Настал ноябрь. Отягченное снеговыми облаками, небо низко нависло над Островом. Уже тогда стоял лютый холод, под вечер рыбаки втаскивали на берег лодки, не чуя рук.

Стужа… Сумею ли я о ней поведать, ведь здесь, в поднебесье, мы давно позабыли, что такое жара и холод. Я смутно припоминаю, как студеный воздух покусывает нос и кончики пальцев.

Но мне даны глаза, и я могу все это увидеть. Я вижу, как однажды утром Остров пробуждается на ярком морозном солнце. Вешала и корявые деревца стоят, запушенные серебристым инеем. Фогт отворяет дверь, делает глубокий вдох, выдох, и борода его вмиг обрастает сосульками. Рыбаки осаживают на берегу сани, пробуют кнутовищем лед и гадают, стоит ли спускать лодки на воду. Женщины бегут к колодцам, а в колодцах такая наледь, что впору рубить топором.

Морозы держались, крепчали. Кое‑кто отважился уже пройти по ледовине на материк. Лодки ставили на полозья и тащили до первой полыньи, куда и забрасывали невод.

Лед становился все толще. Он спаял Остров с материком, и Остров перестал быть островом. Туда и обратно сновали разубранные сани. Друзья и сродники, с коими не видывались по сто лет, бывало, нагрянут с ночевой, да и махнут восвояси. Воскресными днями люди прохаживались по припорошенному снежком ледяному полю. Ребятишки наладили коньки и раскатывали по льду с разрумянившимися лицами — точь-в-точь как на старых часах Нильса Глёе. В эти ясные безветренные морозные дни окрест Острова мельтешили фигурки в темном, они скользили и падали и вновь подымались на ноги. Море было прочно сковано, укупорено ледяной крышкой, а под нею посверкивали чешуей жирные рыбины и дожидались, когда их выловят.

С началом зимы на Острове пошли пиры да гулянья. Фогт поназвал друзей, чтобы показать им зимний свой городок, те не поленились проделать длинный путь и приехали. Застольничая у фогта, капитан местного ополчения изрядно набрался, наутро его обнаружили на кладбище, он храпел, навалившись животом на Акселево надгробие. Замерзнуть он не замерз, потому как был хорошо разогрет изнутри, а вот кончик носа у него — стоило потереть — отломился.

Так началась эта удивительная зима.

В одно из воскресений Майя-Стина надела черную суконную накидку, повязала на голову шаль и отправилась на ледяное поле. Она улизнула от подружек, которые набивались в компанию, — ей хотелось побыть одной. Мысли ее блуждали далеко-далеко от Острова, и когда она очнулась и огляделась по сторонам, оказалось, что берег едва виднеется, а сама она стоит на краю широкой полыньи.

Майя-Стина нагнулась к прозрачной воде, поблескивающей на солнце, и увидала на дне своего моряка. Черная прядь наискось падала ему на лоб. Серые с желтыми искорками глаза смотрели на нее в упор. Он лежал, вытянув поджарое тело, до того покойно, словно бы надумал немного передохнуть.

Но это еще не все. Одной рукой он обнимал за плечи женщину, что прятала лицо у него на груди. Небольшого росточка, полненькая, пышные каштановые волосы забраны на затылке в узел, — Майя-Стина узнала в ней самое себя. Она нагнулась пониже. Алый закатный луч скользнул по краю полыньи и заиграл на воде. Двое на дне еще теснее сплелись в объятьях, и тут же очертанья их дрогнули и расплылись. Солнце ушло. Над полыньей дрожал еще розовый отблеск, но вода в ней была уже черной и непроглядной.

Майе-Стине казалось, будто она простояла у полыньи целую вечность. Ее пронизывал холод. На небе почти совсем стемнело. Майя-Стина ринулась к берегу, она бежала, оскальзываясь и падая, и остановилась лишь, когда завидела огоньки в окошках. Не странно ли, подумалось ей, что она осталась лежать на дне и все‑таки прибежала назад и стоит на берегу в своей черной суконной накидке.

На полузимницу солнца как не бывало, точно надвинувшиеся на Остров свинцовые тучи вытеснили его с небосклона. Ночами валил густой снег. А на рассвете между сугробами задувал такой ветер, что в серой мгле дальше вытянутой руки было ничего не видать. Стопы торфа, сложенные в сараях и с подветренной стороны изгородей, с каждым днем редели. В эту зиму сады совсем оголились, — все до единого корявые деревца пошли на растопку, хотя и горели не ахти как. Лишь Йоханна не тронула свое бузинное дерево, и оно гнулось под ветром, смиренно прижимая к стволу черные ветви.

Гости с материка больше не наезжали. Рыбакам стало не под силу отыскивать в снегу полыньи. Всю вяленую рыбу подъели начисто. Немало стариков слегли и поумирали с голоду. А иных находили в сугробах — окоченелых, негнущихся, точно вяленая треска. Йоханну согревала своим телом кошка, которую она по-прежнему прятала от людских глаз. Однажды, когда на Гору к ней пришел со своею женою пастор, она спросила, как он считает, не потому ли на их Остров обрушилась лютая зима, что они обрекли на смерть безгрешных четвероногих тварей. Пастор отвечал, что называть животных безгрешными, равно как и грешными, не пристало. К ним неприложимо само понятие «греха». Творец не наделил их бессмертной душою, и потом, Ему никогда бы не пришло в голову наказывать людей за то, что они избавились от блошливых кошек, это не столь уж тяжкое прегрешение. Нет, сейчас приспело время заглянуть в собственную душу, да поглубже, и покаяться в тайных своих грехах. Йоханна покачала головой и пошла на кухню, где пасторша, — а она была в шестой раз на сносях, — сидела и попивала кофе вместе с Майей-Стиной. Йоханна досадовала на себя, потому что не могла припомнить за собой ни одного сколько‑нибудь серьезного прегрешения. Но и то, в последнее время ее стала подводить память.

Пока Остров был погребен под снегом и скован стужей, Майе-Стине снились диковинные сны. В одном таком сне она увидела самою себя, она спала в Хиртусовой светелке, а рядом с нею — двенадцатилетний мальчик, он уже теперь обещал вырасти поджарым и крепким. Мальчик беспокойно ворочался во сне и брыкался. Майя-Стина знала, что ему снится: вместе с другими детьми он бежит по зеленому лугу, они бегут, высоко подпрыгивая, будто ловят птиц.

У изножья постели стояла колыбель с младенцем. Младенец был голенький и сучил пухлыми ножками. Одна ножка была в чулочке, а другой чулочек перекрутился и сполз на пятку. В окно заглядывала луна, и Майя-Стина видела, каким любопытством светятся его голубые глаза. Младенец барахтался и брыкался и тянул к ней ручки.

В этом сне, как и наяву, штормило. Майя-Стина отчетливо видела, как по морю ходят крутые серовато-зеленые волны — будто жидкий металл в литейном ковше. Волны катились не одна за другой, а вразброд, они вздымались, низвергались и откатывались каждая сама по себе.

На глазах у Майи-Стины черная с прозеленью вода прихлынула и затопила берег, она прибывала и прибывала, пока не заплеснула Йоханнин садик. Вода стояла в садике большущими черными лужами, которые лупцевал ветер. Майя-Стина распахнула окно, а за окном в серой дымке парили два огромных зверя с желтовато-коричневой шерстью, один — полосатый, другой — пятнистый, и еще неведомо какая тварь — огненно-красная, с малюсенькой головой и здоровенным брюхом, которое свисало между четырьмя тощими лапами. Позади них стоял ангел, у него был строгий иззелена-желтый лик и два больших потрепанных крыла с сероватым отливом. Ангел простер свою длань и поманил Майю-Стину. Майя-Стина не посмела его ослушаться. Она осторожно ступила за подоконник и пошла по воздуху. Оглянувшись на спящих, она увидала, что младенец увязался за нею. Она замахала было на него руками, но он уже выплыл в окно — на спинке, дрыгая ножками. Тогда Майя-Стина взяла его на руки и натянула сползший чулочек.

Мальчик, что лежал возле спящей Майи-Стины, тоже взмыл в воздух, увлекая за собой ребятишек, с которыми он играл во сне на зеленом лугу. Они носились вокруг зверей, а те стояли, не шелохнувшись, и хотя бушевала буря, ни одна шерстинка на них не вздыбилась. И на одеждах ангела не колыхнулась ни единая складочка, а в бледно-серых крылах не встопорщилось ни одно перо.

Майя-Стина вновь оглянулась. И увидала в окно постель, где в белой сорочке спала на боку Майя-Стина. Но пока она шла по воздуху с младенцем на руках, плечи ее облекла голубая мантия, а волосы примяла корона.

Майя-Стина приблизилась к ангелу, и тот взял ее за руку, а другую руку протянул одному из детей, и они двинулись в сопровождении зверей сквозь облака. Они поднимались все выше и выше, а море, оставшееся далеко внизу, простирало им вослед белые гребни.

Про этот сон не ведала ни одна живая душа. Зато Майя-Стина поверила Йоханне другой свой сон, что привиделся ей несколько ночей спустя, когда она лежала, свернувшись клубочком под тяжелой периной, а гулявший на дворе ветер швырял в окна пригоршнями снега.

Ей снилось, что на море, омывающем Остров, — затишье. На воде дробились золотистыми бликами солнечные лучи. Вдали виднелся материк. Там, над отлогими зелеными холмами, развесились тучи, а из туч тонкими струями истекал дождь.

В одном из солнечных снопов Майя-Стина приметила лодку, что мчал по воде большебрюхий зверь из давешнего ее сна. В лодке сидел старик, на нем было черное платье тонкого сукна, а сквозь платье просвечивали золотисто-рыжеватые волосы, которыми поросло все его тело, — выходило, что он и одет, и наг. У него была крупная голова, на смуглом скуластом лице, изборожденном шрамами и морщинами, горели как угли маленькие темные глазки. Он погонял зверя кнутом, и лодка летела стрелою. Чем ближе к берегу, тем сильнее раздавалась она в боках и под конец заняла все пространство между Северным и Южным мысом. Достигнув суши, лодка врезалась в городок и стала, покачиваясь, поперек Острова.

Йоханна выспросила у Майи-Стины, как выглядел сидевший в лодке старик. Слушая ее, она раздумчиво кивала головой.

Ну и последний сон, о котором нельзя не упомянуть. Его рассказала Майе-Стине пасторша, когда дня три спустя та по обыкновению пришла к ней помочь по хозяйству. Шестую свою беременность Анна-Регице переносила не в пример тяжелее прежних. Под глазами у нее залегли синие тени, она быстро уставала и подолгу отлеживалась в постели. Когда Майя-Стина вошла в спаленку, Анна-Регице лежала, судорожно вцепившись в перину, и смотрела прямо перед собой. Майя-Стина подсела к ней, приподняла ее голову и взбила подушку.

«Ты всегда такая спокойная, — промолвила пасторша. — И откуда у тебя только берется это спокойствие и мужество?»

«Просто я довольствуюсь тем, что есть», — ответила Майя-Стина, оправляя перину.

«Я тут задремала, — сказала Анна-Регице, — и мне приснился театр. Ты ведь никогда не была там, верно? Вообрази, что ты сидишь в темноте и глядишь на подмостки. Там висит большой занавес, он открывается, если потянуть за шнур. За занавесом — судьбы и люди, только их жизнь показывают не подряд, а кусочками, на выборку, и всё вместе образует мозаику, которая что‑то да означает. В ней всегда скрыт какой‑то смысл, но в него надо вникнуть. Почему, скажем, двое не могут быть вместе и почему они мечтают соединиться. В представлении всегда скрыт какой‑то смысл».

Майя-Стина кивнула. Анна-Регице и раньше рассказывала ей о театре, куда хаживала в девичестве. Майя-Стина знала уже, и что такое подмостки, и что такое занавес. Хотя она ни разу не была в столице и в глаза не видела театр, ей не нужно было объяснять, что к чему.

«Но в моем сне, — продолжала пасторша, — никакого занавеса не было, а был полог, сплетенный из пестрых-пестрых цветов. А сквозь полог проблескивало что‑то огромное, белое. Я так радовалась тому, что увижу!»

«И что? — спросила Майя-Стина. — Что ты увидела?»

«Из темноты вдруг показалась огромная желтая рука и отдернула полог. Сцена была залита светом, а на сцене лежал белый череп. Вот тебе и весь смысл. На том представление и закончилось».

«Ну и глупо, — заметила Майя-Стина. — Раз так, нечего им было отдергивать полог! Ты рассказала об этом сне пастору?»

«Разве я могу говорить с ним о театре?» — вздохнула Анна-Регице.

Этой же самой ночью она родила мертвое дитя и скончалась. Всю ночь напролет пастор ходил из комнаты в комнату. Взад-вперед. Вверх-вниз. Туп. Топ. Туп. Топ. Шаги его отдавались по всему дому. Настало утро, опустился вечер, а он все кружил и кружил по комнатам, молча, вперив в пространство невидящий взгляд. Майя-Стина обиходила детей. Майя-Стина обмыла и обрядила покойницу с малюткой. Майя-Стина преградила дорогу пастору, когда он выходил из своего кабинета. Чему быть, того не минуешь, сказала она. Господину пастору нужно взять себя в руки и позаботиться о похоронах, она на всякий случай окрестила малютку, но будет лучше, если пастор сделает это сам.

И пастор взял себя в руки, хотя поначалу и двигался как во сне. Черные блестящие глаза его потускнели, подернулись серым. Он вернулся к себе в кабинет, сел за письменный стол, вынул приходскую книгу и приступил к делам.

Гроб с телом Анны-Регице поставили в кладбищенский сарай рядом с прочими гробами, которые не могла принять земля, пока не спадут морозы.