Мы останавливаемся на большой стоянке, заполненной различными видами полицейских машин. И снова меня крепко хватают за руку и вытаскивают. От боли в переполненном мочевом пузыре я морщусь, когда стою, ветер на голых руках вызывает у меня дрожь. Через бетонированную площадку меня ведут к какому-то черному ходу, по короткому коридору и через дверь с надписью “КАБИНЕТ ПО ОСОБО ВАЖНЫМ ВОПРОСАМ”. За высоким столом сидит еще один офицер в форме. Два офицера по бокам от меня обращаются к нему “Сержант” и сообщают о моем преступлении, но к моему огромному облегчению он едва смотрит на меня, машинально вбивая мои данные в компьютер. Мне снова зачитывается мое обвинение, но когда меня спрашивают, все ли мне понятно, мой кивок не принимается. Вопрос повторяется, и я вынужден ответить вслух:

— Да.

На этот раз я выдавливаю только шепот. Вдали от дома и опасности дальнейшего расстройства Маи, я чувствую, что теряю силы, поддаваясь потрясению, ужасу, слепой панике сложившейся ситуации.

Следуют еще вопросы. Меня снова просят повторить мое имя, адрес, дату рождения. Я отвечаю изо всех сил, мой мозг, кажется, медленно выключается. Когда у меня спрашивают, где я работаю, я колеблюсь.

— Я… я не работаю.

— Ты на пособии по безработице?

— Нет. Я… я еще учусь в школе.

Тогда сержант поднимает на меня глаза. Под его проницательным взглядом у меня горит все лицо.

Далее следуют вопросы о моем здоровье и психическом состоянии — без сомнения, они считают, что только психопат способен на такое преступление. У меня спрашивают, нужен ли мне адвокат, и я тут же отвечаю мотанием головы. Последнее, что мне нужно, — это чтобы кто-то еще участвовал в этом, слышал обо всех ужасных вещах, что я сделал. В конце концов, я пытаюсь доказать свою вину, а не невиновность.

После того, как с меня снимают наручники, меня просят сдать все вещи. К счастью, у меня ничего с собой нет, и я чувствую облегчение, что не взял фотографию из комнаты. Возможно, Мая вспомнит о ней и сохранит в безопасности. Но я не перестаю надеяться, что она отрежет двух взрослых, сидящих на другом конце скамьи, от зажатых посередине пятерых детей. Потому что, в конечном счете, именно такой семьей мы и стали. В конце концов, именно мы любили друг друга, боролись за то, чтобы быть вместе. И этого достаточно, более чем достаточно.

Они просят меня опустошить карманы, вытащить шнурки из ботинок. И снова дрожь в руках предает меня, и когда я становлюсь на колени на грязном линолеуме, то чувствую нетерпеливость офицеров, их презрение. Шнурки помещают в конверт, и мне приходится за них расписываться, что кажется мне абсурдным. Потом меня обыскивают, и от прикосновения блуждающих по мне рук офицера, вверх и вниз по ногам, я начинаю сильно дрожать, держась за край стола, чтобы не упасть.

В небольшой приемной я сижу на стуле — делают фотографию меня, ватной палочкой проводят во рту. Когда мои пальцы прижимают к чернилам, а потом опускают на отмеченный участок бумаги, меня охватывает чувство полной отрешенности. Я лишь объект для этих людей, я больше не человек.

Я благодарен, когда меня, наконец, заталкивают в камеру, и тяжелая дверь захлопывается за мной. К счастью, она пустая, маленькая и вызывающая клаустрофобию, в ней ничего нет, кроме узкой кровати, встроенной в стену. У потолка — зарешеченное окно, но свет, заполняющий комнату, полностью искусственный, резкий и очень яркий. По стенам размазаны граффити и что-то похожее на фекалии. Запах отвратительный — гораздо хуже, чем в самом гадком общественном писсуаре, — и мне приходится дышать ртом, чтобы избежать тошноты.

Проходит целая вечность, прежде чем я достаточно расслабляюсь, чтобы освободить мочевой пузырь в металлический унитаз. Теперь вдали от их бдительных глаз я не могу перестать дрожать. Обнаружив маленькое окошко в двери, лишь заслонку, я боюсь, что в любую минуту ворвется офицер. Откуда я знаю, что за мной не наблюдают прямо в эту минуту? Обычно я не настолько стыдливый, но после того, как меня вытащили из постели в одном белье, двое полицейских затолкали полуголого в мою спальню, заставив одеться перед ними, я жалел, что никак нельзя прикрыться. С тех пор, как я услышал ужасные обвинения, я чувствовал сильный стыд за свое тело, за то, что оно сделало — по мнению остальных.

Спустив воду в унитазе, я возвращаюсь к толстой металлической двери и прижимаюсь к ней ухом. Крики эхом разносятся по коридору: пьяная ругань, непрекращающийся вопль, — но кажется, что они доносятся откуда-то издалека. Если я буду прижиматься спиной к двери, тогда, даже если офицер и подсматривает за мной через окошко, то он, по крайней мере, не увидит моего лица.

Как только я убедился, что у меня, наконец, появилась некоторая степень уединенности, как предохранительный клапан у меня в мозгу, который до сего момента помогал мне действовать, открывается какой-то непонятной силой, и меня охватывают образы и воспоминания. Внезапно я бросаюсь к кровати, но не успеваю дойти до нее, как у меня подкашиваются ноги, и я опускаюсь на бетонный пол, впиваюсь в толстый синтетический чехол, сшитый на матрас. Я тяну его так яростно, что боюсь, что он может порваться. Свернувшись, я сильно прижимаюсь лицом к грязной кровати, заглушая нос и рот, как только можно. Причиняющие боль рыдания разрывают все мое тело, угрожая разорвать меня на части от их силы. Весь матрас трясется, моя грудная клетка судорожно вздрагивает о твердый каркас кровати, и я задыхаюсь, душу, лишая себя кислорода, но не в состоянии поднять голову, чтобы вздохнуть, из страха издать звук. Плач никогда не причинял столько боли. Мне хочется свернуться под кроватью в случае, если кто-то смотрит и видит меня таким, но места слишком мало. Я даже не могу поднять простыню, чтобы накрыться — здесь просто некуда спрятаться.

Я слышу мучительные крики Кита, вижу его кулаки, бьющие в окно, его тощую фигурку, бегущую за машиной, все его тело сжимается, когда он понимает, что бессилен, чтобы спасти меня. Я думаю о Тиффине и Уилле, играющих у Фредди, в волнении бегающих вокруг дома с друзьями, не осознавая того, что ждет их дома по возвращении. Им скажут, что я сделал? Они тоже будут их расспрашивать обо мне: обо всех объятьях, мытье, щекотках, суматошных играх, в которые мы играли? Им промоют мозги, что я совратил их? И спустя годы, если у меня когда-либо появится возможность снова встретиться с ними уже взрослыми, захотят ли они вообще меня видеть? У Тиффина останутся смутные воспоминания, но Уилла знает меня лишь первые пять лет своей жизни — сохранит ли она хоть какие-то воспоминания?

Наконец, слишком долго удерживая ее подальше от своих мыслей, я думаю о Мае. Мая, Мая, Мая. Я выдавливаю ее имя в свои ладони, надеясь, что звук ее имени принесет мне утешение. Я никогда не должен был так ужасно рисковать ее счастьем. Ради нее, ради детей я никогда не должен был позволять нашим отношениям развиваться. Я не мог раскаиваться об этом ради себя — нет ничего, что я не мог бы вынести за те несколько месяцев, что мы были вместе. Но я никогда не думал об опасности для нее, ужасе, через который ей придется пройти.

Я боюсь того, что они могут сейчас с ней делать: закидывать ее вопросами, с которыми она будет бороться, чтобы ответить, разрываясь между тем, чтобы защитить меня, сказав правду, и обвинить меня в изнасиловании и тем самым защитить детей. Как я мог поставить ее в такое положение? Как я мог просить ее сделать такой выбор?

Лязг и грохот ключей и металлических замков встряхивают мое тело, напугав меня и приведя в замешательство и панику. Офицер приказывает мне встать, сообщает, что меня вызывают в комнату допроса. Прежде, чем мое тело отреагирует, я упираюсь рукой и встаю на ноги. На мгновение я отшатываюсь, отчаянно пытаясь привести в порядок свои мысли — мне нужно лишь мгновение, чтобы прояснить голову, вспомнить, что мне нужно сказать. Это может быть мой последний шанс, и я должен правильно им воспользоваться, убедиться, что между историей Маи и моей нет ни малейшего расхождения.

Меня снова заковывают в наручники и ведут несколькими длинными ярко освещенными коридорами. Я понятия не имею, как давно меня запихнули в камеру — время перестало существовать. Окон нет, поэтому я не могу сказать, что сейчас: день или ночь. У меня кружится голова от боли и страха — одно неверное слово, одно неверное движение, и я могу все испортить, упустить что-то, что может как-то вовлечь во все это и Маю.

Как и моя камера, комната допросов резко освещена: яркий флуоресцентный свет делает всю комнату зловеще желтой. Она не больше камеры, но здесь запах мочи заменяет пот и спертый воздух, стены голые, а пол покрыт ковром. Единственная мебель: узкий стол и три стула. В дальнем конце сидят два офицера: мужчина и женщина. Мужчине чуть больше сорока, у него узкое лицо и коротко остриженные волосы. Твердость во взгляде, мрачное выражение лица, стиснутая челюсть — все говорит о том, что такое он видел много раз, что годами ломает преступников. Он выглядит резким и проницательным, в нем есть что-то жесткое и пугающее. Женщина рядом с ним выглядит старше и более обычно, с зализанными назад волосами и уставшим от жизни выражением лица, но в глазах ее тот же острый взгляд. Оба офицера выглядят так, будто хорошо обучались искусству манипулирования, угроз, уговоров и даже лжи, чтобы получить то, что нужно от подозреваемых. Даже в своем запутанном и туманном состоянии я тут же чувствую, что они хороши в своем деле.

Меня подводят к серому пластиковому стулу напротив них, стоящему меньше чем в полуметре от края стола и упирающемуся спинкой в стену позади меня. Должно быть, мы все тоже в камере — стол не очень широкий, и все кажется далеким от удобства. Я остро осознаю, какое у меня липкое лицо, волосы прилипают ко лбу, тонкая ткань футболки — к спине, пятна пота видны на ткани. Я чувствую себя грязно и отвратительно, в горле стоит привкус желчи, во рту — кислой крови, и, несмотря на бесстрастные выражения лиц офицеров, их отвращение практически ощутимо в этом маленьком замкнутом пространстве.

С тех пор, как меня завели, мужчина не поднимал взгляда, но продолжал что-то строчить в папке. Когда он все-таки поднимает глаза, я вздрагиваю и машинально пытаюсь отодвинуться на стуле назад, но он не двигается.

— Этот допрос будет записан и снят на видео. — Глаза, как маленькие серые гальки, впиваются в меня. — У тебя есть возражения?

Как будто у меня есть выбор.

— Нет.

В углу комнаты я замечаю небольшую камеру, наведенную на мое лицо. У меня на лбу снова выступает пот.

Мужчина щелкает выключателем какого-то записывающего устройства и зачитывает номер дела, за которым следуют дата и время. Он продолжает излагать:

— Присутствую я сам, инспектор уголовной полиции Саттон. Справа от меня — инспектор уголовной полиции Кей. Напротив нас — подозреваемый. Представься, пожалуйста.

С кем именно он говорит? С другими офицерами полиции, специалистами по правде, судьей и присяжными? Будет ли этот допрос проигрываться в суде? Будут ли мои собственные описания моего преступления воспроизводиться моей семье? Будут ли заставлять Маю слушать мои заикания и запинки во время допроса, а потом просить ее подтвердить, что я сказал правду?

Ради всего святого, не думай об этом сейчас. Перестань сейчас об этом думать, единственные две вещи, на которых ты должен сосредоточиться в данный момент — это твое поведение и твои слова. Все, что сорвется с твоих губ, должно звучать полностью и совершенно убедительно.

— Лочен Уи… — Я прочищаю горло, мой голос слабый и неровный. — Лочен Уители.

Следующие несколько вопросов обычные: дата рождения, национальность, адрес. Инспектор Саттон едва поднимает голову, либо, записывая мои слова в папку, либо бегло просматривая записи, его глаза быстро двигаются из стороны в сторону.

— Ты знаешь, почему находишься здесь? — Его глаза совсем неожиданно встречаются со мной, заставив меня вздрогнуть.

Я киваю. Потом сглатываю.

— Да.

Ручка застывает, он продолжает смотреть на меня, будто ожидая, что я продолжу.

— За… сексуальное насилие над своей сестрой, — говорю я, мой голос напряжен, но спокоен.

Слова повисают в воздухе, как маленькие красные колотые раны. Я чувствую, как воздух сгущает, сжимается. Несмотря на то, что перед офицерами лежит все записанное за мной, мои произнесенные вслух слова в присутствии видеокамеры и диктофона делают все это непреложным. Я почти не чувствую, что лгу. Возможно, не существует единственной универсальной правды. Для меня — инцест по обоюдному согласию, для них — сексуальное насилие в отношении ребенка, члена семьи. Возможно, оба ярлыка правильны.

А потом начинаются вопросы.

Сначала это биографические данные. Утомительные, бесконечные мелочи: где я родился, члены семьи, даты рождения их всех, подробности о нашем отце, мои отношения с ним, моими братьями и сестрами, с моей матерью. Я придерживаюсь правды насколько возможно, даже рассказывая им о поздних маминых сменах в ресторане и ее отношениях с Дейвом. Я с осторожностью опускаю те части, умолчать которые, я надеюсь, также хватить ума маме и Киту: ее проблема с алкоголем, ссоры из-за денег, переезд к Дейву и, в конечном итоге, практически полный отказ от семьи. Вместо этого я говорю им, что она только недавно начала работать в поздние смены, и по вечерам я сижу с детьми, но только когда они уже спят. Пока все идет хорошо. Уклад не идеальной семьи, но той, которая укладывается в рамки нормальной. А потом, после того, как они получили каждую деталь, начиная с количества комнат в доме, соответствующих школ до наших оценок и внеклассных занятий, они, наконец, задают вопрос:

— Когда в первый раз у тебя был какой-либо сексуальный контакт с Маей? — Взгляд офицера прямой, а голос ничего не выражает, но он, кажется, внезапно внимательно за мной наблюдает, ожидая мельчайшего изменения в моем выражении лица.

Молчание сгущает воздух, высасывая из него кислород, и я слышу звук своего частого дыхания, мои легкие машинально просят о воздухе. Я также ощущаю пот, стекающий по бокам моего лица, и уверен, что он видит страх в моих глазах. Я измотан, чувствую боль и снова отчаянно хочу в туалет, но ясно, что допрос будет длиться еще долго.

— Когда… когда вы говорите сексуальный контакт, вы имеет в виду… чувства или когда мы в первый раз… то есть, я в первый раз дотронулся до нее или…

— Первый раз, когда ты выказал несоответствующее к ней проявление или осуществил контакт. — Его голос стал жестче, челюсти сжались, а слова вылетали изо рта, словно пули.

Пробираясь сквозь туман и панику, я пытаюсь придумать правильный ответ. Очень важно, все сказать правильно, чтобы это точно совпало со словами Маи. Сексуальный контакт — но что именно это значит? Первый поцелуй в ночь ее свидания? Или до этого, когда мы танцевали?

— Отвечай на вопрос! — Температура повышается. Он думает, что я тяну для того, чтобы попытаться оправдать себя, хотя на самом деле все наоборот.

— Я… я не уверен в точной дате. Д-должно быть, это было в ноябре. Д-да, в ноябре… — Или это был октябрь? Господи, я уже все испортил.

— Расскажи, что случилось.

— Хорошо. Она… она пришла домой со свидания с парнем из школы. Мы… мы поссорились, потому что я устроил ей допрос с пристрастием. Я беспокоился… то есть, злился… Я хотел знать, спала ли она с ним. Я расстроился…

— Что ты имеешь в виду под “расстроился”?

Нет. Пожалуйста.

— Я начал… я расплакался… — Как мне хочется заплакать и сейчас от одного воспоминания о той боли, что я испытал в ту ночь. Повернув голову к стене, я сильно прикусываю язык, но боль от впивающихся зубов больше не действует. Никакое количество физической боли не может перекрыть душевных страданий. Всего пять минут допроса, а я уже разваливаюсь. Безнадежно, все безнадежно, я безнадежен, я подведу Маю, подведу их.

— А потом что произошло?

Я использую все уловки, чтобы в безвыходном положении сдержать слезы, но ничего не выходит. Давление усиливается, и я вижу по выражению Саттона, что он считает, будто я тяну время, выдумывая угрызения совести и говоря неправду.

— Что потом произошло? — На этот раз его голос повышается.

Я вздрагиваю.

— Я сказал ей… Я пытался… Я сказал, что она должна… Я заставил ее…

Я не могу выдавить из себя ни слова, хотя отчаянно пытаюсь, жалея, что не могу выкрикнуть их с крыш. Это похоже на то, как снова оказаться перед классом — слова застревают в горле, лицо горит от стыда. Только на это раз меня просят не читать эссе, меня допрашивают о самых сокровенных и личных подробностях моей жизни, всех тех мгновениях нежности с Маей, драгоценных мгновениях, которые сделали последние три месяца самыми счастливыми. Теперь же их размазали по нашей семье, как фекалии в камере: гнилое, грязное, ужасное изнасилование, я как преступник, вовлекший свою младшую сестру в отвратительные половые отношения против ее воли.

— Лочен, я настоятельно рекомендую тебе перестать тратить наше время и начать сотрудничать. Я уверена, тебе известно, что в Великобритании максимальный срок за изнасилование — пожизненное заключение. Теперь же, если ты будешь сотрудничать и покажешь свое раскаяние в содеянном, этот срок почти наверняка будет сокращен, возможно, даже до семи лет. Но если ты будешь врать и отрицать все, мы все равно узнаем, и судья уже не будет таким снисходительным.

Снова я пытаюсь ответить, и снова у меня ничего не выходит. Я вижу себя их глазами — больной, испорченный, жалкий сексуально озабоченный, склонивший к совращению свою младшую сестру, с которой он когда-то играл, его собственную плоть и кровь.

— Лочен… — Женщина-инспектор наклоняется ко мне, сложив вытянутые через стол руки. — Я вижу, что тебе плохо от того, что ты сделал. И это хорошо. Это значит, что ты начинаешь брать ответственность за свои поступки. Возможно, ты действительно не считал, что сексуальные отношения с твоей сестрой могут навредить ей, возможно, ты не имел в виду этого, когда угрожал убить ее, но ты должен рассказать нам, что на самом деле произошло, что именно ты сделал, что сказал. Если ты попытаешься все сгладить, пропустить что-то, увиливать или лгать, тогда для тебя все станет гораздо, гораздо хуже.

Сделав глубокий вздох, я киваю, изо всех сил пытаюсь показать им, что готов сотрудничать, что им не нужно продолжать строить из себя хорошего и плохого полицейского, чтобы заставить меня признаться. Что мне нужно — это силы взять себя в руки, сдержать слезы и найти правильные слова, чтобы описать все, что я заставлял Маю делать, что заставил пережить.

— Лочен, у тебя есть прозвище?

Инспектор Кей по-прежнему ведет себя по-приятельски, делая вид, что хочет утешить и подружиться со мной в надежде, что я достаточно доверюсь ей, расслаблюсь, успокоюсь, поверю, что она, на самом деле, пытается помочь, а не вытащить признание.

— Лоч… — выпаливаю я. — Лочи… — Нет, о, нет. Только семья так меня зовет. Только моя семья!

— Лочи, послушай меня. Если ты будешь сотрудничать с нами, если ты расскажешь нам все, что произошло, это окажет большое влияние на исход этого дела. Все мы люди. Все мы совершаем ошибки, правда? Тебе всего восемнадцать, уверена, ты не осознавал всей серьезности того, что делал, и судья примет это во внимание.

Да, верно. И насколько глупым вы меня считаете? Мне восемнадцать, и меня будут судить как взрослого. Приберегите свои манипуляции для тех, кто действительно пытается скрыть свои действия.

Я киваю и вытираю слезы рукавом. Проведя по волосам руками в наручниках, поднятыми над головой, я начинаю говорить.

Ложь — легкая часть: заставлял Маю держаться подальше от школы, каждую ночь ложился с ней в постель, снова и снова повторял ту же угрозу, когда она умоляла меня оставить ее в покое. Вот тогда я должен рассказать им правду, которую не решался говорить — нашу правду, наши самые сокровенные тайны, наши самые близкие мгновения, драгоценные маленькие детали наших кратких идиллических моментов вместе. Именно на этих моментах я заикаюсь и дрожу. Но я заставляю себя продолжать, несмотря на то, что больше не могу сдерживать слезы, они катятся по щекам, а мой голос начинает дрожать от сдавленных рыданий, несмотря на то, что к их взглядам отвращения примешивается жалость.

Они хотят знать каждую подробность. Время в постели, наша первая ночь вместе. Что я делал, что она делала, что я говорил, что она говорила. Что я чувствовал… Как отвечал… Как мое тело отвечало… Я говорю им правду, и кто-то лезет в мою грудь и начинает медленно разваливать меня на части. Когда мы, наконец, доходим до утренних событий, когда дело доходит до того, что они называют “проникновением”, мне хочется умереть, чтобы прекратить боль. Они спрашивают меня, использовал ли я защиту, кричала ли Мая, сколько это продолжалось… Это так больно, кажется настолько унизительным, совершенно оскорбительным, что меня тошнит.

Кажется, что допрос тянется несколько часов. Похоже, уже самый разгар ночи, а мы заперты в этой крошечной душной комнате навечно. Они по очереди выходят за кофе или закусками. Они предлагают мне воду, от которой я отказываюсь. В конце концов, я так измотан, что могу лишь сосать два средних пальца, как делал, когда был маленьким, и сползать по стенке, у меня абсолютно хриплый голос, лицо липкое от высохшего пота и слез. Сквозь густой туман я слышу, как они сообщают мне, что меня сопроводят обратно в камеру, и допрос будет продолжен завтра.

Диктофон выключен, заходит еще один офицер, чтобы забрать меня, но несколько минут я даже не могу подняться на ноги. Инспектор Саттон, который большую часть времени оставался холодным и бесстрастным, вздыхает и качает головой с выражением, граничащим с жалостью.

— Знаешь, Лочен, я работаю здесь уже многие годы и могу сказать, что ты испытываешь угрызения совести из-за того, что сделал. Но боюсь, все это уже слишком поздно. Ты не только обвиняешься в совершении очень серьезного преступления, но и твои угрозы, похоже, настолько запугали твою сестру, что она подписала заявление, в котором клянется, что ваши сексуальные отношения были полностью по обоюдному согласию и спровоцированы ею.

Из моего тела выходит весь воздух. Истощение испаряется. Внезапно лишь стук моего испуганного сердца заполняет воздух. Она рассказала им правду? Она рассказала им правду?

— Подписанное заявление — но это же теперь пустота, да? Теперь, когда я признался во всем, рассказал, как все произошло. Знаете, она все это сказала лишь потому, что я ей сказал. Потому что я пригрозил, что убью ее, если окажусь в тюрьме. Поэтому никто не верит ей, да? Не сейчас, когда я признался! — Мой надтреснутый сухой голос сильно дрожит, но я должен оставаться спокойным. Показывать раскаяние — это одно, но мне нужно как-то скрыть степень своего ужаса и недоверия.

— Это зависит от того, как на это посмотрит судья.

— Судья? — Теперь я кричу, голос на грани истерики. — Но не только Маю обвиняют в изнасиловании!

— Нет, но даже согласованный инцест противозаконен. В соответствии с разделом шестьдесят пять Закона о сексуальных преступлениях, твою сестру могут осудить за “согласие на проникновение взрослым родственником”, что влечет за собой лишение свободы на срок до двух лет в тюрьме.

Я гляжу на него. Лишившись дара речи. Потрясенный. Этого не может быть. Этого не может быть.

Инспектор вздыхает и внезапным усталым жестом бросает папку на стол.

— Так что, пока твоя сестра не откажется от своего заявления, теперь ее тоже будет ждать арест.

Зачем? Мая, моя любовь? Зачем, зачем, зачем?

Рухнув на пол, наполовину прислонившись к металлической двери, я слепо гляжу на противоположную стену. Все мое тело болит от полной неподвижности в течение, должно быть, нескольких часов. У меня больше нет сил биться головой об дверь в отчаянной бешеной попытке придумать, как сделать так, чтобы Мая отказалась от своего заявления. После безостановочных криков, мольбы охранников позволить мне позвонить домой, в конечном итоге, я полностью теряю голос. Нам с Майе больше никогда не позволят пообщаться друг с другом — по крайней мере, пока мне не вынесут приговор, который, по словам следователя, теперь может составить более десяти лет!

Мой разум разваливается на части, и я едва могу думать, но насколько я понимаю, дело в том, что если Мая не откажется от своего заявления, ее арестуют как и меня, возможно, даже на глазах у Тиффина и Уиллы. Когда за ними некому будет присматривать, покрывать алкоголизм и отсутствие заботы нашей матери, всех троих детей, без сомнения, возьмут под опеку. И Маю привезут в полицейский участок, подвергнут тому же унижению, допросам, как и меня, в совершении сексуального преступления. Даже с моим словом против нее я мало, что могу сделать. Если я продолжу настаивать, что я — виновный, они тут же спросят, почему я вдруг так отчаянно пытаюсь освободить Маю от правонарушения — особенно, после того, как я неоднократно совращал ее и грозился убить, если она кому-то расскажет. Я буду загнан в угол, не смогу ее защитить, потому что чем больше я настаиваю, что виновен, тем больше шансов, что они поверят признанию Маи. Им не понадобится много времени, чтобы понять, что я беру вину на себя, дабы защитить ее, что я вру, потому что люблю ее, что я никогда не надругаюсь над ней, не причиню вреда, и не буду угрожать. И, конечно, есть Кит — единственный реальный свидетель. Даже Тиффин и Уилла, если их спросят, будут настаивать, что Мая никогда не боялась меня — что она всегда улыбалась мне, смеялась со мной, касалась моей руки, даже обнимала. И так они поймут, что Мая — соучастник этого преступления, как и я.

Что бы я ни попытался сейчас сделать — бесполезно, тем более что любые попытки оклеветать Маю потерпят неудачу, потому что именно она будет говорить правду. Она с легкостью объяснит мой удар по губам, как последнюю отчаянную попытку сделать вид, что я надругался над ней.

Маю привлекут к суду и приговорят к двум годам в тюрьме. Она начнет свою взрослую жизнь за решеткой, отделенная не только от меня, но и от Кита, Тиффина и Уиллы, которые очень ее любят. Даже после отбывания своего тюремного заключения она будет эмоционально травмирована и останется с судимостью на всю оставшуюся жизнь. Без доступа к своим братьям и сестре из-за преступления она окажется совершенно одна в этом мире, отвергнутая друзьями, в то время как я по-прежнему буду заперт, отбывая свое наказание значительно дольше, потому что меня осудят как взрослого. Мысль обо всем этом, попросту говоря, невыносима. И я знаю, что если как-то и смогу достучаться до нее, но упрямая страстная Мая, которая так сильно меня любит, не сдастся. Она сделала свой выбор. Как бы мне хотелось сказать ей, что лучше я буду заперт на всю жизнь, чем она пройдет через такое…

Нет смысла сидеть здесь и разваливаться на части. Ничего этого не произойдет. Я не позволю этому произойти. Тем не менее, несмотря на многочасовые раздумья, время от времени в полном разочаровании колотя по холодному бетонному полу, я не могу придумать способ изменить решение Маи.

Я начинаю осознавать, что ничто не заставит Маю отказаться от ее заявления и обвинить меня в изнасиловании. У нее было время понять, что сделав это, она отправит меня в тюрьму. Если бы я сбежал, как она сначала предлагала, если бы каким-то чудесным образом мне удалось сделать так, чтобы меня не поймали, она бы тут же солгала ради детей. Но зная, что я сижу здесь, запертый в тюремной камере, что вся моя оставшаяся жизнь зависит от ее обвинения или признания, она никогда не сдастся. Сейчас я осознаю это с поразительной уверенностью. Она слишком сильно меня любит. Она слишком сильно меня любит. Я так желал всей ее любви. Мое желание исполнилось… и теперь мы оба расплачиваемся. Как же я был глуп, попросив ее об этом, ожидая, что она пожертвует моей свободой ради себя. Мое счастье значит все для нее, как и ее — для меня. Если бы все было наоборот, смог бы я дать ложные обвинения против Маи, чтобы избежать наказания самому?

Но все равно меня гложет сожаление. Если бы я сбежал, когда у меня была возможность, если бы исчез и каким-то образом избежал ареста, Мая бы не призналась. Правдой ничего бы нельзя было добиться, она только навредила бы детям. Она бы никогда не призналась, если бы меня не поймали…

Мой взгляд медленно блуждает вверх по стене к маленькому окошку в углу, прямо под потолком. И вдруг ответ возникает прямо передо мной. Если я хочу, чтобы Мая отказалась от своего признания, то меня не должно быть здесь, чтобы получить приговор, я не должен быть заперт в камере, столкнувшись с тюремным заключением. Я должен уйти.

Отрывая нити, которыми пришита простыня к матрасу, вскоре у меня в руках возникает напряжение, а пальцы немеют. Я отслеживаю время между проверками охранников, ритмично отсчитывая себе под нос, пока тщательно и методично рву ее по швам. Тот, кто спроектировал эти камеры, хорошо обеспечил безопасность. Маленькое окошко находится так высоко от земли, что понадобится трехметровая лестница, чтобы достать до него. Конечно же, оно тоже зарешечено, но прутья высовываются наверху. Точным броском я удостоверяюсь, что смогу закинуть петлю на зубчатые прутья, так что связанные полосы разорванной простыни будут свисать достаточно низко, чтобы я мог достать, как те канаты, по которым мы взбирались на физкультуре. Помню, у меня хорошо получалось, всегда первый оказывался наверху. Если на этот раз я смогу добиться такого же результата, то смогу добраться до окна — небольшого участка солнечного света, моему выходу на свободу. Знаю, это сумасшедший план. Отчаянный. Но и я в отчаянии. Больше вариантов не осталось. Я должен уйти. Я должен исчезнуть.

На прутьях, покрывающих стекло, видна ржавчина, и они не кажутся такими крепкими. Если они не сломаются до того момента, как я доберусь до окна, то все получится.

Я досчитал до шестисот двадцати трех с тех пор, как в последний раз слышал шаги за дверью своей камеры. Как только я буду готов, у меня будет десять минут или около того, чтобы осуществить свой замысел. Я читал, что людям и раньше удавалось такое сделать — такое происходит не на полицейских шоу. Это возможно. Должно быть возможным.

В конце концов, оторвав всю синтетическую простыню по краю, я слегка ее натягиваю и чувствую, как она, больше не пришитая к матрасу, скользит подо мной. Расправив ее перед собой, я делаю первый надрыв зубами и начинаю рвать ее по кусочку. По моим грубым подсчетам, на три полоски ткани, связанные вместе, уйдет достаточно много времени. Материал прочный, поэтому у меня болят руки, но я не могу рисковать и просто дергать простыню из страха, что звук рвущейся ткани может быть услышан. Ногти сорваны, кончики пальцев превратились в кровавое месиво к тому времени, как ткань разделена на три равные части. Но теперь мне нужно дождаться, когда пройдет охранник.

Приближаются шаги, и я вдруг начинаю дрожать. Дрожать так сильно, что едва могу думать. Я не могу этого сделать. Я слишком труслив, слишком напуган. Мой план нелеп — меня поймают, я все завалю. Прутья кажутся слишком хлипкими. Что, если они сломаются раньше, чем я доберусь до окна?

Шаги удаляются, и я тут же начинаю связывать полоски ткани. Узлы должны быть крепкими, действительно крепкими, чтобы выдержать вес моего тела. С меня течет пот, попадая в глаза, размывая все перед глазами. Мне нужно поторопиться, поторопиться, поторопиться, но руки не перестают трястись. Мое тело кричит мне остановиться, отступить. Мозг же заставляет двигаться дальше. Никогда раньше я так не боялся.

Я промахиваюсь. Снова промахиваюсь. Несмотря на вес синтетического материала и тяжесть связанной петли на конце, я не могу закинуть так, чтобы зацепить один из прутьев. Я сделал слишком маленькую петлю. Я переоценил свою способность попасть в цель, пока паниковал с дрожащими руками. Наконец, в безумном отчаянии я швыряю ее прямо к потолку, и, к моему удивлению, петля зацепляется за наружный шип, связанные полоски простыни свисают вдоль стены как толстая веревка. Мгновение я в полном потрясении гляжу на нее — вот она, ждет, когда я заберусь по ней, моя дорога к свободе. Сердце колотится, я тянусь вверх, чтобы схватиться за материал как можно выше. Подтягиваясь на руках, я поднимаю ноги, сгибаю колени, скрещиваю лодыжки, чтобы зажать материал между ступней, и начинаю взбираться.

Забираться наверх гораздо дольше, чем я ожидал. Ладони потеют, пальцы ослабли от разрывания ткани, и в отличие от школьных лазаний по канату у полосок простыни практически не за что ухватиться. Как только я добираюсь до верха, я цепляюсь за прутья, ноги скребут по неровной выщербленной стене в поисках опоры. Мысок ботинка находит небольшой выступ, и, благодаря сцеплению моих кроссовок, мне удается удержаться. И вот наступает момент истины. Не ослабли ли прутья из-за того, что я карабкался? Если окончательно и с силой потянуть их, вылетят ли они из стены?

Теперь у меня нет времени рассматривать ржавчину вокруг креплений. Как скалолаз на краю пропасти, я цепляюсь руками за прутья, а ногами за стену, каждый мускул в теле напрягается из-за силы притяжения. Если они поймают меня сейчас, все кончено. Но все же я медлю. Сломаются прутья? Они сломаются? На один краткий миг я чувствую прикосновение к своему лицу золотистого света заходящего солнца сквозь грязное окно. За ним — свобода. Заключенный в безвоздушной коробке я могу выглянуть наружу, ветер колышет зеленые деревья вдалеке. Толстое стекло, как невидимая стена, отгораживающая меня от всего, что реально, живо и необходимо. В какой момент ты сдашься, решишь, что хватит? На самом деле, есть только один ответ. Никогда.

Время пришло: если у меня ничего не получится, то они услышат и будут держать под наблюдением или переведут в более безопасную камеру, так что я прекрасно понимаю, что это мой единственный шанс. Вот-вот сорвется испуганный всхлип. Я теряю его, кто-нибудь услышит. Но я не хочу этого делать. Мне так страшно. Очень страшно.

Левой рукой, по-прежнему цепляясь за прутья, удерживающие практически весь вес моего тела — металл врезается в плоть, вонзаясь в кость, — я отпускаю руку и тянусь к простыне, болтающейся подо мной. А потом я осознаю, что вот оно. Охранник пойдет по коридору с минуты на минуту. У меня больше нет оправданий. Пришло время освободить нас всех. Несмотря на ужас, ослепительный белый ужас, я закидываю вторую петлю на голову. Затягиваю ее. Спокойный воздух прорезает резкий всхлип. А потом я отпускаю.

Большие голубые глаза Уиллы, ее улыбка с ямочками на щеках. Взлохмаченная светлая шевелюра Тиффина, его наглая ухмылка. Крики волнения Кита, его румянец от гордости. Лицо Маи, ее поцелуи, ее любовь.

Мая, Мая, Мая…