Бунт на корабле

Свен Виктор

Серка

 

 

1

Иван Кожемяка долго не мог привыкнуть к пустому левому рукаву. Казалось бы, чего проще: нет руки, и все. Так-то оно так, а вот стоит Кожемяка у окна деревенской школы, превращенной в госпиталь, смотрит в степь и видит все старое и хорошее: весна, травка начинает зеленеть; кусочком подхваченной ветром бумажки порхает бабочка… Прежнее и знакомое… Так было и раньше… и тут взглянет Кожемяка на ненужный, пустой рукав и покачает головой…

Потом идет к соседу по койке, к дружку, и хоть знает, что тому суждено умереть, но не может удержаться и в какой раз начнет рассказывать: вот, дескать, нету руки, а какая рука была!

— Эка жалость, — вздохнет Иван Кожемяка, — ведь вот какая рука была… А теперь, брат, куда я одноручный пойду? Дома-то у меня трое мальцов, да жена, да бабка на печи осталась… Руки у меня, брат, право-слово, золотые были…

Дружок лежит и слушает. У него большие серые глаза и крестьянское лицо. И хоть в глазах его боль и сознание, что зря ему в третий раз режут ногу, что не удастся обогнать антонов огонь, а все же поднимает он руку с крепкими пальцами и утешает Кожемяку:

— Погоди вздыхать-то, земляк… война… А как оно закончится, по-другому все пойдет… Ты, земляк, не сомневайся. Уж я знаю…

— Давай Бог! И я так думаю. Не может быть, чтобы зазря мужик голову ложил да без рук-ног оставался…

И вот так, от окна к дружку, ходил Иван Кожемяка и все думал о своей руке. А когда унесли дружка на последнюю операцию и уже больше не увидел его Иван, тяжело ему стало сидеть в комнате и он все дни проводил во дворе.

Как-то сидел Иван Кожемяка на крылечке школы, высматривал жаворонков и удивлялся. Скажи пожалуйста, думал Иван, опять прилетели и поют, а у меня нету левой руки. И дружка моего уже нету.

Увидев санитара, хотел было Иван рассказать ему обо всех своих мыслях, но не успел: санитар вытащил бумажку из кармана и спросил:

— А имеется тут такой Иван Кожемяка?

— Я Иван Кожемяка. Что такое приключилось, товарищ санитар?

Старик-санитар скучно посмотрел на Ивана и равнодушно ответил:

— Ты? Ну так иди на врачебную комиссию. Требуют…

— А чего?

— Чего? Чего? — передразнил старик. — Иди, раз приказываю…

Иван Кожемяка усмехнулся:

— Ишь ты! Броде бригадира колхозного: приказываю… Право-слово, бригадир ты колхозный, а не санитар… Ладно уж, пойду… — закончил Иван Кожемяка и застегнул на крючки старую шинель…

 

2

В полутемном коридоре соседнего крестьянского домика Иван Кожемяка встретил знакомого солдата, обрадовался ему и стал рассказывать, какие на тверских землях вырастают льны:

— Вот, брат, лен — выше пояса… Вот это лен! Выйдешь в поле, а оно цветет, брат, махонькими цветочками, все кругом цветет. Посмотришь, и душа твоя расцветает, а сверху жаворонка песней рассыпается… И вот тоже скажи: жаворонка — она совсем маленькая, а силу, брат, имеет большую, заберется — и не видно… Не видно, говорю тебе, а сверху сыплется и сыплется такое, что и нету слов рассказать…

Иван все говорил и говорил о поле и птице. И чем больше говорил, тем больше хотел высказать этому хорошему солдату, хотелось даже спасибо сказать, что сидит и слушает и часто-часто поддакивает и кивает головой.

В коридор вошла сестра милосердия.

— Иван Кожемяка…

— Есть Иван Кожемяка… Тут я сам и есть Кожемяка, сестрица…

— Идите сюда…

Иван встал и кивнул солдату:

— Ты погоди меня… Я, брат, тебе еще не все рассказал…

Уже идя за сестрой милосердия, Иван еще раз оглянулся и напомнил:

— Так смотри, погоди…

Сестра милосердия открыла дверь.

В комнате, куда вошел Иван Кожемяка, сидел госпитальный врач и еще кто-то незнакомый.

Врач взял какую-то бумагу и прочитал, что солдат Иван Кожемяка, 1899 года рождения, колхозник, потерявший левую руку в бою под Сталинградом, признан инвалидом войны. Иван Кожемяка все это слушал внимательно и, как будто одобряя слова врача, кивал головой.

— Ну, Иван Кожемяка, согласно решению врачебной комиссии вы подлежите выписке из госпиталя…

— Выписке?

— Ну да… Выписке из госпиталя… По чистой, Кожемяка, пойдете домой…

Иван Кожемяка взял документ и почему-то вспомнил сегодняшнее утро, голубое небо и жаворонка. Потом посмотрел на пустой рукав, шевельнул левым, теперь каким-то очень легким, плечом и вышел…

Вернувшись в палату, он уложил свое имущество в старый вещевой мешок, в последний раз посмотрел на койку, где лежал его дружок, и направился в канцелярию. Там ему выдали еще какие-то бумаги, и писарь, пожав ему руку, весело сказал:

— Вот, Кожемяка, дойдешь до станции, сядешь в поезд, а там — и к бабе приедешь… Принимай, скажешь, отвоевался… Ну, бывай здоров, Кожемяка…

До станции было верст пятьдесят. Так как Иван Кожемяка освобождался по чистой и в нем уже никто не нуждался, то ему приказано было идти пешком. Его это не удивило и не испугало. Получив трехдневный паек белыми сухарями, Иван Кожемяка тронулся в путь.

Чем дальше он шел, тем больше поражался и небу, и жаворонкам, и траве. В одном месте он присел отдохнуть и долго слушал, как свистят суслики. Это ему очень понравилось и он подумал, что вот у них, на тверской земле, нету зверюшки, умеющей так славно высвистывать. Потом он склонил голову в ту сторону, где должен был быть фронт. И ухмыльнулся:

— Погнали немца, — немного погодя, беззлобно проговорил Иван. — Ишь ведь куда — до самоёй Волги добрался…

Иван Кожемяка не торопился идти. Да и куда ему было торопиться, однорукому? Он даже с испугом подумал о том дне, когда появится в своем родном селе и надо будет войти в свою избу.

В ближайшем селе Иван Кожемяка заночевал…

 

3

Опять было утро, и снова тихая степь встретила Ивана Кожемяку солнцем и мягким весенним теплом. Он шел медленно, внимательно озираясь по сторонам, и ему все казалось обыкновенным и простым. Потом он заметил густую пыль. Она была впереди и постепенно приближалась. Сначала не ясные, потом все более и более отчетливые картины прошлого поднимались перед глазами Ивана.

— Люди идут… Господи, Боже мой, — прошептал Иван, — это солдаты идут…

Иван Кожемяка отошел в сторону с дороги и присел на камень. Скоро первые грузовики, наполненные солдатами, поравнялись с Иваном. Грузовики шли медленно, нехотя выворачивая песок разбитой дороги. Потом, минут через тридцать после машин, появились орудия на конной тяге. Тяжело вынося ноги, вскидывая жилистые мокрые шеи, лошади с трудом отрывали копыта от земли.

Кожа, собирающаяся тонкими складками на крупах, кроваво-грязная пена, сваливающаяся с разбитых губ, нервно дрожащие ноги лошадей говорили о таком напряжении, какого Иван Кожемяка не видал. Ему казалось, что еще два-три поворота колеса, и лопнут жилы на ногах лошадей. Он даже хотел крикнуть, чтобы дали отдых коням, но в этот самый миг в ближайшей запряжке как-то неожиданно все запуталось, постромки переплелись и лошади стали кидаться в разные стороны.

Шедшие сбоку ездовые подбежали к батарее. Раздались крики. Звучно захлестали плетки. Но обезумевшие кони уже ничего не чувствовали. Образовался живой клубок, из которого странно вырывались передние копыта или высовывалась голова с белыми, оскаленными зубами. Наконец, над живым клубком поднялась на дыбы серая лошадь, беспомощно помахала в воздухе ослепительно блестящими подковами и спокойно рухнула.

Иван Кожемяка не выдержал, быстро поднялся с камня и побежал к батарее. Когда ездовые выпрягли лошадей и отвели их в сторону, Иван увидел серую лошадку: она лежала, тяжело нося мокрыми боками и уродливо подогнув левую переднюю ногу. Иван хотел-было подойти поближе, но ему пришлось остановиться, чтобы пропустить идущего на рысях всадника. Всадник резко остановился у батареи.

— В чем дело?

— Так что, товарищ лейтенант, серая ногу сломала…

Командир батареи выругался и вытащил пистолет.

— Товарищ лейтенант! — в ужасе закричал Иван Кожемяка, увидев, что командир батареи целится в голову лошади. — Товарищ лейтенант!

В это время раздался выстрел. Лейтенант, опустив пистолет, с удивлением посмотрел на безрукого солдата, и спросил:

— Ты чего?

— Товарищ лейтенант, не надо… отдай мне лошадь…

Командир батареи нерешительно сказал:

— Кажись… поздно…

— Все равно, товарищ лейтенант, отдай…

Лейтенант спешился, наклонился над лошадью и, осмотрев глубокую рану в шее, медленно спрятал пистолет.

Солдаты оттянули серого конька в сторону и батарейные лошади, надрываясь и храпя, потянули орудия дальше…

 

4

Опять стало пусто в степи. Уже и пыль улеглась, но ничего этого не замечал Иван Кожемяка. Прижимая пучок травы к шее лошади, он пытался остановить кровь. Но кровь сочилась и сочилась и когда пальцы его руки стали липкими, Иван отбросил траву, вытер ладонь о землю и развязал вещевой мешок. Добра в мешке было немного. Первой попалась старая, еще из деревни, грубая холщевая рубаха. Она была в заплатах. Иван внимательно, даже с любопытством рассмотрел ее и, найдя замытые, уже ржавые пятна крови, вздохнул: это были следы крови самого Ивана. Иван аккуратно сложил старую рубаху и втиснул ее в мешок. Затем он взял новую, выданную ему перед выпиской из госпиталя. Она была белая, с красивыми блестящими пуговками, и эти пуговки почему-то напомнили Ивану, как он радовался новой рубахе и мечтал принести ее домой.

Иван разорвал рубаху на полосы и осторожно забинтовал шею лошади. Закончив это, он с удовольствием посмотрел на перевязку и сказал:

— Ну, брат Серка, теперь, надо-быть, все в порядке!.. На звук голоса лошадь скосила глаз.

— Чего смотришь, Серка? — утешал Иван. — Ты не думай, мне, брат, рубахи не жалко… Оно, конечно, рубаха сгодилась бы ребятам. Ну, а раз не вышло — ничего… А старую, брат, нет! Мне ее надо до дому донести и показать Агафье: «Во, Агафьюшка, ты шила руками, нитка в нитку, эту рубаху… Смотри, скажу, Агафьюшка, вот тут кровь моя, видишь — порыжела, а что дырья на ней, это, скажу, Агафьюшка, та самая граната… А рваный рукав теперь можешь отрезать, Агафьюшка, он мне больше не нужен… Раз руки нету, не к чему и рукаву быть…»

Лошадь лежала и слушала, иногда вздыхала и шевелила ушами, как бы приглашая Ивана рассказывать и дальше. И он говорил обо всем, и детство вспомнил, и отца своего, и хозяйство отцовское. А потом начал говорить о своих детях. У меня, брат, тройка их, говорил Иван. Старший Николка и двое Васильков. Васильки — это двойчата, сказал Иван и рассмеялся. А чтоб не перепутать, одного зовем Васяткой, а другого Васильком, а оба-два, значит, Васильки…

Ивану верилось, что все поняла Серка и теперь думает о тверской деревне и широком льняном поле…

 

5

Время прошло незаметно, и когда Серка совсем поправилась, Иван Кожемяка глубоко вздохнул:

— Господи, помилуй! А ведь дело идет к осени…

Иван начал подсчитывать: апрель, май, июнь… Вот уже и Петр-Павел минул, уже утиные выводки на крыло стали. Вспомнил Иван свое озеро и заторопился домой.

Старик, на хуторе которого прожил Иван больше трех месяцев, уговаривал:

— Эй, парень, живи пока что… Куда тебе, безрукому?

— Нету, дед, что ты? У меня Агафья дома да трое мальцов… Как же? Хозяин в доме нужен…

— Какой из тебя хозяин? — ухмыльнулся старик.

— Как какой? Я, дед, теперь приду с Серкой… Она хоть и хромает, но ты сам говорил: в хозяйстве сгодится… А мне что? Мне, дедка, не на свадьбы ездить… Я теперь с конем, вроде как отец мой — настоящим хлеборобом буду…

— Ну, смотри… твое дело. Бог тебе в помощь! А только конька твоего у тебя враз в колхоз спишут…

Иван Кожемяка испугался и даже перекрестился:

— Что ты, дед? Да разве ж можно так? Смотри сам: безрукий я есть или нет? Где руку-то истратил? За какой-такой резон жизнь свою отдавал?.. То-то… Значит, я есть инвалид народный, потому на войне пострадал не за самого себя, а за весь мир… Кто же такое право имеет, чтоб Серку у меня забрать?

Старик не стал отговаривать. Готовя Ивана к отъезду, он насыпал ему почти полмешка сухарей и все же напоследок сказал:

— Оно, по-человечески, так ты, Иван, прав… А все же скажут: ты есть сейчас мужик колхозный и не должно у тебя собственности быть… Нету, скажут, собственности, потому — Серка крупный скот… Вот, скажут, ежели бы ты козу или ягненка привел, ну, тогда…

— Как так нету собственности? — заволновался Иван. — Хотели Серку стрелять? Хотели… Я выпросил Серку? Я… Я свою рубаху новую на бинты извел, я, можно сказать, для ради Серки ночей не спал… Нет, дед, теперь Серка для меня как свое родное, кровное… Я, может, дед, уже сны такие вижу, как приеду с Серкой домой… А мальцы мои-то как будут рады…

Дед завязал мешок, пристроил кусок войлока вместо седла и похлопал Ивана по плечу:

— Прощай, парень… И вот что я тебе скажу, Иван… Эх, Иван… до чего же у тебя душа к земле лежит! Вот, парень, и я такой был… да все не ко времени это, никому это ненужное сейчас… И твоя Серка лишняя… а может быть, Иван, и ты сам теперь такой тоже лишний…

— Чудно ты как-то говоришь, дед! — задумчиво сказал Иван. — Я, дед, понять тебя не могу… Как же может такое статься, чтобы вдруг человек лишним оказался?

 

6

Уже листья совсем стали желтыми, когда Иван Кожемяка приблизился к тверским землям. Много сотен верст проехал он по обгорелым местам, по диким и брошенным землям, и боялся думать, что вот попадет он к себе и не найдет деревни, не найдет Николку и Васильков, не увидит больше Агафью.

Серка, казалось, чувствовала, что они идут домой. Она двигалась быстрым шагом, слегка припадая на левую ногу. Но когда проходили тревожные и печальные мысли, Иван радовался и прикидывал, что хоть и осталась Серка хромой и со следами некрасиво зажившей раны, но все же будет ладным помощником в хозяйстве.

Чем ближе подъезжал Иван к родным местам, тем чаще и чаще качал головой и хмурился. Когда же миновал Троицкий посад, совсем затосковал Иван и, сделав большой круг, заехал к своему родичу, деду Кузьме. Дед вначале удивился, потом обрадовался, а под конец опечалился, заметив пустой рукав Ивана.

— Каково же тебя… ну, рассказывай, Иван…

— Нет, дед Кузьма, рассказывать буду потом, а ты мне скажи вперед: слыхал ли что о детях и об Агафье?

Дед Кузьма порадовал: деревня почти цела, выгорели только крайние хаты.

— Все в порядке, — утешил дед, — Николке четырнадцатый год пошел, а остальные, ну, те, конечно, еще подлетки и смотрят, как бы в горох какой залезть…

Иван бросился к деду:

— Вот спасибо тебе, дед Кузьма… Вот до чего ты меня обрадовал и облегчил… Я-то мучился, ехал, мучился и думал: попаду на пустое место и бобылем неприкаянным болтаться буду… Вот каково ты меня порадовал, дедка…

Когда бабушка собрала ужинать, дед Кузьма принес бутылку самогонки.

— Ну, Иван, садись… За твое возвращение… и помянем моего Яшу… Под Курском остался мой Яша… Ну, на то Божья воля… А Михаила мой еще жив, может теперь и вернется..

Сердце Ивана билось радостно и он видел перед собой счастье. Такой же радости хотелось пожелать и всем:

— Вернется, дед Кузьма, твой Михаила… Вот как возьмут Берлин, всенепременно будет Михаила дома…

— Дай Бог, Иван, — сказала бабушка, крестясь, — дай Бог… И таково-то тогда заживем… по-настоящему заживем, Иван…

Дед Кузьма уверенно подтвердил:

— Вот как вернется Михаила… конечно, по-новому заживем… Что ж, зря Яша под Курском лег? Зря, что ли, ты руку оставил на Волге? Попустому почти все мужики нашей деревни полегли? Не-е, брат, теперь уж…

— Во-во, дедушка, — ответил Иван, — и ты настоящую правду говоришь. И все так говорят… Вот я с Серкой может по ста деревням проехал, все так говорят.

Понизив голос, как бы передавая важную тайну, Иван зашептал:

— У меня, дедка, когда я еще в госпитале лежал и не совсем привык к тому, что стал одноручный, был такой дружок. Ах, и голова же у него, дедка, какая… Все-то он знал. И вот перед смертью своей говорит мне: «Погоди вздыхать, дескать, Кожемяка, погоди, земляк… война идет… А когда оно, война то есть, затихнет, по-другому все станет… Уж ты верь мне, земляк Кожемяка, не сомневайсь. Я уж все знаю»… Вот что говорил дружок мой… ему, дед Кузьма, можно верить. Да и как не верить, ежели весь народ так говорит..

Иван отвык от крепкого и с первой же рюмки легкий туман ударил ему в голову. После этого захотелось говорить и говорить, радоваться своим словам и другим передавать свою радость. Иван рассказывал и сам себе удивлялся и не понимал, откуда у него такие ласковые слова обо всем.

Старики сидели и слушали, и в диковинку им казалось, что вот обо всем говорит Иван, а молчит о войне, о страхе… Как будто и не ему оторвали руку и как будто не видел он, как падали люди, падали и больше не вставали.

Иван Кожемяка говорил о Днепре, о Волге, о степях и свистящих сусликах. И рассказал, как долго лежал он в госпитале и когда уже безруким впервой вышел на крыльцо избы, то удивился синему небу и невидимому жаворонку, поющему совсем так, как и над льняным полем.

— А потом, дедка, вот плелся я степью к станции… Люди военные шли навстречу… орудия… И смотрю я, дедка, вот сломала ногу Серка и стрелять ее хотят… Господи, думаю, за что же она виновата, и кидаюсь к товарищу лейтенанту, кричу ему, отдай, кричу, мне, безрукому инвалиду, а он уже выстрелил… да не попал в лоб… Ну, ладно, говорит, бери… Оттащили Серку прочь с дороги, бросили мне… Во! Нога сломана, шея прострелена… Три месяца, дедка, днем одним промелькнули… И видишь — Серка… Серка мне и охоту к жизни дала…

Переночевал Иван Кожемяка у деда Кузьмы. Утром, на рассвете, поднялись все. Дед осмотрел Серку, погладил по шее, пощупал криво сросшиеся края раны, потрогал ногу. Серка чуть-чуть шевельнула шерстью.

— Смотри, Иван, — сказал дед Кузьма, — это Серка встрепенулась, дает шерстью знать, что все она вспомнила… Она, брат, все помнит… И что ты ей сделал, тоже помнит…

Как бы понимая слова деда, Серка подняла уши, сделала шаг в сторону и прижалась боком к пустому рукаву Ивана…

 

7

К заходу солнца Иван Кожемяка поднялся на бугор.

— Стой, Серка!

Иван Кожемяка заплывшими слезой глазами смотрел на деревню. Серка правой передней ногой взбивала песок и просила повод.

— Погоди, Серка… в груди-то у меня как бьется… Ребятишки чьи-то там бегают…

Иван Кожемяка смотрел, и не заметил, как Серка спокойным шагом тронулась вперед.

Только что въехав в родную деревню, Иван увидел стоящего у избы человека и невольно остановился. Вместо лица у него была страшная, кровавокрасная маска с одним-единственным глазом и изуродованными, свернутыми на бок губами.

— Кожемяка! Иван!

Иван пристально вглядывался в лицо незнакомому человеку и, наконец, спросил:

— А ты чей?

— Да я ж… сосед твой… Не признаешь, Иван? Я ведь Васильев Петр…

Иван соскочил с Серки и бросился к Петру.

— Петя! Господи, Боже мой… тебя-то как изуродовали…

Губы Петра жутко расползлись и он, видимо, зная об этом, торопливо прикрыл рукой свою улыбку.

— Да и тебя, Иван, не помиловали…

Из избы вышла с ребенком на руках Вера, жена Васильева, и ахнула. Потом передала крохотную девочку своему мужу и обняла Ивана.

— Ваня, Агафья-то сегодня тебя поминала, сон, говорит, видела, будто ты лежишь где-то брошенный… Ну, я побегу в поле, скажу Агафье и ребятам… вот-то радости им будет…

Иван Кожемяка стоял и разговаривал с Петром и почему-то не мог оторвать взгляда от страшной маски соседа, к которой прижалось бледненькое, сияющее радостью личико девочки. Тонкие руки ребенка с любовью обнимали шею отца и пальчики ее нежно гладили уродливые бугры кровавой маски…

 

8

Дети так полюбили Серку, что сам Иван искренне удивлялся:

— Скажи на-милость: откуда у них такое? Вроде и коня своего не видели, а тут — хозяева такие. И травы нарвут, и почистят, и на ночное сгоняют…

Правда, в первые же дни председатель колхоза завел было разговор, что Серку надо свести в колхозную конюшню. Но Иван не сдался:

— Что ты мне такое говоришь? Да я Серку от смерти спас, я ее, можно сказать, на ноги поставил, а ты… Нету, никому не отдам…

— Какой же ты колхозник после этого? Устав, чай, для всех писан? Знаешь?

— Знаю… А только Серку я не отдам. В колхозе — я колхозник. А Серку не отдам. Бороновать, возить что надо — буду, все буду делать, а только Серку не трожь…

Председатель попробовал было настаивать, но из этого ничего не получилось. После этого он поехал в район, к партийному начальству. Там, сгоряча, приказали забрать коня, но потом перерешили: оставить Серку за инвалидом отечественной войны. Об этом даже написали официальную бумагу.

Радости Ивана не было конца.

— Видишь, Агафья, я тебе говорил, что все по-новому, по-настоящему пойдет… Оно, брат, верно… И дед Кузьма говорил, и тот, мой дружок по госпиталю, и все так говорят… Уж теперь, Агафьюшка, все по-другому…

И на самом деле жизнь Ивана потекла по-другому. До чего длинен казался ему месяц на фронте, до того быстро и светло промелькнул год в своем доме, с Агафьей, с Николкой и Васильками. Прошлое как-то отодвинулось и многое уже просто забылось. Правда, недоставало руки, и в особенности он это чувствовал, когда подходил к Серке с правой стороны и хотел похлопать конька по гладкой, лоснящейся спине.

И Серка стала совсем иной. Всегда чистая и веселая, она любила заигрывать с маленькими Кожемяками, а увидев Ивана радостно вскидывала голову.

Обычно, возвращаясь с поля, Иван заезжал в колхозный машинный сарай, распрягал здесь Серку и, хлопнув рукой по ее шее, присвистывал. Серка делала вид, что страшно пугалась и чуть прихрамывая, рысью бежала вдоль улицы. Остановившись около знакомых ворот, она перевешивала голову во двор и звонко ржала. На зов выбегала Агафья, отворяла калитку, и Серка торопилась в полутемный, уютный сарайчик к свеженакошенной, пахнущей воздухом и лугом, траве.

Ивану казалось, что теперь он живет настоящей, человеческой жизнью. Никогда он так не любил Агафью и своих детей, как после возвращения из госпиталя. Думая об этом, он решил, что в семье такая дружба и лад потому, что у них есть Серка.

Когда однажды по какому-то делу нужно было в сельсовете ответить на вопрос о «роде занятий», Иван просто сказал:

— Занятие известное — крестьянствую…

Секретарь сельсовета вяло заметил:

— Так… значит колхозник…

— Погоди, — заторопился Иван, — чего там пишешь? Крестьянствую, потому у меня, брат, конь в доме…

Самому Ивану все это казалось таким интересным, что он попытался было рассказать историю Серки, но секретарь равнодушно оборвал:

— Ладно, брось трепаться… Следующий!

Ивана это страшно удивило и обидело. Возвращаясь домой, о своей обиде он рассказывал Серке, и Серка неодобрительно встряхивала головой. Но обо всем этом скоро забылось, к тому же подоспел День Победы, который хорошо отпраздновали и в колхозе.

Люди собрались на площади, рядом со школой. Слушали речи и били в ладоши. Иван Кожемяка не мог этого делать и потому хлопал себя по колену. А когда расходились, многие бабы плакали, поминали мужей или сыновей. Соседи зазывали друг друга в гости.

Подойдя к своему двору, Иван увидел Серку. Она стояла у забора и смотрела в поле. Иван погладил мягкие губы лошади и прижался к ее шее.

— Вот, Серка, отпраздновали Победу… И ты, брат Серка, свое сделала для победы, а теперь вот со мной по крестьянству…

На другой день после праздника в поле прибежал Николка.

— Батя, тебя требуют в правление…

— Ничего, сынок, скажи, я бороную… К вечеру буду…

— Не, батя, приказали немедля идти…

Иван Кожемяка оставил в поле Николку и направился в правление колхоза. Встретил его новый партийный секретарь и сразу же стал доказывать, что колхозники не имеют права держать у себя коня. Иван Кожемяка встревожился, торопливо начал рассказывать все: и об окопах под Сталинградом, и о госпитале, и об оторванной руке, и о Серке, которую хотел застрелить. А потом Иван вспомнил, что есть такая бумажка от районного начальства, что военному инвалиду Ивану Кожемяке разрешается держать Серку, но партийный секретарь разозлился:

— Ты думаешь, что раз ты инвалид войны, так тебе все дозволено? Нет, брат, и на вас есть управа!

Тут Иван выложил все разговоры, и с дедом Кузьмой, и с дружком по госпиталю, и со многими людьми от самой Волги до тверских земель…

Секретарь засмеялся и грубо сказал:

— Ты поменьше агитацией занимайся… Прошло то время…

— Какое-такое время прошло? — испуганно спросил Иван.

— Такое самое… Вот мое последнее слово, Кожемяка: даю два дня сроку. Обдумай все и приведи коня на колхозную конюшню…

Ничего не понимая, вышел Иван из правления и направился в поле.

— Иди, Николка, домой…

— Батя, а что говорили в правлении?

— Иди, Николка… я скоро дома буду…

Но до самой темноты не возвращался Иван… Тогда прибежали Николка и оба Василька. Хотели было упрекнуть, почему не ведет Серку на отдых, но застыли в испуге, увидев, что отец сидит на бороне и тяжело смотрит в землю. Наконец, старший, Николка, подошел и тихо спросил:

— Батя, что?

Иван поднял глаза, каким-то жалостливым взглядом посмотрел на детей и сказал:

— Все, ребятки…

 

9

В четверг партийный секретарь и председатель колхоза вошли во двор Ивана Кожемяки. На крыльце стояла бледная Агафья.

— Муж дома? — спросил секретарь.

— Дома…

— Пусть выйдет…

— Нет уж… берите… сами…

Как только сказала это Агафья, дети заплакали в полный голос и кинулись к сараю. Прижавшись спинами к дверям сарая, они на все происходящее смотрели со страхом и злобой.

Председатель колхоза оттолкнул детей. Секретарь вывел Серку. Не понимая, почему чужие тянут ее за недоуздок, Серка упиралась, косила глазами и тревожно поднятыми ушами старалась разгадать, почему плачут дети, а хозяйка, раньше дававшая такие сладкие куски хлеба, стоит и равнодушно смотрит.

Председатель колхоза поднял с земли палку и со злобой, вдоль хребта, ударил Серку. Уже забывшая о побоях, Серка начала рваться и в тот момент, когда она пыталась подняться на дыбы, новый жгучий удар заставил ее броситься вперед.

Николка не выдержал и вцепился пальцами в лицо председателя…

Серку увели. Агафья заметила, что на повороте улицы Серка еще раз попыталась вырваться… Потом, уже издали, раздалось призывное ржанье.

Агафья, прислонившись к углу избы, плакала навзрыд, как будто в ее дом пришла большая, неизбывная беда.

Двор стал пуст. За открытой дверью сарайчика, где раньше помещалась Серка, угадывался полумрак, прикрывавший собой то хорошее, что было у Агафьи. Ей даже показалось, что все недавнее, такое дружное и светлое, было только сном…

На утро приехали и забрали старшего сына, Николку. А еще через несколько дней Иван спокойно надел свою старую солдатскую шинель, застегнулся и, никому не сказавший слова, вышел и больше домой не вернулся. После этого Агафья перестала работать на колхозном огороде и соседки шептались, что она «тронулась», все время сидит в темном углу и молча смотрит в одну точку.

Почти целыми днями так сидела Агафья. В полдень с птичьей фермы прибегали Васильки, чтобы покормить мать: она ела только тогда, когда ей давали ложку в руки.

Иногда в избу заходил колхозник, ездивший по делу в город. Агафья не поднимала глаз и совсем не интересовалась рассказом, что Ивана Кожемяку, в рваной шинели, грязного и небритого, встречали то у вокзала, то где-нибудь на улице. Видели даже, что Ивану Кожемяке кой-кто из прохожих подавал милостыню.

Рассказав все это, колхозник некоторое время сидел на лавке, как будто ожидая вопросов. Потом, вздохнув, вставал и говорил:

— Прощай, Агафья…

И на это не отвечала Агафья. Сидя с опущенной седой головой, она исподлобья, пристально разглядывала какую-то точку в дальнем углу…