Петербург-Ад-Петербург

Суворинов Олег Олегович

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

 

 

1

Все последующие события произошли очень стремительно, так, что я и не заметил их. Может быть, это случилось оттого, что внутреннее мое состояние, то есть состояние душевное, было сильно расстроено. Припомнить подобного переворота сознания невозможно. Из более или менее уравновешенного человека я за пару дней превратился в неврастеника, чуть ли не в психопата. Любая мелочь могла меня вывести из равновесия. Естественно, я пытался держать себя в руках, конечно, насколько это было возможно. В сущности, если проанализировать произошедшие события, все окажется не так страшно, как казалось тогда. Взять хотя бы поведение Родина. Этот человек, по большому счету, прямого отношения ко мне не имел. Его отвратительный поступок с собственной сестрой тоже был не так уж трагичен для меня. Он избил Катю, которую я любил — это, бесспорно, очень нехорошо, но Катя никогда не любила меня. Она рассматривала меня лишь как коллегу. Мало ли, сколько поклонников может быть у красивой женщины. И каждый из них хочет, чтобы обласкан был именно он, а не кто-то другой. Это типичный человеческий эгоизм и не более того. В тот же момент отомстить за нее ее брату стало для меня делом чести. Я прекрасно знал, что Катя все равно этого не поймет и более того, осудит меня за то, что я влез в ее личные отношения внутри семьи. Наверное, во мне сыграл некий запоздалый юношеский максимализм. Что-то перевернулось в моей голове вверх тормашками. В такси у меня возникали мысли о том, чтобы просто-напросто свернуть на вокзал и покинуть проклятый город. Одновременно с этим некая неведомая сила тянула меня в дом к Родину. Внутри меня шла ожесточенная борьба. Разумом я осознавал, что ехать к нему есть полное безрассудство, но и не ехать я не мог. Одним словом, чувства начали превалировать над разумом, поэтому я укрепился в решении все-таки ехать к нему и восстановить никому не нужную справедливость. Как я был глуп!

Расплатившись с таксистом, я вышел из машины в дождь прямо перед домом в двенадцать этажей, в котором должен был ждать меня Родин. Дом этот находился в элитном районе города, что немало удивило меня. «Не может же этот игрок и наркоман жить в таком доме», — пронеслось у меня в голове в первые несколько секунд. Но потом эту мысль затмили злость и жажда мщения. Мыслить логически я уже не мог.

В парадном меня встретил консьерж. Это был немолодой мужчина в больших очках, с приятной улыбкой. Несколько секунд он рассматривал меня: сначала его голова поднялась вверх, чтобы рассмотреть мое лицо, а потом медленно спустилась вниз, скорее всего, для того, чтобы увидеть, в чем я был одет.

— Добрый день, — сказал я, когда глаза консьержа были направлены мне в лицо.

— Здравствуйте, — ответил он и улыбнулся. После он заложил закладкой место в книге, отложил ее и спросил: — Вы к кому?

— Я к Родину, — ответил я. — Здесь такой проживает? В семидесятой квартире? — Я начинал сомневаться в том, что это мерзавец может здесь жить.

— А вам, простите, нужен Родин Алексей Степанович или же Дмитрий Алексеевич? — несколько елейным голоском поинтересовался он.

— Мне нужен…

Я не договорил из-за внезапно затрещавшего телефона на столе консьержа. Тот резко перевел глаза на аппарат и, дождавшись, пока он перестанет трещать, снял трубку.

— Консьерж, — сказал он, после чего несколько секунд слушал, что ему говорят. — Я понял вас, Дмитрий, сейчас пропущу.

Мужчина повесил трубку и, изменив серьезное выражение лица на угодливое, произнес:

— Семидесятая квартира находится на одиннадцатом этаже. Пассажирский лифт прямо и налево.

Поблагодарив консьержа, подняв свой нелегкий чемодан, я направился к лифту.

Волнение росло с каждым этажом. Наконец, лифт звякнул, и двери медленно выпустили меня на одиннадцатом этаже. Чистота подъезда была поразительна: на полу лежали дорожки, стояли напольные вазы с цветами, по углам блестели натертые пепельницы. За пластиковыми окнами подъезда совершенно не было слышно шума дождя. Единственное, что нарушало тишину барских покоев — это музыка, которая слышалась за одной из дверей.

Квартира семьдесят располагалась в самом конце длинного коридора. Я неслышно прошагал по ковровой дорожке и встал напротив нужной двери. За ней стояла мертвенная тишина. И только я хотел наклонить ухо к щели, чтобы хоть что-то расслышать, замки щелкнули, и дверь распахнулась предо мной. Я попятился назад. На пороге стоял Родин с опухшим лицом. Глаза его были неподвижны. Казалось, будто в них совершенно нет жизни, словно покойник смотрит на тебя.

Он молча развернулся и, не сказав ни слова, пошел по длинному коридору в комнаты. Я вошел за ним и закрыл за собою дверь. «Черт меня возьми, — врезалось мне в голову, — что я тут делаю, недоумок!»

В прихожей было разбросано множество вещей: женская сумочка, зонтики, детские ботиночки, мужские и женские туфли, шарф, ремень. Стекло у гардероба было разбито. Осколки валялись на полу. «Что здесь произошло?» — подумал я.

Тишина была необыкновенная. Судя по многочисленным вещам, валявшимся на полу, можно было сказать, что здесь проживает большая семья с детьми, но никого не было слышно. Если консьерж спросил меня о том, к кому я пришел, назвав при этом два имени, следовало, что это квартира не самого Родина, а его отца. «Но зачем он назначил мне встречу именно здесь? Что это могло бы означать? И почему все вещи разбросаны, а стекло разбито? Ведь Катя мне сообщила, что все они сегодня должны были ехать в Москву на самолет. Очень странно!» Такие мысли посетили меня. Но отступать было некуда, да я и не привык отступать.

Оставив чемодан возле двери я, не снимая башмаков, прошел вглубь квартиры. Комнаты располагались по обеим сторонам коридора, но все двери были закрыты. К ближней к гостиной комнате тянулся жирный кровавый след и исчезал за дверью. В конце коридора располагалась, судя по всему, самая большая комната. Родина видно не было.

Осколки под ногами хрустели и трескались, нарушая зловещую тишину. Через секунду я стоял у входа в гостиную.

Я вошел. В большом просторном кресле сидел Родин и смотрел на меня. Повсюду были разбросаны вещи, опрокинутый светильник еще горел, справа от кресла, в котором расположился Родин, лежал надвое разрубленный журнальный столик. Самым ужасным, что я увидел, была лужа крови за креслом Родина. По спине моей пробежали мурашки, а вместо позвоночника я начал ощущать колючую проволоку.

Сглотнув слюну, чтобы сбить ком в горле, я срывающимся от страха голосом спросил:

— Что здесь произошло?

— Ничего особенного, — спокойно ответил Родин и дьявольски улыбнулся.

— Как это ничего? А почему везде кровь и вещи разбросаны? В этой квартире живет твой отец?

— Гм… В этой квартире жил мой отец, — сказал Родин.

— Что значит жил? — в недоумении спросил я и подошел ближе к нему.

Теперь мне лучше была видна огромная лужа крови за креслом.

— Почему здесь так много крови? — спросил я. Руки мои холодели, а сердце давало, наверное, сто сорок ударов в минуту.

— Ты такой любопытный, Герман. Что тебе за дело до этого? — мертвым голосом ответил он.

— Я хочу знать, что ты натворил здесь?

— Тогда зайди в ближнюю слева комнату, — улыбнулся он.

Я, не поворачиваясь спиной, преодолел расстояние от места, где стоял, до той самой комнаты, куда вел кровавый след. Повернув ручку и открыв дверь, я оказался в спальне, где царил полумрак из-за толстенных ночных штор. На двуспальной кровати лежали четыре человека. Нащупав дрожащей левой рукой выключатель, я зажег свет. То, что предстало моему взору, заставило меня попятиться назад. В голове моей помутилось, и я едва удержался на ногах. Секунду мне казалось, что я рухну в обморок.

На кровати были уложены бок о бок тела двух мужчин (молодого и уже в возрасте) и двух женщины (молодой и постарше). Белое постельное белье стало красным от крови. С неестественно вывернутой руки молодого человека капала кровь. Голова была пробита, а открытые глаза смотрели в потолок. Он был раздет по пояс, и в животе его зияла огромная дыра, как будто от удара топором. Рядом с ним лежала обнаженная девушка, и могло показаться, что она спит, если бы пропитанная кровью подушка под ее головой. Глаза несчастной были закрыты, а на мертвом лице застыло выражение затаенной грусти. Рядом с ней лежала пара взрослых людей. Руки мужчины были скрещены на груди. Рубаха — залита кровью, шея перерезана в нескольких местах. Последнее тело принадлежало женщине средних лет. Платье, задранное до бедер, открывало ноги в кровоподтеках.

С ужасом осмотрев четыре трупа, я резко захлопнул дверь и вернулся в гостиную, где меня улыбкой встретил Родин, который так и сидел в кресле.

— К…кто это? — заикнулся я. Тошнота подступила к горлу.

— Это? — переспросил Родин, закуривая сигарету. — Это мой отец, его Жанночка, ее сынок Сережа и моя женушка Валерия.

Я изо всех сил старался не упасть в обморок. Невозможно описать то, что я чувствовал в тот момент. Можно даже сказать, что я ничего, совершенно ничего уже не чувствовал и не понимал. Спрашивать Родина про Катерину не имело никакого смысла.

Именно в этот момент я и потерял над собою контроль окончательно.

— Пока ты там развлекался в комнате с моими родственничками, я вызвал милицию, — неожиданно сказал Родин и покрутил в руках радиотелефон. — Теперь мы с тобою повязаны. Ты чистый, на тебе ни капли крови, и я чистый, — улыбнулся он, — успел переодеться, а вещички тю-тю. Что ментам говорить будем, Герман? Ты ведь хотел влезть ко мне в семью, так и получи по полной программе. Любопытное чучело! Ха-ха-ха! — Он гомерически захохотал и закинул голову назад.

Тут-то я и потерял самообладание. Рванув к разрубленному журнальному столику, под которым лежал окровавленный топор, которым Родин убил всю семью, я, схватив одну половинку небольшого по размерам стола, начал наносить удары по голове этого скота. Он пытался закрыться руками, но тщетно. Первые два удара пришлись ровно в темечко. Родин немного потерялся в пространстве. Этого времени мне хватило, чтобы схватить лежавший тут же топор и нанести обухом удар, от которого он обмяк в кресле. Сорвав с него рубашку и изодрав ее на ленты, одной из них я связал ему ноги, а другой руки, затянув узлы так, что развязаться не представлялось возможным. Дальше я действовал так, будто у меня был заранее заготовлен план. Порывшись в карманах его брюк, я нашел два сверточка с наркотиком, похожие на те, что я купил у Раи в притоне. Пулей долетев до своего чемодана, я из внутреннего кармана извлек такие же два сверточка, шприцы и кошелек Родина. После чего на кухне посредством предварительно найденных столовой ложки и свечки мною был приготовлен раствор героина из всех четырех свертков; получился один целый шприц и еще половина. (Делал я все неумело, так как раньше мне не приходилось готовить подобные растворы. Способ приготовления я знал из рассказов своих сокурсников, которые пробовали героин).

С двумя шприцами я подошел к еще не пришедшему в сознание Родину. Для начала нужно было проверить пульс. Сердце билось — значит, жив. Потом из остатков разорванной рубашки я сделал что-то вроде жгута. Левая рука была вся уже исколота, а на правой оставались нетронутые места. Перетянув руку, я, в уже набухшую вену попытался сделать инъекцию. Но с первого раза, дрожащими руками, в вену не попал. На пятый раз игла вошла четко. Первый шприц был опорожнен, а за ним последовал и второй. В этот раз я попал со второй попытки.

Далее я развязал Родина, поскольку, получив сразу четыре дозы героина и оглушенный обухом топора, он не представлял уже никакой опасности для меня. Достав из потайного карманчика кошелька Родина предсмертную записку, я вложил ее в один из карманов его брюк, а кошелек положил рядом на пол. Затем, взяв свой чемодан, я вышел из квартиры, отставив Родина умирать от передозировки героина. Входную дверь, которая была очень надежная — такую дверь вскрывать придется не менее получаса, а то и дольше — я запер снаружи ключами, оставленными Родиным тогда, когда он впускал меня в квартиру.

Проходя мимо консьержа, я старался держаться спокойно и даже улыбнулся ему, на что он ответил тем же. «Все равно тебе, дурак, не скрыться, — подумал я, — тебя же видел консьерж! Что ты наделал, Герман?!»

Во дворе дома никого не было. Дождь продолжал лить, как шальной. На центральной улице, выбросив в урну ключи, я поймал такси и, предложив таксисту две тысячи рублей, попросил его довести меня до N-кого монастыря. Тот, не раздумывая, согласился ехать. Проезжая мимо поворота во двор дома Родина, я видел, как нам навстречу летела милицейская машина с включенной сиреной.

Я ехал к Кате.

 

2

Без четверти семь я вошел в монастырские ворота. Вороны, мокрые от дождя, нахохлившись, сидели на березах, которые росли на территории монастыря, и зловещим карканьем перекрикивались друг с другом. В местах, подобных этому, я всегда испытывал одни и те же чувства. Внутренний двор монастыря, его пустынность и безлюдье вселяли тяжелейшую тоску, что-то вроде тихой скорби или даже опустошения. Если учесть мое внутреннее состояние после совершенного деяния, то несложно догадаться, что множество негативных ощущений, сливаясь, давали новое чувство, чувство «живой смерти». То, что раньше я считал невозможным в принципе — произошло. Я убил человека. И до сих пор мне не был понятен мотив этого убийства. Что за неведомая сила направила меня, что за сила подняла мои руки с топором на человека и что, наконец, мне с этим всем делать?!

Так думал я, стоя под проливным дождем во внутреннем дворе монастыря. Тошнота усиливалась, к ней добавилась сильнейшая головная боль, от которой у меня начался тик правого века. Во дворе не было ни души. Только вороны. «Надо бы кого-нибудь найти, — подумал я, — не стоять же здесь вечность, которой у меня нет. Милиция, наверное, уже сломала дверь и все обнаружила, а консьерж рассказал им обо мне. Теперь я один подозреваемый… На меня повесят пять трупов!»

Тревога росла, достигая уровня помутнения рассудка. Медлить было нельзя. Необходимо было как можно скорее поговорить с Катей и все ей рассказать, а там будь, что будет.

Подняв свой чемодан, я прошел вглубь территории монастыря. В центре располагался небольшой храм. Здание его казалось серым и мрачным от дождя, а купола в полумраке походили на пять больших черных луковиц. На одном из крестов сидела ворона.

Справа от храма стояла колокольня, которая служила входом в монастырь. Ее реставрировали, в связи с этим во двор монастыря можно было попасть через западные ворота. С левой же стороны расположились три длинных трехэтажных здания из красного кирпича, сложенные на старинный манер с округлыми окнами. В окнах горел свет, но улица была пустынна.

Продвигаясь вглубь этого садика, сквозь сумерки и дождь, я заметил небольшую деревянную беседку. Невдалеке от беседки висела табличка «посторонним проход закрыт». Не обращая на нее никакого внимания, я прошел дальше и вышел к одному из трех зданий с округлыми окнами. Входить в него я посовестился. Мало ли, что?

Неожиданно из одной двери вынырнула маленькая, юркая, как мышка, с покрытой головой послушница, и быстрым шагом направилась в мою сторону. На секунду показалась, что она идет ко мне. В самом же деле, девушка с опущенной вниз головой прошла мимо меня — словно не замечая, что я стою — и хотела скрыться за поворотом. Но я окликнул ее:

— Сестра! Постойте, сестра!

Послушница вздрогнула, потом остановилась, а после развернулась ко мне и замерла. Я схватил свой чемодан и пошел к ней.

— Добрый вечер, — сказал я, подойдя к ней ближе.

— Здравствуйте, — кротко ответила она, не поднимая на меня глаз.

— Сестра, мне необходимо встретиться с матушкой Алексией.

Послушница вздрогнула, словно я сказал ей что-то очень обидное и через некоторое время тихо сказала:

— Монастырь уже закрыт для посетителей…

— Там на табличке написано, — перебил я, — что он работает до восьми часов вечера, а сейчас еще нет восьми!

— Да, это так, — отвечала она, — но матушка уже не сможет принять вас. Приходите завтра.

— Как же вы не понимаете, мне во что бы то ни стало нужно поговорить с ней именно сейчас. Сию же минуту!

— Это невозможно, — тихо сказала она и собиралась уйти.

— Да стойте же вы! Я вас умоляю… Это вопрос жизни и смерти. Послушайте, я никогда бы не осмелился беспокоить матушку Алексию, если бы не острая необходимость. Умоляю вас, пойдите к ней и скажите, что с нею хочет поговорить совершенно отчаявшийся и пропащий человек Герман Гарин… И еще скажите ей, что это займет не более десяти минут. Сестра, я вас умоляю, прошу вас, сестра… Это чрезвычайно важно для меня!

Послушница медленно подняла на меня глаза и, увидев в них застывшие слезы, спокойно сказала:

— Постойте, пожалуйста, здесь, под козырьком, а я попрошу одну из сестер поговорить с матушкой.

— О, вы так добры… Я вам очень благодарен…

Она, не слушая меня, растворилась в темноте.

Я, было, хотел закурить, но потом решил не делать этого в монастыре. Пошли минуты томительного ожидания. Мокрая одежда прилипала к коже, отчего создавалось неприятное ощущение. Через некоторое время мне показалось, что меня начинает знобить. Дрожь ощущалась во всем теле, а кости ломило, как при высокой температуре. «Неужели я заболеваю? — пролетело у меня в голове. — Только не это, черт возьми. Только не это…»

Из-за поворота появилась та же послушница с монахиней, которую трудно было отделить от полумрака. Ее черное одеяние сливалось с темнотой и создавалось впечатление, будто рядом с послушницей плывет темное пятно.

— Это — мать Евлампия, — сказала послушница, не поднимая глаз. После чего сразу развернулась и скрылась за поворотом.

— Добрый вечер, — сказал я.

— Здравствуйте, — ответила она. — Что вам угодно? — Она держалась спокойно и немного сурово смотрела на меня. Мне стало несколько не по себе от ее испытующего взгляда.

— Мать Евлампия, — начал я, страшно волнуясь, — мне очень нужно поговорить с матушкой Алексией. Это вопрос жизни и смерти!

— Вы можете сказать мне все, что хотите сказать матушке. Я ей передам. А в любой другой день вы сами сможете с ней поговорить, но не сегодня. Это невозможно потому, что матушка не принимает сейчас никого, — разборчиво выговорила она, перебирая в руках четки.

— Я все это понимаю, — ответил я, — но все же мне нужно встретиться с ней сегодня же. Это очень, слышите, очень важно для меня!

— Простите, но это невозможно, строго сказала она. — Да, благословит вас Бог…

— Он уже меня сполна благословил! — нервно сказал я.

Монахиня в недоумении посмотрела на меня.

— Так благословил, что дальше некуда! — крикнул я, так как дождь усиливался и стучал по откосам и козырьку. — Что же вы за люди такие? Человеку плохо… Он потерян, измучен! Он единственный раз в жизни просит аудиенцию у духовного лица, а ему ее не дают. Что же ему делать? Я приехал сюда издалека… Я уверяю вас, что мне нужно только десять минут и все. Прошу вас, попросите матушку Алексию принять меня. Хотите, я встану перед вами на колени?

— Господь с вами! — испуганно сказала мать Евлампия, после небольшой паузы добавила: — Иди за мной.

Я, не говоря ни слова, пошел следом за ней к двухэтажному зданию, выкрашенному в бело-желтый цвет. Уже совсем стемнело.

Мы вошли в душный коридор, где стояло несколько деревянных лавок, и более ничего не было. Мать Евлампия скрылась за одной из трех дверей. Я сел на лавку и стал ждать.

Буквально через пару минут из дверей вышла мать Евлампия с матушкой Алексией. То, что это была игуменья, не было ни малейшего сомнения. Я понял это по наперсному кресту.

Мать Евлампия прошла мимо меня и вышла на улицу, а матушка Алексия, поздоровавшись со мной, остановилась и несколько секунд изучала мое лицо, которое, наверное, было ужасно. После чего предложила мне сесть на скамью и села сама.

Матушке Алексии на вид было около шестидесяти пяти или семидесяти лет. Держалась она очень уверенно. В ее приветствии слышалась кротость, которая странным образом сочеталась с невероятной уверенностью. Глаза ее были умные и проницательные, а лицо ее в глубоких морщинах, сохранило отпечаток былой красоты. Очевидно, в молодости эта женщина была очень привлекательна, но, пренебрегая дарованной красотой, все же выбрала монашество.

— Зачем вы хотели видеть меня в неурочный час? — тихо спросила она.

Я немного смешался, но быстро собрался и произнес:

— Знаете, матушка Алексия, мне нужно поговорить с вами и кое о чем попросить.

— Продолжайте. Я вас внимательно слушаю.

Четки тихо шуршали в ее руках.

— Понимаете, в чем дело. К вам сегодня в монастырь приехала девушка по имени Екатерина Тихонова. Вы, по ее словам, очень хорошо знали ее мать, которая семь лет назад умерла. Катерина приехала к вам, как мне известно, на две недели, а у меня двух недель, к великому сожалению нет. Мне необходимо с ней поговорить именно сейчас.

Матушка Алексия внимательно выслушала меня и сказала так:

— Начнем с того, что Екатерина прибыла к нам в монастырь не как гостья, а как послушница.

У меня все внутри перевернулось от ее слов, но я изо всех сил старался держаться.

— Она сама изъявила подобное желание, — продолжала она, — ее к этому, как вы сами понимаете, никто не склонял. Что до матери ее — я на самом деле хорошо знала Антонину Степановну, когда еще не была игуменьей этого монастыря. И еще. Екатерина прибыла сегодня сюда не в самом лучшем состоянии. Сестры молятся за нее…

— Да, я все знаю. Ее избил родной брат, — перебил я и осекся.

— Совершенно верно, — продолжала матушка, — и мне бы не хотелось, чтобы ее беспокоили.

— Понимаете, матушка, дело касается ее брата, ее отца и еще нескольких человек, имеющих к ней непосредственное отношение.

Я не имел желания делиться с игуменьей всеми подробностям случившегося несчастья.

— Вы можете передать мне все, что хотите сказать Екатерине. Я передам, уж будьте спокойны за это.

— Вы, наверное, не совсем понимаете меня, матушка Алексия, — чуть громче сказал я, — дело, с которым я приехал, чрезвычайно важно. Мне немедленно нужно поговорить с Екатериной. Это вопрос жизни и смерти. И знаете, я виделся с нею с утра, и она не говорила мне о том, что хочет поступить послушницей в этот монастырь.

— Она сама сделала выбор. Она выбрала дорогу в царствие Божие. Она решила посвятить свою жизнь служению Господу…

— Я все это понимаю, — вставил я, — пусть все так, как вы сказали, но то, что я собираюсь ей сказать, она просто обязана знать.

— Вам следует знать еще кое-что, — мерно сказа матушка. — Екатерина совершенно простила своего брата, который, к несчастью, болен наркоманией и обещала молиться за его здравие и просить прощения за его грехи перед Господом Богом.

— Как ей угодно, — сказал я. — Но мне все же нужно поговорить с ней.

— Боюсь, что это невозможно, — ответила она. — Я ничем не могу вам помочь.

Терпению моему приходил конец.

— То есть вы хотите сказать, матушка, что я не увижу Екатерину.

— Именно это я и хочу сказать. Она хочет уйти от всего мирского, посвятить свою жизнь Богу, и вы не можете настаивать на свидании, которое сейчас ей может только навредить.

— Да что же вы за люди, — сорвался я. — Что же такого в том, что я десять минут поговорю с нею. Я ни черта не могу вас понять!

Матушка поднялась со скамьи, я встал следом.

— Что случится из-за этого? Бог на вас прогневается или что? Я же не со злом к ней приехал. Мне лишь нужно сообщить ей очень важную и трагическую новость, которая напрямую касается ее. Я что, прошу чего-то сверхъестественного, что ли?

Игуменья в недоумении смотрела на меня и ничего не говорила, только мерно перебирала четки в своей сморщенной руке.

— Матушка Алексия, умоляю вас, пойдите мне навстречу! Я вас очень прошу, умоляю вас. Ну чего вам стоит дать мне десять минут поговорить с Екатериной, и, клянусь, я больше никогда не побеспокою вас.

— Я повторю вам: с Екатериной встретиться невозможно, — строго ответила матушка. Лицо ее изменилось, будто я ей наговорил одних пошлостей и проклинал все святое, во что она верит. Но ведь это было не так! Кощунства в моих словах не было. Мне нужно было сообщить Кате трагическую новость…

— Ну чего вы, в самом деле. Ну, что мне сделать, чтобы вы мне разрешили?

— Лучшее, что вы можете сейчас сделать — это уйти из монастыря и не беспокоить нас более, — тихо, но очень отчетливо произнесла матушка.

— То есть как? — крикнул я.

— Да благословит вас Бог! — сказала она и удалилась, шурша своей рясой.

Как только за ней захлопнулась дверь, я в сердцах сорвал с себя крест, купленный в храме по приезде в N, и бросил его тут же на пол, после чего крикнул в сторону двери, в которую вошла игуменья:

— Плевать я хотел на благословение вашего Бога! Ни черта мне не нужно! Провалитесь вы тут все, лицемеры!

Я топнул ногой, а затем пнул крест в сторону все той же двери. Ударив в стену кулаком, я вышел на улицу, где стояла мать Евлампия. Она испуганно смотрела на меня, не моргая. По лицу ее было видно, что она страшно напугана.

— Вы все слышали? — спросил я.

Она закивала головой, ее рот искривился, из глаз начали течь слезы.

— Простите меня, я не хотел вас испугать. Я пойду. Хотя нет, подождите. Могу я попросить вас об одолжении?

Она сделал утвердительный знак головой.

— Дайте мне слово, что никому не скажете об этом. Давайте сделаем вид, что вы меня провожаете до ворот.

Мы пошли в сторону выхода из монастыря.

— Мать Евлампия, — начал я, — мне так и не удалось встретиться с Екатериной. У меня для нее плохие новости. Я сообщу их вам, а вы передайте их Кате. Только обещайте никому больше не говорить.

Она молчала, но по ее молчанию, выражению лица и глазам можно было смело утверждать, что эта монахиня умеет хранить тайны.

Уже подойдя вплотную к воротам, я остановился и сказал:

— Дело вот в чем. Брат Екатерины сегодня убил своего отца, его жену, ее сына и свою бывшую жену. А я убил его.

Сестра Евлампия с ужасом взглянула на меня, но ничего не сказала. Она вся промокла и немного дрожала от холода.

— Понимаете, — продолжал я сквозь сильный озноб, — он убил их всех топором, я убил его. Такие дела. Передайте это, пожалуйста, Кате. Я теперь вряд ли с ней встречусь, — безнадежно сказал я. — Мне теперь грозит тюрьма. Но я вам хочу сказать, чтобы вы только одна это знали и хранили это: я не убийца и никогда им не был. Я за всю свою жизнь не совершил ни одного тяжкого греха. А убил я его после того, как он избил Катю и убил топором своих родственников. И видит Бог, я не мог иначе поступить. Так уж сложились обстоятельства… Так вы передадите ей все, что я сказал?

— Да, — тихо ответила мать Евлампия.

— Спасибо вам, сестра. Я вас буду помнить всегда. Прощайте.

Сказав это, я вышел из ворот монастыря и пошел, куда глаза глядят.

 

3

Шел я уже часа два, не меньше. Состояние с каждой минутой все ухудшалось. Силы покидали меня стремительно. Озноб становился все сильнее и сильнее. Температура поднялась, как я понимал, высокая. Все тело ныло. Сначала я пошел вдоль автострады, но потом свернул на проселочную дорогу и полем, мимо леса, двинулся в никуда. Кругом стояла кромешная темнота. Грязь хлюпала под ногами; ботинки вязли в ней, отчего идти было все труднее и труднее. Дождь не переставал. Зонт мне уже нужен не был. Он спокойно лежал в моем чемодане.

«Куда я иду? — в полубреду спрашивал я сам себя. — Что мне нужно там, куда я иду?» Мысли путались в моей голове. «Как в два дня могла так измениться моя жизнь? — продолжал я спрашивать себя. — Как же это все могло со мной произойти? Что же я теперь буду делать? Как я буду жить теперь? Бедная моя мамочка… Она, наверное, сойдет с ума, когда узнает, что натворил ее сын. А эта игуменья? Какая она все-таки… Бедная Катя! Что будет с ней, когда сестра Евлампия ей все расскажет? Она не выдержит этого… Как я люблю ее! Кто бы знал…» Я еще долго вел монолог, пока не почувствовал, что больше уже идти не могу. Но все же продолжал путь.

Через полтора километра силы совершенно покинули меня. В полуобморочном состоянии я кое-как сошел с проселочной дороги и упал под пышной елью…

Сложно сказать, сколько я пролежал так. Но когда я в какой-то момент открыл глаза, то сквозь пелену увидел перед собою лицо старика в дождевике. На секунду мне показалось, что это Иван Тимофеевич.

— Иван Тимофеевич, — сказал я в бреду, — это вы?

— Какой я тебе Иван Тимофеевич. Я дед Митяй, — громко ответил старик. — Свят…свят…свят, чего ж ты здесь развалился? Да ночь, да под дождем.

Я ничего не ответил, только закрыл глаза.

— Очертенел ты, брат совсем! Какого… ты здесь валяешься, — снова заговорил старик. Его слова мне слышались так, будто он говорит из бочки. — Ой, батюшки мои, Пресвятая Богородица, горяченный-то какой! Захворал ты, брат… Ну-ка, давай вставай. Давай. — Старик поднатужился, взвалил меня себе на плечи и понес. Я не сопротивлялся. Сил не осталось совершенно.

Через минуту он положил меня на телегу, укрыл дерюжкой, а сверху прикрыл брезентом.

— Лежи тута. Я чемодан сейчас принесу, — сказал он.

Старик вернулся с чемоданом, положил его мне в ноги, сам влез на телегу и крикнул:

— Но-но, пошла старая дурра, пошла!

Телега тронулась и, раскачиваясь, то и дело подпрыгивая на кочках, повезла меня, черт знает куда. В тот момент мне было уже плевать на все.

— Потерпи, брат, скоро доедем, — то и дело повторял дед Митяй.

Я лежал под брезентом и дерюжкой почти без сознания, временами открывая глаза и разглядывая темные верхушки сосен, росших по левой стороне дороги… Дождь прекращался. Озноб усилился до такой степени, что трудно было удержать челюсти, чтобы не стучали. Все внутренности мои дрожали. И я снова закрывал глаза. Порой мне казалось, что я вижу себя со стороны. И не только себя, но и телегу, старую клячу, деда Митяя, который, как гора, сидел, держа в руках вожжи. И снова забытье…

Наконец, телега остановилась. Откуда-то раздался пронзительный лай собаки, который в моей голове разносился стократным эхом и превращался в нечто странное и страшное.

Скрипнули ворота. Телега снова покатилась, но через минуту встала.

— Тпру, стой, проклятая, — кричал дед Митяй.

Старик принялся долбить в дверь, ругаясь:

— Нюрка, етит тваю мать, отопри дверь!

Сквозь звон в ушах я расслышал второй голос:

— Ну, чего разорался-то. Я думала, ты издох там на базаре. Время-то уж ночь-полночь! Где тебя черти носят?

— Ты погоди браниться, — тихо сказал дед Митяй. — Я тут вот возле оврага ехал, гляжу, чавой-то чернеет. Я с саней слез, подошел ближе, а там парнишка молодой валяется.

— Помер, что ли?

— Нет, живой. Я его с собой привез. Не оставлять же его там…

— Где ж он?

— А вона в санях лежит. Нюрка, его надо на печку… Помирает он, — с тоской в голосе сказал дед Митяй.

— Нехристь ты, окаянная! На кой ты его подобрал? — завелась старуха.

— Ты не ершись, Нюрка. Парень-то молодой… Помирает. Огненный весь! Я ж как лучше… Человеку ж помочь надо!

— Бог с тобой. Тащи его на печь.

Я слышал весь разговор, но сказать ничего уже не мог. Голоса доходили до меня, как если бы я сидел на дне колодца.

— Нюрка, его переодеть надо. Вся одежа-то промокла, — сказал дед Митяй. В его голосе слышались участие и забота.

— Ты тащи его на печь, — грозно отвечала старуха, — а я ему твои штаны да рубаху принесу. Сам его переоденешь. Неужто я буду?

Дед Митяй подошел ко мне и тихонечко, очень осторожно взгромоздил мое тело себе на плечи и понес в избу. В избе было душно и пахло чем-то кислым.

— Сейчас, брат, я тебя на печку положу, — говорил дед Митяй, — там ты согреешься. Нюрка тебе молока с медком сделает. Ты на нее не серчай, брат, она баба хорошая… Бог даст, поправишься. А сейчас того и гляди загоришься! Такой горяченный! Как же это тебя угораздило, брат?

Я молчал.

Дед Митяй путем неимоверных усилий втащил меня на печь, переодел в принесенную женой одежду и укрыл пуховым одеялом. Пелена с моих глаз не спадала, я периодически погружался в забытье. Как тогда, в телеге, мне казалось, что я вижу себя со стороны. Интересно то, что я был не тот, кто лежит на печи, а тот, кто смотрит на меня, лежащего на печи. Это странное ощущение пугало меня. Создавалась впечатление, что от высокой температуры из моего тела вышла душа, в существование которой я никогда не верил.

Когда дед Митяй подал мне кружку молока с медом, я отказался пить. Сил не было даже поднять руки. Я просто отвернулся и ничего не сказал.

— Эх, брат, — говорил старик, — видно, худо тебе. Что ж мне с тобой делать? Помрешь либо…

На печку залазила и Нюрка. Лица ее я не мог разглядеть. Она ничего не говорила, а только охала. Потом позвала деда Митяя и попросила принести градусник.

Старик принес, а старуха, подняв мою руку, зажала его и стали ждать. В доме была тишина, только было слышно, как ходики на стене, постукивая, отсчитывают секунды.

— Батюшки мои, Царица Небесная, да у него почти сорок два, — вскрикнула Нюрка.

— Да, у него, мать, крупозная, поди, — отзывался снизу дед Митяй. — Это он под дождем замок и заболел. А холодина-то, вон какой!

Умирать на печке было не страшно. После определенного момента я начал ощущать небывалую для человека легкость. Ломота и жар уже не чувствовались. Голова прояснилась, но говорить я по-прежнему ничего не мог. Мыслей и воспоминаний тоже никаких не было. Только легкость и спокойствие. Мне казалось, будто я стал, словно воздушный шар, такой же невесомый и такой же мягкий. В один момент я даже пожелал, чтобы эта воздушность, эфирность усилилась. И она начинала усиливаться все больше и больше. Чувство невероятной безмятежности радовало меня. Нет больше Германа, нет его жизни, страданий, людей, с ним связанных. Все, что раньше было сплетено в нем, распуталось, распустилось и начало медленно таять в пространстве. Ходики уже не стучали оттого, что времени больше не было. Только спокойствие и легкость… Нет конца совершенству, нет большего блаженства, чем высвободиться и полететь. Все кружится и смазывается, все течет и переливается, все стремится к центру… Я знаю, что Германа уже нет; вместо него теперь что-то другое. Это «что-то» раньше находилось в нем, но теперь оно свободно и невесомо. Герман уже не нужен. Он уже не существует, так же, как не существует для Германа целый мир, в котором он жил. Мир остался без Германа, а Герман без этого «что-то». Все рассыпалось. И никто не о чем не может сожалеть. Сожаление это лишь чувство, а здесь нет чувств, здесь есть только легкость и покой…

Вдруг то, что вышло из Германа, увидело, как его глаза внезапно открылись, просияли, взгляд стал осмысленным и строгим, а губы проговорили четко с расстановкой:

— Я убил человека. Я убил человека! (Потом еще громче и еще четче). Я у-бил че-ло-ве-ка!