Ну вот, Майя-Стина, опять ты мной недовольна, я же вижу. Ты морщишь нос, отворачиваешься. По-твоему, я позволяю себе слишком много вольностей. Навязываюсь со своими суждениями, хотя мой черед появиться в Сказании еще не настал. Ты считаешь, что мозаика выкладывается неровно. То есть, говоря попросту, связного рассказа не получается. Ты рассказывала совсем иначе.

Что верно, то верно. В твоих сказках все вытекало одно из другого. И были они насквозь поучительными.

Госпожа Метелица взбивает свою перину. Прилежание вознаграждается, а леность наказывается. Всякую работу надо исполнять хорошо. Надо помогать ближним. Самой одолевать трудности. Быть бережливой. Съедать все, что лежит на тарелке, но на еду не набрасываться. Перед сном аккуратно вешать одежду на спинку стула. Повесила? Теперь давай укладываться. Завтра будет новый день. Завтра выглянет солнышко. Завтра пойдет дождик. Завтра на бузине облетят белые звездочки, завтра мы соберем черные ягоды и приготовим настойку на зиму. Госпожа Метелица взбивает свою перину, и перья взлетают, словно снежинки. Чему быть, того не минуешь.

Старый книжник, у которого я жила, рассказал мне однажды историю про кошку. Какой‑то ученый придумал посадить кошку в глухой ящик с двойными стенками, а между стенками напустил ядовитого газу. Стоит расщепиться хотя бы одному атому, ослабнуть одной-единственной гайке, и газ просочится внутрь. И вот люди обступили ящик и гадают, сдохла кошка или еще жива. Это мы сейчас выясним, говорит один. Откроем ящик да и посмотрим. Погоди, говорит другой. Кошка или жива, или мертва. А ну как она жива и умрет в тот самый момент, когда мы откроем ящик? Ничего‑то вы не понимаете, говорит третий. Кошка и жива и мертва. Когда я открою ящик, она раздвоится — на мертвую и живую. Я тоже раздвоюсь, и одно мое «я» увидит ту кошку, которая умерла, а мое второе «я» увидит кошку живую. Такова природа вещей.

История эта запала мне в голову. Помнишь, когда мы отправились в лес, я тебе начала ее рассказывать? Но ты была так озабочена предстоящим, что слушала меня краем уха. «Да, такое случается, — сказала ты, словно кошкина участь тебя нисколечко не взволновала. — Нам надо быть добрее к животным».

Я не к тому, что ты была не права. То, что ты сказала, в общем‑то, правильно. Но так рассуждают невозмутимые люди.

Собственно, такою ты и была. Пока не очнулась — увы, слишком поздно! — за своей шиповниковой изгородью и не погнала нас в вечность, в даль, которую не объять человеческим разумом.

Скоро я к этому подойду. Постараюсь, чтобы рассказ мой получился связным. Но с чего начать? Подскажи. Как‑как? Однажды на Горе появилась гостья?

Однажды на Горе появилась гостья — высокая светловолосая девушка в заношенном белом манто, которое сидело бы на ней как следует, если бы не торчащий живот. Доставил ее пароходик, что ходил теперь ежедневно между материком и Островом.

Сойдя на пристань, девушка спросила, где живет Майя-Стина. Дорогу ей указал почтальон. Она медленно поднялась в Гору по тропинке, вьющейся среди зарослей шиповника, подошла к двери, постучалась, и ей отворили. Девушку звали Анна-Луиза, она была внучкой Йоханны-Катрины, которую в чужих краях величали Катрин, ударение на первом слоге, как писала в своих письмах домой дочь Майи-Стины Анна-Хедвиг, безвременно покинувшая этот мир.

Катрин вышла замуж за состоятельного человека, владельца обширных кофейных плантаций. Она жила в белом доме с колоннами, откуда открывался вид на далекие горы, и с утра до вечера писала картины. Она писала горы, деревья, яркоперых птиц, что вили на этих деревьях гнезда. Ее занимало одно — палитра цветов. Стоило ей взяться за кисть, и она забывала обо всем на свете. Она забросила хозяйство, мужа, детей, которые росли под присмотром беспрестанно сменявшихся кормилиц, нянек и гувернанток. С кистью в руке она бродила по комнатам и наносила сочные мазки на беленые стены. Закрашивала белые колонны галереи, идущей вкруг дома. Краски полыхали в ее сознании языкатым пламенем и, схлестываясь, пожирали друг друга. Лицо же ее становилось все бледнее и тоньше.

Кончилось тем, что Катрин изошла красками — алой кровью, желтой желчью и изумрудной мокротой. Она отхаркивала их с протяжными стонами, а когда горничные пытались обтереть ей рот или же переменить запятнанное белое платье, отбивалась и гнала их прочь. В один прекрасный день ее нашли мертвой на мраморной лестнице, что вела к морю. Рядом лежала последняя ее картина — оторванный от платья большущий лоскут, на котором она размазала пальцами все три краски, коими истекло ее бедное тело. Она изобразила дерево, только вместо плодов на нем были горящие, налитые кровью глаза.

Муж Катрин, который любил и почитал ее и все же не сумел уберечь от безумных видений, погоревал десять месяцев и женился на гувернантке, что была в ту пору приставлена к детям. Будучи женщиной рассудительной и практической, она употребила все усилия к тому, чтобы ее пасынкам не привелось испить горечь мирской красоты. Она объяснила им, что цвета и краски существуют постольку, поскольку их различает человеческий глаз, и распорядилась забелить росписи Катрин. Скромная, добросовестная, она и в детях воспитывала непритязательность и верность долгу. О лучшей хозяйке дома нельзя было и мечтать.

Старший сын Катрин выучился на врача и перебрался на юг, в болотистый край, где помещики и крупные чиновники грабили бедный люд. Призывая на подмогу войска, они сгоняли бедняков с насиженных мест и захватывали под плантации лучшие земли. Те нанимались к ним поденщиками, но едва надобность в рабочих руках отпадала, их тут же выпроваживали. Словом, люди там терпели нужду и лишения.

Их‑то и лечил наш врач, рожденный женщиной, чей рассудок помрачился от буйных красок, и воспитанный женщиной, которая признавала один лишь цвет — белый. Он женился на девушке из тех мест, она подарила ему сына и дочь, после чего схватила болотную лихорадку и тихо скончалась. Сын его сызмалу любил докапываться до сути вещей и разбирал на части все, что ни попадалось под руку. Но поскольку у них в захолустье не развернешься, он еще подростком уехал на север, к своему двоюродному деду, брату Катрин, Мартину-Томасу, который переводил все сущее на язык чисел и формул, полагая, что мир от этого становится более обозримым.

Врач надеялся, что по крайней мере дочь останется с ним. Она разделяла его убеждения. Из нее вышла бы хорошая помощница. Но когда Анна-Луиза окончила школу в горах и вернулась домой, он стал замечать, что местный климат пагубно сказывается на ее здоровье. Тогда он решил отослать ее подальше от болот, солдатни и самодуров-помещиков — отослать в страну, откуда была родом бабка его, Анна-Хедвиг. Решение это далось ему нелегко, однако Анна-Луиза начала уже прихварывать. Ее душевные силы намного превосходили телесные, и врач посчитал, что формирование дочери должно завершиться в более благоприятных условиях.

И вот двадцатилетняя Анна-Луиза одна-одинешенька отправилась в путешествие по морю, взяв с собой сундучок и саквояж, где лежали адреса и бумаги. По предъявлении этих бумаг она должна была получить небольшое наследство: сын богатых родителей, ее прадедушка-консул перед смертью предусмотрительно составил завещание в пользу своих прямых потомков (за исключением бедняжки Катрин, что сошла в могилу раньше него), дабы они не лишились денег, коими распоряжались поверенные на его далекой родине.

На пароходе Анна-Луиза держалась особняком и отклоняла все попытки завязать с ней знакомство. Днем она прогуливалась по палубе, вечерами подолгу стояла на корме и глядела на бегущую за пароходом полоску воды, посеребренную лунным светом. У нее было предчувствие, что жизнь вскоре предъявит ей свои требования, значит, и она должна быть требовательнее к себе. Пока же ей ничего не оставалось, как запахнуться в белое манто и ждать.

Пароход причалил. Толкаясь, люди ринулись по сходне на берег и, пройдя таможенный досмотр, растворились в толпе. Анну-Луизу никто не встречал. Она стояла с сундучком и саквояжем на опустевшей палубе и всматривалась в незнакомый город. К ней подошел помощник капитана и дал дельный совет. Она наняла на пристани экипаж и велела отвезти ее в пансион для молодых девиц.

Первые дни она бродила по улицам, привыкая к новым звукам и запахам. Ее поразили большие дома и то, что построены они впритык друг к другу. Издали казалось, что дома сливаются в громадную сплошную стену, между стенами зияют провалы улиц. У нее было такое ощущение, будто она ходит по одним и тем же улицам, а по обе стороны высятся все те же самые стены.

Но вот она воспользовалась адресами, которыми ее снабдил отец, и выяснилось, что внутри дома сильно разнятся между собой и представления о жизни, бытующие в каждом из них, никак друг с другом не состыковываются. В первом доме были: ковры на лестнице, ковры во всех комнатах, хрустальные люстры и мебель красного дерева. Анне-Луизе предложили снять манто и подали дымящийся шоколад, правда после того, как она представилась и объяснила, что покойный консул — ее прадедушка. А в общем‑то с ней обращались как с дикаркой, провинциалкой, подсмеиваясь над ее неловкостью.

Анна-Луиза сидела на кончике стула, так и не сняв манто. Она отказалась от сбитых сливок, которые ей хотели положить в шоколад. «Что ж, вкусы бывают разные», — заметила хозяйка дома, доводившаяся покойному консулу внучатой племянницей. Но Анна-Луиза отлично понимала, что это только слова. Что на самом деле вкус един и он должен соответствовать моде. Таков был скрытый смысл всех высказываний внучатой племянницы. Анна-Луиза нашла, что ее ново-обретенные родственники — люди весьма недалекие, а потому неинтересные, и поспешила с ними распрощаться.

На втором доме красовалась табличка, гласившая, что здесь обосновалась «Фирма Хокбиен». Переступив порог, Анна-Луиза очутилась в приемной, которая так и кишела конторщиками, у всех до единого — белые воротнички, белые манжеты и взъерошенные, поседелые на макушке, волосы. Время от времени в приемную выходили из своих кабинетов господа Хокбиен, похожие друг на друга как две капли воды. Они и вели себя одинаково: жонглировали цифрами, бубнили о выгодных и невыгодных вложениях капитала и задумчиво приглаживали черные волосы. Им очень не хотелось расставаться с ее деньгами. Четыре дня подряд Анна-Луиза вела переговоры то с одним, то с другим, но впустую. На пятый день она подошла к стойке, за которой сидели конторщики, и заявила, что ей необходимо встретиться со всеми господами Хокбиен разом. Конторщики озадаченно покачали головами, однако же просьбу ее передали. И тогда распахнулись двери кабинетов и в приемную прошествовали восьмеро господ Хокбиен. Выстроившись перед Анной-Луизой, они воскликнули в один голос: «Поймите же, дорогая фрёкен! Разве деньги — это деньги? Это величины. Понятия».

«Их можно уподобить птичкам, дорогая фрёкен, — продолжал самый старший. Лицо у него было покрыто сеточкой тонких морщин, а так он ничем не отличался от прочих. — Птички пугаются малейшего шороха. Когда же все успокаивается, они вновь выпархивают из кустов. Вряд ли вы, фрёкен, представляете себе, что сейчас происходит в мире. Смею вас уверить, в мире неспокойно, очень неспокойно».

«Деньги — это деньги, — возразила Анна-Луиза. — И мне мои деньги нужны. Извольте сделать так, чтобы они выпорхнули из кустов, иначе я отсюда никуда не уйду».

Тут господа Хокбиен попятились, стали в кружок, сдвинули головы и начали совещаться. О чем они говорили, Анна-Луиза не слышала, зато она видела, как подрагивали полы их черных пиджаков. Кончив совещаться, господа Хокбиен выпрямились, и самый старший проследовал в свой кабинет. Вскоре он вышел оттуда с большим коричневым конвертом в руках, который и передал Анне-Луизе с соблюдением нужных и ненужных формальностей. Уголки губ его при этом опустились чуть ли не к подбородку.

Вот так Анна-Луиза вызволила свое наследство. Деньги она поместила в сберегательный банк — по совету своих новых друзей, которых обрела в третьем доме.

Дом этот, в отличие от двух предыдущих, был неказистый, обшарпанный и находился на другом конце города. Анна-Луиза вскарабкалась по узкой лестнице и остановилась перед оклеенной плакатами дверью, за которой раздавались громкие голоса. Толкнув ее, она попала в темный коридорчик, он вел в просторную комнату, уставленную деревянными скамьями. В одном углу помещалась кафедра. Посреди комнаты группкой стояли мужчины и о чем‑то оживленно беседовали, среди них была и одна женщина. Потом все расселись по скамьям, а на кафедру взошел юноша. Ничем не примечательный с виду, он обладал редким даром убеждения, — собравшиеся ловили каждое его слово. Он говорил о грядущем преобразовании общества и о новой партии, которая свергнет правительство и передаст власть народу. Ничего нового для себя Анна-Луиза не услышала, — они с отцом часто обсуждали, каким образом можно покончить с царящими в мире нуждой и несправедливостью. Но юноша говорил с необыкновенным жаром. Его слова зажигали людей, сплачивали их в единое целое, в один кулак, который и должен был обрушиться на противника.

Когда собрание закончилось, Анна-Луиза подошла к оратору, представилась и протянула ему статью, написанную ее отцом. Она объяснила, что родилась и выросла за границей, но на Острове у них должна быть родня. Поначалу юноша слушал ее вполуха и все посматривал на своих товарищей, — кому‑то он должен был дать поручение, с кем‑то уговориться о встрече. Но стоило Анне-Луизе помянуть Остров, как он встрепенулся: да ведь он же оттуда родом! Он рассказал ей о Майе-Стине, которая живет на Горе со своим попугаем, и о Педере, своем отце, который утратил волю к борьбе и укрылся с головою периной из прекраснодушных мечтаний. Он заступил место отца. Он считает: время действий приспело.

Попросив Анну-Луизу обождать, пока он перемолвится с товарищами, он вышел вместе с ней и проводил ее до пансиона. Он посоветовал ей снять комнату подешевле и дал адрес хозяев. Кроме того, они условились, что назавтра она придет на сходку, что состоится за городом.

Анна-Луиза привязалась к нему. Несмотря на молодость, он заменил ей отца, стал ее наставником. Средства, которыми она располагала, позволяли ей вести скромное, но независимое существование, и она решила, что отдаст свои силы служению новой партии — его партии.

Она исполняла обязанности секретаря, распространяла воззвания и листовки, переписывала набело письма и речи, постепенно осваивая новую лексику. Она приносила ему поесть, а он проглатывал все, даже не распробовав и, разумеется, не поблагодарив. Однажды вечером, когда он, усталый и мрачный, вернулся с собрания, где один из соратников подверг критике и его самого, и намеченную им линию, Анна-Луиза осталась у него и уснула в его объятьях. Он позабыл об этом на следующее же утро. Он не изведал еще наслаждения. Его опьяняли лишь слова и образы. Женщины не волновали его — он делил их на товарищей и врагов.

Анна-Луиза же с той ночи понесла. Впрочем, слово это ее коробило. Чужеродное, приземленное, оно никак не передавало того, что с нею случилось. Сперва она вообще не могла подобрать сколько‑нибудь точного определения. Внешне ничего не переменилось: она по-прежнему работала не за страх, а за совесть, держала в памяти все письма, которые следовало перебелить, все встречи, о которых следовало оповестить. Но ее не покидало чувство, будто все это происходит не с ней. Жизнь представлялась ей замкнутым кругом, по которому двигалась ее призрачная тень, а в середке круга свинцовой точкой застыла она сама. Словно бы в забытьи твердила она: «участие в прибылях», «вся власть — народу», «наша цель», «наша стратегия». А тело ее мыслило кровью, плевой, мышечной тканью, пока наконец мысли не собрались и не отлились в единый образ — крохотное тельце, наполовину человечье, наполовину рыбье, подогнутое к головке, где подо лбом и темечком бились несущие кровь сосуды. Сплющенная мордочка постепенно обретала человеческие черты, пусть еще и очень расплывчатые, а конечности вытягивались и превращались в брыкающиеся ножки и ручки с малюсенькими пальчиками.

Как‑то утром, проснувшись, Анна-Луиза подумала, что пора назвать вещи собственными именами. «Я беременна, — произнесла она вслух. — Нет, я в положении. В интересном положении». Последняя фраза ее рассмешила.

Она пошла к своему наставнику и сказала, что ей надо съездить на Остров повидаться с родственниками.

Он посмотрел на нее отсутствующими глазами. Он ни 6 чем не догадывался. Мысли его были заняты газетой, которую нужно было редактировать, стратегией, которую предстояло выработать, переворотом, который необходимо было предотвратить. «Надо так надо, — отозвался он. — Только не задерживайся. Ты же знаешь, работы у нас по горло».

Анна-Луиза приплыла на Остров, разыскала Майю-Стину, и та приняла ее как родную дочь. Но кем именно они друг другу приходятся, Анна-Луиза так и не дозналась.

Она родила в доме на Горе девочку, которую назвала Розой. Роды были тяжелыми. Майя-Стина долго выхаживала и мать, и ребенка. Анна-Луиза никак не могла свыкнуться с мыслью, что Роза — ее дочь, ей не верилось, что вот это самое существо она и носила в себе столько времени. Когда Розе исполнилось восемь месяцев и ее начали кормить с ложечки, Анна-Луиза вернулась в столицу к товарищам по партии и включилась в подготовку Великого Восстания.

Роза осталась на руках у Майи-Стины. К зиме она заговорила. Зима выдалась снежная, снег падал большими хлопьями, потому, верно, Роза и называла сперва снегом все, что видела на небе, — и луну, и звезды, и бледное солнце. Мало-помалу, с помощью слов, она научилась отделять одно от другого. Солнце светило днем, а ночью пряталось. Луна меняла свое обличье: то наливалась и делалась круглой, как блин, то убывала и оборачивалась тонким серпиком. Снежинки искрились точь-в-точь как звезды, но их можно было потрогать, — они влажно холодили руки и таяли от прикосновения. А до звезд было не достать, даже с их Горы. Мир полнился светом и воздухом, красками и очертаниями. Все, что ни различал глаз, имело свое название. Даже то, что Роза видела лишь на картинках. Майя-Стина извлекла из сундука потрепанную азбуку, по которой ее когда‑то обучала Йоханна. Вот это, говорила она Розе, — мартышка, а вот это — слониха со слоненком, да только на Острове они не водятся. Были там и картинки с изображением вещей, что давно уже исчезли из обихода. Прялка, веретено, сани… Они тоже обозначались словами, но слова это были старинные.

Майя-Стина называла девочку Роза Яблоневый Цвет и рассказывала ей сказки. Мир в них был подвижным, границы его и раздвигались, и суживались. Однако в основе своей он оставался незыблемым: добро вознаграждалось, а зло наказывалось. И на душе от этого становилось отрадно.

Так, я полагаю, и протекало Розино детство — под крылышком у Майи-Стины. Только вот выросла она хрупкой и робкой. Ей было трудно приспособиться к миру, устроенному иначе, нежели в сказках. Сколько она понабивала себе синяков и шишек! Этим она, пожалуй, напоминала свою мать, с той лишь разницей, что Анна-Луиза от своего не отступалась.

Из высокой светловолосой девушки Анна-Луиза превратилась в высокую бледную женщину с обведенными синевой глазами. Жизнь ее не баловала. Не единожды она переходила из фракции в фракцию, потому что на ее глазах идеалы не единожды попирались, путь к Великой Цели начинал петлять, а люди, в которых она верила и которым была предана всей душой, изменяли своим убеждениям, кто — ради власти, кто — оберегая свой покой и благополучие. Все усилия их шли прахом, а если к чему‑то и приводили, то к ошибкам и поражениям. Анне-Луизе был чужд прагматизм, поэтому ей пришлось пережить немало разочарований. Порою ей казалось, еще немного, и она рухнет и рассыплется. Но всякий раз она удерживала себя в руках. Ибо перед ней неизменно сияла Великая Цель, простая и ясная, а рядом неизменно появлялись единомышленники, которые к этой цели стремились.

А Роза — нет, не стремилась. Она целиком была погружена в самое себя. Анна-Луиза возлагала на дочь надежды, она не могла дождаться, когда та подрастет, переедет к ней и начнет помогать в работе. Роза же, читая воззвания и статьи, терялась. Слова разбегались по белой бумаге черными козявками. Как они могли одолеть нужду, о которой она столько слышала и которую видела воочию? А сама она разве могла кому‑то помочь? У нее не было хватки, все ускользало из ее рук. Одержимость матери Розу пугала. Анна-Луиза без конца теребила ее, побуждала к действиям. Роза пыталась действовать, но из этого ровным счетом ничего не получалось. Лица мелькали — и забывались. Краски, запахи, звуки обтекали ее — она не замечала их. Она укрывалась от мира за образами и видениями, что рождались в ее собственной голове.

Не выдержав и двух лет, Роза Яблоневый Цвет воротилась на Остров и вышла замуж за Мариуса. Не по любви, — любила она там, в столице, женатого человека, а он тешился ею, и только. Куда ж ей деваться? На Горе, за шиповниковой изгородью, Майя-Стина встретила ее с распростертыми объятиями. Но Роза понимала, это не выход — в детство не вернешься, не спрячешься. Тогда она взяла и вышла за Мариуса.