Люба сидела перед зеркалом и расчесывала свои прекрасные волосы. Молодая женщина придирчиво изучала свое отражение. Да, конечно, красавицей ее трудно назвать. И все же… Она была чудо как хороша. Тогда почему же Саша?.. Они уже женаты больше года, а так и не стали мужем и женой по-настоящему. Сразу же после свадьбы Саша стал рассуждать о том, что физическая близость только разобьет их отношения. Нет, он не может прикоснуться к ней, осквернить ее… Он говорил очень долго, а Люба смотрела на него и только диву давалась. «Что же это такое… – пронеслось в голове у девушки. – Он ведь любит меня, я это точно знаю… Тогда отчего?»
А Саша продолжал дальше развивать свою мысль. Оказывается, что физическая любовь между мужем и женой – это пережитки прошлого. Напрасно Люба убеждала мужа, что она хочет близости с ним, что любит, что хочет принадлежать ему вся без остатка, что именно он должен ввести ее в этот новый, неведомый прежде мир. Саша был непреклонен. Он не должен, не смеет… И так далее в этом же духе. Потом долго молчал и, не глядя на Любу, произнес: «Пойми, эти отношения не могут быть длительными. Я неизбежно уйду к другим». «А я?» – спросила Люба. «И ты… Ты тоже пойдешь по другим». Ей показалось, что он оскорбил ее. Будто залепил звонкую пощечину. Она не знала, что пройдет совсем немного времени, и он окажется прав, а слова эти станут пророческими.
Но тогда, после его слов, она проплакала всю ночь напролет. Дочь известного химика, Люба была воспитана в уважении ко всему земному, к опыту и фактам. Любая мистика ей претила.
Она поднялась с кресла и спустила с плеч тонкую ночную рубашку. Люба стала рассматривать свое тело в зеркале. Оно было очень и очень соблазнительно. Вот только толку в этом. Ведь Сашу она как женщина не привлекает, и как это ни горько, но это правда. Хорошо, что природа не одарила ее бурным темпераментом. Иначе ненормальные супружеские отношения вскоре довели бы ее до истерики. Хотя… Темперамент северянки тоже довольно-таки обманчивая вещь. Его можно сравнить с замороженным шампанским, мирно дремлющим до поры до времени. Зато когда пробьет его час… Искрящийся огонь вырвется наружу, и никакие преграды его не смогут сдержать.
Люба придирчиво осмотрела себя. Плавные линии девичьей фигуры. Бархатная золотистая кожа, молодое тело – мягкое и упругое… Нет, выглядит она очень соблазнительно. Почему же у Саши исчезло влечение к ней? Да и было ли оно?
Раздался стук в дверь. Быстрым жестом она набросила шелковый халат и подошла к дверям. На пороге стоял Блок. Он был одет так, что тотчас становилось понятно, что и сегодня Саша уйдет в ночной загул. Да и снизу гремел голос его приятеля и собутыльника – Григория Чулкова. Тот о чем-то оживленно спорил с матерью Блока.
Тем временем Блок вошел в спальню к Любе. Наклонился и нежно поцеловал ее в щеку. «Не жди меня, – проговорил. – Ложись, отдохни как следует». «От чего?» – хотела спросить Люба. Но он уже вышел из комнаты, плотно прикрыв за собой дверь. А она, опустившись в кресло, горько заплакала. Неужели эти слезы и есть то, что уготовило ей супружество? Снизу раздался голос Александры Андреевны, она причитала, что же будет с Сашей?! Куда его приведут эти якобы дружки? Мать Блока была права. Она видела то, что пока ускользало от глаз Любы: ее обожаемый сын разделял все пороки своего времени.
В те далекие года уходящего девятнадцатого века считалось, что поэт должен испытать острые ощущения по максимуму. Причем непременно и обязательно. В моде было все необычное и экстравагантное. И горькое пьянство казалось чем-то само собой разумеющимся. Да и вообще, как можно творить на трезвую голову? Это ведь совсем не романтично. И потом разве только пьянством можно привлекать к себе внимание?
Гиппиус и Мережковский казались дружной парой, у которой были общие взгляды на жизнь, литературу и философию. И они действительно были таковыми. Сейчас о них много пишут не только в связи с Серебряным веком, литературными течениями и литературной критикой. О них все чаще упоминают как об одной из первых пар, где отсутствовала сексуальная жизнь. Зинаида Гиппиус предпочитала женщин. Но разве от этого вклад их в русскую литературу стал менее значительным? Просто конец девятнадцатого и начало двадцатого века ознаменовалось тем, что все тайное, блуждавшее в сознании многих, вдруг стало обостряться и выплывать наружу. Да и к тому же неожиданно поэтом стало быть модно. Очень точно об этом сказал Георгий Иванов: «Сталкиваясь с разными кругами богемы, делаешь странное открытие: талантливых и тонких ее людей – встречаешь больше всего среди подонков. В чем тут дело? Может быть в том, что самой природе искусства противна умеренность. „Либо пан, либо пропал“. Пропадают неизмеримо чаще. Но и между подонками есть кровная связь. „Пропал“. Не смог стать паном и, может быть, почище других. Не повезло. Голова слабая и воли нет. И произошло обратное пану – „пропал“. Но шанс был. А „средний“, „чистенький“, „уважаемый“ никак никогда не имел шанса – природа его другая.
В этом сознании связи с миром высшим, через голову мира почтенного, – гордость подонков. Жалкая, конечно, гордость».
И множество разбитых судеб, тех, кто начинал блестяще, но увы… Пропадал в сумрачном мире питерских кабаков и пивных. На пересечении проспектов Большого, Малого и Среднего Васильевского острова – пивные. С перекрестков бьют снопы электрического света, слышится пьяный говор и звучит «Китаянка» из хриплого рупора. Некоторые из этих пивных построили немцы в конце восьмидесятых девятнадцатого века. О, разумеется, они не думали, что завсегдатаями станет «богемная» публика столицы. Нет… Они рассчитывали, что сюда будут приходить солидные соотечественники. Поэтому и оборудовали свои заведения под национальный вкус. Широкие мраморные стойки, солидные столики, увесистые фарфоровые пивные кружки и прочие милые их сердцу вещицы. На стенах кафелями выложены сцены из Фауста, а в стеклянной горке посуда для торжественных случаев. Вот только все чаще и чаще эта самая горка, крепко-накрепко закрыта на замок. Поскольку во всех этих заведениях больше не слышна немецкая речь. Здесь собираются «сливки» петербургской богемы, и если мы прикроем глаза, то увидим некоторые зарисовки.
В одной пивной, которая по определению пуста не бывает, официально торгуют до двенадцати, хотя посетители засиживаются там до часу ночи. Но вот стрелка часов неумолимо приближается к закрытию, и вся творческая публика плавно перемещается на Невский, где можно посидеть до трех и перейти на Сенную в только открывшиеся извозчичьи чайные – яичница с обрезками колбасы и спирт в битых коричневых чайниках на грязных скатертях. Такое времяпрепровождение называется пить с пересадками. И вот в одном из подобных кабачков можно увидеть компанию, с которой сидел до утра и Блок. Три столика сдвинуты – это угол литературно-поэтически-музыкальный. Там идут бесконечные разговоры. Слышится фраза: «Романтизм… Романтизм… Голубой цветочек…» А потом: «Выпьем за искусство… Построим лучезарный дворец… Эх, молодость, где ты…» Блок пьет много. Но по нему не видно. Он молчит, и только взгляд становится все более тяжелым, а улыбка деревянной.
Блок любил не просто пивные или кабачки. Он со своими неизменными приятелями-собутыльниками выбирал самые грязные и отвратительные из них. Кстати, его друзья достойны того, чтобы немного рассказать о них. Самым ярким из них был второстепенный писатель – Чулков. Как потом его охарактеризует Любовь Дмитриевна, – он был милым. И поверхностно-изобретательным. Так, он выдумал «мистический анархизм», в который толком-то и сам не верил.
Долгие годы Блока связывала дружба с очень неприспособленным к обыденной жизни человеком – Евгением Ивановым. Блок достаточно часто решал его проблемы и заботился о нем, как о малом ребенке. Для примера, характеризующего этого человека, можно сказать, что готовил господин Иванов себе сам, причем исключительно на спиртовке, считая ее наиболее безопасной. А то вдруг кухарка на него за что-нибудь обозлится и подсыпет в обед мышьяк. Так что лучше уж так, от греха подальше. Он был рыж весь. Рыжие волосы, борода, брови и, казалось, даже глаза. Мог молчать часами, а потом неожиданно, совершенно вне всякой связи, сказать: «Бог. Или Смерть. Или Судьба». И снова замолчать. Присутствующие только пожимали плечами. Почему Бог? Какая судьба? Но Евгений уже замолкал на следующие несколько часов.
Пяст представлял по свидетельству современников довольно-таки странное зрелище. В вечно клетчатых штанах, носивший канотье чуть ли не в декабре, он был постоянно одержим какой-нибудь идеей. То устройством колонии лингвистов на острове Эзеле, то подсчетом ударений в цоканье соловья – и реформы стихосложения, на основании этого подсчета. Отстаивал он свои идеи с маниакальным упорством, но только до того часа, как был сам ими увлечен. Нужно отметить, что остывал он довольно-таки быстро и поэтому не успевал очень уж утомить окружающих.
Вот они-то и сопровождали Блока в его кабацких разгулах. Казалось, что поэт получал особое, изощренное удовольствие от самых грязных заведений. Чистоплотный до невозможности, барственный, холеный и невероятно красивый Блок иных заведений не принимал ни душой, ни сердцем.
Вначале, как правило, друзья направлялись в «Слон на Разъезжей», затем в «Яр» на Большом проспекте, а потом… к цыганам. Если мысленно заглянуть на огонек в эти заведения, то можно увидеть… Чад, несвежие скатерти, бутылки, закуски. «Машина» хрипло выводит: «Пожалей ты меня дорогая» или на «На сопках Маньчжурии». Кругом пьяницы, хотя… немногим от них отличаются и спутники Блока. Вот только Блок… Он такой же, как обычно. Точнее, как на утренней прогулке или в своем кабинете. Спокойный, красивый, задумчивый. Он тоже много выпил, но по нему это незаметно. Вот из-за одного столика поднимается проститутка. Нет, не таинственная незнакомка, а самая обычная кабацкая шалава. Она подходит к Блоку, улыбаясь, присаживается. «О чем задумались?..» – спрашивает «девушка». – «Не угостите ли меня?» Блок обнимает ее, и она присаживается к нему на колени. Он наливает ей вина, и нежно, точно ребенка, гладит по длинным, чуть спутанным волосам. А потом что-то тихо-тихо говорит. Что именно? Да, в сущности, неважно. А может, наоборот? О том, что страшно жить в этом мире, что нет любви, что жизнь бессмысленна. Нет, прерывает он себя, любовь есть, она везде. Даже на этих окурках, затоптанных на кабацком полу, на этих испитых лицах, везде… Она как луч скользит по каждому. Девица, запрокинув голову, слушает, и по ее щеке сползает слеза. Ей кажется, что и в ее пропащей жизни еще можно многое изменить, что еще не все потеряно, и что ее ждет настоящая любовь. В этот момент в себя приходит Чулков и истошно кричит: «Саша, ты великий поэт!» Блок смотрит на него трезво и ясно. И точно так же, как всегда, медленно и чуть деревянно отвечает: «Нет, я не великий поэт. Великие поэты сгорают в своих стихах и гибнут. А я пью вино и печатаю стихи в „Ниве“. По полтиннику за строчку».
А в это время в квартире Блоков разворачивается совсем другая мезансцена. Любе все труднее и труднее адаптироваться в том странном мире, куда она попала. Нелады со свекровью становятся все сильнее. Доходит до того, что Александра Андреевна обвиняет невестку в том, что она скрывает свою беременность. Люба не понимает, откуда взялись такие сведения, ведь они с Сашей еще ни разу!.. Оказывается, мать Блока взяла привычку рассматривать грязное белье молодой женщины. Спорить с ней бесполезно. У Александры Андреевны нервы расшатаны до предела, более того, она страдает эпилептическими припадками, осложненными сердечными приступами. Ее надо щадить, ведь Саша едва ли не боготворит мать. Но и выносить общество Александры Андреевны можно с большим трудом. Женщины не понимают друг друга, да вдобавок к их непростым отношениям примешивается весьма острый соус – ревность. Мать и жена как умеют борются за любовь и внимание одного мужчины – Блока. Этого одного было достаточно, чтобы превратить жизнь семьи в сущий ад.
Однако… Это еще не был ад. А только преддверие к нему. Но пока ни Люба, ни сам Блок даже не подозревают, что их ждет впереди. И какая драма, если не сказать трагедия, в скором времени разыграется в их семействе. Но сейчас они по-своему счастливы и строят планы на будущее, как и подобает всем молодым людям. Тем более что впереди их ждет поездка в Москву. В поезде каждый из них думал о своем… Но… Среди несхожестей их мысли был человек, о котором думал и Блок, и Любовь Дмитриевна. Это Борис Бугаев. Ведь именно с ним суждено им было увидеться, и должна была открыться новая страница в отношениях этой весьма странной пары.
Десятого января 1904 года в квартире Белого начался переполох. Ждали самого Блока с женой. С утра Борис не находил себе места. Он то смотрел в окно, то подбегал к дверям в прихожей и прислушивался к каждому звуку, к каждому шороху, в ожидании гостей. Наконец раздался долгожданный звонок. Борис сорвался с места – «Блоки!»
Он выбежал в прихожую, открыл дверь и… Перед ним стоит нарядная дама. Белый поклонился и учтиво пригласил ее пройти. Дама точно выплыла из шубки беличьего меха. Высокий студент, сняв пальто, повесил его сам на вешалку и, стиснув в руках рукавицы молочного цвета, не знает, куда положить свою фуражку. Борис смущен и еще пристальнее разглядывает пару. Но, впрочем, пусть сам Андрей Белый расскажет о своих первых впечатлениях. «Широкоплечий, прекрасно сидящий сюртук с тонкой талией, с воротником, подпирающим шею, высоким и синим; супруга поэта подчеркнуто чопорна; в воздухе запах духов; молодая, веселая, очень изящная пара! Но… но… Александр ли Блок – юноша этот, с лицом, на котором без вспышек румянца горит розоватый обветр? Не то Молодец сказок, не то – очень статный военный; со сдержанными ровных, немногих движений, с застенчиво-милым, чуть набок склоненным лицом, улыбнувшимся мне; он подходит, растериваясь голубыми глазами, присевшими в складки, от явных усилий меня разглядеть; и стоит, потоптываясь:
– Борис Николаевич?
– Да. Александр Александрович?
Поцеловались. Но образ, который во мне возникал от стихов, – был иной: роста малого, с бледно-болезненным, очень тяжелым лицом, с небольшими ногами, в одежде не сшитой отлично, вперенный всегда в горизонт беспокоящим фосфором глаз; и – с зачесанными волосами; таким вставал Блок из раздумий:
Курчавая шапка густых рыжеватых волос, умный лоб, перерезанный складкою, рот, улыбнувшийся, глаза приближенно смотрят, явивши растерянность: большую, чем подобало. Разочарование!»
Тем не менее, а может быть, именно для того, чтобы скрыть смущение, Белый в растерянности хватает муфту Любови Дмитриевны, она мило ему улыбнулась, а он с извинениями, спохватившись, возвращает вещь, невольно отметив, до чего же хороша жена Блока. Сам Блок смущен не меньше Бориса Бугаева, просто он лучше владеет собой.
Мать Бориса ждет их в гостиной, куда после всех конфузов проводит их Белый. Любовь Дмитриевна садится рядом с ней и заводит непринужденную светскую беседу. А Борис и Блок расположились в креслах, мучительно молчат. Достаточно долго. Но вдруг… Борис совершенно неожиданно подскочил и сорвался с места. Он нервно ходил по комнате, пританцовывая при каждом шаге. Блоки изумленно на него смотрят. А он точно никого не видя, понес пустейший вздор. Изумление собравшихся оборвал сухой, словно деревянный смех. Это засмеялся Блок. Борис обернулся, и они друг другу застенчиво улыбнулись. Точно по-новому увидев открывшуюся картину. И тогда Андрей Белый понял, что он заново влюбился в Сашу Блока. А еще понял, что и дружба будет крепнуть день ото дня и… что в конце концов он дорого заплатит за эту дружбу.
Действительно, лед между ними стал таять. И все же… Несмотря на все различия, у них ведь было много общего. Блок был меланхолик, Белый – сангвиник, но… Обоим пришлось таиться от окружающих. Блок был чужд студенчеству, среди которого вынужден был вращаться большую часть времени, и столь же чужд отчиму, родственникам, и в особенности семейству Менделеевых. К тому же он испытывал частый испуг перед бестактностью, а к суесловию просто питал отвращение, которое он закрывал «стилем очень хорошего тона». В общем, психологически Блок облекся в плотно прилегающий сюртук и старался не раскрываться ни перед кем. Таким же чужим в своей семье чувствовал себя и Белый. И они сошлись. Сошлись контрастами.
Более того, стали видеться каждый день. Иногда к этой счастливой троице присоединялся Сережа Соловьев, и все вместе они бродили по Москве. К тому же… Блок, Белый и Соловьев основали Братство Прекрасной Дамы. Любовь Дмитриевна была для них Женой, Облаченной в Солнце, Софией Премудростью. Они были полностью поглощены идеями Владимира Соловьева и поклонялись Любови Дмитриевне. Да только нужно ли ей было это поклонение? Поначалу, наверное, да. Ново, необычно и безумно приятно. И уже тогда в первые годы своего замужества Любовь Дмитриевна поняла, что хочет на сцену, хочет стать актрисой с большой буквы. Блок не говорил ни да, ни нет. А Белый… Он был поглощен своими светлыми чувствами, которые вызывала у него Прекрасная Дама. Вот как он об этом вспоминает: «Мы даже в лицо ей смотреть не смели, боялись осквернить ее взглядом. Все трое – Саша, как и мы с Сережей. Он признавался в стихах, ведь его тогдашние стихи – дневник:
Она, розовая, светловолосая, сидела на диване, свернувшись клубком, и куталась в платок. А мы, наверное, рыцари на ковре, экзальтированно поклонялись ей. Ночи напролет… Зори, зори, зори. Зори дружбы. Зори любви».
Люба Менделеева, а с недавнего времени – Менделеева-Блок, в тот зимний вечер 1904 года впервые переступила порог «литературного святилища» – издательства «Гриф», где собирался весь цвет московский. На взгляд двадцатитрехлетней Любы, «цвет» этот выглядел довольно странно, был там какой-то изможденный человек с черными кругами вокруг глаз: по всему видно, что кокаинист, какие-то студенты, барышня в цыганском монисто с демоническим смехом и вдруг какой-то присяжный поверенный – на вид очень приличный… Молодой человек, только что отрекомендовавшийся Блокам как «теософ Эртель», блеснувши осатанелыми глазами, воскликнул: «Москва, вся объятая теургией, преображается!» Вдруг забасил присяжный: «Господа! Стол трясется!»
«Саша! – шепнула Люба на ухо мужу. – Кажется, он представляет себе преображение мира как спиритическое столоверчение. Как это все забавно!» Блок, казалось, не слышал. Он, только-только принятый в этом изысканном обществе как начинающий, но уже модный поэт, следил за происходящим с самым искренним интересом.
Он пытался объяснить Любе, что можно воспринимать жизнь мистически, видеть в самых обыденных вещах отображение Извечной Природы, ждать каких-то неясных, но непременно грядущих мировых катастроф и радоваться их приближению. Ему вторили «блоковцы». Кто такие? В сущности, это были все те же лица – Сережа Соловьев, Белый и их близкий круг. Они любили превращать жизнь в изящную игру и в этом сезоне охотно объявили себя «блоковцами», согласившись с Александром Александровичем, что его супруга есть «земное отображение Извечной Женственности», делая мистические выводы по поводу ее жестов или прически. Стоило ей надеть яркую ленту или даже просто взмахнуть рукой, как «блоковцы» переглядывались со значительным видом.
Любови Дмитриевне Менделеевой, дочери профессора Менделеева, автора знаменитой таблицы, эти люди, которых на французский манер называли декадентами, казались странными и непонятными. Они мечтали придумать жизнь заново, создать мир, совсем не похожий на тот, который существовал раньше. Каким именно должен быть этот обновленный мир – никто толком не представлял, но только другим, совсем другим… И они творили его, этот «другой» мир, не только в своих стихах, но и в самой своей жизни, что порой бывает весьма опасно… По большому счету «жизнь по новым законам» выражалась в повальном увлечении кокаином и всевозможными диковинными вариациями отношений с женщинами, будь-то «браки втроем» (такие, как у четы Виардо и Тургенева; Мережковского, Гиппиус и Философова; позже – Бриков и Маяковского), или ритуальными «астартическими» оргиями у Вячеслава Иванова, или женопоклонничество и одержимость девственностью у последователей поэта Владимира Соловьева, к которым относил себя и Блок…
Однако все рано или поздно заканчивается, и Блоки возвращаются в Петербург. Но… Столь горячо любимый город на этот раз разочаровывает его. Более того, он всей душой ощущает, как холоден и отстранен этот город, как тоскливо и одиноко в нем. Блок скучает по Москве, где ждал его восторженный Сережа Соловьев и где «цвел сердцем» Белый. А здесь… Все изменилось. А главное, Любовь Дмитриевна. Его стихи о Прекрасной Даме были закончены, и свершилось то, что смутно предчувствовал он в 1902 году, то, чего он так боялся:
Хотя… Этого и следовало ожидать. Последние несколько лет Блок жил мистикой, романтической поэзией, и все это было связано только с ней, только с Любовью Дмитриевной. А ныне… Ныне они исчерпаны. И в то время, когда в издательстве «Гриф» выходят «Стихи о Прекрасной Даме», Блок переживает внутренний переворот. А что же Любовь Дмитриевна? А впрочем, пусть она сама расскажет о первых годах своего брака и о том, чем Андрей Белый взволновал ее сердце.
«Конечно, не муж и не жена. О Господи! Какой он муж и какая [я] уж это была жена! В этом отношении и был прав А. Белый, который разрывался от отчаянья, находя в наших отношениях с Сашей „ложь“. Но он ошибался, думая, что я и Саша[,] упорствуем в своем „браке“ из приличия, из трусости и невесть еще из чего. Конечно, он был прав, говоря, что только он [понимает] любит и ценит меня, живую женщину, что только он окружит эту меня тем [поклонением] „обожанием“, которого женщина ждет и хочет. Но Саша был прав по-другому (о, посколько более суровому, но и высокому), оставляя меня с собой. А я всегда широко пользовалась правом всякого человека выбирать не легчайший путь. Я не пошла на услаждение своих „женских“ (бабьих) [прав и] претензий, на счастливую жизнь [обожаемой] боготворимой любовницы. Отказавшись от этого первого, серьезного „искушения“, оставшись верной настоящей и трудной моей любви, я потом [уже] легко отдавала дань всем встречавшимся влюбленностям – это был уже не вопрос, курс был взят определенный, парус направлен, „дрейф“ в сторону
За это я иногда впоследствии и ненавидела А. Белого: он сбил меня с моей надежной, самоуверенной позиции. Я по-детски непоколебимо верила в единственность моей любви и в свою незыблемую верность, в то, что отношения наши с Сашей „потом“ наладятся».