ПРОЩАНИЕ СЛАВЯНКИ. Книга 1

Свешников Олег Павлович

Глава восьмая

 

 

 

У МОГИЛЫ ЛЬВА ТОЛСТОГО

В ЯСНОЙ ПОЛЯНЕ ХОРОШО ДУМАЕТСЯ

О ЖИЗНИ И СМЕРТИ

I

Александр Башкин открыл глаза. Стояла ночь. Но уже при прощании. Тьма опадала. Золотисто-призрачный свет восходящего солнца робко и любознательно пробивался сквозь окно, узорные тюлевые занавески, все явственнее, повелительнее освобождали от мрака загадочное пространство.

Он попытался осмыслить, где находится? И не мог. Не мог и в волю шевельнуться. Едва попытался выпрямиться всласть, как страшная боль пронзила грудь, от боли перехватило дыхание, перед глазами вразбег побежали огненные хороводы, закручиваясь слепящею метелью. Больше тревожить боль не стал. Она улеглась. Только в ноге еще густела, кричала, билась. И никак не желала исчезать. В смиренном покорстве он стал невольно прислушиваться к порывам ветра за окном: он мучил своим непостоянством, то гиб, то воскресал, и, казалось, плакал и плакал, тревожа человеческую душу, тоже плачем, обидою, безбрежною тоскою. Беспомощно билась о стекло шоколаднокрылая бабочка, растревоженная лучами солнца, все пыталась взлететь, подняться в синее небо, и не могла, не доставало сил и чутья добраться до открытой форточки, и тоже, как он, на последнем отчаянии, смиренно и обреченно замирала, плотно складывала крылья. И так же, как он, жалко и неподвижно, жила в печали и покорстве долгое время.

Где же он? Еще на поле битвы? Лежит один, оставленный всеми на вечное одиночество, на гибель? Конечно, на поле, в пространстве, у вырытой могилы. Где еще так холодно, с тоскою и плачем, дуют ветры, без радости, как отпевают, поют птицы, в смертельной печали и боли, в отчаянной тревожности мечутся бабочки? И солнце горит слабо, как церковная свеча на иконе неба. Получается, его хоронят? Живого? Тогда откуда простыни, нежные, ласковые, приятно пахнущие то ли мылом, то ли ландышами? Откуда, откуда? Из своего забытья. Все ему видится в горячечном бреду, все обманчиво живет только в его последнем, угасающем земном сознании, и сами простыни, и сползающее одеяло. Это не простыни, это его саван. И саван тоже есть воскресение его предсмертного сознания.

Но, возможно, его вынесли с поля боя. И он лежит не на траве, не на камнях, не среди убитых, а дома, в своем Пряхине. И все ему не чудится. Все есть правда. Но тогда где мама? Почему она в печали не сидит у его изголовья, не гладит задумчиво, в любви его непослушную руку, его волосы? Он заслужил ее любовь, ее жалость. Он столько испытал в восемнадцать лет, столько видел смертей, столько принял в сердце и память страдания, что может рассчитывать не только на любовь матери, но и на любовь Бога! И слез он вобрал в себя столько, что хватит ими омыть всю землю! Как половодьем! Они будут мучить сердце всю жизнь. Только сколько ее осталось, жизни?

Он понял, что плачет. И прикрыл глаза. Растревожилась сильная жалость к себе, от которой не было спасения, кроме как забыться. Но забыться не получилось. Он попал искрою в солнечное кружение, вознесясь над землею, оказавшись совершенно один в небесной жаркой бездонности. Там, где был разогнан кроваво-багровый вихрь, и он все затягивал и затягивал его с неумолимою правдою в невидимые, неведомые дали, и вот сейчас, сейчас он сгорит разогнанною искоркою, исчезнет из жизни. Стало страшно.

Он закричал:

─ Мама, спаси меня!

И через мгновение ощутил ее ласковую руку. Она легко и прохладно легла на лоб, прикоснулась к запястью, где стучал утомленный пульс. Он слышал ее родное, грустное дыхание. Еще услышал, как без боли на миг вонзилась в тело острая игла, глухо звякнула о таз безжизненная ампула. Головокружение прекратилось, стуки сердца перестали разрывать грудь, дыхание стало тихим, без рыдания, без стона. И сам он наполнился силою исцеления, радостью и любовью к жизни. Он открыл глаза, желая вышепнуть молитву благодарности матери Человеческой, поцеловать ее исцеляющую, милосердную руку, стыдливо прижать к щеке. Но матери не увидел, не увидел родного существа. У его изголовья стояла молодая красивая женщина в белом халате и белой шапочке с красным крестом. Увидев его пробуждение, мило улыбнулась:

─ Ожил, солдатик? ─ спросила с необыкновенною нежностью.– Все, будешь жить. Безнадежен был. Ранение не опасное, но кровью истек сильно. Еще бы полежал на поле боя в одиночестве и беспамятстве, не подобрали сестры милосердия, и закончилось бы твое время земное. Жалко! Мальчишка еще. Теперь все. Через месяц поставлю на ноги. На прощание станцуем «барыню». Принимаешь приглашение?

Башкин стыдливо кивнул.

─ Вот и хорошо! Пока лежите, не вставайте. Могут случиться глубокие обмороки. У вас не только две раны, у вас все тело осыпано осколками, вы были закованы, как в броню! Как только терпели боль? Скорее, сгоряча, не слышали ее! Лекарства принимать все, солдатик! Договорились? ─ врач положила на подушку маленькую шоколадку, заботливо укрыла воина одеялом. И с тем же солнечным настроением подошла к очередному раненому.

II

Военный госпиталь, где находился на излечении Александр Башкин, располагался в Ясной Поляне, в шахтерском санатории. В палате четыре кровати, установлены вдоль стен, рядом тумбочка. Проход узкий, могут разминуться двое. В палате лежали тяжелораненые, поэтому дверь в коридор полуоткрыта.

Виден столик, шкаф с красным крестом; горит настольная лампа. В критические срывы сестра милосердия должна оказать помощь в мгновение.

Все раненые вынесены с поля битвы за Смоленск, Ярцево. Такие же молодые, как Башкин. Подружились быстро, играли в шахматы, шашки. Разговоры вели о любви.

Самый разудалый Степан Персиянцев, горновой с Тульского металлургического комбината, тоже ополченец полка, каждое утро начинал с застольной русской песни, которую пели отступники в старину:

Плетью изувечены,

Биты кистенем.

Мечены, мечены

Каторжным клеймом.

─ Чего, солдат, пригрустил? Девок любишь?

Башкин отвечал компанейски:

─ Люблю.

─ Они тебя? Поди, еще гуляешь в короне нецелованного? Вот так и живем! В атаки ходим, врукопашную бьемся, под танки ложимся, а сами еще не мужи. За женскую грудь не держались. Сколько нашего брата полегло на Смоленском поле-побоище, и все молодая поросль, все нецелованные, недолюбившие! Я сам чудом выжил! Очумел в бою, взял связку гранат. И пошел на танк с черным крестом! Он на меня, а я танку. Так и идем, любуясь друг другом, среди россыпи пуль и снарядов. Фриц знает, я смертник! На небо не взлечу, ибо не ангел, и на земле не растворюсь, ибо не дьявол! Он и решил позабавиться! Поближе подпустить. Чего бояться? Фашистов тьма, а я один!

Я и возьмись за сердце. Постоял, покачался и упал. Убит! Покатилась буйная головушка с плахи царской! Фриц со зла даже плюнул, не дали с жертвою повеселиться! И, естественно, утратил ко мне интерес! Гонит своим путем, скребет землю гусеницами. Я и бросил ему связку гранат, в самую пасть. Возгорел, в полное благословение. Второй танк в меня из пулемета. В упор! В грудь! Насквозь! Как вернула к жизни врач Лия Викторовна, не осилить разумом! След бы ее по земле Руси целовал, он взялся за грудь, стал, задыхаясь, долго кашлять, сотрясаясь всем телом. ─ От, сволота! До крови выкашливается!

─ Зачем куришь? Бросил бы, ─ посоветовал Башкин.

─ Бросил бы, да не могу. Слышишь, в Смоленске, фашисты уже не стреляют? Иссяк дух Черного Паука! Кто его победил? Я, Персиянцев, и ты, Башкин! И ваш политрук Ипполит Калина, кто погиб героем! Памятник в Туле ему нужен!

Он помолчал:

─ Несомненно, ополченцы спасли державу! Но вы еще не знаете, что мы спасли? Адольф Гитлер на Седьмое ноября в Москве, с трибуны мавзолея Ленина должен принимать парад своего воинства; уже были пошиты мундиры с княжескими эполетами, поделаны ордена «За взятие Москвы». Названы рестораны, где должны пировать потомки гуннов царя Аттилы, а, спустя время, Москва должна быть затоплена половодьем с Москвы-реки! И исчезла бы, как загадочная Атлантида!

─ Откуда знаешь? ─ не поверил раненый у окна.

─ Брат служит связистом в штабе армии у Константина Рокоссовского, по-немецки понимает. Они, офицеры, откровенно слушает, о чем Гитлер глаголет в безумии, в истерике о Руси? Он открыто генералам повелел: Москву и Ленинград сравнять с землею, дабы не кормить население этих городов!

Он посмотрел на Башкина:

─ Москву видел?

─ Отец показывал, поднимал за уши!

─ Понял, ─улыбнулся Степан. ─Я зрел. Красотища! Трудно представить Россию без Москвы, Красной площади, Кремля, храма Василия Блаженного. Даже невозможно. Какая бы сиротливость опустилась на Русь, не стань ее и северного града Петра. Какая бы легла на Русскую землю печаль! И беспросветность. Захотелось бы жить? Зачем? С каким смыслом? Не осилить умом такую страшную правду!

Но, верую, Москва была бы затоплена! Гитлер, он смел и решителен! И все бы свершилось, могло свершиться, не будь меня и тебя, Саша! Русского народного ополчения! Мы остановили огненную колесницу бога войны Ареса, воткнули меч в колесо! Заелозил фриц по Русской земле, как корова на льду! И что в результате? Гитлер пребывает в распаде чувств, блицкриг сорван! Теперь уже добраться до столицы, ума недостанет. И силенок. Кто сбился в метель с дороги, тому тяжело вернуться на круги своя!

Снова возразил раненый у окна:

─ Ты все ордена и венки славы, венки Цезаря собрал в одну шкатулку! Наши армии, что, не воевали?

─ Почему не воевали? Конечно, воевали! И как бились, героически! Кто принижает величие русского солдата. Но ты у генерала Михаила Лукина воевал в Смоленске! Что там? Все армии маршала Семена Тимошенко попали в окружение! Кати, захватчик, в Москву, вглубь России! Путь тебе открыт! Все русские армии пленены! И танки Гудериана уже марш-броском помчались на Москву!

Зачем бы Сталин востребовал народное ополчение? Встать на пути фашиста! Больше некому! Некому! Слышишь, страдалец у окна? Некому! И мы, воины коммунистического полка, встали на пути! И жизнями своими, жизнями остановили танки Гудериана в Ярцево, не дали ему разбег! И страшно, какою ценою остановили? Все ополченцы из Тулы полегли до одного! Один я остался, да Александр Башкин, и то тяжелораненые, еле живые. Все поля-побоища собою усеяли! Но остановили! Завяз Черный Паук в святой русской крови! Все века густо она лилась! И теперь все льется, все Паучья Стая никак не бросит Топор Палача, дабы не казнить святую и безвинную Русскую землюэ

Он лихо смахнул слезы:

─ Вы говорите, не кури! Эх, ─ ополченец свернул великанью самокрутку, в глубоком раздумье прижег ее спичкою. И долго, со всеми печалями, курил у окна, подгоняя ладонью дым в форточку, на волю, где самозабвенно пели птицы и сладостно светило солнце.

III

Находясь в госпитале, все больше выздоравливая, Александр Башкин как человек, кто любил читать книги, умел понимать красоту жизни, не мог не чувствовать близости родового имения Льва Толстого в Ясной Поляне. Великий писатель рядом! Невероятно! Здесь он жил, любил, писал романы, и в уютном кабинете барского дома, и в избушке, которую выстроил сам в дубовом лесу, где можно было уединиться, устав от домашней суеты; высаживал с садовником Кузьмою цветы, размышляя о себе, о жизни и вечности, в задумчивости гулял по липовым аллеям,/ встречался с крестьянами. Сюда приезжали Фет, Тургенев, вся писательская знать. И волею-неволею хотелось еще и еще перечитать его великие романы «Война и мир», «Анна Каренина», «Воскресение».

И Александр читал романы с необыкновенною любовью, с новым осмыслением, еще больше постигал в несказанной красоте жизнь героев, бесконечное пространство их сердец, их любовь и боль, печаль и радость, саму жизнь и смерть. И свой мир, личный, тоже наполнялся красотою, ощущением силы, силы от милосердия, от чистоты, какая облагораживает, дарит гармонию чувств, когда хочется жить по правде и любви к человеку, еще больше служить России, когда ложь и обман кажутся юродством. Остро, до боли! Нельзя не думать о жизни, пока живешь. О человеке. О смерти. О вечности. Надо, непременно, жить со смыслом в мире, где мимолетно пребываешь!

Александра тянула к себе могила Толстого. И он не раз, накинув поверх больничной пижамы шинель, добытую у сердобольной кладовщицы бабы Кати, кому, взаимно, в уважение, помогал писать письма сыну на фронт, отправлялся к вечному холмику, опираясь на костыль, сильно тревожа еще не зажившую раненую ногу. И долго стоял на аллее у могилы, испытывая невольные добрые страхи и сладостный трепет перед его великостью, необъятностью как человека и мыслителя. Странно, но именно у могилы, где горевестницею поселилась человеческая смерть, близко и с душевной светлостью виделась вся красота России, где он жил. Виделась своя деревня Пряхино, родной дом, который он покинул, кто знает насколько, на время или навечно, с загадочным свечением лампадки в углу горницы под иконою святой Богоматери, с извечною и благословенною суетою матери у печи, с ликом, озаренным пламенем от бойко горящих поленьев. С дивным и звонко-веселым топотом по избе сестер, от которых, как от маленьких солнц, постоянно исходил свет тепла, ласковости, любви, исходила шумная, необузданная радость жизни. Виделся яблоневый сад, стоящий и в мае, в цвету, и взятый тоскою осени, омытый дождями, засыпанный опавшими листьями, с горестно черными деревьями, с загадочными узорами ветвей, и в зимнюю, неземную, чудодейственную тишину, какая ранила сердце одиночеством и безмолвием, где он ходил по тропам, сидел на косогоре, смотрел на полноводную речку, на синее-пресинее небо, печалясь и радуясь жизни. Виделось, как с крестьянскими ребятами пас ночью коней, грелся у костра, где велись нескончаемые разговоры о приведениях, о русалках и прочие жуткие бывальщины и небыли; вставало в памяти и кладбище в Стомне, где похоронен его отец Иван Васильевич, и где смиренно лежали в могиле-усыпальнице его деды, пахари от Бога и земли, от века державшие крестьянский мир за рогатины плуга.

Хорошо думалось о жизни и смерти на могиле Льва Толстого, ближе становилась Россия, понятнее, кто ты в загадочном вихре бытия, с его беспредельным пространством, чему должен служить как человек, пахарь и воин, где без любви к Отечеству и людям твоя жизнь бессмыслена. И смерть тоже. Думы тревожили светлое в душе. Дарили гармонию с миром. Песенный же лад чувств был необходим. Все последние дни его стали мучить сильные кошмары. Стоило закрыть глаза, погрузиться в сон, как вставали во всю необъятную землю пожарища Смоленского сражения, вокруг лежат убитые, озаренные багровым огнем, а он идет один по полю боя, среди мертвого безмолвия, опираясь на автомат, и четко, зримо видит вдали крестьянскую повозку, с флажком. На флажке красный крест. Он понимает, это сестры милосердия из полевого госпиталя подбирают каждого раненого на поле-побоище. Он тоже ранен, но они его не видят, оставляют на погибель. Неужели нет спасения? Он усиленно машет им рукою, в отчаянье кричит, люди, я же умираю, я же больше не увижу, как плывет белоснежная кувшинка по реке, с Дюймовочкою, как взлетает с цветка мать-мачеха, в величии расправляя крылья, божья коровка, не подержу на ладони росы и небесные зори! Спасите! Но его снова не слышат! И он уже сам на нерве, на последнем усилии, прыгает, прыгает, как зеленый кузнечик, туда, где суетятся царицы луга с красными крестами.

И вдруг на пути, из могилы, встает человек с простреленною грудью, окровавленный, с глазами, в которых боль и тоска. И бесприютность. Он осуждающе спрашивает: говоришь, выжил? Один? Почему? Почему убит я, а не ты? Ответь! Мы же вместе шли в бой, дружили, жили в одной землянке, делили на двоих скудный хлебный паек. Вместе записались добровольцами в коммунистический полк, ехали в телячьем вагоне из Мордвеса, из Тулы под Смоленск. Бок о бок дрались врукопашную, защищали друг друга от фашистского штыка, от пули. У тебя есть мать. И у меня есть мать. У тебя есть сестры. И у меня есть сестры. Ты любил жизнь. И я любил жизнь. И мечтал быть учителем. Почему же я убит, а ты не убит? Почему? Ответь!

Башкин просыпался в холодном поту, его до края измучивала нервная, гробовая лихорадка. Сердце стучало на последнем излете. Тот человек, что вставал Палачом и Пилатом из могилы, окровавленный, с тоскующими, бесприютными глазами был Коля Копылов, его друг. Хорошо, что он просыпался, не опускался в полную бездонность страдания во сне, не уходил весь в свое неотмолимое горе, в свои неотмолимые слезы, так бы уже давно разорвалось сердце, и он бы жил в вечности, рядом с его могилою. Он не мог ответить ему, он не знал, почему выжил, остался жить, а друг убит? Жалко было его до слез, до страшного крика в себе, до безумного стона, от которого впору задохнуться, исчезнуть из мира. Но как ответить? Как? И ему? И себе? Нет его вины, нет! Но память теперь не отпустит, никогда-никогда, будет жить болью и страданием. Пока есть земля и небо, пока есть он. Такой выпал ему самосуд чувств, такая выпала по жизни самоказнь.

Предсмертное письмо Николая, которое он писал в вагоне, когда они ехали на фронт, он хранит в кармане гимнастерки. И помнит его наизусть. Он писал матери: «Незабвенная моя матушка, Лукерья Ивановна, сладковестница раздумья моего! Когда Сашка принесет тебе это письмо, меня уже не будет на земле живым. Тяжелую весть о потере друга он тебе сообщит, не суди его, не брани. Он только исполняет мою волю. Перенеси мужественно гибель сына. Что делать? Он выжил, а я не выжил. Не остался на земле. Такая моя судьба! И в том, что он выжил, вины его нет. Я погиб за Отечество на поле битвы. Как буревестник, взлетел и исчез. Я буду похоронен под Вязьмою или под Ярцевом в братской могиле под оружейные салютные залпы своего боевого товарищества.

Приезжай на мою могилу с любимыми сестрами Марусею и Катериною, возложите цветы, мои любимые васильки и ромашки, посидите, погрустите. Вспомните, что я был, жил на земле, любил пашню и солнце, вас, моих родных. Кто меня еще вспомнит? Плакать не надо. Зачем? Я сам не понял, что со мною случилось. Был. И не стал. Ушел в вашу печаль, в ваше горе, и в свое вечное одиночество.

ПОЧЕМУ ТЫ ЖИВ, А МЫ ПОГИБЛИ?

О чем скорблю, матушка моя Лукерья Ивановна? Мало тебя любил. Мало! Стеснялся выражать свои чувства. Горько мне, горько, что я больше не увижу твои ласковые глаза, твои нежные руки больше не погладят мою вихрастую голову, что я больше не погреюсь у твоего доброго сердца. Меня уже нет. Нет! Как это страшно сознавать, пока еще живешь, пока еще пишешь эти горестные и печальные строки. Не знаю почему, но я предчувствую свою гибель. Вижу ее. Мы с Сашкою договорились перед фронтом написать письма своим матерям. Убьют его, я принесу в страдании его траурное послание высокочтимой Марии Михайловне в Пряхино, убьют меня, он принесет в Студенец траурную весточку тебе. Но я чувствую, что буду убит я! Из нас двоих именно я! Так и случилось. Видишь, какой я был, оказывается, пророк и провидец? Теперь он с тобою, а я в загадочной вечности. Милая мама, ты дала мне жизнь, веру в любовь и доброту. Я помню, как ты работала в колхозе от зари до зари, чтобы прокормить нас, одеть, вывести в люди. Ты уставала. Но я никогда не слышал от тебя жалоб и слез. Ты все отдавала детям. Ты великая русская крестьянка! Я люблю тебя. И целую, целую! Раньше о любви и нежности не говорил. Стеснялся! Несу тебе покаяние за глупую мальчишескую гордость свою, за вину свою. Не сердитесь на мои невольные прегрешения, не печальтесь. Тяжело умирать в девятнадцать лет. Но что делать? Война не бывает без жертв! Одно утешает, я погиб за Русь, какую любил несказанно. И, значит, слился с Русью на все века! Такая смерть не так уж страшна! Любите и помните. Ваш Николай».

Печальное письмо друга из вечности обжигало сердце. Страшно было носить его в кармане гимнастерки. И постоянно слышать его страдальческие, скорбно-повелительные крики прощания с правдою земли, с правдою неба, с правдою жизни, с ее мучительно-молитвенно-изумительными красотами, крики любви и боли, крики прощания уже оттуда, из страшной пустоты, из звездной беспредельности, из таинства вечности. Но еще страшнее было передать письмо Лукерье Ивановне, его матери. Не трудно представить, какую великую боль и скорбь принесет он ей, став невольным горевестником. И как будет мучительно тяжело смотреть в ее глаза, наполненные слезами и страданием. Утрата невосполнима. Как ее осмыслить? Как осмыслить, почему именно ее коснулась беда? За что? За какую вину? Чем провинилась перед Господом? Мало молилась за сына? Мало любила? Мало тревожилась? Так не скажешь. Не скажешь. Неотступно, неотрывно держала в сердце. И произошло разъединение. Насовсем. На веки вечные. Почему? Почему сложилось так? Был сын, а осталась только горчайшая правда печали!

Тяжело смотреть в глаза матери Человеческой, какая потеряла сына. Но еще страшнее, непостижимее стать ее злым горевестником, ее палачом.

И затаить послание было нельзя! Посмертная воля Человека Земли, кто шагнул в боль и в бессмертие, есть святость.

И как было без страшной правды и откровенности соединить в душе матери вечную жизнь и вечную смерть, сказать невозможно.

IV

Александр Башкин и свою мать страшился огорчать. Он тоже не знал, как быть? Сообщать или не сообщать, что ранен, лежит в госпитале? Все матери одинаковы! Все живут для плоти, какую явили в мир! И та связка бессмертна! там одно желание, одарить сына и дочь радостью, верою в любовь, в жизнь. И никто, ни одна матерь Человеческая не желает, дабы дети из жизни уходили в загадочную вечность. Сердце ее переполнено любовью к своему творению.

Бог создал Вселенную. Мать наполняет ее человеческими жизнями, красотою, правдою. Пока есть мать, жизнь неостановима. И на земле. И там, где звезды. И там, где бесконечность! Никто так не боится смерти, как мать! Напиши, ранен, еле живого вынесли с поля битвы ─ и какая, какая всколыхнется в ее сердце скорбь, закрутится дикая боль-печаль!

И повидаться с матерью хотелось, узнать, чем живо родное Пряхино? Сам не доберется, сильно тревожила раненая нога.

И он рискнул, написал матери письмо.

Мария Михайловна собралась в путь немедленно. Поезда не ходили. Из деревни Пряхино до Тулы добралась, где на подводе, где пешком, где на машине с военными. крестьянскими дарами. Привезла сыну в госпиталь пирог с яблоками, сало, яйца, соленые огурцы, краюху хлеба. По тем временам богатство несказанное.

Встреча была и с радостью, и со слезами. Мать долго его рассматривала, строго, как судия, произнесла:

─ Никак не разберу, то ли сердце ушло в тоску, то ли мысли ушли в младенчество, ─ кто ты? Сын мне аль не сын? Пишешь в письме, был на фронте, сражался за Русскую землю, а сидишь пред матерью как каторжанин! Писатель Федор Достоевский с каторги вернулся, как яблочко наливное, а тебя, что, в подземелье на цепи держали за особые провинности и не кормили, как раба на невольничьем рынке! Худ, одна прозрачность и призрачность! Весь светишься, как в луче солнца. Глаза впали, лицо бледное, руки силою не вьются. Я такого воина отродясь не видела. Где они водятся? В тюрьме, что ли, сидел?

─ Строга ты, мать, строга! Федор Достоевский с каторги вернулся, а я был в аду! Горел на костре, как Джордано Бруно! Все мы горели, весь полк горел, как Джордано Бруно! Города Ярцева не было, был один костер до неба! Все разрушено и сожжено! И хлеб сожжен! И сахар сожжен! Только одну горелость ветер разносил! У убитого немца брали галеты и ели! Сидели на убитом и ели.

Он успокоил себя:

─ Воевал, мать. Воевал. И радуюсь, что от гибели ушел. И еще могу посчитаться с фашистом за опаленную страдалицу-Русь! Один остался. Весь коммунистический полк полег, а я остался. И еще раненые. Последним с поля битвы сестры милосердия вынесли! И то чудом! Уже в братскую могилу везли, да могильщик услышал, как я застонал! Так и оказался в госпитале в Туле.

Он строго помолчал:

─ Насмерть бились, мама! Четырнадцать дней, и с танками, и врукопашную. Откуда с лица буду красен? Во мне смерть, смерть и смерть! Знаешь, сколько? Три тысячи! И все в сердце разместились. Три тысячи гробов! Легко с такою тяжестью по земле ходить? И из Мордвеса все полегли. Коля Копылов, друг, тоже героем погиб! Попрощался с героем, на руке-качалке держал, когда кончался, при ласке держал, при горе. Печаль, мать, одна печаль.

Мария Михайловна потеребила черную шаль с узорами, накинутую на плечи:

─ Жалко Николая. Серьезность жила в человеке, жизнелюбие и святость, как от Бога! Пахарем на землю пришел и никем с ее лика сошел. Как не печалиться?

─ Воином ушел, ─ не согласился сын.

Мать тоже проявила непокорство.

─ Лучше бы пахарем ушел! Без таких, как Коля Копылов, земля осиротеет и погибнет. На родной стороне тоже не сладко. Николая Плекина помнишь?

─ Милая, о чем ты спрашиваешь? ─ с излишнею горячностью удивился Александр. ─ Мы вместе записались добровольцами в коммунистический полк. Вместе были на бюро обкома партиии. Его отчислили. Он и горевал и радовался: жив остался!

─ Не остался, ─ с печалью выговорила Мария Михайловна. ─ Его забрали окопы рыть на Оке. Попал под фашистскую бомбу. Он и Вася Сивков из Оленьково. Оба! Волоса с головы не осталось.

Сын в трауре помолчал. Мать продолжала:

─ Привезла еще печальную весть. Пришла похоронка на Леонида Ульянова. Комиссаром написано: погиб в Бресте в смертью героя за советское Отечество. Вступил в битву с пятью танками. Посмертно награжден орденом Красного Знамени.

─ Ленька? Погиб? ─ с болью переспросил сын.

Александр отошел к окну, слезы давили сердце.

Ленька, Ленька погиб! Господи, да есть ли на земле правда? Есть ли справедливость? Это как убили его детство, его юность! Они любили друг друга. Светлее человека он еще не встречал в жизни. И смелого, и изумительно душевного. С Леонидом они испытывали свою храбрость, ходили за деревнею по болотам, по краю жизни и смерти. Вместе водили ватаги ребят на кулачные бои; две слободы ─ Волчиха и Михайловка, исстари любили померяться силою. Водили коней в ночное, лазали по садам.

Приятно было бывать у Леонида дома на Волчихе. Подружился с его братом горбатеньким Никитою, был он умен немыслимо, и совершенно не зол, не нес миру и человеку Яд Змеи, Яд Сальери, за свою неполноценность. Любил играть с сестрами Настею и Машею. Чтил его отца Павла Даниловича, он был не местным, ссыльным, да так и остался на Волчихе, был он умен, любил правду, был Совестью на деревне, мужики любили посудачить с местным Сократом за житие-бытие. Но совесть и правда во все времена были остры, как Топор Палача! Павла Даниловича обвинили в поджоге риги. И расстреляли как врага народа в тюрьме на Таганке. Старожилы говорили, с того времени к избе Акима Савельева, кто донес на правдолюбца, стала прибегать Белая Собака, смиренно скулить, проситься в избу, словно неизменно желала спросить: за что ты меня убил, Аким? Аким покинул деревню, но люди не видели, что по тропе к околице, в лунном свечении, шел Аким, шла Ненависть и зябко ежилась.

Отправляясь на службу в Красную армию, Леонид Ульянов при расставании признался:

─ Прощаюсь, и слезы, Шура! Сиротою буду себя слышать. Без тебя. Ты человек. Твоя любовь к правде и совести, велика, как молитва. Она, право, право, исцеляет гибнущую душу. От сердца говорю. Устами Бога. Откуда моя исповедь? Я ухожу на смерть, Шура! Видимся в последний раз! Поверь! Я не хочу уносить любовь к тебе с собою в могилу! Пусть она живет с тобою! Живет на земле! Думаешь, можно забыть, как везли моего отца в розвальнях, в кандалах, в Москву. На казнь. И расстреляли! Все отвернулись, а ты не ушел в рабство, в отречение от человека! И земной правды. Один! И тем спас мою душу, исцелил ее. Во мне кипело зло! Я был готов повесить дядю Акима! И себя! Ты спас!

Теперь обедня закончена! Теперь пришло время ─ одним жить, другим умирать! Тебе, Шура, выпало жить и царствовать, а я мчусь на границу в Брест. Германец уже бряцает у Березины оружием. Так что мчусь на убой!

Александр строго осудил:

─ Некрасиво говоришь. Ты воин Отечества! И если судьба сложится не так, ты погибнешь как воин Отечества!

Леонид Ульянов посмеялся, и в смехе напоминал сумасшедшего:

─ Я погибну воином? Помолчи! Ты разве забыл, что я сын врага народа? Кто меня, отверженного, изгоя России, в братской могиле похоронит? Думаешь, чекисты забудут, что отца Павла Даниловича, безвинного, в тюрьме расстреляли? Всю жизнь будут преследовать! И казнить, пока с земли не исчезну. Но обиды, брат, на Советскую власть не держу. Буду жертвенно стоять за православную Русь! Веришь?

─ Не верил бы, не дружил, ─ просто отозвался друг.

Александр Башкин все никак не мог повернуться к матери.

Слезы боли, обиды и жалости неотступно прожигали сердце. В бою с фашистами погиб не только его друг Леонид Ульянов. Было расстреляно все, что было с другом связано: святилище его детства, костры над рекою, пасущиеся кони в голубом свете луны, дивная река, где ловили рыбу и раков. Поля с колосьями ржи и пашни, которые он вспахивал мальчиком на Левитане, медовые стога на лугу, какие он вершил еще с отцом и дедом Михаилом Захаровичем. Светлыми солнечными бликами на реке возносилась и радость: все же его друг погиб героем за Отечество! И зря капитан государственной безопасности Николай Макаров упрекал его за дружбу с Леонидом Ульяновым! Россия праведная и милосердная, в трауре склонила перед его нежеланно-раннею могилою, молчаливые ветки березы. Как перед сыном. И воином!

Наконец он повернулся. Тихо произнес:

─ Я вижу, мать, у тебя одни горестные вести. Повеселее ничего не привезла? Как живет Пряхино? Как ты? Здорова ли? Как сестры и братья?

На лицо Марии Михайловны легли сумерки:

─ Чего о себе обсказывать? Осиротела деревня без мужиков. И пашня стоит в земном одиночестве. Все сами делаем, бабы. И пашем, и сеем, и рожь убираем.

Она загадочно помолчала.

─ Есть и радостное. Капитолину Доронину помнишь?

Щеки Башкина обжег пожар. Он ответил смущенно:

─ Как не помнить? Напротив дома живет, через речку, окно к окну. Не раз видел, как она к колодцу за водою шествует, коромыслом играет. На вечерку прибегала, под гармонь у березы выплясывала. Отдельно. Сама по себе. В хоровод ее не брали. Пигалица еще, тринадцать лет. А что она?

─ Ничего, ─ лукаво посмотрела Мария Михайловна. ─ Как, полагаю, влюбилась в тебя. Частенько заходит, то за солью, то за керосином для лампы. И рас

спрашивает, тоже смущаясь, как ты: пишет ли дядя Саша? Как он воюет? Платок вот тебе вышила как воину Красной армии. Возьмешь, аль не возьмешь? ─ она развязала узелок и бережно подала платок от девочки.

─ Возьму. Чего не взять? ─ еще больше смущаясь, отозвался Башкин, нарочито небрежно рассматривая вышивку.

─ Вот и я говорю, чего не взять, коли дарят, ─ поддержала его желание Мария Михайловна. ─ Дар от сердца, от любви! И ты ее любишь. От матери ничего не скроешь. По своим святцам не раз гадала, будет тебе возвращение с фронта. И выпадет свадьба с Капитолиною.

─ Вернусь ли? ─ усомнился сын.

─ Ты чего, басурман, родной матери не веришь? ─ осердилась женщина. И встрепенулась. ─ Да, чуть не забыла тебе на прощание сон обсказать. Сон мне приснился, и страшный, и необыкновенный. Будто сплю я на сеновале. И, крадучись, заходит человек, в черной шляпе, в черном плаще, с черными усиками. Напугалась, тяну на себя одеяло, прикрываюсь им, спрашиваю: «Ты кто, человечек? Зачем пожаловал?»

Он страшно огневился, царственно притопнул, из глаз высек молнии. И грозою отвечает на иноземном языке, через переводчика: «Я Гитлер! Император Германии! Ты чего, русская баба, совсем белены объелась? Своего господина не узнаешь? Мне министры и генералы доложили, что твой сын несет огниво, чтобы поджечь костер, на котором я должен сгореть. Где он? Разыщи! Я ему в обмен на огниво пол королевства отпишу. Не согласится, убью! У избы оставлю свою карету. Разыщешь, вместе приезжайте в Германию. И тебя награжу, в золоте ходить будешь!» Я и отвечаю ему по-женски честно и простодушно, страх уже прошел: «Господин Гитлер, я о шалостях сына ни сном ни духом! Да и не послушает. Был мал, крапивою секла. Теперь стал молодцем, как я с им управлюсь? Вы уж сами разбирайтесь. Увижу, отскажу: негоже огневом костры разжигать. И людей жечь! Но образумлю ли? И потом, может ваши генералы ошиблись? У кого он мог научиться такому баловству? У матери? Не мог. Я всего и зажигаю свечи у лика святой Богоматери, за мужа помолиться, за новопреставленного Ивана Васильевича, за рано умершего сына Коленьку. И золотого одеяния мне не надо. Зачем? Разве я дворянка? Столбовая крестьянка! И весь чин, а он сын крестьянки. Пахарь! Зачем ему на стороне королевство, ежели он живет в своем вольном царстве? На земле, кто прежде родился? Царь или пахарь? Осмыслите! Пахарь! Сын мой и есть император всея Русской земли! Зачем ему чужие земли? Вы с мечом пришли на его землю, не он к вам. Вы хотите его земли забрать, не он! Не отдаст, поверьте. И огниво не отдаст».

Гляжу, мой странный гость насупился, обиженно взмахнул плащом, по матери выругался. И исчез. Зловещим коршуном. Открыла я глаза, вышла из избы на золоченую карету посмотреть. Вдруг и правда стоит? И кони вороные копытом бьют? Все бы по деревне на пастбище прокатилась. Людям на удивление. Где там! Ничего не оказалось, как у Золушки в полночь: ни кареты, ни лошадей, ни кучера, а сон был, приложился к сердцу.

Матерь поправила шаль, облизнула высохшие губы.

─ Забеспокоился Гитлер. О своей жизни. Его армия стоит у Москвы, а уверенность в себе утратил. Осилите вы его, русские воины! Осознал, басурман? С такою верою и возноси меч! Еще ранят в бою, в плен попадешь. Не печалься! Все осилишь. И живым вернешься. По молитве матери! Гитлеру же по молитве матери выпало ─ сгореть на костре, вместе с Евою опустится в траурное песнопение. Несешь ему огниво и неси! Зачем я тебя стану от доброго дела отговаривать! Сам Зло затеял, сам пусть и расплачивается.

Мария Михайловна пробыла в Туле два дня. Но очень уж повелительно исцелила от скорби и печали солдатское сердце, и как великая матерь Человеческая, по благословению дала сильную и гордую веру в победу.

V

Теперь, во имя истины, необходимо нарушить Время и гармонию повествования, дорассказать о судьбе воина Николая Копылова. Его фронтовой друг Александр Башкин не раз приезжал в деревню Студенец к Лукерье Ивановне, к его сестрам Марусе и Кате, и все пытался поведать им страшную историю, как погиб смертью героя в бою под Ярцевом Николай. И не мог. Не мог передать женщине и прощальное послание от сына. Слишком велика была страшная правда. Слишком великое горе нес он человеку.

Лукерье Ивановне все было интересно знать о сыне: как ехал в поезде, пел ли песни, как воевал. И неизменно с болью спрашивала:

─ Где же вы расстались?

─ В атаке. Бились с танками, его перерезала пулеметная очередь.

─ Смертельно?

Башкин пожимал плечами.

─ Не знаю.

─ Не мог остановиться? Узнать, что и как? ─ со слезами осудила гостя-воина любящая матерь.

─ В атаке раненые падают, как колосья под косою. К каждому не нагнешься. Даже к другу. Надо неостановимо бежать по полю-побоищу и стрелять, стрелять по окопу врага. Перестанешь стрелять, в мгновение обнажит себя и начнет косить русское воинство из пулемета!

В крестьянской избе надолго повисало тягостное молчание. Лукерья Ивановна не выдерживала, с тоскою и верою произносила:

─ Жив Коля! Не может его взять погибель. Живым, живым он является в мои сны!

─ Был бы жив, письмо написал, ─ тихо и неизменно роняла дочь Мария.

─ Был бы убит, похоронку прислали, ─ каждый раз вставала на сторону матери дочь Екатерина. ─ Нет горевестницы, значит, брат жив!

Александр Башкин приезжал в Студенец часто. Как родной сын. К родной матери. Чем еще можно было смирить боль женщины? Только одним: заменить сына. Пусть на время, пусть мысленно, но все получалось по чувству.

И все же, как ни странно, Коля Копылов оказался жив. Святое предчувствие не обмануло матерь Человеческую. Его, раненого, подобрали на поле битвы санитары, отвезли в госпиталь в Вязьму. Фашистские самолеты разбомбили Дом милосердия под красным крестом. Но воин опять выжил, только случилось превеликое несчастье, ─ взрывом бомбы ему оторвало руки и ноги. Так его «самоваром» и отвезли в тыловой госпиталь в Башкирии, в Уфу. Теперь было понятно, почему.

Лукерья Ивановна не получила похоронку на сына. Сам же Коля-Николаша стыдился своего ранения. Человек, у кого святая душа, обостренная совесть, и помыслить не мог, чтобы стать обузою, страданием, окаянностью в родном доме. Конечно, хотелось увидеть мать, сестер, сердце его плакало, он в печали познавал, как тяжело чувствовать сиротливость в мире, но пересилить себя не мог. Человечность была сильнее его. И он молчал, не решаясь написать письмо в Студенец.

Сестры Маруся и Катерина разыскали его по военным архивам. Привезли из Уфы. Семья воссоединилась, любящие люди обрели красоту и уютность в душе, наполненность жизни. Но сам Коля-Николаша жил с трауром в сердце. Тяжело было пахарю сидеть у окна без рук и без ног. И смотреть, как в нежно-изумительно-сладостной красоте, в ночи, словно изумрудные огни-камешки переливаются на ладони поля, где пашет землю трактор, и как загадочно и дивно колосится хлебным колосом крестьянское поле. Возникала и мучила такая печаль, такая окаянная грусть, что думалось, лучше бы убили! Он плакал и жил. Жил и плакал. Но жил!

Все же быть в мире лучше, чем не быть.