Дом «У пяти колокольчиков»

Светлая Каролина

ДОМ «У ПЯТИ КОЛОКОЛЬЧИКОВ»

(Забытый случай) {1}

Роман

 

 

#img_4.jpeg

#img_5.jpeg

Вечером разразилась гроза. Вместо золотого сияния зари на небе теперь сверкали тысячи ослепительных молний, грохот громовых ударов кощунственно заглушал благочестивый звон колоколов, а потом на Прагу опустился сырой мрак ночи — черный, как могильная земля, тяжкий, словно крышка гроба, непроницаемый, как грядущее.

Ночь навалилась подобно кошмару, сковала всякое движение, надменно приглушила звуки, завистливо растоптала даже самую малую искру света. Тот, кто задержался на улице, спешил поскорее попасть домой, боясь, что его тоже поглотит отверстая пасть мрака.

Даже привычный к непогоде и ночным грозам старик сторож чувствовал, что в природе берет верх таинственная, враждебная людям сила, и постарался по мере возможности укрыться от нее. Зябко кутаясь в свой ветхий тулуп, он на час раньше обычного погасил фонарь на полосатом столбе перед ратушей Нового города и нашел убежище под выступающим фасадом ближнего дома, украшенного целым сонмом святых. Прижимая к груди алебарду, он затаился в нише у въездных ворот и, вверив себя опеке возвышавшихся над ним каменных мучеников, не подавал уже иных признаков жизни, кроме того, что время от времени прикладывался к висевшей у него на спине жестяной фляжке, причем делал это куда чаще обычного. Он, по всей видимости, твердо решил: «Пусть хоть весь свет перевернется, я отсюда носа не высуну».

Однако он напрасно взял грех на душу, пренебрегши столь откровенно своими служебными обязанностями: сегодня исполнение их было совершенно излишним. Во всех ближних кабачках, где обычно, невзирая ни на какие запреты, пили и веселились далеко за полночь, закрыв окна ставнями и наглухо заперев двери, теперь было так же тихо, как и на улице, на этом опустелом, обезлюдевшем пространстве с царившей здесь едва ли не кладбищенской тишиной и тем душным мраком, какой бывает только в склепах. Сегодня у него не возникла бы надобность будить караульных солдат в ратуше сообщением о драке или каком-либо другом бесчинстве, творимом на вверенном его бдительности участке, без чего обычно не проходила ни одна ночь.

В непроглядной тьме этой ненастной ночи жилые дома и храмы на главной площади Нового города напоминали скорее безобразные могильные холмы, громоздившиеся один на другом, сливавшиеся в застывшую, нелепую груду. Казалось, в эти места, с Эммаусским монастырем посредине, вернулось языческое прошлое, когда властвовала, восседая на своем ужасном престоле, хмурая Морана и тщетно пытались ее жертвы размыть своими слезами его гранитный пьедестал, тщетно сотрясали его проклятиями.

И казалось, что наступившая страшная ночь — родная сестра богини смерти. Должно быть, движимая безумной любовью к ней, она поклялась последовать ее примеру — остановить свободное течение жизни, опоить всех дурманом, растоптать всякую искру света. Пусть он горит лишь там, где уже побывала смерть, или там, куда спешит она, чтобы наложить свои руки на живую душу…

Видите, мерцает огонек? Может быть, это погребальные свечи горят над мертвым сердцем? Или робкое пламя дрожит в грешной руке, уронившей окровавленный кинжал, дымящийся пистолет или флакон, откуда накапан был яд в чашу врага, а не то и друга?

Но разве только кинжал и пистолет приносят смерть? И только ли с помощью яда можно отравить человека?

Нет, коварные речи глубже, чем сталь, и вернее, чем яд, проникают в людские сердца, разрушая их связь со всем сущим…

 

1

Этот одинокий огонек пробивался сквозь щель между шторами в эркере того дома, контуры которого вырисовывались на сплошном темном фоне гораздо отчетливее, чем контуры соседних с ним построек. Величественное здание располагалось неподалеку от церкви, именовавшейся тогда Эммаусской, напротив бывшей резиденции иезуитов, которые вот уже полтора столетия как обосновались в Праге с помощью Фердинанда II — самого последовательного из всех их благожелателей, и приблизительно лет двадцать тому назад были вновь изгнаны из Праги Иосифом II — не менее решительным их противником.

Освещенный эркер, подобно красной борозде врезавшийся в мрачную пустоту ночи, отчетливо видный на темном фоне, как заметно кровавое пятно на черном саване, был частью спальни владелицы дома «У пяти колокольчиков». Так называли пражане этот дом по его примете — пяти колокольчикам, подвешенным к пяти звездам, украшавшим нимб святого Яна Непомуцкого, который был изображен на фасаде более чем в человеческий рост. Колокольчики были отлиты из чистого серебра, когда Рим причислил его к лику святых, и с тех пор они нередко до слез трогали жителей соседних домов своим нежным перезвоном, проносившимся по площади с каждым дуновением ветерка, подобно нежданному привету из лучших миров; когда же открывались или закрывались с грохотом тяжелые, украшенные искусной резьбой ворота, на которых ухмылялись головки странных, нигде невиданных существ, в этом звоне можно было расслышать глумливое хихиканье притаившихся в колокольчиках насмешливых бесенят.

Дом «У пяти колокольчиков» был памятен своим происхождением: говорили, будто он заложен одновременно со знаменитой большой часовней тела Христова, которая стояла в центре площади, как раз напротив храма св. Игнатия. По указу императора Иосифа она была несколько лет тому назад закрыта; ныне же, невзирая на ее выдающуюся роль в истории чешского народа, а может быть, именно по этой причине, ее окончательно разрушили.

Желающих приобрести развалины не находилось, хотя они наверняка могли послужить материалом для нескольких построек, пражская магистратура только и смотрела, как бы сбыть их по дешевке, а то и попросту бесплатно отдать любому, кто согласится их вывезти и сравнять с землей место, где гордо, величественно высился этот храм в дни счастья и славы чешского народа.

Дело в том, что развалины были для пражан предметом суеверного ужаса и источником бесчисленного множества страшных историй и слухов. Говорили, что запоздалым путникам не раз случалось слышать глубокой ночью отчаянные крики, доносившиеся из подземелий; кому-то чудилось бряцание оружием, звон цепей, зовы о помощи, слезные мольбы о милосердии; иные же своими глазами видели, как по развалинам бродят некие фигуры — одни в белых саванах, другие в облачении неизвестных в Чехии монашеских орденов, третьи в одеянии палачей, видели орудия пыток и мечи для свершения казней.

Но после того как два весьма уважаемых, достойных всяческого доверия горожанина, возвратившись в полночь с крестин, кои они помогли отпраздновать отцу — их счастливому приятелю, жившему на Вышеграде, поклялись спасением своей души, что, оставаясь незамеченными, явились свидетелями казни некоего страдальца, совершенной в тех развалинах толпой людей в масках, — после того всяк с еще большей, чем прежде, опаской старался обойти ночью это место, а тот, кого не понуждало срочное дело, даже и днем делал всегда большой крюк.

Лишь немногие предполагали, что эти ужасные события совершились скорее всего в воображении обоих почтенных горожан, одинаково возбужденных неумеренными возлияниями в честь новорожденного. Некоторые настаивали, что в подвалах часовни и сейчас еще устраивают свои собрания свободные каменщики, чьими предшественниками она была сооружена в XIV веке. Другие столь же твердо были убеждены, что иезуиты, в чьем ведении она находилась в последнее время, тайно вершат здесь кровавую расправу над теми своими недоброжелателями, против которых из-за недостатка улик нельзя открыто поднять карающий меч правосудия, и умышленно стремятся произвести впечатление этими ужасными сценами и распространяемыми потом страшными слухами, с целью напомнить людям, что за их душами продолжают следить, следить все с той же бдительностью, что и прежде, хоть в нынешних обстоятельствах это возможно осуществлять лишь тайно. И опять лишь немногие судили трезво: скорее всего, в этих развалинах устроили свой притон бродяги и преступники и пугают прохожих своими выкриками и диковинными одеяниями, чтобы их не тревожили и оставили в покое. Не удивительно, что никто не приценивался к строительному камню, ведь почти все были уверены, что право на него присвоила себе какая-то одна из трех могущественных в то время сил, а шутить ни с одной из них не следовало.

Дом «У пяти колокольчиков» уже много лет принадлежал богатому купеческому роду Неповольных, который ныне едва теплился, и то лишь по женской линии. Теперешняя владелица дома и ее внучка были последними потомками этой семьи, некогда процветавшей и широко распространенной в Праге.

В этот поздний час пани Неповольная отдыхала в глубине своей спальни на широкой постели со множеством белоснежных подушек, по моде тех лет украшенных громадными шелковыми бантами темно-красного цвета. В просвет полога того же благородного цвета и из той же великолепной ткани был вдвинут столик, на мраморной доске коего высился, подобно небольшой башне, золотой канделябр о шести рожках с зажженными, точно в большой праздник, свечами.

Суровая доля выпала хозяйке дома «У пяти колокольчиков». Ее жизненный путь вовсе не был усыпан розами, как это, наверное, казалось тем, кто видел, как едет она в своей тяжелой карете, разодетая, в драгоценностях, мерно покачиваясь, словно святой образ в золоченой раме, через мост на Град в собор св. Вита, чтобы присутствовать на воскресной проповеди и большой мессе. Она была из того же рода Неповольных, и этот дом отец добавил к ее приданому в качестве награды за то, что она не слишком плакала, когда, вознамерившись сохранить в целости фамильное состояние, он выдал ее на пятнадцатом году жизни за ее же родного дядю, у которого, если верить ее словам, не было иных достоинств, кроме богатства, но который у многих пользовался большим уважением как человек вполне порядочный и честный. После бурного и для обеих сторон весьма несчастливого супружества, не раз дававшего пражским дамам повод для самых невероятных сплетен и пересудов, пани Неповольная овдовела, находясь еще в полном расцвете сил и прославленной по всей Праге красоты. Похоронив мужа, она вслед за тем в короткое время потеряла четырех сыновей, подававших самые лучшие надежды. У нее оставалась только одна старшая дочь. Выданная замуж в том же нежном возрасте, что и мать, она спустя несколько недель после свадьбы тяжело заболела — у нее помутился рассудок, — и это вскоре свело в могилу ее мужа. Сама больная промучилась значительно дольше, пережив его на целых десять лет, и вот сегодня исполнился ровно год, как и она отошла в вечность.

Невозможно придумать более тяжкой участи для женщины, чем вдовство и сиротство — наедине с мыслями об ушедших близких людях, наедине с мучительными воспоминаниями; редко какое сердце в силах это вынести! Однако было похоже, что сердце пани Неповольной сделано из материала не столь чувствительного, как у иных женщин, что дух ее наделен особой силой, позволяющей ему всегда побеждать чувства, — по крайней мере внешне она выглядела так свежо и бодро, что, имея за плечами ни много ни мало как пятьдесят лет, смело могла бы называть тридцать пять, услышав при этом еще множество лестных слов, нельзя сказать, чтобы совсем необоснованных. «Как она хороша собой и как молодо для своих лет выглядит!»

У столика, прямо напротив ее постели, сидела красивая девушка в глубоком трауре. Опершись локтем левой руки на полированный мрамор и подперев щеку ладонью, она с напряженным вниманием следила за тем, как хозяйка дома спокойно, с торжественным видом отпирает серебряным ключиком шкатулку, обтянутую пурпурным бархатом.

И дама, и девушка так походили друг на друга, что сразу же можно было признать в них людей, связанных кровными узами, только всякий думал бы при этом, что перед ним мать и дочь, а не бабушка и внучка. Лик матроны, разумеется, уже утратил румянец и округлость, а ее кожа — свой нежный цвет, пленявший всех, зато тонкие черты ее лица ничуть не расплылись — те самые черты, что ставили внучку в один ряд с первейшими красавицами, — черты, неизменно приковывавшие к себе взгляд, одно лицезрение коих могло доставить наслаждение независимо от того, молодое это лицо или лицо постаревшего человека.

Не только чертами, но и выражением лиц были они похожи друг на друга: та же сильная воля и смелость вылепили гордый лоб, та же обжигающая душу усмешка оживляла уста, та же бездна виделась в темных сверкающих очах, когда они неожиданно на ком-либо останавливались.

Задумчиво, по виду вполне невозмутимо наблюдала бабушка, с каким все возрастающим любопытством следит ее внучка за тем, как вынимает она из шкатулки украшение за украшением, драгоценность за драгоценностью и, взвешивая каждую вещь в руке, долго изучает ее на свету, прежде чем положить на столик. Украшения искрились множеством причудливых разноцветных огней, доказывающих, что это не простое венецианское стекло, пусть даже подвергнутое искусной огранке и тщательнейшим образом отшлифованное, а подлинные самоцветы, в массе своей представлявшие огромную ценность. В пурпурной шкатулке хранилось целое состояние! С тем же хорошо рассчитанным хладнокровием бабушка разложила перед молодой девушкой, очарованной ослепительным фейерверком, усыпанные бриллиантами кресты, всевозможные серьги разной величины, длинные нити жемчуга с фермуарами в виде рубиновых сердец или изумрудных листьев, булавки с аметистами, сапфировые пряжки, четки из топазов и яшмы с золотыми ладонками со святыми мощами, которые она благоговейно прижимала к губам, предлагая и внучке, прежде чем дать в руки, поцеловать их. Одним словом, все, что только придумало и создало ювелирное искусство, дабы еще выше вознести женскую красоту, польстить женскому тщеславию, разжечь жажду обладать новыми и новыми украшениями, — все это пани Неповольная доставала из своей шкатулки, казавшейся бездонной.

Нагромоздив таким образом на столике целую гору поистине чарующего сверкания и блеска, она одним быстрым движением придвинула ее к внучке.

— С сегодняшнего дня все это твое, Ксавера, — ласково сказала она. — Бери и теперь уже сама храни то, что я столько лет берегла для тебя.

— Это мое? — в восхищении вскричала девушка. Она склонилась над грудой сверкающих драгоценностей и коснулась их своими алыми губами. Но одного поцелуя оказалось недостаточно. Как притянутые магнитом, ее уста в другой раз, в третий — бесчисленное множество раз! — возвращались с любовью к этим сокровищам, и наконец она приникла к ним, словно намеревалась слиться с ними воедино.

Долго не сводила пани Неповольная с внучки испытующего взгляда, наблюдая, как погружает она лицо в груду лежащих перед ней драгоценностей, не в силах оторваться от них, играя ими; то возьмет в руки браслет, внимательно разглядывая и пересчитывая сверкающие звенья, то наденет цепь, многократно обернув ее вокруг шеи, то, сняв ее, соединит с другой и красиво опояшет стан. Пани Неповольная видела, как вплетает внучка драгоценности в свои косы, вдевает в уши, украшает, как только возможно, и руки свои, и платье, как она изобретательна, как неутомима в этой детской игре.

— Я передаю тебе все наши фамильные драгоценности, — сказала она наконец, и было заметно, она удовлетворена тем, что только что узнала о девушке, — а для себя оставлю лишь самые необходимые, чтобы, появляясь рядом с тобой в торжественных случаях, тоже выглядеть достойно. Но помни мое условие: ты останешься владелицей всего, если и впредь будешь так же слушаться меня; в противном случае потеряешь всякое право на эти вещи. Незамедлительно и навсегда.

Девушка перегнулась через столик и, благодарно поцеловав белые руки бабушки, погрузилась в любование своими сокровищами.

На лице пани Неповольной мелькнула двусмысленная улыбка, исчезнувшая так же внезапно, как и появилась. Она умолкла, словно бы для того, чтобы девушка всей душой отдалась своей страсти и ничто не нарушило ее восторга. Но вот Ксавера издала глубокий вздох, будто пробуждаясь от сладкого сна, и тогда пани Неповольная вновь заговорила:

— Теперь ты не удивляешься, отчего я пригласила тебя в столь поздний час? Мне не хотелось, чтобы нас застигнул врасплох какой-нибудь нежданный посетитель и глупо испортил эти счастливые мгновенья — может быть, даже самые счастливые из всех, что мы когда-либо вместе пережили. Ведь нынче для меня и для тебя, Ксавера, знаменательный день: я передаю тебе драгоценности в день погребения твоей матери и этим актом объявляю тебя моей единственной наследницей — разумеется, если ты останешься преданной мне в той степени, как я хочу, иначе — и я тебя уже предупредила — все мое состояние перейдет к святой католической церкви.

Ксавера с серьезным лицом поднялась с места и низко поклонилась бабушке, как бы говоря, что она не только принимает ее условия, но и признает их полностью обоснованными и справедливыми.

— Итак, милое дитя, — живо продолжала хозяйка дома «У пяти колокольчиков», — сегодня полностью завершилась грустная пора твоей первой молодости. Теперь ты будешь счастлива, и я хочу, чтобы ты была счастливее всех девиц в Праге. Я дам тебе все, чего тебе до сих пор недоставало, в чем ты испытывала нужду, но получала от меня отказ; я щедро вознагражу тебя. Ведь прежде, бедняжка моя, поневоле приходилось держать тебя взаперти в нашем печальном доме, разлучать с веселыми подругами, удерживать от развлечений и забав, свойственных твоему возрасту. Мы влачили не менее жалкое существование, что и твоя мать. О, если бы эта жертва хоть немного облегчила ее телесные муки или рассеяла мглу, царившую в ее душе! К несчастью, она не выносила присутствия посторонних лиц и попросту не замечала, что мы живем в полном одиночестве, вдали от целого света. Ты, Ксавера, вела себя примерно, ты умно, безропотно приноровилась к прискорбным обстоятельствам нашей семейной жизни: ни разу не обременила меня просьбой, выполнить которую было бы невозможно, не усугубила мою печаль недовольным выражением лица; мне не приходилось наказывать тебя за строптивость или упрямство. Прилежное посещение храма божьего, присутствие на богослужениях, неуклонное исполнение обязанностей христианки — все это возвышало тебя над безотрадностью и однообразием повседневного существования. Неоценимое значение имеет то, что ты унаследовала не только мою внешность, но и мою душу, всецело отданную богу и святой церкви, лишь в ее лоне ищущую утешения в трудные минуты жизни и всегда его там находящую.

Ксавера учтиво, с благодарностью поклонилась бабушке, не смея поднять на нее глаз.

— Не захваливайте меня чрезмерно, милая бабушка, — возразила она в некотором замешательстве. — Не с такой уж покорностью принимала я свою участь, как вы полагаете. Разумеется, я рано поняла: если моя мать больна и очень несчастлива, я не могу, более того, не имею права веселиться, подобно другим девицам, однако мое спокойствие часто было деланным. Кто бы мог сосчитать, сколько ночей напролет вздыхала и плакала я о выпавшей на мою долю участи! Проходили недели, месяцы, я все более явственно видела, что если в нашей жизни не наступит никаких перемен, тайная тоска измучит меня, я умру, погибну, наконец, сойду с ума. Только горячая любовь к вам заставляла меня держать себя в руках, стараться, чтобы вы не заметили, что творится со мной, и не волновались. Сколько тяжких ночей я провела! Слава богу, если, как вы говорите, они уже позади!

Ксавера глубоко вздохнула и продолжала со все возрастающим жаром:

— Тщетно зажмуривала я глаза, осеняя себя крестным знамением, молясь своему ангелу-хранителю, тщетно прятала голову под подушку, прижимая руки к груди, чтобы не выпрыгнуло сердце! Мне так хотелось быть веселой, счастливой, молодой! В прошлом году на масленой я уснула в первый раз только в пятницу — столько было шума кругом! Моя комната то и дело озарялась светом факелов — это провожали носилки с богачками Подскалья, торопившимися с одного бала на другой. А на мою долю оставалось только одно — рисовать в своем воображении ярко освещенные бальные залы, которые вы мне столь часто описывали, рассказывая о светской жизни, о ее соблазнах и западнях, и я как воочию видела прелестных женщин, окрыленных радостью, увенчанных цветами, вызывающих восторг и поклонение…

— И ни одна из них не могла сравниться красотой с Ксаверой Неповольной, — докончила за нее бабушка.

— Этого я не думала, — покраснела Ксавера.

— Ну, если не это, то что-либо в том же роде уж непременно, — настаивала пани Неповольная. — Скажи, отчего ты таишься передо мной, скрываешь свои мысли и чувства? Что в них зазорного или, скажем, недозволенного? Разве отец Иннокентий хоть раз отчитал тебя на исповеди? Я уверена, он никогда бы не сделал этого, ведь именно тот святой орден, к коему он принадлежит, далеко превосходит все прочие своей просвещенностью и не одобряет благочестия, которое зиждется на умерщвлении плоти и ума, и не только никому не препятствует в разумных пределах радоваться жизни, но даже постоянно напоминает, что наше вероучение ни в одном из своих параграфов не запрещает исповедующим его пользоваться всеми преимуществами выпавшей на их долю счастливой судьбы, только следует делать это осторожно, без ненужной бравады. Ведь именно за мудрое истолкование учения Иисуса Христа, за глубоко проникновенное понимание человеческой природы и снисходительность в вопросах этики столь прославились иезуиты, сделались столь популярными у великих и малых мира сего. Именно благодаря этому они обрели такое могущество, что даже владыки мира не ищут иных посредников между собой и богом. Было бы смешно, если бы ты и впредь усматривала свой долг в том, чтобы ничего не знать и не ведать о своей красоте. Это можно было бы скорее принять за лицемерие, чем посчитать тебе в заслугу, назвать скорее грехом, чем добродетелью. Неужели ты никогда не смотришься в зеркало, не сравниваешь себя с другими девицами? Неужели не замечаешь, как бывают изумлены все увидевшие тебя впервые? И наконец, разве твоя краса есть результат именно твоих заслуг и настолько зависит от твоей воли, что в порыве скромности ты можешь запретить ей цвести или хотя бы уменьшить ее? Твоя святая обязанность радоваться ей и благодарить всевышнего, как и за всякий другой дар, которым он, любя, наградил тебя. Кто бы не стал смеяться над королевой, захотевшей далеко упрятать корону, возложенную на нее милостью божьей? Ведь твоя прекрасная наружность и есть не что иное, как корона, данная тебе милостью божьей, ты заслужила бы одни насмешки, если бы вздумала скрывать этот дар. И наконец, милое дитя, ты никогда не должна забывать: что господь творит, он творит не напрасно, и будет правильно, если ты подумаешь: а может быть, наградив меня куда лучшей внешностью, чем множество женщин, господь возложил тем самым на меня какую-либо особую миссию? Миссию почетную, приятную, зависти достойную?

В глазах девушки вспыхнуло пламя восторга и изумления, пламя куда более яркое, чем сверкание лежавших перед ней драгоценностей. Но пани Неповольная тут же перевела разговор на другое, и Ксавера, не отваживаясь ни о чем ее расспрашивать, сочла за лучшее промолчать.

— Итак, завтра я наконец-то увижу тебя в красивом платье, а не в этом противном черном, старящем тебя на добрые десять лет, — сказала бабушка таким спокойным тоном, словно они целый вечер не говорили ни о чем другом, как только о нарядах и тому подобных вещах. — Пока я жива, в трауре тебя, слава богу, не увижу; кроме как по мне, тебе его не по ком носить.

— Боже, что вы такое говорите, бабушка! — вскричала Ксавера с неподдельным чувством. — К чему портить вечер, который вы сами только что называли радостным, праздничным? Можно ли с равнодушием, холодно толковать о смерти, совершенно забыв, что, кроме вас, у меня не только никого нет, но и никогда не было и вы мне вдвойне — нет, во сто крат — дороже и необходимее для полного счастья, чем другим девицам их бабушки? Если бы не вы, кто бы другой остановил на мне взор в этом доме, позаботился обо мне и, подозвав к себе, погладил бы по головке, поцеловал? Одну вас радовало, что я живу, расту, умнею. Не будь вас, самая душа моя была бы погублена; никогда не пролился бы на нее свет истинной веры: никогда не проникло бы в нее горячее истинно христианское чувство, никогда не узнала бы я, как должна думать и вести себя истинная католичка, примером которой вы являетесь. Не будь вас, вся моя жизнь уподобилась бы утлому суденышку среди разбушевавшейся стихии, суденышку, которому никогда не прибиться к берегу…

Пани Неповольная даже не сделала попытки успокоить расстроенную внучку; она позволила ей излить все свои жалобы, до конца выплакаться. Опять было заметно, что она хочет как можно глубже заглянуть в душу девушки, узнать во всех подробностях, чем она дышит, на что живее отзывается.

— Похоже, мать и не догадывалась о моем существовании, — успокоившаяся было Ксавера опять залилась слезами. — Не помню, чтобы взгляд ее когда-нибудь остановился на мне: так редко случалось нам быть вместе. Иногда я украдкой наблюдала за ней в щель между дверьми: боже, какая она была, бедняжка, бледная! Глаза кроваво-красные от непрестанных слез, волосы космами спадают на шею и грудь, платье в беспорядке, а ведь наша ключница за ней, как за ребенком, ходила… Ужас охватывал меня! Но еще ужаснее бывал ее крик. Он доходил до меня через весь двор. Что такое она кричала? О чем так жалостно молила? Я не могла разобрать отдельных слов, но иной раз казалось, она хочет кого-то предупредить о грозящей ему беде и видит меч палача над его головой. Отец мой, кажется, не был больным человеком, но отчего же и он вел себя так странно, что это бросалось в глаза даже мне, маленькому ребенку? Отчего он тоже никого не допускал до себя, за исключением отца Иннокентия, а случайно повстречавшись со мной, хмуро отводил глаза? Эти вопросы не новы, они уже давно не дают мне покоя, только я не хотела обременять вас ими. Но раз вы говорите, что мое грустное детство кончилось, признали меня своей наследницей, сказав этим, что я стала совсем взрослой, то и я не хочу больше притворяться, дабы вы не посчитали меня нескромной, и делать вид, будто так и не заметила, что над нашей семьей нависла какая-то роковая тайна. Сегодня, разумеется, это будет некстати, но если когда-либо я увижу вас в соответствующем расположении духа, приду в сумерках, подсяду поближе и попрошу вас открыть мне, что так угнетало моего отца, когда и по какой причине неизлечимо заболела мать: он ли ее обидел, или она перед ним провинилась? Ненавидел ли он жену в образе ее дочери или стыдился перед дитятей, что погубил ее мать? И тогда я пойму, чья вина лежит на этом доме, внешне таком счастливом, богатом, какой рок омрачает его своими черными крылами, изгоняя из него всякую радость, чей грех пал на меня, невиновную…

В своем воодушевлении Ксавера не замечала, как ее слова заставили бабушку побледнеть от гнева, чей взгляд сделался грозным. Но когда девушка отерла слезы и подняла глаза на свою собеседницу в надежде, что та обещает выполнить ее просьбу в самое ближайшее время, она испугалась. Такой свою бабушку ей видеть не доводилось: это была совершенно незнакомая женщина.

— Что ты мелешь? Кто и что тебе налгал? Где ты собираешь такие нелепые, подлые слухи? — прошипела пани Неповольная. — Верно, ключница, несмотря на строгое запрещение, наплела тебе всякого вздора о призраках, которые видела твоя мать в своем безумии? Я надеялась, особа эта будет куда благодарнее: ее дети все хорошо устроены, ей же до самой смерти обеспечено привольное житье в моем доме, лишь бы она молчала о том, что делалось в голове вверенной ее попечению несчастной страдалицы, и все то тяжкое, что выпало на долю нашей семьи, не стало известным в городе больше, чем следует; и вот, извольте радоваться, вместо того чтобы благодарить меня, она расстраивает мою внучку, вселяет в нее тревогу! Пусть завтра же убирается из дома: грубо нарушив мою волю, она показала, что недостойна никаких милостей!

— Ключница тут решительно ни при чем; она ничего не говорила мне о матери, и вы поступите несправедливо, если ее прогоните, — смело отвечала Ксавера, все еще не понимая, отчего сердится бабушка. — Надо признаться, я не раз спрашивала ее о моей покойной матери, желая знать, неужто даже в минуты просветления она не вспомнила, что бог даровал ей дочь, которую она все еще не благословила ни словом, ни слезой, ни улыбкой, но ключница отвечала всегда одно и то же: дайте ей покой хоть в могиле. Нет, милая бабушка, ни ключница, ни кто-либо другой из домашних не сказал ничего, что могло бы меня огорчить, а чужих людей я вижу редко. К тому же вам хорошо известно, что серьезных разговоров у меня с ними никогда не бывает — где уж тут пускаться в рассуждения о каких-то семейных тайнах!

— Не смей лгать? — сурово прикрикнула на нее пани Неповольная. — Мысль о том, что ты страдаешь по чьей-то вине, не сама родилась в твоей голове. Какой-то негодяй внушил ее тебе. Ты лицемеришь со мной, как и все прочие, твоя любовь ко мне неискренна, как не была искренней твоя покорность при жизни матери. Ты делаешься все хуже и хуже и в скором времени погибнешь, как погибли все мои близкие. О господи! Ужели я не заслужила иного потомства, чем кучка слабых телом и духом детей, из которых одни безвременно сошли в могилу, а другие противоречат мне в каждом слове, каждым своим поступком? Нет, не мои это дети, все они уродились в своего отца, заурядного человека, никогда он меня не понимал и мог только ревниво подрезать крылья моей душе, душе, окрыленной тобой, о господи, и жаждущей, чтобы вера в тебя, провозглашенная твоими слугами, глубоко укоренилась во всех сердцах и дух мрака никогда бы не овладел ими, не поколебал в них веру! Все мои надежды я вложила в эту девушку, любила ее, лелеяла, она стала дорога мне с той самой минуты, когда впервые мне улыбнулась и я увидела, что ее улыбка напоминает мою. Постепенно я уверилась, что именно она призвана победно завершить начатое мною дело, дело, за которое я подвергалась гонениям и в котором вижу главную цель своего земного существования. Да только обманули меня ее глаза, говорившие, что та сила, которая владеет моей душой, владеет и ею, те же мысли и стремления ее животворят. Теперь я убедилась, что взрастила лишь наследницу моего богатого состояния, но ни в коем случае не последовательницу моих замыслов, и меня положат в фамильный склеп Неповольных как последнюю истинную воительницу твою, господи, как последнюю в нашем роде ревностную исполнительницу твоей святой воли. О вечный судия, ужели такова твоя милость в отношении к преданнейшей из всех твоих слуг, неужто именно такая награда уготована ей за послушание и самоотверженность? Скажи, о господи, разве есть у тебя в этом городе другая столь же преданная тебе слуга? Как можешь ты хладно отвращать от меня лик свой, отвергать просьбы мои и моления? Или нет им в твоих глазах никакой цены, что ты дозволяешь ветру уносить их вместе с сухой, осенней листвой?

И хозяйка дома «У пяти колокольчиков» в страстном порыве протянула руки к висевшему в изголовье постели огромному распятию — старинной семейной реликвии Неповольных. Резчик изобразил Христа в наводящей ужас позе, а живописец соответственным образом его раскрасил, но терновый венец на его голове был из чистого золота, а в тех местах, где полагалось быть ранам, красовались пять крупных гранатов.

— О, я не могу допустить, чтобы вы огорчались, считая меня неблагодарной, недостойной вашей любви, бабушка, — разрыдалась Ксавера, глубоко взволнованная ее упреками и сетованиями, тем более что слышала их впервые. — Вы, разумеется, правы: мысль о том, что в несчастье нашей семьи кто-то виноват, не сама собой родилась в моей голове, и вместе с тем не клеветник нашептал ее мне. Простой случай заставил меня предположить, что какое-то страшное событие лишило наш дом мира и покоя. Вы, конечно, помните, как, возвращаясь в прошлом году из Эммаусской церкви после панихиды по моей бедной матери, мы с вами застряли в притворе, окруженные толпой нищих, просивших подаяния. Вы оделяли их милостыней, а я стояла рядом и слышала, как две безобразные на вид женщины, злобно оглядев нас, зашептались: «Теперь, кроме внучки, у нее никого не осталось, всех поразил перст божий, и все-таки кровь невинно убитого продолжает взывать к отмщению, не смыта она с их порога». Меня всю так и затрясло, и, потеряв сознание, я упала на руки ключницы. Слова нищей, палец, которым она грозила мне, были страшны… Мне вдруг почудилось, что когти безумия, терзавшие мозг моей несчастной матери, впились в мою голову и я унаследовала от нее какое-то ужасное проклятье…

При этом мучительном воспоминании у Ксаверы побежал мороз по коже, губы ее посинели, руки задрожали. А на побледневшие было от гнева и возбуждения щеки пани Неповольной вернулись прежние краски. Она еще удобнее расположилась на своих нарядных подушках, которые резкими движениями сбила в кучу.

— Так, значит, одно это и волнует тебя? — спросила она, испытующе глядя на внучку.

— Да, одно это, — подтвердила Ксавера.

— Не понимаю, почему тебе понадобилось помнить столь нелепую болтовню, — с высокомерным видом произнесла она. — Это тем более удивительно, что я тысячу раз повторяла: всякий нищий — прирожденный враг всех имущих. В этой части Праги мы богаче всех и, естественно, сильнее всех ненавидимы местными бедняками, которые пользуются любым случаем, чтобы оскорбить нас, доставить огорчение. К этому надо привыкать, щедрость господня к одним вызывает зависть у других, так было всегда, и навряд ли когда-нибудь будет иначе. Выходит, старые вороны опять что-то каркали о невинной жертве? Все еще твердят свои нелепые измышления, не угомонились?.. А ты намерена падать в обморок всякий раз, как только они дождутся удобного случая, чтобы вылезти на свет божий со своими дурацкими выдумками? Ну нет, больше такой радости они не дождутся, я могу помешать им и помешаю! Пожалуй, уж я пересилю себя и выполню твою сегодняшнюю просьбу: поскучаю, вызывая из глубин памяти случай, на который они, по-видимому, намекали. Когда я звала тебя сюда, я, конечно, не думала, что мне придется об этом рассказывать. Но нет, сегодня я не в состоянии говорить об этом! — и пани Неповольная опять изменилась в лице.

— Иди, — приказала она внучке. — Оставь меня одну и завтра не попадайся мне на глаза. А вечером приходи в то же время, что и сегодня.

Испуганная Ксавера тотчас же ушла к себе.

 

2

На другой день вечером Ксавера сидела за мраморным столиком подле кровати своей бабушки, глядя на нее с тем же вниманием, как и вчера, когда та выкладывала перед ней содержимое обтянутой пурпуром шкатулки. Но сегодня это внимание было менее приятно бабушке, уже в который раз делавшей рукой такой жест, словно ей хотелось отогнать от себя неприятную мысль. А поскольку Ксавера не понимала, что означает сей жест, и, не обращая на него внимания, не отрывала от нее своих вопрошающих глаз, пани Неповольная начала рассказывать, однако с такой торопливостью, будто хотела как можно быстрее покончить с этой неприятной для нее задачей.

— Тебе уже известно, что я вышла замуж еще ребенком, без любви, по принуждению и, овдовев, горевала только по обязанности. После смерти мужа многие добивались моей руки, однако с меня уже довольно было горького опыта, а мой ум настолько закалился в несчастьях, что я возвысилась над мирской суетой и думала лишь о том, как лучше прославить господа бога. Молитва, исповедь — все мне казалось мало, тогда я посвятила себя украшению храмов и стала собирать с этой целью пожертвования среди близких мне по духу именитых дам. Следуя совету отца Иннокентия, духовника, рекомендованного мне в свое время настоятелем ближайшей обители досточтимых отцов, мы объединились в постоянно действующее общество — тайное, ибо император Иосиф запретил все подобные учреждения и терпел из них только одно, именовавшееся «Деятельная любовь к ближнему». Мы назвали свое общество Обществом пресвятого сердца Иисуса; вскоре я была избрана председательницей. С чувством гордости могу утверждать, что все улучшения в обстановке пражских церквей за последние десять лет — прежде всего и больше всего дело моих рук, предпринятое по моему почину и при моем участии. Взять, к примеру, престол Христа-младенца у кармелитов на Малой Стране. Никогда он не был бы так красиво и богато украшен, если бы не я. Гардероб святого изваяния состоит ныне из таких прекрасных вещей, что, по словам многих иностранцев, все именитые немецкие князья, вместе взятые, не владеют столькими драгоценностями.

— Вы позаботились прежде всего об этом храме, разумеется, потому, что он посвящен деве Марии-победительнице, которая в битве при Белой горе рассеяла войска еретиков! — вмешалась Ксавера.

— А как же иначе! — с самодовольным видом согласилась пани Неповольная. — Мне приятно, что ты сразу это поняла. Однако тебе следует знать также, что моя привязанность к святой церкви, открытое уважение к ее служителям и все направление моей деятельности доставили мне немало огорчений.

— Отчего же, милая бабушка? — с сочувствием спросила Ксавера и нежно погладила ее руку.

— Все это только настроило против меня богохульников, которые и без того в изобилии рождаются у нас, а тогда, ощущая поддержку императора Иосифа, в особенности задирали носы и вообще всячески заявляли о себе. Многие из них ненавидели меня и преследовали как сторонницу старых истин, твердо противостоящую ненужным нововведениям, и только искали случая, как бы отомстить мне, припугнуть меня и обезоружить. В стремлении к своей цели они не брезговали никакими средствами, о чем ты сейчас услышишь. На их сторону встали все претенденты на мою руку, которым я отказала, все мерзкие бабы, ненавидевшие меня за неоспоримые мои добродетели. И вот наконец брак твоей матери явился тем самым случаем, которого они ждали с нетерпением.

Ксавера боялась вздохнуть. Пани Неповольная опять прижала к глазам свой тонкий носовой платок.

— Хотелось мне, чтобы твоя мать была счастливее меня, и я присмотрела ей такого жениха, чье благонравие давало мне в этом верное ручательство. Юноша происходил из нашей родни; я наблюдала, как он рос, руководила его воспитанием наравне с его родителями. Его характер, направление его мыслей были известны мне во всех подробностях. Могла ли я ожидать, что этот всесторонне обдуманный союз окажется столь злополучным! Посуди теперь сама, есть ли в том хоть капля моей вины. Еще при жизни мужа мы купили большой лес, который время от времени рубили для нужд нашего торгового дела. Помещик, которому он раньше принадлежал, желал дать своему сыну разностороннее образование и, находясь с нами в постоянных сношениях, попросил, чтобы мы его приняли к себе в качестве практиканта. Может быть, они с мужем уже вели какие-то переговоры о будущем браке между его сыном и нашей дочерью, только мне о том ничего не было известно. По правде сказать, я никогда серьезно не думала о том юноше: не нравился он мне эдакой своей развязностью, нескромностью, присвоенным себе правом судить о том, что его вовсе не касалось. Он оказывал дурное влияние на слуг, говоря с ними откровенно о таких вещах, которые их не касаются. Истинный сын своего века, он был весь начинен всякими новомодными идеями. Поэтому я нисколько не горевала, когда он начал прихварывать, и ему пришлось вернуться к родителям. Нет, я не убивалась, как другие, когда пришло известие о его смерти. У меня достаточно было своих забот: как раз в это время я выдавала твою мать замуж. Однако весть о кончине юноши оказалась ложной; вскоре после свадьбы, в один прекрасный день садовник поднял тревогу, обнаружив его в густом кустарнике со сквозной раной в груди. Одному богу известно, как он пробрался незамеченным в наш дом и так нас опозорил. Потом говорили, что он бежал от родных в беспамятстве, в горячке не приходя в себя, а когда добрался до нас, так же не ведая, что творит, совершил грех самоубийства.

Тут пани Неповольная опять замахала рукой перед лицом, словно желала отогнать прочь некую неприятную мысль, а скорее всего надоедливую муху, которая вилась около нее с той же назойливостью, что и тяжкое воспоминание. И опять ей это не удалось. Сердито нахмурив брови, она продолжала:

— Молва об этом событии распространилась с невероятной быстротой. Мои враги искусно употребили эти слухи мне во зло. Они вмешались в толпу, которая начала собираться около дома, привлеченная, как водится, случившимся несчастьем, и немедленно сочинили басню, которая, как всякая ложь, сразу нашла себе множество приверженцев. Болтали, будто хозяин дома — мой муж — обещал дочь в жены этому юноше, будто молодые люди горячо любили друг друга, а я, будучи несогласной с этими планами, умышленно отослала юношу из дома и, пустив ложный слух о его кончине, принудила дочь вступить в брак с человеком, который в той же мере является моим орудием, как и сама я орудием иезуитов. Услыхав, что твою мать вот-вот повенчают, он, больной, бежал от своих сиделок, проник к нам в дом и, убедившись, что она уже стала женою другого, в отчаянии наложил на себя руки. Возбужденная небылицами чернь с каждой минутой делалась все более грозной, но ее бешенство достигло предела, когда появился палач, чтобы, как это положено, забрать труп самоубийцы. Сколько грозивших мне кулаков видела я в окно, когда его завернули в рогожу, бросили на тачку и увезли, чтобы закопать под виселицей для устрашения прочих! Стоявшие на площади громко выкрикивали мое имя, сопровождая его страшными проклятиями и бранью. Что касается меня, то я нисколько не утратила душевного равновесия, но на твою мать сцена эта произвела такое впечатление, что она впала в беспамятство, а после тяжко занемогла, и хоть через много месяцев телесно оправилась, душа ее никогда, ни на один краткий миг не выбралась из поглотившего ее мрака. В этом состоянии она подарила тебе жизнь, и стоит ли удивляться, что она до конца своих дней не сознавала, кто ты такая.

Судорожно ухватившись за край столика, Ксавера боролась с дурнотой.

— О, как это ужасно, позорно, неслыханно, — простонала она. — Наконец-то я поняла, отчего тосковала моя мать, чего боялась, от каких страшных картин не могла избавиться… Понимаю, почему мой отец сторонился людей и преждевременно сошел в могилу, вечно оставался замкнутым, молчаливым… Не удивительно, что он не любил меня. Ведь я напоминала ему самый страшный час его жизни, когда я появилась на свет, он потерял всякую надежду на душевное исцеление своей жены. Чего же еще хочет эта мстительная, ненасытная чернь? За одну чужую жизнь отданы две наши, так неужто нам суждено погибнуть, а с нами и всему нашему роду, — и все лишь из-за того, что какой-то безумец наложил здесь на себя руки? Вы правы, бабушка, этому можно найти объяснение только в извечной ненависти неимущих к богатым. Как должно любить вас, бесстрашную мученицу за свои убеждения! Что за несгибаемый дух! Вы не позволили запугать себя, не согнулись под столь мощным напором злой воли!

Ксавера не могла продолжать — слезы душили ее.

— Да, верно, я не позволила запугать себя и не свернула с пути, который сама себе избрала, — воскликнула пани Неповольная, сверкнув глазами. — В самый решительный миг, когда все упали на колени и, ломая в отчаянии руки, готовы были от страха лишиться чувств, я послала ключницу на лесной склад и в лесопилку за рабочими со строгим приказом: прийти и рассеять собравшуюся на площади толпу, рассказав людям о моих бессчетных благодеяниях. В противном случае все до последнего поденщика рисковали лишиться заработка. Тут-то и обнаружилось, сколь пагубное влияние оказывал на мою челядь самоубийца, говоривший со всяким так, будто все равны не перед одним богом, но и перед людьми, мало того — внушал им подобные взгляды. Все эти оборванцы, существовавшие на свете лишь благодаря моему милосердию, тоже подняли страшный шум и крик, едва услышали, что он мертв. А потом посмели не только пренебречь моим приказанием, но и, самовольно бросив работу, устремились вслед за палачом, и всякий, у кого нашелся белый платок, омочил его в капавшей на мостовую крови этой якобы невинной жертвы. Своими руками выкопали они ему могилу под виселицей близ ольшанской церкви, выкрали из ризницы дорогую завесу и большой золоченый крест, завернули его, воздвигли крест на могиле, а рогожу поделили между собой, будто это некая святая реликвия. День и ночь непрерывно звонил по нем погребальный колокол, а я и мой дом были брошены на произвол судьбы. Пришлось вызвать солдат и разогнать мерзавцев.

— Как? — с возмущением воскликнула Ксавера. — Эти неблагодарные отказали вам в помощи, посмели противиться вам, а вы не только не исполнили свою угрозу, но еще и кормили их до самого недавнего времени? Мне непонятно такое великодушие, и сегодня я в первый раз решительно не согласна с вами: никогда, ни за что нельзя было их прощать, пусть бы это стоило вам половины, пусть даже целого состояния!

— К счастью, в то время у меня были куда более просвещенные советчики, чем моя, а теперь и твоя уязвленная гордость, — прервала ее пани Неповольная с коварной усмешкой, мелькавшей по временам на ее губах. — Разумеется, я не могла совещаться с ними тут же у всех на глазах — это было сделано позже и скрытно ото всех; не беспокойся: все устроилось именно так, как следовало. Спустя некоторое время все работники один за другим вернулись на свои места, и я в отношении них вела себя так, будто ничего не случилось, но зато делала вид, будто мне ничего не известно о том, что другие хозяева начинают больше платить или уменьшают рабочий день. Итак, за последние двадцать лет я не прибавила никому ни единого крейцера и не простила ни одной минуты опоздания, решительно ничего не изменив с тех пор, как приняла в свои руки дело после мужа. Памятуя о своей вине, никто из рабочих не осмеливался роптать или желать каких-либо улучшений. В результате я стала продавать товары дешевле, чем другие купцы, покупатели ко мне валом валили, мелкота разорялась, и вот наконец я стала полновластной хозяйкой всего Подскалья. Состояние мое со дня на день возрастало, и скоро мой капитал удвоился. Я наказала их тем, что они помогли мне стать еще богаче, а это много досаднее, чем если бы я разорилась. И вот наконец я продала все свое заведение, однако же не прежде, чем собрала достаточные средства, чтобы вести уже не купеческий, а дворянский образ жизни.

— А кто были эти осмотрительные и опытные советчики?

— Преподобные отцы из святой обители, что напротив нас. Если бы их благотворное влияние на простой народ не было парализовано богопротивной политикой трона, того возмутительного происшествия, конечно, не случилось бы. Уже ходили слухи, что император Иосиф вознамерился изгнать иезуитов из своего государства, и через несколько месяцев это произошло. Отец Иннокентий сразу возвестил нам, что наступает трудное, роковое время — и в самом деле, через два года после изгнания иезуитов вспыхнул крестьянский бунт, ну, об этом я тебе не раз говорила. Едва мы оправились от страха — ведь эти деревенские разбойники готовы были поджечь Прагу со всех четырех концов, а нас ограбить и разорить, — как стали приходить наводящие ужас известия, будто подобные события разыгрались и во Франции, только еще во сто крат серьезнее, и если вовремя не остановить безбожников, заразится весь свет. Хоть бы господь не попустил! Хоть бы избавил мир от этой напасти, нас прежде всего! Ведь в нашей стране семя всякого мятежа прорастает с ужасной быстротой и дает весьма нежелательные всходы. Свидетельством тому, казалось бы, даже самые незначительные события. Моя мать не раз говорила, сколько понадобилось времени, чтобы благочестивое приветствие «Хвала Иисусу Христу», объявленное как единственное для всех еще в дни ее молодости, внедрялось в Чехии. И внедрялось оно здесь с большим трудом, в то время как мораване его приняли сразу.

Тяжелый вздох, исторгнутый пани Неповольной из-за печальной способности чешской земли принимать в свое лоно опасные семена, дающие затем буйные всходы, отозвался грустным сочувствием в груди Ксаверы.

— За то, что я послушно следовала всем советам и указаниям досточтимых отцов, мне была оказана высокая честь: я предложила трем членам братства воспользоваться до лучших времен моим гостеприимством, и это предложение было принято. Сейчас, к сожалению, остался только один из них — отец Иннокентий. Когда ты родилась, они тебя крестили и нарекли в честь патрона их опустевшей обители, в твердой надежде, что, прежде чем ты станешь взрослой, они вновь в нее возвратятся. И вот сейчас их чаяния близки к осуществлению.

— Ах, дорогая бабушка, как хорошо, что вы предоставили преследуемым отцам свой дом — дом, полный любви и уважения к ним! — воскликнула Ксавера, и глаза ее увлажнились. — Надо оставаться очень преданной идее, чтобы принять под свой кров тех, кого преследует сам император.

— Да, ты права, — подтвердила пани Неповольная в новом приливе самолюбивой гордости. — На меня ополчились все тайные безбожники, слывшие в обществе людьми свободомыслящими и просвещенными, а к ним присоединился всякий сброд, бессовестно меня поносивший. Но я слушалась наставлений святых отцов и поэтому была хорошо вознаграждена. Мои гости сделались для меня наставниками, учителями жизни. Они расширили мой кругозор, обогатили мои познания, изощрили ум и усовершенствовали характер, а тем самым дали в руки ключ к пониманию других людей и других характеров. Вот, к примеру, многие долго раздумывают, колеблются, прежде чем сделать какой-нибудь решительный шаг, а мне уже давным-давно известно, что именно надо предпринять. Только благодаря святым отцам я полностью осознала историческую миссию католической церкви и задачи того монашеского ордена, который был избран самим господом, дабы он управлял во имя его народами вместо князей и императоров.

— А сын благочестивой Марии-Терезии превратил их в несчастных скитальцев! Как только мог он совершить столь большой грех? — горячо проговорила Ксавера.

— Он совершил этот грех из страха перед теми мерзкими разбойниками, которые тайно величали себя свободными каменщиками, ибо надеялись установить новый общественный строй при господстве свободы, равенства, просвещения, да только у них это означало всяческую распущенность, неповиновение властям, неверие в бога и пренебрежение к его слугам, — одним духом выпалила пани Неповольная, точно в одно мгновение ее сразу сто змей ужалило. — Сам тайный член общества, он роздал своим сотоварищам все важнейшие посты в государстве и, следуя их советам, изгнал иезуитов из подвластных ему земель, закрыл их храмы, разорил монастыри. В одной лишь Праге он закрыл одновременно шестьдесят две церкви, а кафедральный собор, где покоятся останки святого Яна Непомуцкого и короля Вацлава, намеревался пустить под склады, а не то и под казармы, и можно только удивляться, как благополучно все обошлось. Император потворствовал детям сатаны, опасаясь, как бы не случилось с ним того же, что с королем Франции Людовиком, которого неблагодарный народ теперь низвергает с высоты его величия и славы за то, что он оказывал сопротивление его неправым требованиям, желая сохранить верность святой католической вере. А все монархи словно оцепенели, и ни один не спешит ему на помощь. Какое несчастье! Отец Иннокентий говорил, что иезуиты советовали ему последовать примеру Карла Девятого, который, находясь в подобных же обстоятельствах, нарочно спровоцировал бунт, а потом расстрелял восставших из окон королевского дворца. Но Людовик не послушал совета, и теперь восставшая чернь сгоняет его с трона, срывает с него корону, а ведь этим наносится ущерб не одной Франции — весь свет погибнет, если не остановят негодяев!

— Как подумаешь, что подобные изверги есть и здесь, в Праге, страшно становится, — вздрогнула Ксавера.

— Вот сейчас и самое время начать их истребление, пустив в ход все средства. Кто живет в добром согласии с богом и церковью, тот должен встать в наши ряды! — убежденно, с молодым задором воскликнула пани Неповольная. — И первый, самый решительный, более того, самый надежный шаг — это вернуть святым отцам их влияние, их власть и все их имущество. Одни они могут управлять народом и воздействовать на него. Непрестанно, строго напоминая о почтении к вышестоящим, о скромности и умеренности, они дают простолюдинам всегда один и тот же мудрый совет: отвращайте взоры от земного к небесному, думайте о вечном утешении, ожидающем в раю каждого благочестивого. Только там, где иезуиты оказывают влияние на духовную жизнь народа, могут спокойно спать, пользоваться жизнью и радоваться ей те, кому господь даровал богатство. Только они способны ограничить приток опасных нравов и идей, которые являлись и будут еще являться нам в разных обличиях. Господь сам принимает участие в этой борьбе и хочет того же, что и мы.

— О, если бы это было так! — страстно вздохнула Ксавера.

— Да, это так. Теперь вот император Иосиф умер. Скончался он неожиданно, в расцвете сил, оттого-то многие болтают, будто его отравили иезуиты. Скоро примет бразды правления благочестивый Леопольд, тогда ты убедишься, что я права. Какое счастье, что его августейшая супруга Мария-Луиза — дочь короля Испании — всей душой предана иезуитам! Такое не скоро повторится! Мы должны этим воспользоваться и сделать все возможное, а именно: постараться привлечь на свою сторону общество и таким путем доказать правительству, что, действуя в нашу пользу, оно извлечет пользу и для себя. Имея это в виду, я сделала сегодня на собственный страх и риск один важный шаг, и если все, что я задумала, удастся, — возможны серьезные последствия. На собрании Общества пресвятого сердца Иисуса я предложила всем нечто, поистине самим господом мне внушенное, и это было принято с большим одушевлением.

Хозяйка дома «У пяти колокольчиков» хотела на этом прервать разговор. Начавшийся легко, почти шутя, он совершенно неожиданно принял другой оборот и стал утомлять ее. Но Ксавера протянула к ней руки, устремив на нее взор, в котором была такая мольба, что даже передохнуть ей не удалось.

— Ну хорошо, я расскажу, о чем шла у нас речь, но потом уж ты меня пощади, — взмолилась пани Неповольная. — Мне надо отдохнуть от волнений, да и тебе нужен отдых, твои глаза блестят так, будто у тебя горячка. Слушай же! На коронации императорской четы будет присутствовать эрцгерцогиня Мария — их дочь; ее назначают почетной директрисой института благородных девиц, которому после закрытия монастыря святого Георгия передано конгрегацией право принимать участие в коронации чешской королевы совместно с архиепископом пражским. Вот я и предложила отметить день вступления высокорожденной директрисы, а по существу — аббатисы, в свои обязанности паломничеством всех членов нашего Общества на Белую гору, в небольшой храм, закрытый упрямым Иосифом именно потому, что он был воздвигнут в память о поражении, которое потерпели там те лжепророки, чье вероисповедание он воскрешал и восстанавливал с помощью своих патентов о веротерпимости. Так вот, в доказательство того, что то время прошло и настает совсем другое, а все, что он задумал и поощрял, должно неминуемо пасть, разбиться вдребезги и обратиться в прах, мы открыто, торжественно пойдем именно в этот столь ненавидимый им и ныне редко посещаемый маленький храм. А образ святой девы — ему протестанты выколола глаза в бою под Страконицами, и монах-кармелит нашел его вечером в своем лагере только благодаря чуду, а потом он был высоко поднят над войском католиков в тот решающий момент белогорской битвы, когда наши силы стали уже ослабевать и мы готовились к отступлению под напором еретиков, — этот святой для нас образ я поручу воссоздать по его копии, которую и теперь можно видеть над престолом в церкви девы Марии-победительницы, тогда как сам чудотворный образ отвезен в Рим. Мы закажем для него дорогую оправу, и многолюдная процессия верующих проводит его до Белой горы, где он прежде всего будет торжественно освящен, а потом его поднесут эрцгерцогине в память ее первого посещения Праги. Все это даст мне — председательнице религиозного общества — повод приблизиться к принцессе, и в удобную минуту я не премину сказать, что именно нахожу необходимым прежде всего сделать для успеха нашего общего дела. Ведь если поставлена под угрозу власть церкви, то следует трепетать за свои права и свое господство и светской власти, божьей милостью поставленной над нами. Принцесса, разумеется, в разговоре с императором упомянет о том, что слышала от меня, оттого-то всем нам и следует позаботиться, чтобы на торжестве присутствовали представители высших кругов Праги; тогда в глазах императорской семьи Общество пресвятого сердца Иисуса станет посредником между властью и этими кругами, а в городе — полномочным выразителем мнений и намерений верховной власти. И все же, повторяю, осуществление этих планов будет возможно только в том случае, если все мы примемся готовить это торжество с надлежащим рвением и самоотверженностью.

— Можно ли в том сомневаться?

— Молодость никогда и ни в чем не сомневается, но с еще большей легкостью предаются мечтам люди зрелого возраста. Я же, например, ни на кого не могу всецело положиться, даже и на тебя.

Ксавера вспыхнула.

— Вы… вы сомневаетесь в моей любви к богу?

— В этом, разумеется, я не сомневаюсь, но боюсь…

— Чего же?

— Твоей любви к человеку.

Щеки девушки разгорелись еще ярче.

— Завтра ты вступаешь в жизнь. Ты красива, богата, умна, все к твоим услугам. В Праге найдется не много молодых людей, которые, увидев тебя, откажутся от мысли добиться твоей благосклонности. И может статься, что какой-нибудь из них настолько понравится тебе, что ты захочешь связать с ним свою жизнь… Что тогда?

Ксавера взглянула на бабушку с наивным удивлением, словно не видела в подобном желании ничего предосудительного.

— Вряд ли ты когда-нибудь задумывалась, что ожидает тебя в браке? Несколько дней помилуетесь, а потом наступит пресыщение, скука, пожизненная тюрьма без всякой надежды на волю. Из повелительницы всех ты неожиданно для себя станешь покорной служанкой одного мужчины, который заставит тебя отвечать за каждый проступок прислуги, за каждую свою неудачу, а его дети не дадут покоя не только днем, но и ночного отдыха лишат, к тому же каждый из них будет отнимать у тебя свежесть лица, портить фигуру. Сделавшись женой и матерью, ты преждевременно постареешь, и красота никогда уже не вернется к тебе.

Ксавера пришла в ужас, в безмолвной мольбе она протянула руки к бабушке: лишь бы та не рисовала столь страшную картину. Но пани Неповольная привыкла, что последнее слово всегда остается за ней.

— Да, да, ты увянешь, и тогда твой супруг пойдет к другой женщине, чтобы посмеяться над покинутой женой. С ней, а не с тобой будет он проводить все свое свободное время, из твоего приданого станет делать ей подарки, чтобы, нарядившись, она нравилась ему еще больше и окончательно вытеснила воспоминание о твоей красоте. Ты недоверчиво качаешь головой, думаешь, с тобой этого не случится и как раз твой супруг будет исключением из правила, его любовь и восхищение тобой будут вечными? Посмотри вокруг, и ты сразу поймешь, я не преувеличиваю и говорю это не из эгоистического опасения, что, выйдя замуж, ты оставишь меня одну. Понаблюдай — и увидишь: с той минуты, когда молодой человек становится женихом, всякая другая девица начинает привлекать его куда больше, чем невеста.

Ксавера задумалась.

— Какая страшная участь ожидает девушек, и насколько мужчины счастливее нас, бедных, — грустно прошептала она. — Почему я не родилась мальчиком?

— А что тебе мешает быть столь же счастливой, вернее — столь же свободной, как мужчина? — тихо, но выразительно произнесла пани Неповольная, глядя внучке в глаза. — Тебе по крайней мере ничто не мешает. Ведь если девушка бедна, непривлекательна и неумна, ей не остается ничего другого, как надеть на шею ярмо брака и еще быть благодарной тому, кто дает ей свое имя, чтобы сделать из нее кухарку и няньку. Но та, кого судьба наградила красотой, богатством и умом, всегда будет сама себе госпожой, ничуть не менее свободной, самостоятельной и полноправной, чем мужчина. Разумеется, в том случае, если она настолько мужественна, горда и обладает чувством собственного достоинства, чтобы, презирая злословие и зависть, сойти с проторенного пути и поставить перед собой совсем иные цели, нежели обыкновенные девицы.

Ксавера побледнела еще сильней.

— Погляди на меня, внучка! Я была так же хороша, как ты теперь, но разве муж больше любил меня за это, оставался мне верным? Не могу и не хочу рассказывать, как он унижал меня, оказывая предпочтение неумным, вульгарным женщинам. Я, жена его, была существом безответным, никчемным, бездеятельным, трепещущим перед ним; с плачем встречала я восход солнца и в слезах его провожала… А теперь? Теперь я пользуюсь влиянием, завоевала себе положение и благодаря этому оказала такую услугу нашей святой единоспасающей церкви, на какую не способен в наше время ни один мужчина. Так знай же, придет час, когда мое усердие перестанет быть лишь моим частным делом, оно получит всеобщее признание и мои заслуги перед католицизмом войдут в историю. О, если женщина смела и самостоятельна, она многое может! В скорбное время перед той битвой, славный юбилей которой мы собираемся теперь отметить, Чехия настолько была засорена плевелами безверия, что, казалось, они навсегда заглушили ростки истинной веры; специально приглашенные тогда в Чехию святые отцы иезуиты решительно ничего не могли поделать с господствовавшим здесь духом и уже сочли было, что их дело проиграно, как вдруг их озарила мысль привлечь женщин в качестве своих союзниц. И они сразу же постарались, чтобы в Вену ко двору были приглашены первейшие красавицы Италии, Испании и католической Германии из тех родов, чья приверженность церкви была вне всяких сомнений. Молодые чешские еретики из круга эрцгерцога, как и следовало ожидать, повлюблялись, посыпались предложения руки и сердца. Средство оказалось превосходным, ибо вскоре дело пошло на лад и завершилось полной победой над еретиками. Просто поразительно, с какой ловкостью были вновь водворены эти заблудшие овцы в свои пустующие овчарни, к тому же в неожиданно большом количестве! Тогда наши дамы с тем же рвением принялись обращать в истинную веру мужнину родню, служащих, прислугу… Если же, несмотря ни на что, не удавалось искоренить ложное вероучение, то по крайней мере можно было поколебать его. Но самая большая заслуга по обращению молодых мужчин Праги принадлежала, вне всякого сомнения, тем благочестивым девам, которые, невзирая на осуждение недальновидных людей, готовы были жертвовать своим состоянием, красотой и молодостью, лишь бы под видом различных развлечений и увеселений в вихре света верно служить богу и святой церкви. И они служили, служили во сто крат лучше, нежели укрывшиеся в монастырях монахини, озабоченные лишь спасением собственной души и нисколько не думавшие о мирских делах, разве что иногда помянут кого-нибудь в своих молитвах… А те, вдохновленные самим господом миссионерки, куда успешнее воевали против богохульников, чем это сделали бы даже объединенные войска всех трех Фердинандов. Само собой разумеется, они наперед получили от своих исповедников отпущение грехов и за невинную ложь, и всяческое коварство, к которым приходилось прибегать по необходимости: ведь грехом являются только проступки, которые продиктованы злой волей, а все, что имеет перед собой благую цель, не считается грехом, пусть даже в душе мы строго судим себя за это. Еще бы! Ведь цель оправдывает средства. Теперь никто не сомневается, что католичество в Чехии прежде и больше всего должно быть благодарно красоте, а также хитроумной изобретательности наших женщин, сумевших сделать так, что проклятые чашники наконец-то побеждены и, даст бог, вернется то время, когда женская красота и женский ум столь высоко вознесут святой крест, что в его божественном сиянии померкнет всякое воспоминание о каких бы то ни было ересях и религиозных неурядицах в нашей стране!

Последние слова пани Неповольная произнесла с такой силой, что восковые свечи на мраморном столике вспыхнули и затрещали. Девушка скользнула по ним рассеянным взглядом и, засмотревшись на пламя, приложила холодные как лед ладони к пылающему лбу — кровь стучала в висках, в ушах шумело; затем она крепко прижала руку к взволнованному сердцу. Какой пожар хотелось ей погасить, какие желания подавить в своей душе?

Тогда пани Неповольная протянула руку к изголовью своей постели за обтянутой пурпурной тканью шкатулкой и неожиданно одним быстрым движением высыпала ее содержимое перед внучкой.

Взгляд девушки остановился на драгоценностях, но сегодня в нем появилось нечто новое, не похожее ни на тот детский восторг, с которым она любовалась их сверканием накануне, ни на радостное изумление, что все эти прекрасные вещи стали принадлежать ей. Совсем по другой причине кружилась ее молодая голова и трепетало неопытное сердце… Вот она склонилась над ними, но теперь уже не влюбленно, не шутя, — это было сделано серьезно, с глубоким значением.

Чему посвятила она себя?

И опять скользнула по устам хозяйки дома «У пяти колокольчиков» быстрая, подобная молнии, улыбка.

 

3

Конец августа и начало сентября 1791 года пражане провели на редкость шумно и весело. Добрый чешский народ ликовал: в Праге опять будет коронация, все-таки дождались! Пятого сентября Леопольд — родной брат почившего в бозе императора Иосифа II — должен был сесть на трон чешских королей.

С тех пор как чехи лишились торжества коронации, прошло полстолетия. Нелегко было примириться с тем, что императрица Мария-Терезия, едва надев в Праге корону, сразу же и увезла ее в Вену, не обращая внимания на советников, предупреждавших, что она поступает вопреки чешским законам и обычаям, по которым корона представляет собой зримый знак могущества, священный символ договора власти с народом, вверенный ей одновременно с огромной ответственностью за его судьбы. Императрица увезла корону, невзирая и на то, что корона, как ей говорили, представляет для всего чешского народа неоценимое сокровище, ибо целые реки крови благороднейших сынов чешской земли пролились, чтобы защитить и сохранить ее, и тысячи — нет, сотни тысяч — чехов вновь готовы положить за нее жизнь и отдать все свое имущество.

Была снаряжена особая депутация из представителей самых прославленных дворянских родов Чехии; с большой торжественностью, с подлинным патриотическим воодушевлением направились избранники нации в Вену за древней святыней своей дорогой отчизны. Приняли их при дворе с чрезвычайной приветливостью, а когда они возвращались обратно в Чехию, то повсюду, даже в самых незначительных нищих деревнях, их встречали с восторгом.

Нет сомнения, что высокородные посланцы родины, исполнители столь почетной миссии, не могли не думать в продолжение своего пути, имевшего огромное значение для нации, о том, как тесно связаны их судьбы с чешской короной, какие услуги были ей оказаны их предками, сколько патриотических подвигов совершалось в ее честь. Не утвердились ли они тогда в намерении продолжать дело своих славных отцов, чтобы потомки тоже могли гордиться их подвигами? Корона была выставлена вместе с другими регалиями и сокровищами королевства в часовне св. Вацлава на Пражском Граде, ею можно было любоваться до самого вечера. Тысячи людей явились сюда, чтобы поклониться священным реликвиям, и редкое око оставалось сухим при одном взгляде на нее; более того, многие, вспоминая, какие горести перенес народ с той поры, когда она впервые засверкала на голове чешского короля, так горько плакали, что, случалось, теряли сознание, и их выводили на свежий воздух.

Чешские сословия избрали особую комиссию, уполномочив ее наблюдать за устройством и проведением торжеств, связанных с коронацией, а также за украшением города и его безопасностью. Комиссия взяла на себя заботу об улучшении уличного освещения и сохранности мостовой, а для более удобного размещения приезжих, наплыв которых оказался чрезвычайно велик, была учреждена особая канцелярия, принимавшая тех, кто мог выделить для приезжих часть жилых помещений в своем доме. Огромные деньги платили за временные квартиры, снятые на тех улицах, по которым император должен был проследовать на Град: плата за одну только комнату и всего на одну неделю в большинстве домов поднялась до двухсот и даже трехсот дукатов. Для приготовлений к пышной коронации храм святого Вита был закрыт на несколько недель, да и в королевском дворце тоже все обновлялось. Ради такого случая наконец-то был приведен в порядок королевский парк, запущенный и заросший со времен Рудольфа II, тогда же приобрел новый, сохранивший до сих пор свой вид, парк в Бубенече.

Император Леопольд, переночевав в Либени, въехал в Прагу через ворота Поречья, где его ожидал бургомистр; подавая императору на серебряном блюде ключи от города, он обратился к нему с приветствием на немецком языке. Император вернул ключи и сказал несколько ласковых слов на том же языке. На Староместской площади государь прослушал приветственную речь, которую ректор университета произнес по-латыни, и ответил ему так же. Зато на Граде бургграф граф Роттенбан приветствовал чешского короля на чешском языке, и когда тот ответил ему по-чешски, собравшаяся там толпа пришла в такой бурный восторг, что внизу, в городе, подумали: не ураган ли пронесся?

Коронация совершалась с большой торжественностью, причем, по старинному обычаю, все городские ворота были в это время на запоре. Прежде во время подобных событий палили из пистолета с самого высокого соборного шпиля — обычно это поручалось кровельщику, — но теперь, во избежание несчастного случая, от этого обычая отказались, как отказались и от размахивания флагом с того же шпиля. Красно-белое знамя развевалось лишь над верхней аркой колокольни. После коронации не бросали мелкую монету в толпу из окон королевского дворца, — земский фельдмаршал граф Вртба объезжал верхом всю замковую территорию и самолично раздавал деньги простонародью. Из опасения, дабы какое-нибудь происшествие не омрачило всеобщей радости, на этот раз не наливали, как издавна повелось в подобных случаях, красное и белое вино в чашу фонтана близ статуи Георгия Победоносца, что у соборной стены справа. Здесь всякий раз завязывалась между простыми людьми драка, оканчивавшаяся кровопролитием не только из-за того, кто больше и прежде других наберет себе вина, но и из-за памятных кубков, специально изготовлявшихся по случаю коронации.

Церемония возложения короны на чешскую королеву проходила с еще большим великолепием, хотя теперь денег и не раздавали, ибо королева не имела права выпускать их, — и никто не был награжден орденом святого Вацлава, так как королева не подтверждает присягой земских свобод. Не только новая аббатиса приняла участие в коронационной церемонии, — другие высокопоставленные дамы тоже имели определенные обязанности, разумеется, не столь важные. Супруга канцлера, например, надела на голову аббатисы ее княжеский венец — дело происходило в часовне св. Вацлава, где благородные дамы ожидали выхода королевы, — а супруга министра двора помогала у главного алтаря при миропомазании, супруга гофмейстера положила королеве на темя подушечку, на которую затем была водружена корона, и так далее. Кто же из сановников еще не был женат или уже овдовел, те просили самых знатных дам из своей родни занять в сей торжественный день место супруги. А на званом обеде дамы сидели за отдельным столом, и подавали им сразу же после короля и королевы; король сам поднял тост в честь дам, и в ответ одна из них от лица всех выразила ему глубочайшую признательность. Тосты сопровождались орудийными выстрелами, и, таким образом, в продолжение всего пиршества на Петржине гремели пушки.

Между двумя коронациями, как раз в праздник рождества девы Марии, принцесса — дочь августейшей четы — была провозглашена в храме всех святых попечительницей института благородных девиц, а вместе с тем к ней переходили права и привилегии прежних княгинь-аббатис прославленного первого монастыря Чехии. Через день ей предстояло увенчать короной чело матери.

Вторая половина этого знаменательного для принцессы дня была отведена на осуществление плана хозяйки дома «У пяти колокольчиков» — плана, получившего самое решительное одобрение на собрании членов Общества пресвятого сердца Иисуса. Как было задумано, так и исполнено. Образ девы Марии, написанный прекрасным художником по сохранившейся копии с оригинала, сыгравшего столь важную роль в решающей для католиков битве, был вставлен в дорогую раму и предназначен в дар юной эрцгерцогине. Но вначале его следовало торжественно доставить в белогорский храм и там соответствующим образом освятить.

Сам архиепископ вдруг удивил всех дам — членов Общества: он милостиво вызвался совершить упомянутый обряд, склонить эрцгерцогиню к посещению храма и в соответствующей случаю речи восхвалить дар. Разумеется, это было принято с всеобщим восторгом. Ведь князь церкви проявил не только свое уважение к Обществу, но и показывал, что он вполне согласен с его деятельностью, чем значительно помог его членам не только в настоящем, но и в будущем. Лишь немногим было известно, что архиепископ вынес столь благоприятное решение после двухчасовой аудиенции, которую он дал пани Неповольной перед прибытием императора.

Весть, что архиепископ объявил себя как бы покровителем нового религиозного общества, вызвала всеобщее желание записаться в него; целый день двери дома пани Неповольной так часто открывались и закрывались, что спрятавшиеся в колокольчиках бесенята хохотали, не переставая. Хозяйка дома принимала гостей весьма любезно, со всем известной улыбкой на устах. Да и как было не улыбаться? Ведь люди почуяли, откуда ветер дует, и старались своевременно принять меры, чтобы не отстать от других и не оказаться под ударом. Но особенно спешили засвидетельствовать свою готовность, свое умение приспособиться к новым обстоятельствам все те, кто прежде открыто выражал приверженность существующему режиму; теперь же они наперебой посылали своих жен на Скотный рынок в дом «У пяти колокольчиков». Заявить пани Неповольной о своем намерении вступить в Общество, создательницей и душой которого она, как известно, была, приравнивалось в то время к политическому шагу, означавшему решительное причисление всей семьи к тому цвету, к тому девизу и к тем идеям, которые в царствование Иосифа II были отодвинуты в тень, а теперь выступали на первый план, в свою очередь вытесняя и подавляя все то, что раньше навязывалось насильно. Сразу же после кончины Иосифа II знамя этих идей было поднято весьма высоко, развернуто смело, а пора безвременья, когда всяк задавался вопросом: что-то теперь будет? — ловко была использована для того, чтобы привлечь внимание общества к знамени, торжественно реявшему на виду у всех. Пораженная и одурманенная этой картиной публика сразу перестала задавать какие бы то ни было вопросы, считая победу этого знамени уже свершившейся. Люди мыслящие — а их было меньшинство, — досадливо хмурясь, полагали, что, по-видимому, ничего другого не остается, как приспособиться к новым обстоятельствам и хотя бы только с виду и лишь на время уступить поле деятельности силам, скрывавшимся за женским религиозным обществом.

Когда Ксавера, по своему обычаю, подсела к постели бабушки, чтобы побеседовать с ней о событиях минувшего дня, ее улыбка была не такой веселой, как этого можно было ожидать.

— Вы готовили меня к суровой, упорной борьбе, — хмуро проговорила она наконец, — и я радовалась как дитя, заковав в броню грудь и голову… А что получается? Мы побеждаем без применения оружия! Во всей Праге нет ни слуху ни духу о каком-то враждебном нам движении, и всякий, с кем бы я только не заговорила о вере, будь то мужчина, дама или девица, проникнуты тем же настроением, что и я, веруют и надеются точно так же, как вы и я.

— Ты еще совсем дитя, — вразумляла ее бабушка. — Можно ли быть такой легковерной, недальновидной? Неужели ты думаешь, что кто-нибудь так сразу и выскажет, что у него на уме, и тем более когда ты первая открываешься. Ведь многим слова служат всего лишь ширмой для сокрытия истинных чувств. Запомни раз и навсегда: нельзя верить тому, что тебе говорят. Учись находить во всем, что слышишь, иной смысл и иные намерения. Спокойствие и единодушие во мнениях кажутся мне более чем подозрительными. Похоже, люди не очень-то верят, что нынешнее положение долго продлится, и полагают излишним противиться. Ход событий во Франции вселяет в наших противников дерзкие надежды на исполнение их тайных замыслов. Едва ли не ежедневно сообщает мне отец Иннокентий, что в Париже чернь все решительнее подчиняет себе короля и устанавливает законы, которые он всего лишь утверждает. Что за унижение — и не только для его священной особы, но и для всех других монархов! А ведь ни один из них не собирает войска, дабы положить конец надругательствам над помазанниками божьими! Как бы не поплатиться за это! Будь покойна, борьба нас не минует, она будет жестокая, изнурительная, поэтому оставь напрасные мечты и готовься к бою, но прежде проверь почву у себя под ногами, достаточно ли она надежна. Разве не проверяет мудрый полководец прежде всего свои собственные войска, не обращает внимание на слабые стороны, не стремится занять наиболее выгодные позиции накануне битвы — и все это прежде, чем думать о сражении? Так должны поступать и ты, и все мы. Все, что видишь и слышишь, пусть это даже совсем малозначащее, сейчас же запоминай, не упускай ничего. Бывало, незначительное, казалось бы, событие влекло за собой то крах, то расцвет целых империй. Я тоже не верила, но отец Иннокентий доказал мне это на многих примерах. Вот если бы Людовик, решившись бежать из страны, не выглянул на почтовой станции из окна кареты, почтмейстер не узнал бы его и не принудил бы воротиться. А ведь король мог спастись! Одно непроизвольное движение, случайно вырвавшееся слово, сказанное без всякой задней мысли, всегда откроют что-нибудь чрезвычайно важное. Так, например, отец Иннокентий уже почти установил, что самый серьезный, самый жестокий отпор следует ждать со стороны нового тайного отделения Союза свободных каменщиков.

Ксавера слушала со все возраставшим вниманием.

— Общество это, правда, еще немногочисленно, зато его члены готовы на все, ко всему способны — они называют себя сынами действия — и, говорят, находятся в постоянной переписке с главарями французской шайки разбойников, чьи идеи разделяют. Предводительствует там кто-то один, он заманивает в общество молодежь, совращает ее с пути истинного. Если почтенный отец достаточно хорошо осведомлен, а я надеюсь, что это так, надобно прежде всего обнаружить и затем устранить этого человека. Тогда расстроится и весь заговор. Но кто он? Где его искать? Если бы иезуиты распоряжались, как в прежние времена, совестью верующих, они уже давно бы вынесли все точные сведения из своих исповедален. Из какого он сословия? Иной раз, по отдельным признакам, можно подумать, что он ремесленник, познакомившийся в заграничных странствиях с немецкими смутьянами и взявшийся, по их примеру, устраивать политические беспорядки. В другой раз обнаруживаемое им знание наших внутренних обстоятельств приводит к мысли, что человек этот принадлежит к знатному роду, объединился с вечно недовольными мадьярскими дворянами, и они все вместе хлопочут о разделе Австрии, с выделением Чехии и Венгрии в самостоятельные королевства. Отец Иннокентий располагает сведениями, из которых явствует, что этот человек, пожалуй, отнюдь не низкого происхождения. В распространяемых им прокламациях — он тайно рассылает их по почте или расклеивает ночью на стенах домов — обнаруживаются знание высших кругов общества, высокая образованность и хороший слог. Возможно даже, мы часто видим его в обществе. Напасть на его след — вот выдающаяся заслуга!

Могла ли Ксавера не сделать попытки отличиться? Если бабушка права — по крайней мере в глазах внучки пани Неповольная была столь же непогрешима, как был непогрешим для той отец Иннокентий, — и дерзкий заговорщик не из простых людей, а, быть может, дворянин, которому вследствие его положения необходимо вращаться в высшем обществе — иначе откуда он мог бы знать, чем там дышат? — то, разумеется, никто не имел такой возможности напасть на его след, как панна Ксавера Неповольная. Ведь одно ее появление в одиннадцать часов дня на променаде — в недавно засаженных молодыми деревьями аллеях, или на единственном тогда в Праге каменном мосту, или по вечерам в театре — превращалось для всех в настоящее событие. Неповольные бывали в числе первых гостей на всех балах у богатых горожан, их часто приглашали и в благородные дома на праздники в честь таких знаменательных событий, как, например, тезоименитства и дни рождения членов императорской фамилии, за шляхтой тянулись важные чиновники, торговая знать, и пани Неповольной, представительнице столь важного религиозного общества, принадлежала здесь далеко не последняя роль. К тому же и сама она три раза в неделю открывала двери своего великолепно обставленного дома всякому, кто мог рассчитывать на приветливый прием по своему общественному положению, богатству либо имени, известному в той или иной сфере деятельности.

Умно все предусмотрела ученица отца Иннокентия! Под предлогом семейного горя она до сей поры не разрешала внучке показываться в обществе и лишь рано утром или под вечер отпускала ее в костел, всегда просто одетую, с низко спускавшимся на лицо капюшоном; теперь же Ксавера производила на всех ошеломляющее впечатление. Кое-кто, разумеется, слышал, что у богачки Неповольной есть внучка, такая же красивая, как некогда была она сама, но что внучка настолько хороша собой, этого никто не мог предположить. Оттого-то пани Неповольной легко было предвидеть, что все потянутся навстречу Ксавере и каждый будет искать случая встретиться с ней, представиться ее бабушке, быть принятым у них. А тот, кто не мог рассчитывать на это, питал надежду по крайней мере видеть ее в обществе и поклониться издалека. Куда бы она ни шла, ее сопровождала целая толпа поклонников. Церкви, где она молилась богу, бывали переполнены до отказа, и никогда еще не было у проповедников столько слушателей, как в тех случаях, когда присутствовала она. Поэтому Ксавера могла с полным правом гордиться, что уже начала выполнять свою религиозную миссию, оказывая столь благоприятное влияние на посещение церковных служб. Ее поразительная красота, девичья горделивость, придававшая ей особое очарование, роскошь туалетов настолько привлекали к ней общее внимание, что вскоре она стала известна всей Праге под прозванием Королевы колокольчиков; однако титул этот произносился с различной интонацией, в зависимости от того, был ли говоривший в восхищении от красоты самой Ксаверы или имел в виду нечто, касавшееся пани Неповольной.

Подготовка Обществом пресвятого сердца Иисуса религиозной процессии на Белую гору приобретала для Ксаверы примерно такое же значение, как боевой смотр для солдата накануне решающей битвы, когда, собравшись под развевающимися знаменами, при звуках музыки, войско приносит своим полководцам присягу в том, что оно скорее изберет смерть, чем допустит в свои ряды измену. Ксавера твердо решила именно в этот знаменательный день окончательно посвятить себя выполнению миссии, которую возложила на нее бабушка — миссии, единственно соответствующей ее достоинствам, — и она вознамерилась, по примеру бабушки, заявить о себе богу как о преданнейшей слуге церкви, сделав это на том благословенном месте, где католическая церковь одержала блестящую победу над еретиками, о возобновлении преследований и даже о полном истреблении которых опять заговорили. Почти каждая пражская семья из тех, что были известны своим богатством и знатностью, представила Обществу своих дочерей для участия в процессии в качестве подружек девы Марии и сыновей в качестве свеченосцев. Общее число было определено в двести человек, причем всем полагалось надеть особенно дорогое платье, что было под силу только самым богатым людям. Так без лишних слов Общество добивалось, чтобы в процессии участвовала молодежь лишь из состоятельных семей, благодаря чему праздник приобретал характер столь желаемого исключительного величия, а это позволяло произвести соответствующее впечатление и на те сословия, которые любят подражать всем, кто знатнее и богаче. Процессия еще только готовилась, но все уже знали: в ближайшее время состоятся и другие подобные ей. Подготавливаемый с такой тщательностью праздник верно отражал наиболее знаменательные приметы текущего времени. Как было не улыбаться удовлетворенно пани Неповольной и как же не сетовать на легкость победы воинственно настроенной Ксавере: все покорялись им без всякой борьбы!

Но даже среди тех семейств, для которых не имело значения, во что обойдутся праздничные наряды их детей, был произведен чрезвычайно тщательный отбор. Тут отстранили с какой-то пустой отговоркой девушку, родители которой, с точки зрения пани Неповольной, недостаточно расторопно и без должного удовольствия откликнулись на ее призыв; другой любезно ответили, что удовлетворят ее желание в том случае, если родные сумеют еще каким-нибудь образом проявить свое благомыслие… Вместе с тем устроители не скрывали, что при отборе участниц принимается во внимание не только их набожность, но и миловидность. Таким образом, включение в число подружек девы Марии, являлось вместе с тем всеобщим признанием превосходства той или иной девицы перед многими другими. И не было ничего удивительного, что приготовления к шествию почти в той же мере возбуждали и занимали умы пражского общества, как и сама коронация, а об имевших место тайных интригах говорили столько же, сколько о торжествах в королевском дворце и о прибывших в Прагу знатных гостях.

Процессия двинулась от Тынского храма ровно в полдень. Возглавлял шествие сам архиепископ в сопровождении многочисленной свиты, всех пражских священнослужителей, представителей конгрегаций и монашеских орденов, а также религиозных обществ, которые, несмотря на то, что были запрещены императором Иосифом, продолжали тайно существовать и сегодня впервые открыто обнаруживали свою деятельность.

Толпы людей благочестивых и просто любопытствующих сопровождали процессию, где в первых рядах шли счастливые избранницы судьбы, добившиеся в конце концов высокого и вызывающего всеобщую зависть звания подружек пресвятой девы. То и дело сменяясь, они поочередно несли крытые золотой парчой носилки, где стояла ее статуя, а перед ней — тот самый образ, что был главным поводом всего торжества. Справа от носилок шла первой одна из княжон Лобковиц, а левый ряд возглавляла панна Ксавера Неповольная, бывшая во сто крат красивее и наряднее любой княжны. За девицами, тоже в два ряда, шли глубоко преданные пресвятой деве юноши, держа в руках зажженные свечи розового воска.

Всюду, куда бы ни направилась процессия, под звон колоколов, гром литавр, пенье труб и многочисленных хоров, славивших деву Марию, балконы и крыши домов были так же переполнены зрителями, как и при въезде в Прагу императорской семьи, но если тогда глаза всех присутствующих обращались к королю с королевой, сегодня влекла к себе все взоры Королева колокольчиков.

Из всей процессии первым делом замечали ее, а все, что было рядом с нею и вокруг, казалось тусклым, будничным. Она одна придавала окружению своему подлинный блеск, выразительность, яркость. И в самом деле, даже при богатой фантазии трудно было бы вообразить более чарующее, трогательное и грациозное видение, чем эта молодая девушка в снежно-белом, тяжелого шелка одеянии, на которое, по моде того времени, свободно падали две длинные косы, присыпанные серебряной пудрой и украшенные над челом венком из лилий, с которого, подобно легкому облачку, опускалась к самым ногам вуаль, усыпанная золотыми звездочками и волочившаяся по земле вместе с парчовым шлейфом.

В продолжение всего торжества Ксавера была предметом всеобщего внимания, восхищения и восторгов. Несколько дней назад, когда навстречу императорской семье выехало сто открытых экипажей со множеством нарядных красавиц, уличные ротозеи указывали друг другу пальцами только на одну из них — на нее. А вечером в театре, где в присутствии двора впервые давали новую оперу Моцарта «Милосердие Тита», она одна привлекла к себе взоры не только обычных зрителей, но и самой высшей знати. Сама императрица соизволила спросить, кто сия прелестная дева, и рада была слышать, что она внучка той самой пани Неповольной, о которой за эти несколько дней ей довелось слышать столько похвального от высокопоставленных священнослужителей, явившихся поклониться королеве и нарисовавших по ее просьбе картину духовной жизни столицы ее нового королевства. Но не в коляске, где Ксавера красовалась в алом бархатном берете, не под люстрами театрального зала, где она блистала в самых лучших своих драгоценностях из пурпурной шкатулки, не обрела ее красота такой силы, как теперь, когда она шла, хоть и с опущенными долу глазами, но с гордо поднятой головой под лазоревым балдахином улыбающегося летнего неба по тенистым улицам Праги, строгие старинные здания которой, создавая контраст ее светлой фигуре и молодому прекрасному лицу, служили для нее столь выгодным фоном.

Прошло целых четыре часа, прежде чем процессия преодолела расстояние от Тынского храма до Белой горы, манившей издалека красными куполами церкви, которая была зримым напоминанием о том, что чешский народ, когда-то покоренный, и по сию пору пребывает в духовном рабстве. Приходила ли кому-нибудь из участников шествия в голову эта мысль, или все они совершали свое паломничество с теми же чувствами, надеждами и замыслами, как Королева колокольчиков?

Ворота церковной ограды, в продолжение десяти лет запертые из-за того, что ханжи-католики прежде любили устраивать здесь свои крикливые сборища, были сегодня широко открыты, громко звонили колокола, сзывая окрестный люд приветствовать дорогих благочестивых гостей. Но разве требовалось приглашение? С самого раннего утра вся дорога на много миль была запружена народом, явившимся сюда во главе со старостами и магистратскими чиновниками, чтобы показать, как они рады, что к заброшенной было церквушке вновь возвращаются прежний почет и прежняя слава, и тем вызвать хоть сколько-нибудь доверия к себе со стороны господ, и по сию пору не любивших вспоминать о восстании, когда крестьяне бесцеремонно потревожили их покой и нагнали столько страху, пробудив даже тревогу, уж не настают ли времена Жижки и обоих Прокопов? И навряд ли кто вспомнил при виде великого множества склонившихся до самой земли спин боевые лагери чешско-моравских народных мстителей, где смело и свободно обсуждались все жизненно важные вопросы и то, как шли простые люди на поле боя, шли, исполненные святого воодушевления, жертвуя все свое имущество на защиту свободы совести?

Неужто все, подобно Королеве колокольчиков, радовались, что народ собрался в таком огромном количестве и по невежеству своему приветствует возврат к временам духовного рабства и замутненных, ложных понятий, в скорбной тени коих шла усиленная работа, чтобы не только по своему усмотрению распоряжаться его трудом, но еще подавить его волю, подчинить его сердце?

Солнечные лучи уже заливали багряным светом празднующий свое воскресение храм, когда архиепископ переступил его порог. Свет оживил поблекшие фрески, пыльные статуи святых, потрескавшиеся образа над алтарем, клубы благовонного ладана, возносившиеся вместе с мощными волнами хоралов к отсыревшему куполу, мгновенно прогнали могильный дух сырости, смутивший паломников как внезапное напоминание о смерти.

Да, восстание из мертвых осуществлялось, храм возрождался к жизни, и одновременно возрождалось все, что было с ним связано, что явно и тайно разветвлялось по всей земле, от дворцов до хижин, дабы существовать вечно. На это по крайней мере надеялась и этому верила Ксавера, — она осматривалась вокруг, невыразимо растроганная. Никогда еще не было в этих стенах такого великолепия, такой красоты — наверное, даже в тот день, когда впервые освящали храм. Королеве колокольчиков минутами казалось, что именно сейчас происходит истинное его освящение, что храм этот в тысячу раз более великолепен, чем был на самом деле, и всегда останется таким, ибо воздвигшие его страстно желали видеть его именно таким.

Вся процессия, разумеется, не могла поместиться в храме; большей части паломников пришлось расположиться во дворе, но через настежь открытые двери и окна в наступившей благоговейной тишине было слышно, с какими словами обратился князь церкви к эрцгерцогине, уже дожидавшейся их здесь со своей свитой.

Все, кто слышал архиепископа, утверждали, будто он превзошел самого себя и по красноречию, и по силе религиозного чувства. Будто никогда прежде — вот именно никогда — не звучала его речь столь убедительно и столь вдохновенно, как теперь, ярко воспроизводя в словах явление божьей матери верным своим сынам с целью оказать помощь им на поле боя, явление ее в образе, точную копию коего почтенные дамы из Общества пресвятого сердца Иисуса подносят сегодня принцессе в память тех радостных и достославных дней, когда ее августейшие родители стали отцом и матерью всего чешского народа, а сама она — первой из всех его дочерей, призванной к тому, чтобы печься о его земном существовании и загробном блаженстве. Сколь красноречиво, какими необыкновенно живыми, яркими красками расписывал он ее дальнейший путь, исполненный благородных поступков, увенчанный божьим благословением! Не преминул он напомнить и о том, как на Граде были выброшены в окно два высокопоставленных лица из-за того, что не хотели терпеть всей той неправды, которая творилась по отношению к сынам самого Христа, и как святая дева проявила свою волю, чудесным образом сохранив им жизнь. Подробно осветив это событие, он принялся, не жалея красок, рисовать ужасы войны, в которую была ввергнута Чехия из-за происков еретиков и безбожников, когда была свергнута с трона богопомазанная династия Габсбургов, как в ходе кровавых беспорядков, длившихся тридцать лет, многие и многие тысячи скромных невинных тружеников потеряли не только имущество, но и жизни лишились, а некогда процветавшая страна была обращена в выжженную пустыню. Он обратил внимание паствы и на то, что зерна бунта и безверия, которые, проросши и набрав силу, некогда погубили Чехию, вновь дают буйные всходы во Франции, и высказал опасение, как бы они не пробились где-нибудь еще, ибо в этой несчастной стране все переворотилось вверх дном и утвердилось беззаконие, подобно тому, что существовало в Содоме и Гоморре. Затем он обратился ко всем и глубоко проникновенным голосом принялся увещевать: мол, в такое опасное время, когда извечный враг человечества уже изготовился, как бы половчее заманить народы в свои сети и наконец-то погубить, необходимо с величайшей бдительностью следить за каждым движением не только своей души, но и души ближнего своего, делаясь в случае нужды ее врачевателем. Он каждому вменял в святую обязанность, заметив нечто неблаговидное в поведении, в образе мыслей у родственника или близкого друга, немедленно сообщать об этом своему духовному отцу, ибо в самом ничтожном проявлении моровой язвы таится столько смертоносного яда, что им можно заразить весь мир. Тут проповедник выразил глубочайшую уверенность, что императорская фамилия покажет всем блистательный пример и без всякого сожаления устранит все, что могло бы нанести хоть малейший ущерб душевному здоровью народов, вверенных их высочествам самим господом богом. Закончив проповедь, архиепископ пригласил к алтарю четырех главных деятельниц Общества пресвятого сердца Иисуса, дабы, приняв освященный образ из его рук, они поднесли его эрцгерцогине с соблюдением соответствующего ритуала. Дамы были представлены ей как рыцарши имени Христова, которые, несмотря на многие гонения и обиды, уже долгие годы бдят, чтобы самое дорогое, что есть у человека, вера, не понесло бы никакого урона. Побуждая Общество к продолжению его полезной деятельности, он пожелал от имени всех благонамеренных людей умножения числа его участниц и еще большего распространения его влияния в обществе.

Принцесса была так растрогана, что даже не могла выговорить слов благодарности. Оросив образ жаркими слезами, она кивком головы подозвала свою гофмейстерину и шепнула ей несколько слов, после чего та известила пани Неповольную, в какое точно время ее милостиво соизволят ожидать завтра во дворце, чтобы во всех подробностях услышать о благотворной деятельности Общества.

У Ксаверы, догадавшейся, о чем пойдет речь, голова кружилась от радости. Их дело быстро продвигалось вперед по верному пути; лишь одно-единственное темное пятнышко мелькало в радужном свете этого дня: все дальше и дальше уходила от нее надежда на трудный, дающий всеобщее признание подвиг, который позволил бы ей вписать свое имя в число рыцарш, сражающихся во имя Христово. Изучать людей, выведывать их тайны, а по сути дела шпионить — все эти временно возложенные на нее бабушкой обязанности нравились ей все меньше и меньше и, в общем, казались не особенно важными; чем дальше, тем более неосновательными представлялись ей все подозрения и страхи. Сама Ксавера была уверена, что после такого торжества, превзошедшего по своему великолепию все ожидания, никому и в голову не придет открыто выступать против верных детей истинной христианской церкви, даже сам главарь заговорщиков, этот дерзкий смельчак, будет пристыжен и, признав себя побежденным Обществом пресвятого сердца Иисуса, перестанет подбрасывать по вечерам свои пасквили в открытые окна и под ворота, а ночью расклеивать их на углах улиц. Вместе с тем в Ксавере росло чувство горячей благодарности к бабушке. Какой хороший совет она ей дала! Велика ли жертва — заставить молчать в своей душе всего одну струну и повелеть единственно затаившемуся в ней образу никогда уже не возникать, когда вокруг нее звучит музыка, мелькает много совсем иных картин, ярких, приманчивых? Она полагала, что нелегко будет забыть то, о чем они вместе вот уже столько месяцев мечтали, а вышло все так просто! Она отказалась от пожизненного союза с одним мужчиной, от его изменчивой любви и, сделавшись повелительницей всех, цепям супружества предпочла венец королевы колокольчиков.

Ах, ведь она в самом деле была повелительницей всех, кто только осмеливался приблизиться к ней, и ее метко окрестили королевой: одним лишь взглядом, одним словом она делала их то несчастными, то счастливыми, возносила на небо или низвергала в ад. Любезная сердцу бабушка сдержала свое слово, щедро вознаградив ее за все, что она потеряла, превратив ее жизнь в блестящую череду триумфов; конечно же, во всей Праге не было более счастливой девицы, чем она; да, она была куда счастливее, чем даже принцесса, дочь самого императора! На кого то и дело взглядывали нынче свеченосцы — все молодые красивые мужчины? Ее опущенные долу, прикрытые, будто вуалью, длинными шелковыми ресницами глаза подмечали, что все смотрели только на нее, на нее одну, на Ксаверу Неповольную, и под перекрестным огнем этих взглядов, гордая собой, она принесла господу обет: за все, чем он наградил ее, отличив перед остальными, она укрепит основание, на коем зиждется его царство на земле. Опьяненная ощущением своей красоты и юной силы, она чувствовала себя, так сказать, равной ему — повелительницей, богиней…

Когда принцесса со своей свитой покинула храм, следом потянулись все остальные, кроме подружек девы Марии и свеченосцев. Это было заранее предусмотрено, поскольку принцесса оставила для всех девушек памятные подарки и пожелала, чтобы они были вручены всем участницам процессии именно в этом храме. По кивку архиепископского церемониймейстера юноши построились в два ряда — от ступеней алтаря до входных дверей, — а между ними по-прежнему парами проходили девушки, принимая одна за другой из рук молодых людей серебряные блюда, на которых были выгравированы герб Габсбургов и стихотворение в честь пресвятой девы. В ответ каждая девица должна была подать тому юноше, который вручил ей блюдо, лилию — цветок, посвященный деве Марии, символ нынешнего торжества. Лилия была с большим искусством изготовлена обитательницами пражских монастырей из серебряных нитей и жемчуга.

Вступив в паре с княжной в храм первой, Ксавера Неповольная должна была соответственно и выйти из него в последнюю очередь. Поэтому каждый более или менее проворный свеченосец стремился стать крайним в ряду с той стороны от входных дверей, где пойдет она. Одному из них удалось занять это завидное местечко, и он сделался предметом недружелюбных взглядов. То был юноша чрезвычайно благородной внешности, стройный, с нежным и мечтательным взглядом. Вручая Ксавере с низким поклоном памятный дар эрцгерцогини, он густо покраснел. Девушка тоже казалась весьма удивленной, столкнувшись с ним лицом к лицу. И ее щеки вспыхнули румянцем, когда она стягивала с руки перчатку, чтобы в соответствии с утвержденным этикетом принять высочайший дар голой рукой и взамен подать юноше лилию. Было ли то результатом замешательства, спешки или простой случайности, но в его руке осталась не только лилия, но и перчатка, причем сама девушка исчезла прежде, чем он мог опомниться и обратить ее внимание на потерю. Может быть, от нерешительности, не зная, как поступить со столь неожиданной добычей, юноша не поспешил за другими свеченосцами, устремившимися помочь девицам сесть в экипажи; побледнев, он зашатался и, чтобы устоять на ногах, прислонился к ветхой исповедальне.

О чем он думал? О том ли, как всего приличнее возвратить владелице ее красивую перчатку из белого шелка с золотыми нитями, на которой была вышита жемчугом неизбежная в тот день лилия? Перчатка была почти невесомая, маленькая и скорее напоминала игрушку, чем принадлежность дамского туалета. Не в порыве ли детской радости прижал он ее к своим губам? Каким мечтам предавался, не замечая, что все глуше становится стук экипажей и шум удалявшейся толпы, длиннее, чернее крадущиеся вдоль храмовых стен тени, готовые поглотить последние золотые следы дня, не замечая, что во всем храме только он один и церковная прислуга? Гася свечи и убирая драгоценную утварь, эти люди громко, без всякого почтения к священному месту, говорили между собой о том, какую прибыль дал им сегодняшний день, и прикидывали, что достанется каждому из тех богатых подарков, что в изобилии оставлены для них принцессой и председательницей Общества.

Забыв обо всем на свете, прижимая к сердцу перчатку, юноша, верно, позволил бы и запереть себя, если бы вдруг в храм не вбежал молодой человек высокого роста, судя по платью, также из числа свеченосцев. На нем был бархатный кафтан нежно-зеленого цвета, длинный атласный камзол, расшитый по белому полю серебряными лилиями, в руке он держал треугольную шляпу, а сбоку у его бедра покачивалась богато украшенная шпага.

Он всмотрелся в темноту храма, глаза его живо и остро сверкнули; несколько быстрых шагов — и он уже был у исповедальни. Мягким, но решительным движением он взял за руку глубоко задумавшегося юношу и без дальних слов вывел его на воздух. В первый момент тот готов был возмутиться, но когда разглядел, кто с такой неумолимостью вырвал его из блаженной страны мечтаний, молча опустил голову и безропотно последовал за ним.

Молодые люди вышли на площадь. Целые тучи пыли, поднятой толпами паломников, возвращавшихся в Прагу на лошадях и пешком, сгущались между небом и землей в сверкающие клубы. Теперь было видно, что у них не только одинаковое платье, но и внешне они очень похожи друг на друга; правда, похититель, при той же, что у похищенного, стройности телосложения и деликатной правильности черт, был сильнее, выше и заметно старше, выражение его лица и жесты обнаруживали натуру куда более решительную и смелую. Едва они показались на улице, как тотчас же к ним подъехала коляска с одетым в ливрею кучером на козлах. Старший махнул рукой, отсылая его домой одного, и коротко пояснил:

— Мы с братом пойдем пешком.

Кучер, без сомнения, был их старым слугой — с такой добротой и лаской смотрел он на стройных, пригожих юношей; однако теперь на его лице показалось выражение тревоги и озабоченности.

— Если молодые господа пойдут пешком, они навряд ли вовремя поспеют к ужину и господин их отец опять будет гневаться, — возразил он.

Старший нетерпеливо тряхнул головой:

— Пускай отец говорит что угодно — ему не впервой нас отчитывать, словно непослушных детишек, за малейшее опоздание. Мы постараемся прийти вовремя! — сказал он громче. — Ну, а если все-таки не поспеем, скажи, что от духоты у меня разболелась голова и я хотел немного освежиться, воспользовавшись вечерней прохладой. Леокад, мол, удерживал меня от этого, но я стоял на своем, пока он не согласился.

— Нет, не так! — подал голос младший брат. — Скажи, это я посоветовал Клементу идти пешком, когда увидел, что он себя плохо чувствует, и пусть отец извинит нас, что мы не спросили у него разрешения, но ведь сегодня такой необыкновенный день — вся Прага, а не только мы одни, выбита из обычной колеи.

Кучер не переставал покачивать головой, предвидя, что ни головная боль старшего сына, ни доводы младшего не произведут должного впечатления на их отца. И лишь после того как Клемент вновь махнул рукой, он ударил кнутом по лошадям, и коляска в мгновение ока исчезла в клубах пыли. Она была последней в необозримом количестве экипажей и повозок, во много рядов забивших пражский тракт. И когда наконец она, погромыхивая, укатила, то окрест храма по всей равнине, еще недавно являвшей столь разнообразное и занимательное зрелище, воцарилось то немое, хмурое молчание, которое лучше всяких слов свидетельствует о полном одиночестве.

Долго стоял Клемент неподвижно перед храмом, весь, казалось, уйдя в свои мысли. Он точно так же, как перед тем его брат, забыл обо всем на свете, озирая задумчивым и даже более того — гневным оком всю окрестность, потом обнял брата за плечи, и они двинулись вслед за толпой по направлению к Праге.

Молодые люди шли не спеша; вокруг стало тихо пыль осела, и прояснился горизонт; зато потемнели лесистые холмы, багряные от вечерней зари, понемногу окутывающей все своим темно-золотым плащом. Укрывшись под его сенью, в колыбели садов и парков готовилась отойти ко сну утомленная ликованием и славой Прага.

Ничто не мешало раздумьям: и с дороги, и с ближних тропинок мало-помалу исчезли все пешеходы, ни одна живая душа не попалась навстречу, лишь вороны кружили в небе, возвращаясь к себе на колокольню, где их были тысячи. Какие-то пугливые, нечаянно потревоженные зверьки шмыгали в траве под ногами, вздрагивали задетые нечаянно ветки, и тогда на лоб падали прозрачные капли росы.

Леокад едва поспевал за братом: теснило грудь. Клемент, ничего не замечая или не желая замечать, продолжал идти вперед своим твердым размеренным шагом, и тогда Леокад сбросил с плеча его руку.

— Отчего ты решил идти домой пешком? Ведь мы уже проделали сегодня этот изнурительный путь, — несмело спросил он старшего брата.

Клемент остановился.

— Зачем ты спрашиваешь о том, что тебе известно столь же хорошо, как и мне, — сказал он с упреком.

Леокад опустил голову, как тогда в церкви, увидев, кто пришел за ним. Это рассердило Клемента.

— Неужели ты впрямь не догадываешься, о чем я хочу тебя спросить: как может теперь мужчина думать о чем-то своем, желать что-то иное, стремиться к чему-то еще, кроме того, чтобы наш народ использовал благоприятный момент — ведь над Францией уже занялась заря новой жизни, — и сбросил с себя оковы? До сего дня я полагал, что одни поверхностные, тупоголовые люди могут еще не понимать значения момента, которого наша отчизна с таким нетерпением дожидалась более двух столетий, но никак не думал, что на это способен тот, кто здоров душой, имеет непредубежденный ум и благородное, справедливое сердце. Однако в последнее время я все больше убеждаюсь, что человек этот готов посвятить себя другому делу, для него столь же дорогому, а быть может, еще более дорогому, и мною овладевает недоверие к человечеству в целом — нет, ему не выпутаться из рабства, оно само не желает этого! Душа цепенеет от ужаса, когда подумаю, в чью власть он попал! Страсть овладела им! А этот тиран куда опаснее тех, что сидят на тронах, ни одному Бруту еще не удалось заколоть его своим кинжалом…

Леокад еще ниже, с еще более покаянным видом опустил голову.

— Ах, к чему все эти намеки? — решительно сказал Клемент, заступая дорогу брату. — Я всегда выкладывал тебе все начистоту и теперь прямо скажу: ты даже себе не хочешь признаться, как сильно меня огорчил. Давно приметил я в тебе перемену к худшему. Я не знал, чем это объяснить, но в последнее время она сделалась слишком явственной. Мне приходилось идти на разные уловки, лишь бы скрыть это от матери и оправдать тебя в глазах товарищей. Ведь прежде на наших собраниях ты был преисполнен благих порывов и святого усердия, а теперь ты самый безучастный из всех, рассеянно говоришь о важнейших вещах, так же рассеянно голосуешь, ничего не предлагаешь, не берешься ни за одно важное дело, оставляя инициативу и действие на долю других. А ведь никогда до сих пор еще не было у нас такой потребности в ревностном и напряженном усилии, как теперь, когда мракобесы собирают силы, чтобы дать отпор плодотворному, всеоживляющему движению, от которого уже трепещет Запад, а вскоре задрожит и вся Европа, если человечество поймет, что наконец-то настал час его освобождения и галльский петух пропел для всех, что после долгой, непроглядной ночи, то и дело сотрясаемой громовыми ударами греховных войн и дикого, всеразрушающего людского фанатизма, настает росное утро счастливого будущего. Приподними лазурно-голубую завесу, и ты увидишь сверкающую золотом колоннаду храма, где полноправно царит та единственная владычица, коей все поклоняются, — святая наука.

И Клемент с таким воодушевлением поднял глаза к вечернему небу, словно то был свод его золотоколонного храма.

— Ах, как все сегодня кипело во мне, хоть мы и сами вызвались участвовать в этой комедии, чтобы снять с себя подозрения и показать, что хотим быть такими же святыми, как все, — продолжал он, победив усилием воли душевное волнение и сделавшись немного спокойнее. — Как я скрипел зубами, выслушивая оскорбления, брошенные в лицо моему народу; мне приходилось сдерживать себя, лишь бы не обнаружить, что делается в душе, когда оскверняют самые дорогие, самые высокие наши воспоминания! Я дал клятву пред алтарем, воздвигнутым нам в оскорбление на том самом месте, где была убита свобода совести моего народа, клятву самую пламенную и святую, что верну эту свободу хотя бы ценой своей горячей крови и, какие бы времена ни наступили, только ему, народу, будет принадлежать мое сердце, имущество, все мои помыслы. Нет сомнения, что в конце концов победят правда и право. Сегодня пришла весть из Италии, будто во Франции дело идет к республике. Как только ее провозгласят, французы, конечно, окажут нам братскую помощь в борьбе, совместными усилиями будет создано одно большое государство взаимной любви, справедливости, равенства, и человек наконец-то почувствует себя человеком. Мы должны приложить все силы к тому, чтобы наши освободители увидели, что мы готовы принять дары, которые они принесут с собой. Впереди у нас столько работы, требующей человека всего, целиком, а ты, Леокад, не принадлежишь себе…

Леокад вздрогнул.

— Да, ты сейчас не принадлежишь себе, — повторил Клемент с грустью. — Ты принадлежишь женщине, да еще какой — Королеве колокольчиков! Сегодня, когда ты весь вспыхнул и не мог отважиться поднять на нее глаза, когда твоя протянутая к ней рука дрожала подобно осенней былинке, я убедился, что ты влюблен в воспитанницу усерднейшей и лицемернейшей из всех богомолок, против которой мы уже давно боремся, которая оплела всю Прагу паутиной ханжества, которая и сегодняшнее торжество придумала, дабы осквернить то, что для нас всего святее. Она хочет добиться, чтобы хитрецы-лицемеры, прикрываясь божьим именем, могли вечно пить кровь простых честных людей, вознаграждая их посулами вечного блаженства, будто бы ожидающего их на том свете. Ты любишь внучку убийцы!

— Клемент! — вскричал Леокад не менее страстно, чем его брат. — Ты злоупотребляешь моей любовью к тебе.

— Если не веришь, убедись сам. Иди в Подскалье на Славянский холм и спроси там про семью Неповольных. В любом домишке, в любой лачуге тебе ответят, что в продолжение многих лет не было у них злейшего врага, чем их хозяйка. Как пиявка, каплю по капле высасывала она из своих работников всю кровь. Она разбила основанный на любви союз между своей дочерью и одним благородным юношей, союз, благословленный еще ее покойным супругом. Она возненавидела юношу за его человеколюбие, отослала из дома, а потом, обманув свое дитя ложным известием о его смерти, выдала ее за человека, который был у нее в полном подчинении. Когда однажды несчастный любовник был найден в ее саду мертвым, она нагло объявила его самоубийцей, и палач увез его на тачке, как падаль. Простые люди не поверили ей; несчастного сочли ее жертвой и, омочив в его невинно пролитой крови свои одежды, с почетом проводили покойного туда, где полагалось его похоронить. От ее дома они, наверно, камня на камне не оставили бы, если бы их не разогнали солдаты. Только с помощью могущественных ее друзей, иезуитов, было предотвращено судебное разбирательство этого страшного дела, но ее дочь лишилась рассудка после этих ужасов и в припадках безумия громко остерегала любимого от удара шпагой, той самой шпагой, которую ее муж, по настоянию тещи, вытащил из ножен, чтобы убить его, когда тот прибежал к ним больной, в отчаянии, что у него отняли невесту… Да, это она, Неповольная, в продолжение многих лет препятствует всякому прогрессу, и истребляет все благое, и, опираясь на тайных своих покровителей, отваживается поступать всем наперекор. Ведь одна она во всей Праге предоставила в своем доме убежище изгнанным иезуитам. Они и по сию пору там живут. А сегодняшняя процессия есть плод деятельности Общества, которое тоже работает на нее и в самое ближайшее время обратится с просьбой к властям, чтобы в видах сохранения нравственности была ограничена печать; потом возбудит ходатайство, чтобы евангеликов не хоронили на тех же кладбищах, что и католиков, как это было до сих пор; кругом лиц, близких к этому Обществу, будет составлен адрес императору, под которым должен подписаться весь город, о запрещении в коронных землях всех книг, в которых умаляется значение католицизма, а это можно отыскать в любой, которая чем-нибудь им не понравится. За этим адресом вскоре последует другой, в котором будет высказано пожелание правительству обложить новыми налогами крестьян, чтобы у них не было времени заниматься такими вещами, до которых им не должно быть никакого дела, иначе они становятся дерзкими и ленивыми; а напоследок, говорят, заготовлена огромная петиция с просьбой, чтобы, ввиду опасного положения, в котором сейчас находится Европа, иезуиты — самые бдительные стражи народной совести, как они себя рекомендуют, — вновь заняли свои прежние резиденции. О, эта женщина — поистине злой гений Праги!

— Если бы даже все, что ты о ней говоришь, было правдой, разве могут отвечать дети за прегрешения своих близких? — возразил Леокад.

— Конечно, нет! И все-таки, пусть невольно, но они наследуют их наружность, способ мышления, особенные свойства. Разве мы, к своему неудовольствию, не унаследовали характер от отца и только сердце от матери? Разве не принимаем с самого нежного возраста с благоговением, с твердой верой в ее непогрешимость каждое ее слово, разве не согласны с каждым ее суждением еще прежде, чем она его выскажет? Горе молодой Неповольной и в первую очередь горе тебе, если она так же охотно и с такой же радостью прошла школу у своей воспитательницы, как мы с тобой — у нашей!..

— Именно оттого, что семья столь для нее небезопасна, каждый благородный человек должен был бы желать ей как можно скорее обрести в мужчине противодействие этому влиянию.

— Сейчас не то время, когда мужчина может всецело посвятить себя женщине, — Клемент опять разгорячился. — Каждый из нас должен жить для людей, для всего народа, а это значит беспрестанно бороться за его права, без устали добывать для него все, что необходимо, полезно, желанно ему, и никогда не утомляться от борьбы. А кто хочет стать настоящим борцом, должен прежде всего быть свободным человеком.

— Верно, но что с того, что сердце в путах, — была бы мысль свободна, — робко возразил Леокад брату, который весь дрожал от возбуждения.

— Вот ты и выдал себя! Твой случай ясно показывает, что если занято сердце, то и все остальное — голова, руки — не исполняет того, что положено, — отвечал Клемент. — Опамятуйся, брат мой, послушай меня! Посмотри вокруг! Разве не взывает к тебе каждая борозда на этом поле, удобренная телами тех, кто пал за свободу духа — того духа, который, пробудившись к сознанию в лоне природы, приказал себе пережить всех и всё, существовать вечно — и победно выполняет взятую на себя великую миссию? Ведь вода, огонь, земля почти не изменяются, мельчайшие частицы, из которых они состоят, взаимодействие этих частиц остаются из века в век, в общем, неизменными, и только человеческий разум крепнет, набирает все новые и новые силы, обогащается новым знанием, все выше поднимается над действительностью и, вырываясь из-под ее влияния, с каждым днем все вернее покоряет ее себе, несмотря на ее сопротивление, и кто может сказать, где он остановится? Да он и не остановится, он безграничен, бесконечен! Разве не кружилась у тебя голова, когда отважный Бланшар на территории Бубенечского парка совершил вчера в честь коронации первый в истории Праги опыт воздухоплавания, когда на маленькой своей лодочке, надеясь проникнуть в еще не открытые тайны эфира, вошел в воздушную струю и поднялся так высоко, что совсем исчез из глаз? У кого из читавших о чудесах, к которым приводят в Англии опыты с паром, так же не кружится голова от счастья в виду гордых надежд на будущее? Ведь человечество, стремясь заговаривать бури, пожары, наводнения, всегда чувствовало, какая сила дремлет в нем; мы недалеки от того времени, когда достигнем всего; уже и теперь повелеваем молниями, указывая безопасный путь их губительной огненной силе. Нет, это не пустые мечты: царство разума уже началось. Освобожденный благодаря науке из тюрьмы суеверия, которую он сам для себя возвел и в которой он в печальном своем заблуждении так долго себя томил, просвещенный, он скоро поймет свою силу и подчинит вселенную. А как только догорит на небе опускающийся за горизонт огненный шар, разум займет его место на небосводе, новым светом озарит пепел отживших миров и в конце концов создаст тот желанный рай, предчувствие коего осеняло нас в годину сомнений своими ангельскими крылами и алмазные колонны коего мы шлифуем ныне каждой нашей счастливой мыслью. Дух вечен! Позор и смерть тем, кто стремится погасить, растоптать в наших душах святые искры разума, по злонамеренности, зависти и глупости добиваясь, чтобы мы навсегда остались глиняными болванами, не умеющими ничего другого, кроме как терпеть страдание, есть, пить, и которыми так удобно повелевать! Позор и смерть всем, кто навязывает нам иные истины, чем те, к познанию которых ведет нас разум, и тем более теперь, когда необходим всего-навсего один смелый героический рывок вперед, и человечество забудет навсегда глухой, кровавый мрак гнусного средневековья!

Клемент встал перед братом и устремил на него проницательный взгляд, словно хотел заглянуть ему в самую душу, расшевелить ее, чтобы она отозвалась, как он того жаждал; но этого не произошло.

— Ты все еще прячешь от меня глаза — видно, не хочешь, чтобы я достучался до твоей совести? Неужто не найти мне слов, не подобрать ключей к твоей душе? Какое мерзкое чувство эта любовь, если она лишает мужчину мужества и даже в лучшем из них искажает понятие о чести и совести! Страсть — это болезнь, она куда страшнее, чем безумие, ибо безумец еще оказывает сопротивление расслабляющим его призракам, но влюбленный любит их и лелеет, делаясь безумцем по доброй воле. Боже мой, что я могу тебе еще сказать, как убедить тебя в том, что ты жертвуешь своей прекрасной, полной надежд жизнью ради пустого видения! Если бы меня обманывали предчувствия! Нет, я остро ощущаю: девица эта лишь приманка, и, заманив тебя, враги нанесут ущерб святому делу, а ты и без того уже охладел к нему из-за нее. Неужели ты совсем не способен управлять своей волей, еще недавно такой твердой и ясной, не можешь преодолеть это чувство, избавиться от него? А может быть, ты не хочешь?

Клемент в отчаянии заломил руки. Леокад сильно вздрогнул и закрыл глаза; другого, более определенного ответа брат от него не дождался.

— Все равно не могу поверить, будто мужчина не может исполнить того, на что он бесповоротно решился, — в раздумье проговорил Клемент, обращаясь более к себе, чем к Леокаду. — Ведь я тоже знаком с этой Неповольной и согласен, что она весьма привлекательна, но почему-то не считаю нужным млеть подле нее, не влюблен ни в нее, ни в какую-либо из ее подруг. Ведь я тоже ценю красоту, а что сердце у меня и груди не бесчувственное, я, наверное, доказал своей любовью к матери, к свободе, ко всем беззащитным, слабым и невинно страдающим — за такую любовь я готов кровь свою пролить. Как только я начинал ухаживать за какой-нибудь девицей, меня сразу охватывала смертная тоска, ибо я заглядывал в пустоту красивого сосуда, в мелкую душонку, преисполненную безграничного тщеславия. Не могу понять, чему же тут поклоняться? Что способны они дать науке, родине? Чем до сих пор себя проявили? Чем заслужили нашу любовь? Многие ли из них поднялись выше простого животного, а между тем претендуют на звание человека? У них нет ровно никаких заслуг в духовном развитии человечества, зато они тормозят действия мужчин, мешают идти вперед, делают из них своих марионеток. А дети? В своем легкомыслии эти матери воспитывают из них пустых, никчемных, слабовольных людей, и это наносит непоправимый вред просвещению нашего народа, развитию общественной жизни. Они, женщины, виноваты, что из нас ничего не получилось и, видно, долго еще ничего не получится. Если бы я не знал нашей матери, не видел на ее примере, на какие жертвы способно сердце женщины и сколько в нем чувства собственного достоинства, как может оно гореть благороднейшими порывами, я бы наверняка счел никчемным весь их пол. Но ведь столь благородная душа, как наша мать, наверно, еще более редкое явление, чем цветок алоэ, расцветающий среди жесткой, колючей зелени один раз в сто лет. Леокад, брат мой, услышь меня! Если ты не можешь иначе — люби, люби их хоть целую сотню разом, только забудь эту! Разве мало в Праге красоток, у которых такие же алые, влекущие к поцелуям губы, такие же ясные глазки и нежные ручки, как у этой девицы Неповольной, и всем им по восемнадцать лет?

— В том-то и дело — почему она, только она, а не другая? — зарыдал Леокад. — Отчего у меня нет сил вырвать ее из своего сердца, отдать его другой, другую принять в свою душу? Все, что ты мне сказал, я уже сто раз говорил себе куда откровеннее и суровее, только все напрасно! Я должен думать о ней и любить ее, даже если бы знал, что все плохое, что случится со мной, будет сделано ею; я не мог бы поступить иначе и стал бы целовать дорогую мне руку, даже если бы она коварно пронзила мне грудь кинжалом. Ты скажешь, это малодушие, ну так что ж, я признаюсь в нем; карай, наказывай меня за него, отдай на посмеяние товарищам, пригвозди к позорному столбу как глава и судья нашего братства, осуди на смерть в соответствии с присвоенным тебе правом и, посчитав изменником, вложи оружие в руку тайного палача — тебе все равно не убить моих чувств к ней; не переменятся они и тогда, когда она, быть может, сама отнимет у меня всякую надежду на взаимность.

И Леокад, выпрямившись во весь рост, встал перед братом, чтобы тот выслушал его горячую, страстную исповедь всю до последнего слова.

— О, как дурно судишь ты, брат, о любви, — сказал он с укором. — Ты, верно, думаешь, что вся суть ее в том, дабы сорвать поцелуй с алых уст, ощутить горячие объятия? Ведь любовь — это самое нежное и вместе с тем самое страстное желание, чтобы та женщина, которая так горячо и загадочно привлекла к себе наши чувства, как зеленый луг — яркие цветы, а небо — серебряные звезды, была бы в полном смысле счастлива. И разумеется, в каждом из нас живет стремление стать творцом этого счастья, чтобы она обрела его с нашей помощью и только в нас; но если того не случится и она найдет себе опору в другом сердце, может ли тот, кто любит по-настоящему, возненавидеть ее? Разве это не ее право? Пока я жив и дышу, благо Ксаверы не перестанет быть и моим благом. Не могу объяснить, почему я так думаю и чувствую, но невозможно также объяснить, почему цветут розы, почему появляется на небе сверкающая комета, почему океан держит землю в своих бурных объятиях. Ты глядишь на меня холодно, как один ты умеешь. Мне радостно ощущать силу твоего ума, превосходство твоей богатой натуры, но все-таки тебе не поколебать моего убеждения; если бы всякий обитатель земли мог любить так же, как я, и ему платили бы полной взаимностью, человечество не нуждалось бы ни в каком ином лекарстве и, если хочешь, победа разума была бы для него не нужна, не потребовалось бы ни рая, ни вечности, ибо в одном только миге такой любви заключено все блаженство, все радости рая и величие вечности, а разум только выдумывает их и насилием добивается у судьбы.

Клемент слушал брата, глубоко страдая.

— Что скажет мать, узнав, что с тобой происходит, — сказал он не резко, но с такой глубокой грустью, что Леокад опять опустил глаза. — Как скрыть это от нее хотя бы на некоторое время? Сейчас она чувствует себя плохо, ослабела, и, доведись ей только узнать, в кого ты влюблен, она не переживет этого. Итак, скоро предстоит нам засыпать могильной землей ее бедное сердце — оно мало годилось для этой жизни. Бедная, бедная наша мать! Видно, недостаточно того, что ты не знала радостей, что рушились все твои мечты, — тебя ждут новые испытания и разочарования, еще более чувствительные. И ты, несчастный брат мой, научился бы ненавидеть, если бы был со мной, когда рано утром она, полубезумная, выбежала из дому, не накинув даже платка на голову, и устремилась к городским воротам, где стоял на холме, возвышаясь чуть не до самого холодного пасмурного неба, ужасный голый столб. Не понимая, что с ней происходит, почему она выбежала из дому, плачет, ломает руки, я вцепился ей в юбку и побежал тоже, а она даже не заметила, что тащит за собой одного из своих сыновей. Мое внимание скоро переключилось — с ее огорченного, посинелого лица я перевел взгляд на процессию, двигавшуюся к городским воротам нам наперерез. Под глухую дробь обтянутых черным сукном барабанов и пронзительный звон погребального колокола, услышанного мною впервые, священники и солдаты вели мимо нас к столбу закованного в цепи старика; его серебряные седины развевались, бледное лицо было исполнено скорби. «Что такое с ним делают?» — вырвалось у меня. «Они хотят убить его», — проговорила мать сведенными от ужаса устами. «В чем его вина?» — «Не хотел, чтобы мучали голодом и побоями бедняков». — «И ты позволяешь убить его?» — вскричал я вне себя от гнева, воображая, что ее власть и здесь такова же, как дома над нами. Вдруг я вспомнил, что в драках с ровесниками обычно выхожу победителем, и, не долго размышляя, рванулся вперед в надежде оказать помощь старику, чей взгляд перевернул мое маленькое сердце. Впервые в жизни я почувствовал сильный гнев, и это преждевременно сделало меня мужчиной. Какие-то люди удержали меня и привели к матери, она тотчас же осушила слезы, с несвойственной ей до этого силой подняла меня к себе на плечи, чтобы искавшие ее в толпе глаза старика остановились и на мне. И он увидел меня, он узнал во мне ее сына, на которого она ему указывала как на будущего защитника тех, за чьи святые права он умирал. Он понял, поднял руки в оковах и, сделав в воздухе крест, благословил нас. Никогда не забуду улыбку на его благородном лице, я вижу ее, как сейчас, и иногда по целым дням не вижу ничего другого… Потом мать не раз говорила, что своей детской горячностью я ей жизнь спас, иначе она впала бы в отчаяние от тех несправедливостей, которые люди допускают по отношению друг к другу, а теперь в ней пробудилась надежда: когда вырастут ее сыновья, они положат этому конец. Она принесла своих сыновей в дар отчизне, как это сделала Корнелия, мать Гракхов. Мы с тобой поддерживали в ней эту веру, обещали поступать так же, как поступали в былые времена Ян Гус и Иероним Пражский, и она, конечно, не предполагала, что один из нас способен колебаться, как это случалось с Иеронимом.

Леокад побледнел как мертвец.

— Остановись, брат, хотя бы только на сегодня остановись, если не хочешь совершенно уничтожить меня в моих собственных глазах! — вскричал он с такой мольбой в голосе, что Клемент почувствовал сострадание к нему и замолчал, отложив спор на будущее.

Молча дошли молодые люди до городских ворот, молча миновали Страговский монастырь, но едва они вышли на Оструговую улицу, как остановились пораженные.

Впереди над затянутыми вечерним сумерком холмами взошла полная луна, будто и она пожелала внести свою лепту во всеобщее торжество. Но что это так ярко светит невдалеке? Похоже, другая луна поднялась из белого тумана над Влтавой?

Нет, то не луна. Золотой нимб святого Игнатия вызывающе ярко сиял во мгле, отражая лунный свет. Братья отвернулись — Клемент с раздражением, гневно, а Леокаду почудилось, будто острый нож коснулся его сердца. Торопливо спустившись по крутой лестнице, они подошли к дому, выходившему фасадом на Оструговую.

Еще с улицы они услышали грубый и злой мужской голос, доносившийся из окон второго этажа. Клемент холодно отвел взгляд, братья вошли в подъезд, который был хорошо освещен, что могли позволить себе тогда лишь немногие.

Этот дом принадлежал высшему имперскому военному и гражданскому комиссару в Чехии господину фон Наттереру.

 

4

Несмотря на то, что сыновья еще не вернулись домой, имперский комиссар приказал подать ужин точно в назначенное время. Он уже садился с гостями за стол, когда молодые люди показались в дверях. Не смущаясь присутствием посторонних, господин Наттерер встретил сыновей выговором, словно набедокуривших школьников, хотя Клемент был уже доктором общего права, а Леокаду предстояло получить эту степень в недалеком будущем. Они посмели отослать домой пустой экипаж и пошли пешком, когда следовало ехать, отговаривались, как бабы, головной болью, надеясь избавиться от нее прогулкой при луне! Подобные обстоятельства не были учтены в распорядке дня на сегодня, а имперский комиссар составлял распорядок для всего дома, семьи и прислуги лично, едва открыв поутру глаза. Все это дало ему повод для пространных и бурных словоизлияний о непослушании детей, распущенности современной молодежи, расхлябанности и безнравственности, царящих во всем мире. Не было забыто и известное пророчество о том, что человечество, погрязнув в трясине пороков и всевозможных грехов, среди которых на первом месте стоит дерзкое неповиновение старшим, в этой трясине и утонет, как ясно показывает пример Франции, — пока наконец его не высечет розгой один из императоров, ввиду всеобщего безобразия взявший в свои руки власть над миром. Высечет неумолимо и весьма чувствительно, так что оно встрепенется, проворно вскочит на ноги и застынет в приличествующей ему позе. Имперский комиссар надеялся увидеть таким спасителем цивилизации всемилостивейшего австрийского императора Леопольда.

Братья выслушали нотации и политические сентенции отца молча, стоя за своими стульями, как предписывалось строгостями семейных правил. Лишь после того, как он кончил говорить, они сели за стол к гостям, из которых не нашлось никого, кто хотя бы слово сказал в их защиту.

В абсолютистскую эпоху, знавшую не граждан, а только подданных, обязанных повиноваться беспрекословно, без права возражать или роптать, точно малые дети, с которыми родители поступают не по закону, а по своей воле, в семьях, всегда являющихся зеркалом общественных отношений, дети были обязаны подчиняться родителям как подданные государю. Никто не жаловался на волю правительства, никому не приходило в голову восставать против родительской воли, и каждый случай неподчинения, стремление к самостоятельности, к самоопределению, попытка добиться этого приравнивались к кощунству. Кто сосчитает, сколько мыслящих людей загубило это несчастное направление, сколько энергических характеров обессилело, сколько светлых умов подавило! Сколько горячих сердец было доведено до отчаяния оттого, что жизнь сломана, лишена всякого смысла, не устремлена ни к какой пользе? Не так уж давно преодолели в старопражских семьях — наиболее консервативном нашем слое — этот стиль жизни, а сколько жертв принесено, сколько подававших лучшие надежды жизней окончились трагически!

И все-таки среди семейных и чиновных самодержцев ни один не пользовался такой славой, как имперский комиссар. Жена и дети смели подавать голос только по его приказанию, прислуге не полагалось иметь своего мнения, а подчиненным — мыслей. Предписание, спущенное в канцелярию из высшей инстанции, было для него единственным руководством к действию и определяло его взгляды. Кто же дерзал хотя бы вздохом выразить протест, на того обрушивался его гнев, выражавшийся не только в словах, но и в действиях. А в такие минуты имперский комиссар обычно себя не помнил.

Однако господин Наттерер требовал повиновения и слепого подчинения приказам свыше не только от других, он и сам был лучшим примером, как следует относиться к своим обязанностям. И если бы, не желая того, он допустил какую-либо ошибку или совершил тяжкий проступок, то наверняка не стал бы рассуждать, что ему делать, как повар короля Франции, заколовшийся собственной шпагой из-за того, что королю не понравилась приготовленная им рыба. Дома он строжайшим образом соблюдал раз и навсегда заведенный порядок, на службу приходил первым и уходил последним, никогда ничего не проглядел, не упустил, не забыл. Он появлялся в подвластных ему казенных складах и мастерских не только в положенное время, но и вовсе неожиданно — среди ночи, в сильную метель, во время грозы. И если ему случалось обнаружить малейший беспорядок, он, невзирая на мольбы, без долгих разбирательств и протоколов вытягивал виновного арапником по спине и выгонял за ворота. Все, что писали в канцеляриях, проходило через его руки, и не дай бог, если где-нибудь отсутствовала нужная точка или запятая или было не очень красиво написано, — в подобных случаях он сразу же делал вычет из жалованья злополучного писаря, а штраф переводил в пенсионный фонд, нимало не заботясь, имеет ли на это право. Пряжки на башмаках, ленточки в косах, пуговицы на форменном платье подчиненных — все подлежало его строгому суду, все должно было выглядеть словно только что вышедшее из-под утюга, блестеть, сверкать. С той же бесцеремонностью, с какой следил он за внешним видом подчиненных, пекся он и о состоянии их умов. Не считаясь ни с чем, обшаривал конторки, отыскивая запрещенные сочинения, которые печатались в тайных типографиях за границей и в огромном количестве распространялись повсюду. Он регулярно посылал в полицию за подробными перечнями подобных изданий, и это было его единственным чтением. Только что входившие в моду тайные общества не имели другого столь же заклятого врага, как он. Все, чего бы ни пожелал, ни высказал и ни позволил себе государь, было для него свято. Он принимал это не рассуждая, как некую религиозную догму, размышлять и рассуждать по поводу которой было бы тяжким грехом. По сей причине он едва не подал в отставку при покойном императоре. Испросив особую аудиенцию, он чуть ли не со слезами на глазах стал говорить, что его величество ставит свой трон под удар, снисходительно относясь к тайному движению в подвластных ему землях. Императору стоило большого труда его успокоить. Он доказывал, что его верный слуга преувеличивает, что все это вовсе не так опасно, как на первый взгляд кажется, и нет никакой надобности опасаться тайных иезуитов, оказывавших тогда огромное влияние на некоторые сословия. Наттерер не благожелательствовал иезуитам, видя в англиканской церкви, сосредоточившей светскую и духовную власть в руках государя, идеал национального вероустройства. Не раз уже во время служебных бесед осмеливался он советовать императору последовать примеру Генриха VIII.

В годы войны, когда лукавые поставщики во что бы то ни стало старались нажиться, имперский комиссар своей суровой, более того — неумолимой, честностью оказал правительству столь большие услуги, что сделался одной из самых влиятельных фигур при дворе. Пражане тоже глубоко уважали его за эти качества, и все-таки мало находилось желающих встретиться с ним лишний раз, а кто не имел к нему срочного дела по службе, не только не искал его общества, но, более того, увидев издали, сворачивал в переулок. Все чувствовали себя рядом с ним точно на вулкане, где всякую минуту может начаться извержение, а он и не заметит, кого сожгут горячие потоки лавы. Имперский комиссар, разумеется, знал мнение о себе, и оно ему льстило, как признание его огромных, неоспоримых достоинств, высоко ставящих его надо всеми, а также как выражение чрезвычайной почтительности.

Госпожа Наттерер сидела во главе стола напротив супруга. Она не подняла глаз, когда он отчитывал перед гостями сыновей, и ее бледное лицо не изменило своего выражения. Почти прозрачная от бледности и худобы, она, казалось, непрестанно испытывала острую боль, и было похоже, что в какое-то страшное мгновение своей жизни она вдруг окаменела от ужаса и навсегда превратилась в изваяние. Муж обращался с ней, если это было вообще возможно, еще бесцеремоннее, чем с другими. В его глазах она имела куда меньше прав, чем любая служанка: тем он был вынужден оставить по крайней мере хоть какую-то тень свободы и собственной воли. Ей же и того не полагалось. Она жила в своей золотой тюрьме как рабыня, в полной зависимости, была орудием, действующим по его приказанию, вещью, которую он взял у ее отца для своего удовольствия и обращался с ней так, как ему было угодно.

Всякий, кто хотя бы раз был свидетелем домашнего мученичества этой бледной обессилевшей женщины, не мог не испытывать к ней глубокого сострадания и уважения, когда видел, с каким молчаливым достоинством она все переносит. Стоило ей поднять на кого-нибудь свои все еще прекрасные глаза, полные невыразимой тоски, как становилось ясно, что натура ее восстает против вынужденной покорности и преданности, что в ней горит огонь тайного сопротивления, и это снедает ее душу и подтачивает ее силы. Один супруг не замечал, как она слабеет: изо дня в день он созывал гостей на обеды и ужины, которые очень любил, а ей вменялось в обязанность все продумать до мелочей и позаботиться, чтобы гости остались довольны. И только когда уходил последний гость, а имперский комиссар с помощью самого сильного из лакеев пошатываясь брел в свой кабинет, ей дозволялось наконец покинуть пиршественный зал. Как часто сыновья уносили ее в постель полуживую от усталости! Ночи напролет сидели около нее! Не хотелось ей отпускать их, и она боролась со сном, так ей необходимым, лишь бы еще любоваться их ясными взорами, играть кудрями, целовать их, слышать их голоса, наслаждаться их присутствием… Ах, ей было известно, что дни ее сочтены, что скоро придется ей покинуть своих прекрасных сыновей, а ведь только благодаря им узнала она радость жизни, их посвятила служению человечеству, чтобы искупило оно наконец грехи, истерзавшие ее больное сердце и превратившие ее в одно мучительное умирание…

И сегодня сыновья на руках отнесли ее в спальню.

 

5

Двери летнего одноэтажного домика были открыты настежь, чтобы приятный вечерний воздух, напоенный ароматом цветов, пронизанный лунным серебром, беспрепятственно попадал в красивый, прохладный зал, убранный в виде грота. С потолка спускались искусственные сталактиты, ковер на полу напоминал цветущий луг, а по мраморным стенам расстилал свои крупные глянцевые листья темно-зеленый плющ. В глубокой нише справа бил из замшелой скалы чистый как слеза ключ, терявшийся затем среди высоких растений, а напротив, в левой нише, в сени цветущего розмарина, стояла статуя святой девы, красиво вырезанная из дерева. Она была облачена в платье из белой шерстяной ткани, поверх которого ниспадал тяжелыми складками дорогой плащ голубого бархата, подбитый розовым муаром, хрустальная звезда и полумесяц украшали золотую диадему. У ног статуи стоял небольшой пюпитр со скамеечкой для коленопреклонений из мягкого мха, а на нем лампада в виде рубиновой розы. Ксавера заботилась, чтобы она никогда не угасала.

Посреди грота стоял стол, уставленный всевозможными дорогими яствами, а ключница, должно быть, уже в пятый раз вносила все новые и новые кушанья. В центре стола красовался золотой канделябр в виде небольшой башни, который пани Неповольная зажигала только по особо торжественным дням. Сегодня как раз и был такой день: ужин завершал целую череду часов ее душевного ликования, тщательно замаскированного необыкновенной любовью к богу. Не упуская ни малейшей подробности, она рассказывала обо всех событиях минувшего дня отцу Иннокентию, с холодным и важным видом сидевшему между бабушкой и внучкой в покойном, обитом алым шелком кресле, специально для него изготовленном.

Преисполненная радости по поводу полной удачи религиозной процессии, пани Неповольная не замечала, что Ксаверу, только недавно сиявшую от счастья и гордости, словно подменили: опустила голову, бледна, едва прикасается к кушаньям и отвечает невпопад. Не заметила она, как девушка встала и вышла из грота, чтобы побыть одной в темных аллеях обширного сада, обнесенного высокой средневековой стеной с зубцами, и теперь так же надежно охранявшей территорию дома «У пяти колокольчиков», как в те тревожные времена, когда могущественные патрицианские семьи не на жизнь, а на смерть схватывались между собой, подобно королевским войскам на полях сражений.

Иезуит, напоминавший своим строгим и мрачным обликом скорее монаха, чем священника весьма свободного по уставу светского ордена, и сегодня слушал свою гостеприимную хозяйку молча, без малейшего признака какого бы то ни было интереса или волнения. Это сбивало ее с толку, и тогда рассказ становился непоследовательным, детали менее точными, но отец Иннокентий одной фразой, а чаще всего одним словом, как бы нехотя оброненным, показывал, что не только ничего не упустил из ее рассказа, но уже давно предвидел, продумал и обобщил те события, о которых ему она сегодня говорит, а также учел возможные их последствия и значение для святой матери-церкви. Ощутив прилив новых сил, пани Неповольная призывала на помощь всю свою находчивость, лишь бы доставить величавому гостю новые занимательные сюжеты для досконального изучения, ибо только таким образом и удавалось ей удержать его при себе, в противном случае он мог ускользнуть с быстротой и ловкостью змеи.

Настоятель новоместской обители в полной мере проявил то блестящее знание людских сердец, которым так гордились иезуиты, ставшие именно по этой причине сильными и знаменитыми, когда рекомендовал богатой, прекрасной собой и весьма деятельной соседке из дома «У пяти колокольчиков» в качестве духовника одного из самых ученых богословов ордена — аскетичного отца Иннокентия. Он не мог доверить ее более подходящему лицу, если хотел, чтобы вдова, полновластная владелица большого состояния, опекунша единственной внучки, всегда хранила христианскую любовь, уважение и преданность ордену иезуитов. Менее просвещенным она бы попросту пренебрегла, менее строгого перестала бы уважать, любезного немедленно подчинила бы себе, но об эту ледяную скалу в священнической сутане, как она нередко с тайными слезами называла про себя своего исповедника, таившего в себе столько драгоценных достоинств духа, разбивались вдребезги все ее капризы, прихоти, уловки и причуды. Он неизменно сохранял выражение холодного величия человека, высоко стоящего над мирской суетой. Его нисколько не трогали даже самые ее хитроумные маневры, он просто не замечал их, и в продолжение тех многих лет, что выпало ему бдеть над спасением души своей духовной дочери, видел в ней не более как самый верный во всем городе инструмент для умножения славы и укрепления мощи ордена иезуитов, а это было для него равносильна умножению славы и укреплению мощи господней. Отец Иннокентий не был лицемером, как поначалу думала о нем его овечка, сама великая мастерица притворяться, он был священнослужителем по убеждению, вдохновенным иезуитом, до глубины души проникнутым верой в важную миссию ордена, слепо ему преданный и превыше всего убежденный в благотворной сути обязанностей, возложенных лично на него, был горд, что выполняет их все до единой, причем не просто во исполнение требований настоятеля, а по собственной воле. Когда прекрасная вдова с наигранной стыдливостью пожаловалась, что ее буквально осаждают поклонники, он дал ей краткий совет, как избегать этого, забывая за молитвой их безумные и пустые речи; когда же она призналась, что не может отказаться от суеты светской жизни, ибо ей приходится таким путем успокаивать свое сердце, пылающее страстью к мужчине, любить которого грех, — он не только не проявил ни малейшего любопытства, чтобы узнать, кто же является предметом этих пламенных вожделений, но и наложил на нее строгую епитимью за нечистые желания сердца. Как часто, уязвленная в своей женской гордости, мечтала она вырваться из-под его власти, воспротивиться его влиянию, но он крепко держал ее в западне честолюбия, им же разбуженного, время от времени подхлестываемого и раздуваемого с таким уменьем, что эта страсть пересилила у нее все прочие. Стоило ему хотя бы намеком упомянуть сочинение, где он якобы писал о судьбах святой католической церкви в Праге, издать которое не представлялось возможным, пока иезуиты вновь не станут хозяевами положения, как она сразу же превращалась в кроткую и послушную овечку. Занять в этом сочинении видное, даже более того — выдающееся место, принудить эту ледяную скалу в священнической сутане непременно выразить ей в книге свое восхищение, восхищение, на которое он был так скуп в действительности, быть прославленной и увековеченной именно его пером — ведь известно, что оно самое возвышенное и пламенное изо всех прочих, — наказать его таким образом за все те раны, что он нанес ее гордости, было наивысшей, тайной целью всех ее намерений и стремлений. Только имея в виду эту цель, она еще кое-как переносила унизительное сознание того, что он дерзал не замечать, как она хороша собой.

— Однако, воротившись домой, многие из тех, кто участвовал в процессии, нашли у себя под воротами целые пачки возмутительных прокламаций, — заметил отец Иннокентий в ответ на ее яркое, воодушевленное описание. Словно холодной водой облил! Кто-кто, а она хорошо понимала: он хочет сказать, что тот спектакль, устройством которого она так гордилась, не имеет никакой цены, пока неизвестно, где таится корень зла, всякий раз заявляющего о себе со все большей дерзостью и отвагой, пока это зло не будет раскрыто и пресечено. — На этот раз в листках содержится весьма прозрачный намек на вас и вашу внучку, — не дождавшись ответа продолжал священник.

Пани Неповольная была поражена в самое сердце — не этой вестью, а тем, что у него не нашлось для нее иного вознаграждения за ее титанический, самоотверженный труд.

— Пасквилянт утверждает, что по моему наущению вы используете Ксаверу как приманку, и предупреждает молодых людей, чтобы они избегали этой опасной сирены, а, внимая ее сладкому пению, не забывали бы о чести и своем долге. Будто бы какой-то из них уже попал к ней в плен и, если он вовремя не спохватится, его имя будет обнародовано и он станет притчей во языцех. Что касается меня, я все больше склоняюсь к мысли, что сочинитель воззваний отнюдь не простолюдин — напротив, он человек не только образованный, но еще и ученый; говоря об изменниках родины, он приводит примеры, из которых хорошо видно, что он превосходно знаком с древней историей. Это наводит на новый след… Но вы еще не сказали, что сообщила вам Ксавера. Ведь всю вторую половину дня она провела с лучшим цветом нашей университетской науки: молодыми докторами, профессурой, правоведами, философами.

— Каждый, кто только к ней приближался, говорил, что сегодня прекраснейший день в его жизни, — нерешительно отозвалась пани Неповольная.

— Ну, разумеется, барышня глядела только в ту сторону, откуда был слышен голос безусого льстеца, и не обращала внимания на шипение змеи, отравляющей наше дело своим ядом, — упрекнул ее иезуит. — Не следовало бы вам столь часто предоставлять ее самой себе, тем более что вам известно, какая великая миссия на нее возложена. Вот и результат: она недостаточно проворна и сообразительна, чтобы наблюдать и делать верные выводы из своих наблюдений.

Пани Неповольная невольно закусила губу. Отец Иннокентий уже не раз напоминал ей, чтобы она как можно чаще находила для внучки занятия в непосредственной близости от себя и больше говорила с ней, она же не только умышленно пренебрегала его советами, но именно из-за них все решительнее отдаляла ее от себя. Ей казалось, что в лице Ксаверы духовник хочет заполучить постоянную осведомительницу, которая докладывала бы ему на исповеди о каждом ее шаге и каждом слове, а это ей было вовсе ни к чему. Ведь, кроме своего святошества, она то и дело завязывала романы, пускаясь порой в такие приключения, которые уже и не назовешь галантными. Этим она все еще надеялась зажечь пламя ревности в сердце своего духовника!

Нет, хозяйка дома «У пяти колокольчиков» никоим образом не заслуживала той восторженной благодарности, которую питала к ней внучка, никогда не знавшая истинной любви и заботы. Девочка одиноко росла в большом саду, заботились о ней меньше, чем о каком-нибудь деревце, которое лелеял садовник. Единственную свою забаву и отраду видела она в том, чтобы побегать с молоденькой служанкой по газонам, полакомиться прямо с дерева еще зелеными плодами, а зимой кататься по льду в замерзших фонтанах, кормить окоченевших от холода птичек. Бабушка окликала ее только затем, чтобы позабавиться, упрочить свою власть над ее душой и заодно обтесать некоторую угловатость в манерах: ведь Ксавере следовало войти в роль, которую уготовил для нее отец Иннокентий с той самой поры, как окрестил ее именем святого, которого уважал больше всех.

— Надеюсь, она вскоре пресытится сладостным напитком лести. Он опьяняет ее с непривычки, — отвечала пани Неповольная, не подавая вида, что упрек чувствительно уколол ее. — Я, со своей стороны, нисколько не сомневаюсь, что в ближайшее время она не только отрезвится, но еще и приятно нас чем-нибудь удивит. Однако, дорогой отец, не желаете ли вы дать мне какой-либо совет ввиду того, что завтра мы обе будем представлены во дворце? Подружки девы Марии нарочно выбрали Ксаверу, чтобы от имени всех она поблагодарила принцессу за прекрасные подарки.

Отец Иннокентий извлек из нагрудного кармана несколько небольших листков бумаги.

— Я уже подумал об этом и набросал несколько вопросов, с которыми принцесса скорее всего обратится к вам, — сказал он, подавая ей свои заметки. — А здесь я наметил, как лучше всего отвечать. Не будет лишним, если вы это несколько раз просмотрите; следует иметь в виду все возможные варианты. А теперь позвольте покинуть вас, дабы вы могли спокойно все обдумать. Если вы сумеете разумно воспользоваться ожидающими вас возможностями, это значительно продвинет вперед наше общее дело.

С этими словами иезуит поднялся с места, и пани Неповольной не оставалось ничего другого, как тоже встать, поблагодарить его и с приятной улыбкой обещать, что она сейчас же запрется у себя в спальне и внимательнейшим образом изучит все его заметки — ведь завтрашняя аудиенция во дворце должна пройти не менее успешно, чем сегодняшняя процессия, и иметь не менее важные последствия.

Озабоченная предстоящим, втайне негодуя на духовника, и сегодня не выразившего ей никакой благодарности, пани Неповольная забыла позвать домой Ксаверу, которой надлежало как можно скорее лечь в постель, чтобы завтра во дворце быть свежее розы.

Ксавера все еще бродила под старыми деревьями — единственными друзьями ее одинокой юности, в тени которых освежало свои пылающие головки уже, верно, пятое поколение девушек из семьи Неповольных. Она еще не сняла свой богатый праздничный наряд и была так бледна, как свет луны, который, пронизывая густые, увлажненные дыханием ночи кроны дерев, белыми пальцами рисовал перед ней на песке таинственные письмена, а цветы, благоухавшие вдоль всего ее пути, разгадывали их в безмолвном изумлении с чуть слышными вздохами.

Никогда еще не ощущала Ксавера такого острого недовольства собой, жгучего стыда, недоверия к себе. Минуло всего несколько часов, как, уверенная в своих неоспоримых достоинствах, она хотела царить, заключила договор с самим богом и, посвящая ему свою молодость и красоту, с гордой самонадеянностью упрекала его, зачем медлит, не решается испытать ее, но стоило ей отвернуть от алтаря лицо, еще горящее восторгом после данного господу обета, едва она сделала первый шаг в тот мир, который обещала в ближайшем будущем завоевать для него, как заколебалась, ослабела, почва стала уходить у нее из-под ног… Что неожиданно приключилось с ней?

Быть может, всевышний внял ее просьбе и ниспослал ей искус, чтобы испытать ее?

Если так, то он не совсем верно ее понял. Не о том она молила, иной битвы жаждала, — такой, когда противники смело выходят друг другу навстречу, когда можно видеть, какое у них оружие, а потом смело извлечь из ножен клинок и броситься на врага, но не этой мучительной, немой, когда враг невидим, оружие его неизвестно… А что, если, тяжело ранив ее в начале боя, он предпримет еще и новое наступление? Нет, такого сражения, которое заставило бы ее бледнеть, трепетать, теряться, она вовсе не хотела… Как она ошибалась! Думала, что навеки похоронила первую детскую мечту своего сердца, и вот — пожалуйста — тот, кого она должна была похоронить в душе, сегодня предстал живым, во всем обаянии юношеской красоты, маня в свои объятия, и она позволила себя увлечь…

Нет, еще не позволила!

Как обманывалась она, полагая, что из ее памяти начисто стерлись те зимние вечера, когда она под охраной Леокада Наттерера возвращалась домой из студенческой церкви, куда ходила в сопровождении старой няни на проповеди по пятницам и средам в продолжение всего великого поста. Весело было вдвоем! Болтали наперебой обо всем и ни о чем, но так искренне, смеялись до колик, когда, увлеченные беседой, сталкивались нос к носу с каким-либо ворчуном, а тот останавливался и нудно отчитывал их за слепоту и невнимательность, или когда случалось поскользнуться, а не то и плюхнуться в снег няньке, или вдруг поднималась такая метель, что они теряли дорогу, или падала с водостока сосулька в локоть длиной, прямо им под ноги… Как радовалась она этим прогулкам, как ждала их от недели к неделе, с года на год, и не было у нее тогда большей радости! Однажды — Ксавера была тогда еще наполовину ребенком — она возвращалась домой с проповеди, как вдруг за ней бросились следом несколько молоденьких студентиков, очарованных ее личиком, улыбнувшимся из-под отороченного мехом капюшона. Они набивались в провожатые, не слушая ни просьб, ни увещеваний старушки. И в этот момент появился молодой Наттерер. Он тоже возвращался домой из церкви, которую была обязана посещать вся университетская молодежь, и, увидев издалека, что происходит, мигом разогнал шалунов и предложил ей себя в качестве покровителя. Вот это было приключение! Сколько она потом ночей не спала, без конца припоминая все подробности! Бабушка отправила на следующий день новоявленному рыцарю благодарственное письмо и позволила внучке принимать его покровительство. Бабушкина покладистость объяснялась очень просто: предусмотрительный отец Иннокентий, не упускавший из виду будущую миссию Ксаверы, сказал пани Неповольной, что не будет лишним, если девушка уже теперь станет привыкать к обществу учтивых, хорошо воспитанных молодых людей из лучших домов Праги, а ее юный рыцарь был из такой семьи, что лучше и не придумаешь.. Его отец, человек полувоенный, разумеется, не особенно жаловал духовное сословие, но было известно, что к ученым людям он относился еще хуже. Сыновья прошли у него суровую школу, и можно ли было думать, что он не внушил им своих правил? Оба молодых человека резко выделялись среди прочих студентов, а старшего за его серьезность и необыкновенные для его лет познания все называли молодым мудрецом и, принимая во внимание влиятельное положение отца, пророчили обоим блестящую дипломатическую карьеру. Братья Наттерер редко бывали на студенческих вечеринках: они неохотно оставляли в одиночестве свою мать, которую очень любили и которая вот уже много лет была больна не только телесно, но, похоже, и душевно, как по крайней мере перешептывались многие, припоминая всем известный случай из первых лет ее замужества — случай, удививший всех, после которого никто уже не видел на ее устах улыбки.

Получив позволение сопровождать домой Ксаверу, Леокад теперь постоянно занимал при ней свое место. Их прогулки возобновлялись ежегодно, молодые люди встречались уже почти четыре года подряд. И минувшей зимой они мерили своим легким, упругим шагом заснеженные, по-вечернему сумрачные улицы, робко прижимаясь друг к другу. С бьющимся сердцем слушала Ксавера, как юноша тихим, прерывистым от волнения голосом поверяет ей свою сокровенную мечту: как был бы он счастлив, если бы мог сопровождать ее всегда и всюду, на всех дорогах жизни, и, устраняя с ее пути сорные травы, терн, каменья, усыпать его розами, срывать для нее звезды с неба. Она не мешала ему изливать свои чувства, и слова эти, многократно повторенные, сделались как бы его ежедневной молитвой. Она позволяла ему брать ее руку в свою, выдающую трепетную надежду на лучшее будущее, и прижимать к груди. Лишь имея опорой его любовь, могла она навсегда покинуть свой печальный дом, скучный сад, где знала наперечет каждую травинку, войти в тот мир, который так манил ее своим блеском… Могла ли она не поощрять его чувство?

Но вот неожиданно наступил день, когда бабушка сама открыла перед ней весь мир, научила, как лучше пользоваться благами жизни, дабы не пришлось вкусить ее горечи, как умудриться дольше остаться красивой, молодой, привлекательной, страстно любимой, как всего вернее заслужить почет и славу на земле и святой нимб на небесах. И теперь, когда, ослепленная блеском и значительностью такой судьбы, она зажмурила глаза и заткнула уши, чтобы ничего не видеть, кроме своей прямой цели, и не слышать других голосов, когда она решительно порвала с прошлым, подавила в себе все ненужные теперь чувства и симпатии, стремясь остаться свободной, принадлежать одной себе, и уже вкусила от всех обещанных ей радостей, столько побед одержала, считая себя куда счастливее самой принцессы, молившейся сегодня невдалеке от нее под княжеским балдахином, — теперь вновь возник перед нею ее скромный друг, с которым она делила тихие часы своего счастья, счастья обычного, ребяческого, и от этого на душе у нее стало так отрадно, что она сразу забыла все свои планы на будущее, наслаждения, в которых она купалась, и те, что еще ожидают ее… Ей показалось, что только рядом с ним она была вполне счастлива, вполне довольна жизнью и, точно в сладком забытьи, она оставила в его руках перчатку — память об этом последнем их свидании.

Как не прийти в отчаяние?

Что это было за наваждение? Может быть, это любовь? Но ведь бабушка предостерегла ее, убедительно доказав, что чувство делает девушку рабыней, и даже еще ужаснее — жена, влюбленная в своего мужа, предстает перед ним в смешном виде, скоро ему надоедает, делается обременительной, и он всегда рад забыть о ней с соперницей, которая лишь играет в любовь и оттого всегда бывает нова и интересна.

Нет, внезапно нахлынувшее на Ксаверу чувство еще не было любовью. Способная горячо и глубоко чувствовать, только введенная в заблуждение коварными советами опекунши, она услышала заговоривший в ней голос природы, а он побуждал ее пойти навстречу любящему сердцу, сердцу, жаждущему ответного чувства, готовому сделать ее счастливой, открыть перед ней иной путь, повести к иным целям.

По своей неопытности она не вняла этому голосу — боялась оказаться жертвой губительного чувства, которое мгновенно сотрет всю привлекательность с ее лица, и она упадет с пьедестала своей воображаемой славы, навсегда унизится…

Страшное уныние овладело девушкой; она не могла взять в толк, что с ней творится.

— Видно, другого выхода нет! Придется обо всем рассказать бабушке, — наконец решила она и, преодолевая усилием воли какое-то внутреннее сопротивление, заставила себя вернуться в грот.

Все ушли, свечи были погашены. Только лунный свет еще таился в завитках плюща на стене, и перед статуей святой девы рдела капля огня в рубиновой розе.

Ксавера машинально подошла к статуе, перед которой она обычно молилась на ночь из уважения к подарку бабушки, сделанному к последним именинам Ксаверы; взволнованная воображаемой опасностью, сегодня она более чем когда-либо нуждалась в очистительной молитве.

Она встала на колени, но молитва стыла на ее устах, сомкнутых в напряженном, мучительном размышлении.

Надо ли напрасно пугать бабушку столь странным признанием? В ее жизни и без того много забот и беспокойства, грешно добавлять новые. Лучше самой разрубить узел тревог и сомнений. Завтра же она велит ключнице пойти к Леокаду с просьбой вернуть перчатку, которую дала ему подержать и в спешке забыла взять обратно.

Да, так она и поступит! Леокад, конечно, рассердится, что она не хочет возобновить прежние отношения; к тому же он ведь первый подошел к ней. Он станет избегать ее, она тоже будет всячески уклоняться от встреч, чтобы не поддаться искушению и одним нескромным движением своего неразумного сердца не разрушить тот величественный памятник, который намеревалась воздвигнуть себе в веках.

Как нетерпеливо, как гневно встряхивала она кудрями и наконец, досадуя, что все еще не нашла того пути, который помог бы ей выбраться из лабиринта противоречивых чувств, сорвала с головы венок из лилий и безжалостно разодрала шелковые цветы все до последнего лепестка, словно цветы своей души уничтожала в слепой надменности.

А что, если Леокад захочет ответить ударом на удар и у всех на глазах станет ухаживать за другой? Нет, нет, этого не должно случиться, она не вынесет!.. Можно ли пережить, что и с другой он будет говорить с теми же интонациями, с тем же восхищением во взоре, говорить те самые слова, что еще так недавно говорил ей!.. Ну а если проболтается: она, мол, отвечала на его рукопожатия?.. Ни за что! Не смеет он брать назад то, что принадлежит ей, это ее вечная собственность!

Ксавера резко поднялась с колен, исполненная жизни, эгоистичная, — в ней заговорила бабушкина кровь.

Покойно в гроте! Сладко журчит в траве ключ — похоже, добрый человек делится с нами своими сердечными радостями, нежно улыбается среди благовонных растений святая дева, простирая в безмолвном благословении свои объятия, луна заглядывает в этот уютный уголок, в саду мечтательно шелестит листва — и только в душе прекрасного человеческого существа, напоминающего своей неподвижностью мраморное изваяние, разлад, бушуют страсти…

Ксавера размышляла долго. Сама того не зная, она готовилась осуществить пророчество Клемента и наказать его брата, полюбившего ту, которую ему следовало бы ненавидеть, отомстить за то, что он охладел к благородному делу борьбы за свободу.

Долго раздумывала Ксавера и все еще не могла прийти к окончательному решению.

— О святая дева! — взмолилась она в отчаянии и снова упала на колени. — Молю, снизойди до меня, окажи мне свою святую милость, ведь сегодня я славила тебя. Ужели ты хочешь, чтобы я себя презирала, а недостойная соперница смеялась надо мной? Посоветуй же, как поступить, — все, все готова я отдать тебе!

Последние слова она произнесла с такой горячностью, так громко, что они отозвались эхом от сводчатого потолка и дозвучали, подобно живому голосу, в нише за спиной статуи. Ксавера с изумлением прислушалась к замиравшим звукам…

Неожиданно разрешились все затруднения, разгадались все загадки. Сама не замечая, совершенно непроизвольно девушка глухо повторяла: «Хочу отдать тебе… тебе… тебе…»

Да, святая дева услышала ее! В порыве безмерной благодарности Ксавера готова была припасть к ее ногам, когда ее слуха коснулся какой-то шорох. Недовольная, что ей помешали, она обернулась — в дверях стояла ключница. Вдруг старуха быстро перекрестила себя и ее.

— Что случилось? — спросила девушка. — Почему ты крестишься, что тебе здесь надо?

— Я едва узнала вас, барышня, — оправдывалась старая женщина. — Бледны как смерть, глаза остекленели, волосы разлохматились и падают на лицо… Мне показалось, я вижу покойную мать вашу.

Дрожь охватила Ксаверу, мороз побежал у нее по спине: сегодня в первый раз старая верная служанка сама заговорила о ее несчастной матери. Это произвело на нее такое же впечатление, как тогда в притворе церкви, когда злая нищенка указала на нее своим грозящим перстом, и ей показалось, что она унаследовала от матери что-то ужасное.

— Зачем ты здесь? Я тебя не звала, — опять напустилась она на ключницу, надеясь таким путем избавиться от охватившего ее тягостного чувства.

— Пришла сказать, что уже давно пробило полночь, а ваша бабушка приказала как можно раньше разбудить вас и начать одевание для поездки во дворец.

— Ах да, ведь завтра мне предстоит быть представленной принцессе, — вспомнила Ксавера, и новая мысль пронзила ее мозг подобно сверкающей молнии. То, что бродило в ней до сих пор подобно туману, приобретало все более определенные очертания…

Она позволила ключнице проводить себя до своей комнаты — как раз над бабушкиной спальней, — но не разрешила раздеть и приготовить ко сну. Далеко высунувшись в широкое окно эркера, поднимавшееся над ее головой в виде стрельчатой арки, девушка устремила взгляд на расстилавшуюся внизу площадь. Это ныне там прелестный сад, а прежде она была пустынная, пыльная, немощеная, а в самом ее центре темнели развалины старинной церкви, о которой рассказывалось столько страшных историй.

Ксавера не замечала развалин, она вообще ничего не видела, всецело поглощенная зревшей в ней мыслью. По временам озабоченно морщила лоб, не понимая, что это мешает ей сосредоточиться, отвлекает от размышлений, беспокоит, не дает примирить голос разума с голосом сердца, — то звенели колокольчики над воротами. Перемежающиеся струи ночного холодного воздуха раскачивали их, и они плакали не переставая.

Открыв утром глаза, пани Неповольная была немало удивлена, увидев, что внучка сидит у ее постели все еще во вчерашнем своем наряде подружки святой девы. Но, прежде чем она успела спросить, в чем дело, Ксавера упала ей на грудь и со свойственной ей искренностью рассказала, что случилось вчера, что она перечувствовала, какое решение приняла.

Пани Неповольная слушала ее с все возраставшим вниманием, боясь вздохнуть.

— Ну что, разве я не говорила вчера за ужином отцу Иннокентию, что скоро ты нас всех чем-нибудь удивишь! — вскричала она торжествующе, когда внучка закончила свою исповедь.

— Так вы исполните мою просьбу?

— Разумеется, исполню, если только отец Иннокентий даст свое согласие. Впрочем, он наверняка согласится. Дитя мое, теперь тебе больше нечему учиться у меня — я сама готова стать твоей ученицей!

 

6

Приемная эрцгерцогини была в полном смысле слова переполнена: повсюду шелестели тяжелые шелка, сверкали драгоценности, звучали имена выдающихся родов чешской знати. Все дамы, имеющие доступ во дворец вследствие заслуг мужа или отца, уже прибыли, дабы принести свои нижайшие поздравления принцессе в связи с назначением ее почетной аббатисой.

Обычно перед аудиенцией дамы стояли и сидели, кто где хотел, неторопливо обмениваясь новостями, но сегодня ими владел редкий дух единства и сплоченности. Мало-помалу все они вышли на середину салона и стали большой группой под золотыми люстрами. Было заметно, что их пресловутая, вызывающая восхищение, ровная приветливость чем-то омрачена. Какое-то серьезное неудовольствие и даже горечь невольно прорывались в усмешке, в презрительном взгляде, в гневном движении бровей.

Как было не сердиться этим дамам, которые все были дочерьми или супругами людей прославленных, высокородных или хотя бы заслуженных, если сегодня в апартаментах дочери самого императора, которой они только что намеревались выразить свое почтение, им предпочли простую горожанку, еще недавно торговавшую лесом? Конечно, она была богаче многих, но репутация ее оставляла желать лучшего, а влияние, которым она пользовалась в городе, было следствием интриг, да еще каких интриг! Ловко сделала она вчера эрцгерцогиню центральной фигурой большого религиозного, едва ли не национального торжества, зато теперь и удостоилась столь продолжительной аудиенции, что казалось, конца ей не будет!

Принцесса через свою гофмейстерину передала ожидавшим в гостиной дамам, что, уважая всех в равной мере, она примет их по одной в соответствии с тем порядком, в каком они приехали во дворец, а теперь, извольте радоваться, совершенно неожиданно этот порядок нарушен! Внезапно приехала пресловутая председательница Общества пресвятого сердца Иисуса со своей пресловутой внучкой, о которой говорят, что стоит ей только взглянуть на мужчину, как он сразу теряет всякий разум и не может думать ни о чем другом, как только о ней; так вот, едва дежурная фрейлина увидела, что они тут, она живо проскользнула в салон к принцессе и, выждав, когда находившиеся там благородные дамы выйдут, шепнула за портьерой гофмейстерине вместо имени дамы, которой теперь полагалось войти, имя Неповольной! Но и это еще не все, принцесса не задерживала представлявшихся ей дам более чем на одну-две минуты; ссылаясь на усталость после вчерашней церемонии, она обменивалась с ними всего несколькими словами, а эта женщина сидит у нее уже более получаса, точнее — полчаса и еще целых десять минут! Подобного не случалось за всю историю габсбургского двора, с неизменной строгостью придерживавшегося правил этикета, и этот случай невольно приводил на ум времена императора Иосифа, который не всегда был достаточно деликатен и порой вел себя не совсем надлежащим образом, но даже при нем ничего подобного не случалось, и хотя уже нередко принимали во дворце горожанок наряду со знатными дамами, зато никому не оказывали ни малейшего предпочтения — все должны были одинаково подчиняться заведенным правилам.

Оскорбленные в своих лучших чувствах, дамы охотно поднялись бы и ушли, если бы не опасались недовольства со стороны мужей и отцов. Едва ли эти господа похвалили бы их за то, что, ущемленные в своем достоинстве, они в такой степени забылись, и, возможно, потребовали бы от них принести извинения эрцгерцогине за нарушение придворного этикета. Нет, достаточно унижений! Делая поэтому неимоверные усилий, чтобы держать себя в руках, дамы предусмотрительно советовались между собой, как всего яснее и вместе с тем всего деликатнее показать принцессе, что она безмерно огорчила их, оказав предпочтение Неповольной — дерзкой охотнице за человеческими душами, оставляющей на долю внучки охоту за мужскими сердцами, а ведь прежде с ней самой никто не мог равняться в этом, что может подтвердить большинство присутствующих.

Лишь одна из благородных, высокопоставленных дам не принимала участия в этом разговоре — госпожа фон Наттерер.

Все присутствующие здоровались с ней чрезвычайно приветливо, учтиво осведомляясь о ее здоровье — было известно, что ее супруг и у нового государя на таком же хорошем счету, как был у прежнего, — тем не менее никто не пригласил ее в свой кружок. Она с давних пор держалась в стороне от всех, была замкнутой, молчаливой, а так как она, по-видимому, ничего не собиралась менять в своих привычках, то в конце концов ей перестали симпатизировать и все больше склонялись к тому, что она просто-напросто какое-то слабонервное существо и вообще не от мира сего. Их еще связывали неизбежные светские обязанности, но в остальном с ней уже никто не считался, о ней не думали, ею не интересовались. Сама же она никогда ни о чем не спрашивала, не знала никаких новостей и никогда ничего не рассказывала, даже не ведала, что сейчас в моде, ни на что не жаловалась, ничему не радовалась: рядом с ней оставалось только сердиться или зевать. И лишь по временам, исчерпав все темы, благородные дамы вспоминали о ней, гадая, что же все-таки скрывается за ее сердечными припадками, за ее постоянной задумчивостью? Когда и эта тема иссякала, они принимались жалеть господина имперского комиссара. Он, разумеется, не из самых внимательных и добрых мужей, но все-таки заслуживает совсем другой жены. Благородные дамы, разумеется, не отрицали, что госпожа Наттерер безукоризненно справляется со своими обязанностями: прекрасно, на широкую ногу ведет дом, стол у них всегда отменный; допускали даже, что в отношении к мужу она вынуждена проявлять огромное терпение, но, представьте себе, каково иметь жену, которая никогда не улыбнется, ничему не порадуется, точно это не человек, а окаменевшая слеза! Заставить ее нанести кому-нибудь визит муж вынужден буквально силой; у нее полный гардероб прекрасных, дорогих туалетов, а она кое-как натянет на себя то, что ей подаст в соответствии со своим разумением горничная, даже не полюбовавшись теми прелестными вещами, которые муж ей так щедро дарит, — и все это он должен стоически переносить! Кто знает, может быть, и его характер со временем смягчился бы, веди она себя иначе? Быть может, он просто вынужден обращаться с ней подобным образом? Вполне вероятно, что за внешним видом страдалицы скрывается немало упрямства, строптивости, злости, как частенько бывает с такими ангелами! Разве она уже не доказала, на какие выходки способна, проводив — о, ужас! — какого-то осужденного к месту казни? Именно с того времени она и сделалась странной. Вся Прага буквально остолбенела от ужаса, одни полагали, что причиною оказалась ее чрезмерная религиозность, иные думали, что казненный был ее тайным любовником. «Но ведь то был семидесятилетний старец», — возражали некоторые. «Ну что ж, значит, то был отец или дядя ее избранника», — отвечали им. Победа, во всяком случае, оставалась за теми, кто утверждал, что в этом возмутительном происшествии главную роль играла любовь, — да и может ли быть иначе у женщины!

Госпожа Наттерер стояла за портьерой, спускавшейся с увенчанного императорской короной карниза, опершись на подоконник открытого окна, из которого была видна вся Прага. Она смотрела вниз на море красных черепичных крыш, над которым, как мачты великолепных кораблей, поднимались стройные колокольни, кресты, купола и ослепительно сверкали на солнце, образуя подобие золотой, трепещущей сети.

Бросая на нее выразительные взгляды, дамы опять принялись вздыхать об участи господина Наттерера. Неблагодарная прячется за портьерой, и это когда он в который уже раз проявляет великодушие, желая, чтобы его супруга достойно представляла его в свете и была среди первых. Ведь, такое дорогое парчовое платье, затканное бархатными цветами, такие длинные нити жемчуга, бриллиантовая пряжка, придерживающая у тюрбана страусовые перья, были сегодня еще только на трех дамах, а она все равно выглядит как золушка!

Как обычно, мать Клемента и Леокада ни на что не обращала внимания. Она не видела, что происходит подле нее, не замечала ни недовольства дам, вызванного ее неблагодарностью супругу, ни их огорчения из-за невнимания принцессы, не заметила и того, как нарушили стройное течение аудиенции пани Неповольная с внучкой, когда приехали они, когда уехали. Нет, не почуяла она, что кровь этой женщины вступила в смелую игру с ее кровью — игру, которой суждено завершиться смертельным исходом, — не почуяла, что там, за позолоченными дверьми, на которые она взирала с таким равнодушием, желая как можно дальше быть от этого порога, именно сейчас решались судьбы ее сыновей и той, чья прекрасная рука кощунственно коснулась их жизней.

Оставаясь в своем укромном уголке, госпожа Наттерер мало-помалу погрузилась в думы о сыновьях.

Когда она перед уходом заглянула к ним в комнату, чтобы сказать, куда едет, ей показалось, что они чем-то необычайно возбуждены. На ее тревожный вопрос они отвечали, что разволновались, вспоминая вчерашнее выступление архиепископа, бросившего вызов всем истинным чехам. Она сделала вид, будто ответ ее успокоил, но сама только укрепилась в мнении: в них бродит нечто совершенно иное, куда более серьезное и значительное. Разве не знала она каждую черточку в их лицах, выражение глаз, интонацию?

Что они так горячо обсуждали? Хотели скрыть от нее, что наступило время действовать? Зачем бы иначе ее любимец Клемент, который был ей скорее братом, чем сыном, так выразительно поглядел на милого ее Леокада?

Верно, они опасались, что вследствие своей женской чувствительности она не перенесет эту новость. Разумеется, она трепещет при одной мысли, что близок решительный момент, но разве это страх за себя? За них? Нисколько! Это та дрожь, которая охватывает идущего на решительный бой и приветствующего его. Какая-то определенность появилась в ее прежде не совсем ясных мечтаниях. И теперь, глядя из окна в пронизанную солнцем даль, где во всем великолепии раскинулась Прага, готовая торжественно отпраздновать завтра, в воскресенье, коронацию чешской королевы, госпожа Наттерер, казалось, слышала, как в день грядущего великого всенародного праздника свободы родной город ее сыновей с такой же гордостью и любовью произнесет их имена, с какой они звучат теперь в ее материнском сердце.

Во всем зависимая, лишенная возможности действовать, связанная по рукам и ногам своим положением, обстоятельствами и предрассудками, госпожа Наттерер разом, мужественно вырвалась из тягостных обстоятельств, хотя никто даже и не подозревал об этом, и настолько возвысилась силой своих чувств над себе подобными и своим временем, что, пожалуй, в ту пору ни одна чешская женщина не могла сравниться с ней.

Госпожа Наттерер была дочерью обедневшего чешского дворянина; она выросла в его небольшом поместье, в сельском уединении, в скромной и даже бедной обстановке. Имперский комиссар увидел ее в то время, когда, принимая поблизости участие в большой охоте на диких кабанов, подружился с ее отцом, тоже страстным любителем охоты, и погостил несколько дней в его доме, надеясь полностью насладиться этой увлекательной забавой. Нежная прелесть юной дочери гостеприимного хозяина, заботливость, с которой она отдавалась воспитанию своих младших братьев и сестер, ее бесконечная доброта и мягкость в обращении с каждым, с кем ей только случалось иметь дело, но прежде всего ее слепое послушание и преданность всегда и всем недовольному отцу, терзаемому наряду с хозяйственными заботами еще и приступами жестокой подагры, неожиданно убедили имперского комиссара, до того времени с отвращением отвергавшего саму мысль о законном браке, что все-таки совсем другое дело, если мужу прислуживает его собственная жена, а не наемные служанки, с которыми он без конца воевал.

Так он решил — и этого было достаточно, чтобы безотлагательно просить ее руки, которая была отдана ему с неменьшей стремительностью. Отцу даже в голову не пришло спросить у той, кому эта рука принадлежала, так ли охотно согласилась бы она сама на этот брак, как это сделал за нее он.

С самого нежного возраста девушка настолько привыкла к подобному обращению, что была бы весьма удивлена, поинтересуйся вдруг отец ее мнением. Не удивлялась она и тогда, когда супруг, увезя ее в Прагу, стал обращаться с ней точно так же, как дома отец, срывая на ней свое дурное настроение, обвиняя ее во всех своих неприятностях, приказывая и распоряжаясь. С бесцеремонностью требовал он, чтобы она самолично его обслуживала, выполняя подчас неприятные и даже унизительные обязанности, и ни разу за все время не сказал ей ни одного душевного, ласкового слова. Она выполняла все столь добросовестно, с такой святой убежденностью и верой в пользу своих усилий, думая только, как бы вовремя со всем управиться, что у нее не было ни одной свободной минуты подумать, а у кого же есть обязанности по отношению к ней? Как они выполняются? Какими правами располагает она сама?

Вскорости всю Прагу напугала весть о том, что к городу близятся толпы крестьян, вооруженных косами и цепями. Они, мол, вознамерились спалить город, перебить всех зажиточных людей, а добро разделить поровну. Столица наполнилась беженцами, спасавшимися от этих якобы бесчисленных, яростных толп; беженцы распространяли страшные слухи, им слепо верили, и всеобщее смятение возрастало едва ли не с каждой минутой.

Только одна госпожа Наттерер ничего не боялась и не верила слухам. Ведь она лучше, чем кто бы то ни было, знала добрый, терпеливый и трудолюбивый чешский люд, среди которого она возросла и получила первое свое воспитание. Именно простые люди научили ее так скромно и верно любить, молчаливо, безропотно страдать, без устали трудиться, их колыбельные песни она певала своим маленьким сыновьям, их сказками забавляла и не могла думать об этих людях без слез. Ей было хорошо известно: ничто в такой степени не чуждо народной душе, как грубое насилие, месть, кровожадность. Она страстно желала, чтобы ее непоколебимая твердость успокоила мужа, который впадал в бешенство, стоило ему услышать, что происходит в деревне. Но она не осмеливалась даже слова сказать в защиту крестьян: он был настолько раздражен, что с ним едва не случился удар, когда до него в первый раз дошли слухи о том, что эта деревенская сволочь не только осмеливается проявлять недовольство, но еще и оказывает сопротивление властям, требуя решительного улучшения своего положения.

Господин имперский комиссар развил почти лихорадочную деятельность, чтобы повстанцев встретили в Праге как положено, и требовал того же от всех, кто имел хоть какое-нибудь влияние на общественную жизнь. Не знали люди, горевать им или радоваться, что до подобной встречи дело не дошло, так как крестьяне были вскоре остановлены, перебиты, а их предводители в цепях привезены в Прагу и преданы полевому суду, осудившему четверых на смертную казнь через повешение — по одному у каждых ворот при въезде в столицу.

Накануне того печального дня, когда был оглашен приговор, госпоже Наттерер доложили, что ее хочет видеть священник. Отдельно от мужа она никого не принимала и велела ему отказать, но он упорно стоял на своем, твердя, что ему необходимо переговорить с ней об одном весьма важном деле; тогда, предположив, что речь пойдет о пожертвовании значительной суммы для раздачи бедным, она в конце концов приняла его. Однако все оказалось не так-то просто.

Пришедший представился как исповедник одного из осужденных, которого он должен был проводить к месту казни, и подал ей маленький жестяной образок. Она сразу узнала эту вещицу — ее подарок деревенскому овчару, принесенный ею с богомолья. Пастух глубоко чтил его и постоянно носил на шее: ведь барышня вспомнила о нем в святых местах, словно он ей родня. Человек этот славился своей необыкновенной честностью, здравым, ясным умом и глубокой набожностью. Всякий, кто нуждался в совете и в утешении, мог найти их у него. Именно в его низенькой хижине, у его бедного очага испытала она все самые чистые радости своего детства, от него услыхала слова просвещенной мудрости, ставшие впоследствии для нее путеводной звездой.

Говорили, он был не рядовым повстанцем, но именно одним из тех, чья вина перед господами была наибольшей, кто изо всех злодеев более всего заслуживал мучительной, позорной казни.

— Этого не может быть! — вскричала госпожа Наттерер, едва оправившись от первого потрясения. — Этого не может быть, без сомнения, здесь кроется какая-то ошибка!

Возбужденная, расстроенная, она совершенно забыла о своей обычной застенчивости и тайном страхе перед супругом и впервые за время своего замужества вторглась к нему в кабинет без предупреждения, незваная, в тот самый момент, когда он собирался в дорогу, ибо императрица срочно вызывала его в Вену.

Как ужаснулась она, когда супруг не только подтвердил все, что она только что узнала от священника, но еще и насмеялся над ней!

Когда же она упала к его ногам и умоляла, как о наибольшей для нее милости, о великом счастье, чтобы он просил пощадить жизнь ее старинного друга, обещала, что больше никогда и ни о чем не будет его просить, он, разозленный ее настойчивостью, которую впервые в ней обнаружил, не только с новым ожесточением оттолкнул ее от себя, но, глумясь над ее чувствами, насмешливо заявил, что, мол, он сам позаботился, дабы голодранцев судили как можно строже, и будет просить императрицу в интересах гражданской безопасности не отменять приговора судейской коллегии, к чему та как будто склоняется. Так, значит, это он… он инициатор казни!

Когда — покорнейшая, преданнейшая из жен — она только что обнимала его сапоги, обливая их слезами, когда она, не говоря ни слова, поднялась и ушла, он даже не мог представить себе, какая решительная перемена произошла в ее душе, до сих пор не ведавшей более непреложного закона, чем слепая любовь к тем, с кем связана ее судьба, ее, так мало требовавшую от жизни лично для себя.

Не говоря ни слова, она поднялась, молча вышла, а потом последовала за священником до самой тюрьмы и там упала на грудь осужденного, словно он был ее отцом.

В продолжение всех трех дней, полагавшихся ему по закону, чтобы проститься с земной жизнью и подготовиться к жизни потусторонней, она не отходила от него ни на шаг и, сидя рядом у сырой каменной стены в темной душной камере, совершенно забыла, что у нее есть и другой дом, а в нем дети, которые, плача, зовут ее, — вся без остатка принадлежала она теперь тому, кого ее муж обрек на смертную казнь…

Если бы кто видел эту молодую женщину, такую несчастную, сжавшуюся в комочек, а рядом склоненного к ней старца с ясным челом и чистым взором, он бы, конечно, предположил, что это ее ожидает крестный путь, а он только утешает ее и укрепляет ее силы. Опять старый овчар доказал, что он был и остался тем мудрецом, которого она так почитала в детстве: с великим спокойствием шел он навстречу смерти, исполненный веры в высший закон жизни, считая себя всего лишь одним из малозначительных ее проявлений, не имеющих никакого права восставать или даже роптать, гордясь, что он страдает за справедливое дело, в конечной победе которого был уверен.

Рассказывая своей отчаявшейся приятельнице, что вынудило сельский люд сговориться, собраться вместе и пойти в Прагу, где никто не собирался ничего грабить и жечь, а с намерением лишь настоятельно просить своих господ сжалиться над их бедностью и совместно рассудить, что именно следует предпринять, дабы облегчить положение подданных и вместе с тем не нанести никакого урона господам, он касался лишь хорошо известных ей вещей, не высказывая при этом ни одной предосудительной мысли, никакого намека на какие-либо незаконные действия, в том числе насильственные. С той чистой библейской глубиной, выразительностью и образностью речи, благодаря которой чешская поэзия достигла теперь небывалых высот, раскрыл он перед ней вечный грех мира сего, ужасную личину пожирающего свою добычу вечно голодного чудища, которое именуется человеческим эгоизмом, неуемную алчность людей, желающих во что бы то ни стало овладеть положением, присвоить все себе и угнетать других не из нужды, а лишь из одного стремления удовлетворить любую свою прихоть. Это ли не пренебрежение к наивысшему закону святой любви, согласно коему все, кто родился на этой земле, должны иметь равные права и обязанности и никогда не поступать хуже, чем бессловесные твари, которые только с голоду, но ни в коем случае не для забавы убивают и пожирают друг друга? Он открыл перед ней ту правду и тот обман, прибегая к которым, сильнейшие подтверждают свое право требовать, чтобы те, кто слабее, подчинялись, слушались и служили им.

Он говорил, а госпожа Наттерер начинала понимать, что не все подневольные люди носят грубые куртки и простые рубахи, есть среди них и такие, что разодеты в шелка, не все живут в крытых соломой хижинах, но и под высокими кровлями дворцов, и сама она тоже относится к числу тех, кто осужден прислуживать другим, потому что не умеет защищаться и не может отвечать ударом на удар. Она тоже всю жизнь жаждала справедливости, дрожала от холода одиночества в тщетных поисках дружеского сердца, которое бы согрело ее, ей тоже пришлось оставить на осеннем поле весь свой урожай, а снимать господский, да еще принуждать себя к молчанию, чтобы те, кто стоял выше, всегда считали себя правыми. Она тоже нищая, ей не хватило милостыни любви, ее тоже бичевали, бичевали бесчувственными словами и поступками, она чувствовала, что народ хочет того же, что и она, и ее осужденный на смерть друг защищал и ее права и теперь умирал и за нее тоже…

Немалых усилий стоило священнику оторвать ее от старца, и то лишь в самую последнюю ночь. Он просил, чтобы она не препятствовала ему выполнить свою святую обязанность — подготовить старца к уже недалекому божьему суду. Она вняла этому доводу, уступила и пошла домой, но, едва рассвело, бежала из дома, чтобы еще раз увидеть страдальца, кивнуть головой, поздороваться… От горя, от жалости к нему ей тоже хотелось умереть.

Госпожа Наттерер была права, когда говорила своему старшему сыну, что только благодаря ему она не лишилась в тот день разума, уже серьезно помраченного, опомнившись в ту минуту, когда он с волнением спросил, почему она так страдает, если кого-то несправедливо наказывают, и поспешил на помощь осужденному, по-детски переоценив свои силы. Целый вихрь бурных, смятенных чувств поднялся в ее душе, и вдруг все улеглось, какое-то озарение посетило ее. Она поняла, что тот страшный закон природы, который позволяет сильному подавлять тех, кто слабее, может неминуемо встать на защиту истинной человечности, если все, кто благороден душой, объединятся, проявят такое же упорство и неуступчивость, как и враги человечества, если, следуя их примеру, никогда и ни в чем не будут им уступать, не позволят вводить себя в заблуждение, запугивать, и главное — всегда и во всем станут строго придерживаться своих законных прав. О, если бы благородные люди никогда не стеснялись высказывать свои мысли и даже, напротив, с той же твердостью стояли, не поддаваясь жалости, на своем, как те, кто стремится поработить их! Довольно страдать, мечтать, вздыхать, надо действовать, защищаться, бороться за правду, за свободу, бороться столь же решительно, как защищают их противники ложь, тьму, свое господство! В пылу идей, под алым стягом которых ровно через двадцать лет после того народ Франции развернет беспощадную борьбу против всех, кто в просвещении и свободе видел своих первых врагов, она высоко подняла на руках сына, чтобы умирающий мученик благословил его, и в этот миг принесла обоих своих сыновей на алтарь отечества как искупительную жертву, отрекаясь от прав матери, посвятила их человечеству.

Никто не удивился, когда господин Наттерер устроил страшный скандал, дознавшись, какой тяжкий проступок совершила жена в его отсутствие, однако взрывы его гнева, его оскорбительная брань не производили на нее теперь никакого впечатления. Она по-прежнему свято исполняла свой долг жены, но думала совсем о других вещах, а не как бы лучше угодить ему, потакая его прихотям и капризам, — их разделяла отныне непроходимая пропасть.

Когда госпожа Наттерер впервые после гибели своего старинного друга, в воскресенье, вошла в церковь девы Марии у каэтанов, к ней подошел какой-то бедно одетый человек и тайно подал письмо. Она даже не спросила, что это значит, полагая, что к ней обращаются за денежной помощью: подобные случаи уже бывали. Однако на сей раз у нее не просили помощи — напротив, ей предлагали помощь. Некие тайные друзья, называвшие себя ее братьями, горячо одобряли ее человеколюбивое стремление облегчить последние минуты приговоренного к казни, которого они называли, как и она, мучеником за права угнетенных. Они просили ее не прекращать подобной деятельности, не охладевать к ней, но в своем кругу изо всех сил трудиться, чтобы принципы, которыми она руководствуется, стали всеобщими и в недалеком времени наступил всеобщий, полный поворот общества к добру. Одновременно они уведомляли, что готовы снабжать ее книгами, из коих она почерпнет знание передовых идей, а с ними утешение и помощь. Если она согласна, пусть сегодня же вечером выставит в правом окне своей спальни на пять минут зажженную свечу.

Рука ее была тверда, когда она подавала условный знак своим невидимым братьям, знак, говорящий о том, что готова стать их сестрой. Теперь она стала получать время от времени посылки с будто бы заказанными ею тканями, платками, кружевами, веерами, а под ними всегда находила те сочинения, которые оказывали неотразимое воздействие на умы, пробуждая в людях ту высокую идеальность, которую наш век считает столь непрактичной, вредной и даже смешной. Она читала, проливая реки слез, заучивала на память целые абзацы; чтение, а не телесная пища поддерживали ее существование. Но она недолго читала их одна. Скоро к ней присоединились ее сыновья, которым она читала вслух, а еще через некоторое время они стали читать это самостоятельно, потом стали писать сами. Их сочинения казались ей прекрасными, далеко превосходившими все прочие.

Имперский комиссар нередко выражал неудовольствие, что ни один из сыновей не унаследовал его геркулесово сложение, его громоподобный голос, повелительную манеру держаться. Ему не нравилось, что они бледны лицом, светловолосы, стройны и худощавы, как их мать, и, если они нечаянно попадались ему на глаза, он всегда грубо высмеивал их якобы женственную наружность.

Как мало знал он ум и характер своих детей! Совершенно не занимаясь ими, он не имел возможности убедиться, что Клемент унаследовал его деятельный характер, высокое понятие о чести, его удивительную отвагу.

Вскоре Клемент почувствовал, что ему уже недостаточно того, что дают мирные свободные каменщики, втянувшие его с братом в свой круг, едва они подросли. Свободные каменщики ограничивались распространением филантропических идей и благотворительной деятельностью, а его пламенный дух жаждал видеть результаты этих усилий, ибо он находил, что человечество уже довольно мечтало и раздумывало, куда и каким образом идти, что теперь настало время действовать, закреплять завоевания мысли и сделать новый шаг на этом пути.

В этом смысле он постоянно высказывался на тайных собраниях братства, и его пламенные речи производили сильное впечатление, умножая круг его сторонников. Те, что постарше, признавая обоснованность его суждений и планов, все-таки опасались их проведения в жизнь, зато тем решительнее группировалась около него молодежь, тем с большим воодушевлением вторила ему, двигая дело вперед. Так незаметно для себя он сделался главой нового, совершенно самостоятельного тайного общества, не имея умысла основать его.

Всецело поглощенный высшими интересами дела, юноша нисколько не думал о личной выгоде, признании, похвалах, славе. Живущий напряженной духовной жизнью, он привлекал к себе людей именно силой своей мысли, неколебимостью духа, и они поневоле следовали за ним. Он принадлежал к небольшому числу тех смертных, которые трудятся за десятерых, мыслят и действуют за сто человек одновременно, не ощущая телесной или душевной усталости. Клемент не нуждался ни в сне, ни в отдыхе. Чем больше и напряженнее он работал, тем веселее, оживленнее становился. Даже завистники, сблизившиеся с ним, чтобы подорвать его влияние среди братьев, оскорбить его, а если представится случай — ниспровергнуть, и те не могли долго устоять перед обаянием его личности, его талантов, характера и, полюбив его, шли за ним с таким же восторгом, что и самые преданные его друзья.

Мог ли господин высший военный и гражданский комиссар фон Наттерер — человек, свято убежденный в силе своего служебного и семейного авторитета, в высшей степени уверенный в своем умении управлять во всех подвластных ему сферах, гордый своим, как он считал, всепроникающим умом и твердым характером, — мог ли он даже предположить, что именно в его доме выпестованы самые опасные деятели современного просветительства, более того — что он сам помог им стать тем, чем они стали? Это он послужил для своих сыновей примером тирана; живя здесь, под одной крышей с ним, они познали все то, что губит счастье семей и целых народов; это он, помимо своей воли, научил их ненавидеть рабство, произвол и любить свободу. Угнетая их мать, лишая их детства, даже и в юношеском возрасте третируя их словно проказливых малолетков, обращаясь со слугами как с деревянными куклами, своим отношением к семье и подчиненным он только разжигал в сыновьях страстное желание сокрушить всякое самовластье, чтобы, определяя свою свободу, каждый человек и весь народ в целом руководствовались собственным пониманием жизни, собственными убеждениями, чувствами. Именно здесь, в его доме, посетила их головы мысль о революции — мысль, развитию и углублению которой он способствовал каждым своим поступком. Ему даже не могло прийти на ум, что запрещенные сочинения, за которыми он охотился, обыскивая конторки молодых чиновников, и названия коих заучивал по долгу службы наизусть, он куда скорее нашел бы все до единого в письменных столах собственных сыновей и что в спальне его жены горит ночью свет не только потому, что у нее приступ сердечной боли, представлявшей существенную угрозу для ее жизни со дня казни главарей крестьянского восстания, но еще и оттого, что в эти ночные часы она зачитывается теми же самыми сочинениями, видя в них лучшее лекарство. А что бы он сказал, доведись ему узнать, что те прокламации, которые то и дело появляются в городе, вызывая в одних кругах негодование, а в других — сочувствие, написаны его старшим сыном, узнававшим секретные государственные сведения в отцовском доме за накрытым столом, когда вино развязывает языки гостям, а ведь эти сведения делали прокламации сильным орудием, придавая им весомость и злободневность. И набирает эти листки его сын собственноручно, вместе с надежными друзьями, в тайной типографии, устроенной ими в подвалах летнего павильона неподалеку от храма святой Екатерины. Наняли они этот павильон будто бы из-за прекрасного сада, для устройства маленьких праздников — летом на зеленых лужайках под деревьями, а зимой на катке при свете факелов; быть приглашенной на эти увеселения считалось большой честью для каждой пражской красавицы. Но в то время как избранное общество от души веселилось, в подвалах кипела напряженная работа, а звуки музыки заглушали подозрительный стук, издаваемый печатным станком. Как тут заметишь, что время от времени то один, то другой молодой человек покидает общество, оставляя своей даме вместо себя какого-нибудь не менее интересного собеседника, чтобы его отсутствие не так бросалось в глаза и его не разыскивали. Что сказал бы господин Наттерер, когда бы, не дай бог, встретил Клемента в старой корчме у городских ворот, среди молодых ремесленников и крестьян, услышал бы, как он говорит, что их значение в жизни общества огромно, называет их братьями, пожимает грубые руки, требуя, чтобы они тоже называли его братом! Честное слово, имперский комиссар менее огорчился бы, узнав, что завтра наступит конец света, чем при известии, что сыны действия единогласно избрали Клемента своим командиром, намереваясь приветствовать, армию французских братьев уже на границе и, объединившись с ними, создать новое великое государство, основанное на любви, равенстве, свободе и братстве, к чему так стремятся все благородные сердца и в чем имперский комиссар видит лишь бессмыслицу, а доведись ему дожить до такого, умер бы от скуки и злости, не находя себе достойного поприща. Но еще меньше мог он поверить, что его жена — эта окаменевшая слеза, как называли ее окружающие, которую он изо дня в день видел на кухне, где она с пристальным вниманием следила за приготовлением столь любимого им паштета, и полагал, что она целиком поглощена этим важным занятием, усматривая в нем не только повседневную, но и главную свою жизненную задачу, — что эта хрупкая, застенчивая женщина, всякий раз вздрагивавшая, стоило ему ударить арапником или пнуть ногой свою собаку, бледневшая, когда он таскал за волосы или драл за ухо кого-либо из слуг, не только была в курсе всех политических дел, но еще и внушала своим сыновьям: «Дерзайте, боритесь, обо мне не думайте. Может быть, вам не удастся достичь желаемой цели, но зато вы проложите путь другим — они придут после вас и победят!»

Внезапно госпожа Наттерер вернулась к действительности. С ней заговорила гофмейстерина, высланная в приемную, чтобы развлечь беседой дам, все еще ожидавших аудиенции. Возможно, принцесса решилась на этот шаг потому, что до нее уже каким-то образом дошли отголоски их недовольства. Гофмейстерина подошла к супруге высшего имперского комиссара и с приветливым видом заговорила:

— Вы сегодня опять очень бледны, милейшая госпожа фон Наттерер. По-видимому, и чувствуете себя слабее обычного. Неужели вас все еще не оставили ваши сердечные боли?

Госпожа Наттерер уже готовилась дать ей какой-то уклончивый ответ, но та прибавила, понизив голос и сделав значительное лицо:

— Имея в виду ваше слабое здоровье, я считаю своим долгом подготовить вас к радостной новости, которую вам сегодня объявит наша всемилостивейшая принцесса.

Госпожа Наттерер равнодушно поклонилась гофмейстерине: новости ее совершенно не интересовали.

— Большая, большая милость будет оказана вашей семье…

Госпожа Наттерер еще раз с тем же равнодушием поклонилась, подумав, что, вероятно, ее супруг получил какой-либо новый орден.

— Принцессу глубоко растрогала вчерашняя церемония, — продолжала гофмейстерина тем же вкрадчивым тоном, не обращая внимания на холодное молчание собеседницы. — Она долго беседовала потом со своими августейшими родителями. И сейчас, принимая председательницу Общества пресвятого сердца Иисуса, чтобы выразить свою высочайшую признательность за поднесенный ей святой образ, который тотчас велела повесить в своей опочивальне напротив постели, она спросила, какие меры принимаются, чтобы крепло уважение к церкви? Та отвечала, что речь об этом ведется на всех собраниях, рассказала, что именно они уже предприняли и что еще намерены предпринять. Она выразила надежду, что принцесса не откажет им и согласится просить его величество императора, чтобы он обязал некоторые знатные семьи Праги посвятить одного из сыновей духовной карьере и тем усилить и укрепить влияние духовного сословия на все общество. Конечно, пришлось бы обещать, что при назначении на все важные посты этим молодым людям будет оказано предпочтение перед прочими претендентами. Пани Неповольная тотчас же назвала несколько таких семей, и прежде всего вашу, как нельзя похвальнее отозвавшись о вашем младшем сыне — по ее словам, юноше во всех отношениях образцовом и, как никто другой, заслуживающем этой завидной участи. Вот только она никак не могла припомнить его крестное имя, но ей оказала помощь внучка. Девица эта произнесла его так громко, что принцесса изволила улыбнуться: еще не случалось ей слышать в своих покоях столь громкий голос, и она милостиво отнесла ее оплошность к незнанию придворного этикета. Впрочем, где бы могла внучка Неповольной выучиться манерам? Можно ли ожидать от нее чего-нибудь другого? Но мне она, во всяком случае, оказала добрую услугу: теперь я навсегда запомню, что крестное имя вашего сына, его милости епископа in spe — Леокад…

Падая, госпожа Наттерер сильно ударилась головой о стену, едва не сорвав портьеру вместе с карнизом, увенчанным золотой короной. Ее сразу обступили любопытные дамы и, обмениваясь выразительными взглядами, с деланным сочувствием стали наперебой предлагать флакончики с духами, прикрепленные к их поясам золотыми цепочками. О, эта несносная особа не могла придумать ничего лучшего, как, заявившись на люди, сразу, же упасть в обморок!.. Такую интересную беседу пришлось из-за нее прервать! Да, да, ее мужа иначе как истинным мучеником и не назовешь…

Госпожа Наттерер скоро пришла в себя. Дрожащими губами попросила она гофмейстерину извиниться за нее перед принцессой, а обступивших ее дам простить, что она их напугала, и распорядилась насчет кареты.

Ее сыновья все еще были увлечены своей жаркой беседой, когда она внезапно вбежала к ним и бросилась на шею Леокаду.

— Они хотят отнять тебя у нас, — рыдала она, трепеща всем телом. — О, господи, чем я провинилась перед той женщиной и той девушкой? За что они решили наказать нас, сделать навеки несчастными?

Долго допытывались сыновья, что же столь сильно взволновало ее; когда она смогла говорить более связно, они поняли, что произошло в покоях принцессы и что там было сказано.

В безумной скорби несчастная мать решила, что Клемент оттого так порывисто обнял брата и прижал его к своей груди, что боится потерять его…

Видя, как побелели щеки Леокада, как остекленел его взгляд, чувствуя, что его смертельно раненное, обманутое сердце бьется все прерывистее, теряя волю к жизни, Клемент готов был отдать все на свете, лишь бы не исполнилось то, что он в гневе напророчил вчера: Королева колокольчиков еще повредит нам, она нанесет ущерб святому делу, к которому Леокад охладел, полюбив ее…

Теперь бы он хотел оказаться незадачливым пророком, он позволил бы брату любить и верить, что чаяния осуществятся. Больше того, сейчас он сам готов был стать его сватом…

— Надо сделать так, чтобы Леокад мог бежать, — сказала госпожа Наттерер. — Иначе нет спасения! Как только император объявит, что Леокад должен сделаться священником, дабы показать пример другим, ваш отец примет эти слова как приказ и будет стараться немедленно его выполнить. Ни одному смертному не удастся тогда смягчить его, а тем более заставить отказаться от принятого решения.

— Да, Леокад должен бежать, притом немедленно, — поддержал ее Клемент. — Мы снабдим его необходимыми документами и переправим в безопасное место, где он сможет продолжать борьбу, а потом он вернется вместе с освободителями и…

Но ему не довелось закончить свою мысль: мать надолго потеряла сознание. Заключив ее в объятия, он прижал ее к груди еще нежнее и заботливее, чем перед тем брата.

Когда госпожа Наттерер очнулась от обморока, она больше не плакала, не выказывала страха за своего Леокада, — на ее устах играла счастливая улыбка. Ей казалось, что она опять во дворце на Граде стоит у окна и видит перед собой зыблющееся море красных черепичных крыш, над которыми высятся наподобие стройных мачт колокольни храмов; кресты и купола трепещут над городом, словно гигантская золотая сеть, а из освещенной солнцем глубины улиц поднимаются ввысь торжественный звон колоколов, гул праздничной толпы, радостные голоса, славящие великий праздник свободы… Что это? В этом гуле и говоре она ясно различает имена своих сыновей, их произносят с гордостью и любовью, столь отрадными для материнского сердца.

Когда господин Наттерер пришел домой к ужину, он застал в доме страшный переполох. Слуги были в, разгоне: кто бежал за врачом, кто в аптеку, а его жена осмелилась смертельно заболеть, нарушив этим установленный им на сегодня порядок.

 

7

Наверное, нигде во всей Австрийской империи безвременная кончина императора Леопольда, почившего в Вене в цветущем возрасте, через несколько месяцев после своей коронации, не вызвала столько волнений, как в Праге, в доме «У пяти колокольчиков».

Пани Неповольная так умело и с такой ловкостью обделала свои дела, что теперь, по ее расчетам, все должно было идти само собой. Вечером в спальне она подошла к окну и, с радостным нетерпением поглядев на храм святого Игнатия, мысленно представила, как на портальном балконе стоит отец Иннокентий, настоятель возрожденного к жизни и возвращенного его ордену монастыря, и с высоты своего недостижимого величия благословляет запрудивший площадь народ, а благородные дамы из Общества пресвятого сердца Иисуса раздают тем временем его знаменитый трактат о гонениях на святую церковь, имевших место при императоре Иосифе II, — трактат, в коем он с большим жаром доказывает, что только благодаря усердию преданнейшей дочери католической церкви, достоуважаемой пани Неповольной из дома «У пяти колокольчиков», святая церковь вышла в конце концов победительницей. И вот когда, казалось, дело было уже выиграно, все опять застопорилось.

Разумеется, законный наследник почившего императора, юный Франц, был последователем политики отца, однако с переходом власти к другому лицу, хотя бы и к сыну, многое меняется; новые люди приносят с собою и новые принципы, и их надо еще выяснить, изучать, предугадать их логику и в случае нужды обойти, а этого за несколько часов не сделаешь.

Итак, пани Неповольную вновь ждали работа, казалось бы уже выполненная, заботы, от которых она уже избавилась, затруднения, только что преодоленные; опять впереди ночи без сна — надо все заново обдумать, трудные дни — ведь придется с утра до вечера разъезжать по знакомым, увещевать, уговаривать, спорить, убеждать. Редко случается, чтобы мы с таким же желанием и удовольствием повторно занимались тем, что охотно делали в первый раз. Пани Неповольная тоже несколько иначе смотрела теперь на ожидавшее ее дело, — оно вызывало у нее значительно меньше интереса, чем год назад. Потерявшее прелесть новизны, оно представлялось ей скорее каторжным трудом, чем приятной и почетной обязанностью.

Душевный разлад, переживаемый хозяйкой дома, ее грустные размышления повлияли на весь распорядок дня: обед проходил в угрюмой обстановке, продолжался недолго, хотя был большой праздник — вербное воскресенье, последнее перед страстной неделей, — и весь дом был великолепно убран. Без присущей ей живости, каким-то монотонным голосом пани Неповольная говорила отцу Иннокентию о своих утренних визитах, поводом для которых явилось решение вверенного ее попечению Общества ввести в храмах с будущей недели дополнительные мессы, и горько жаловалась, как невнимательно слушали ее соображения о возможной политике новой власти, как уклончиво отвечали ей в каждом доме.

Отец Иннокентий понимал, что хозяйка дома заранее готовит себе отступление на тот случай, если решение участи его ордена затянется на неопределенное время, а этого следует ожидать, ибо пани Неповольная начала хлопоты в неподходящем настроении. Желая подстегнуть ее рвение, он вынул из кошелька измятый листок с напечатанным на нем текстом и как бы нехотя сообщил, что это одна из тех прокламаций, которые были расклеены минувшей ночью в казармах, и она содержит призыв к солдатам имперского войска во что бы то ни стало избегать сражений с французами, которые движутся сюда с целью освободить своих страждущих братьев. Прокламация заканчивалась словами: «Не слушайте тех, кто стал вашими господами путем насилия. Разве не подарил создатель каждому из нас собственный разум и собственную совесть, что вы позволяете навязывать вам чужую волю и поступаете не по собственным убеждениям, а как приказывает начальство? Разве нужны вам посредники между собой и богом? В наши сердца вложил он все, чего хочет от нас; пусть каждый обратится к своему сердцу, и он познает святейшие из его законов. Воспряньте духом, братья, и, если не желаете быть стадом животных, которых гонят на бойню, самостоятельно распорядитесь каждый своей судьбой, а все вместе — судьбой своей родины!»

В наше время такие и подобные им призывы не новы, и мы нередко пропускаем их мимо ушей, а встретив на страницах какой-либо книги, даже и не читаем, но в ту пору, после двух столетий молчания, они оказывали электризующее действие. Разумеется, не каждый еще и признавался, что видел прокламацию, написанную неизвестными поборниками природных прав человека, о которых все тогда говорили, и не каждый решался поднять ее, а тем более прочитать, однако их влияние ощущалось во всеобщем необычайном подъеме духа, их таинственное эхо носилось, можно сказать, в воздухе. Газеты, приходившие с берегов Сены, где народ, заняв трон и провозгласив себя королем, принялся вершить грозное возмездие, казня всех, в ком видел врага дарованного ему естественного права, лишь сильнее бередили это глухое, молчаливое и тем не менее глубокое волнение в обществе. За исключением некоторой части пражских горожан, пребывавших в постоянном духовном застое, никто уже не проявлял того желания подчиниться меняющимся обстоятельствам, которое пани Неповольная еще недавно так ловко использовала. Тогда люди испытывали какую-то усталость от нововведений и жаждали передышки, но теперь они уже отдохнули и охотно шли навстречу обновлению общественной жизни. Когда-то они имели привычку принимать непосредственное участие в исторических событиях, и теперь эта привычка, хотя бы только в мыслях и стремлениях, вновь обрела прежнюю власть над ними.

— До сего дня мы думали, что весь этот сор плывет к нам из-за границы, но сия прокламация убеждает, что она напечатана здесь, в Праге, — сказал отец Иннокентий ледяным, резким тоном. — Только позавчера в городе стало известно решение правительства открыть боевые действия против французских разбойников, и вот уже готов ответ. Не могу понять, отчего соответствующие ведомства не способны проявить должного служебного рвения, чтобы вывести на чистую воду этих мерзавцев, этих богохульников. Не оттого ли, что именно в этих кругах гнездятся самые опасные вольнодумцы, а среди государственных чиновников немало деятельных членов тайных обществ? Если новый государь не будет внимательнее, чем его покойный родитель, прислушиваться к советам духовных лиц и не примется немедленно выметать из всех углов разных бунтовщиков, то, повторяю, через короткое время мы будем утопать в крови, как тонет сейчас отчизна королей-святых Генриха и Людовика. В сущности, куда ни погляди, нигде не увидишь скромного, истинно христианского, неутомимого и для нас превыше всего необходимого усердия — повсюду лишь хвастовство и краснобайство.

Пани Неповольная не была бы многолетней ученицей отца Иннокентия, если бы тотчас не сообразила, кому адресованы его упреки, и неудивительно, что, сознавая, сколь высокие услуги она ему все это время оказывала — услуги, как теперь стало ясно, нисколько им не ценимые, — она поднялась из-за стола гораздо раньше, чем это было принято по большим праздникам, и удалилась в свою спальню, дабы освежить недолгим сном свои силы, в последнее время заметно ослабевшие. Отец Иннокентий так же хорошо понял ее намеки на недавние изнурительные труды, как и она поняла смысл его высказываний, и простился с ней с таким холодным высокомерием, словно не она ему, а он ей обеспечивал безбедное существование под своим кровом на протяжении целых двадцати лет, словно это он трудился неустанно, чтобы к ней вернулись почет и уважение, словно не он, а она упрекала его за недостаточную самоотверженность в борьбе за его интересы.

Однако ни один из них не испытывал такого смятения чувств, как Ксавера. Нет, она ни за что не могла бы, подобно бабушке, запереться в своей комнате, — там бы она, верно, задохнулась; ей надо было немедленно выйти на воздух, пройтись по саду, чтобы успокоиться, взять себя в руки и по возможности забыть, что она слышала во время обеда.

Забыть? Но разве это возможно! Она знала, что в словах духовника многое касалось не только бабушки, но и ее самой, и трепетала от страха перед его гневом. Сколько раз и в каких только вариантах не случалось ей выслушивать его упреки: дескать, она без должного усердия относится к вере и церкви, от нее ожидали гораздо большего, она еще ничем не заслужила блестящего, с таким великодушием подаренного ей судьбой жребия. Отец Иннокентий повторял это с таким упорством, что даже бабушка с ним соглашалась, и, судя по тому, как она отвернулась от Ксаверы, когда та хотела после обеда поцеловать ей руку, девушка поняла, что она точно так же недовольна ею, как и отец Иннокентий, и все, что ей довелось услышать сегодня во время обеда, она наверняка услышит в гораздо более пространных словах еще раз вечером, в бабушкиной спальне.

Ну хоть плачь теперь! Прохаживаясь по бесконечным дорожкам, окаймленным стеной аккуратно подстриженной живой изгороди, на которую первое дыхание весны накинуло легчайшую вуаль молодой зелени, Ксавера советовалась со своей совестью. «В чем про-является моя нерадивость, равнодушие к делам веры? — спрашивала она себя. — Чем заслужила я эти постоянные упреки и выговоры?»

Разве не исполняет она все, что ей приказывают? Она запоминает не только каждое услышанное слово, но и каждый жест и потом все добросовестно передает бабушке и духовнику. Разве проявила она когда-либо хоть единым словом свое нежелание делать это? А ведь подобная роль совсем не в ее характере, она исполняла ее буквально через силу, ей и теперь приходится еще понуждать себя, как и в первые дни, когда эта роль была ей назначена. Чего еще хотят от нее? Ведь после каждого выезда в гости, после каждой прогулки отец Иннокентий исписывал горы бумаги: она называла ему по именам всех более или менее заметных людей, которых встречала, с большой точностью сообщала, кто с кем говорил, кто кого избегал, и, действуя в соответствии с полученными ею наставлениями, не упускала ни одной, пусть даже самой незначительной мелочи. Благодаря ей отец Иннокентий часто нападал на след любопытных для него, имеющих важное значение семейных обстоятельств и взаимоотношений; бабушка просто поражалась, как это Ксавера, подобно Далиле, столько выведывала от поклонников, попавших в сети ее обаяния. Упоенные игрой ее глаз, грациозностью ее движений, мелодичным звучанием ее голоса, когда она с хорошо рассчитанным кокетством говорила всякие милые пустяки, они выбалтывали ей все, что только она желала знать, и никому даже в голову не приходило, что он сказал лишнее, о чем лучше бы следовало промолчать. А в тех случаях, когда ничего не удавалось добиться шутками и невинным кокетством, она принуждала себя изображать страсть, угасавшую к безумному отчаянию того, кто мнил себя ее предметом, сразу же, как только ей удавалось выведать все, что было нужно, когда в сердце влюбленного уже не было от нее никаких тайн. Можно ли ее винить, будто она не старалась оправдать возлагаемые на нее надежды?

Пусть отец Иннокентий говорит что угодно, кто-кто, а она знает, сколько важных сведений ему сообщила, на какие следы навела, это известно ей по переменам в судьбах некоторых ее знакомых: тут увольняли со службы молодого чиновника, там переводили в другое место офицера, а третий получал наконец желанное продвижение по службе — и все это лишь благодаря ее стараниям, ибо она оказала множество услуг святому делу. И даже более того, она сообщила отцу Иннокентию столько сведений, что, по ее мнению, он мог бы и сам обнаружить все еще, к сожалению, не раскрытый тайный центр бунтарства в Праге, мог бы обнаружить, не ожидая, когда она укажет пальцем на того смельчака, который со все усиливающимся ожесточением раздувал пламя борьбы против истинных избранников божьих. Отчего ни духовник, ни бабушка все еще не дознались, чьи руки печатают прокламации, подбрасывают их людям в окна, ежедневно расклеивают на углах улиц? Почему и эту задачу они возложили на нее?

Ксавера невольно возвращалась мыслями к сегодняшней листовке. Нечто в ней каким-то образом касалось и ее, и при одном воспоминании о прокламации в девушке пробуждалось бессознательное, ей самой неясное чувство: казалось, воззвание было обращено и к ней, словно она тоже была орудием зла, как тот солдат, к которому обращался неизвестный автор. Разве не требовали от нее, чтобы она всегда была на посту, полностью вооружена, постоянно готова к бою? Солдатам везло больше, их посылали в настоящее сражение — то, о чем она могла только мечтать. О, если бы дело дошло до прямого, открытого боя между обеими партиями, тогда бы все увидели, кто первый выступит против врага, кто выше всех поднимет знамя с изображением святого креста, в чьей руке смело сверкнет меч! Тогда бы никто не посмел обвинить ее в нерадивости, вялости! А теперь она была не героем-воином, а простым шпионом, на которого жаль даже пули и которого, поймав, попросту вешают… Королева колокольчиков заплакала.

Уже не в первый раз Ксавера делалась угрюмой и раздраженной, искала уединения, чтобы успокоиться, овладеть своими чувствами, но сегодня она впервые призналась себе, в чем причина ее дурного настроения, прежде она всегда успокаивала себя бабушкиными словами, мол, никакой другой девице не выпало подобного счастья, среди знакомых ни одна не пользуется таким успехом в обществе, как она, ни одна из них не бывает сегодня — всеми боготворимой царицей бала, завтра — средоточием внимания в театре, солнцем, привлекающим к себе все взгляды, на следующий день — душой дружеского кружка молодежи; она не только красивее всех, но и одета богаче других, и, что важнее всего, куда независимее подруг. Прочие девицы находятся под наблюдением осмотрительных матерей, то и дело напоминающих, как им надобно себя вести, все они вынуждены боязливо придерживаться одного поклонника и делать все, чтобы он не ускользнул; она же имела право распоряжаться мужскими сердцами по своему усмотрению: принимать или отвергать ухаживания, сочувственно внимать признаниям и вздохам или смеяться над ними, ослеплять влюбленных юношей светом своей благосклонности, а затем с холодным равнодушием отворачиваться от них, — и никто не только не мешал ей в этой игре, а напротив, ее тем больше хвалили, чем с большей свободой она себя вела, отнимая у осмелившихся сблизиться с ней мужчин последние капли здравого смысла. Ее, и только ее действия не ограничивались никакими правилами, ей никто не мешал, она была полностью вольна во всех своих поступках.

Но сегодня Ксавера спросила себя, почему же, если она счастливее, удачливее, свободнее других, у нее на лбу между бровями появилась какая-то легкая тень, словно прожилка на лепестке лилии? Она понимала, что это морщинка, настоящая морщинка; ее, разумеется, не было видно, когда она смеялась и болтала, но она мгновенно обозначалась, когда Ксавера печально, задумчиво смотрела на себя в зеркало. И какая другая тень все чаще и чаще ложится ей на сердце, распространяя вокруг холодную, болезненную пустоту, как, например, сейчас? Чего страшится она, о чем тоскует, если у нее есть все?..

Ксавера остановилась, с вниманием огляделась вокруг, и ей пришло на мысль, что голубое и прозрачное, как сапфир, небо принадлежит сегодня всем, для всех с живительными лучами солнца пришла весна, для всех сладко щебечут пташки на пробуждающихся к жизни ветвях, подыскивая безопасные убежища для своей любви, для всех пробиваются на куртинах из рыхлой почвы золотые и белые колокольчики и вербное воскресенье — великий праздник для всех, но только не для нее. Она была только тогда по-настоящему жизнерадостна, весела и свободна, когда ничего не знала, кроме этого прекрасного сада, и не было у нее большего и лучшего развлечения, чем бродить с Леокадом Наттерером по снегу, возвращаясь вечером из церкви.

Ах, Леокад! Как давно она о нем не вспоминала! Говорят, он уже в семинарии, причем по желанию самого императора. Никто не удивлялся, что он исполнил желание такой высокой особы. Не удивлялись и те, кто знал его отца, который, несомненно, выгнал бы его из дому, сделай он хоть малейшую попытку пойти против воли государя, и те, кто знал самого Леокада. Это мягкое, нежное сердце, говорили люди, создано не для нашей грубой жизни и нашей грубой любви; юноше будет гораздо лучше в святом убежище, где он может отдаться духовным интересам и ученым занятиям. По слухам, он был в таком отчаянии после смерти матери, что брат, не менее его страдавший, должен был неустанно следить, как бы он не сделал чего над собой, и много ночей провели они вдвоем на кладбище, на ее могиле.

Неужто Леокад догадался, кто именно посоветовал императору определить таким образом его будущее? Нет, не может быть! Император, разумеется, никому не сказал, что дочь-принцесса советовала ему предложить нескольким юношам из лучших пражских семейств показать пример другим, посвятив себя духовной карьере, а принцессе подала эту мысль ей одной известным способом председательница Общества пресвятого сердца Иисуса. Но если Леокад так и не подозревал, что она, Ксавера, вмешалась в его судьбу, почему же не известил ее ни единым словом, что с ним происходит? Или со смертью матери все его другие чувства не просто заглохли, но пресеклись в корне? А ведь у Ксаверы была причина сердиться на него: могла ли она не принести его в жертву деве Марии, если видела, что начинает поддаваться чувству, питать прежние надежды, что любовь к нему поможет ей избавиться от тягот ее домашнего бытия? Как права была бабушка, предостерегая ее от любви к мужчине: даже Леокад и тот не мог сохранить верность и, видно, охладел к ней в ту самую минуту, когда, подарив ему перчатку, она показала, что все еще не забыла его.

Ксавера продолжала свою прогулку, но теперь она стала гораздо покойнее. Она больше не думала ни об отце Иннокентии, ни о прокламации, ей хотелось наконец-то уразуметь, почему Леокад даже не попрощался с нею. Она приготовилась к трогательному расставанию со слезами, все хорошо наперед обдумала и, быть может, даже лишилась бы чувств, подав ему руку, которую он с таким жаром прижимал некогда к своему сердцу, что у нее не было и тени сомнения в его постоянстве.

Менее всего могла она думать, будто Леокад совершенно изменился всего за какие-то, несколько недель. В тот день, после процессии, она ясно видела, как он счастлив, что вновь ее видит. Нет, причиною того, что он так быстро от нее отвернулся, как и за его добровольным отречением от мирской суеты, стояло, несомненно, что-то еще, кроме скорби по матери. Уж не брат ли?

Клемент Наттерер принадлежал к небольшому числу тех молодых людей, кто при встречах с ней ограничивался лишь безмолвным поклоном и никогда не добивался, чтобы кто-либо из приятелей или знакомых ввел его в дом «У пяти колокольчиков». Не один раз случалось видеть ей, как он проходил по площади, возвращаясь, по-видимому, из летнего павильона там, на горе, где проводил время с пражскими дамами, придумывая для них со своими коллегами всевозможные увеселения. Но она не замечала, чтобы он когда-нибудь оглянулся, услыша звон колокольчиков, как это делал всякий молодой человек, проходивший мимо их дома. Временами ей казалось, он даже нарочно отворачивается, лишь бы не видеть и не слышать их. Он еще ни разу не подошел к ней в обществе — правда, он и других девиц не жаловал вниманием, но все равно это его не извиняет.

В Праге было немало и более красивых, и более светских молодых людей, чем Клемент, но ни один из них не выглядел столь благородно, а в особенности теперь, когда он носил траурное платье черного бархата. Это утверждали все ее приятельницы, и, хоть она часто расходилась с ними в суждениях, на сей раз не могла не согласиться.

Да, он и никто другой виноват в том, что Леокад от нее отвернулся. Она знала, как велико было его влияние на младшего брата: тот усматривал в нем некое высшее существо необыкновенного ума и характера. Так судил о Клементе каждый, кто только его знал. Не признавая любви, презирая женский пол, он, видно, хотел, чтобы и Леокад уподобился ему в гордом пренебрежении к женщинам, и, опасаясь ее влияния, уговорил его укрыться за монастырской стеной, чтобы сохранить сердце свободным. Разве мог Леокад скрыть от него свою любовь? Разумеется, ему все было известно.

В ту зиму Ксавера не раз вперяла исподтишка испытующий взгляд в Клемента, когда в саду за летним павильоном, где собиралось тогда все модное общество, он стоял, прислонясь к дереву, и смотрел на пестрое кружение толпы по ледяной глади пруда. Он поглядывал с таким странным выражением на своих приятелей, которые под звуки музыки без устали катали дам на нарядных, обитых мехом саночках, что ей хотелось прочесть его мысли — пусть бы даже они и не пришлись по вкусу слабому полу. Во всяком случае, он думал о женщинах совсем не так, как они, и ей тоже хотелось бы наконец услышать из мужских уст что-нибудь еще, кроме одних и тех же комплиментов…

Неожиданно зазвенели колокольчики над входом. Возвращается ли кто из домашних от вечерни, которую они сегодня с бабушкой пропустили, или это гости? Ах, если бы кто-нибудь пришел и развеял безысходную тоску! Отец Иннокентий гневался, бабушка гневалась; не ожидалось ни представления в театре, ни более или менее значительного приема: из-за приближавшейся пасхи все развлечения ограничивались семейным кругом при участии ближайших друзей. Кто сегодня придет, явится истинным спасителем!

В напряженном ожидании она смотрела на дорожку — никого не было видно. Может быть, какая-нибудь богомольная старуха пришла навестить бабушку: теперь просидит у нее до позднего вечера и этим только усугубит немилость к внучке? Эта мысль взбудоражила Ксаверу, и она снова принялась мерить шагами дорожку, которую сегодня уже столько раз прошла из конца в конец. Уже совсем было направившись к дому, она внезапно остановилась и вся вспыхнула — почти как тогда, когда увидела перед собой Леокада, хотя с тех пор и научилась куда лучше владеть своими чувствами.

Между зеленеющими в лучах золотого солнца стенами живой изгороди, сопровождаемый ключницей, шел ей навстречу тот, о ком она только что размышляла.

Они были знакомы, но каждый старался как можно лучше овладеть собой, оттого-то некоторое время они стояли друг перед другом, даже не подумав обменяться общепринятыми в таких случаях приветствиями. Она была изумлена его неожиданным появлением, а он взволнован мыслью о том, что стоит лицом к лицу с пресловутой Королевой колокольчиков, чья жестокая игра с братом ускорила смерть их матери, и тем, что переступил порог дома, за коим числилось столько тяжких грехов.

Пани Наттерер, испытав сильное расстройство во время роковой аудиенции у эрцгерцогини, поддалась своей застарелой болезни и умерла на руках сыновей, совершенно убитых постигшим их ударом. До последней минуты душа ее была полна чудесных видений. Ей представлялось, что сыновья ее прекрасно выполнили ту великую задачу, которую она на них возложила. После смерти матери Клемент тщетно молил Леокада исполнить ее последнюю просьбу и бежать из Праги, чтобы миновать грозившую ему участь. «Везде теперь для меня монастырь», — в унынии отвечал тот. Так же твердо, хотя и в мягкой форме, он отметал все другие его предложения. Клемент не мог не видеть, что он все еще любит предательницу — любит горячо и не может допустить даже мысли о том, чтобы покинуть город, в котором она живет. Оттого он не очень поверил брату, когда, покидая отцовский дом, тот обнял его и шепнул ему на ухо: «Я иду туда, где более всего нужны люди отважные и самоотверженные. Клянусь твоей любовью ко мне — теперь ты будешь мной доволен».

Клемент и всегда-то уклонялся от встреч с Королевой колокольчиков, а в последнее время в нем заговорила еще и подлинная вражда к ней. Ксавера замечала, что он нарочно отворачивается от их дома, избегал даже взглядом скользнуть по его стенам. Но теперь долг повелевал ему безотлагательно узнать ее ближе и найти средство ослабить в дальнейшем ее влияние на судьбы людей или даже сделать ее вовсе безопасной. С каждым днем все ощутимее делались потери, в рядах единомышленников, это вызывало смятение, — она добивалась этого, пуская в ход свое коварное искусство, достигшее вершины в том бесчестном случае, когда она избавилась от Леокада, ставшего помехой в какой-то ее новой интриге. Уже не одну неделю посвятил Клемент напряженным раздумьям, каким образом если не вырвать с корнем, то хотя бы обезвредить ее, связав ей руки. Наконец ему почудилось, что он нашел средство: надо поставить на ее пути мужчину, которому удалось бы заинтриговать и увлечь ее — точно так же, как это удавалось делать ей со своими поклонниками. Он брался найти такого человека и вооружить против нее, ведь среди знакомых было несколько искушенных в светской жизни, пресыщенных женской красотой авантюристов, которые были как бы созданы для выполнения подобной задачи. Чтобы не ошибиться в выборе и должным образом растолковать, как следует действовать, необходимо проникнуть в самую глубь души молодой иезуитки, войти в круг ее интересов, освоиться с особенностями ее натуры. Но кому же доверить эту важную, трудную и деликатную миссию? Опасаясь рисковать понапрасну, он решил все исполнить сам.

— Я доктор Клемент Наттерер, — наконец представился он. — Прошу извинить меня за то, что я беспокою вас в такой день, но я выбрал его намеренно, надеясь застать вас дома. Я пришел как посол от Леокада, моего брата.

Улыбка Ксаверы была сияющей, кожа лица прозрачной, лоб гладким, только между бровями легла тень. То, с каким выражением произнес Клемент имя брата, лишний раз убедило ее, что в нем одном заключалась причина, почему Леокад так легко расстался с ней. Чего же теперь он хочет добиться именем брата?

— Вам, разумеется, известно через знакомых, что Леокад поступил в семинарию, надеясь приготовиться там к исполнению своей жизненной задачи. Перед отъездом он обнаружил в своих вещах перчатку, которую был счастлив поднять с пола, когда вы ее уронили. К сожалению, тогда ему не удалось вам ее вернуть, а потом он совершенно забыл о ней из-за случившегося в нашей семье несчастья. Вещица эта слишком дорою стоит, и он не мог без вашего позволения задержать ее на память о том, что имел честь быть знакомым с вами.

Несмотря на холодное, исполненное достоинства спокойствие, к которому Клемент себя принуждал и которое могло обмануть каждого, Ксавера видела, что он пришел к ней как враг. Первый настоящий враг появился у нее среди знакомых молодых людей! Совершенно новое, доселе незнакомое ей чувство пересилило и смущение от неожиданной этой встречи, и уколы самолюбия, задетого тем, что Леокад возвращает ей то, что, как она воображала, он свято хранит.

— Благодарю вас, — сказала она как можно непринужденнее и, желая показать, что она ничуть не обижена, с довольным видом приняла от него хорошенькую шкатулочку, в которой лежала ее перчатка. — Как славно, что она попалась на глаза вашему брату, сама я даже понятия не имела, где и как ее обронила. Я обещала подарить мой тогдашний костюм сестрам-урсулинкам, чтобы их послушницы могли проходить обряд пострижения в достойном для Христовых невест виде; теперь по крайней мере можно будет передать им все полностью, Я хотела купить такие точно перчатки, но тщетно — ведь они из Лиона, и купец не мог из-за нынешних беспорядков выписать мне оттуда другую пару. Но смею ли я вас так долго задерживать болтовней о подобных пустяках? Расскажите же мне о Леокаде, счастлив ли он в своем новом звании? Доволен ли? Я желаю ему этого, потому что имела случай узнать его благородный характер. Он вам, конечно, рассказывал, что в продолжение нескольких лет, как истинный рыцарь, сопровождал меня по вечерам домой из церкви?

Клемент отвечал ей только кивком, опасаясь, что дрожащий от негодования голос немедленно выдал бы его истинные чувства. Перед ним была прирожденная лгунья. Природа, казалось, желала воплотить в ней один из своих благороднейших замыслов, а между тем все было фальшь и обман.

— Впрочем, к чему задавать праздные вопросы, — продолжала Ксавера с той вкрадчивостью, которая все больше и больше возмущала Клемента. — Я уверена, что он будет вполне счастлив. Какое другое сословие может сравниться с духовным по значению, важности и достоинству своей деятельности? Что может быть лучше?

Клемент не мог больше молчать.

— Простите меня за нескромный вопрос, — проговорил он с горечью. — Вы относите духовное сословие к самым достойным и считаете его более всего подходящим для людей с благородными характерами: отчего же вы сами не избрали такую судьбу?

— В духовной среде существует большая разница между положением мужчины и положением женщины, — отвечала она без промедления и с такой убежденностью, словно много размышляла об этом. — В чем выражается деятельность монахинь? Разве они служат мессу, исповедуют, читают проповеди? Нет, в своей ограниченной, стиснутой со всех сторон сфере они не могут ничего другого, как только молиться. А это я могу делать и не за монастырской стеной, но, кроме того, могу еще действовать, не то что несчастная, скованная по рукам и ногам монахиня. Вы, разумеется, не поверите, но я скажу вам чистую правду: будь я мужчиной, избрала бы для себя духовное поприще. Все силы души, все свои способности отдала бы на выполнение моей главной жизненной задачи и делала бы это со священным пылом, вкладывая все силы, какими я только располагаю. Ведь наша земля не кишела бы врагами Христа, если б каждый священнослужитель думал и действовал так, как вела бы себя я на его месте, поэтому позвольте мне утверждать, что судьба, выпавшая на долю Леокада, куда значительнее, благороднее и более достойна зависти, нежели любая другая.

— А теперь позвольте пожалеть вместе с вами, что вы не родились мужчиной и что нельзя повернуть время вспять, — по всему видно, что из вас получился бы превосходный инквизитор.

— А кто это?

— Как? Вы не знаете? — Клемент недоверчиво взглянул на нее.

Она не поняла: его удивляет только то, что ей незнакомо это слово, или он удивляется ее неведению вообще, которое она не раз уже ощущала, когда в обществе заходила речь о чем-либо ином, кроме городских новостей? Часто приходилось ей умолкать, оттого что ей были наполовину, а то и вовсе незнакомы те предметы и те вопросы, о которых все говорили, и как ей было неприятно, когда в разговор вставляла умное словцо какая-либо из девиц, которую она находила незначительной, но на которую теперь обращались все взоры. Умение говорить считалось тогда большим даром, и в обществе все собирались около красноречивых рассказчиков, как теперь собираются около певицы или пианиста. Своим вопросом Клемент коснулся самого больного места, так что даже выдержка оставила ее.

Ксавера густо покраснела, на глазах у нее невольно выступили слезы.

— Вы правы, — прошептала она со свойственной ей прямотой, которую еще не до конца искоренили бабушкины наставления. — Я мало что знаю, но это не моя вина. Мне бы хотелось учиться, однако бабушка и наш духовник постоянно твердят: если девица много знает, ей в голову приходят мысли, способные нарушить мир в ее душе.

Помимо своего желания, Клемент был тронут ее увлажнившимся взором и удивлен, что видит девушку — и как раз ту самую девушку! — которая плачет не из-за отсутствующего у нее наряда, или украшения, или изменившего ей поклонника, и с такой искренностью признается в том, что всякая другая на ее месте тщательно скрывала бы или по крайней мере старалась бы скрыть.

— Вы обижаете меня! — горячо оправдывался Клемент. — Меня удивило, как вы, получившая чисто религиозное воспитание, не знаете, что инквизитором называли председателя духовного суда, который приговаривал за ересь к сожжению на костре.

— К сожжению на костре? — прошептала Ксавера, с ужасом глядя на него, и он видел сквозь прикрывающее ее шею кружево, что по коже у нее пошли мурашки. Нет, сейчас она не играла: тело ее не могло быть настолько послушным, она не могла лгать с таким искренним видом, будто ничего не знает об этих страшных вещах; видно, она и в самом деле не слышала о жестокостях, творимых ради того, чтобы ширилась и утверждалась слава божья на земле.

— Да, много тысяч людей было сожжено инквизицией, невзирая на пол и возраст.

— У нас в Чехии тоже?

— Да, и в Чехии. Постоянная резиденция инквизитора была на набережной Влтавы, невдалеке от мельниц Старого города, в церкви святого Иоанна. Но что скажет ваша бабушка, если узнает, о чем мы тут говорим?

— Я ей ничего не скажу. Она желает, чтобы все говорили мне только приятное, а я хотела бы услышать и что-либо другое. Ведь одно и то же надоедает. Но отчего же применялись такие крутые меры? — вернулась она к прежнему разговору. — Неужели те несчастные слышать ничего не хотели? По-видимому, все были такие же упрямые и дерзкие безбожники, как и проклятые богом «свободные каменщики».

Она проклинала безбожников с такой искренностью, что Клемент едва не рассмеялся.

— А знаете ли вы, — сказал он, оглядывая сад, чтобы не смотреть прямо на нее, — ведь как раз эти безбожники, которых вы по справедливости ненавидите, построили принадлежащий вашей семье дом, причем одновременно с храмом напротив, теперь разрушенным? Видите, над садовой калиткой молоток и циркуль — это символ «свободных каменщиков». Скорее всего именно здесь было место их собраний и резиденция мастера, как они называли главу своего братства. Возможно даже, то был предок панны Неповольной. Не существует ли о том каких-нибудь семейных преданий? Ведь ваш род очень старый.

Ксавера перекрестилась.

— Боже упаси, что вы такое говорите? Какое было бы несчастье происходить от еретиков! — испугалась она.

— Можете ли вы отвечать за заблуждения ваших предков? У нас в Праге немало зданий, которые когда-то принадлежали еретикам, а потом перешли к их потомкам, которых церковь считает самыми преданными из своих детей. Судьба нередко позволяет себе подобную игру; любопытно и поучительно следить за ее мнимыми капризами.

Тут Клемент с умилением в душе подумал о его собственной, чешской по происхождению, но онемеченной семье, в которой благодаря матери пробудилось пламенное патриотическое чувство и невольные отступники стали преданными сыновьями своей отчизны.

— Ну разумеется, разумеется, — подтвердила Ксавера с горящим взглядом, словно перед ней в одно мгновение открылись неожиданные дали. — Как интересно знать, что делалось несколько столетий тому назад, какие тогда жили люди, как они думали. Я знаю, об этом написаны целые тома, но я их не читала и уже сказала почему. Я мало читала, подите сюда — посмотрите и сами убедитесь, моя ли в том вина, что я так мало знаю.

Не дожидаясь его ответа, она быстро вошла в грот и указала на небольшой книжный шкаф в подножии статуи, где было несколько полок, только отчасти заполненных книгами.

— И это все, — вздохнула она.

Клемент тоже вздыхал, просматривая книгу за книгой, но вздыхал он по иной причине. На титульных листах значилось: «Издание наследников святого Вацлава». Это были сочинения некогда издававшиеся иезуитской коллегией Нового города. Большая часть этих книг представляла собой печальное свидетельство того, на какой низкой ступени находилось в ту пору образование чешского народа, если он терпеливо сносил подобные сочинения. Основала фонд святого Вацлава местная горожанка Мария Штейрова, отказавшая ему в своем завещании значительную сумму. Содержание книг было либо уныло догматическим, либо фанатическим и способствующим фанатизму, и как раз именно самые нелепые сочинения, как, например, «Вечный пламень ада», лишивший рассудка уже не одного впечатлительного читателя, отличались великолепием переплетов и стояли на самом видном месте. Несколько постилл, легенд и сборников духовных песен дополняли это собрание.

— Да, ваша библиотека небогата, — сказал Клемент, продолжая рассматривать книги. Он избегал глядеть на Ксаверу, стыдясь и сострадания, которое он в эти минуты испытывал к ней, и резких осуждающих упреков. Разве могла она быть другой, питаясь подобной духовной пищей?

— А у вас, конечно, книг много, и они гораздо разнообразнее? Мне часто приходилось слышать, что из всех молодых докторов никого нет ученее вас, а откуда вы почерпнули ваши знания, как не из книг? — спрашивала она, усаживаясь на моховую скамеечку в надежде, что теперь он расскажет ей о своей учености и о том, как он этого достиг.

— Разумеется, я прочел гораздо больше, чем довелось вам, но все же не столько, сколько хотел бы, — уклонился он от прямого ответа.

— Вашими устами говорит скромность, однако вы, по-видимому, знаете все на свете. Какой вы счастливый! Вот и мне известно, что бог создал весь мир по воле своей, но как, с помощью каких средств сохраняет и украшает его, об этом я ничего не знаю.

С этими словами она взяла в руку цветок нарцисса, белевший в вазе у ног статуи.

— Мне бы, например, хотелось знать, как образовался этот прелестный венчик и какая невидимая кисть так мило его раскрасила?

Подав Клементу цветок, чтобы он ответил на ее вопрос, она устремила на молодого человека прямой и честно вопрошающий взгляд. Забыв под взглядом этих живых, сверкающих глаз, кто она и то, что, может быть, на этой самой скамеечке эта девушка обдумывала, как легче устранить со своего пути Леокада, он принялся излагать все, что знал о росте и развитии цветов и о том, каким законам и влияниям они подчиняются.

Она слушала с напряженным вниманием, как дитя, которому мать рассказывает первую в его жизни сказку. Он видел, что у нее наготове еще множество вопросов, но она не решается перебивать его, опасаясь, как бы он не упустил чего-нибудь или вовсе не прервал свой рассказ, опасаясь наскучить ему своей неосведомленностью, которую она непременно выказала бы, если бы стала спрашивать. Клемент говорил недолго, но, взволнованный смирением, с которым она искала знаний и принимала их, а также собственным изложением предмета, начавшего занимать его самого, он присел рядом с ней на скамеечку, чтобы лучше показать на самом цветке все, о чем он только что говорил.

Уютно было в этот праздничный день в гроте, пронизанном золотыми лучами весеннего солнца! Из замшелых камней, рассыпая алмазные брызги, бежал ручеек с песнью, подобной той, что поет исполненное святого покоя сердце; матерь божия, в сени благоухающих растений, простирала над ними свои руки, будто благословляя весь мир, а снаружи, в саду, так сладко щебетали крохотные пташки, отыскивая среди темно-красных, налившихся соком почек безопасный приют любви, что Клемент, поддавшийся против своей воли тихой поэзии этого святого уголка, а вместе с тем выражению благодарности на прелестном личике сидевшей рядом с ним девушки, сам сделался поэтом. Его лекция о цветах и скромном, благоуханном их прозябании мало-помалу превратилась во вдохновенный дифирамб природе и ее бесконечной красоте.

Внезапно на них упала чья-то тень, поэма прервалась, вдохновение угасло. Учитель и ученица с одинаковым неудовольствием повернули головы навстречу нежданному нарушителю их беседы.

Вошла пани Неповольная; Клемент привстал и холодно поклонился ей. Она сказала, что сегодня позднее обычного поднялась после своего послеобеденного отдыха и, узнав от ключницы о приходе дорогого гостя, сразу пришла с ним поздороваться. По ее приказанию был сейчас же накрыт в гроте стол, и Клементу пришлось разделить с ними великолепный полдник. Разумеется, ему стало не по себе, когда он сел как гость за один стол с нею, он даже подумал, что такое испытание чересчур жестоко для его чувств, но для чего же тогда он явился в этот дом? В состоянии ли он выполнить возложенную на себя задачу и довести до конца то, что задумал, если не сделается постоянным посетителем этого дома? И Клемент настолько овладел своими чувствами, что с лестным для пани Неповольной вниманием слушал ее продолжительный рассказ о возложении венца на чудотворный образ девы Марии — церемонии, некогда совершенной на Святой горе близ Пржибрама, куда пришли как паломники богатые пражские горожанки, а также многие знатные дамы, причем все они были в таких великолепных туалетах, что восхищенная молва об этом долго кружила по всей стране. Они жертвовали разнообразнейшие предметы, и все только из чистого серебра и золота. И будто бы покойная мать самой хозяйки, страдавшая в ту пору глазами, подарила для образа девы Марии большой рубин и — подумайте! — вскоре совершенно исцелилась.

— Скажите, вы цените женский ум наравне с женской перчаткой? — спросила Ксавера, провожая Клемента. Ее враг сумел занять ее в тысячу раз лучше, чем все поклонники, вместе взятые.

Он вынужден был признаться, что недопонял, что она говорит загадками.

— Вы пришли сюда из-за моей перчатки, но не могли бы вы еще раз, а может быть, и не только один, сделать над собой некоторое усилие, чтобы немного просветить мой ум? Вы и вообразить себе не можете, как было плохо у меня на душе перед вашим приходом. Ничто меня не радовало, даже предстоящий вскоре праздник коронации. Не знала я, чего мне не хватает, почему так пусто на душе, а теперь поняла — все дело в том, что в голове у меня подлинная пустыня. Не беспокойтесь, я не навлеку на вас этой просьбой гнев бабушки, не скажу ей ничего. А от отца Иннокентия я уже на целый год вперед получила отпущение всех повседневных грехов, к которым относится также и умышленное умолчание о чем-либо, но только в тех случаях, когда это не наносит никому вреда. Ваши уроки будут для меня очень полезны… Но, верно, я слишком много от вас требую? — спохватилась она, увидев, что он не спешит с обещаниями, и, задетая, вспыхнула от уязвленной гордости. Клемент с удивлением смотрел на нее. Теперь она сердилась не на шутку. С каким восторгом откликнулся бы любой на ее желание! Как старался бы угодить ей! Да, да, Клемент и в самом деле ее враг, и всегда был им, недаром ему удалось повлиять на Леокада и тот вернул ей единственную вещь, оставшуюся у него на память о ней! Вот бы послушать, как он оболгал ее перед ним — и все лишь для того, чтобы испытать удовлетворение, возвращая ей перчатку, доказательство, что сердце брата для нее закрыто. В эту минуту она всем святым поклялась, что он не будет ее врагом.

— Я медлю с ответом единственно оттого, что мне кажется, будто вами руководит лишь деликатность и желание показать, что я не слишком наскучил вам, — отвечал он, весь во власти непонятного чувства. Как горько всегда сожалел он, что женщины не интересуются ничем, кроме совершенных пустяков и пошлостей, и вдруг — впервые в жизни он встретил девушку, которой хотелось большего, и этой редкой девушкой оказалась Королева колокольчиков! Была ли то опять только игра судьбы, или, задумав новую интригу, жертвой которой на сей раз должен был пасть он, они обнаружила ту, как ему казалось, с большой тщательностью замаскированную лазейку, через которую можно было проникнуть в единственно уязвимый уголок его сердца? Ничего, пусть панна Неповольная выслеживает его, он готов к нападению. Она не знает, с кем имеет дело, ей пока не довелось узнать, что такое настоящий мужчина! Но придет время, и он ей это покажет.

— И вы такой же, как все прочие? — укоризненно спросила Ксавера. — Ждете, чтобы перед вами заискивали? А может, вам неприятно, что я хочу учиться? Мужчин прямо коробит, когда у девушек появляются какие-то крохи знаний, они думают, что господь сотворил весь свет только для их забавы. Может быть, вы охотнее согласились бы навестить меня, если бы я предложила потанцевать? Оказывается, вы совсем не такое совершенство, как я полагала, а ведь я вас даже немного стыдилась.

Мог ли Клемент еще раздумывать? Он твердил себе, что пришел к той, что упрятала его брата в монастырь, переступил порог ненавистного ему дома с единственной целью — найти средство, как подорвать ее влияние в обществе, и, если в ее словах было хоть сколько-нибудь правды, она сама лучше всего указывала, как вернее всего ее обезвредить? Это можно сделать, лишь возрождая и просвещая ее заброшенную душу, исполненную тоски и томления, жажды чего-то высшего и лучшего, чем ей до сих пор было дано.

Вот это будет триумф — расстроить коварные планы ее опекунов! Они не только использовали ее как приманку, но, позволяя ей все, вплоть до самых больших вольностей в отношениях с молодыми людьми, только того и жаждали, чтобы она никогда не узнала настоящей любви! Не раз приходилось ему слышать разговоры о том, что прекрасная Ксавера должна остаться незамужней, тогда огромное богатство Неповольных когда-нибудь перейдет к тем, кому ее бабка так долго оказывала гостеприимство под своим кровом. Может быть, Леокад был удален с таким проворством именно по той причине, что они испугались ее склонности к нему, а Ксавера помогала им из-за обуявшего ее религиозного фанатизма.

Какая это будет радость — вырвать ее из их когтей, опираясь на силы ее пробудившегося сердца, и вернуть Леокаду утонченной, возвышенной!

Ведь если брат отвернулся от мира, это еще не означает, что он навеки погиб для него.

Клемент обещал, что в ближайшие дни он снова навестит дом «У пяти колокольчиков», и сдержал свое слово.

 

8

Выполняя это обещание, Клемент, надо полагать, забыл, как он упрекал брата, когда они возвращались домой с религиозной церемонии: теперь, мол, не время заниматься такими пустяками, как воспитание одной женщины, ибо мужчина принадлежит всему народу и его борьбе, а в наше время это требует человека целиком. И вот как раз теперь, когда все бурлит, зреет, тайно готовится к взрыву — сыны действия ждали только сигнала из Парижа, — именно теперь, со всей присущей его натуре горячностью, он задался целью во что бы то ни стало вызволить из духовной неволи внучку председательницы Общества пресвятого сердца Иисуса, погибавшую, не сознавая того, без духовной пищи, ослепленную блеском своих золотых оков, увлечь ее высокими интересами, воодушевить размахом своих замыслов, чтобы сия вероломная сирена, чье пленительное пение выбило из их рядов стольких подававших надежды молодых людей, превратилась со временем в провозвестницу истины, провозглашала бы ее, проповедовала, боролась за нее.

Совет Общества сынов действия, соображаясь с требованиями момента, возложил на каждого своего члена обязанность завербовать еще одного участника, за чью самоотверженность, честность и безукоризненное поведение рекомендатель мог бы поручиться не только своей честью, но и самой жизнью. Общество росло с каждым днем. На днях в подвалах летнего павильона, которые были так обширны, что, например, те из них, где размещалась тайная типография, уходили в самую глубину парка, состоялось общее собрание. Все присутствующие были ознакомлены с Обращением Законодательного, собрания революционной Франции. Французы, встревоженные вестями о том, какую огромную силу готовятся бросить против них соседние государства, просили всех своих единомышленников, а следовательно, и сынов действия в Чехии, чтобы они, не ожидая обещанной помощи, своими силами оказали вооруженное сопротивление правительствам. Доказывалось, что для этого наступил благоприятный момент, ибо, если не принимать в расчет небольшие, скупо разбросанные по всей территории гарнизоны, в результате рекомендуемых действий все государства останутся без армий, а это будет иметь огромное значение для общих интересов, так как вести о том, что происходит дома, неизбежно вызовут смятение в войсках, нежелание продолжать военные действия и, возможно, восстание в стягиваемых к границам частях, предназначенных для похода на Париж и захвата столицы.

Клемент первый голосовал за поддержку Обращения и произнес пылкую речь о том, как тяжко сознавать, что чешский народ, наконец-то вступивший в борьбу за свободу духа и гражданское равноправие, вынужден ждать, пока другие помогут ему утвердиться,, в своей суверенности! Как было не принять Обращение всем остальным участникам собрания, если Клемент его одобрил! Ведь товарищи охотно позволяли ему думать и решать за всех, а сами забавлялись тем временем атмосферой тайны, которой была окутана деятельность Общества, романтическим пафосом дела, подысканием себе новых имен в честь выдающихся героев прошлого. Быть заговорщиком так увлекательно! Каждый сколько-нибудь образованный молодой человек, проявивший хоть немного интереса к общественной жизни, считал для себя почти обязательным числиться в каком-нибудь кружке, ораторствовать против заведенного порядка и предлагать лучший, крадучись выходить ночью из дома закутанным с головы до ног в широкий плащ, спешить с лихорадочно бьющимся сердцем на условленное место, играть там страшными клятвами и кинжалами, на которых выгравированы эти клятвы, приводить в отчаяние знакомую барышню намеками на скорую свою гибель или загадочное исчезновение, наслаждаться ее слезами и обещаниями верности до гроба и наконец великодушно успокаивать ее надеждой на счастливую встречу в надзвездных мирах.

Клементу не терпелось отплатить равной хитростью опекунам Ксаверы, и он составил для нее такой план занятий, чтобы как можно быстрее продвигаться вперед к намеченной им цели. Прежде чем идти к своей ученице, он нередко больше часа размышлял о предмете их очередного занятия: ведь Ксавера была уверена, что он знает все на свете, и, не слушая никаких резонов, спрашивала у него обо всем, что ей только приходило в голову. Подобная осторожность с его стороны отнюдь не была излишней, — более того, она была в высшей степени необходимой. Ксавера, разумеется, уверяла его, что она ничего не рассказывает об их занятиях ни бабушке, ни духовнику, которым не нравится, что она забивает себе голову такими сложными вещами; тем не менее Клемент не верил ей, сомневаясь, не стремится ли она усыпить его бдительность, вызвать на необдуманные и ответственные высказывания, которые можно потом обратить против него самого. Поэтому он весьма искусно придавал всему, о чем только не говорил с Ксаверой, такой поворот и выбирал для своих объяснений такие точные и вместе с тем общеупотребительные, понятные выражения, что бабке решительно не к чему было придраться, чтобы протестовать против их времяпрепровождения, хотя она продолжала считать, что женщинам науки не нужны.

С не меньшим вниманием следил Клемент и за тем, как бы не коснуться неосторожно некоторых глубоко укоренившихся у его ученицы предрассудков или понятий, с которыми она прочно сжилась и которые стали частью ее натуры. Однако, к своему крайнему удивлению, скоро был вынужден признать, что душевное воспитание Ксаверы совершенно запущено, и нет ни одного религиозного принципа, который настолько бы укоренился в ней, чтобы его нельзя было поколебать, а с течением времени и вовсе вырвать. От нее никогда не требовали ничего другого, кроме слепой веры, никто не потрудился объяснить ей, что есть вера, и если не принимать во внимание свойственных ей ребяческих суеверий и некоторого страха перед тем богом, коего она, горделиво называвшая себя ученицей Христа, отнюдь не воспринимала как высшее проявление добра, любви и правды, а поклонялась ему скорее как господу, богу библейских патриархов Авраама и Моисея — богу неумолимо суровому, карающему за грехи до последнего колена, — она выучилась от бабушки дрожать перед ним и ему же противиться, взывать к нему и перетолковывать его слова в выгодном для себя смысле, — если не принимать во внимание всего этого, то можно сказать, что он видел перед собой законченный тип атеистки без сознательных убеждений и правил, без какого-либо понятия о нравственной ответственности и высоком долге послушания по отношению к своим опекунам, не знающей и не признающей ничего выше личных выгод и страстей.

Увидев ее духовную нищету, Клемент содрогнулся. Нет, не лгала она, жалуясь на мучительную пустоту в своей душе, называя свой ум пустыней. Порой она ощущала, как несчастлива в своем счастье и бедна при всем своем богатстве, а это означало, что душа ее не очерствела, не погибла вовсе. Мысль эта вновь и вновь оживляла покидавшую было Клемента надежду, он верил, что труд его не пропадет даром, и прогонял опасения по поводу напрасной траты своего времени.

Ксавера была благодарной ученицей. Правда, желание учиться, стать образованной вытекало из суетных ее интересов, тем не менее оно было искренним. Чего только Клемент ей не рассказывал, о чем не говорил, — все было для нее внове и казалось важным, занимательным. С радостным удивлением внимала она его рассказу о тех, в сущности, простых средствах, с помощью которых господь хранит и украшает созданный им мир, — ей всегда страстно хотелось узнать это, а теперь, с помощью Клемента, она легко добралась до некоторых истин. Она узнала о гражданских войнах в Древнем Риме, о прекрасных собой, но легкомысленных богинях древних греков, с которыми близко подружилась, ощущая с ними некое душевное родство. Слушала она внимательно, в выражении чувств была непосредственна, как дитя, ее сообразительность, и память вызывали удивление, способности оказались блестящими. Вместе с тем ее отличали упорство и вдумчивость, она старалась вникнуть в каждую мелочь, не боясь никакого напряжения умственных сил, и не знала покоя прежде чем не узнавала во всех подробностях то, что ее особенно интересовало.

Мог ли Клемент покинуть ее на произвол судьбы, хоть он сознавал, как нерасчетливо тратит дорогое время, пытаясь обратить в истинную веру всего лишь одну-единственную женщину!

Душа молодой девушки уподоблялась, по его мнению, лесной чаще, окруженной кольцом непроходимых болот, и когда кто-либо, привлеченный ярко пестреющим на их поверхности ковром из цветов и трав, неосторожно ступал на него, то, едва сделав первый шаг, начинал тонуть, и чем больше сопротивлялся, тем глубже погружался в мрачную глубину, в эту с умышленным коварством поставленную для него западню. Кому же посчастливилось миновать опасный рубеж, кто не пал жертвой ее лицемерного искусства, фальши, развившейся в ней под влиянием принуждавших ее к этому воспитателей, кому в конце концов удалось, как ему, проникнуть в самую глубину ее души, тот оказывался в лесной чаще, исполненной, хоть и дикой, зато оригинальной, подлинной красоты, ожидавшей только руки садовника, чтобы, обрезав кое-где сухие ветки, выкорчевав пораженные болезнью деревья и сняв лишайник со здоровых стволов, он открыл доступ солнцу и воздуху, дабы все это изобилие благоуханных, прелестных, жадно рвущихся к свету бутонов и почек раскрылось и расцвело. Духовная жизнь Ксаверы оставалась до сих пор в полном небрежении; ее способности, ее силы дремали, не развиваясь; она даже не ведала, есть ли у нее сердце, хоть любовные дела были до сих пор ее единственным занятием. По всей видимости, она даже не сознавала, что живет, ибо ничто святое и дорогое не связывало ее с миром живых. Не была она никому ни дочерью, ни сестрой, ни подругой, ни возлюбленной, все это заменили богатством и роскошью, чтобы она охмелела от них, — подобное случилось, когда европейцы привезли аборигенам Америки спирт, чтобы напившись допьяна, те забыли, кто украл у них родину, чистоту нравов и свободу. Она и сейчас была не чем иным, как несчастной сироткой, испытывавшей нужду в ласке, в сердце, которое согрело бы ее, она была одной из тех рабынь, что ходят в шелках и нежатся на шелковых подушках, а к их числу принадлежала и его покойная мать, пролившая столько слез над участью несчастных, поручившая ему стать их защитником. Мог ли он не сострадать этой девушке и, забыв о прежнем своем презрении к ней, не удивляться, как она все-таки сумела сохранить в своей душе и благородство, и невинность, не допустившие ее полного падения.

А теперь послушаем Ксаверу.

— Я просила доктора фон Наттерера время от времени заниматься со мной латынью. Мне бы очень хотелось понимать, что говорится при богослужении, — объявила она бабушке, когда гость ушел.

Та ответила довольной улыбкой: внучка придумала хороший предлог, чтобы молодой человек бывал у них. Может быть, это наконец удовлетворит отца Иннокентия, уже не раз наставлявшего Ксаверу, как важно заманить Клемента Наттерера в дом, чтобы иметь возможность бдительно следить за ним. Ни для кого не было тайной, каким безграничным уважением пользовался он среди молодых людей Праги и, разумеется, хорошо знал, что происходит в этой среде. Возможно, он избегал принимать деятельное участие в тайных делах, боясь суровости своего отца, опасавшегося, как бы сын не испортил свою будущую карьеру, которая, по его расчетам, должна была привести его прямым путем в министерство; однако отец Иннокентий держал молодого человека на подозрении и причислял его к тем, кому нельзя было полностью доверять. Все еще не располагая никакими уликами против юноши, за исключением его огромной популярности, не замечая ничего подозрительного, что могло бы свидетельствовать против него, он инстинктивно чувствовал в молодом человеке куда более серьезного противника, чем все прочие. Возможно, молодой Наттерер не был сам членом какого-нибудь тайного общества, но, без сомнения, был другом, поверенным, наконец, советником многих. Духовник семьи Неповольных был глубочайшим образом убежден в этом. Ему тоже случалось видеть, как молодой человек, проходя мимо их дома, отворачивался; наводило на подозрение и то, что он избегал Ксаверы; духовник полагал, что причиной всему не может быть история с братом, ибо как он мог знать, что не во дворце, а в доме «У пяти колокольчиков» было принято решение о поступлении Леокада в семинарию? Гофмейстерина, разумеется, никому не сказала, от какого радостного известия упала в обморок его мать, а вскоре и скончалась; не могла сказать тем более, что принцесса предупредила ее: нежелательно, чтобы в обществе знали, что говорила во дворце пани Неповольная. А теперь, совсем неожиданно, Клемент сам пожаловал к ним, и будто бы под тем предлогом, что Ксавера когда-то потеряла перчатку… Событие приятное и поистине утешительное!

И потому Клемента принимали у Неповольных с неизменной приветливостью и почти всякий раз оставляли молодых людей наедине.

Ксавера дала себе клятву, что Клемент не будет ее врагом, а кроме того, она еще и сумеет отомстить ему за то, что он не только оттолкнул от нее своего брата, но сам сторонился ее так долго. Она надеялась зажечь в нем пламя любви, а потом насмеяться над ним — более жестоко, чем над кем-нибудь иным. Посему в следующий раз, когда он пришел, она немедленно пустила в ход обычное свое кокетство, все свои уловки, однако скоро и оставила: ей не везло с Клементом, как не везло когда-то ее бабке, с отцом Иннокентием. Клемент лишь горько усмехнулся, и она вспыхнула от стыда, подобно ученице, пойманной учителем с конфеткой за щекой, — ей пришлось собрать все душевные силы, чтобы удержаться и не заплакать, и она все же сумела искусно перевести разговор на другой предмет, лишь бы он не заметил, в какое затруднительное положение она попала. Вскоре она растеряла все свои стрелы и оказалась перед ним безоружная, без шлема и панциря, неведомой властью отдана ему на милость и немилость. Вместе с тем не было для нее теперь ничего приятнее, чем ощущать его рядом, хоть он и не пожирал ее взглядами, не твердил, как она красива; более того, ни в чьем присутствии не чувствовала она себя таким ничтожным существом. Она не могла понять, как и когда все это случилось, сознавая лишь, что ее подхватила некая сила, коей она не знала имени, опутала ее по рукам и ногам… По временам ей становилось досадно, хотелось насладиться прежней волей, и в сердцах она говорила себе: «Какое мне дело до этого чужого человека? Ведь он мне не родственник, не духовник, почему я должна считаться с его мнением? Не все ли равно, что он обо мне думает? Пускай идет прочь со своими науками, мне они уже надоели, я хочу веселиться, танцевать, притом всякий день с новым поклонником. Уйду, и, когда бы он ни пришел, меня для него больше не будет дома.

Так и случилось. Она собрала последние остатки былого своенравия и строптивости и именно в тот день, когда Клемент обещал быть у них, ушла с бабкой из дома. Однако с приближением назначенного часа она совсем потеряла покой, не могла нигде найти себе места и вдруг разрыдалась. Никто не понимал, что с ней происходит. Она говорила, будто у нее внезапно что-то заболело — голова или зуб: не знала она еще, какой невыносимой может быть боль, пронизывающая душу. К счастью, вернувшись домой, она еще застала там Клемента, в задумчивости прохаживающегося по саду. Он не мог допустить мысли, что она ушла надолго с намерением его оскорбить. Напуганный ее слезами и необычайным поведением, он опять повторил свой вопрос: вот уже целых полчаса спрашивал он, чего вам все-таки недостает?

Она долго всхлипывала, сопротивляясь желанию высказать ему все-все, и наконец призналась:

— Не могла я больше сидеть у тех глупых людей и больше никогда к ним не пойду, пусть бабушка хоть казнит меня. Я теперь уже не могу быть прежней, какой была до знакомства с вами.

Мог ли не радоваться Клемент подобной перемене, которую и сама она теперь осознала? В первый раз за все время он взял ее руку и прижал к губам. Ксавера не отнимала ее…

Бледная от умиления, исполненная сладостного, никогда еще не испытанного, неожиданно нахлынувшего чувства, которое — она это видела — с трепетом ее руки передалось и Клементу, она глядела на него. Да, он был здесь, перед нею, — тот самый мужчина, которого Клемент намеревался поставить на ее пути, чтобы заинтересовать и увлечь ее, как сама она поступала со своими поклонниками. И ему тоже было ясно: не надо никого искать!

Солнце понемногу уходило за Петржин, золотя макушки вековых деревьев; небо запылало, побледнело, померкло, и звезды одна за другой замерцали над зубчатым фронтоном старинного дома. В мягких вечерних сумерках фигура Ксаверы растворялась, таяла, и Клементу казалось, что девушка сбрасывает с себя оболочку своей телесной красоты, коей она всегда гордилась, что под этими святыми звездами он остался наедине с ее душой, им воскрешенной, облагороженной, принадлежащей отныне ему одному…

Ему? Клемент отпустил ее руку, которую до сей поры молча держал в своей руке. Разве он на что-нибудь притязает? Разве он стремился развить ее ум не для святых целей человечества, а ее чувства не для Леокада?

Он вскочил и, быстро простившись, бежал в таком смятении, что сбился с пути и, вместо того чтобы выйти к Карлову мосту, очутился на пустынное берегу Влтавы. Там он упал на поваленное дерево. Теперь-то он на себе познал горькую правду своих слов: никакой Брут еще не помыслил о том, чтобы заострить свой кинжал против людских страстей, этих заклятых врагов человечества, жестоких тиранов, изыскивающих все более и более коварные способы, дабы воспрепятствовать ему идти по пути прогресса, налагающих на него тяжкие цепи любви.

Гордясь превосходством своей натуры — я, мол, умею владеть чувствами и добиваться поставленной перед собой благородной цели, — он тяжко ранил своими резкостями душу бедного Леокада, когда тот признался, что любовь в его сердце расцветает с той же естественностью, как цветет незабудка на лугу или мерцает звезда на небе, и противиться чувству тщетно: ведь не может спорить куст с розой, которая расцвела на нем. Что же мог Клемент сказать себе теперь, когда и он ощутил могучее воздействие неумолимого закона природы, сообщающего ей вечную молодость, закона, коего в своей гордыне он намеревался избегнуть, находя его непригодным для себя, и, самодовольный, воображал, что ему это по силам? Искусно проникла в его сердце Ксавера, отыскав ту единственную лазейку, которую он считал недоступной, к тому же сам и указал ей путь! И вот именно ему суждено было влюбиться в Королеву колокольчиков, и не только влюбиться, но полюбить ее со всем жаром молодой любви, ей одной принести в жертву свое первое чувство!

В порыве глубокого отчаяния снова и снова бросал он в лицо равнодушной ночи роковой вопрос, который она не раз уже слышала на всех языках и наречиях мира: «О, боже, почему именно она, почему не другая?» И некое насмешливое эхо в нем самом отзывалось его собственным жестоким советом брату: «Да, но почему она, а не другая? Ведь у многих молодых девиц такие же алые уста и белые ручки, как у Неповольной. Если твой ограниченный ум не может возвыситься до понимания высоких задач нашего времени и нуждается в развлечениях, почему ты не изберешь для этого какую-нибудь другую красотку вместо нее?»

Ответа он не дождался… лишь речные волны то вздыхали, то всхлипывали у его ног, словно жалели его; а потом, повинуясь тому же неумолимому закону, которому ныне подчинился и он, устремлялись вдогонку за своими предшественницами, неустанно, все дальше и дальше…

Сколь же ничтожным, бессильным, смешным существом представлялся теперь Клементу человек! Сколь сомнительным блестящее будущее человеческого разума! Он жаждал стать господином, властелином мира, но не умел владеть даже самим собой, не мог ничего предугадать хотя бы на час вперед, все время ошибался, обманывался, и любая пресмыкающаяся тварь превосходила его определенностью своих инстинктов…

Еще вчера Клемент спрашивал Ксаверу, что с ней происходит, а теперь она сама задала ему этот тревожный вопрос, когда вечером он вошел в грот, где она читала, ожидая его.

— Я нездоров, — сказал он глухим голосом. — Мне надо на некоторое время уехать из Праги в наше имение.

Она смертельно побледнела, но он не поднял на нее глаз.

— Ваши занятия от этого не пострадают, — продолжал он как можно равнодушнее. — Я оставляю для вас немало интересных книг, пришлю вместо себя товарища, который будет вести занятия с вами не менее добросовестно, чем я, и подробно рассказывать обо всем, как вы это любите.

Он хотел, кончив шуткой, легко расстаться с ней, а, сообщив, что едет в деревню, на самом деле жить втайне от нее в Праге, пока не пройдет его безумие, но она протянула к нему руки в немом отчаянии и устремила на него взор, исполненный столь глубокого чувства, что не только шутка, но всякое другое слово замерло у него на устах и голова закружилась — от блаженства.

Он намеревался быстро уйти, но не сделал этого. Собрав все свои силы, он пригласил пани Неповольную полюбоваться вместе с ними собранием гравюр на темы священной истории, которое он на этот раз принес. За этим занятием у них прошел весь вечер.

После его ухода Ксавера упала на колени перед статуей святой девы. Когда-то на этом месте она терзалась страхом, что любовь к Леокаду лишит ее красоты и привлекательности, что чувство это унизит ее и она не сможет быть полезной слугам господним в утверждении царствия божия на земле. Теперь она смеялась над собой, строго судила себя, что могла когда-то хоть на один миг предположить, будто любит кого-то другого, а не самого благородного из всех — Клемента! Да, она понимала, что любит, и не стыдилась этого, напротив — ощущала себя внутренне, гораздо значительней, ей даже казалось, будто вокруг ее головы такой же нимб, как и у девы Марии, чья любовь подарила людям жизнь.

— О святая дева, дай мне венцы всех царств мира сего, — вскричала она страстно, — я брошу их на землю, чтобы он попрал их; дай мне все таящиеся в этой земле клады — их тоже брошу в пыль, чтобы он растоптал; только у него в руках тот венец, коего я жажду, только в его сердце тот клад, по коем я тоскую. Не нужна мне больше слава — ему одному хочу служить, пусть мучает меня, пусть унижает, я не обижусь, не стану жаловаться, только бы он любил меня! И пусть это счастье продолжится всего один год, пусть всего день, час!.. До самой смерти буду я помнить и благословлять этот час, и никто на свете, даже он сам, не отнимет у меня этого воспоминания!

В лесной чаще затаилась буря; может, она утихнет, убаюканная сладким сном любви, а ну как взмахнет своими крылами? Чем в сравнении с ней будут кроткие ветры наших тихих рощ? Промчится ураган, и корни вывернутых его неистовым дыханием дерев взметнутся навстречу огненным, мчащимся по небу тучам, а кроны, расщепленные молниями на тысячи частей, низвергнутся в бурные волны горных рек, дабы смыть с себя всякую память о поражении… Безумный вихрь несется, сокрушая все на своем пути, и нет цветка, который не был бы сломан, нет гнезда, оставшегося целым, нет листочка, что был бы зелен и свеж, — всюду лишь гибель и разрушение…

 

9

Ксавера не задумывалась о будущем; ни о том, какая ждет ее участь, ни о том, как посмотрят опекуны на ее любовь к Клементу, когда узнают истину об их отношениях: позволят ли они ей выйти замуж, следуя велению сердца, или будут настаивать, чтобы она и дальше продолжала осквернять свою молодость, втаптывать в грязь свое достоинство, оставаясь живым воплощением всяческой лжи и фальши. Ксавера жадно жила настоящим. Она чувствовала себя счастливой, если Клемент бывал у них каждый день, проводил с ней час-другой, если она могла глядеть ему в глаза, ощущать на себе его взгляд, слышать его ласковый голос.

Клемент тоже не думал о будущем. Зажмурив глаза, он плыл по течению увлекавшего его потока, в бурные воды коего он попал, самоуверенно предполагая, что принадлежит к кругу тех избранников судьбы, которым позволено играть божественным огнем, не заботясь о том, что они тоже могут сгореть, объятые пламенем… Одно его страшило: что скажет Леокад, когда узнает, что брат его полюбил — и кого!.. Что подумает о нем? Клемент сгорал со стыда. Кто бы сказал, что наступит час, и он будет бояться людей, избегать чужих взглядов, страшиться людского суда?

Когда же он оставался наедине с Ксаверой и она глядела на него с улыбкой, исполненной одновременно гордости за него, смирения, блаженства и вместе с тем грустной задумчивости, — он забывал обо всем. Он видел перед собой чудо воскрешения из мертвых, чудо возрождения души к новой жизни, души, готовящейся силой любви к нему искупить прошлые грехи, ибо тогда она не ведала, что творила…

Решительная перемена в душевной жизни девушки повлекла за собой такое же изменение во всех ее поступках и действиях. Сад, казавшийся прежде маленьким и скучным, теперь, по ее мнению, вмещал в себе все, что только можно было желать, и ей не хотелось никуда выходить. Она искала причину отказаться от приглашений, старалась, чтобы у них бывало как можно меньше посторонних, со все возрастающим равнодушием слушала советы и наставления бабушки. Занимаясь науками отнюдь не поверхностно, а с полной серьезностью, она все яснее видела ограниченность своей наставницы и то, как мало в ней подлинно материнского чувства: ведь воспитывала и баловала она Ксаверу лишь с той целью, чтобы сделать из нее безотказное орудие для осуществления своих честолюбивых планов. Дня не проходило, чтобы Ксавера не вспомнила прочитанной отцом Иннокентием прокламации и не заливалась краской стыда при мысли о том, чем сделалась она благодаря своим опекунам, со слепым повиновением выполняя все их требования. Было бы куда лучше, если бы бабушка сразу же сдала ее на руки прислуге и ее забывали бы покормить, выдать чистое платье и белье… Да, ей привелось жить в роскоши, но какую цену спросили с нее за это! После недолгих колебаний Ксавера решительно оставила все свои прежние уловки и хитрости, теперь совершенно для нее непереносимые, у нее больше не было в запасе никаких тайных, занимательных сведений, которыми она могла бы поделиться с отцом Иннокентием, а с бабкой она и вовсе перестала говорить о чем-либо серьезном, сказав себе: будь, что будет!

Прошло немного времени, и отец Иннокентий обратил внимание хозяйки дома на то, что Ксавера совсем забыла, с какой целью она приставлена к молодому Наттереру.

— Я тоже это заметила, досточтимый отец, однако пока не вижу надобности упрекать ее, ибо уверена, что вся эта история разрешится примерно так же, как и с его братом, — отвечала пани Неповольная, гордая тем, какое прекрасное направление дала она своей внучке.

— Как только Ксавера выведает у него все, иными словами — исчерпает его до самого дна, она, разумеется, сейчас же сообщит нам, что у него на уме, а затем устранит его со своего пути не менее хитроумным способом, чем это было сделано с Леокадом. Я уверена, этот юноша откроется с такой неожиданной стороны, что сейчас даже трудно предположить.

Однако отец Иннокентий не удовлетворился таким ответом. Он сказал, что Ксавера ведет себя теперь совершенно иначе, нежели когда она была дружна с Леокадом, объяснил, в чем именно состоит эта перемена: дескать, он потому и не рассчитывает подобно пани Неповольной, что Ксавера их чем-нибудь приятно удивит, — скорее всего, она влюблена и хочет выйти замуж.

При этих словах пани Неповольная так и подскочила в своем кресле. Мысль о том, что Ксавера способна полюбить по-настоящему, ей даже в голову не приходила. Она тотчас же начала искать удобный предлог прекратить посещения Клемента, но отец Иннокентий призвал ее к осторожности, дабы любовь, если она и впрямь зародилась в сердце девушки, не усиливалась от их противодействия. Вместе с тем он напомнил, что по отношению к Клементу следовало проявить всемерную осмотрительность и деликатность, принимая во внимание и высокое служебное положение его отца, и их собственное положение. Если бы он, не дай бог, пожаловался, что здесь нанесли оскорбление его достоинству, это произвело бы невыгодное впечатление в обществе. Может ли женщина из торгового сословия желать лучшего жениха для своей воспитанницы? В те времена сословия еще очень резко различались одно от другого, и для панны Неповольной, которая, несмотря на все свое богатство, оставалась всего-навсего простой горожанкой, чьи родственники вели торговлю лесом, было бы великой честью, если бы господин доктор фон Наттерер, сын столь высокопоставленного должностного лица, захотел возвысить ее до себя, дав ей свое благородное имя! Можно ли привести какие-либо доводы против этого брака, если бы Ксавера решилась настаивать? Поэтому от них требовалось вести дело с большой осторожностью: и так уже в городе поговаривают, почему это у пани Неповольной бывает в доме столько неженатых мужчин, но она все еще ни за одного из них не сговорила свою внучку? С давних пор люди привыкли интересоваться жизнью дома «У пяти колокольчиков», и ныне с тем же любопытством следят за всем, что здесь делается. И он повторил: «Будьте осмотрительны!»

В результате отец Иннокентий и пани Неповольная пришли к такому решению: во избежание возможных неприятностей проявить по отношению к Ксавере предельную снисходительность. Бабушка должна делать вид, будто она и не подозревает, что происходит в девичьем сердце, а если действительно что-нибудь откроется, она будет еще любезнее с Клементом, станет еще настойчивее приглашать его, вместе с тем твердо предлагая прекратить занятия науками, поскольку Ксавера явно побледнела, осунулась, и вряд ли следует выполнять прихоти, наносящие такой вред ее здоровью.

Но стоило лишь ей заговорить своим медовым голосом, с присущей ему мягкой, кошачьей интонацией, о том, как опасается она за здоровье Ксаверы, внешне столь переменившейся, и как рада она видеть Клемента в своем доме, даже готова предпочесть его всем прочим молодым людям, — Ксавера сразу поняла: любви ее угрожает опасность, опекуны озабочены тем, как отвадить Клемента, и не погнушаются никакими средствами, лишь бы рано или поздно достичь этой цели. Ведь она их собственность, вещь; более того, вещь необходимая и всегда должна остаться ею. Давным-давно предрешено, как обойтись с нею, ее сердцем, ее счастьем…

Ксавера отвечала бабушке спокойно, но уклончиво, стараясь ничем не выдать себя и не показать, что проникла в ее замыслы. Однако на душе девушки становилось все тоскливее. Есть ли у нее другой советчик и защитник, кроме Клемента? Казалось, нет другого выхода, как только обратить его внимание на то, что происходит и может произойти. Это решение пришло к ней после большой внутренней борьбы. Чувства ее в последнее время стали тоньше, восприятие обострилось, и хоть она знала, что Клемент ее любит, все-таки не была уверена, желает ли он иных отношений, чем те, которыми до сих пор довольствовались другие мужчины. А может быть, он думал просто немного развлечься, не считая ее достойной ни своей руки, ни своего имени?

— Боже мой, ведь я и сама знаю, что недостойна его: ведь все станут смеяться над ним, насмешки так и посыплются со всех сторон, вздумай он возвысить до себя Королеву колокольчиков!

Вряд ли когда претерпевали возлюбленные, будучи уверены во взаимном счастливом чувстве, столько мук, сколько Клемент и Ксавера! Все, чем жили они сами, все, с чем доводилось им сталкиваться, доставляло душевную боль, вызывало угрызения совести; могли ли они не прильнуть душой друг к другу, так страдая?

Минуло несколько дней, прежде чем Ксавере удалось поговорить с Клементом наедине. Бабка неотступно следила за ними; со свойственной ей одной находчивостью она изыскивала всевозможные предлоги, лишь бы то и дело входить в грот, вмешиваться в их беседу, переводя ее в другое русло. Клемент тоже понял, что за всем этим скрывается нечто большее, чем простая случайность. Он видел, что они с Ксаверой находятся под постоянным неусыпным надзором, и во взгляде его она часто читала досаду и нежелание мириться с таким положением.

Однажды, когда молодые люди прохаживались по саду и ключница по какому-то чрезвычайному поводу была отозвана в дом, Ксавера торопливо шепнула:

— Бабушка все время сидит с нами, чтобы мы не могли заниматься. Она говорит, что ученье идет мне во вред — будто я от него чахну; боюсь, в ближайшие дни она совсем запретит занятия.

Тягостное чувство охватило Клемента: неужели ему суждено потерять Ксаверу, а ей суждено погибнуть для всего, что прекрасно и свято в этой жизни? Неужто ей предстоит погрязнуть в этом болоте? Нет, не бывать этому! Забыв о своей всегдашней осторожности, он отвечал ей с горящим взглядом:

— Еще немного терпения — всего каких-нибудь несколько недель! Когда разрешатся великие вопросы, я буду всецело принадлежать вам и защищу вас. Тогда вам уже не надо будет повиноваться тем, кто с дурным умыслом присвоил себе право распоряжаться вашей судьбой. Человеку не нужны посредники для общения с богом, который дал каждому из нас разум и сознание. Обратясь к своему сердцу, мы сами поймем, чего он желает от нас, ибо в наших сердцах начертал он святейшие из своих законов…

Внезапно Клемент умолк: прямо перед собой, меж куртин, он увидел отца Иннокентия, который, несмотря на густой сумрак, читал свой молитвенник, чем и выдавал себя: глаза его, правда, бегали по строчкам, но все внимание было поглощено совершенно другим. Терпение юноши было исчерпано до конца; чувствуя, что он уже не в силах больше сдерживаться, Клемент быстро простился с Ксаверой и, не дожидаясь пани Неповольной, вышел из сада.

Ксавера осталась стоять там, где они расстались. Боже, что она слышала! Эти злополучные врезавшиеся в ее память слова! Нечаянно они вырвались у него? А может быть, не случайно? Не он ли автор той прокламации, которая так и запечатлелась в ее мозгу, и он повторил их, движимый теми же чувствами, что и в ту минуту, когда они вылились у него из-под пера?

Ксавера точно окаменела от охватившего ее ужаса. Все кружилось у нее перед глазами в бешеном вихре: деревья, клумбы, грот неслись куда-то в ужасном танце… Где же были ее ум, ее сообразительность? Где же были ум и проницательность отца Иннокентия, бабушки?

Он, и никто другой, был автором смелых воззваний к народу, он глава заговорщиков, он тот, кого так старательно и упорно разыскивают; он ведет всех за собой, являясь душой тайного сопротивления, готовится провозгласить новый общественный порядок, подняв на борьбу всю Прагу! Кто иной способен на это, как не Клемент? Несчастный Клемент, любимый Клемент — ее Клемент!

Еще немного, и она произнесла бы его имя вслух, оно вырвалось бы у нее с воплем невыразимого горя и страха; казалось, она задыхается от своего ужасного открытия, и чем решительнее отталкивает его от себя, тем вернее убеждается: да, это правда, — пока не осталось даже искры надежды, что это может быть ошибкой. Сама не желая того, Ксавера припомнила многие его слова и суждения, подобные только что услышанным, вспомнила, какой испытующий взгляд бросил он на нее, когда она раз заговорила с ним о деятельности тайных обществ в Праге, как уклончиво иногда отвечал он на совсем простые вопросы, удивляя ее тем, вспомнила, какое направление невольно принимали все их беседы, и тогда поняла, почему он так долго отворачивался от их дома, избегал ее, и в конце концов сам пришел к ней.

Нет сомнения, то он, Клемент, — глава заговора! Но важно не это — другое: как быть теперь?

Ксавера больше не думала, кто такой был он и кто она. Его вера — и ее вера, его дело — ее дело, прочее недостойно внимания. Тревога за него поглощала ее целиком, все казалось ей ничтожным, смешным в сравнении с необходимостью предупредить его об опасности, предостеречь, спасти.

Она благодарила бога за то, что бабушка мучила его целый вечер пустыми разговорами. По крайней мере Клемент упомянул о званом ужине сегодня вечером у его отца в честь офицеров выступавшего утром из Праги полка, а также о новом спектакле в театре, куда он пойдет, прежде чем присоединится к пирующим. По крайней мере известно, где его искать.

Как же быть? Написать ему?

Но письмо легко может попасть в чужие руки или дойдет до него, когда уже будет поздно. Если заметят, что писано наспех, это возбудит подозрения, если же ограничиться намеками, Клемент не поймет, в чем дело, откровенные же слова испугают его, и он может сгоряча решиться на опрометчивый шаг…

А что, если послать к нему ключницу, чтобы она передала, что нужно, из уст в уста?

Опять Ксаверу стали мучать сомнения: правду говорить нельзя, а любое иносказание могло внести опасную путаницу.

Оставался еще один путь, самый надежный, но вместе с тем и самый трудный — пойти самой.

Да, верно, она пойдет сама и скажет: он должен бежать. Его выслеживают враги, страшные враги, на сострадание которых трудно рассчитывать, и если даже она догадалась, кто он, всего по нескольким случайно вырвавшимся у него словам, всякому другому это может стать понятным по какой-нибудь случайности. Он должен бежать, если можно — немедленно… Да, она пойдет к нему и все скажет, по крайней мере еще раз увидится с ним.

Сердце рвалось у нее на части, страшная боль пронзала насквозь. К нему!.. К нему…

Она с трудом оторвалась от дерева, которое обнимала с такой силой, точно желала слиться с ним воедино, превратившись в его ветви и листву, чтобы не ощущать своего человеческого горя, не силиться овладеть собой; ноги у нее были словно ватные, тело налилось свинцом. Но решение: «к нему, к нему» вдохнуло в нее новую жизнь, у нее выросли крылья, сама душа ее окрылилась. Большое и трудное дело ждало ее впереди.

Ксавера вошла в дом, намереваясь просить позволения уединиться в своей комнате.

В столовой никого не было! Оказалось, бабушка получила какое-то письмо, требующее немедленного ответа, а поскольку отец Иннокентий вызвался помогать, они ужинали в ее спальне. Ксавере велено было поесть у себя. Какое счастье! Само небо согласилось быть ее союзником!

— Любила ли ты мою мать, старая? — обратилась она к ключнице, когда та убирала со стола ужин, к которому Ксавера даже не прикоснулась, и, схватив ее за руку, посмотрела ей прямо в глаза. Ключница ответила глубоким вздохом и горючими слезами.

— Раз так, выполни просьбу ее единственной дочери, которую эта несчастная вынуждена была покинуть, даже не узнав ее, и я буду благодарна тебе до гроба, а покойная мать на небе вознаградит тебя своим заступничеством. Сделай, чтобы я могла сейчас выйти на некоторое время из дома.

Ключница испугалась и хотела отговорить ее.

Но Ксавера не дала ей и слова сказать.

— Помоги мне, — повторила она, — чтобы я могла всего на один час выйти из дома, но так, чтобы никто не знал об этом, чтобы мое отсутствие прошло незамеченным и меня не узнали на улице. Если ты не выполнишь мою просьбу или выдашь меня, то знай — тебе снова придется ходить за безумной, только эта не будет так добра и терпелива, как та, она будет знать, кто ее враг, и возненавидит тебя.

Ксавера схватилась за голову. Нет, не пустая угроза была в ее словах, когда она хотела принудить верную служанку выполнить ее просьбу, — голова ее разламывалась на части, как перед тем рвалось в куски сердце.

Ключница была напугана; не понимая, что происходит, она сразу пошла за своим уличным платьем, а Ксавера между тем незаметно взяла до комода пурпурную шкатулку, потом натянула поверх шелкового платья простую юбку, которую ей подала ключница, укутала голову ее большим шерстяным платком, тщательно укрыв шкатулку в складках грубой ткани. Старая женщина вышла на лестницу, убедилась, что поблизости никого нет, и тихо прокралась впереди Ксаверы к выходу. Крикнув дворнику, что торопится в аптеку, за лекарством, — дескать, разыгралась ее вечная боль в руке, она отворила дверь, и Ксавера проскользнула вместо нее на улицу. Она слышала, как ключница сказала, что ожидает к ночи из деревни золовку, которую он должен впустить в дом, но, если ему хочется спать, она и сама с удовольствием это сделает.

Еще на лестнице Ксавера прошептала:

— Если все-таки узнают, что меня нет дома, скажи бабушке, будто я видела сон, что надо помолиться на мосту моему патрону.

Выйдя на площадь, Ксавера глубоко вздохнула. Первый, самый трудный шаг сделан, все сошло благополучно, как-то будет дальше?

Небо было затянуто тучами, шел мелкий упорный дождь, такой частый, что на три шага вперед ничего не было видно, — тьма, хоть ножом ее режь! Час был еще далеко не поздний, однако на улице было тихо и пустынно. Поспешая к Спаленной улице, девушка не повстречала ни одной живой души. Время от времени выплывали из мглы отдельные человеческие фигуры, но они двигались торопливо, как и она, и никто не обращал внимания на ее сгорбленный силуэт, подобно, быстрой тени скользивший вдоль стоявших плотной стеною зданий.

Только теперь она задумалась, где же ей ждать Клемента. Может, у театра? Но когда с молодым мужчиной на глазах у всех заговорит закутанная в платок женщина, приятели начнут потешаться над ним и, может быть, пожелают увидеть ее лицо, с тем чтобы позавидовать его интрижке, а не то посмеяться над его дурным вкусом.

Нет, у театра нельзя ждать еще и потому, что там яркое освещение и ее легко могли узнать, просто на улице — тоже ненадежно, может случиться, он захочет проводить приятеля или выйдет к мосту не ближайшим путем, а по боковым улицам. Всего вернее повстречаться с ним прямо на мосту — все равно он пойдет домой этим путем.

Ксавера напряженно размышляла, взвешивала все случайности и возможные неблагоприятные стечения обстоятельств, которые могли помешать выполнению ее замысла, и сама не заметила, как очутилась под аркой мостовой башни. Но едва она вышла на мост, не видя впереди, рядом и над собой ничего, кроме черной сырой пустоты, в которой терялись даже очертания перил и лишь два кроваво-красных глаза лампад у распятия глядели на нее и доносился до слуха однообразный шум воды с плотины, как силы покинули ее. Она поняла, что уже ночь, на улице она одна, без всякой охраны, и сильно рискует, подвергая себя опасности.

Ксавера хотела дождаться Клемента у распятия и направилась туда, трепеща от страха, боясь, что ее поглотит черная бездна, в которую, ей казалось, она с каждым шагом все глубже падает, поглотит прежде, чем она дождется его, чем сможет прошептать ему лишь одно слово о том, что терзало ее душу. Но когда она все-таки добралась до цели, новый прилив ужаса оледенил ее кровь, и, полумертвая, она упала на колени.

Она вручала себя под охрану Иисуса Христа, только станет ли он оберегать ту, которая ему изменила? Называла себя его рыцаршей, в гордыне своей заключала с ним договоры, намереваясь высоко поднять его знамя в решающей битве, укрепить его престол в своей стране, чтобы никакая человеческая сила не могла поколебать его, а теперь, в решительную минуту, когда ей уже была явлена неописуемая милость неба, о которой она всегда с таким жаром молилась, а именно — получить в полную свою власть ненавистного, страшного врага святой церкви, теперь, когда она могла быть увенчана нетленным лавровым венком лишь за то, что протянула бы руку и указала на него, — она не только колебалась это сделать, но шла на все, лишь бы спасти этого врага от справедливой кары, и жаждала не того, чтобы его схватили и уничтожили, но всем своим грешным сердцем желала, чтобы он победил и ныне, и присно, и во веки веков, чтобы он владычествовал не только над ней, но и над всеми, и воля его была законом, как воля истинного повелителя…

В полном смятении от богохульных мыслей, внезапно она увидела в вышине над собой самого господа, бога библейских патриархов Авраама, Иакова и Моисея. Он крепко держал в правой руке карающий меч, нацеливая его прямо ей в грудь. Она ударилась лбом в подножие креста, на котором он дал умереть своему сыну, чтобы смертью своей тот спас человечество, — сыну, коему она принесла столько пустых обетов.

— Боже! Не верь тому, что они наговаривают на него! — простонала она. — Лгут они, он вовсе тебе не враг, и не думает он ослаблять твою мощь или порочить твое имя; никогда не слыхала я от него ни единого злого слова против тебя; он любит людей, как любил их твой сын, и так же готов умереть на кресте, если бы ты ему повелел. Выслушай меня, только раз выслушай, и тогда делай со мной, что тебе угодно. Признаешь ли ты меня грешницей за то, что люблю его и хочу спасти, — что ж, низвергни меня в геенну огненную, раздуваемую и питаемую гневом твоим, — меня овеет там райский ветерок, ведь я спасла его любовью моей. Покажется ли тебе, что и этого наказания для меня мало, — что ж, навсегда отними его у меня, отдай другой, но только не тем, кто убил мою молодость, мое счастье, ибо они убьют и его…

От башни послышались шаги, быстрые, твердые. Ах, как знакомы они Ксавере, и, может быть, сегодня она слышит их в последний раз!..

Ксавера поднялась с земли — да, то был Клемент.

Увидев перед собой вставшую от распятия женскую фигуру в простом платье, он, видно, подумал, что перед ним нищая, и открыл кошелек. Она быстро выпрямилась и, когда он стал рядом, схватила его руку, прижала к своим горячим губам, окропила жгучими слезами. Платок упал у нее с головы, и он ее узнал.

В первом порыве радостного изумления он забыл обо всем, все показалось ему сейчас несущественным. Он видел только ее, ощущал ее драгоценную близость.

— Ты? — вскричал Клемент и, обняв девушку, привлек к себе. Она прижалась головой к его груди и закрыла глаза с тихой мольбой, чтобы господь смилостивился над ней и дал ей умереть в этот миг полного счастья.

Вдруг Клемент сообразил, в какой час и на каком месте он видит ее одну, он испугался: что с ней?

— Как ты сюда попала, любимая? — спрашивал он, исполненный великой тревоги за нее, покрывая ее дрожащие от холода пальцы поцелуями, чтобы согреть их, плотно укутывая ее в платок, чтобы защитить от ночной сырости. — Ты бежала от своих притеснителей? Они обидели тебя и довели до такого отчаянного шага, не правда ли?

С той минуты, как он покинул их дом, он непрестанно думал о ней. О, если бы жива была его мать! Тогда бы он вверил Ксаверу ее попечениям. С помощью матери, руководствуясь ее советами, ему, конечно, удалось бы вырвать девушку из вражеских рук, но как быть теперь? Если бы он даже прямо сейчас пошел просить ее руки как покровитель и защитник их воспитанницы, ему бы отказали, ибо она была несовершеннолетняя и не смела помимо них решать свою судьбу. Сейчас он ничего не мог для нее сделать. Какая горькая мысль! Остается одно: вновь призвать ее к терпению и жить надеждой: если вскоре осуществится задуманный им государственный переворот, то неизбежно наступит переворот в их жизни.

Теперь Ксавера оправилась и чувствовала себя бодрее. На его груди, под защитой его любви она набралась новых сил.

— Клемент, — сказала она. — Дорогой мой, любимый Клемент, не бойся за меня. Никто мне ничего не сделал, и убежала я из дому не из-за них. Мне хотелось видеть тебя, но так, чтобы никто ничего не знал. Тебе грозит смертельная опасность.

Он слушал с удивлением.

— Тебе грозит смертельная опасность…

Он ничего не отвечал.

— Тебе надо бежать… Бежать немедленно, не откладывая, возможно, прямо сейчас. Возьми мои драгоценности, чтобы тебя не задержало устройство денежных дел. — И Ксавера вынула из-под платка свою шкатулку.

Он все еще не отвечал: она, она гонит его?!

— Отчего ты молчишь, Клемент? Отчего так безучастен к моим словам? Скажи хоть что-нибудь, я должна знать, что ты слышишь меня и готов последовать моему совету. Если тебе нельзя уехать сегодня, сделай это завтра, самое позднее — послезавтра… Опасность возрастает с каждым часом… О, сжалься же, наконец, надо мной и скажи, что ты думаешь предпринять?

Протянув к нему руки, она молила его, уговаривала, по лицу ее текли потоки слез. Она не могла понять, что в нем происходит, какое страшное подозрение закрадывается в душу. Он должен ехать, она сама дает ему для этого средства, твердит о нависшей над ним опасности… Так, значит, и он стал надоедать ей, либо мешать в чем-то, и она захотела от него избавиться? Одного брата она уже обрекла на жизнь за монастырской стеной, другого хотела отправить в изгнание…

— Не понимаю, что за фантазия пришла вам в голову, — проговорил он наконец. — Какая опасность может настолько угрожать мне, что я должен сейчас же, ночью, бежать?

— О боже, Клемент, не лицемерь хоть передо мной, — опять заплакала она. — Мне известно все… ведь ты глава тайного общества, воодушевляющий всех своими идеями, душа тайного сопротивления, которое распространяется все шире… Тебя ищут, за тобой охотятся… Прежде всего им нужен ты, только ты… Если ты будешь устранен, тогда им уже нечего бояться…

— Итак, панна Неповольная взялась выполнить сию благородную миссию? — спросил Клемент с горькой усмешкой. Сердце его обливалось кровью.

— Как ты со мной говоришь! — вскричала она.

— А что произойдет, если я ослушаюсь вашего приказа? — продолжал он с убийственной иронией в голосе.

Ксавера не отвечала. Неужто он обезумел? Почему так странно говорит с ней?

— Вы молчите? Вам нечего ответить на этот простой вопрос? Видно, я сам должен догадаться, что меня ожидает, если не соглашусь мирно уйти с вашего пути? Когда вам наскучил один брат, вы соизволили отправить его в монастырь, а когда другой имел несчастье надоесть, приискали ему в ответ на его любовь эдакий уютный уголок, где его не слишком будет беспокоить шум жизни: один из подземных казематов какой-нибудь крепости. Я преклоняюсь перед вашей находчивостью, но должен заявить: что удалось вам один раз, не пройдет в другой. Я не столь добросердечен, как Леокад, и не столь влюблен, чтобы безропотно подчиниться смертному приговору, который вы соизволили ради своего развлечения вынести над моим бедным сердцем…

Наконец-то Ксавера поняла, почему он так раздражен, почему не доверяет ей. Видно, случай открыл ему, какую роль сыграла она в судьбе Леокада. Сейчас ей даже не приходило в голову оправдываться или запираться.

— Да, признаюсь, я дала обет деве Марии посвятить твоего брата богу, но это случилось от безрассудного страха, что он может ввести меня во искушение и я полюблю его. Я не знала, несчастная, что такое любовь. Не хотела никому и ничему подчиняться, тем более одному человеку — мужу, жаждала отдать свою жизнь святому делу… Но ты стал для меня святее всех святых, и ради тебя я без всяких размышлений жертвую спасением моей души и предостерегаю против тех, с кем меня связывают тысячи обетов… И ты еще сомневаешься во мне! Хочешь, уедем вместе — моих драгоценностей надолго хватит для нас обоих.

— А если нас выследят? Это только ускорит развязку! Зачем я бежал, если считаю себя невиновным?

Она молча вынесла и этот удар.

— Вот моя рука, веди меня куда-нибудь, где никто меня не знает, где меня не станут искать и никто не будет говорить со мной. Запри меня как заложницу в доме у кого-либо из твоих друзей и строго-настрого прикажи тюремщику не выпускать меня на волю, пока не будешь вне опасности.

Он все еще не верил ей и думал, что она так смела оттого, что где-то поблизости прячутся ее союзники, подкарауливают их под покровом темноты и готовы немедленно вырвать ее у него из рук, если он и в самом деле решится поступить так, как она велит.

— Напрасный труд, панна Неповольная, — сказал он с презрением в голосе. — На этот раз ваша хитрость разгадана. Достаточно долго вы меня дурачили и, верно, еще посмеивались над моим легковерием: мол, участь брата ничему его не научила! Возможно, вам будет еще веселее, если я не избегну того, что вы для меня уготовали, но все-таки вы не дождетесь, чтобы я по своей воле полез в западню. Из Праги я шагу не сделаю!

Она с такой силой бросила шкатулку на мостовую, что крышка отскочила, и принялась что-то искать в самой глубине, где, точно в волшебном сундучке, мерцали, сверкали и переливались всеми красками драгоценности. Найдя в их путанице большую булавку, Ксавера быстро завернула рукав и вонзила в тело золотое острие с такой силой, что брызнула кровь, обагрив ее лицо и платье Клементу.

— Кровью своей подтверждаю истинность всего сказанного! Кровью клянусь, тебе надо немедленно покинуть Прагу, — вскричала она. — Может быть, ты поверишь мне, если я истеку кровью у тебя на глазах? Ну, смелее! Я пойду на все, только беги…

Клемент вздрогнул, внезапно почувствовав на руке ее горячую кровь, — нет, так лгать она, наверное, не способна. Может быть, все раскрыто случайно или совершилась измена, и первая радостная весть об этом сейчас же донеслась до дома «У пяти колокольчиков»? Но если общество и в самом деле раскрыто, именно теперь он и не мог бежать: не имел права покинуть друзей в трудный час, общее дело следует защищать до последнего. Да, он их вождь, и его долг показать другим, как надо бороться, страдать и, может быть, умирать. Он вздрогнул. Разумеется, это неслыханная глупость — предпочесть гнить на мокрой соломе какой-то подземной камеры, не принося тем никому решительно никакой пользы, не отвечая ни перед кем, кроме собственной совести, и все это тогда, когда стоит лишь кивнуть головой — и не только спасешься от преследователей, но и познаешь наибольшую радость жизни рядом с этой нежной, трепещущей девушкой, которая предлагает ему свою красоту, свое сердце, свои драгоценности. Но разве не было бы еще более неслыханной глупостью довериться ей? Она уже столько лгала, почему бы ей теперь говорить правду? Оттого, что она его любит? Но ведь Леокад тоже считал, что любим ею, когда прижимал к сердцу ее перчатку. Клемент знал немало мужчин, воображавших, что они любимы Королевой колокольчиков, и хвалившихся своим мимолетным счастьем…

— Нет, я никуда не поеду, — сказал он резко.

— Так, значит, ты скорее позволишь схватить себя и замучить насмерть, чем поверишь мне? Ты смеешься над моими слезами, презираешь мою любовь, а мой безумный страх тебя только забавляет? Вижу, не любишь ты меня и никогда не любил! И навязал свое общество только затем, чтобы обмануть меня и насмеяться надо мной! Ты все лгал, каждое твое слово, обращенное ко мне, было фальшью, притворством, и вот теперь ты испугался, а вдруг я отвечу тебе тем же! Если ты сию же минуту не поклянешься, что уедешь из Праги, и если не исполнишь эту клятву, я сразу пойму, что ты преступник, способный украсть сердце у другого человека и, выпив всю кровь, швырнуть его в грязь, как пустой кошелек. Богом клянусь, поступлю с тобой точно так же!..

И опять он не внял ее предостережению. Благодаря чарам любви в душе ее расцвел прелестный цветок, но не успел еще глубоко укорениться, задеть ее сознание. И стебель его оставался таким слабым, хрупким, что, если неосторожно дотронуться, его легко можно было сломать. А он дернул его резко, неосмотрительно, забыв, что имеет дело с воспитанницей ордена, умеющего особенно изощренно мстить своим противникам.

— Я остаюсь! — отвечал он с прежней твердостью.

Он ждал, что последует новый взрыв негодования, слезы, уговоры, однако ошибся. Она словно бы и не слыхала, стоя перед ним неподвижно, будто каменная. Он не мог понять, что происходит в ее душе; она низко опустила голову, и в темноте невозможно было различить черты ее лица.

Долго стояли они друг против друга в черной пустоте, глядевшей на них двумя кроваво-красными глазами от распятия. С плотины доносился шум воды, еще более пустой и однообразный, чем окружавший их ночной мрак, а в груди у каждого такое бурное кипение жизни, удивительные превращения чувств, трепет страстей, борьба…

Вдруг Ксавера наклонилась и стала собирать драгоценности, которые в волнении выронила из шкатулки. Она внимательно смотрела, не осталось ли чего на мостовой, и все-таки не заметила, что растоптала целую нитку прекрасного жемчуга. Потом подняла упавший наземь платок, плотно завернулась в него и укрыла под ним свою шкатулку.

— Можно мне проводить вас? — спросил Клемент. Ее молчание показалось ему куда страшнее, чем жаркие слезы и жестокие упреки: было в нем нечто мертвое, жуткое, наводящее ужас.

Она отрицательно качнула головой и сделала несколько шагов по направлению к башне, но, увидя, что он продолжал идти следом, обернулась и повелительным жестом приказала оставить ее. Он невольно повиновался. Кровь из руки крупными каплями падала на землю, отмечая путь Ксаверы до самого дома…

Закончив с помощью отца Иннокентия свое важное письмо, пани Неповольная собиралась уже отойти ко сну, когда ее потревожил звук отпираемой двери и быстрые шаги, приближающиеся к ее постели. В свете горящей у распятия лампы она узнала в бесцеремонной нарушительнице своего покоя Ксаверу и уже хотела сделать ей резкое замечание, когда почувствовала на своей руке ее холодную, тяжелую, подобие куску металла, руку.

— Это он, — проговорила девушка плохо повинующимся ей языком.

— Кто? Что? — быстро спросила бабка и, приподнявшись с подушек, с удивлением вглядывалась в посинелое лицо внучки, в ее остекленевшие глаза.

— Клемент Наттерер возглавляет заговор против святой единоспасающей церкви и ее верных слуг. Клемент Наттерер намеревался отвратить меня от поклонения святому кресту и требовал, чтобы я молилась на него, как на бога, но я надела на себя панцирь веры, вооружила свою руку отвагой и вступила в борьбу с ним — борьбу, которой так долго жаждала. Видите, я вся в крови. Да ликуют верующие! А вы, рыцарство Христово, примите меня в ваши ряды, ибо я победила заклятого врага и не требую иного вознаграждения, — только видеть, как арестуют и предадут суду этого еретика и разбойника.

 

10

День святой Анны — именины пани Неповольной — и всегда-то пышно отмечали в доме «У пяти колокольчиков», но на этот раз он праздновался пышнее обычного. Хозяйке дома хотелось, чтобы все приглашенные на большой бал долго и с восхищением вспоминали ее праздник.

Трудно было припомнить, когда прежде она была в таком прекрасном настроении. Она выглядела красивее и моложе, чем всегда. Еще бы! Разве не доказала она опять отцу Иннокентию, каким необыкновенным пророческим даром обладает? Разве не удивила их ее внучка? Удивила, да так, что это превзошло все даже самые смелые ожидания! Вот доказательство, какой прекрасной наставницей оказалась пани Неповольная, и это несмотря на вечные его возражения и придирки. Наконец-то их партия делает большие успехи, а теперь и вовсе близка к цели, раз к ним в руки попал самый непримиримый их враг. И кто же помог напасть на его след? Ксавера!

Гостям говорилось, будто Ксавера в последние дни перенесла сильную горячку, случившуюся оттого, что, застегивая булавкой пояс, она поранила себе руку. Бедняжка потеряла довольно много крови и теперь прятала незажившую рану под широким золотым браслетом. Поэтому никого не удивляло, что она была необычайно бледна, а взгляд ее свидетельствовал, что горячка еще не прошла. Многим нравился контраст между ее бледным лицом и темными сверкающими глазами, которые в тот день ни на чем определенном не останавливались, беспокойно переходя с одного предмета на другой, с одного гостя на другого. На многих она наводила какой-то ужас, но тем не менее все сходились в одном: никогда еще Ксавера не была так хороша и так вызывающе смела. Она вышла к изумленным гостям нарядная, словно молодая королева: в белом шелковом, расшитом серебром платье, с плеч ниспадала волнами мантия пурпурного бархата, голову украшала небольшая корона, на которой дрожали пять серебряных колокольчиков, точная копия тех, что звенели у них над входом. Ксавера хотела этим сказать, что ей не только известно, как прозвали ее в городе, но что она гордится этим прозвищем, желая и впредь остаться Королевой колокольчиков, причем именно в том смысле, какой вкладывали в него все говорившие.

По крайней мере именно таким образом разгадал Клемент ее маскарад, вызывавший всеобщее удивление, двусмысленные улыбки и шепот. И опять не знал он, что и думать об этой загадочной, соблазнительной особе, блиставшей всеми достоинствами, которыми природа одаряет только своих любимцев, — то ли она змея в ангельском облике, то ли ангел, готовый сбросить змеиную кожу. Кто бы мог освободить его от того невыносимого бремени, под которым душа его изнемогала после встречи на мосту, и со всей определенностью сказать, кто же Ксавера: искусная лицемерка, пытавшаяся заманить его в западню, или святая, явившаяся, чтобы спасти его, поступаясь спасением своей души?

На другое утро после их решительного разговора ему принесли записку от Ксаверы. В ней она просила извинения за вчерашнюю глупость, как называла она свое поведение на мосту, объясняя все случившееся тем, что за ужином услыхала от духовника, будто ищут какого-то молодого человека для предания его суду как члена тайного общества, и в первый момент подумала, что речь идет именно о нем. Основанием для такой досадной ошибки послужило большое сходство имен. Что ж, в этом действительно могла быть доля правды. Клемент знал, что некий молодой офицер не захотел исполнять свои воинские обязанности и, бежав из Праги, оставил письмо с объяснением своего поступка. Все приписали влиянию свободных каменщиков, а соответствующим ведомствам приказали учредить розыск. Нет сомнения, что, рассказывая о случившемся, отец Иннокентий нарочно неясно выговорил имя беглеца, и ей показалось, будто речь идет о нем, хоть на самом деле в их именах нет ничего общего. Заканчивалось письмо обещанием Ксаверы объясниться при личной встрече и настойчивой просьбой непременно навестить их в день бабушкиных именин и принять участие в ее чествовании. К тому времени она, конечно, поднимется с постели, куда ее уложило вчерашнее безрассудство.

В продолжение всей ночи Клемент ни разу не сомкнул глаз. Он долго сидел над запиской, изучая смысл каждой фразы, каждого слова, но ничто не могло вывести его из лабиринта страшных, вчера пробудившихся и с тех пор беспрерывно грызших его сомнений, и стоило ему подумать, что всеми ее поступками руководило не что иное, как любовь к нему, его тут же охватывало чувство стыда, и он опять был готов верить ей во всем.

Лишь огромным усилием воли заставлял он себя отойти на время от тяжких, мучительных размышлений, и на тот случай, если для предостережений у Ксаверы были веские основания, старался так устроить все дела, чтобы его товарищи не оказались в опасном, невыгодном для себя положении. Все нити заговора были сосредоточены в его руках, и в случае провала один он должен был отвечать за все. Прежде всего он уничтожил бумаги, в которых не было насущной необходимости: списки, корреспонденцию, а нужные документы спрятал еще надежнее. Подробнейшим образом распорядился, что делать и говорить остальным на тот случай, если бы он неожиданно исчез, дабы их общее дело не только не потерпело никакого ущерба, но еще и увенчалось желанным успехом. Делал он все неторопливо, говорил спокойно и рассудительно, и посему товарищи сочли все предпринимаемые им меры обыкновенной предосторожностью. Но кто знал его лучше как человека прозорливого, бдительного, удивлялся гораздо меньше, и его поведение представлялось им вполне естественным. Ведь лишь благодаря его осмотрительности, умению многое предвидеть и предупреждать измену, способности проявлять особенную суровость в отношении тех, кто допустил нечестный поступок, общество все еще продолжало свою деятельность.

Погруженный в свои горестные думы, Клемент не замечал, что за ним следят. Когда он куда-нибудь шел, в некотором отдалении шли и его преследователи, а как только он останавливался, то же делали и они, смотрели туда же, куда смотрел он, причем особенно пристально на людей, с которыми Клемент встречался и разговаривал. Когда же он возвращался домой, они оставались на улице, по одному на каждом углу, чтобы рассмотреть всякого, кто входил к нему и выходил.

К счастью для преследователей, старый господин Наттерер был в отъезде и не знал, что дом его состоит под надзором, иначе это вряд ли ускользнуло бы от его внимания. Но он опять уехал на охоту, которой теперь посвящал гораздо больше времени, чем прежде, так как со смертью жены находил в доме сплошной беспорядок и ему все чаще приходилось ссориться с экономкой.

Клемент долго размышлял, следует ли ему выполнить просьбу Ксаверы и посетить дом «У пяти колокольчиков» в столь торжественный для его обитателей вечер или лучше по-прежнему избегать встреч, пока каким-либо образом не прояснится опутавшая его сумятица мыслей и чувств. Но кто же разгадает эту загадку и объяснит ему все? Одна она могла, наконец обязана была сказать ему, где правда, где ложь и должен ли он пасть перед ней на колени, прося прощения за то, что неслыханно оскорбил ее, или благодарить судьбу, что разгадал ее вовремя, а не тогда, когда было бы уже поздно. Он решил принять приглашение.

В продолжение долгого времени ему не удавалось подойти к ней и переговорить наедине: всегда кто-нибудь вмешивался в их беседу, а не то сама она прерывала разговор, чтобы, против обычного, проявить внимание к кому-нибудь из гостей.

Но вот все сели за стол, и они остались вдвоем, без свидетелей. С прежней своей непринужденностью Ксавера взяла его под руку.

— Идемте, — сказала она с всегда очаровывавшей его дружеской простотой, но в которой сегодня ему почудилось что-то чужое, холодное. — Пройдемся по саду, ведь вы еще не видели, как он иллюминирован в честь бабушки. А убранство нашего грота, осмелюсь утверждать, вам понравится куда больше, чем прежде. Ведь вы любите его, не правда ли?

Клемент в ответ лишь молча кивнул головой, будучи не в силах найти ни одного уместного в этом случае слова, ни одного звука. Ему казалось, она намеренно уводит его в грот, чтобы там спокойно переговорить обо всем. Но когда он заметил, как дрожит ее рука, ему, подумалось, что если она невинна в отношении к нему и ему одному безраздельно принадлежит ее сердце, то ее страдания куда горше тех, что испытывает он.

Она вдруг умолкла. Они опять шли по тем же дорожкам, по которым ранее столько раз, с такой тихой радостью прохаживались под величественный звон вечерних колокольчиков, при нежно улыбавшейся им луне. Как были они счастливы, ибо их сердца и уста говорили одни только святые, светлые слова! Как были они тогда достойны любви!

Но теперь Клементу казалось, что в саду, как и в душе его, все переменилось. Знакомые, милые ему уголки глядели на него так же холодно, как Ксавера. В свете разноцветных фонариков, встречавшиеся им на пути цветы выглядели то бледными, как ее лицо, то угрожающими, как ее взгляд. Деревья, высокие, холодные, как вся она, обиженно прятали от него свои кроны в черном небе над освещенным садом.

Когда же они вошли в грот, Клементу и вовсе стало не по себе. Помещение было освещено лампой в виде полной луны, и ее свет превращал в мертвеца всякого, кто сюда входил. О нет! То был уже не прежний приветливый грот, залитый солнцем, озаренный улыбкой Ксаверы, с журчанием прозрачного ключа, пением птиц в саду. Сегодня он скорее напоминал кладбищенскую часовню, где камень лил слезы вечной скорби, а в сени печальных деревьев статуя девы Марии охраняла вход в склеп, где, вероятно, один возле другого стояли гробы, в которых покоились останки увядших надежд, мертвых радостей, где распадалась в прах даже самая большая любовь, а клятвы обращались в паутину…

Положение Клемента сделалось невыносимым, и он решился одним ударом разрубить злополучный узел взаимного непонимания.

— Ксавера, — серьезно сказал он. — Почему вы не предложите мне извиниться за то, что я вам наговорил тогда на мосту?

— В этом нет нужды, — отвечала она ему с ледяной усмешкой, даже не пытаясь смягчить резкость своих слов. Опершись о молитвенный столик, она измерила Клемента вызывающим взглядом с головы до ног. — Это я наговорила вам столько всякой чепухи, что вы были вправе принять меня за безумную и сдерживать мои порывы. Только представьте, что могло бы произойти, если бы вы послушались меня и мы бежали? Верно, мы с вами скрылись бы от света где-нибудь в лесной глуши, построили бы себе напоминающую этот грот хижину и забыли в ней, что, кроме нас, есть еще и другие люди на земле. Поэты, стихи которых вы мне так часто читали, если не ошибаюсь, называют подобное состояние наивысшим блаженством, не так ли?

Клемент испытующе посмотрел на нее: что она имеет в виду, с насмешкой рисуя картину счастья, о котором только может мечтать истинная любовь? Не хочет ли она сказать этим, что, проявив по отношению к ней унизительное недоверие, он потерял на нее все права? Глаза ее метали молнии, и он понял, что в ее груди бушует то же пламя, какое бушевало в нем, пока он не видел ее. Только не суждено было ему понять, что буря поднялась в ее душе тогда, когда он воспротивился ее зову и поставил ей в вину тяжкую участь брата — все это в тот самый момент, когда она представила ему доказательство своей самоотверженной любви, — буря, мгновенно сломавшая и вырвавшая с корнем все то благородное, что он вложил в нее, и вновь превратившая ее сердце и ум в пустыню! Мог ли он даже вообразить, что в человеческой груди возможно подобное кипение злых страстей?

Он долго смотрел на нее с грустью и вдруг заметил, что девушка вздрогнула, с напряжением стала вслушиваться в доносившиеся из сада звуки: казалось, вся она превратилась в слух. Чего ждала она с таким нетерпением? Из дома слышалась музыка — не следит ли она мысленно за тем, кого избрала ему в преемники?

Клемент вздрогнул, задетый за живое.

— По-видимому, я поступил нескромно, что увел вас с бала, — заметил он не без колкости. — Звучит музыка — значит, там опять танцуют. Ваше отсутствие будет замечено.

Она ничего не отвечала, лишь крепче ухватилась за столик. Час мести приближается — отчего же она не ликует? Отчего вся дрожит, точно это ей суждено пасть жертвой, а не тому, кто ее оскорбил, пренебрег ею и кого она заслуженно, руководствуясь чувством долга, отдавала в руки тайного правосудия?

Теперь и Клемент услышал то, что она уже давно слышала: тихие, размеренные шаги; они приближались к гроту, и он заметил, как она вздрогнула. Кто еще это мог быть, как не его счастливый соперник, видимо ожидавший, когда он удалится! Вся кровь вскипела в нем при этой мысли, пробудив то чувство, которого он ранее никогда не испытывал, — ревность!

— Кто-то идет, чтобы наказать меня за бесцеремонность, — сказал он. В глазах у него зарябило. Он представил, с какой радостью встретит она того, кто сейчас, посмеиваясь, шпионит за ними, считая себя господином ее сердца. Он подошел к дверям, намереваясь пригласить его войти, сам он уже отказался от всех прав на Королеву колокольчиков.

Но вместо ожидаемого им молодого красавца в грот вошел отец Иннокентий.

Куда подевался его обычно безучастный взгляд, бесстрастное выражение лица? Как и пани Неповольная, он помолодел сегодня на десять лет, глаза его уподобились двум заостренным стрелам, а движения, не теряя своей величавости, стали по-юношески живыми и упругими.

Решив, что Клемент намерен выйти из грота и удалиться, он проворно загородил ему путь.

— Я ищу вас, господин доктор, — сказал он, — чтобы сообщить важную весть.

У Клемента свалился с сердца камень, и он жестом попросил иезуита продолжать.

— Сюда прибыли некие люди, и они желают немедленно переговорить с вами.

Клемент насторожился.

— Узнав из этого документа, зачем это им нужно, я просил их обождать, пока разыщу вас и подготовлю к беседе.

И он подал Клементу распоряжение о его аресте.

Отец Иннокентий так давно отвык удивляться, что на сей раз даже не смог скрыть своего удивления. Он ожидал, что, уничтоженный дурной вестью, Клемент рухнет в кресло или станет бегать по гроту, крича, что он ни в чем не повинен, что тут какое-то недоразумение, ошибка, но юноша не сделал ни того, ни другого. Он даже не побледнел — более того, лицо его вспыхнуло, словно от радости. Ксавера невиновна! В эту минуту Клемент был неспособен думать о чем-либо еще, все отошло на второй план по сравнению с этой счастливой уверенностью. Так, значит, она приходила на мост, желая предостеречь его, когда узнала, что втайне готовится его арест.

Отец Иннокентий не мог понять, отчего так радостно сияют глаза молодого человека; он предположил, что высказался недостаточно определенно, и стал повторять все сначала, но уже отчетливее, громче, куда более решительным тоном.

— Показания поименованных здесь должностных лиц позволяют думать, что вы возглавляете весьма опасное тайное общество, члены коего называют себя сынами действия, общество, как говорят, ближайшим образом связанное с французскими революционерами.

Клемент слушал как во сне. Взгляд его был устремлен на Ксаверу, сильно напуганную происходящим. О, чистый ангел-хранитель! Одна-одинешенька, во мраке ночи, бросилась она ему навстречу, желая спасти его. Кто еще умеет так любить? Как мог он сомневаться в ней?

— У вас в доме и в павильоне, что близ храма святой Екатерины, произведен обыск. Обнаружена потайная дверь, ведущая в тайную типографию, в обширные подвалы…

Клемент сделал невольное движение: он не ожидал, что отыщут вход. Ведь он и его товарищи тщательно завалили его; там была спрятана вся их корреспонденция. Теперь он понимал: дело обстоит весьма и весьма серьезно. Но ведь это касается его одного! Если остальные будут соблюдать осторожность, им не грозят никакие неприятности. Следствие остановится на нем, а они могут продолжать дело дальше, оно не понесет ущерба, ибо гибель одного борца еще не означает гибели всего дела…

— Советую вам, молодой человек, откровенно признаться во всем. Дело все равно будет раскрыто — доказательства уже налицо, а упрямством вы только ухудшите свое положение. Как отец, говорю, вам, многое простится ради вашего всеми уважаемого батюшки — лучше сознайтесь во всем. Если же вы назовете всех своих соучастников и распутаете все тайные нити, которыми ваше общество связано с заговорщиками в других странах, может быть, тогда вам простится все.

Гордо выпрямившись, Клемент повернулся лицом к иезуиту и так взглянул на него, что тот невольно попятился. С горькой усмешкой юноша отвернулся, давая понять этим, что ему жаль напрасно тратить слова.

Отец Иннокентий хорошо понял, что скрывалось за этой усмешкой.

— Молодой человек, — опять заговорил он, но уже не с отеческой нежностью, а со всей строгостью судьи. Похоже, вы все еще не поняли, какую опасность навлекли на себя своим легкомыслием. Вы обвиняетесь в таких преступлениях, что даже самого малого из них было бы достаточно, чтобы суд справедливости повелел заковать вас в железо и приговорил к тюремному заключению.

Ксавера больше не могла владеть собой и опустилась без сил к подножию статуи святой девы. На ее глазах свершалось то, чего она добивалась, пылая мщением, а теперь хотела бы любой ценой остановить.

Клемент бросился к ней и упал на колени.

— Не бойся за меня, не страшись моей участи! — вскричал он, прикоснувшись губами к краю ее платья. — Поверь, никакой даже самый ужасный каземат не сравнится с тем, что я выстрадал, подозревая тебя во лжи, оскорбляя тебя в сердце моем! О, возвышенное создание, скажи, что отпускаешь мне этот грех за те муки, которые претерпела моя душа…

— Я сказал, Клемент фон Наттерер, что даже за меньшее из ваших преступлений полагается тюрьма, — опять заговорил отец Иннокентий, — но вы, как видно, совершили и такие, которые караются смертью.

Ксавера застонала.

— Не убивайся так, — молил Клемент, согревая поцелуями ее ледяные руки. — Я не боюсь смерти, потому что куда более страшную муку испытал, принимая тебя за шпионку и доносчицу, явившуюся, чтобы погубить меня. Теперь я уже ничего не страшусь, ни о чем не жалею и даже самое тяжкое решение моей судьбы готов принять с распростертыми объятиями… О Ксавера, ведь ты была готова истечь ради меня кровью, спасти меня ценой спасения своей души! Верь мне: в темнице, на дыбе, на эшафоте — к чему бы ни присудили меня, я буду достойным твоей великой любви! Будь покойна, я не проявлю слабости и ничем не обману твоего доверия. Не скорби о том, что нам суждено расстаться — полное счастье было не для нас, ибо между нами всегда стоял бы Леокад, и всякий раз, касаясь твоей милой руки, я поражал бы его тем в самое сердце, столько выстрадавшее из-за нас: я видел бы, как оно кровоточит, как умирает наша мать оттого, что ты отняла у нее сына! Не жалей ни о чем, Ксавера, не думай ни обо мне, ни о себе! Что может сравниться с тем высоким наслаждением, какое мы, чистые душой, испытываем сейчас? Ах, как был прав Леокад, утверждая, что в одном мгновении такой любви заключается вечное блаженство! Чего стоят в сравнении с ним те радости, коих все добиваются с таким упорством? Нет, не для меня это… В одном твоем поцелуе заключена вся небесная радость, и я счастлив освятить им мои губы.

Клемент склонился к Ксавере и запечатлел на ее губах свой первый и последний поцелуй. Девушка изнемогала от горя. Кто может представить себе хоть малую долю тех мук, что терзали ее душу?!

— Не забывай меня, Ксавера, — проговорил Клемент. — И знай, где бы я ни был: на земле или под землей — всюду найдет меня твоя любовь, порадует, согреет душу, а услышав, что я мертв, не верь, будто смерть несет с собой забвение.

Она ничего не слыхала, распростершись перед ним без чувств в своем великолепном королевском уборе… Его схватили и увели.

 

11

Подобная чудовищу, надвинулась на Прагу темная, мглистая ночь. В сыром мраке жилые дома и храмы на главной площади Нового города напоминали скорее могильные холмы без определенного облика, без четких очертаний; едва различимые один от другого, они сливались в какую-то нелепую темную груду. Тяжкая, словно крышка гроба, черная, как кладбищенская земля, непроницаемая, как судьба, эта ночь вполне могла бы сойти за родную сестру богини смерти — сестру, поклявшуюся в пароксизме родственной любви, что последует примеру старшей и тоже остановит всякое движение, приглушит все звуки, погасит все огни… и не пустит под свой черный покров ни единого светлого лучика. Может быть, только там позволит мерцать огоньку, где обосновалась смерть или куда она спешит, чтобы занять свое место, — в мертвом сердце либо в том, коему суждено умереть.

В эркере дома «У пяти колокольчиков» мерцал свет — то горела свеча у постели Ксаверы. Сон девушки был беспокойным. Ужасные сновидения терзали ее, заставляя резко вздрагивать.

С тех пор как ее, полумертвую, принесли из сада, она все еще не пришла в себя, никому и слова не сказала, одни только невнятные стоны вырывались из ее груди, когда кто-либо осведомлялся о ее самочувствии.

Но отец Иннокентий твердил, что такая слабость не что иное, как следствие пережитого девушкой волнения; ведь после многих усилий был обнаружен и арестован у нее на глазах страшный враг святой церкви, враг, которого она так долго и с таким жаром выслеживала. Духовник не придавал важного значения болезни, поэтому бабушка препоручила Ксаверу заботам ключницы и больше о ней не беспокоилась. Теперь у пани Неповольной было дело поважнее, чем бодрствовать у постели больной. Ей надлежало разузнать, известно ли в Праге о внезапном исчезновении Клемента, кто и что об этом говорит, на кого случившееся произвело наибольшее впечатление. И хоть в ту пору, при подобных обстоятельствах в особенности, всяк старался соблюдать осторожность, сильное, глубокое волнение охватило всех. Клемента уважали и любили даже те, кто лично не был знаком с ним. Сочувствие к нему еще возросло, когда пришла весть о кончине его отца: в тот же день, во время охоты, он по неосторожности подвернулся под выстрел и, не сходя с места, умер. Никто не считал его смерть случайной, все были убеждены, что он поднял на себя руку, когда узнал, в чем обвиняется его сын.

Неожиданно Ксавера поднялась с подушек и села на постели. Испуганно озираясь по сторонам, она быстро-быстро замахала рукой перед глазами, словно хотела прогнать какое-то страшное видение. Потом вскочила и бросилась открывать окно: ей недоставало воздуха — казалось, еще немного и она умрет от удушья. Боже, что ей привиделось!..

Высунувшись, по своему обыкновению, из окна, девушка с трудом перевела дух. Ее рассеянные, разбегающиеся мысли кружились, подобно огненным струям, поминутно сплетаясь во все новые и новые фигуры, образуя картины одна ужаснее другой.

Она долго боролась с одолевавшим ее мучительным дурманом, как вдруг ее взгляд, привлеченный какой-то робко светившейся, однако подвижной точкой, упал на развалины старинной часовни напротив. Прежде Ксавера сразу отшатнулась бы и закрыла окно, опасаясь увидеть что-либо страшное, но теперь она даже не подумала этого сделать, она ничего уже не боялась, познав столько ужасного в действительности.

Машинально следя глазами за огоньком, она наконец рассмотрела, что движется не он, а что-то или кто-то перед ним, то прикрывая, то вновь открывая его, и вдруг поняла: там на земле стоит лампа, и при свете ее два человека копают яму. Равнодушная ко всему, она даже не задалась мыслью, что могут копать там в столь поздний час?

Внезапно огонек погас, исчезли человеческие фигуры, исчезли, как те призраки, сонмы которых не давали ей уснуть, а бодрствование превращали в горячечный сон, наливающий ее мозг свинцовой тяжестью, и площадь вновь погрузилась в безмолвный мрак, уподобивший ее кладбищу с тлетворным духом склепов.

Ксавера опять высунулась наружу: нечем было дышать. От недостатка воздуха рябило в глазах. Опять она увидела среди развалин мерцающий огонек, но теперь, появившись, он сразу рассыпался на множество ему подобных. Целая вереница огней кружила, извиваясь вокруг храма, подобно сверкающей змее, но вот эта змея взяла в свое кольцо свежевыкопанную яму. На месте двух человек появилось много людей, каждый из которых держал в руке фонарь. Все были в черном с головы до пят, с низко опущенными на лицо капюшонами.

Ксавера смотрела на них в каком-то отупении, не думая, сколько их и что им там понадобилось делать? Могло ли что-нибудь удивить ее, когда у ней самой в душе бог знает что творилось?

Круг разомкнулся, к зияющей яме подкатили какой-то черный предмет — то была плаха, к ней подошел человек в красной, как кровь одежде, в руках у него что-то поблескивало.

Ксавера вздрогнула и опять замахала рукой перед глазами, силясь прогнать страшное видение, но оно, возникая вновь и вновь, отнимало весь воздух, не давало дышать… Невозможно было избавиться от видения с той минуты, как ее унесли из сада, и сейчас оно неотступно ее преследовало.

Вновь разомкнулся круг, ввели узника в кандалах, в белом саване. Единственный из всех, он стоял с непокрытой, гордо поднятой головой.

Дунул ветер, колокольчики рядом с Ксаверой зазвенели, огласив площадь тихим плачем.

Узник обернулся, мерцавшие огоньки осветили его лицо — оно сияло мучительным восторгом, казалось, он говорит: видишь, я достоин твоей великой любви!

— Клемент! — вскрикнула Ксавера и в безумной скорби протянула руки к развалинам. Она видела, как сверкнула молния над головой дорогого ей человека — то был меч палача! — и снова лишь одни немые развалины чернели во мраке ночи..

Куда же вдруг исчезла страшная картина? Может быть, ее спугнул крик Ксаверы? А может, ничего и не было — всего лишь продолжался сон, страшный сон, выгнавший девушку из постели?

Но сердце знало, то было не видение.

— Он убит, убит! Убили моего возлюбленного!

Ее пронзительный крик донесся до самых дальних уголков площади…

 

12

В последнее время пани Неповольной не удавалось спокойно отдохнуть ночью. Давно ли нарушила ее сон внучка, явившаяся с требованием, чтобы ее приняли в ряды рыцарей Иисуса Христа, ибо она только что одержала победу над опаснейшим из всех еретиков и разбойников, и вот сегодня ее, хозяйку дома, опять будят какие-то страшные крики, подобные тем, что доносились когда-то к ней через двор из комнаты ее дочери и смыслом коих с большой настойчивостью, причем в самое неподходящее для каких бы то ни было расспросов время, интересовалась внучка.

Пани Неповольная в испуге прислушалась, все еще не понимая, что все это значит; подняться и спросить, что происходит, у нее не хватало смелости.

Крик доносился не из одного только места: он был слышен и там, и тут — повсюду, но, что важнее всего, неуклонно приближался к ее двери.

Она хотела встать с постели и замкнуть дверь на ключ, однако была не в состоянии тронуться с места. Видно, и в самом деле вышел из могилы дух ее дочери и пришел поглядеть, как живет ее дитя, ее единственное дитя, рожденное в страшных муках, поглядеть, не выпало ли на долю дочери больше счастья, чем досталось ей самой, и не лучше ли заботится ее мать о внучке, чем о дочери, и не стала ли она ей истинной матерью во искупление своих грехов перед дочерью.

Да, то был голос дочери. Пани Неповольная узнала его, ведь в продолжение стольких лет приходилось ей слушать эти завывания…

Волосы встали дыбом на грешной голове старой женщины, и она потихоньку стала подкрадываться к дверям, совершенно забыв, что духи не знают преград и запоров, но, прежде чем добралась до цели, дверь открылась настежь и на пороге она увидела свою покойную дочь — бледную, растрепанную, с заплаканными кроваво-красными глазами, с тем самым воплем, который срывался с ее уст всякий раз, как только случалось ей видеть мать: «Он убит, убит! Это ты убила моего возлюбленного!»

— Убит, убит! Это ты убила моего возлюбленного! — кричит дочь с таким отчаянием в голосе, как и в ту памятную, ту страшную ночь, когда внезапно объявился тайный ее любовник и потребовал, чтобы ему вернули ее, вернули ту, которую отняли у него, видя, что он недостаточно уважает верных слуг святой церкви… Да, да, она кричит так же, как и тогда, когда на ее глазах мать подала зятю шпагу и велела защитить семейную честь, пронзив грудь безоружному.

— Это ты убила моего возлюбленного! — снова и снова исторгается из ее груди рвущий сердце вопль… Только что это? Дочь не одна, рядом еще кто-то, на нее похожий, и тоже кричит… Да ведь это внучка, дитя ее дочери; обе стоят возле постели, бледные, заломив в отчаянии руки. Ксавера показывает матери пальцем на бабку и говорит, что коварными речами та убила в ней душу. Нет, не говорит она, а кричит, так громко кричит, что слышит весь свет и даже бог на небе…

Истинно говорят: не только пуля и сталь разят насмерть, и не только с помощью яда можно отравить человека…

Тяжело опустилась пани Неповольная на свою роскошную постель, сраженная апоплексическим ударом.

 

13

Ужасное наследство досталось Ксавере от матери, зато теперь можно было сказать, что кровь невинной жертвы, обагрившая некогда порог старинного дома Неповольных, омыта и перестала взывать к богу.

Прямо из бабушкиной спальни Ксавера устремилась в развалины храма, туда, где еще так недавно копали могилу Клементу, стоя на краю которой, он в последнюю минуту своей жизни искал взглядом ее, Ксаверу. Там она пала на землю и не ушла до своего последнего часа. Жизнь ее угасла скоро, и это случилось бы еще раньше, если бы не заботы ключницы. Старая служанка приходила сюда каждую ночь, Заставляя ее принять хоть немного пищи, надеть необходимое в непогоду платье. Ни силой, ни уговорами нельзя было увести Ксаверу домой. В грозу, в мороз она оставалась на своем посту, не пряталась ни от дождя, ни от палящих лучей солнца, не отличала дня от ночи.

Ни одну могилу никогда не охраняли так бдительно…

Но лежал ли в ней Клемент? Может быть, Королева колокольчиков уже была безумной и казнь ей только привиделась? Может, это ее нечистая совесть вызвала в воображении столь ужасную картину?

Но не одна Ксавера видела, как палач обезглавил Клемента. Были там и другие свидетели. Все считали, что казнь была проведена открыто, едва ли не публично, именно затем, чтобы напугать единомышленников казненного и вынудить отказаться от дальнейшего осуществления их планов и намерений.

Кроме Клемента, никто не был арестован, никто не находился под следствием. Он позаботился о безопасности каждого, и это в то время, когда сам он испытывал горчайшие душевные муки! Да, верно, он был главой какого-то заговора, но больше никто ничего так и не узнал. Сколько ни старались выведать у него имена единомышленников, он молчал и один пострадал за всех, как того всегда желал. После случая с молодым фон Наттерером все общества в Праге не только были запрещены, но и преследовались; были осмотрены все вызывающие подозрения залы; учредили даже их охрану, чтобы негде было проводить собрания. Так, затерялись и исчезли все следы деятельности сынов действия.

Пани Неповольная была полностью парализована. Она не могла произнести внятного слова, не могла пошевелиться без чужой помощи. Как нужен был ей утешитель, но тщетно она ждала его прихода: увидав, что хозяйка дома навсегда лишилась здоровья, отец Иннокентий покинул ее дом. Прислуга не проявляла по отношению к нему прежней предупредительности, и, приняв приглашение другой благочестивой вдовы, он выехал из дома «У пяти колокольчиков» с завещанием пани Неповольной, по которому после кончины Ксаверы, связанной обетом безбрачия, все имущество семьи переходило к ордену иезуитов. Теперь духовнику не было надобности караулить Ксаверу, чтобы она, не дай бог, кого-нибудь полюбила и захотела выйти замуж, а с бабкой у него все было кончено.

И все же случилось так, что, проснувшись однажды утром, пани Неповольная почувствовала себя лучше и скоро убедилась, что может самостоятельно сидеть и двигаться. Подозвав ключницу, она с ее помощью дотащилась до окна.

И тогда она собственными глазами увидела свою прекрасную внучку, одно появление которой еще недавно волновало всю Прагу, внучку, которая должна была увенчать дело всей ее жизни. Оборванная, простоволосая, обожженная солнцем, беднее последней нищенки, лежала она, свернувшись калачиком, на голой земле. Несколько уличных мальчишек глумливо выкрикивали издали: «Эй ты, Королева колокольчиков!» Бурные слезы хлынули из глаз очерствевшей сердцем страдающей старухи, и внезапно ее язык обрел прежнюю гибкость. Она прошептала несколько слов ключнице.

Уложив свою несчастную госпожу в постель, та немедленно поспешила в ратушу, откуда вернулась с нотариусом.

Прошло немного дней, и хозяйка дома «У пяти колокольчиков» скончалась, но, когда отец Иннокентий явился с завещанием, ему показали другое, составленное позже, согласно коему все состояние Неповольных переходило в распоряжение благотворительных учреждений Праги.

Ксавера не намного пережила свою бабушку. Она тихо угасла на могиле Клемента, и на клочке прежде бесплодной земли, впитавшей и его кровь, и ее кровавые слезы, расцвели чудесные цветы. Они украшают собой зеленые газоны разбитого здесь впоследствии сада.

 

14

Когда стало известно, что в воскресенье во второй половине дня Леокад Наттерер выступит в храме Христа Спасителя со своей первой великопостной проповедью, пражане отнеслись к этому как к большому событию.

Несмотря на то, что прошло уже четыре года после таинственного исчезновения его брата — время, достаточное, чтобы его имя стерлось в людской памяти, — друзья не забыли Клемента. Потеря была горькой, невосполнимой, и его все еще оплакивали. Вынужденное всеобщее бездействие связывали не с трудными политическими обстоятельствами, а единственно с тем, что в его лице движению был нанесен огромный урон. Мало-помалу улетучились надежды на перемены к лучшему, чего сыны действия намерены были добиваться от правительства, ожидая подходящего момента в ходе великих, заранее предугаданных Клементом событий, потрясших в скором времени всю Европу. Не удалось ему оставить преемника, который сумел бы использовать всю эту сумятицу для блага родины, как намеревался и был готов сделать он сам.

Целые толпы пражан направлялись в храм, откуда Леокад некогда провожал Ксаверу домой, вовсе не думая, что придет время и он будет здесь произносить проповедь. Своим присутствием люди стремились выразить ему свою симпатию и показать, что видят лишь печальное стечение обстоятельств в том, что погибла вся его семья и он остался один на целом свете. В этот знаменательный для него день они хотели заменить ему семью.

Как только Леокад поднялся на кафедру, все встали, будто сговорившись, и каждый с душевным волнением всматривался в лицо молодого священника с чертами Клемента. Возмужав, он стал как две капли воды похож на старшего брата.

Видя вокруг себя столько знакомых, дружеских лиц, Леокад понял, что он представляет здесь не только себя, но и своего брата, и наконец-то пришел час доказать, что он нашел свое жизненное призвание: он стал проводником тех святых идей, служить коим призывала их мать. Жаль, что Клемент погиб, вступив на неверный путь.

Все, о чем только грезила их мать, от чего сжималось ее больное сердце, о чем мечтал Клемент, все, что Леокад сам перечувствовал, все, что они выстрадали, в чем ошибались, — все это в итоге многолетних сосредоточенных размышлений встало на свои места, отшлифовалось, выкристаллизовалось в драгоценный самоцвет, в чистейшую любовь ко всему человечеству, в пламенное желание послужить ему и пробудить подобное же стремление в других. Леокад весь отдавался своему делу, полюбил его со всем пылом чувствительного, исстрадавшегося сердца и понял, что любому историческому перевороту должен предшествовать переворот нравственный, переворот в духовной жизни человека. Лишь это одно и ничто другое может способствовать тому, чтобы последствия исторических катаклизмов были благотворны для человечества, а завоевания продолжительны.

Никогда еще с этой кафедры не звучали столь смелые, новые, возвышенные, пламенные идеи, какие провозглашал Леокад. Он развивал и обосновывал все свои мысли так просто и естественно, что слушателям казалось, будто он читает у них в сердцах. Они чувствовали: все его наказы должны лечь в основу каждого человеческого характера, направлять поступки тех, кто думает о всеобщем счастье, чувствовал, что нет ничего выше радости убежденно идти к цели всей своей жизни, посвятив этому все силы и помогая ближнему исполнить свой жизненный долг.

Леокад говорил час, другой, три часа — и никто даже не шелохнулся. Затаив дыхание, все слушали, растроганные до глубины души, ибо каждое слово проповеди проникало в сердца и освещало души, подобно прекрасной святой звезде. Нет, не только черты лица, но и присущее Клементу необыкновенное красноречие, властно влекущее к нему каждого, — все передалось его младшему брату во всем своем обаянии!

Может быть, Леокад продолжал бы говорить до самого позднего вечера, если бы не случай, напомнивший ему, что он уже давно перешел за границы установленного для проповеди времени.

Как раз напротив него, рядом с пожилым мужчиной, сидел бледный слабенький юноша, ни на миг не сводивший своих темных глаз с лица вдохновенного проповедника. Он весь трепетал, зажженный его пылом, его искренностью, взволнованный до слез, пока наконец не упал в обморок.

Его отнесли в ризницу, принялись хлопотать около него, но, едва он пришел в себя, начал просить отца, который, видно, очень его любил, не уводить его домой, — он хотел дождаться Леокада.

Когда же молодой священник вошел в ризницу, юноша приблизился к нему, с глубочайшим благоговением поцеловал его руку и обратился с такой просьбой:

— Скажите, пожалуйста, моему отцу, чтобы он позволил мне стать священником. Надеюсь, что когда-нибудь я произнесу такую же проповедь.

Леокад повернулся к пожилому человеку, но тот заметно помрачнел. Это был богатый купец, явно намеренный передать сыну все свое процветающее заведение, обеспечив ему таким образом приятную беззаботную жизнь. Но его сын думал не о легкой жизни, не о богатстве.

Болезненный, бледный юноша, мысль и чувство которого пробудил Леокад Наттерер, ставший его учителем и лучшим другом в продолжение тех немногих лет, что было ему суждено оказывать влияние на умы и чувства пражан — спустя некоторое время по причине все возраставшей своей популярности он сделался столь неугодным для некоторых влиятельных персон, что они добились перевода его в провинцию, где он, будучи священником одного из самых отдаленных забытых приходов, рано умер, — юноша тот и в самом деле стал священником. Его имя — Бернард Больцано.

Нет, не ошиблось сердце матери Клемента и Леокада, предчувствовавшей в последние мгновения своей жизни, что ее сыновья еще послужат родине. И хоть родина никогда не называет их имен, как это представлялось ей в мечтах, и даже вовсе забыла, но их стремления не прошли бесследно, более того — они достигли цели. Преемник обнаружил в почве, где выжгло морозом слишком рано посеянное ими зерно, благословенные всходы. Они зазеленели, и урожай был обилен. Можно ли желать большего и лучшего тем, кто трудится на ниве мысли? По крайней мере ни братья Наттерер, ни мать их ничего иного и не желали, недаром она всегда повторяла: «Пусть даже вы не победите в этой борьбе, но путь к правде проложите».

 

15

Итак, преемником этих идей стал Бернард Больцано.

Многим ли из моих читателей известно это имя? Многие ли знают, что он был одним из благороднейших людей, которые когда-либо жили на земле, один из подлинных благодетелей нашей родины?

Знают ли о нем как о писателе, педагоге, ученом? Кому известно, что он усматривал первейшую обязанность каждого священника, а следовательно, и свою первейшую обязанность в том, чтобы пером и живым словом распространять в народе просвещение? Он призывал своих собратьев стоять на высоте идей своего века, ни в коем случае не довольствоваться одной только формой, догмой, но учить живой и животворящей правде, почерпнутой из свежего источники науки — знания, где ему, глубоко верующему, явился бог, и он поклонился ему, поклоняясь науке.

Кто бы мог перечислить всех его выдающихся учеников? Вооружив их возвышенными принципами, он послал их в жизнь, дабы они боролись за права духа, за всеобщее равенство, за всех угнетенных, гонимых, слабых.

Известно ли вам, что этот герой-борец ни разу не дрогнул ни перед какой светской властью, не отступил, и это в то время, когда многие и многие подвергались преследованиям, а иные были даже вконец затравлены? Отдаете ли вы себе отчет в том, что без этих героев, проложивших путь нашим стремлениям, мы едва бы добились того, что ныне имеем, вряд ли пришли бы туда, где прочно ныне стоим?

А говорят еще, что мы — нация благодарная и лучше других помним тех, чьими стараниями возродились к жизни, что мы помним своих благодетелей! Какой еще народ отмечает столько юбилеев, ставит столько памятников, увенчивает лавровыми венками столько надгробий?

Оставляю для более искусного пера, располагающего к тому же куда большим правом, чем мое, описывать и оценивать тот этап в развитии нашей культуры, который характеризуется влиянием Больцано и его последователей. Ведь этот замечательный человек, по происхождению итальянец, писавший по-немецки, но родившийся на чешской земле, воспитал столько честнейших, преданнейших делу патриотов!

Целый ряд блестящих имен! Отрадна, поучительна, важна их деятельность! Из навеки почивших назову здесь лишь благородного Франтишка Нагловского, чьи последние годы были сплошным мартирологом, и Венцига, заслуги которого по введению нашего родного языка в школы до сих пор еще не получили должного признания, а ведь он столько раз рисковал своим положением священника!

Так что же из этого следует? Не подумайте, будто я ходатайствую о посмертном увенчании этих мужей лавровыми венками. Они, без сомнения, пренебрегли бы такой безделицей — мы слишком охотно ими всех одариваем — и отослали бы нас с ними к какой-нибудь тщеславной актрисе. Названные мной люди жили в такое время, когда не всякий еще шаг, сделанный в пользу народного дела, находил благодарный отклик в прессе, не объявляли героем того, кто выполнял свой гражданский долг, и не провозглашали мучениками тех, кто твердо отстаивал свои убеждения. Народ видел плоды их деятельности, но об их усилиях, труде, страданиях знали немногие. То, что делали эти мужи, они делали по собственному почину, руководствуясь душевной потребностью, им было достаточно сознания, что они честно выполняют свой долг. Сами они мало писали о себе и не позволяли писать другим, оттого мы так мало о них знаем.

Разумеется, они не нуждаются в нашей признательности, но тем более необходимо узнать их, учиться на примере этих высоких умов, которые светят нам в самые грустные, самые мрачные времена на святой земле нашей отчизны, как светят горячие и чистые лучи любви — нашего вечного идеала.

Перевод Т. Карской.