказал своим товарищам и тогда все трое вошли бы в квартиру. На отказ в приеме они могли не рассчитывать, так как был между ними генерал, который, конечно, назвался бы известным именем. За это предположение говорит как то, что ландо не отъехало от крыльца, так и то, что в ландо найдены три заряженные браунинга. Либо револьверы должны были быть пущены в дело, либо бомба, смотря по обстоятельствам. Так как взрыв последовал очень скоро после того, как скрылся за дверью штатский, то возможно допустить, что бомба выпала из рук убийцы. Взрывом повалило ландо на бок. Лошади стали биться. Одна из них ранена в ногу, другая осталась цела. Кучер ранен легко, генерал и ротмистр тяжело, штатский убит.
Преображенский офицер Крейтон стоял в приемной министра рядом с Замятиным и разговаривал. Замятину снесло полголовы. Крейтон остался невредим. Бывший пензенский губернатор Хвостов говорил, что завтра он уезжает за границу. Он тяжело ранен и, говорят, уже умер.
Никогда не видано столько трупов, говорили мне свидетели катастрофы. 24 человека лежали между деревьями. Один из них, принятый за мертвого, вдруг открыл глаза и стал говорить. На некоторых убитых не было совсем ни платья, ни рубашек, они были совсем голые, или на руке или на ноге оставалась часть одежды, остальное платье исчезло. Один найден совсем голый, только с золотым кольцом на пальце. Это напоминает молнию, которая действует подобным же образом.
— Это сон?
Хочется повторить эти слова несчастной девочки, жестоко израненной дочери министра. Нет, это не сон, бедные наши дети, живущие среди этих ужасов. Это не сон, а жестокая действительность. Какие испытания она вам готовит еще, один Господь ведает. Лета не защищают и не внушают жалости, и в этой битве и вы кладете свою голову или несете страшное о ней воспоминание. Я не спрашиваю, когда все это кончится. Я не знаю даже, конец это или только начало. Бес ли вселился в русского человека или зверское начало побороло человеческое. Можно перестать верить в человеческое сердце — так оно ожесточилось, извратилось и жаждет крови и мщения в каких-то холодных, дьявольских расчетах, а не в порывах страсти, не в кипении крови.
Если бы видели убийцы, что тут было, какие душу раздирающие стоны и какое зрелище! Так мне говорили на месте катастрофы. Но разве это в первый раз? Разве не плачут и не хоронят на всех концах России эти жертвы? Разве слезы и стоны не слышит сердце? Этих «бесов» нам не исправить никакими словами убеждения, никакими вздохами, никакими мерами. Мало слышим мы, мало делаем все мы. Во всех нас сидит какой-то демон непротивления и равнодушия и пока он в нас во всех, пока революции раздаются улыбки и слышится какой-то беспардонный шепот, ничего не будет. Ведь ежедневно мы читаем об ужасах и насилиях. Ежедневно нам сообщают, что открыто столько-то бомб, столько-то револьверов, ружей, патронов, целые склады. Кто же собрал все это по всей России, кто все это допустил? Администрация теперь это открывает. А какая же администрация этого не видела и это допустила? Чего мы смотрели? Без сильной власти ничего нельзя сделать. Но власть и в нас, в нашей бодрости, в нашем сочувствии мирной жизни, мирному порядку. Надо же положить предел нашим желаниям и вооружить мужеством нашу совесть. Надо отделить революцию от мирного процесса и заклеймить позором и проклятием всякое насилие, всякое убийство. Наши дети этого требуют, те несчастные дети, которые заслуживают только радости и любви и которые в мучениях спрашивают: не сон ли это?
13 (26) августа, №10925
DCLXXV
Не горькая ли это правда, в особенности в наши дни, такие тревожные и безотрадные?
Атмосфера этой смуты явилась для огромного большинства нежданной бурею, с страшными громами поражений в какой-то далекой Маньчжурии, в долинах и горах какого-то Дальнего Востока, на водах Великого океана, в таких пространствах, которыми и фантазия не занималась. Я так слепо верил в непобедимость русского оружия, так надеялся на наш флот. Мне представлялись моряки чем-то особенно отважным, закаленным седыми волнами и грозными бурями старца-океана. В русских людях живет давно наивная вера во многое русское, потому что без этого жить нельзя. Помните великолепное празднество в Париже в честь наших моряков? Я в это время был там и участвовал в чудесной встрече русских моряков сотнями тысяч французского народа, который заполнял длинные улицы, пестрел на балконах и крышах и радостно приветствовал Россию. Мэр Парижа, бывший коммунар, сидевший рядом со мною за завтраком журналистов, говорил мне, что видел сам, как несколько парижан проталкивались к экипажам и целовали руки у моряков. Он прибавлял, что он никак не ожидал, чтобы дело дошло до такого целования. Перед военным клубом, где помещались моряки, целые дни не расходилась толпа из разных слоев населения, не исключая высших. А что за волшебное было представление в парижской Опере. Вся статская, военная, ученая, литературная, художественная и денежная знать наполняла ложи и кресла. Старец Канробер полуживой был внесен в ложу на кресле. Крики «да здравствует Россия!» раздавались из всех грудей, и весь партер и в ложах стояли. На сцене в роскошных русских костюмах первые певцы и певицы исполняли последний акт «Жизни за царя». Все эти праздники, тянувшиеся несколько октябрьских дней, были прямо волшебной сказкой. Ко мне в отель приходили студенты-медики и говорил пламенно о реванше, а один из них, заговорив об Эльзас-Лотарингии, зарыдал, как ребенок.
Во что только тогда ни верилось. Было ли какое счастье, которое бы не улыбалось, была ли какая-нибудь фантазия, в которую бы не верилось. Уж нечего говорить о нас, русских, но французы, французы, столько испытавшие разочарований, как блестели их глаза, как волновались их груди и какой пламень был в их речах!
Страшно вспомнить. Все погибло, все рассеялось, как туман, окрашенный роскошным блеском утренней зари.
Но погибло ли? Можно ли это говорить? Может ли верить этому русский разум, может ли верить этому русское сердце? Не может! Но я слышу вопросы: где же этот русский разум и где русское сердце? О них не слыхать было даже в Г. думе. Кажется, ни разу и никто не сказал о России, о том, что он русский, что он патриот. Во время Великой французской революции слово «патриот» было у всех на устах. Оно было общим лозунгом для поклонников свободы, равенства и братства. «Патриот» и «гражданин» имели одно и то же значение. В Г. думе слово «патриот» объявлено было позорным г. Петрункевичем. Чтоб не произносилось русское имя, стали высмеивать «истинно русских людей». Может быть, и русское имя стало пятном позора для всех тех, кто мечтал и мечтает о какой-то такой революции, которой нет конца и краю и которая бомбами победит непременно. С поднятым челом, с горящими глазами, с гордостью владыки говорят все те, фантазия которых уносится в безбрежную даль, а страстные их речи клеймят злобной насмешкой и проклятиями все то, что существует. Они клеймят все, начиная с Бога, которого нет, христианской религии, которая поддерживается своекорыстными властителями и попами, и кончая такими пустяками, как собственность, брак, семья и тому подобные учреждения. Все это порождение деспотизма и бюрократии и потому да погибнет все это и все те, которые всему этому служат. Прочь с дороги, и кто этому мешает, тому смерть!
Таковы убеждения того воинства, которое несет в своей голове и в своем сердце социализм и все с ним связанное неразрывно. Я говорю именно о воинстве, о действующих агентах этого учения, об этих убивающих и гибнущих иногда от своего собственного оружия, а иногда счастливо убегающих. О них говорят, как о бесах, пришествие которых предсказано Достоевским, о них говорят, как о злодеях и палачах или как о фанатиках, зараженных сумасшедшим бредом. Жизнь отравлена и, отравленная, она живет возбужденно, порывами надежды и отчаяния, приливами и отливами среди этого террора и смуты в океане русской жизни.
Что ж, прилив революции зальет Россию, револьвер и бомба победят, как победили японцы? Надо быть глубоко малодушными, чтобы допускать это.
Но что делать? Кто об этом не спрашивает? И вот на это ответы. Одни говорят: необходима диктатура; другие: необходимо собрать поскорее Г. думу и, вручив ей управление, объявить амнистию убийцам и согласиться на раздел имуществ; третьи: гнусные преступления этих политических палачей и палачек скоро заставят общество возненавидеть подобных людей, и тем самым они станут невозможными.
Скоро сказывается сказка, и не скоро делается дело. Когда слышишь горячие споры обо всем этом и сам принимаешь в них участие, то не можешь не видеть и не понимать, что все эти спорящие, все рекомендующие эти средства сами мало верят в целительность их. И чем горячее спор, тем быстрее падает его интерес. А вопрос весь в том, что никакие средства без людей ничего особенного не сделают. Все зависит от людей, начиная с того стола, за которым вы сидите, и платья, в которое вы одеты.
Да, все от людей, от их уменья, ума, таланта, силы воли. Не говоря уже о диктатуре, вещи вообще опасной, справа ли она или слева, даже собрание «лучших людей» будет только случайным собранием, в котором может не оказаться именно таких людей, которые стояли бы в уровень с событиями и могли бы направить их своим талантом и силой воли. Европейская история полна такими примерами. Французские историки говорят, что на протяжении почти ста лет были только две действительно даровитые палаты, это в 1789 г. и в 1871; все остальные не давали такого талантливого состава, как эти две. Наша первая Дума не дала ни одного замечательного человека, ни одного такого, о котором бы говорили: вот замечательный ум! Вот удивительный талант! Вспомните первые произведения наших писателей или художников. Они обдавали талантом своих современников и привлекали тотчас к себе все сердца, и в сердцах загорались надежды и радость. А наша адвокатура с появлением нового суда, как она была талантлива и блестяща! Даже прокуратура дала прекрасные таланты. Достаточно назвать одного Кони. Ничего подобного не случилось с Г. думой. Учреждение осталось дорогим, а «лучшие люди» стали весьма обыкновенными, какими они в сущности и были и какими останутся. Надо думать, что будущая Дума вызовет из России другой состав. Попадут в нее и бывшие депутаты, но и эти депутаты будут лучше в новой Думе, чем были прежде, потому что у них теперь есть то, чего не было, именно опыт. Эти несколько месяцев несомненно пройдут плодотворно для всех, и для бывших депутатов, и для выборщиков, и для министерства, несмотря на все усилия «бесов» терроризировать население и правительство, т. е. подчинить их себе, своей силе, которая проявляется не столько в них самих, сколько в химии. Террор угнетает волю своих противников, грозя их жизни и отнимая жизнь. Но мудрено отнять жизнь у России и погнать все культурное общество в тиски социал-демократии, под палки и бомбы пролетариата.
Россия воскреснет. Станем в это верить все, верить непреклонно, станем верить каждый день в свои силы, стало быть, в соединенную силу всех, в силу России. И если она не скоро найдет себе великого человека и великих людей, то несомненно найдет честных, образованных и мужественных людей.
Я начал за упокой, чтобы кончить за здравие, за мужество, за новую жизнь. Она будет труднее, чем та, которая осталась за нами, гораздо труднее, но одолеть ее необходимо. Надо бодро идти в настоящем, ничего не пугаясь, чтобы встретить грядущее. Из «лучших людей» Думы постепенно образуется когда-нибудь особое сословие политиков и политиканов, как и на Западе, которые смешаются с бюрократией, станут искать мест и обделывать свои делишки; но будут и талантливые и бескорыстные люди не для речей только, но и для дела управления страной и ее благополучия, как были и несомненно есть такие люди и в том слое, который шельмуется без разбора под именем бюрократии. И слово «патриот» воскреснет, и никто не осмелится в Думе оскорблять ни русского, ни армию, а кто оскорбит, тот ответит. Заметили странность: как вежливо газеты вели полемику по поводу вызова на дуэль г. Якубзона поручиком Смирнским. Ни одной оскорбительной выходки, ни злобных насмешек даже из тех газет, которые поносили военных. Оно и понятно: молодой человек за честь армии решился рисковать своей жизнью. Множество случаев, что плохой стрелок убивал хорошего. Поручик Смирнский понял то, чего не хотели понять некоторые из сильных военного мира, повелевавшие смирение и пренебрежение перед оскорбителями. Мужество ценится всяким порядочным человеком даже из тех, которые «принципиально» отвергают дуэль. И мужество — то великое качество, которое должно победить наших «бесов». Мужество убеждения и воли. Кто не боится смерти на своем посту, посланном ему судьбою, тот и убитый, в открытом ли бою или подлой изменой, оставляет после себя примеры для подражания живым. Глава теперешнего правительства — человек мужественный, бескорыстный и прямой. Он знает, что только одно мужество может помочь глубоко обдумать все условия русской жизни и затем принять твердые решения. И поэтому да здравствует мужественная жизнь, господа, и да посрамятся трусы!
16(29) августа, №10928
DCLXXVI
Замечательно, что тотчас после взрыва на даче П. А. Столыпина левая печать настойчиво стала говорить, что он уходит, что страдания его несчастных детей так подействовали на его нервы, что он не может заниматься более делами. И вот все эти дни сердобольная левая печать, наделенная особенно чувствительным сердцем, которое, как известно, находится тоже на левой стороне, усердно дебатирует это предложение министру: «Уходите, пожалуйста. Благодарите Бога, что вы остались целы, но уходите! Примите в соображение, что убить хотели вас. Вас не убили, а потому сделайте так, что вас как бы убили. Вы доставите большое удовлетворение террористической партии и всем тем, которые бомбы в руки не берут и жизнь свою берегут, но которые желают, как евреи желали манны небесной, чтобы правительство испугалось до истерики старой девы, до бреда сумасшедшего, до трусости зайца. Понимаете, как это было бы великолепно! Все врассыпную — и вы первый. Для вас это нисколько не постыдно. Вы не убиты, но вы убиты горем, не только горем отца и семьянина, но и горем порядочного человека и честного министра, который не может не жалеть всех погибших, которые пришли к нему с просьбою или служили ему. Вас никто не осудит. Мы напишем превосходные статьи о вашей отставке. Мы скажем: «И Столыпин ушел. Он был недурной человек, и даже как министр подавал некоторые надежды, но ужасное событие, направленное не в него собственно, а в него, как представителя правительства, так поразило его нервы… а, может быть, — кто знает? — так осветило его сознание, что он ушел. Он почувствовал полное свое бессилие управлять без народа, без полновластных представителей его, которые одни могут успокоить страну». И многое другое скажем. Но только уходите! Согласитесь, если вы не уйдете, то цель наших политических палачей не достигнута. Положим, число жертв очень велико. Это одно из самых «грандиозных» явлений и «нравственных поучений» для правительства, но все же оно как бы недействительно. А если вы уйдете, то цель достигнута вполне. И ужас наведен, и вы, против которого сами террористы ничего не могут сказать, ушли из дела».
Конечно, не этими самыми словами, но совершенно этот смысл слышится в этих настойчивых слухах. Уходите и удовлетворите военачальников террора, который мы не одобряем, но против которого нет никаких средств, кроме послушания. В самом деле, даже один опытный публицист говорит: «Против анархистов нет внешних средств!» И говорит это с такою же твердостью, с каковой он предсказывал урожай там, где следовал неурожай, и неурожай там, где следовал урожай. Есть только внутренние средства, и главное из них — послушание «голосу народа», ибо террористы — это народ, это его совесть и убеждение. Всех долой и все наше. Рецепт очень простой для тех, которых преследует террор: если взрыв и убийство при конституции — переходите немедленно к парламентаризму, если взрыв и убийство при парламентарной монархии — провозглашайте республику, а если при республике последуют те же явления, то одно средство — социал-демократия. Террор и рассчитывает так. Напугать правительство и общество и заставить их шествовать ускоренным маршем к целям террористов. Всякая уступка есть расчистка пути для власти революции. Эволюция — это презренная маска, которую надевают на себя некоторые, а на самом деле борьба идет репрессиями со стороны революционеров, и без них революционеры должны были бы смешаться с либералами, т. е. употреблять только слова убеждения, а не бомбы. Идет война и à la guerre comme à la guerre. Церемониться нечего. Все пускают в ход: лицемерие, обман, ложь, шпионство, клевету, взрывы, выстрелы. Конечно, и правительство может отвечать тем же. Но ведь то самое оружие, которое у революционеров носит лозунг «освобождения», «счастья родины», у правительства оно носит название палачества, разбойничества и подлости. Каждый арест и обыск — это гнусное насилие, а каждая фабрика бомб — это храм народного счастья. Каждый убийца городового и в особенности губернатора — герой, а каждый убийца убийцы городового — преступник и негодяй. Удивительно, как все это просто и как быстро воспринимается все это публикой, даже самой невинной в политике.
Уходит ли П. А. Столыпин? Думаю, что не уходит и по той самой причине, по которой ему советуют уходить. Кто ценит себя, свою личность, свое призвание, тот не уходит с своего поста, пока есть в нем силы. В этом и заключается мужество, о котором я вчера говорил. Умереть на своем посту — это прекрасная смерть в наше боевое время. С мужеством палачей террористической партии, которое отрицать невозможно, называйте его хотя злодейским, можно бороться только мужеством. Понижение этого мужества будет окончательным унижением власти, за которым может последовать полная анархия в России. Кто трус, пусть уходит. Кто не чувствует призвания и способностей служить России — пусть уходит. Но в ком есть убеждение, что он может быть полезен Родине, что сердце в нем горит патриотизмом и желанием водворить и утвердить новый порядок, тот должен оставаться, несмотря на взрывы, угрозы, отцовское горе, болезни жены и детей. Война отвергает все эти чувства, всякие сентиментальности. Она выше семьи, потому что на войну зовет Родина. Как Христос требовал, чтобы всякий, желающий идти за ним, оставил своего отца и свою матерь, так и Родина. Если правительство сдается в плен, то население может только презирать такое правительство, как презирает оно Стесселей и Небогатовых. Наше время требует всего человека, всей его души, всей жизни. Кто не может этого дать, тот, по меньшей мере, бесполезен, тот занимает место, на котором другой был бы полезнее. Нужны мужественные люди в такое опасное и тревожное время. У этих людей не служба деспотизму, а служба Родине, служба политической свободе, служба самоуправлению. Они имеют полное право написать это на своем знамени и с высоким челом смотреть на революцию и на ее выездных лакеев с их бранью, клеветою, ложью. Этим чувством должны одушевляться все, кто хочет искренно добра России, кто желает прекращения мятежей и всякой смуты. Победа за мужеством и талантом.
18(31) августа, №10930
DCLXXVII
Трагедия всегда перемежается комическими эпизодами, и об одном из них я хочу сказать в подобающем стиле.
Г. Родичев родил гениальную мысль. Это бывает со средними людьми. Вдруг родит гения, особенно в союзе с женой. Ведь родители гениальных людей почти сплошь средние люди и даже пониже средних. Г. Родичев родил гениальную мысль один. Рассуждая в «Речи» о «правосознании», об «успокоении в праве», о «творчестве права», он написал: «В бесправии воспитана вся наша администрация». Только-то? — спросите вы. А разве это не гениально? Ведь не только администрация, все мы воспитаны в бесправии, не исключая гг. Родичева, Муромцева, Кокошкина, Набокова, Аладьина, князя Урусова, Стаховича, графа Гейдена и всех остальных членов Думы. Кто почти всю жизнь прожил в бесправии, кто половину, кто две трети. Средний возраст господствовавшей кадетской партии 40 лет. Ведь это больше полжизни. Воспитанным в бесправии откуда научиться было праву? Из книг и газетных статей? Больше неоткуда было. Но и книги и газетные статьи — это теория. А на практике как администрация, так и Дума — кость от костей и плоть от плоти. Управляемые бесправием, мы и жили в бесправии и пользовались жизнью в этом бесправии, кормились бесправием, учились бесправно, пользовались доходами с имуществ, доставшихся бесправно, судились по законам бесправия и проч. Не правда ли, так? Далеко не совсем так, по-моему, и это доказывать нечего. Я беру только «гениальную» мысль г. Родичева, и из нее ясно, что если администрация не могла «сотворить право», то и Дума не могла «сотворить право», а если Дума могла «сотворить право», то и администрация могла «сотворить право». Таким образом, на практике явилась простая конкуренция между «бесправными»: бесправные Думы напали на бесправных администрации и переругались, как только могут ругаться бесправные. «Пошли вон, дураки!» закричали одни, в бесправии воспитанные, другим таковым же. Агафья Тихоновна, тоже в бесправии воспитанная, сказала это своим женихам, по свидетельству Гоголя, за 70 лет до Думы. Дума только повторила. Она и в этом не была оригинальна. Натурально, что Дума была уверена, что бесправно воспитанные не распустят ее, как однокашники не распускают друг друга, а продолжают то ругаться, то мириться. Натурально также, что вражда этих бесправных между собой должна была поглотить всю их энергию и все внимание, и для практического дела ничего уже не оставалось. Они сражались друг с другом одним и тем же оружием, — бесправием, которое выражалось фразою: «пошли вон, дураки». Дума ловила всякий предлог, чтобы сказать эту фразу на всю Россию. Администрация в департаментах и советах могла говорить ее же, с тем негодованием, которое чувствовали прилично воспитанные бюрократы. И ничего другого, решительно ничего. Шло ли дело о программе, шло ли оно о запросах, о смертной казни, об аграрном вопросе, о «жидотрепке» в Белостоке, — в результате только и было: «пошли вон, дураки». Когда Думу распустили, она так удивилась, что позабыла свою превосходную фразу и сказала вместо нее другую, заимствованную не у «бесправных» своих однокашников, а у революционеров: «Не давайте ни рекрутов, ни податей тем, которые нас разогнали». Что эти две стороны из одной и той же кости и плоти, доказывается и той халатностью и амикошонством, с каковыми бывшие члены Думы стали говорить, что необходимо собрать их снова, не прибегая к новым выборам. Ничего, мол, не случилось особенного. Просто поспорили за картами из-за большого шлема и опять помирились и садимся за новую пульку, в которой опять: «а, вы пошли не с той карты, — так пошли вон, дураки, палачи, разбойники» и т. д.
Премилый государственный винт!
Вместо того, чтобы всем бесправным идти вместе к «праву», учиться ему и учить других, которые ни книг, ни газет не читали, или читали с пятого на десятое, «бесправные» доказывали друг другу, кто из них умнее и добродетельнее и кто должен управлять «по праву и «творить право», Агафья ли Тихоновна или Кабаниха.
Эти заботы так гипнотизировали оба лагеря «бесправных», от короны и от народа, что они совсем забыли о тех, которые почти полстолетия отрицали всякое право, думая этим отрицанием «творить право»… революции во что бы то ни стало. Оба лагеря, очевидно, поверили манифесту революционеров, в котором было сказано, что они приостанавливают со дня открытия Г. думы свои действия, но будут продолжать приготовление всякого оружия для дальнейших действий. Слова этого они не исполнили вполне, ибо были взрывы, были убийства и грабежи, но это объяснялось тем, что центральный комитет не обладал достаточной силой для того, чтобы остановить действия «летучих отрядов». Но центральный комитет вполне исполнил свое обещание не останавливать приготовления всякого оружия, что несомненно доказывается открытием фабрик и складов бомб, динамита и всякого оружия уже после роспуска Думы, когда администрация, смахнув заботы о борьбе с Думой, обратила прилежное внимание и на этот предмет.
Я должен вам сообщить один очень интересный литературный факт, который вы или не знали, или забыли. Он случился 75 лет назад, т. е. еще ранее того времени, когда Агафья Тихоновна произнесла: «пошли вон, дураки».
Это было вскоре после так называемой июльской революции, которая продолжалась всего три дня (27–29 июля 1830 г.), но заставила Карла X подписать отречение от престола и возвела на престол Орлеанов, в лице Луи-Филиппа, сына того Филиппа Орлеанского (Philippe — Égalité), который был членом Конвента, вотировал смерть Людовику XVI и сам погиб под гильотиной, как жирондист. Два замечательных писателя, оба еврейского происхождения, поэт Г. Гейне и критик-публицист Бёрне, беседовали между собою в Париже год спустя после этой июльской революции. Сделавшийся отчаянным демагогом, Берне рассказывал Генриху Гейне, далекому от демагогии, об одном «освободительном празднике» в Германии, на котором у него украли часы:
— Я был очень рад этому воровству: оно подает мне надежду. И у нас также есть мошенники, и это хорошо, потому что мы тем легче преуспеем. А то этот проклятый чудак Монтескье старался убедить нас, что основа республики есть добродетель! Я приходил было уже в ужас от того, что наша партия будет состоять из честных людей и мы ничего не достигнем. Совершенно необходимо, чтобы и мы имели в своей партии таких же мошенников, как и наши враги… Я бы с удовольствием нашел этого патриота, который украл у меня часы; я бы поручил ему управление полицией и дипломатией, когда мы сделаемся министрами. Но я от себя бы прогнал этого вора. Я бы именно напечатал в «Гамбургском Корреспонденте», что даю сто луидоров тому честному человеку, который найдет мои часы. Часы этого стоят, уж как редкость, — как первые часы, которые украла немецкая свобода. И мы, сыны Германии, просыпаемся от сонной честности. Трепещите, тираны, и мы умеем воровать!
Этот юмористический рассказ Берне заключал в себе серьезное предупреждение и предсказание того, что действительно случилось. Революционеры приняли за руководство пословицу — клин клином вышибай — и совершенно вышибли из своего сознания «добродетель», о которой говорил «проклятый» Монтескье, и всякое «право», и всякое русское чувство. Немецкая свобода украла часы, русская свобода стала воровать и грабить напропалую, так воровать и грабить, как нигде еще не воровали и не грабили. Убийства практиковались и прежде, но и они со времен июльской революции стали возрастать, и опять у нас же развились прямо в нечто колоссальное при помощи взрывчатых веществ и той полицейской бдительности, которая издавна знаменита в российских летописях.
Оставшись без Думы, правительство берется победить революцию и дать реформы. Что одними реформами нельзя победить революцию, это доказывать нечего, как нечего доказывать и того, что и одной Думой нельзя победить революцию, как бы ни твердила об этом левая печать. Необходима сильная и талантливая власть, необходима воспитанная воля, которая бы заставила себя уважать и слушаться, и в то же время необходимы все те реформы, которые бы дали обществу свободу, т. е. избавили бы его от опеки администрации и от опеки революции. Перед правительством такая задача, которая в случае успеха даст ему большое значение и силу. Во всяком случае, для этого срок в шесть месяцев совсем небольшой. Хороших признаков два: правительство не растерялось от последних убийств, несмотря на весь их ужас, и сделало важный шаг — это два миллиона удельных земель, которые должны поступить в собственность крестьян. Это не циркуляр и не законопроект для будущей Думы, а практическое дело. Как бы ни говорила печать, что это неконституционно, как бы ни критиковала эту меру, но два миллиона десятин — прочное дело. Так как и я прожил свой век в том же «бесправии», как и г. Родичев и вся думская и административная братия, то я думаю, что правительство должно действовать, т. е. не только сочинять законы, чтобы представить их Думе, но и вводить их немедленно. Разумею законы, на которых должна основаться наша новая жизнь, начиная с реформы мелкой земской единицы или прихода и полной реформы земских учреждений и некоторых административных и кончая, или именно начиная, аграрным вопросом. Когда 20 февраля соберется новая Дума, она может эти законы исправить, изменить, дополнить, и т. д. Это право за ней остается. Но у России есть право жить мирно, а в настоящее время она живет каким-то революционным сумбуром и какою-то смесью старого с новым, очень несовершенною и отрывочною, мало соображенною с развитием и потребностями общества, явившеюся под именем «временных правил». Такая правительственная деятельность привлечет симпатии всего того огромного большинства населения, которое теперь так страдает и мучится. Конституционно ли это или нет, население об этом не спросит, если увидит, что все это служит к его благу и его спокойствию.
25 августа (7 сентября), №10937
DCLXXVIII
Прошло две недели, как я не беседовал с читателями. Изменилось ли что-нибудь? Не думаю. Все идет по-прежнему. Убивают, грабят и исчезают. Трагедия и оперетка идут рука об руку. Оперетка однако для нас не веселая, но с луны она, наверно, забавна. Забавен этот страх, эта пугливость, эта болезненная паника, которая отнимает разум. Со страхом нельзя жить. Кто страшится, тот не гражданин. Чем государство свободнее, тем требуется больше мужества и самостоятельности от граждан. Кажется, у Шамфора есть анекдот о том, как один французский солдат привел шесть пленных англичан.
— Ты как же это сделал? — спросил у него начальник.
— Я одного убил и потом всех окружил и взял в плен.
Вот именно так все эти названные революционеры делают с нами. Один человек «окружает» целую толпу и победоносно исчезает. Если бы он не думал о том, чтоб убежать, он, вероятно, мог бы взять в плен несколько человек и привести их в кутузку.
Пока этот страх не пройдет, Россия не успокоится. Если он не пройдет до новых выборов, новые выборы дадут в Г. думу крайних левых. Их выберут из страха. Я убежден, что и прошлая Дума была выбрана под влиянием страха, а вовсе не из оппозиции и в отместку, как говорили, репрессиям кабинету Витте-Дурново. Никакой отместки не было, а был просто страх, страх чего-то, не кого-то, а именно чего-то, что стояло в воздухе и угнетало нервы и отнимало разум. Недаром говорят, что Россия с ума сошла, что все стали полоумными, что у нас эпидемическое сумасшествие. Это все от страха. Прежде всего страха напустили японцы, потом Портсмутский мир прибавил страха, который не был смягчен титулом графа, заключителя мира, С. Ю. Витте, а только этим титулом страх усилен, потом забастовки, разгром имений, потом радикализм печати, потом московский бунт и его усмирение, потом трусливость власти, которая только притворялась сильной и храброй, прибегая к лихорадочным репрессиям, потом убийства и грабительства революционеров, перед которыми даже Дума дрожала до истерики и истерически ораторствовала. Я прочитывал в эти две недели два тома думских заседаний. Это совсем не политика, не красноречие, а почти сплошная истерика. Истерика больше двух месяцев. В парламентах в Европе почти ни одно заседание не обходится без взрывов веселости и даже смеха. Это очень естественно среди людей независимых, обеспеченных материально и политически, избранных народом на самую высокую чреду. В нашей Думе смеха почти не было, а взрывы веселости были разве только в кулуарах и в буфете. Большинство пресерьезно молчало, боясь обнаружить свое истерическое настроение, а меньшинство истерично говорило и выкрикивало правительству «руки вверх». Правительство из страха поднять руки вверх, под общим гипнозом, избегало Думы, как черт ладана. Дело кончилось припадком падучей в Выборге. Самый октябрьский манифест — произведение страха. Скоро годовщина этому повальному страху, и я не вижу признаков его уменьшения. Чудесная весна, небывалое по теплоте лето нисколько не содействовали уменьшению страха. Голод прибавил страха, и прекрасное для дачников лето обратилось в голодное лето для народа. Сами революционеры действуют под влиянием страха, какой-то заразительной лихорадки страха, страха перед чем-то неосязаемым, перед какой-то волною, которая не то потрясает землю, не то готовится ее перекувырнуть. Они, революционеры, боятся, что волна вдруг упадет, и разлетится пылью, и этой пылью их самих задушит. И они действуют истерично, торопливо, точно подгоняемые какими-то бесами, которые летают в воздухе и хохочут, как подобает бесам, радующимся всякому злу и кавардаку. Что будет, бесам до этого нет никакого дела. Они вечно живут в оперетке, коверкаются и хохочут над людскою глупостью. А глупости столько в русской жизни показалось, что в соединении со страхом она почти вовсе парализовала ум. А для ума теперь есть простор, но, вероятно, он запуган и связан страхом до того, что стал сомневаться, что дважды два четыре. Он становится в тупик перед этой формулой и спрашивает: дважды два — не стеариновая ли свечка? Г. Пигасов, изобретенный или найденный Тургеневым, не есть ли самый замечательный государственный человек в России, самый свободный и самый смелый? Сказать такую радикальную, такую революционную вещь, как дважды два — стеариновая свечка, для этого необходима смелость анархиста, который ни перед чем не останавливается. Искать конституционную формулу нечего, ибо она давно найдена, хотя и не сразу дается, но искать такую формулу в действительности, как дважды два отнюдь не четыре, значит добиваться самых великих истин, стоящих, конечно, не в таблице умножения, потому что эта таблица — вещь самая банальная и в ней никто не сомневается. Мне кажется, что от господствующего у нас страха и мы все стали сомневаться в таблице умножения. Зачем нам ближайшие истины, когда нас манят истинами самыми дальними? Надо ближайшие презирать и искать в пространстве нечто превосходное. Найдем ли мы его, — вот в чем вопрос.
При этом положении дел прямо отрадно читать письмо А. И. Гучкова, известное нашим читателям. Он сам назвал его «всенародным исповеданием своей политической веры». Естественно, что все газеты говорят об этом письме сегодня и, разумеется, поют панихиду по общественном деятеле, который осмелился быть искренним и смахнуть чувство страха, чтоб открыто и ясно сказать, во что он верует. Его отсылают уж прямо в союз русских людей, приглашают отказаться от политической роли, а октябристы дают совет следовать примеру г. Шипова, который вышел из союза. Центральный комитет союза тоже поспешил оговориться, что он не уполномочивал г. Гучкова говорить от партии. Мне кажется, есть люди, около которых группируется партия и без которых она мало значит, а то, пожалуй, и ничего не значит. К таким людям несомненно принадлежит А. И. Гучков, один из самых умных и талантливых людей, которых выдвинуло конституционное движение. Мало разумея в партии 17 октября и мало в нее вникая, я всегда был склонен вникать более в людей, чем в партию. В г. Гучкове мне симпатичны его мужество, его твердая уверенность в победе конституционного порядка вещей, его прирожденное русское чувство, которое он никогда не скрывал, и открытая борьба с революцией. Программа, им объявленная, написана такой твердой рукой, что не дает возможности подозревать в нем заднюю мысль. Я прочел две статьи в «Речи», из которых одна г. Милюкова, статью в «Товарище» и «Стране», и ответ на письмо г. Гучкова князя Трубецкого. Передовые статьи «Речи», «Товарища» и «Страны» не что иное, как бездарная травля. Это упражнения на тему дважды два — стеариновая свечка, или дважды два во всяком случае не четыре, а, например, три и девять десятых или четыре с половиной. Г. Милюков, судя по его полемике с М. О. Меньшиковым и теперь с А. И. Гучковым, полемист не важный. Он как будто согласен в некоторых отношениях с г. Гучковым и как будто особенно согласен в некоторых отношениях с революцией. Он давно воображает себя Колоссом Родосским, поставив одну ногу на берег конституции, а другую на берег революции. Под ногами у него проходят корабли с грузом конституции и с грузом революции, и он высматривает, где и как эти грузы складываются. Он с удовольствием одной ногой готов бы потопить конституционный груз, но боится потерять равновесие и свалиться в воду. Сообразно этому он ходит около письма г. Гучкова с ужимками корректного человека, боящегося преувеличить в полувежливостях и уменьшить в уколах. Я не особенно давно выражал сожаление, что в Думе не было ни Гучкова, ни Милюкова. Очень интересна была бы борьба между ними именно в Думе. Но и теперь любопытно видеть, как Милюков старается сделать крушение на том поезде, в который сел г. Гучков. Он собирает камушки и складывает их с некоторым раздражением, ибо в тайнике души своей не может не признать, что дело идет о сильном и талантливом человеке, которого травлей не повалишь и который не откажется от своих убеждений из-за партийной приманки, да и убеждения эти имеют такую несомненную ценность и будущность, что они могут вредить радикализму кадетской партии. Г. Милюков не любит соперничества ни в своей партии, ни в чужой. Письмо г. Гучкова есть документ большого значения, ибо оно устанавливает твердо конституционный принцип и его прогрессивное развитие. У партии 17 октября не было ничего достаточно определенного. Она шаталась, как маятник, и не мудрено, что из нее вышла партия мирного обновления, почти повторившая программу кадетской партии. Разумеется, все громы направлены против приемлемости г. Гучковым военно-полевых судов, приемлемости, им оговоренной очень тщательно. Это, в сущности, подробность, не имеющая принципиального значения, подробность тяжкая, горькая, но проходящая сама собою. Замечательно, что князь Трубецкой, отвечая на письмо г. Гучкова, говорит: «Я доказывал, что даже «кадетскому» министерству, в случае его образования, придется прибегать к суровым и крутым репрессивным мерам. И, применяя их, оно в отличие от нынешнего министерства будет совершенно право потому, что они не будут попирать закона, источника всякой власти». Почему кадетское министерство, применяя крутые и суровые репрессивные меры, будет, право, т. е. не будет попирать закона — это остается тайной, которую князь Трубецкой не объявляет, но можно догадываться, что дело идет о том, что он не прочь пророчествовать в пользу кадетов. Мне бы хотелось спросить, кто управляет во время революции по тающим законам? Управляет ум, государственный талант, прозорливость, опыт и знание народной жизни. Великая революция вводила реформы ужаснейшими насилиями. Социал-демократия вовсе не скрывает, что для достижения своих целей она рассчитывает на кровавый переворот. В этих ссылках на закон больше лицемерия и партийной тактики, чем действительного уважения закона. И вся эта полемика против г. Гучкова есть только средство поднять престиж кадетской партии и повалить одного из самых даровитых и искренних русских конституционалистов, за которыми ближайшее будущее.
13(26) сентября, №10956
DCLXXIX
Несколько дней я не был в Петербурге и не читал газет. Возвратившись, я узнал, что англичане везут адрес г. Муромцеву, что кадеты собираются их встретить торжественным образом на конях, во главе с г. Милюковым, для которого приведен белый конь, прямой потомок Сметанки, белого жеребца, выведенного графом Орловым из Аравии. Конь этот уцелел на одном из конских заводов, разгромленных во время аграрных беспорядков. Англичан повезут со станции в открытой коляске на волах, чтобы зрелище продолжалось дольше. Впереди хор митрополичьих певчих будет петь английский народный гимн «Боже, спаси короля», а два хора музыкантов будут играть русскую «Марсельезу». Г. Милюков, сидя на коне, будет дирижировать и запевать так:
Я очень рад этому прекрасному торжеству, которое запишется рубиновыми буквами в летописях европейской истории. Оно как раз кстати накануне столь желанного и столь благодетельного соглашения Англии с Россией. Можно пожалеть о том, что между англичанами нет Франклина, и еще более о том, что между русскими нет Лафайета, роль которого мог бы сыграть г. Кузьмин-Караваев, но зато в эскорте, которым предводительствует г. Милюков, есть все что может заключаться между г. Милюковым и г. Соскисом, альфой и омегой кадетской дружины. Я не знаю, кто такой г. Соскис, но в комитетском списке распорядителей торжества Милюков стоит на первом месте, а на последнем Соскис. Дистанция, может быть, и не огромного размера, ибо размеры г. Милюкова весьма скислись.
Англия шла на нас во время севастопольской кампании, она шла на нас в Берлинском трактате и доблестно помогала разгрому России японцами. Успех постоянно сопровождал ее наступление на Россию, и на сей раз кадетская партия несомненно увеличит англичанами свою боевую способность и победит на выборах. В благодарность за эту помощь, которая теперь является особенно кстати ввиду усиления партии г. Гучкова, на съезде кадетов в Гельсингфорсе они примут название «кадеты-бритты». Пожалуйста, без каламбуров.
Еще на днях телеграф разнес по вселенной чрезвычайно отрадное известие о том, что два убийца городовых в Варшаве, едва ли не жиды, явились в Англию и были там приняты с распростертыми объятиями, когда объявили, что они не просто убийцы, а убийцы городовых, то есть убийцы политические. Телеграф умолчал об овациях англичан в честь этих политических освободителей, и мы, к сожалению, не знаем, где был дан банкет в их честь и кто говорил блестящие спичи на этом банкете, восхваляя пролитие русской крови. Но было видение некоему россиянину, что настанет некогда день, когда английских городовых будут убивать английские пролетарии, что замки английских лордов и банкиров подвергнутся такому же разгрому и уничтожению, как и замки остзейских баронов и русских помещиков, и что эти «политические» преступники будут скрываться с почетом в России. Роли якобы переменятся, и невестке будут отместки. Конечно, предсказания не всегда сбываются, но нет сомнения, что русская революция очень популярна в европейской пролетарской среде. Уже и теперь есть некоторые признаки обмена освободительных движений. Лондонский Ротшильд, как сообщил тот же услужливый телеграф, получил предварение о бомбе от русских революционеров. Хотя благородный банкир поспешил опровергнуть это известие и, пользуясь этим случаем, дающим возможность выказать свое ротшильдовское мужество, заявил, что у него нет русских бумаг, что он не причастен к займам русского правительства, проклятым всеми друзьями русского освободительного движения, и что он, таким образом, вполне невинен во вражде к русской революции и ничего не заслуживает, кроме искренней благодарности от революционеров, но кто знает коварство русских вообще и русских революционеров в особенности, тот все-таки с тяжелым чувством прочел этот слух. Поэтому английское высшее общество и высокие представители Сити поспешили сделать визит Ротшильду и выразить свое сочувствие тому беспокойству, которое он мог ощутить на одну малую минуту. В Петербурге тоже идет агитация для поднесения благодарственного адреса Ротшильду за его отвращение к бумагам русских займов и уже собираются подписи.
Таким образом, с одной стороны, адрес английских джентльменов г. Муромцеву за его мужественное поведение и за то, что он привык сначала сделать глупость, а потом рассуждать, как и подобает истинно-деятельному русскому человеку, с другой стороны, адрес россиян г. Ротшильду за его презрение к наживе насчет русского освободительного движения. Эта счастливая случайность, этот обмен взаимных почтений и нелицемерной преданности глубоко знаменателен и чреват последствиями еще вследствие вот какого обстоятельства. Не один отряд кадетов, Милюков — Соскис, будет встречать англичан, но также и отряд Союза русского народа, Дубровин — Пуришкевич. Крайности сходятся, и, к счастию России, они сошлись и выданную минуту и по очень простой причине. Гг. Милюков — Соскис в лице англичан, везущих адрес, встречает друзей, сочувствующих кадетской партии и революционерам, а гг. Дубровин — Пуришкевич едет навстречу тех же самых англичан, приветствуя в них просто Англию, вступающую в союз с Россией. Гг. Милюков — Соскис едет на белом коне от оппозиции русскому правительству, а гг. Дубровин — Пуришкевич едет на вороном коне от партии, сочувствующей правительству. Белые кони будут впереди, как и подобает оппозиции, которая всегда впереди, а вороные кони будут сзади, как и следует отсталому Союзу русского народа. В середине будет помещаться открытая коляска с англичанами. Я знаю наверно, что программа встречи уже выработана обеими партиями и весь вопрос теперь только в подробностях. Опасаются конфликта только в том у отношении, что кадеты подозревают Союз русского народа в какой-нибудь пакости и, поэтому, уже сделали авансы у английского посла, сообщив ему свои подозрения.
Так — все это «говорят», покорно прошу обратить на это внимание — говорят, что будто гг. Дубровин — Пуришкевич будут петь «Коль славен» и затем песню «Ах, зачем было огород городить» с присвистом и другими знаками радости и сердечного умиления, что толпа, в которой непременно будут черносотенцы, может принять за выражение протеста «русского народа». Этого, по мнению комитета Милюков — Скис, необходимо избежать, ибо малейшее проявление каких-нибудь неприязненных чувств по отношению к англичанам может оскорбить Англию и вызвать дипломатический инцидент, который будет совершенно некстати, как не патриотический и затрудняющий дружественные переговоры двух просвещенных дипломатий, английской и русской, действующих совершенно бескорыстно, русская — в пользу англичан, а английская — пользу русских. Со своей стороны, комитет Дубровин — Пуришкевич, предвидя подобный шаг со стороны комитета Милюков — Скис, делает «выступление» у его величества короля Эдуарда VII, прося его обратить внимание на это обстоятельство и предписать своему послу в Петербурге корректность и невмешательство. Замечательно, что к русскому правительству не обращаются ни комитет Дубровин — Пуришкевич, ни комитет Милюков — Соскис, ибо оба комитета находят это достаточно бесполезным по обстоятельствам очень сложным, разъяснение таковых не может служить предметом настоящей статьи, основанной на слухах. Заходит разговор в обоих комитетах и о том, что может случиться во время этой торжественной процессии такая оказия, что «разбойники», которые теперь ходят свободно по всем улицам столицы и других российских городов, крикнут: «руки вверх» — и начнется безбоязненное обирание, причем возможен и такой случай, что самый адрес г. Муромцеву будет отобран и переписан г. Дубровину. Но на это возражают, что англичанам хорошо известно это восклицание «руки вверх» и давно практикуется в Англии. Это можно видеть из комедии г. Пинеро «Амазонки», где хулиганы кричат лорду Фицджеральду «руки вверх» и обирают его дочиста, доводя до истерики. Русская публика встретила эту сцену с таким взрывом хохота, какого давно не бывало в театрах. Обрадовалась ли она тому, что английские лорды, несмотря на свое происхождение от царя Давида и на то, что они называют Богородицу «ma cousine», способны так же трусить, как и россияне, или захохотала она над трусостью вообще, почувствовав бодрость, — вопрос нерешенный.
Набрасывая эту заметку о том, что гг. англичане суют свой нос, нимало не смущаясь, в русские внутренние дела, я все вспоминал выражение князя Бисмарка, сказанное им на французском языке, о том, чтобы «ne pas permettre á l’étranger de mettre ses doigts dans notre omelette nationale» по-русски: не позволять иностранцу запускать свои пальцы в нашу национальную яичницу. Вспоминая это выражение, я гадал, не повторит ли его П. А. Столыпин? В самом деле, зачем позволять англичанам запускать свои пальцы в нашу национальную яичницу? Это как будто и обидно. Помните, как негодовали кадеты, когда появился слух о том, что между Германией и Австрией с одной стороны и русским правительством с другой ведутся переговоры о вмешательстве в русские дела. Я вполне разделял бы такое негодование, если бы оно на чем-нибудь было основано. С какой же стати теперь кадетский комитет Милюков — Скис затевает торжественную встречу английских пальцев в русской яичнице — скажите мне, пожалуйста?
24 сентября (7 октября), №10967
DCLXXX
У В. П. Буренина есть пародия на судебное разбирательство под заглавием «Мертвая нога». Пародия эта имела несколько изданий и представляет собою истинный шедевр нашей юмористической литературы. Как все действительно даровитое и смелое, пародия эта дождалась своего осуществления в современной действительности. Даже действительность, пожалуй, превосходит сатирическую фантазию. Это суд над г. Носарем и Комп. Бедный русский суд! Ему приходится восстановлять изумительную картину прошлого с приобщением настоящего. Говорят, что это святилище суда напоминает кафе-шантан. Но и время, которое оно воспроизводит, походило на кафе-шантан многими подробностями. Сам г. Носарь — какой-то фантастический герой, не то смелый комик в трагической пьесе, не то трагик в пьесе комической, которую разыгрывало правительство с чувством детского неведения в общественной психологии и в истории революции. Когда это происходило, никому не приходило у голову, что совершается какое-то преступление. Все думали, что то, что происходит, весьма естественно, как одно из законнейших явлений революционного периода.
Когда Совет рабочих депутатов вместе с г. Носарем арестовали, я выражал сожаление, что г. Носарь не арестовал графа Витте. Это было бы чрезвычайно последовательно, и для полноты картины только этого и не доставало. Совет рабочих депутатов решительно разыгрывал роль правительства, смело и открыто боролся с графом Витте и его собственными министрами и даже своими «указами» очистил сберегательные кассы на 200 000 000 рублей. Ведь это не фантазия, а истинная правда, и неужели в этом виноват г. Носарь и Совет рабочих депутатов? Я думаю, что тут главная вина на правительстве, которое все это видело и обо всем этом знало как нельзя лучше. Граф Витте решился «взять в плен» г. Носаря только тогда, когда правительство последнего стало грозить полным крахом русским финансам. Граф Витте боялся его трогать, боялся со всей искренностью человека, который ничего не понимал в русской революции и русском обществе и ждал указаний от общественного мнения, точно оно могло сложиться в хорошую силу в какие-нибудь два месяца. Мне известно из первых источников, что Рувье громко выражал свое удивление бездействию графа Витте и говорил в ноябре, что он не понимает, как такой умный и властный человек дает так беспрепятственно развиваться революции. Г. Носарь сделался каким-то легендарным человеком, какою-то невидимою пружиною самых смелых махинаций. О нем рассказывали чудеса, как о Калиостро, как о человеке, обладающем прямо сверхъестественным влиянием. Почти вся печать была к его услугам и печатала его «указы» и «заседания» с удовольствием и самоотвержением. Цензура этого нового правительства вступила в свои права и действовала открыто, а цензура правительства графа Витте сидела под столом. Графу Витте приписывают фразу: «Если бы я арестовал Совет рабочих депутатов две недели тому назад, то я рисковал бы вызвать в Петербурге новое восстание рабочих». Трудно себе представить, что две недели сделали то, что арест совершился очень тихо, как самый обыкновенный арест, хотя он был обставлен военной силой, едва ли необходимой. И вот эти люди сидят на скамье подсудимых, куда они не могли бы попасть, если бы не было им дано убеждения, что правительство — нуль, что свергнуть его ничего не стоит и что даже необходимо его свергнуть, потому что без правительства страна попадет в невообразимую анархию.
Мне кажется, что никогда правительство не было так виновато в попустительстве, как именно во время царствования Совета рабочих депутатов. Оно точно нарочно показывало свое ничтожество, точно нарочно дразнило революционные элементы, давая им сплотиться, взять известную глубину и большую ширину в своем распространении и влиянии. Страх — вот что было сильно у правительства. У него не было надлежащего ума, основанного на знании и опыте для того, чтобы крепко держать в своих руках вожжи и вместе с тем ввести в Государственную думу общество. А граф Витте — несомненно умный и даровитый человек. Но действовать в прошлое время, когда перед вами «все трепещет», и действовать, когда от этого трепета осталось только воспоминание, две вещи разные. И в этом трагикомическом положении очутился граф Витте. Я не раз уже говорил, что именно страх все объясняет, все излишества революции, усмирения восстаний и выборы в Государственную думу. Не будь этого страха, не было бы Совета рабочих депутатов, не сидел бы г. Носарь на скамье подсудимых, не было бы московского восстания и не было бы господства кадетов и трудовиков в Г. думе. Все наделал правительственный страх, отсутствие того мужества, которое в революционное время необходимее всего, потому что всякая революция, помимо всего прочего, есть развитие дерзости и мужества и может быть побеждена только мужественным умом. Само же общество ждет, кто кого победит. Когда граф Витте жаловался в прошлом декабре корреспонденту «Standard» на равнодушие общества и выставлял большую организованность революционных сил, как пример для подражания, он сам себя принижал почти до quantite negligeable, как во мнении русского общества, так и во мнении революционеров. Он прямо этими жалобами говорил, что у него нет никакой власти и никаких средств для борьбы с революцией. Естественно, что общество стало двигаться влево, где само правительство указывало ему прекрасную организацию и, стало быть силу. А элементам революционным, которые видели полное бессилие правительства, оставалось только действовать против правительства, которое само как бы говорило: не зевайте! Положение вещей было таково, что никто не знал, где находится правительство и сколько этих правительств, одно, два или четыре.
Минул год, и общество стало громко заявлять о своем существовании, между прочим, в деле с английским адресом. Пусть же общество знает, что оно не бессильно, что оно может кое-что сделать, что оно может заявлять даже о своем патриотизме и его станут слушать. Проектированная мною встреча англичан на белых и вороных конях, оставшихся от разгромов конских заводов, не состоялась. И не потому, что якобы вмешалась в это дипломатия, а потому, что вмешалось в это общество. Общество догадалось, что кадеты вместе с англичанами радикального пошиба желают над ним посмеяться, желают ему плюнуть в глаза и сказать перед целым миром, что никакого русского общества не существует, слово «патриотизм» признано г. Петрункевичем «позорным», под рукоплескания Г. думы, что «правительство» — просто дурацкий колпак, и даже самое слово «Россия» существует только в официальных бумагах, на самом же деле есть только кадетский народ и революционный народ, которые, опираясь друг на друга, придумывают новые формы для России. Г. Милюков совершенно правдиво говорил в Гельсингфорсе, что кадетская партия не сидит между двух стульев: она сидит на двух стульях, одной стороной своего сиденья — на парламентаризме, а другой — на революции. Обществу оставлено было повиноваться. Но оно неожиданно и громко заговорило.
Это решительно первый удачный взрыв русского чувства, которое сказалось почти во всех партиях, в одних громко, в других молчаливо. Дело не в том, что англичане ехали приветствовать председателя распущенной Думы, которая призывала к неповиновению народ своим выборгским воззванием. Дело было гораздо важнее, ибо этот акт просто означал вмешательство иностранцев во внутреннюю русскую жизнь, запускание английских пальцев в «национальную яичницу». Москва энергично заговорила в лице дворянства, купечества, ремесленников и проч. А монархическая партия даже послала телеграмму королю Эдуарду VII. Это было несколько комично, но мы так долго пикнуть не смели даже перед городничим, что всякое проявление общественной инициативы заслуживает симпатии. Притом, если кадеты обращались к парламенту, то почему же партии, противоположной им, не обратиться к королю? Дипломатия дипломатией, пусть она делает свое дело через послов, посланников и консулов, но пусть и общество не молчит, пусть и оно вмешивается так или иначе, чтобы перестали его считать стадом баранов. Дипломатия хранила бы молчание, если 6 русское общество не закричало, если 6 оно не проявило надлежащей энергии.
Хочется думать, что этот успех не последний, что общество на нем легко поймет, какая сила заключается в нем, если оно начинает действовать как свободное общество, руководимое патриотизмом и сознанием тех благ, которые сулит ему преобразованный строй родины.
Мы подошли к выборам. Если общество проявит и тут энергию, если сплотится во имя конституционных начал и открыто пойдет против революции, успех несомненно оно приобретет. А успех — это умиротворение, это — правильная борьба в Г. думе и мирное обновление всего нашего строя. Но храни Бог, если все пойдет по-прежнему, если россияне станут говорить: да ведь все стало тише. Чего же беспокоиться? Надо очень беспокоиться, но беспокойство состоит не в бросании себя из стороны в сторону. Оно должно быть разумное, имеющее в виду единую цель, которая должна соединить вместе близкие между собою партии.
13(26) октября, №10986
DCLXXXI
Нужны ли теперь теоретические споры, например, о парламентаризме? Я к таким спорам совершенно равнодушен. Мне кажется, что дело совсем не в том, чтобы нападать на парламентаризм или отстаивать его. У нас еще политическая жизнь идет под заглавием «освободительного движения». А это движение практикуется в жизни так разнообразно, что ни начала его не определились, ни цели. Оно еще в хаотическом беспорядке и притом в беспорядке совершенно искреннем, потому что ни одна партия не может сказать, что она вполне определилась. Все они еще бродят, и не могут показать, какое вино, пиво или водку они приготовили и намерены производить для употребления в своем отечестве. Это можно сказать не только о партиях средних, но даже о крайних, как социал-революционеры или Союз русского народа. Средние партии не отмежевались от крайних, а крайние не нашли еще своих краев. Да что партии, само правительство еще ищет свои границы и не знает точно, где эти границы надо провести. Вследствие этого борьба идет хаотическая, и есть полное вероятие, что вторая Г. д. соберется именно в этом направлении. Ведь и первая Г. дума представляла собою совсем не русский народ, а именно тот хаос, который породили все обстоятельства и события последних лет и которые доселе не нашли себе тех умственных сил, которые необходимы для творчества.
«Освободительное движение» идет не только своим беспорядком, но даже своими взрывами, грабительством, убийствами, призывами к презрению и ненависти правительства или к презрению и ненависти одной партии к другой. Точно раскололась земная кора в русском царстве и из трещин пошла горящая сера, смрад и в серном дыме вылезли черти и начали бедокурить напропалую. В этом дыме и живем мы, и в сущности никто из нас не знает не только того, где истина — этого и никто и нигде не знает, но и того, где простая пристань. Должна же быть пристань. На то и государство, чтобы дать человеку пристань, где он мог бы жить безопасно, если не под смоковницей, то под какою-нибудь крышею и за какими-нибудь стенами. Но нет ни крыши, ни стен, а смоковницы рубятся и сжигаются. У всех партий и у правительства, конечно, имеется в виду эта пристань. Но она лежит так далеко, что ее даже не видать; мы все еще плывем к ней на утлых ладьях 17 октября, сбитых из досок и кое-как просмоленных. Год миновал, когда Россия была пущена по этому революционному морю, и когда вспомнишь все печали и воздыхания за этот год, то становится совершенно ясно, что Россия живет вовсе не потому, что она получила какую-то конституцию и наслаждается какою-то свободою, а потому, что она жила до 17 октября, худо ли, хорошо ли, но жила и на чем-то и под чем-то сидела. Проклиная теперь взапуски все то, чем мы жили, мы только хотим показаться людьми вновь испеченными и наполненными необыкновенно превосходным материалом для немедленного строительства самого изысканного стиля. А в сущности ничем мы особенным не наполнены, т. е. ничем таким, что не имело бы корней в прошлом; та «народная воля», о которой говорится ежедневно, есть не что иное, как сугубое лицемерие партий, из которых каждая старается кричать, что она представляет собой «народную волю». На самом деле народная воля такая же фантазия, как ковры-самолеты и кисельные реки, и никто этой народной воли не представляет себе в определенном виде и никто не решился бы привести ее в исполнение, если бы она оказалась совершенно свободной, ибо едва ли может быть сомнение в том, что эта народная воля сказалась бы в огромном большинстве требованием земли безданно и беспошлинно и обращения фабрик, заводов и другого имущества в коллективную собственность. И этой «народной воле» льстят едва ли не все партии, в том или другом приближении, с разными ужимками, улыбочками и обещаниями. Бескорыстнее всех обещают те, у кого нет ничего, а все другие говорят о «народной воле», припрятав предварительно капиталы в банках и продав свои земли и имения.
«Новым путем успешно могут идти только новые люди, ничем — даже выражением сочувствия или одобрения — не связанные с недавним прошлым». Так говорит одна газета. Где же такие «новые люди?» Их нет и не может быть ни в одной партии, исключая разве революционеров, которые уж многие годы работают над разложением России и в настоящее время продолжают это занятие. Для них «новый путь» — это социал-демократия или анархизм и достижение этого пути не иначе, как революционным порядком. Члены всех других партий непременно связаны с прошлым не «только выражением сочувствия или одобрения», но и более существенным — своим благосостоянием в его самых разнообразных формах, начиная с крепостного права, которое воспитало столько певцов и дельцов из кадетской партии, и кончая адвокатской «экспроприацией», в которой с таким великолепием еще так недавно заявил себя бывший председатель Г. думы, г. Муромцев. Он, как известно, являлся готовым ограбить раскольников по таким законам, против которых кричала столетняя русская совесть и которые отменили только на днях.
Хвастаться нечем этим «новым людям», льстящим «народной воле» и ничем не доказавшим своей пригодности и своего таланта для управления Россией. Проклятие заключается именно в этом, в отсутствии людей с большим умом, большим талантом и большой смелостью. Дело не в «народной воле», не в «парламентаризме», а именно в людях. Партий много, а людей нет или очень мало. Оттого и много партий, что людей нет. Всякий, мало-мальски чувствующий себя не совсем дураком, стремится образовать свою партию и объявить свою платформу. А платформы так похожи большею частью между собою, что не зачем было бы и делиться. Но хотя на четверть, хотя на вершок, а надо отступить, надо оградиться и из своего огорода бросать снаряды в других. Есть два-три человека, которые могут говорить и агитировать, вот и партия. Говорят о блоках, т. е. о сделках одной партии с другой на время выборов. Но эти блоки делаются скрепя сердце, и ни в одной партии нет искреннего желания соединиться с другой для того, чтобы провести кандидатов в Г. думу. Есть друг друга досыта — это идет как характеристика русских еще со времени Смутного времени и доселе нас характеризует.
Партия 17 октября, по крайней мере, тем отличается от других, что она не становится во враждебное отношение к правительству. Она перешла этот Рубикон, благодаря А. И. Гучкову, который не побоялся высказаться совершенно искренно. Перейти же этот Рубикон надобна была большая смелость, ибо все партии начинали и продолжали с оппозиции правительству во что бы то ни стало. Мне иногда кажется, что само правительство со времени графа Витте стремилось к оппозиции правительству, ибо оно с трудом сознавало, что оно правительство и не ясно и не мужественно представляло себе, в чем собственно заключается обязанность и задачи правительства. Трудно сказать вполне утвердительно, находится ли правительство П. А. Столыпина еще в том же фазисе развития, то есть в полусознании, или оно вполне сознает себя правительством и действует, как правительство, т. е. как власть, имеющая впереди одну цель — благоустройство империи и упразднение революции. За ним во всяком случае есть положительные заслуги, есть стремления твердые к созданию спокойной почвы для нового строительства. Оно только начинается, да и то не особенно смело.
Нашу конституцию кто-то сравнил с велосипедом. Надо было время, чтобы выучиться на нем ездить, надобны были гонки, испытания, состязания. Из велосипеда создался автомобиль, который можно сравнить с парламентаризмом. Мы еще пользуемся заграничным велосипедом и в прямом и в этом фигуральном виде. Нашей конституции необходимо придать национальный характер, а для этого необходимо тем более времени, что механическое производство вовсе не так трудно, как сооружение парламента, требующего повышенного образования и политической культуры.
30 октября (12 ноября), №11003
DCLXXXII
Граф Л. Н. Толстой о Шекспире. Г. Чертков, состоящий в роли неумолимого душеприказчика графа Толстого и пророка небытия, помещает в «Русском Слове» статью знаменитого писателя о Шекспире. Об этой статье известно было раньше. Явилось только начало ее, но это начало говорит очень определенно о всей статье: «Шекспир не может быть признаваем не только великим, гениальным, но даже самым посредственным сочинителем». Вот подлинные слова Толстого. И, конечно, иначе и нельзя говорить писателю, который хочет опровергнуть мнение столетий в лице самых просвещенных и даровитых людей и в лице поклоняющейся толпы, которую надо считать многими миллионами. Этот литературный прием графа Толстого — очень хороший прием, ибо ничто так не действует, как отрицание самое решительное. Подите докажите, что Венера Милосская — посредственное и ничтожное произведение. Но взять топор и раскрошить статую — это будет очень доказательно, потому что статуя исчезнет. Конечно, comparaison n’est pas raison, в особенности когда дело идет о таком превосходном писателе, как граф Толстой, и о таком поэте, как Шекспир, сочинения которого отнюдь нельзя истребить никаким топором, но грубость приемов одинаково хорошо рассчитана. «Великий писатель Земли Русской» назвал Шекспира г…, прямо и просто, даже не prince de govno, как назвал себя русский аристократ и эмигрант Головин в своей автобиографии, а Banpo напечатал это в «Dictionnaire des contemporains». Мнение графа Толстого о Шекспире не может быть выражено никаким более мягким словом лучше, чем именно этим «неприличным» словом, ибо быть ниже «самого посредственного сочинителя» это значит быть совершенною дрянью. Если б Толстой стал говорить о Шекспире, как Вольтер, признавая за ним и достоинства, то это было бы не оригинально. А Толстой хочет быть единственным в своем роде и провозгласил на весь мир, что Шекспир просто дрянь.
Мисс Бэкон, как известно, первая провозгласила, что такой невежественный дурак и невежда, такой актеришка, как Шекспир, не мог сочинить такое множество превосходных драматических пьес: для этого надо было быть гениальным ученым и самым просвещенным человеком. А так как таким гениальным человеком во времена Шекспира был ее предок, Бэкон, то он и есть автор шекспировских произведений, актеришка же Шекспир только подписывал их и получал за это на водку.
Об этом актеришке ровно ничего определенного неизвестно, кроме того, что он оставил своей жене кровать по духовному завещанию и подписал это завещание такими каракулями, что они как нельзя убедительнее доказывает, что этот пресловутый Шекспир был до того безграмотный, что едва умел подписать каракулями свое имя в то время, когда его грамотные современники писали даже красивым почерком. Граф Толстой взял именно такую же верную ноту в шекспировском вопросе, как и мисс Бэкон. Разница только в том, что сия последняя отвергла Шекспира, чтобы передать его славу канцлеру Бэкону, а граф Толстой, соглашаясь с нею, что Шекспир был ниже самого посредственного сочинителя, взялся доказать, что и все шекспировские вещи выеденного яйца не стоят и что поклонение Шекспиру есть «великое зло». А зло надо истреблять, и вот он истребляет его.
Граф Толстой, по его словам, всегда чувствовал «красоту поэзии во всех ее формах» и несмотря на это, с самого первого чтения им Шекспира, находил, что он никакого наслаждения не приносит ему, а производит в нем «отвращение, скуку и недоумение о том, я ли безумен, — говорит он, находя ничтожными и прямо дурными произведения, которые считаются верхом совершенства всем образованным миром, — или безумно то значение, которое приписывается этим образованным миром произведениям Шекспира». Целые 50 лет он хранил в себе тайну этого недоумения и, наконец, не выдержал, позволив г. Черткову опубликовать подробно, на чем это недоумение основывается. Г. Чертков это сделал тем с большим удовольствием, что сам никогда ничего не понимал даже в художестве Толстого, а понимал только в его вегетарианстве и некурении табаку, и если распространял сочинения Толстого, то только самые неудобопонятные и лишенные всякого художественного значения.
14(27) ноября, №11018
DCLXXXIII
Слава Богу, убийцы Герценштейна открыты гг. Милюковым и Гессеном, и притом не при содействии, как могли предполагать ненавистники кадетов, еврейского Бунда, которому хорошо известны все убийцы, открытые и неоткрытые, так как кулик кулика видит издалека, а при содействии некоего невинного «перелета», перешедшего из Союза русского народа в союз кадетов. Этот перелет думал, что в Союзе русского народа «пламенные патриоты», но оказалось, что там только погромщики и убийцы, а «пламенные патриоты» только под зонтиком гг. Милюкова и Гессена, перелет и поспешил под этот зонтик с такими «документами», которые «Речь» называет «совершенно бесспорными данными». Убийство М. Я. Герценштейна организовано руководителем боевой дружины Союза Юскевичем-Красковским, при ближайшем содействии г. Половцова.
Вероятно, это тот г. Половцев, который на последнем собрании союзников 17 октября и кадетов выразился о г. Милюкове так непочтительно, как только может выражаться черносотенец. Но сегодня «Речь» говорит, что это не г. Половцев, а г. Половнев, что это «досадная опечатка»! Надо думать, что редакция «Речи» так была полна именем г. Половцева, что читала Половнева Половцевым, несмотря на тяжкое обвинение, о котором шла речь. Ненависть всей редакции к г. Половцеву закрывала ей глаза. Это первый случай такой «досадной опечатки» с тех пор, как существуют русские газеты, причем «Речь» даже не извинилась за нее перед обвиненным, имя которого уже разносят сегодня левые газеты, как имя ненавистного преступника.
Как это можно обвинять кого бы то ни было в политическом убийстве, называя его по имени, а потому рекомендуя его преступником до суда, и даже, может быть, взывая этим самым к мстителям, которых теперь так много? Убийца даже на скамье подсудимых не называется убийцей, а только обвиняемым, но злоба не стесняется. На этих днях парижский суд приговорил Рошфора к 21 000 франков штрафа за оскорбление г-жи Сиветон, которую этот публицист обвинял в предосудительном поведении относительно ее мужа, покончившего с собой самоубийством. Но у нас клевета ходит смело и открыто, из дома в дом, брызжа слюною и бранью, и вовсе не думает ни о какой ответственности, как это было во время французской революции, когда от клеветы и обвинений не спасались самые чистые люди и когда судьи не принимали жалоб на клевету, говоря, что они боятся мщения революционеров. Гёте говорит, что настоящий деспотизм развивается только из чувства свободы в соединении с удачей; он стремится к безусловному и хочет властвовать во что бы то ни стало, хотя не всегда умеет и может. Зато как скоро является удача, деспот готов. При переходе из рабства к свободе это явление очень обыкновенное. Хочется властвовать в особенности тем, которые понимают свободу как нечто безусловное и неограниченное и употребляют для своих целей все средства. Нельзя сказать, что публицисты «Русского Знамени» особенно стеснялись в обвинениях, но мне не приходилось читать в их органах такого обвинения в убийстве. Таким образом, публицисты «Речи» превзошли публицистов «Русского Знамени», поклонники свободы поклонников реакции превзошли в наглости. Можно бы на этом и кончить с этим «инцидентом». Но в объявлении о найденных убийцах есть поистине перлы. Заимствованы ли эти перлы из ларчика г. Кизеветтера, который составил для кадет «Катехизис», или изобретены независимо, но перлы остаются перлами.
Имя г. Юскевича-Красковского я встречаю впервые в печати. Но человек он должно быть, ужасный. «Речь» видела «ряд фотографий» его боевой дружины. Что это за люди, — ужасно! Судите сами вот по этой характеристике:
«Зверские физиономии, вытянутая вперед правая рука, сжимающая взведенный (?) револьвер… Достаточно взглянуть на физиономии этих людей, чтобы сразу понять, что нет того преступления, пред которым они остановились бы».
Мне кажется, что эти фотографии скорей смешны, театрально комичны, чем ужасны, потому что ни один действительный злодей не станет так сниматься, если он не совершенный идиот. Так снимаются только актеры в своих ролях и в известных сценах, но отнюдь не злодеи. Но гг. Милюков и Гессен, очевидно, хотят прослыть физиономистами и напугать воображение глупцов. Им достаточно взглянуть на физиономию, чтобы узнать нераскаянного злодея. Удивительно, отчего министр юстиции не пригласит гг. Милюкова и Гессена в качестве русских Лафатеров. Сколько вершителей революционных убийств не открыто! А открытые, может быть, были и совсем не убийцы. Конечно, Герценштейн убит непременно «злодеем», но масса политических убийств при помощи револьверов и бомб совершены просто «освободителями» и «героями», у которых на лице ничего не написано, кроме «пролетарии всех стран, соединяйтесь!» или «вставай, поднимайся, русский народ». Естественно, что всю «боевую дружину» необходимо арестовать немедленно, на что и указывает «Речь», приглашая министра юстиции немедленно принять «самые энергические меры, не столько против физических убийц, сколько против их руководителей, против тех, кто нанимал их, снабжал бомбами и револьверами и проверял посты». Сколько великодушия и самоотвержения в этих словах «Речи» о руководителях! Наконец-то! — можно воскликнуть. А то ведь ни единым словом эта газета не проговорилась относительно подстрекателей и руководителей в революционных убийствах, точно их никогда не было и быть не могло, хотя преступники постоянно говорили, что они принадлежат к социал-революционной партии и что исполняли приговор ее.
Почтенный «перелет» сообщил почтенным Лафатерам «Речи» еще следующие известия:
«После известных статей М. О. Меньшикова о союзе нововременский публицист был сильно избит; среди бела дня на Литейном проспекте совершенно было нападение на П. Н. Милюкова; приказано было выследить А. М. Бобрищева-Пушкина; одному лицу поручено было организовать убийство руководителей «Речи» — Милюкова и Гессена, причем у последнего предполагалось произвести и имущественную экспроприацию».
Читателям известно, что с г. Меньшиковым ничего подобного не было. Относительно А. М. Бобрищева-Пушкина — опять «досадная опечатка», ибо говорит сегодня «Речь», что надо читать А. В. Бобрищева-Пушкина. На г. Милюкова напал «несколько месяцев тому назад подвыпивший мастеровой». Была ли у него «зверская физиономия», была ли у него «вытянутая рука с взведенным револьвером», «Речь», к сожалению, не сообщает, а потому и нельзя сказать, принадлежал ли он к «боевой дружине» или к «выпившим кадетам». Ведь и это возможно. Во всякой партии бывают «выпившие». Надо надеяться, что следствие это выяснит вплоть до организации убийства г. Милюкова и г. Гессена и — horribile dictu — «намерения произвести экспроприацию» у Гессена. Хвала богам, гг. Милюков и Гессен живы и здоровы, а у г. Гессена имущество цело. Г. Милюков и г. Гессен не имеют права даже сказать: «нас чуть не убили», «нас чуть не обокрали». А в наше время прямо смешно объявлять и о том, что вас чуть не убили или чуть не обокрали, когда революционная партия ежедневно убивает и грабит, когда на пространстве одной недели убиты граф Игнатьев, Литвинов и Лауниц, когда сотни политических убийц и грабителей не открыты, и, вероятно, никогда открыты не будут, когда во всех углах империи насильственная смерть царствует, как нечто обычное, и когда над каждым так называемым бюрократом, будь он кристальной чистоты, висит Дамоклов меч. Надо много мужества, чтоб служить государству и помнить, что оно может жить не только будущим, но и тем великим прошлым, которое вознесло его на известную высоту. Слезы родных и близких с одной стороны и крики победы с другой стороны перемешиваются, как «со святыми упокой» с революционными песнями, как скрежет зубовный с хохотом бесов. Я не могу забыть высшего проявления горя со стороны вдовы Герценштейна, которая над гробом мужа заклинала не мстить за его смерть. Это был поистине благородный вопль русской женщины, лучшая эпитафия на памятнике убитому. Эту фразу ее г. Родичев, на последнем заседании Союза 17 октября, присвоил кадетской партии совершенно напрасно. Партия г. Родичева это убийство не переставала брать своим лозунгом, выигрышным призом для выборов в Г. думу и для обвинения правительства и всех так называемых черносотенцев. Целые миллионы их виновны в этом убийстве. Вся так называемая «монархическая партия» называется «Речью» — «шайкой убийц» и А. И. Гучкову посылается упрек в сочувствии этой партии.
Кто бы ни убил Герценштейна, на правительстве лежит серьезная задача немедленно расследовать это дело судебным порядком и тем покончить с ним. Правда ли то, что утверждает «Речь», или клевета — необходимо это знать.
В монархической партии есть несомненно «пламенные патриоты», искренние люди, но в каждой семье не без урода. Когда Герценштейн был убит, все партии без исключения отнеслись к этому убийству с осуждением.
После убийства Герценштейна я говорил, что нечего удивляться, если убийство станет орудием не одной революционной партии. Стоит только признать политическое убийство — я против него всегда ратовал, как против всякого убийства, — то признавайте его одинаково за всеми партиями, не проливайте крокодиловых слез и не цепляйтесь за единственное убийство, которое якобы совершено людьми правой партии и не называйте ее «шайкой убийц»!
Я говорил и теперь повторяю, что как революционного убийцу, так и контрреволюционного могут руководить совершенно одинаковые мысли и побуждения. И как у революции образовалась целая орда убийц и грабителей, так и у противной стороны может образоваться такая же орда. И убийца контрреволюционный может видеть в политических убийствах, совершаемых революционерами, врагов отечества и даже врагов того самого освободительного движения, которое понимается одними — как революция, как необходимый переворот для создания совершенно нового порядка вещей, а другими — как эволюция, как мирный переход от одной свободы к другой. Можно бороться за всякую идею, как бы она ни была экстравагантна, но партия, одобряющая убийства, может дождаться, что и на нее пойдут с мечом. Ведь невозможно же утверждать, что у мирных партий нет искренних и горячих людей, нет негодования, которое душит их при виде этой анархии.
Политические убийства развращают мозг именно потому, что человеческая жизнь ставится ни во что перед «убеждением» убийцы. На жизнь людей, не разделяющих ваших убеждений, предпринимается охота, как на вредных зверей, и затем обращается в спорт, нимало не тревожащей совести. Такая охота на людей началась у нас давно, она подливала убийственного яда во все головы, и все головы отравлены, и отравлена совесть.
Как на войне число убитых неприятелей принимается с удовольствием и даже с удовольствием и преувеличивается, так и в эту революцию. Крикнул же кто-то: «Мало!» в Г. думе, когда произнесена была цифра, в несколько сот убитых городовых. Чем больше жертв, тем лучше. Но для кого? Исчезают люди, а людишки радуются. И печальная Родина стоит, роняя слезы, и все еще взывает к своим верным сынам и ждет их.
22 декабря 1906 (4 января 1907), №11056
DCLXXXIV
«Чем же мы, однако, виноваты, что мы никого не убивали?» — восклицает сегодня «Речь» по поводу выраженного мною удивления, как можно обвинять кого-нибудь в политическом убийстве, называя его по имени и потому рекомендуя его преступником до суда и т. д. Милые люди, однако. Они никого не убивали, а потому могут обвинять других в убийстве. Они — уже прокуроры и следователи по самой своей прирожденной чистоте и житейской невинности. Они обвиняют, потому что добродетельны. Совсем не похожие на Робеспьера, они обвиняют из тех же добродетельных побуждений, как и этот человек. Когда они доберутся до власти, то будут еще добродетельнее и потому будут не только обвинять, но и душить.
Смешной случай приводит сегодня «Колокол». Гг. Милюков и Гессен якобы встревожились тем, что «черная сотня собирается убивать вождей крамолы. Гг. Гессен и Милюков даже ездили к министру юстиции просить о защите».
В этом известии есть некоторое недоразумение, именно сказано о «вождях крамолы». Я не думаю, что гг. Гессен и Милюков, пожав руку г. Щегловитову, который с изысканной вежливостью просит их садиться, могли сказать:
— Г. министр, союз русского народа решил убивать «вождей крамолы», а потому мы покорнейше просим защитить нас от этих злодеев.
Если бы они так выразились, то г. Щегловитов не мог бы воскликнуть из «Гамлета»: «О, ужас, ужас, ужас!» — или спросить: «Как надо понимать злодея — в «кавычках» или без кавычек», а сказал бы проще:
— При чем же вы, господа, у крамолы?
В самом деле, при чем они у крамолы? Прихвостни, что ли? Нет, министр юстиции такого вопроса им не посмеет задать. Очевидно, «Колокол» сам сочинил «вождей крамолы», а гг. Милюков и Гессен ездили к министру, как мирные и добродетельные граждане, сами испугавшиеся «крамолы»… с правой стороны. «Крамолы» с левой они не боятся и порицать ее не осмеливаются, и потому им кажется весьма естественным обращаться к министру, который обязан защищать всех и каждого от «крамолы» справа и слева. Для того, чтоб не показать, что они не струсили, они объяснили министру, что они открыли через посланных ими перелетов убийц Герценштейна и что эти убийцы — крамольники справа. Положение министра, я вам скажу! Справа поют: «Боже, Царя храни», а слева — «Собирайся, русский народ, в топоры». Но самое важное — добродетель, и, конечно, добродетель переоцененная, а не та старая, которая говорит: чти, не укради, не убий, не прелюбо… и так далее. Добродетельные имеют право обвинять даже в убийстве и взывать о мщении.
Я сказал, что если считать справедливой клевету на партию русского народа относительно Герценштейна, то это все-таки единственное убийство, тогда как «крамола» совершила их сотни. На это добродетельные люди из «Речи» отвечают: «единственное ли? — это покажет суд». Комики и трусы. Гораздо храбрее говорит по этому же поводу «Товарищ».
Он восклицает: «а Кишинев, Гомель, Белосток, Седлец и пр., и пр., и пр.» Вот это дело: уж если обвинять «истинно-русских людей» в убийствах, то, конечно, всего лучше именно так, как делает «Товарищ»: Кишинев, Гомель, Белосток, Седлец и пр., и пр., и пр. Тут, по крайней мере, нечто грандиозное и великолепное с князем Урусовым и г. Лопухиным, которые, как девы в притче, будут держать светильники. С одной стороны — «истинно русские люди», а с другой стороны — «истинно нерусские люди» и пошла потеха, вроде русско-японской войны. С одной стороны — г. Дубровин, с другой стороны — г. Ходский, полководцы, а там корпусные командиры, г. Милюков, г. Гессен, г. Пуришкевич, князь Долгоруков, г. Родичев и все прочие великие люди на малые дела и большие глупости. Нам нужно что-нибудь грандиозное, сногсшибательное, кроваво-кровавое, красно-багровое, темно-черное. Нам нужно что-нибудь поистине ужасное, чтобы все криком кричали, чтобы все с ума сошли и, испуская вопли и проклятия, начали бы истреблять друг друга с увлечением голодных львов, тигров и волков. Вот это красота, вот это революция! А что теперь делается, это совершеннейшие пустяки, которые даже надоели своим однообразием и уж ни в ком не возбуждают ни сильной мысли, ни мщения, ни вражды, ни негодования. Пошлятина! У Косоротова в «Коринфском чуде» вампир выпивает всю кровь у молодого человека и говорит: «мало!».
Бывало, убьет какой человек старуху-процентщицу, которая со скаредной скупостью давая рубль, стаскивала в залог, в крещенские морозы, последнее пальто с бедняков, и начинаются выражения негодования при одном слове «убийство». И ахи, и охи, и разговоры на все лады во всех слоях общества; репортеры, высунув язык, бегают за мнениями замечательных адвокатов, профессоров уголовного права, банкиров еврейского племени, прокуроров, митрополитов, а светские дамы из «невероятных» (incroyables) спешат засвидетельствовать через газеты свое негодование, а старые старухи спешат поставить грошовую свечу за упокой убиенной. А теперь убийства только записываются, как нумер бумаги, в исходящий журнал канцелярии. О них читают, покуривая сигару или цыгарку и запивая пролитую кровь кофеем или водкой. Точно все обратились в «дьяков, в приказах поседелых», и убийство является прямо какой-то пошлостью, общим местом. 50 человек разорвано бомбой, 5 казнено, три человека повешено, десять убито. Это все равно, что 25 воробьев убито и 25 улетело. Населения в России больше, чем воробьев, а потому пусть убивают. Убийства помогают тем, которые однако не убивают, будучи добродетельны.
Разве не так? Мы рассуждаем об убийствах, как, бывало, рассуждали о выеденном яйце, спрашивая, кем, почему и для чего оно выедено? Когда теперь человека убьют, сейчас же начинают доказывать, что убитого и следовало убить по таким-то и таким-то причинам. И только ни у кого из пишущих и доказывающих, что убитого и надо было убить, не хватает ни мужества, ни честности самого себя обвинить в чем-нибудь и хоть ткнуть в свой медный лоб вопросом: что ты за судья? Может, ты сам, оправдывающий убийство, стоишь если не виселиц, то публичных пощечин?
Придумать причины, во время политической борьбы, оправдывающие убийство другого, — кому ума для этого не доставало. Это так же легко, как сделать ребенка. Политические страсти — это грузная, грязная волна, убивающая, притупляющая и загрязняющая. Кто выше поднимает ногу в кафешантане, та и привлекает толпу. Кто выше поднимает ногу свободы и во имя ее ничем не стесняется, тот и правее всех. Ему все прощается, ибо у него все — во имя свободы народа. Всякая тирания, всякие насилия — все это оправдывается и без усилий разума, а только с усилием глотки, потому что, если взять тиранию и насилия всех веков и представить ее в ужасающей сумме, то какая временная тирания превзойдет это?
Вся история идет на помощь. Смотрите, мол, что делалось, как угнетали ваших предков, какие были тираны, как жгли, убивали, казнили, мучили — настало время освобождения, мщения и свободы. И так далее. И аплодисменты, и страсти разгораются, и толпа верит и сумасшествует, воображая, что она лезет на небо, что еще несколько усилий — и останется только прыгнуть, чтобы вскочить туда и блаженствовать, развалившись на пуховой перине облаков.
Я вовсе не партизан партии русского народа. Но я не сочувствую тем обвинениям в убийстве, которыми Милюков и Гессен бросили во враждебную им партию. Я считаю это большим свинством с их стороны. Свинство это потому, что обвинители твердо решили: что бы ни сделало правительство, как бы добросовестно ни исследовало это обвинение, выигрыш будет непременно на стороне их, обвинителей, перед той толпой, на которую они рассчитывают. Уже теперь эти обвинители вместе с воздушным г. Ковалевским говорят, что дело будет замято, замолчано, и т. д. Возможно, что все это обвинение есть выдумка, клевета, вздор, подстроенный при помощи «перелетов», но когда добродетельные люди, считающие себя самыми добродетельными в политическом отношении, обвиняют, то их обвинение есть несомненная истина и кто в этом сомневается, тот враг свободы и отечества. Так это всегда было и так будет. Борьба с этими добродетельными людьми, которые ежедневно кричат о своих добродетелях, ежедневно славят себя и свою партию, ежедневно льстят своей толпе, очень трудная борьба. Они всегда правы, хоть кол на их голове теши. Гёте прав, говоря, что истинные деспоты выходят только из духа свободы и удачи. За удачей, поэтому, они гоняются с неутомимостью и жадностью гончих собак. «Надо дерзать, дерзать и дерзать!» повторяют они слова Дантона, и их осадить могут только те, которые на дерзание будут отвечать дерзанием. Только тогда, когда народный дух воспрянет, когда он властно скажет «довольно!», только тогда настанет мир, только тогда начнется спокойная жизнь.
А когда это будет?
24 декабря 1906 (6 января 1907), №11058