I
В КРЕМЛЕВСКОМ ДВОРЦЕ
Раннее весеннее солнышко весело играло на цветных стеклах и золотых куполах церквей; молодые листочки грелись под его лучами, искрясь своею зеленью. Птички чирикали и пели свои гимны теплой, душистой весне, горячему солнцу и синему небу, по которому тихо плыли розоватые облачка.
В Кремле, около самого дворца, на площади собирался народ; он суетился, перебегал с места на место, волновался, говорил и даже ссорился. Но все же было довольно чинно и тихо.
Почему же эта тысячная толпа наполнила двор, площадь и крыльцо во дворце, чего она ждала, чего хотела и о чем волновалась?
Вот в богатых каретах появились бояре; не доезжая до царского дворца, они вылезли из экипажей и шли дальше уже пешком; степенно выступали они в своих высоких собольих и бобровых шапках с посохами в руках, надменно оглядывая чернь и перекидываясь незначительными словами.
Бояре прошли в покои государя, а следовавшая за ними толпа остановилась на Постельном крыльце, находившемся между приемными Большими палатами и жилыми покоями государя.
Это была большая площадь, служившая сборным местом для младшего дворянства и приказных людей, желавших побывать во дворце; на Постельном же крыльце объявлялись царские указы о войне и о мире, о сборе войск и вообще обо всех административных и законодательных мерах, предпринимаемых правительством. Здесь же узнавались и важные политические новости.
В толпе мелькали молодые лица стольников: это были дети чиновных отцов; их отцы были в больших и великих чинах, но не из первостепенной знати по происхождению. Стольников при Тишайшем насчитывалось до пятисот человек, и они разделялись на площадных, стоявших на Постельном крыльце, и на комнатных, или ближних, служивших государю внутри его покоев и присутствовавших во время приема послов; последние принадлежали к более знатным и древним родам.
Вместе со стольниками дожидались на крыльце и стряпчие, которых было не менее восьмисот; стряпчий — тоже царский слуга, ходивший за государем со «стряпней», то есть с его шапкой, полотенцем и другими домашними вещами. При выходе государя в церковь они несли для него стул, скамеечку, держали в церкви его тяжелую шапку; в походах возили его панцирь и меч; во время зимних поездок государя по окрестностям Москвы назначались в «ухабничьи», для поддержания возка на ухабах; во время обедов ставили блюда пред боярами, окольничими и ближними людьми. Несмотря на невысокое положение стряпчего, на эту должность назначали иногда даже и родовитых дворян.
Между стольниками и стряпчими на дворцовом крыльце толклись московские дворяне, дожидались дьяки, взад и вперед бегали «жильцы»; эти последние составляли двухтысячный отряд дворянских, дьячих и подьячих детей, из которых «по сороку человек» ночевало на царском дворе.
Вся эта «служня» была обязана быть постоянно налицо при великом государе и являться к нему по первому зову за указом. Поэтому с утра вся площадь, крыльцо, палаты и сени были полны народа, и все суетились, как в муравейнике.
Кто–то стал протискиваться вперед, прося пропустить его, дабы поискать ему боярина ростовского Буйносова.
— Дело, дело, важнеющее дело есть к боярину, — озабоченно говорил неопределенного вида жилец, расталкивая локтями народ и очищая себе дорогу.
— Ты не очень–то при, чертов сын! — раздалось ему вслед. — За это ведь и под микитки звездануть можно!
В другом месте сцепились два стольника.
— Врешь, хайло нечистое!.. Будет Ивашка холопом моим, потому что мать его на моем гумне его родила, — вопил зычным голосом рыжеволосый стольник, залихватски надвигая набекрень дорогую бобровую шапку.
— Чтобы твоей матери поперхнуться, — орал другой боярский сын, — коли я не оттягаю от тебя Ивашки!..
В сторонке, опасливо озираясь, тихо переговаривались трое.
— Бают, оттого и помер боярин, — внушительно сказал один, а двое других сочувственно ему покачивали головами, — соперник, значит, Шереметеву–то, он до него давно добивался.
— Как звать–то боярина?
— Никитой Федоровичем Хлоповым прозывался умерший.
— Будто, сдается мне, позавчера я этого самого боярина на кулачном бою видал, — вмешался третий.
— Ну, как ты мог видеть его, — раздражился рассказчик, — если он как есть умерши?
— Облыжно это, ей–Богу же, облыжно!.. Не умирал боярин, и никто его не травил, а тем паче боярин Шереметев.
— А ты боярина Шереметева язык, что ли? Началась перебранка, опять на сцену вышли отец, мать,
братья, сестры и вся родня по восходящей и нисходящей линии спорящих, и ссора закончилась дракой.
В то время как на крыльце разыгрывались сцены этого рода, не менее интересное происходило и в «передней». Так называлась в старинном государевом дворце приемная комната, в переднем углу которой стояло царское «место», а вдоль стен — лавки. Гостей приглашали садиться на лавки по старшинству; более почетных — ближе к «месту», отсюда и произошло то страшное «местничество», которое вносило столько смут в наше старинное дворянство и с которым безуспешно боролись цари; впрочем, Алексей Михайлович сурово преследовал местничество, и к концу его царствования оно почти совсем утратило свое значение.
Все бояре, окольничие и думные люди обязаны были ежедневно, являясь во дворец, собираться в передней, ожидая царского выхода. После обедни здесь происходило «сиденье с бояры» — заседание царской думы в присутствии государя.
О чем же говорили между собою эти бояре, окольничие, думные дворяне и думные дьяки, собравшись в передней в ожидании царского выхода? Что их занимало, озабочивало?
В углу стояли два родовитых боярина, в дорогих собольих шубах на плечах, в красных сафьяновых сапожках с загнутыми концами и с высокими, украшенными драгоценными набалдашниками, посохами в руках. Их густые, Длинные бороды, тщательно расчесанные, мирно покоились на их широких грудях и объемистых животах. Глаза были опущены в землю, лица недовольны…
Это князья Воротынский и Одоевский.
— Сколько наш род государям прослужил, — хмуро сказал первый, — а теперь царь–батюшка под начало разночинца Ордина отдал; разве не обидно это? Бают, Нащокин умен. Эка невидаль! Никто его ума и не отымет, да разве другие–то вовсе глупы? Великий государь его жалует, а он откуда взят? Никто того не ведает. Все глаза выел иноземщиной: у чужих, знамо, слаще пирог, чем дома–то.
— Известно, любимцу цареву все можно, — возразил Одоевский. — А слыхивал ты, князь, о том, что Пушкин, Матвей, отказался ехать к послам с Афанасьем?
— Неужто? — встрепенулся Воротынский.
— На первый раз поехал, уступил царю, а потом в слабости своей раскаялся и бил челом государю, что–де ему, Пушкину, меньше Афанасия быть невместно; государь ответствовал, что прежде мест тут не бывало и теперь нет и он должен ехать с Ординым–Нащокиным и в ответе быть не ему, а Нащокину. Пушкин отвечал, что–де прежде с послами в ответе бывали ч_е_с_т_н_ы_е люди, а не в Афанасьеву гору, потому в те поры и челобитья не было. Государь осерчал, послал его в тюрьму и велел ему сказать, что ему с Нащокиным быть можно, а если не будет, то вотчины и поместья отпишут. Пушкин отвечал: «Отнюдь не бывать, хотя вели, государь, казнить смертью; Нащокин предо мною человек молодой и не родословный». И поставил на своем, не был у послов приставом, сказался больным.
— Что и говорить, хват боярин Пушкин! — вставил подошедший князь Хилков. — Так Афанаське–безродному и подобает нос утереть, дабы не зазнавался и помнил, разночинец, что хоть царь ему и мирволит, а далеко ему до всего родовитого боярства.
Бояре начали тихонько перешептываться, видимо, их разговоры стали «опасливы».
Невдалеке стоял надменный князь Юрий Трубецкой, считавший свой род от Гедимина Литовского. Он и князь Никита Шереметев враждебно поглядывали друг на друга и, казалось, вот–вот кинутся с кулаками один на другого.
Что же было причиной этой вражды и ненависти? Да лишь то, что на торжественном обеде у государя князь Юрий Трубецкой получил назначение выше, чем Никита Шереметев. Хотя Шереметевы хорошо знали, что Трубецкие выше их, но уступить было тяжело; вспомнили, что они, Шереметевы, — старинный, московский, знатный род, а Трубецкие, хотя и знатные, но князья пришлые. Вследствие этого старший между Шереметевыми, боярин Петр Васильевич, подал челобитную, указывая на нанесенную его роду обиду. Однако государь принял сторону Трубецких и приказал Шереметевым выплачивать Юрию Трубецкому половину оклада, который получал его дядя, боярин Алексей Никитич Трубецкой. Конечно, вражда от этого лишь усилилась.
Родовая честь была таким больным местом у старинной русской знати, что, несмотря на очевидное первенство одного рода пред другим, члены рода, которые должны были уступить, придумывали отчаянные средства, чтобы только как–нибудь избавиться от этой тяжелой уступки. Погибали целые роды, враждовали годами, гибли люди большею частью невинные, и все это делалось ради «места».
Но неужели собравшиеся в передней бояре, думные дьяки и окольничие только и дела делали, что обсуждали свои обиды да укоряли друг друга местничеством. Неужели их так мало интересовали дела государственные и общественные? Да, это было именно так. Лишь кое–где перекидывались равнодушными воспоминаниями о минувшем походе, о неудачной войне со Швецией, предпринятой царем под влиянием всемогущего Никона, патриарха всероссийского.
— Собинный–то друг, кажись, в немилости у батюшки–царя? — сказал думный дьяк Семенов.
— Давно ли «великим государем» величаться стал? — заметил окольничий князь Щербатый. — Смехота, право! Мужик новгородский, а чем стал?
— А как вознесся–то в мыслях!
— Недолго ему возноситься–то, — проговорил боярин Стрешнев, давнишний враг патриарха, — довольно куражиться над честными христианами, думки да выдумки свои представлять… Царю ныне докучает патриарх своими новшествами.
Стрешнев многозначительно ухмыльнулся, не договорив, что он и другие приближенные царя, едва только заметили начинавшееся охлаждение молодого царя к Никону, стали усердно раздувать неудовольствие царя к его «собинному другу», который своим властолюбивым и крутым нравом давал к тому множество поводов.
— Вот и Матвеев метит туда же в бояре, — произнес толстенький князь Куракин князю Лобанову–Ростовскому, боярину величественного вида.
— И попадет, — брезгливо, но со скрытым неудовольствием отозвался Лобанов.
— Государь его любит, — ввернул рыхлый, еле двигавшийся князь Хилков.
— Матвеев, по крайности, тих, честных людей почитает, вперед не лезет, не выставляется, тоже любит новые порядки, да не кричит о том.
— Скоро его к Выговскому пошлют, — ехидно заметил Куракин. — Бают, больно умен, авось разберет, кто прав, кто виноват. Небось ведь боярин Хитрово в Переяславле много сделал…
— Все Пушкарь, — отдуваясь, сказал князь Хилков. — И ему в гетманы похотелось, оттого и наплели на Хитрово много бесчестных речей, особливо посланцы запорожского кошевого Барабаша, Михаила Стрынжа с товарищами…
— Толкуй ты там! Знамо, дело не чисто, а Хитрово — тебе свойственник, ты его в защиту и ставишь, — колко проговорил кто–то из бояр.
Но Хилков не успел ответить дерзкому; в переднюю вошел важный боярин и, высоко задрав голову и выпятив толстое брюхо, прошел к самым дверям «комнаты», а затем, немного постояв у них, пошел туда. Все стоявшие в передней недружелюбно проводили надменного боярина.
Это был тесть царя Алексея Михайловича, боярин Илья Данилович Милославский, человек чванливый, глупый, жадный и мстительный. Возвысившись посредством брака дочери с царем и став близким человеком к молодому государю, он злоупотреблял мягкостью и добротой своего зятя и восстановил против себя знатнейших и родовитейших бояр. Его ненавидели, но боялись, потому что он был пронырлив и не брезговал никакими средствами.
— Князю Львову в челобитне отказали, — проговорил один из бояр, когда фигура Милославского скрылась в дверях.
— На что он жалился? — полюбопытствовал Пронский.
— Князь Львов бил челом на боярина Илью Даниловича Милославского, — объяснил стольник Волынский, — и ему ответ дали, что–де ему можно быть с Милославским: перво–наперво он–де — третий брат, а второе — на царских свойственников прежде–де не бивали челом! А ты, князь, чего ради здесь? — спросил он Пронского. — Или тоже челобитье?
— Да, дело есть, — уклончиво ответил Пронский.
— Ну, а что, князь, скоро на свадьбу созывать станешь? — подходя к Пронскому, спросил Лобанов. — И женишок здесь? — обратившись к Черкасскому, продолжал князь.
— Скоро, скоро! — ответил Пронский.
— Что все откладываешь? Ишь, женишок–то высох весь! — пошутил Лобанов.
В это время в переднюю вошел и встал к сторонке, предварительно скромно помолившись на образа, некий боярин. Все почтительно поклонились и стали расчищать ему дорогу; но он остался на месте и заговорил со стоящим к нему всех ближе дьяком:
— Что, нет ли каких вестей о Выговском? Повинился ли мастер?
Дьяк опасливо оглянулся и тихо, так что его слышал только один боярин, ответил:
— Нет. А мастер оговор на боярина Милославского сделал: сказывает, боярин ведал, что они медные деньги чеканили, зело Илье Даниловичу откупились… Еще Ма–тюшкина, думного дворянина, оговорил…
— Хорошо, наведайся ко мне, — остановил дьяка боярин и двинулся было к дверям, но его остановил Пронский.
— Что ж, боярин, замолвишь царю словечко? — спросил он.
— Не могу, князь; по совести говорю, не до этих дел теперь государю. Сам знаешь, теснят нас со всех сторон.
— Не велика утеря царю, коли тысячу–другую ратников за горы пошлет, — надменно возразил Пронский.
— Толка из этого никакого не будет, а народ зря сгубишь; уволь меня, князь, от худого совета царю, — произнес боярин и, поклонившись Пронскому, прошел в комнату, куда ушел прежде и Милославский и куда допускались только лишь самые ближние к царю люди.
— Сколько новых людей кругом царя! — с горечью произнес Пронский и досадливо пожал плечами.
Он сильно рассчитывал в деле о грузинах на боярина Федора Михайловича Ртищева, человека весьма приближенного к царю, бескорыстного, честного и отличавшегося безукоризненной жизнью, тем более что Ртищев был одних с ним лет и считался как бы даже его товарищем.
— Скоро ль царь выйдет? — нетерпеливо говорили бояре, с ожиданием глядя на двери «комнаты».
— Пошли, чай, все приближенные–то?
— Боярина Матвеева что–то не видать еще, — послышались голоса.
— Эк, хватил! — закричал кто–то. — Артамон давно на Литву услан. Много чает государь от ума его пользы.
— Устал дюже стоять, — переминаясь с ноги на ногу, проговорил недовольным тоном князь Хилков и стал тяжело отдуваться.
— И чего мешкают?
— Дел сказывают много, от заботушки царь–батюшка исхудал даже вовсе.
Когда нетерпение достигло, казалось, высших пределов, возле самых дверей в «комнату» поднялась невообразимая суетня. Все затолкались, заволновались. Голоса сразу смолкли, и наступила такая тишина, что, казалось, слышны были отдельные дыхания боярских грудей. Наконец отворились двери, и в переднюю вошел государь, сопровождаемый ближайшими боярами и приближенными слугами.
II
ЦАРЕВ СУД
Царю Алексею Михайловичу было в это время двадцать девять лет. От его румяного лица с окладистой бородкой и темно–русыми густыми волосами, от его несколько полноватой, но очень статной фигуры веяло здоровьем и крепостью.
Доброта, которая светилась в его ласковых голубых глазах, снискала ему лучшее прозвище Тишайший, иначе говоря — кроткого, милосердного, что соответствовало вполне настроению его уравновешенной души. Его основным правилом было: «рассуждать людей вправду всем равно» да «беспомощным помогать»; он часто отменял наказания и рассылал «кормы несчастным».
Привязчивый, трезвый, прекрасный семьянин, царь Алексей Михайлович всем желал благополучия и страшился для себя малейшего волнения. Он был воплощением «мира и благоволения». Без уничижения, как простой человек, он считал себя «недостойным и во псы, не только во цари» и часто говаривал:
— Желал бы я быть не солнцем великим, но хотя бы жалкою звездою там, но не здесь!
Искренний поэт в душе и поклонник мирной тишины, Алексей Михайлович больше всего, кажется, дорожил «устоями благочестия».
— Хотя и мала вещь, — говаривал он, — а и ей честь, и чин, и образец положен в мере; без чина же всякая вещь не утвердится, бесстройство же теряет дело.
До мелочей справлял он все обряды церкви и царского чина: таково было в его глазах государево дело. Ежедневно стоял он по шести часов во храме и клал тысячу пятьсот земных поклонов; в посту питался одним ржаным хлебом, запивая его квасом. При его дворе водворилась красивая порядливость с роскошными торжествами и кудрявыми, витиеватыми речами, но также и с византийским раболепием, со строжайшим исполнением обихода «пресветлого величества», которое окружали толпы старцев и юродивых.
Алексей Михайлович в полном царском облачении, со скипетром в руках, величавой поступью вошел в переднюю. Увидав великого государя, все поклонились в землю.
Невозмутимым степенством веяло от лица царя и его жестов, когда он сел в большое кресло в переднем углу и стал подзывать к себе тех, которым было до него дело. Вокруг него стали бояре: Милославский, Ртищев, Ордин–Нащокин и еще несколько самых к нему приближенных.
Царь обвел всю переднюю взглядом своих голубых глаз и приятным грудным голосом спросил:
— Все ли собрались для сидения, кого назначил?
В случае важных дел государь призывал на думу или одних ближних комнатных бояр и окольничих, или же всех бояр, окольничих и дворян, и это называлось «с_и_д_е_н_и_е_м в_е_л_и_к_о_г_о г_о_с_у_д_а_р_я с б_о_я_р_а_м_и о д_е_л_а_х».
Ртищев наклонился к царю и сказал, что кроме назначенных на с_и_д_е_н_и_е бояр в передней и на крыльце есть много и челобитчиков.
— Знаю, Федюша, знаю, — ласково улыбнулся царь, — да больно бояре–то строптивы ныне стали и неусидчивы, как раз до времени уйдут. Ну, подходи, кто там на очереди! — глянул он на столпившихся у ступенек «места» бояр.
Выступил важного вида боярин и, низко поклонившись царю, стал излагать свое дело. Царь слушал, пристально смотря говорившему в лицо своими голубыми глазами, точно хотевшими изучить все внутренние движения чужой души.
— В гости отпустить просишься, к тестю на побывку? — проговорил государь, когда боярин изложил свою челобитную. — А того не уразумеешь, что время теперь страдное, всяк человек нужен, всем дело есть? Да что в деревню–то тебе приспичило?
— Крестины… там, — потупившись, ответил боярин.
— Каки таки крестины? — старался нахмуриться царь, а у самого глаза так и смеялись, так и поблескивали лаской. — Такое ли время теперь, чтобы крестины с торжественностью справлять? Кого крестить–то?
— Дочку окрестить надобно, — еще больше смущаясь, сказал боярин.
— Дочку? Вон дело–то какое! Оно, конечно, лучше бы, кабы сыночка крестить, ну, да и дочь — Божье благословенье… Что ж, ступай себе! Окрести дочь да ворочайся скорее!
Боярин облобызал государеву руку и, согнувшись, отошел в сторону, на его место становились другой, третий и так без конца. С одними царь беседовал благосклонно; ласково отпускал, шутил, смеялся, на других гневно кричал, топал ногами, даже выгонял вон.
Если царь выкликал кого–нибудь из бояр, а его не было, тотчас посылали за опоздавшим, и его ждал грозный выговор, зачем опоздал. Расправа с теми, которые оплошали, не исполнили или не так исполнили царское приказание, коротка.
— Что ж Головин не идет? — спросил царь, два раза вспомнив о боярине, пожалованном из дворян в окольничие. — Сказывали мне, у него челобитная есть, где ж он, смерд? — разгневался царь Алексей.
Наконец явился и Головин; он бил челом, что окольничих в его пору нет и его отец при царе Михаиле был в боярах.
Страшно разгневался на него царь.
— Тебе, страднику, ни в какой чести не бывать! — закричал он. — В тюрьму тебя, кнутом бить да в Сибирь сослать! Отнять у него окольничество — ив тюрьму! — отдал он приказ и прогнал боярина со своих глаз.
Другому провинившемуся он крикнул:
— Так–то ты царю и отечеству служишь? Воздаст тебе Господь Бог за твою к нам, великому государю, прямую сатанинскую службу, яко же Дафану, и Авирону, и Анании, и Сапфире; они клялись Духу Святому во лже, а ты Божие повеление, и наш указ, и милость продал лжою. Потеряет тебя за то самого Господь Бог, и сам ты — треокаянный и бесславный ненавистник. Ступай с глаз моих в геенну!
Боярина тотчас увели в тюрьму. Третьему боярину царь грозно внушал:
— Ведай себе то, окаянный: тот боится гроз, который надежу держит на отца своего сатану и держит ее тайно, чтоб ее никто не прознал, а пред людьми добр и верен показует себя. Да и то себе ведай, сатанин ангел, что одному тебе и отцу твоему, дьяволу, годна и дорога твоя здешняя честь, а Создателю нашему, Творцу неба и земли и свету моему Чудотворцу, конешно, грубны твои высокопроклятые и гордостные и вымышленные твои тайные дела! Ведай себе то, что за твое роптанье спесивое учиню то, чего ты век над собою такого позора не видал. Пошел прочь, страдник, худой человечишко! — оттолкнул его государь, и подскочившие бояре увели опального под руки вон из передней.
Царь заметил наконец князя Черкасского, его грузную голову, высившуюся надо всеми, и неприятные узкие глазки, устремленные прямо на него.
Тебе чего, Сенкулеевич? — довольно ласково спросил он, вообще не жалуя Черкасских, но отдавая справедливость способностям Якова Куденетовича Черкасского, родного дяди Григория Сенкулеевича.
Последний приблизился к «месту», отдал царю низкий поклон и своим глухим, точно подземным голосом проговорил:
— Бью челом тебе, великий государь. Позволь жениться!
— Что? — искренне изумился царь, и в его глазах засветилась ирония, когда он окинул взглядом огромную, тучную фигуру князя и его некрасивое лицо. — Что же ты, князь, так поздно задумал молодухой обзаводиться? Чай, за пятый десяток перевалило? — шутливо спросил царь.
— Никто моих годов не считал, великий государь, — угрюмо ответил Черкасский.
— На вдове женишься, на богатой, поди? — спросил Милославский, стоя возле государя и пользуясь возможностью в свою очередь поиздеваться над боярином, которого, как и большинство до некоторой степени самостоятельных бояр, царский тесть зело недолюбливал.
— А ты уж не невесту ли мою оттягать захотел? — ехидно спросил Черкасский, тонко намекая на страшную жадность и всем известное стяжательство Милославского.
— Ну, ну, будет, бояре, вы рады, как псы цепные, в горло друг другу вцепиться, — остановил их царь, зная, что даже его присутствие нимало не стеснит расходившихся бояр, которые пойдут при нем даже на кулачки, что уже случалось не однажды. — Кто невеста твоя? — спросил он у Черкасского.
— Князя Бориса Алексеевича Пронского дочь, — пробормотал еле внятно Черкасский, стараясь, чтобы окружающие его не расслышали, хотя большинство уже знало об этом сватовстве.
Пронский выступил вперед и низко поклонился царю. Царь и все собравшиеся в передней с нескрываемым изумлением и даже некоторым недоуменным страхом глядели на безобразного великана–жениха и красивого молодцеватого отца невесты, который сам еще в женихи весьма годился.
Пронский горделиво окинул взглядом собрание, и его холодные серые глаза, точно сталью, пронзили присутствующих. Все тотчас же потупились. Только царь не опустил своих глаз, а грустно смотрел на боярина, который отдавал свое родное детище всем известному лютому человеку, словно заведомо обрекал молодую девушку на гибель.
— Сколько же лет твоей дочери, князь? — спросил царь.
— Восемнадцатый со Сретенья пошел, — ответил Пронский, не смевший прибавить дочери лет, потому что неподалеку стояли родственники его жены, знавшие лета его дочери.
— Почему же хочешь ты загубить кровь свою? — строго спросил Пронского Алексей Михайлович.
— Царь–батюшка! Дочка моя своею волей идет за Черкасского… Вот спроси дядю ее, князя Михаила Репнина!
Царь перевел свой вопросительный взгляд на низенького старичка, скромно стоявшего неподалеку от «места».
— Правду ли сказывает князь Борис? — спросил он. Репнин, задыхающийся от счастья, низко кланяясь и не
разгибаясь, что–то бормотал в ответ, глядя на Пронского с добродушной, угодливой лаской. Где было ему, обремененному семьей, обедневшему, бороться с могущественным и богатым Пронским? Он и не пытался бороться, и Пронский хорошо знал, что Репнин поддержит его.
Пронский нахмурился при вопросе царя и надменно проговорил:
— Царь–батюшка моим словам веры не дает, свидетелей требует. Нешто я какой богомерзкий язык?
Алексей Михайлович смущенно завертелся в своем кресле; он всегда тщательно охранял свое спокойствие и не любил вооружать против себя своих ближайших подданных. Но он чувствовал, что в этом сватовстве есть что–то неладное.
Из неловкого положения вывел его боярин Ртищев.
— Прикажи, царь–государь, невесту тебе в терем привезти, сама она тебе и скажет, а князья Борис Алексеевич и Григорий Сенкулеевич не обессудят тебя, великий государь, на этом спросе.
— Проклятый иноземец! — прошипел Пронский и прибавил, кланяясь царю до земли: — Как прикажешь, царь–государь, так и будет; дочке моей радость великая пред очи твои ясные предстати.
— Невесту твою осмотрю, а потом и ответ учиню, — сказал государь Черкасскому, кончая этими словами аудиенцию.
Черкасский облобызал цареву руку, но Пронский все еще медлил.
- У тебя князь, еще что есть? — ласково спросил царь.
— Дело, государь, важности великой, дело до твоей царской милости! — проговорил Пронский.
— Челобитье какое аль жалоба? — устало произнес царь.
— Не о себе и о своих делах хочу просить тебя, а о царевне грузинской, что уже много лет на Москве живет и томится неведением о судьбе своей и своего царства.
— Чего ж она от меня хочет?
— Явиться пред очи твои царские.
— Я ж говорил тебе, назначь царевну к выходу в Успенский собор, — гневно обернулся Алексей Михайлович к Милославскому. — Меня за нее просила царица, просила боярыня Хитрово, теперь вот князь просит, а ты всем, вишь, наперекор. Экой ты, правду, своенравный!
Царь, видимо, начинал выходить из себя. Но Милославский был привычен к вспышкам своего царственного зятя и спокойно возразил, подобострастно склонив свою голову:
— Не гневайся, великий государь, дай и мне слово молвить! Не ведают они, о чем челом бьют… Не можно делать то, о чем они просят.
— Не можно царевну назначить к выходу? — загорячился удивленный царь.
— К выходу назначить можно! Да не в том дело!.. Царевна милость твою царскую беспокоить хочет, а того не можно: у тебя и так дел много поважнее грузинских челобитий. Ну, вот я и размыслил: когда будет посвободнее, тогда, мол, и доложу, и назначу… Дело царевны не к спеху…
— Не к спеху дело грузинское, когда, может, весь народ их смертью погибает! А народ этот тоже христианский, нашей же веры; так неужто же отдать его на поругание нечестивым персам да турецким мухамеданам? — пылко и красноречиво возразил Пронский.
— Что–то, князь, больно речист до грузинского дела? — насмешливо произнес царский тесть.
— Правое дело — оттого и речист, — возразил Пронский, задетый за живое. — А ты вот, боярин, что–то больно злобив к грузинской царевне! Или мало чем… угодила тебя та царевна?
В этих словах слишком ясно послышался намек на взяточничество и недобросовестность Милославского, и все поняли это. Среди бояр произошло волнение.
Царский тесть затрясся от оскорблений и в душе поклялся жестоко отомстить дерзкому; он собрался ответить князю, но царь жестом руки остановил его.
Алексей Михайлович сразу понял этот намек и задумал помешать разгару вдруг вспыхнувшей вражды; но он не хотел ссориться и с тестем, явно согласившись на просьбу Пронского, как не хотел приобрести и в князе Борисе врага, прямо отказав ему; поэтому он задумал отсрочить решение и сказал, обращаясь к Ртищеву:
— Ужо на сидении напомни мне… Может, что и сделаем мы грузинам.
Ртищев поклонился. Милославский и Пронский, злобно переглянувшись, отошли каждый к своим единомышленникам.
Прием продолжался тем же порядком.
III
СИДЕНИЕ О ДЕЛАХ
Между тем в Успенском соборе ударили в колокола; царь заторопился окончить прием, чтобы отправиться к обедне, что он делал ежедневно. Он уже решительно хотел встать с кресла, но к «месту» с большими хлопотами и усилиями протискался худородный боярин с огромным калачом в руке. Опустившись пред царем на колени, земно кланяясь ему, он умиленным голосом заговорил:
— Царь–батюшка, великий государь и кормилец! Не побрезгуй отведать калачика именинного!
Алексей Михайлович, улыбаясь, взял калач и, дотронувшись до него своими розовыми ладонями, передал его ближнему стольнику, а сам обратился с ласковою речью к имениннику:
— А тебя звать–то как?
— Киприаном, государь–батюшка!
— Ну, с ангелом тебя, Киприан; а как по батюшке!
— Силыч, великий государь.
— Ну, поздравляю, поздравляю, Киприан Силыч, живи и здравствуй! Деточки есть, жена имеется?
— Все как следует, государь–батюшка, по–христиански. Много благодарен за милость, — сказал осчастливленный именинник.
— Ну, ступай с калачами за поздравлениями к царице да царевнам, а нам к обедне пора собираться. Чай, царица уже ждет? — обернулся государь к тестю.
Но тесть дулся на царя и ничего не ответил ему, сделав вид, что не слыхал вопроса.
Царь ушел в свои покои, чтобы оттуда со всем своим двором отправиться к церковной службе.
После обедни государь с боярами принимался за дела. Бояре, окольничие и думные дворяне стояли в комнате и ждали выхода государя, продолжая, конечно, свои распри, споры и пересуды, начатые поутру.
— Матушка–царица–то словно с тела спала, — проговорил тучный боярин Стрешневу, царскому родственнику.
— Недужится ей что–то, — равнодушно ответил Стрешнев.
— Сказывают, иноземцы в свое вино зелье подсыпают, — таинственно зашептал третий боярин с жиденькой козлиной бородкой.
— Пустое все, никчемные слова, — брезгливо возразил Стрешнев. — Все пьют вино, и ничего, а государыня–то этого иноземного зелья и не пригубит. Так ей недужится, должно, ребеночка скоро царю родит.
— Давай Бог, давай Бог! — набожно закрестился боярин с козлиной бородкой. — А то, може, и порча… — едва внятно прошептал он, близко пригибаясь к Стрешневу, но, встретив его испуганно–грозный взор, внезапно умолк.
— Попридержи язык свой! — посоветовал ему первый боярин.
Наконец вышел царь Алексей Михайлович и сел на «место» в кресло.
Бояре, окольничие и думные дворяне стали садиться по чинам от царя поодаль, на лавках: бояре — под боярами, кто кого породою ниже; окольничие — под боярами; думные дворяне — под окольничими, так же по роду, а не по служебным местам.
Тишайший с неудовольствием смотрел на это размещение не по личным заслугам, а по происхождению, но у него не имелось в характере той твердой решимости, с которой следовало действовать для искоренения этой веками въевшейся в русское боярство язвы, и он только каждый день болезненно морщился, вздыхал и говорил своим приближенным — Ордину–Нащокину, Ртищеву и Матвееву:
— И когда я вызволюсь от сей боли для государства моего? Ведь бояре не столь помышляют о деле народном и о государевой пользе, сколь помыслы их привержены ко глупому местничеству!
Наконец все уселись, государь только что хотел «объявить свою мысль», как неподалеку от «места» раздались громкий спор и пререканья. Два боярина стояли во весь рост возле лавки и толкали друг друга, желая каждый сесть на место, где мог поместиться только один; они подняли перебранку, размахивали пред носами друг друга дланями, поносили один другого грубыми, обидными словами, кричали и вопили на всю комнату.
Это были Пушкин и Долгорукий, ни за что не хотевшие уступить друг другу места, так как уже давно между ними шла вражда из–за этого местничества.
— Николи не сяду ниже Федьки Пушкина! — горячился Долгорукий. — Я старше его родом. И хоть ты что хочешь со мной соделай, а не сяду, не сяду я.
— Это еще бабка надвое сказала! — кричал вспыльчивый Пушкин, продолжая размахивать руками. — Ты больно–то глотку свою не дери, неравно ослабнет, — останавливал он Долгорукого, серьезно воображая, что сам не кричит. — Мой отец в походе на шведов, в Столбове {1617 год.} был выше твоего дядьки Ивана Алексеича.
— Врешь, собачий сын!.. Никогда этого не было, чтобы Пушкины выше Долгоруких стояли! Твоего рода и в зачатии не было, когда пращур мой, Юрий Долгорукий, князь удельный суздальский, войну держал с Изяславом Мстиславичем за великокняжеский престол, а опосля того и княжить в Киеве стал…
Этот спор, вероятно, перешел бы и в драку, если бы неистовые крики не привлекли наконец внимания Тишайшего. Он нахмурил брови, придал строгое выражение своим ласковым глазам и зычным голосом призвал к себе споривших.
— В чем распря? — спросил он у них как можно суровее.
Спорившие стали было говорить довольно прилично, но, забываясь в пылу горячего спора, начали переходить на личности, и Пушкин стал при царе оскорблять Долгорукого, а заодно уже и его жену, и дочь, и мать, и всю родню в нисходящем и восходящем коленах.
Разгневанный не на шутку, царь прогнал обоих, тотчас же велев засадить Пушкина в тюрьму.
— Не посоромились ссору поднять в то время, как ты, царь–батюшка, с боярами сидение имеешь! — подобострастно произнес Милославский, такой же горячий «местник», как и только что уведенные бояре.
Алексей Михайлович холодно взглянул на тестя и, откинувшись на спинку кресла, тяжело вздохнул:
— Да, тяжела шапка Мономахова!
Все сидели «брады свои уставя, ничего не отвечая». Тогда государь обратился к Ртищеву и «объявил свою мысль»:
— Что–де будем мы делать на великую просьбу грузинских людей? Послать им войска или нет? Как бояре и думные люди помыслят, так тому делу и дадим способ.
Бояре и думные люди стали мыслить, и каждый, кто имел способ в голове, свободно объявлял свою мысль. Много было выражено несуразностей, много предложено неисполнимых проектов насчет грузин и их желания отдаться подданству русского царя.
— При царе Борисе посылали мы войско по ту сторону Кавказа, а что вышло? Одна беда! Только понапрасну стравили столько людей, — сказал старый боярин.
— Отчего и не подмочь народу христианскому православному, исконному, только коли–ежели посылать–то сразу много, чтобы побить поганых персов, и тем более — поганых турок, — горячился молодой князь Прозоровский.
— Ишь, кровь–то молодая бурлит, хошь на рожон, а лишь бы в драку, — улыбнулся старый боярин, вспоминая то время, когда и он рвался в битву.
— Ну, этого добра много, были бы люди, а битв не искать стать!
— Да ведь грузины–то в подданство волей идут, а потом и совсем своими станут: заместо ихних царей наших можно воеводами назначить, — сказал Пронский, зная, чем подогреть алчных бояр. — Страна богатеющая–пребогатеющая.
— Это что и говорить, богатеющее место! — поддакнул толстый, лысый боярин, уже давно метивший в воеводы.
— Коли б наперед они дали ефимков, али чем другим… — вдруг неосторожно проговорил Милославский.
Пронский, ядовито усмехнувшись, глянул на жадного боярина.
— Или, думаешь, к рукам что прилипнет? — прошептал он, но так, что его слышали только близ него сидящие.
Милославский прочел на лицах бояр насмешку; поймав взоры, устремленные на него, он понял, что Пронский вышутил его, и решил отплатить.
— Какие у них ефимки! — проговорил Ртищев. — Народ разоренный, бедный, где им помощь подкупать? Вон жидовин один, вернувшись, сказывал, что у царя и дома–то своего нету — у зятя проживает, и народ весь в горы разбежался… что с него взять–то?
— Вот оттого и помочь надо ему и народу его, — ввернул Пронский, радуясь, что Ртищев стоит за грузин.
Но Ртищев степенно возразил ему:
— Не можно сие, князь! Нас самих теснят со всех сторон: то смуты в Малороссии, то война со шведами, то поляки грозятся… Дай Бог самим управиться со всеми!
— Так как же быть, Михайлыч? — грустно спросил царь.
— Погодить надо! А то теперь с малым войском мы и персов не устрашим, а только против себя поставим: новых врагов наживем, да и грузинам не поможем. А, по–моему, лучше миром с шахом Аббасом дело повести. На мир шах пойдет, а воевать нам с персами нельзя!
— Дело, дело говорит! — послышались голоса. Государь ласково улыбнулся своему любимцу.
Так состоялся пока приговор о грузинском деле; государь приказал думным дьякам пометить и приговор тот записать.
Затем было решено еще несколько государственных дел, со множеством споров, препирательств и взаимных боярских колкостей. Наконец, государь объявил, что на сегодня довольно, пора–де обедать и отдохнуть. Он встал с кресла, поклонился всем присутствующим, сошел с «места» и направился во внутренние покои. Его остановил Милославский:
— Челобитчик от Ромодановского, государь!
— Завтра пусть подаст! Что раньше зевал?
— Ты гневен был давеча. Ну, уж прими, царь–государь, — просил Милославский.
Тишайший знал упорство своего тестя и, чтобы отвязаться от него, велел челобитчику приблизиться. Тот подошел и подал сверток с челобитной от князя Григория Григорьевича Ромодановского–Стародубского. В челобитне было сказано:
«Прислана твоя, великого государя, грамота, написано, чтоб мне впредь Стародубским не писаться. До твоего указа я писаться не стану, а прежде писался я для того — тебе, великому государю, известно — князишки мы Стародубские, а предки мои, и отец мой, и дядя, писалися Стародубские–Ромодановские, да дядя мой, князь Иван Петрович, как в Астрахани за вас, великих государей, пострадал от вора Лже–Августа, по вашей государской милости написан в книгу и, страдания его объявляя на Сборное воскресенье, поминают Стародубским–Ромодановским. Умилосердись, не вели у меня старой нашей честишки отнять!»
— Умилосердись, государь, вели ему зваться по–старому! — попросил и Милославский, получивший, вероятно, изрядную мзду за свое ходатайство.
Алексей Михайлович улыбнулся и не велел «честишки отнимать» у воеводы князя Ромодановского.
— Ах, беда, беда мне с ними! — вздохнув, проговорил царь и двинулся во внутренние покои.
За ним последовали Ртищев, Милославский и еще несколько самых приближенных и приглашенных им к столу бояр. Остальные гурьбой, судача и завистливо посматривая на счастливцев, шедших за царем, пошли вон из палаты. Скоро приемная опустела, и служки стали прибирать ее.
IV
ЦАРИЦЫН «ВЕРХ»
На «верху», на половине царицы, было тихо. Туда мало доносилось городского шума и еще меньше государственных волнений.
Царице Марии Ильиничне неможилось. Она рассеянно слушала песни сенных девушек и лениво посматривала на хороводы с искусными «игрищами».
Напрасно карлицы и шутихи старались вызвать на ее лицо улыбку — царица была задумчива. Ее длинные, по обычаю насурмленные, ресницы как–то трепетно вздрагивали, точно старались удержать слезу, навертывавшуюся на черные, все еще прекрасные глаза, хотя уже несколько и заплывшие жиром.
Царицу смело можно было назвать красавицей, особенно по взглядам на женскую красоту того времени. Она была среднего роста, черноглазая, с низким лбом, полным станом, крупной ногой и узкими, тонкими руками, выхоленными и белыми, как первый снег. Лицо круглое, румяное; его немного портило апатичное, чуть сонливое выражение, а также странная мода, требовавшая, чтобы женщины имели длинные уши, для чего они их нарочно немилосердно вытягивали.
— Что–то невесело царица–матушка? — ласково спросила царица «мама». — Иль недужится?
— Нет, мама, ничего! — апатично ответила царица.
— Съела бы чего, а то водочки бы испила? Чтой–то будто худеть стала, — озабоченно сказала мама, пытливо осматривая рыхлое тело царицы. — И перевалец не тот уж!
— И то лежу, словно колода, день–деньской!
— Так неужто ж бегать, как девке–чернавке? — вмешалась «верховая боярыня». — Тебя царь–государь выбрал из всех девиц, чтобы «не иссяк корень государева рода», а ты красу свою блюсти не желаешь!
— Да нешто я что говорю? — нехотя отозвалась царица. — Ну пить, так давай пить!
Для того чтобы толстеть, русские женщины того времени пили пиво и водку и валялись подолгу в постелях.
Их сонные, отупелые натуры безропотно подчинялись той унизительной роли, которую им приходилось играть в обыкновенном быту. Над девицею каждый мудрил в семье, как над домашним животным, которое составляло обузу, потому что женщина неспособна была ни прокормить себя, ни самостоятельно привлечь себе кормильца. Она считалась плохим товаром, который можно сбыть только обманом, с прибавкой «приданого», да и то этот товар часто «залеживался» и портился раньше времени. Засидевшаяся в девках не была годна для жизни, как и залежавшийся товар: она шла в монастырь, если не хотела оставаться вечной рабой, которою всякий помыкал в доме, упрекая ее в дармоедстве. Только «матерая» вдова пользовалась почетом и властью в семье, бездетная же считалась человеком «богадельным», церковным, наравне с сиротами, убогими и калеками.
Бесчадие было проклятием для женщины и совершенно законным поводом для мужчины к перемене подруги жизни. Если же рождались в семье презренные девочки — опять беда: тогда супруги молились «с великим плачем и рыданием до исступления ума», чтобы «прижити чадо мужского пола».
— Не след кручиниться, коли ежели и есть причина ко кручине! — наставительно сказала одна из верховых боярынь. — Надо думать о том, что под сердцем носишь, чтобы силен да пригож вышел.
На лице царицы мелькнуло страдание. Слова боярыни задевали ее больное место.
Вот уже более восьми лет она была женой Алексея Михайловича, у нее родились две девочки и мальчик слабенький, хиленький, а будут ли еще мальчики — один Бог ведает; в роду Милославских все девочки: вот и у сестры Анны, вышедшей за боярина Морозова, уже четыре девочки.
Царица невольно содрогнулась при мысли о том, что будет с нею, если царевич умрет и у нее не будет больше сыновей?
— Полно кручиниться, — проговорила боярыня, словно угадав ее мысли. — Ты еще молода, много подаришь деточек царю–батюшке!
Марья Ильинична задумалась, потом поманила одну из сенных девушек и послала ее за боярыней Хитрово, а другим велела сесть за рукоделья; «сенным же боярышням из дворянов» приказала себя развлекать.
Несколько боярышень в нарядных летниках с распущенными по плечам косами, с прилаженными в виде «теремов» венцами на головах, с богатыми рясами и поднизями сели возле царицы и стали наперерыв рассказывать ей о том, что слышали и видели в это время «чудесного».
Но царица не слушала их; когда все увлеклись рассказами девушек, Марья Ильинична, подперев голову рукой, глубоко задумалась.
О чем думала русская царица, какие мысли роились в голове этой еще молодой женщины, задумчиво смотревшей на голубое весеннее небо? Не припоминался ли царице такой же ясный весенний день, когда распустившаяся сирень разливала по большому тенистому саду свой сладкий аромат, малиновки страстно заливались в кустах, а жаворонки высоко–высоко летали в прозрачном синем небе? А за их полетом следили сидевшие на дерновой скамейке юноша с молодой боярышней, одетой в голубой шелковый летник и белую кисейную рубашку; у боярышни была густая, длинная коса, темным жгутом ниспадавшая гораздо ниже пояса.
— Смотри, Маша, — сказал юноша, обнимая стан девушки, — вот жаворонок взвился, чуть его видно стало…
— И ты вот скоро, как он! — печально проговорила девушка, и ее голос дрогнул. — Улетишь, и Бог весть, увидимся ли когда?
— Увидимся, Маша, увидимся беспременно, — твердо возразил юноша, — ты только, голубка моя, не измени мне!
Она зарделась; застенчивая, нежная улыбка легла на ее красивые губы.
— Где уж мне разлюбить?.. Навек сердце тебе свое девичье отдала, — тихо шепнула она, склонившись на его плечо.
Юноша страстно, горячо обнял ее и прижал к себе.
— Вот вернусь из похода и сватов зашлю, авось отец твой мне не откажет.
— Известно, не откажет! Чем ты не жених? А вот я… Небогаты мы, — вспыхнула девушка, — не пара я тебе, Во–лодюшка!.. Твоему отцу не такая невестушка, чай, нужна…
— Не дело говоришь! — строго остановил юноша. — Один я у отца… души во мне не чает старик. Да и то сказать, я уже говорил с ним, и он благословил! Видишь, Маша, не кручинься о разлуке! А долг витязя должен я исполнить.
— Что–то ноет во мне, сердце неспокойно, — грустно проговорила девушка. — Говорит мне оно, что не бывать нашему согласию и счастью. И хорошо, и радостно мне возле тебя, а уйдешь ты — все вдруг померкнет, и страшно–страшно станет мне на душе.
Девушка закрыла лицо руками, и сквозь ее тонкие розовые пальцы потекли горячие, обильные слезы.
— Не плачь, моя ласточка, не плачь, моя любушка! Отгони страхи свои! — утешал ее юноша, и все горячее, все страстнее становились его ласки…
Побледневшее лицо царицы вспыхнуло ярким румянцем при этом воспоминании, и она пугливо обвела всех взглядом.
Однако женщины были заняты работами, россказнями и пересудами, мало обращали внимания на царицу, и та снова погрузилась в свои дорогие мечты. Вот теперь послышался ей шепот сестры Анны, которая сказала ей:
— Вечно в терему под тридцатью замками сидеть, света Божьего не видеть, холопкой их до смерти оставаться — вот какова наша девичья доля; так не все ль равно, чьей женой стать? Старого или молодого, царя или боярина, любого или постылого — только бы из дома уйти да самой хозяйкой стать. Ты не хочешь к царю на смотр пойти и меня этой чести лишаешь, а боярин Морозов уже царю о нас доносил. Если заболеешь, наплетут враги, как на Всеволожскую, и всех нас сошлют, порчеными выставят, тогда и погибнем мы! За что же, сестра? Много красавиц к царю на смотр вызвано; со всего государства боярышни едут, на нас царь и не глянет, а тебя и вовсе, поди, не заметит. Однако честь все–таки будет: на царском смотру, дескать, были… женихов именитых, по крайности, себе выберем. Да и против отца идти ты не можешь: он приказал нам на смотр собираться… боярин Морозов все приезжает, и они в светелке сидят да шепотком гуторят.
— Боярин–то Морозов все на тебя заглядывается, — попробовала робко заметить сестре боярышня Мария Ильинична.
Презрительно усмехнулась Анна и надменно ответила:
— У боярина губа не дура, да не про него товар припасен!
Но вот наступил торжественный и для многих страшный день смотрин. Не посмела боярышня Мария Ильинична против воли отца пойти, да и сестру заодно пожалела: снарядилась и поехала на смотрины.
Понаехало много боярышень — больше полутора тысяч; между ними много красавиц писаных, много именитых, много крепких и здоровых, богатых и бедных. Одни смело выступали вперед, гордясь, кто своей красотой, кто именитостью рода, кто богатством и великолепием наряда; другие старались скрыть свою «убогую бедность» и невольно жались в сторонке, а иные просто боялись и не хотели попасться на царевы глаза.
В числе последних была и Мария Ильинична; она робко прижалась за своей сестрой Анной, гордо и величественно стоявшей у всех на виду.
Боярин Морозов, пестун и руководитель девятнадцатилетнего царя Алексея Михайловича, подвел его к боярышням Милославским и что–то шепнул ему на ухо. Мария Ильинична, трепещущая, старалась скрыться за спиной своей сестры; сердце ее мучительно ныло и слезы готовы были ручьем хлынуть из глаз, но она пересилила себя и робко глянула на молодого царя. А он стоял пред ними тонкий, стройный и глядел на них своими кроткими глазами, в которых отражалось страдание и недоумение. Его губы улыбались какой–то печальной и вместе с тем детской улыбкой. В руках он держал кольцо и ширинку, нерешительно посматривая на всю огромную толпу девушек, с трепетом ожидавших решения своей девичьей судьбы. Морозов нагнулся к царю и видимо торопил его.
— Не могу! — произнес наконец Алексей Михайлович. Пред ним мелькнул чудный образ девушки с матовым
цветом лица и огромными, темными, как ночь, глазами, скорбно, укоризненно взглянувшими на него, когда его рука с кольцом и ширинкой коснулась ее руки. Это была дочь боярина Рафы Всеволожского, которую на смотринах 1647 года царь осчастливил своим вниманием, выбрав себе в невесты и отдав ей свое юное, еще ничьей любовью не тронутое сердце; молодая девушка тоже горячо полюбила своего жениха.
Безоблачное счастье, казалось, витало уже над головами нареченных, обещая быть полным и продолжительным. Но этому счастью не суждено было осуществиться. Молодая невеста внезапно заболела; чья–то коварная рука слишком затянула убрусник: девушка не вынесла этой адской пытки, когда «выкатывались бельмы», и упала в обморок.
Царю немедленно доложили, что его избранница «порченая», и не дали ему даже взглянуть на нее; девушку закутали и как преступницу со всем семейством тотчас же сослали в ссылку, в далекую Тюмень.
И вот прошел год; пред царем опять новая толпа девушек, он опять должен решить чью–нибудь судьбу и свою собственную вместе с тем. В неиспорченном сердце царя еще не исчез прекрасный образ его несчастной первой невесты, и он не имел сил вручить кольцо другой, когда воспоминание о Всеволожской еще жило и ныло в его молодой душе. Кроме того, он сознавал, что своим неосторожным выбором мог опять погубить чью–нибудь жизнь, молодость или счастье. Он знал, на что были способны все его бояре, чтобы только удержать власть в своих руках, и колебался.
— Сия и есть Милославская, царь, отдай же ей ширинку и кольцо! — шепнул ему между тем Морозов.
Алексей Михайлович глубоко вздохнул и, шагнув к красивой, статной блондинке, зардевшейся как маков цвет, быстро протянул было ей кольцо; но Морозов еще быстрее отдернул его руку и, подтолкнул его к Милославским, прошептал:
— Вот дочери боярина Милославского!
— Которая же? — растерянно спросил царь.
— Меньшая, — торопливо произнес Морозов и, подойдя к сестрам, вывел за руку бледную Марию Ильиничну.
В то время как ее сестра Анна, вспыхнув и закусив губы, отступила, царь подал Марии кольцо и ширинку в знак того, что выбрал ее в царицы, и пытливо заглянул ей в глаза. Что–то опять кольнуло его в сердце, когда он встретил полный тоски, отчаяния и ужаса взгляд.
Итак, Мария Ильинична лишилась любимого человека, но в конце концов привязалась к мягкому, добросердечному и любящему молодому царю, и если бы захотела, то могла бы иметь на него большое, очень большое влияние, но… однако, она этого не захотела. С того дня как стала она русской царицей, как поняла, что призвана на этот высокий пост не по достоинству своих качеств и заслуг, не по силе своего чувства, а лишь для того, чтобы «не иссяк корень государева рода», она стала равнодушно смотреть на все то, отчего другие так волновались, так страдали; когда она поняла, что только ради каких–то боярских интриг ее разлучили с горячо любимым человеком и избранным ею женихом, она стала медленно застывать в равнодушии, замыкаться сама в себе, как заколдованная царевна старых русских сказок. Этому помогло еще и то обстоятельство, что ее «ненаглядный Володюшка» с момента избрания ее царской невестой словно в воду канул вместе со всей своей родней.
V
ГРУЗИНСКОЕ ДЕЛО
Думы царицы были прерваны входом боярыни Хитрово. Как всегда, Елена Дмитриевна была нарядно одета, весела и беззаботна и внесла с собою оживление и веселость.
Ее очень любили царевны, и к ней была искренне привязана царица; верховые боярыни скрывали свою нелюбовь и зависть ко всеобщей любимице двора под покровом приторной любезности, но ее отлично понимала умная «вдовица».
Царица встретила ее приветливо.
— Что запропастилась, Дмитриевна? — ласково спросила она. Целуя боярыню в щеку, после того как та по ритуалу приложилась к ее плечику.
— Дел пропасть, матушка–царица!
— Какие такие дела объявились у боярыни? — со скрытым ехидством спросила одна из боярынь.
— Да неужто и всего дел–то, что в оксамит рядиться с утра до вечера и с вечера до утра? — колко ответила ей Хитрово.
— Кому на ночь нужно надевать оксамит, тот и надевай, а тот нет, ежели кому это незачем, — отпарировала боярыня.
Елена Дмитриевна вспыхнула, поняв злой намек, и уже собралась беспощадно отделать верховую боярыню, однако царица ласково остановила ее, грозно взглянув на «задравшую» ее обидчицу.
— Полно, Дмитриевна, брось! Скажи лучше, где была утром, что видела? Садись около меня, вот здесь, — и царица указала Хитрово на скамью у своих ног.
— К царевичу Алексею, сказывают, в дядьки князя Пронского, Ивана Петровича, надумали назначить, — озабоченно и вполголоса проговорила Елена Дмитриевна.
— А что же, разве плох твой Иван Петрович? — довольно равнодушно произнесла царица.
— Знаю я Пронских, — горячо заговорила Хитрово, — все они нрава крутого, властного и гордыни непомерной… а царевич пока еще дитя малое, а подрастет потом — они властвовать над ним начнут; а он и духом слаб, и телом, поди, как хил: они этого и в толк не возьмут, измываться над ним станут…
— А кто ж за Пронского–то? — спросила царица.
— Твой свойственник, царица, Страшнев–боярин.
— И никто ему не перечит?
— Пробовал было батюшка твой, — проговорила Хитрово, — Плещеева ставил, да царь и Стрешнев куды! Прямо на дыбы!
— Еще бы! Плещеев стар, скоро совсем из ума выживет. Ну, и что ж, на чем порешили? — без всякого признака любопытства спросила царица.
— Порешили на князе Пронском, — ответила Елена Дмитриевна, всегда как–то обескураживаемая таким безучастьем Марии Ильиничны. — Ты бы, матушка–царица, слово молвила за царевича — ведь твой он, поди, сыночек!
Грустная улыбка тронула губы царицы.
— Мне замолвить словечко? А ты б прежде спросила, кто же слово–то мое слушать станет?
— Ты мать.
— Ма–ать! Может, в какой заморской стране материнское слово в толк берут, да, вишь, не у нас! — и Мария Ильинична безнадежно махнула рукой. — Что еще нового?
— Царь в поход собирается выступить летом.
Весть о том, что государь уезжает, тоже не произвела никакого впечатления. Походы в те времена были не редкостью; скорее показалось бы диковинным, если бы их не было в течение более или менее продолжительного периода. Царица даже бровью не повела, услыхав, что скоро должна расстаться со своим мужем.
— Хочу я у твоей царской милости вот что просить, — начала вдруг боярыня Хитрово, отчаявшись произвести на царицу впечатление своими новостями, но замялась, оглянувшись на боярынь и боярышень, слушавших их разговор с разинутыми ртами.
— Пошли бы, затеяли игры какие, что ли! Царевен бы позвали, — обращаясь к ним, проговорила царица.
Женщины поняли, что царице угодно остаться с Еленой Дмитриевной вдвоем, и все вышли из комнаты.
— Испроси у царя мне милость одну, — тихо заговорила Хитрово.
— Что за дело тако?
— Ворожею одну пусть дозволит мне взять и схоронить, — решительно проговорила Елена Дмитриевна.
— Что ты, что ты, мать моя! В уме ли ты своем? — взволнованно замахала царица руками. — Да чтобы я этакое дело царю говорила? Да ни в жизнь! Царь гневен на ворожей, сейчас на огонь велит положить… Нет, я на погибель души христианской не пойду, не пособница я такому делу. Да и тебе, Дмитриевна, посоветовала бы с ворожеями не хороводиться.
Елена Дмитриевна поняла, что совсем напрасно обратилась к царице по этому щекотливому делу, и с досадой закусила губы, но тотчас продолжала:
— Да я не зла хочу Марфушке, а так только припугнуть малость!
— Марфушкой ее зовут? — задумчиво спросила царица. — Это та, которую почитай вся Москва знает? Да? Так ведь она только гадалка и с нечистью не знается… За что ж ты ее так–то?
— Вредная она баба, — уклончиво ответила Хитрово.
— Сказывали, что верно она гадает!.. Вот что, Дмитриевна, я и посылала–то за тобой, хотела сказать, чтобы ты мне ее привела… пусть мне погадает, мою судьбу да судьбу моего будущего ребеночка разгадает.
— Матушка–царица, — хотела было возразить Хитрово, но встретила упорно–надменный взгляд черных глаз царицы и сразу остановилась. Она знала, что при полной безразличности ко всему окружающему царица была подчас крайне упряма в своих желаниях. Ворожеи, гадалки, юродивые, странницы и богомолки были излюбленными гостями и единственным развлечением, которому любила отдаваться Мария Ильинична. Поэтому Елена Дмитриевна низко поклонилась царице и спросила: — Прикажешь сейчас за ней сходить?
— Пошли кого–либо из своих, да понадежнее, да чтобы под вечерок и привел ее сюда, — проговорила царица.
В это время в комнату поспешно вошли боярыни, а за ними царевны Татьяна, Анна и Ирина Михайловны.
— Братец идет! — говорили они, суетясь и рассаживаясь. — Боярыня, что не наведывалась сегодня к нам? — спросили они Елену Дмитриевну.
Вошли Алексей Михайлович и Милославский.
Царица встретила супруга поясным поклоном, остальные женщины поклонились до земли. Алексей Михайлович поцеловал жену три раза в щеку и сел в подставленное ему кресло.
— Что, егозы, делаете? — трепля сестер по щекам, спросил он царевен.
— Да ничего, с тоски дохнем! — капризно произнесла Ирина Михайловна.
— Что так? — улыбнулся царь и перевел свой взор на скромно потупившуюся боярыню Хитрово. — Ты, Елена Дмитриевна, совсем «верх» забросила, тебя и вовсе здесь не видать! Что–то все хлопочешь, а о чем — нам и не ведаешь.
— Ничего я не хлопочу, царь–государь, — ответила боярыня, метнув на царя один из чарующих взглядов, — и на «верху» бываю, да ты не изволишь замечать слугу твою!
По губам царя пробежала улыбка; его глаза ласково блеснули на молодую вдову.
— Вот царевны, вишь, жалуются, что забываешь их, — проговорил он.
— Известно, забыла! — вмешалась Анна Михайловна. — Почитай, все время у себя в светелке забавляется, а мы одни; ничего нового она не измышляет для нашего веселья.
— Ах, девушки, до веселья ли теперь? Вот царь–батюшка в поход собирается… плакать надо, слезы горькие разливаючи… — заговорила певучим голосом ехидная «верховая боярыня».
— Оставь, Микулишна, надоела! — взвизгнули все три царевны и, обнимая Елену Дмитриевну, стали просить, чтобы она придумала какое–нибудь увеселение для них.
— Погодите, милые, — ответила Хитрово, — вот поговорю с батюшкой–царем кое о чем, а после того поизмыслю, чем бы мне вас повеселить.
— О чем будешь говорить? О приказных делах? — спросила младшая из царевен. — Ой, скучища какая! Пойдемте, девицы, песню споем! — предложила она.
Царь и царица одобрили это предложение; царевны вышли, а следом за ними пошли и остальные женщины; в комнате остались, кроме царской четы, только Хитрово, Милославский и еще две из самых приближенных к царице «верховых боярынь».
— Ну, сказывай, сказывай, что у тебя за такие дела? — с любопытством произнес Алексей Михайлович, распахивая кафтан и ласково глядя на Елену Дмитриевну.
Царица позевывала, время от времени лениво пожевывала пряники, а скоро и совсем ушла в какое–то тупое самосозерцание и не слушала ничего. Милославский сидел в кресле, непринужденно развалясь, чутко прислушиваясь к тому, что именно скажет царская любимица.
— Государь, — начала Елена Дмитриевна, — Пронский дочь свою просватал за князя Черкасского…
— Знаю, — возразил Алексей Михайлович. — А ты что же? Разве что–либо против этого сватовства имеешь?
— Царь–батюшка, княжне Пронской семнадцати лет нет, а Черкасскому и все пятьдесят!
— Отцу виднее!
— Пронский на Черкасского золото зарится. Корыстен князь, а о дочери у него и думушки нет.
— Разве она не по воле идет? — спросил Алексей Михаилович, заинтересовавшись сообщением.
— Разве пойдешь по воле за такого старого да тучного? Не прикажи, царь–батюшка, губить девушку!
— Чем Черкасский не жених? — вмешался вдруг Милославский. — И родовит он, и богат, да и, по правде сказать, что за года такие — пятьдесят–то лет? В самом, можно сказать, соку мужчина, а не что–либо как! — и он молодцевато крякнул.
Хитрово насмешливо глянула на царского тестя. Она отлично знала, что алчный царедворец ни за кого даром не вступится. Значит, Черкасский подкупил его. Но эта мысль не обезоружила Елены Дмитриевны; она надеялась на свое влияние на царя и задумала показать Милославскому свою силу немедленно.
— Черкасский стар, блуден, скареден и звероподобен, — твердо отчеканила она. — И знаю, царь–батюшка не даст загубить молодую душу княжны Пронской, вступится он за бедную… Единым своим царским словом отразит ее беду неминучую. Правда ли, надежа–царь? — спросила смелая боярыня Алексея Михайловича и обдала его томным, нежным, ласковым взглядом.
Царь смешался. Он должен был принять чью–нибудь сторону и одним словом остановить пререкания, но это слово трудно было произнести доброму, нерешительному государю.
— Пустое молвишь, боярыня! — надменно произнес Милославский, думая, что царственный зять непременно примет его сторону. — Не царево дело мешаться промежду отца с дочерью. Над дочерью один господин — отец!
— Ну, царь–государь не так решит это дело, — твердо произнесла боярыня Хитрово.
— Я уже велел князю Пронскому свою дочь мне показать, — сказал в примирительном тоне Алексей Михайлович. — Она сама поведает мне, люб ли ей Черкасский или нет?
— Да это я могу тебе, государь, сказать, — поспешно проговорила Хитрово. — Я знаю, ненавистен ей князь!
— А ненавистен — стало быть, и толковать нечего; не силком же под венец тащить девок.
— Как же так? Неужели волю девкам давать? — озлобленно спросил его Милославский. — Не дело ты говоришь, царь!
— Молчи, не тебе, холопу, учить меня! — вспыхнул Алексей Михайлович. — Не быть княжне Пронской за Черкасским, вот тебе моя царская воля!
Милославский, хорошо зная вспыльчивость царя, покорно склонил голову. Боярыня Хитрово победоносно поглядывала на царского тестя. Государь сидел насупившись и нервно постукивал пальцами о ручку кресла. Наступило неловкое молчание.
Наконец царице Марии Ильиничне наскучила эта внезапно наступившая тишина, и она решилась заговорить первая:
— Что, пред походом поедем помолиться в монастыри?
- Поедем, как же!.. Беспременно надо поехать святым угодникам помолиться!
— Иван Выговской–то метит в гетманы, — заговорил Милославский. — Беспременно много нам смут причинит.
— Куракина Федора пошлю на него да Ромодановского Григория — авось они его угомонят.
Милославский покрутил толстыми пальцами свою бороду и хвастливо проговорил:
— Если государь пожалует, даст мне начальство над войском, то я скоро приведу Выговского да и самого польского короля пленниками.
Ничто так не раздражало царя, как самонадеянность тестя; он опять вышел из себя, услыхав это, и крикнул:
— Как ты смеешь, страдник {Бранное слово, привычное Тишайшему. (Примеч. авт.) То есть смерд.}, худой человечишка, хвастаться своим искусством в деле ратном? Когда ты ходил с полками? Какие такие победы показал над неприятелем? Или ты смеешься надо мною?
Положительно Милославскому не везло в этот вечер, и он с мольбой посмотрел на дочь. Та поняла его безмолвную просьбу.
— Не гневайся на батюшку, государь! — плаксиво проговорила она, зная, как слаб царь к женским слезам. — Он не со зла сболтнул: тебе послужить верой и правдой хочет. И что вы о делах не наговоритесь на сидении! — с тоской Докончила она.
— И то правда! — поддержал ее супруг.
Но боярыня Хитрово была с ними не согласна; она еще не все высказала, что хотела, и потому, выразительно глядя на царя, проговорила робким голоском:
Царю–батюшке, конечно, надоели дела, а как быть? На то он Господом поставлен над нами, за то он и есть наш кормилец и отец, а мы — его покорливые детки…
— Ишь, Лиса Патрикеевна, — улыбнулся Алексей Михайлович. — Ну, говори, лиса, что еще на хвосте принесла?
— Да вот… царевна грузинская просит повидать тебя, да и войско, какое ни на есть, послать бы им на подмогу.
— Эх, бабы! — нетерпеливо произнес Алексей Михайлович. — Что это им покойно не сидится? Ну, бабье ли это дело, скажи?
— Так она за тем сюда и прислана.
— И вовсе же нет! Прислана потому, что негде ей там укрыться! И жила бы себе здесь в холе да в покое… А придет время — и подсобим.
— Не очень–то они нам и нужны! — опять вмешался Милославский. — Не велика в них и корысть–то… Кабы взаправду в подданство наше поддались, а то все это одно пустословие! Помощи нашей просят и золотые горы сулят, а поможем — так отплатят, как теперь казаки, — смутой!
— Нет, в подданство они отдадутся непременно, — возразил Алексей Михайлович. — А только что нам с ними делать? Воевод своих туда слать? Далеко да и опасливо: неравно и в самом деле на другую сторону перекинутся…
— Если воеводство… то… оно конечно! — замялся было Милославский, понявший всю выгоду от воеводства в такой стране, как далекая, но неистощимо богатая Грузия.
— Особливо если воеводство дать… примерно князю Пронскому Борису Алексеевичу, — подзадорила жадность боярина и его ненависть к Пронскому Елена Дмитриевна.
— Ну, ему этого воеводства не видать! — желчно заметил Милославский.
— А почему? — наивно спросила Хитрово.
— Рылом не вышел, вот почему! — дерзко крикнул ей Милославский, полагая, что Елена Дмитриевна хлопочет за своего милого дружка.
Каковы ни были ее отношения к Пронскому, но слушать, как издевался над ним такой выскочка, как Милославский, боярыня никак не могла.
— Чем князь Борис не воевода? И молод, и умен, и родовит, не чета многим прочим, — намекнула она, взглянув на Милославского.
— Чего вы шкуру–то волчью делите, когда и волк–то по лесу бегает? — вмешался царь. — Еще Грузия не наша, не пришло нам время воевод там сажать… Да кабы и пришлось, князя Пронского мы туда воеводствовать не пошлем: он довольно богат и без этого. И тебя не посажу, — обернулся Алексей Михайлович к тестю, — знаю твою повадку: пусти козла в огород… Ну, а помощь грузинам посылать сейчас не могу, повременить надо. Вот молвят, будто сам царь Теймураз подымается в Москву… не дадим Грузии в обиду, это ты, боярыня, не бойся, а время терпит. Ты, Елена Дмитриевна, не серчай да царевне грузинской от меня передай, что, мол, мы завсегда рады ее видеть пред светлыми нашими очами, и делу ее мы помощники. Ну, а теперь можно бы было и повечерять? — обратился он к царице.
Мария Ильинична сладко спала, опершись на руку и тихо посапывая.
— Уморилась, бедная! — полунасмешливо, полупечально произнес Алексей.
— Такое уж ее положение, — поспешил оправдать дочь Милославский, — да оно и лучше, когда баба не вмешивается в мужское дело, — многозначительно произнес он, кидая взгляд на боярыню Хитрово.
Та сидела красивая и величественная, и казалось, не поняла намека; только когда царь поднялся с кресла, она тоже встала и поднесла его руку к своим губам.
Лицо Алексея Михайловича вспыхнуло, в его глазах блеснул огонек, но он тотчас же совладал со своим волнением, троекратно облобызал боярыню и пошел к дверям.
Елена Дмитриевна хотела тихонько последовать за ним, но в эту минуту ворвались в комнату царевны и разбудили царицу, крича:
— Боярыня, Елена Дмитриевна! Освободилась ты? Теперь размысли, чем развеять нашу докуку!
— Дмитриевна, а ты послала? — спросила царица боярыню, окончательно проснувшись.
— Сейчас пошлю, — ответила Елена Дмитриевна.
— Что такое? За кем послать? Куда? — обступили ее царевны, сгорая от любопытства.
— Развеять вашу докуку, забаву придумала, — ответила Хитрово.
Поклонившись царице и царевнам, она вышла из комнаты, поспешно прошла к себе, позвала мамушку Марковну и, велев ей сейчас же добыть и привезти ворожею Марфушу, сама стала надевать другой сарафан и убирать голову.
VI
СВИДАНИЕ СТАРЫХ ДРУЗЕЙ
Недалеко от Сокольничьего поля, на извилистом рукаве Яузы, стоял питейный дом мещанки Ропкиной, прячась за густыми вязами и березками, в изобилии окружавшими ею. Из дома неслись громкий говор и хохот.
Весенние сумерки медленно надвигались на алевшее на западе небо и разгоняли розоватые облачка, не хотевшие еще уходить. Легкий ветерок шелестел свежей листвой, и молодые листочки нежно трепетали и тихо перешептывались между собою. Где–то громкой трелью разлился соловей, и ему завторили другой, третий… Яуза отражала в своих чистых водах темную зелень садов и синеву неба.
В палисаднике мещанки Ропкиной, за одним из столов, покрытым камчатной скатертью, за чаркою с вином тихо беседовали двое мужчин. Они не обращали внимания на шум и разгул, поднимавшийся в доме, а оба довольно усердно отдавали дань только что входившей в обычай греческой мальвазии, которая стоила дорого и требовалась только весьма богатыми людьми.
Эти двое были Леон Вахтангович Джавахов и его случайный друг, молодой стрелец Дубнов. Дубнов сиял весельем и здоровьем, его зубы то и дело сверкали из–под русых усов, когда он оживленно рассказывал товарищу что–то, время от времени понижая голос до шепота.
— Так вот, князь, поведал все это мне Васька, а я Арину, Ефремову–то внучку, и выкрал и схоронил здесь, у этой самой кумы Ропчихи. Боярину–то в те поры не до нее было — чем–то другим закручинился. А намеднись спохватился, Ефрема Тихоныча позвал; зело гневен был, зверь зверем, одно слово, так на пути все и сокрушает. Задумал, видно, душеньку свою потешить над девичьей честью невинной, вспомянул об Арише и потребовал ее к себе в «угловую» — такая горница у него, аспида, в терему, далече от всех людей, на самом краю дома; туда он в разгульные дни девок или других баб сзывает и там над ними куражится. Иной раз все ладненько да веселенько проходит, а иной с буйством да с убийством: так, которая на озорство не охоча да честь свою девичью бережет, ну и перечит князю, а ему это–то и любо; он над ними куражится, с издевками всякими да со смешками разными; над душой сперва надругается, а после всей не пожалеет… Редкая жива оставалась: которую сам на истязательства отдавал, которую собутыльникам на лакомство, а другие, почитай, все руки на себя накладывали. А в лучшем виде, которая ежели без особого куража, ну, ту и замуж выдавал…
— А что же эта девушка, внучка–то? — остановил разглагольствования товарища Леон. — Спаслась от него?
— Спастись–то спаслась, да дюже дорогой ценой. Как позвал князь Ефрема Тихоныча да потребовал внучку, старик ему в ноги и кается, что, мол, не знает, куда внучка подевалась. А он и вправду не знал: Васька Рыжий да я нарочно сварганили дело втайне от деда; ведь старик с перепуга мог бы и отдать внучку–то Пронскому.
— Что же, очень освирепел князь?
— Не знаю в подлинности, как было, а только Ефрем Тихоныч Богу душу под розгами отдал… до смерти его, значит, засекли! — хмурясь, ответил Дубнов.
— Не может быть! — с ужасом произнес Леон. — И князь за это не ответил?
— Где ответить! — с сожалением произнес стрелец. — Ему все как с гуся вода! Да и потом, над маленьким человеком он куражится, а за маленького кто же заступится?
— Есть же у вас закон? — возмущаясь, спросил грузин.
— Есть–то есть, да не для холопов–то прописан.
— Все ведь люди, и холопы же.
— Ну, положим, друг, какой же холоп — человек? Он — хам!
— Разве у слуги не та же душа, что и у господина? — с изумлением проговорил грузин.
- Вот поди же ты, — с убеждением ответил Пров Степанович, — одна, да не одна; господская душа–то, братец, свободная, а холопья…
— Да, да, я знаю, что и у вас рабы есть, — перебил стрельца Джавахов, — но это все равно; души у людей одни, и не может один безнаказанно издеваться над другим!
— Толкуй тут! Колокол один, а звон разный, — махнул рукой Дубнов. — Ну, да будет нам тут перекоряться. Порешили с Тихонычем, ну, и царство ему небесное! За нас, за грешных, авось там, в царствии–то небесном, Господу Богу помолится. А дело у меня вот какое: полюбил я девку одну; без роду без племени она, а красы дивно–дивнинской. Воспитанница она кумы Ропчихи и живет в сем самом доме… И хочу я ее себе в жены взять…
— А она того хочет?
- Хочет. Как девке замуж не хотеть?
— Ну, так в чем задержка?
— Да вот в том, что эта самая Ропчиха уперлась лбом о стену, ровно козел, и хоть ты тресни — ни взад, ни вперед. А девка из–под ее воли не смеет идти. Вот ты тут и поразмысли.
— Да, — рассеянно ответил Леон и, вынув из–за пазухи часы, взглянул на них.
— Ты что, торопишься? — спросил Дубнов.
— Да, есть у меня одно свидание.
— Успеешь! Ты вот что мне ответь: не откажешь другу помочь? Нет? Ну, так выкраду я Танюшу, и повенчаемся мы с нею, а там Ропчиха поди лови! Ау, брат, не поймаешь.
— Я–то зачем тебе нужен?
— А как же? Такое дело тонко сварганить нужно — один я не справлюсь.
— Хорошо, назначай день. А когда же мы мой кинжал вызволять станем?
— Да хоть завтра пойдем! Ты был у ведьмы еще раз?
— Был, — смущенно и нехотя ответил Джавахов.
— Что, небось ничего колдунья не сказала? — насмешливо произнес Дубнов. — Только ефимки выманила?
— Нет, сказала. Место точно указала. Только я хочу еще раз сам наведаться к Черкасскому. Может, и сам он отдаст…
— Известно, попытайся. Он теперь — жених: может, и раскиснет от такой великой радости. Что с тобою? Эк тебя перекосило! — спросил стрелец, с изумлением глядя на князя Леона, который вдруг побледнел и схватился за простенький кинжал, висевший у него сбоку. — Или что попритчилось? Кинжал все забыть не можешь?
— Да… и кинжал, и все, — глухо произнес Леон, и его глаза загорелись дикой ненавистью. — Нам с князем еще встретиться надобно, да уже не на живот, а на смерть.
— Ишь, ты! С виду ты — будто дитя малое, а сколько в тебе этой самой свирепости… поди, ночью повстречайся тебе князь в темном переулочке, пырнешь ты ему в бок?
— Если от честного поединка откажется, пырну, — сквозь зубы ответил грузин убежденно.
— То–то и есть! А тогда, помнишь, артачился: из закоулка–де не трону, не по чести это!
— Тогда я мало знал ваши нравы и обычаи, думал, вы все — честные воины, а у вас вон какие князья да бояре… Ты не сердись, друг, — кладя свою руку на плечо стрельца, ласково проговорил молодой грузин. — У каждого народа свои обычаи, но таких кровавых обычаев, как у вас, мы не знаем. Таких царей, как ваш Иоанн Грозный, у нас никогда не было; таких смут, как у вас были, мы не запомним. Мы народ мирный, тихий! Если у нас что и скверное совершается, то это дело пришлых в нашу страну людей. Каждый хочет нас поработить, каждый думает властвовать у нас…
— Больно уж вы горделивы! — неопределенно пробормотал Дубнов.
— Все, что у нас еще осталось, это гордость, — подымая голову, с горечью произнес Леон.
— Поди, у вас убийств не случается? — ухмыляясь, спросил Дубнов, подливая себе и товарищу мальвазии.
— Случается, и очень даже часто, но для этого есть открытый бой, — ответил Леон и, залпом опорожнив свой стакан, встал. — Прости, мне пора.
— Когда же начнем действовать? — протягивая товарищу руку, спросил Дубнов.
— Ты когда хочешь, а я… я извещу тебя. Сегодня решится, как действовать. Прощай пока!
Леон кивнул головой, поправил на ней папаху и, выйдя из палисадничка, поспешно зашагал по немощеной улице по направлению к Кремлю.
Дубнов, оставшись один, докончил бутылку, расплатился с кумой Ропчихой и, тихо посвистывая, повернул за угол питейного дома, где, пройдя несколько шагов, остановился у плетня, продолжая насвистывать какую–то песенку.
Сумерки уже давно перешли в душистый вечер; на небе замигали звездочки; соловьи заливались звонче, и из ближней рощи доносились сюда все нежнее их чудные трели.
Молодой стрелец невольно залюбовался этим прекрасным весенним вечером и не заметил, как между темной зеленью липы и кустов сирени мелькнуло что–то светлое. Через минуту его шею обвили две обнаженные руки, и легкая кисея защекотала его щеки.
— Милая моя, желанная! — страстно обняв гибкий стан Девушки, зашептал Дубнов, стараясь разглядеть черты ее лица, но в темноте ночи сверкали только, как звезды, ее большие, черные глаза да белело продолговатое и тонкое ее личико. — Что так долго не шла, люба моя? — сажая девушку на дерновую скамью, нежно спросил он.
— Тетки не пускали. Сейчас вернулася тетка Марфа и куда–то заторопилась вдруг идти; ну, обо мне и забыли; а я шасть сюда. Ах, свет мой, когда уйду я из дома этого! — с тоской произнесла девушка. — Тетка Марфа как завидела тебя, так и начала тебя поносить! Ни одной косточки твоей не оставила в покое! А черномазого того, что с тобой был, ну мне выхваливать: и такой–то он, и сякой…
— Ишь, старая ведьма, губа–то у нее не дура! — сердито произнес Дубнов. — За князя задумала тебя просватать! Да не жирно ли будет? Поди, за него и любой боярин дочку свою высватает…
— А чем я хуже иной какой боярышни?
— Полно, Танюша, вздор молоть! Нешто за меня пойдет княжна какая? Всяк сверчок знай свой шесток, а ежели я тебе кажусь незнатен, то ты вольна над собой, никто тебя не приневолит.
— Что ты, что ты, Провушка, свет очей моих! Да никого мне не надо, кроме тебя! Ты–то вот возьмешь ли меня за себя, безродную, бесплеменную?
— Возьму, лапушка моя, возьму, голубонька моя. Скажи только, родная, когда выкрасть тебя, красу мою ненаглядную? Видно, добром тебя тетки за меня не отдадут. Или вправду Бову–королевича тебе ищут?
Долго еще шептались влюбленные, и их любовной песне вторили шелест листьев да звонкие трели соловьиные…
VII
НЕРАЗДЕЛЕННАЯ СТРАСТЬ
Елена Дмитриевна, придя с «верха», ожидала князя Леона, решив дать ему генеральное сражение, так как ее кипучая натура дольше не могла томиться и ждать.
Он много раз приходил к ней, они говорили, играли на джуануре, из которой боярыня выучилась наконец извлекать заунывные, печальные мелодии Грузии и Востока, думая своим искусством привязать к себе этого странного юношу, пылкого на вид и сдержанного, холодного в обращении. Однако Елене Дмитриевне не верилось, чтобы молодой князь оставался равнодушным к ее красоте; она судила его сдержанность как признак робости и неуверенности и вот сегодня решила подбодрить его нерешительность.
Но князь Леон, по обыкновению, не торопился на свидание и уже изрядно опоздал; боярыня уже боялась, что сегодня ей вовсе не удастся увидеть его, так как ожидала, что ее снова скоро позовут в царские покои.
«И чего это царице попритчилось сегодня непременно ворожею эту слушать. Успела бы! — думала с досадой боярыня, нетерпеливо поглядывая на часы. — И чего же это он–то не идет?»
Но вот послышались торопливые шаги сенной девушки, и она ввела в комнату гостя.
Джавахов вошел, мягко ступая по полу, поклонился хозяйке и, когда она, зардевшись, указала ему на кресло возле себя, молча опустился в него.
Девушка принесла два высоких железных шандала с сальными свечами и зажгла их, поставив на стол.
В углу комнаты, на огромном поставце, стояла груда образов в дорогих ризах, осыпанных драгоценными камнями. Множество лампад теплилось пред ними, наполняя комнату удушливым запахом масла. На открытых окнах стояли горшки с пышной резедой и розами; над окном висела золотая клетка с какой–то редкой заморской птицей.
Сенная девушка внесла, по заранее данному приказанию боярыни, поднос с бутылкой старой романеи, двумя серебряными чарками и несколькими серебряными же и золотыми блюдами со всевозможными сластями.
— Выпей, гость дорогой! Отведай моей романеи! — сказала боярыня, подавая гостю полную чарку с вином и низко кланяясь ему. — Один царь это вино пьет… да вот ты еще, мой сокол! — певучим голосом причитывала Елена Дмитриевна, вызывающе глядя в смущенные очи своего гостя.
— За что такая мне честь? — теряясь под этим взглядом, произнес грузин.
— Будто не знаешь? — задорно закинула боярыня свою головку с тяжелой белокурой косой, скрученной на затылке, и глядя на него из–под полузакрытых ресниц. — Ну, пригубь же, пригубь, сокол мой ясный, омочи уста твои сахарные…
Она близко коснулась обнаженным круглым плечом плеча молодого человека; он почувствовал горячий трепет ее тела и невольно вздрогнул.
Елена Дмитриевна еще ближе прижалась к нему и, щекоча его смуглую щеку завитком белокурых волос, шептала, почти касаясь его уха своими губами:
— Будто не знаешь, не ведаешь, что ты дороже мне всего на свете! Истомилась я вся, любви твоей дожидаючись, моченьки моей терпеть больше нет! А ты люби меня или вели казнить, но жить без тебя я не могу, свет очей моих, ненаглядный мой!
Она обвила шею князя Леона своими красивыми руками и впилась поцелуем в его губы. Он не имел сил оторвать их от этого упоительного поцелуя.
— Любишь, любишь? — шептала Елена, покрывая его лицо поцелуями. — Милый мой, как мы счастливы будем! Повенчаемся, уедем, далеко–далеко… чтобы счастья моего никто не украл; орла моего цепью не опутал, жизни моей не отнял! Желанный мой! Никого еще так не любила я…
Она еще долго говорила князю Леону нежные слова, покрывая его лицо горячими поцелуями, но он уже не отвечал на них, тяготясь сценой и недоумевая, как прекратить ее. Его лицо делалось все сумрачнее и холоднее, в глазах загорался злобный огонек.
Как ни была ослеплена страстью избалованная красавица, но она скоро заметила, что возлюбленный довольно холодно принимает ее любовь.
— Что с тобой, сокол мой? — прижимаясь щекой к его щеке, стала допытываться она.
— Оставь меня, боярыня, — вырываясь из ее объятий, проговорил наконец князь. — Не следует женщине просить у мужчины любви! Наши женщины не так любят. Разве это любовь? Блажь у тебя одна! Если бы ты любила, так другого не целовала бы! — с презрительной усмешкой проговорил он.
— Кого ж это я… целовала? — бледнея, но еще не сдаваясь, спросила Хитрово.
— Видел я, боярыня, — вставая, ответил грузин. — Видел сам, как ты горячо целовала князя Пронского, узнал потом, что любила ты его! А я… и взаправду было чуть своего сердца тебе не отдал! Уж очень красота твоя на редкость дивная, думал я, что и душа у тебя такая же чистая, как кажут очи твои, да, Бог помиловал, вовремя ты себя показала мне! Спали с меня твои чары, и стало тогда легко и свободно на душе моей. Не обессудь, боярыня! — Леон низко поклонился ей. — Думал, за делом каким зовешь, слуга я твой всегдашний… Только слуга! Прощай! — и он пошел к дверям.
Боярыня, смотревшая на него, бледная, с широко раскрытыми глазами, при последних словах вскочила, как раненная стрелой, с подавленным криком подбежала к грузину и, крепко схватив его рукой, скорее прошипела, чем проговорила:
— Так не любишь? Поиграл — и будет!
— Успокойся, боярыня, — ответил изумленный князь. — Когда ж я с тобою играл?
— Так не любишь? — повторила в исступлении Елена, стискивая руку молодого человека.
— Не люблю! — спокойно и твердо ответил грузин, холодно глядя в ее красивое лицо, теперь обезображенное гневом и страстью.
— Ах! — простонала она, выпуская его руку и хватаясь за сердце, и у нее градом полились слезы. — Не любит, не любит! — с тоскою шептали ее губы.
— Полно, боярыня! — подойдя к ней, проговорил Джавахов, невольно тронутый ее горем. — Это скоро пройдет, и на твоих щеках снова заиграет румянец, а очи твои снова заблещут радостью и… новой любовью.
Но Елена Дмитриевна мрачно слушала своего утешителя. Слезы скоро высохли, она уже с ненавистью посмотрела на только что дорогое ей лицо и спросила:
— А кто она, моя разлучница?
Грузин не понял.
Елена Дмитриевна криво повела губами.
— Дурака валяешь? — с презрением кинула она.
— Я хотел расстаться с тобой по–хорошему, друзьями, думал, расстанемся, а ты меня оскорбляешь. За что — не знаю. Ну, Бог же с тобой. Прощай!
— Нет, погоди! Ты мне скажешь, кто та, на которую ты променял меня? — и Хитрово пристально посмотрела на него.
Он не умел лгать и смущенно потупился под нестерпимо испытующим взглядом разъяренной женщины.
— А, так я угадала! — взвизгнула ревнивая боярыня. — У меня есть разлучница? А! Погоди же, милая! Ты узнаешь, как становиться на пути боярыне Хитрово. Я сокрушу тебя, кто бы ты ни была, я не оставлю у тебя живой косточки…
Князь Леон, бледнея, слушал этот ревнивый бред исступленной женщины и наивно спросил:
— Но ты не знаешь ее, как же ты будешь ей мстить? И за что? Разве она виновата, что я люблю ее? Но что бы ни было, я защищу ее! — гордо проговорил князь.
— От бабьей мести нет защиты!
— Ну, что ж, теперь я знаю, что ты мой враг. Всегда лучше знать врага, чем верить ложному другу.
Да, враг, враг до смерти! — страстно крикнула боярыня. — Враг тебе и всем твоим родичам и землякам!
Леон Вахтангович пожал плечами, с сожалением окинул взглядом отвергнутую им красавицу и медленно вышел.
Боярыня с минуту еще смотрела ему вслед, потом схватилась руками за голову и заметалась по комнате, громко причитывая.
Вся прислуга в смятении столпилась у ее дверей, не смея войти туда.
Между тем посланная от царицы девушка торопила кого–нибудь доложить Елене Дмитриевне, что царица требует боярыню немедленно к себе.
— Поди–ка сунься, доложи! — шипели девушки на посланную. — Кому жизнь не мила, тот и доложит. Боярыня–то в сердцах страсть как люта.
Однако о царском приказе все–таки доложить надо было.
— Послать за Марковной, ей всего сподручнее, — предложил кто–то.
Быстро сбегали за Марковной. Переваливаясь с боку на бок, та пришла, подстрекаемая интересом повидать свою питомицу в бешеном гневе.
— Наверно, что–то не выгорело, — бормотала она про себя и, расспросив царскую посланницу, вошла к боярыне.
Та сидела за столом, положив голову на руки и подвывая чисто по–простонародному.
— Ну, чего раскудахталась, словно наседка! — приветствовала ее мамушка.
Но боярыня и не заметила ее прихода.
— От царицы девушка! Слышь, девушка пришла. Требуют, сейчас чтобы на «верх» шла. Слышь, зовут! Гадалку привела я царице. Слышь, боярыня… — Она близко пригнула к ней свое лицо и тихо, но внушительно добавила: — Марфушка там; как приказывала, свела я ее к царице… да без тебя–то как бы ведьма чего лишнего не сболтнула!.. Очнись–ка да поди сама!
Наконец боярыня подняла свой взор на мамушку, провела рукой по лицу и, тряхнув головой, встала.
— Что попритчилось–то, красавица? — спросила наперсница.
— Не любит он меня, мама, не любит! — припадая к плечу старухи, горячо проговорила Елена Дмитриевна, и слезы ручьем полились из ее глаз.
— А не любит — и не надо, — равнодушно возразила мамушка, — оно и легче без любви–то! Да кто тебе так нескладно сказывал? Красу такую нешто можно да не любить?
— Сам он, няня, сказывал.
— Сам? — удивилась Марковна. — Ишь ты, непутевый человек! Да что ему еще надо? Кто такая разлучница–то?
— Не знаю, не сказывал, — мрачно ответила боярыня.
— Узнаем, не велика тайна. Ну, а теперь ступай–ка к царице. Там, поди, гаданье на весь свет. Марфушка–то, ведьма, идти не хотела, заупрямилась, да я огоньком–то ее припугнула. Говорю: «Не пойдешь, боярыни не послушаешься, царю о твоем волшебстве доложим, маленечко ноженьки–то тебе и подрумяним». Затрепетала она да и буркнула: «Не волшебством я занимаюсь, а гаданьем; за это царь на костре не жжет». Ну, и пришла!
Боярыня сумрачно выслушала старуху и проговорила:
— Слушай, мама, отмстить я хочу и ему, и ей, неведомой разлучнице моей, и она, Марфушка, в этом деле должна мне помочь. Но я не хочу, чтобы царица ведала про мои дела. Приведи–ка ты эту ворожею после «верха» ко мне! А теперь дай шугай!
Накинув на плечи дорогой парчовый, с соболями, шугай, боярыня вышла из покоя. Марковна покачала ей вслед головой и что–то пробормотала себе под нос.
VIII
ГАДАНИЕ
В это время на «верху» шли усиленные хлопоты.
Царица и царевны с самыми близкими боярынями забились в покои царевен, чтобы заняться гаданием. Они знали, что сильно досталось бы им, если бы царь узнал, что они нарушили его строгое приказание и принимали у себя во дворце гадалку. Однако, разузнав, что царь пирует с боярами и не скоро еще хватится жены и сестер, женщины решились доставить себе развлечение, тем более что в случае открытия их затеи ответчицей была бы царская же любимица, боярыня Хитрово.
Немножко тревожило царицу то обстоятельство, что Ьлена Дмитриевна долго не шла. Вдруг нежданно–негаданно явится царь? Что тогда делать, что ему ответить? Царевны хотя и очень бойки и речисты на язык, а когда вспылит братец Алексей Михайлович, то куда их и бойкость деется, ни словечка не вымолвят, потупятся и, смолчав, уйдут. А она, царица, одна и ведайся как знаешь с царским гневом.
Ах, что это боярыня не идет? — тоскливо вопрошала она близкую боярыню и не могла сосредоточить свои мыслил на том, о чем говорила ей гадалка.
А Марфуша, закутанная в лохмотья, с большим! платком на голове, из–под которого спускались густые пряди ее черных волос, гадала по «Гадальной книге пророка и царя Давида». Это была небольшая книжонка, заключавшая ряд коротеньких статеек с содержанием, заимствованным из евангельских или апостольских текстов, с иносказательным толкованием в интересах гадающего. В начале каждой статьи выставлялись цифры, колеблясь в своих сочетаниях между 1, 1, 1 и 6, 6, 6. Очевидно, это указывало на способ гадания тремя костями.
— «Кому простите грехи, тому простятся; на ком оставите, на том останутся», — говорила низким, глухим голосом Марфуша, когда сухая горошина, заменявшая кость, остановилась на одной из статеек.
— Что же это означает? — спросила с недоумением Ирина Михайловна. — Ты закинула, скоро ли выйду я замуж, а тут вышло о грехах.
— Стало быть, когда ты простишь всем грехи, тогда и твои желанья сбудутся, — не смущаясь, ответила Марфуша.
— А узнай–ка, кто будет моим суженым? — полюбопытствовала Татьяна Михайловна.
Марфуша подняла руку с горошиной и, бормоча заклинания, уронила ее на книжку.
— Ну, читай, читай! — торопили царевны.
— «Когда же окончится тысяча лет, сатана будет освобожден из темницы своей и выйдет обольщать народы, находящиеся на четырех углах земли, Гога и Магога, и собирать их на брань», — прочитала гадалка, и улыбка мелькнула на ее тонких губах.
— Что это будет, мать моя? — с испугом спросила бойкая Татьяна Михайловна. — Значит, мой суженый… ой, даже страшно на ночь слово такое вымолвить…
— Значит, что суженый твой в тюрьме сидит на краю света, а придет время — освободится и к тебе явится с великой ратью.
— Лучше на лучину погадай! — продолжала нетерпеливая Анна Михайловна. — Что–то несуразное вещает книжка твоя!
— Боярыня Елена Дмитриевна отчего не идет? — простонала между тем царица.
— Ну, не идет боярыня, и не надо, — довольно резко оборвала невестку царевна Анна, — а ты все стонешь и поиграть не дашь спокойно. И что тебе далась эта боярыня?
— А ежели невзначай да царь заглянет? Что тогда скажешь? — испуганно возразила царица.
— Ну и пусть его заглядывает, — беспечно ввернула Татьяна Михайловна, — ворожея и ему погадает.
— Да гадалка–то хваленая что–то неладное все говорит, — капризно заметила Ирина Михайловна.
— Не понимаете вы книжных слов, оттого это, — бесцеремонно проговорила Марфуша, — да и я не горазда по книжке–то гадать. Вот по руке, по звездам, еще… — но она вдруг запнулась, пугливо озираясь.
— Говори, говори, не бойся, не выдадим!
— Нет… много лишних ушей здесь, — тихо произнесла Марфуша, так что ее слышали одни только царевны.
— Страшное что? — еще тише спросила царевна Ирина, сгорая от любопытства. — Что, скажи, голубушка!
— Тебе одной скажу, коли не выдашь!
— Забожусь, как только хочешь!.. Все схороню!
— Преклони ухо, — серьезно приказала гадалка и, когда царевна, чуть дрожа, исполнила это, еле внятно произнесла: — Души мертвых могу вызвать, они говорить будут…
Царевна, не дослушав, с заглушённым криком отпрянула от страшной ворожеи.
— Что, что она тебе сказала? — обступили царевну сестры.
Та пугливо глянула на цыганку, которая пристально посмотрела ей прямо в глаза.
— Ни… ничего! Она мне ничего не сказала, — оправляясь, произнесла царевна и тут же беспечно прибавила: — Ты когда–нибудь мне погадаешь… так!
— Как? — приставали сестры.
— На руку, — выручила царевну цыганка, — дай ручку, и сейчас погадаю! — Она взяла маленькую руку царевны Татьяны, долго и внимательно разглядывала ее и произнесла: — Рука твоя хорошая: жизнь долгая, тихая и благочестивая… Только больших радостей у тебя мало будет, а крови, крови много увидишь! Ты–то будешь в стороне, а кровь вокруг тебя так и льется, много ее льется…
— Что это ты страсти какие говоришь? — остановила их царевна Анна. — Посмотри и мне. Неужели так–таки замуж и не выйду? — и она протянула гадалке свою руку.
- И твоя жизнь долгая и тихая. Только ты строптивее сестры. Жизни семейной что–то не видать! Не обессудь, царевна, нет у тебя суженого… а крови, крови тоже не мало, и ты близко к ней стоишь… ближе сестрицы!
— Оставь, ну тебя и с гаданьем! — вырвала свою руку Анна Михайловна.
— Царица, что ж ты не погадаешь? Сама звала ворожею, а теперь сидишь и ничегошеньки? — спросила одна из боярынь.
— Боязно мне в положении–то моем…
— Ничего страшного ворожея и не скажет, — заметила царевна Ирина. — Да с той поры, как неправду мне сказала одна странница насчет жениха моего, не верю я ворожеям!
— А ежели, царевна, — проговорила Марфуша, — я покажу тебе твоего бывшего суженого, поверишь ли ты мне?
— Что же, покажи, тогда я поверю.
— Только не здесь, не здесь! — засуетились боярыни. В это время в покои вошла Елена Дмитриевна. Она была
бледна, ее голубые глаза глядели холодно и жестко; вокруг рта легла складка, придававшая ее красивому лицу угрюмо–злобное выражение.
— Звала меня, царица–матушка? — рассеянно произнесла она и села на скамью, не глядя ни на кого.
Она не заметила, как руки цыганки дрогнули и выпустили концы платка, а глаза загорелись странным блеском.
— Без тебя боязно как–то, — виновато улыбнулась царица, — вот хотела узнать, кого Бог даст… Слышала про искусство ее, а вот царевны сказывают, не умеет она разгадывать.
— Скажи, боярыня, сильна я или нет? — раздался низкий, глухой голос цыганки, и она пристально посмотрела в глаза Хитрово.
У той пробежал какой–то невольный трепет по телу, когда она почувствовала на себе странный взгляд Марфушиных черных глаз, и она, отворачиваясь, неуверенно произнесла:
— Да… да, она искусница.
— Ты как будто говорила, что опаслива она? — спросила царица. — И чем опаслива — предсказаниями своими или другим чем?
— Тебя испугать могла, — внутренне дрогнув, ответила Елена и украдкой глянула на гадалку.
Та как–то зловеще улыбалась, не отводя своих глаз от лица боярыни.
— Будешь гадать царице или пойдем ко мне? — приставала к Марфуше царевна Ирина.
— Известно, пусть гадает! — подбадриваясь присутствием Хитрово, попросила царица.
— Пусть все уйдут, кроме боярыни! — указала Марфуша на Елену Дмитриевну. — Ни при ком ничего не скажу царице.
Мария Ильинична, побледнев, пугливо глянула на свою наперсницу. Елена Дмитриевна постаралась овладеть собою и, улыбаясь, проговорила:
— Не бойся, матушка–царица, ничего она не сделает тебе! Ступайте, милые, в ту горенку, сейчас мы вас и назад вернем, — обратилась она к царевнам и боярыням.
Те стали проходить в соседнюю комнату.
Марфуша, оставшись с Хитрово и царицей, взяла руку последней и стала внимательно рассматривать ее.
Между тем Елена Дмитриевна отдалась своим размышлениям. Теперь она не хотела гибели цыганки; она не боялась ни ее, ни князя Пронского, знавших ее тайну, а хотела только одно — отмстить, уничтожить того, кого еще так недавно безумно любила.
Любила? Неужели теперь она уже не любит, разлюбила? Нет, нет, она еще сильней, еще безумнее полюбила его, но отдать его другой, знать, что он с этой другой будет проводить часы блаженства, — нет, нет! Лучше смерть, лучше своими руками задушить его, уловить его последний вздох, последнюю улыбку, последний взгляд, а там и самой умереть на его холодеющем трупе…
«А она? Разлучница? — вдруг вспомнила боярыня ту, ради которой ее отвергли. — Неужели ей жить? Может быть, она хоть день, хоть миг один была с ним счастлива? О, нет, змея, злая разлучница, узнаешь ты, что значит стать на пути боярыни Хитрово! Узнаю, всю красу твою по капле изведу, изойдешь ты слезами, иссохнешь от лютой хвори!»
В бешеной ревности Елена Дмитриевна совершенно забылась, громко закричала, вскочив со скамьи и грозя в пространство кому–то кулаком.
— Что с тобою, мать моя? — с изумлением спросила царица, которой Марфуша что–то тихо и ласково говорила.
— Неможется мне что–то, царица–матушка, прости!
А ты испей святой водицы, вот там, у киота, в бутылочке стоит; намедни странница мне из Иерусалима принесла, от наговора, говорит, помогает. Испей–ка!
Боярыня взяла бутылочку и поднесла ее ко рту; потом омыла водой лицо и, несколько раз истово перекрестившись, вернулась спокойная на свое место.
— Что, полегчало ли? — участливо спросила царица.
— Как будто полегчало; спасибо на добром на слове, царица! А тебе что насказала гадалка?
— Да что же? — ласково улыбнулась Мария Ильинична. — Все хорошо! Говорит — проживу еще много годков, тихо да мирно, в добром здоровье; про прошлое много правды сказывала, — чуть вспыхув, проговорила государыня. — Ну, Марфуша, что там еще вычитала?
Лицо цыганки омрачилось, и она с грустью посмотрела на царицу.
— Говори, кого рожу: сыночка или опять девочку? — запинаясь, спросила Мария Ильинична.
— Боюсь я, матушка–царица, за тебя боюсь!.. Испугаешься!
— Ничего… говори уж!
— Не видно, чтобы мальчик, а странное что–то: вокруг его рождения все красно — кровь, значит; будто богатырь, а и не мальчик; и не увидишь ты славы его; царем он будет сильным и не царем… чудное что–то, и не разберу, — уныло покачала головой гадалка. — Мне надо… со звездами о ребенке твоем поговорить…
— Со звездами? — изумилась царица. — Неужто на руке мало написано? А ежели царя спросить?
— Что же, спроси, — спокойно ответила Марфуша. — И царю, может, приятно будет о ребенке узнать.
— Не любит царь ворожей, — заметила Хитрово.
— Я заступлюсь, — ласково проговорила царица, — да и ты тоже замолви словечко, боярыня…
— Я что же… я скажу, — задумчиво согласилась боярыня. — А теперь звать, что ли, царевен?
— Зови, пожалуй!
Боярыня подошла к дверям, ведшим в соседнюю комнату, и кликнула царевен и боярынь.
Все обступили царицу и с любопытством стали расспрашивать, что ей предсказала цыганка.
— Да ничего особенного, — вместо царицы ответила Елена Дмитриевна, — все, почитай, хорошее.
Мария Ильинична приказала принести сластей, меда и вина заморского и стала угощать боярынь, а те по очереди просили Марфушу погадать им.
Ворожея охотно согласилась и между серьезными словами и предсказаниями говорила много веселого и шутовского. Поднялись шум и смех. Царица, лениво потягивая из чарки водку, которую пила ради полноты, смотрела на веселившихся царевен и изредка улыбалась им.
Боярыня Хитрово нетерпеливо поглядывала на Марфушу, ожидая, когда можно будет ее увести к себе, на свободе все у нее повыведать и спросить ее совета. Ведь уже раз она помогла ей избавиться от постылого мужа, поможет и теперь спровадить подальше злую разлучницу. А там князь Леон поскучает, потужит да к ней же и вернется, на ее груди забудет свое минутное увлечение.
Под влиянием этих дум Елена Дмитриевна, весело оглянув всех, улыбнулась и, повернувшись к царице, шепнула:
— Пора гадалке и уходить. Неравно теперь царь придет. Уведу–ка я ее, царица–матушка, до греха?
— Ну, уведи, — согласилась Марья Ильинична, — да позови потешниц и плясовиц.
Елена Дмитриевна распорядилась, чтобы позвали сказочниц–старух, несколько карлиц, придворных шутих и еще сенных девушек, специально составлявших как бы домашний придворный балет.
В комнату ввалилась огромная толпа женщин, пестро разодетых и молчаливых, как куклы. Карлицы подкатились к царице и наперерыв стали выказывать свое искусство. Но царица отмахнулась от них, поманила одну из странниц и, велев ей сесть у своих ног, стала слушать ее монотонный рассказ о хождении «во град Иерусалим».
Царевны со скучающим видом смотрели, как девушки под звуки песен тихо двигались, как тени, вертелись волчком, размахивали руками и сходились в какие–то замысловатые фигуры.
Ирина Михайловна наполняла свою золотую чарку душистой мальвазией и цедила ее сквозь зубы. Ее подмалеванные глаза лихорадочно блестели и покрывались истомой; на щеках разгорался естественный яркий румянец, а полные губы пересохли. Какие–то мысли бродили в ее отуманенной голове, какие–то образы мелькали пред ее помутившимися глазами; в груди зажигались смутные желания, сердце трепетно и усиленно билось. Часто бывало это с нею.
Она начинала истерично смеяться, сама пускалась в пляс, выпивала еще чарку–другую пьяной браги, а затем с душераздирающими рыданиями валилась на скамью и билась о нее своей все еще красивой, но уже начавшей седеть головой. Бедная царевна! Так прошла вся ее жизнь, так прошла заря ее молодости. Тускло, бледно, беспросветно — днем, и тяжкое забвение — ночью.
В таком же состоянии бывали и сестры царевны, и другие женщины.
Боярыня Хитрово, как только заметила, что все перестали заниматься цыганкой, приказала последней идти за нею. Они обе безмолвно вышли из покоев царицы, в то время как царевна Татьяна, самая сдержанная и благочестивая из всех сестер, скинув повязку с головы, простоволосая, вертелась в толпе других девушек в неистовой пляске с блуждающей, жалкой улыбкой на устах, а царевна Ирина уже билась головой о скамью, заливаясь жгучими слезами об истерзанной женской душе.
Бедные царевны! Бедные русские женщины того далекого, канувшего в Лету, времени.
IX
В ОПОЧИВАЛЬНЕ БОЯРЫНИ ХИТРОВО
Елена Дмитриевна и Марфуша поспешно шли по коридорам теремов, пока дошли до покоев, которые занимала боярыня.
Вся многочисленная дворня Елены Дмитриевны, по распоряжению Марковны, была услана спать, и в комнатах была мертвая, гробовая тишина.
Боярыня ввела Марфушу к себе в опочивальню.
Это была большая комната с двумя окнами, деревянным потолком и стенами, оклеенными бумагой. В углу стояла нарядная кровать с камчатным «небом», со множеством перин и подушек. Великолепное, затканное золотом и жемчугом и опушенное дорогим соболем, одеяло покрывало кровать из красного дерева с золотой и серебряной отделкой; тут же стояли «колодки» — скамеечки, шитые шелками и бисером, по которым взбирались на высокие пуховики.
Елена Дмитриевна посадила свою странную гостью на лавку, крытую персидским ковром, пододвинула к ней длинный, узкий резной столик на точеных ножках и проговорила:
— На, почитай что по книжке.
— Зачем по книжке? — спросила гадалка. — Я лучше по руке или звездам! — указала она на небо, где ярко сияли звезды.
— Как хочешь! — пожала плечами боярыня. — Только мне не о себе знать хочется…
— А о ком?
Боярыня замялась, не зная, как объяснить ей свое желание.
А Марфуша тем временем с любопытством стала разглядывать безделушки, наполнявшие комнату. На столиках, украшенных камнями и пестрыми кусочками, на столах, крашеных и покрытых атласом и бархатом, стояли затейливые ларчики и шкатулочки, покрытые финифтью, а некоторые даже и драгоценными камнями; в этих ларчиках хранились дорогие опахала из перьев и харатьи, белильницы, румянницы, суремница, ароматница, баночки, бочоночки, чашечки, тазики и «фарфурные склянцы» с итальянскими притираньями, ароматами, помадами, душистыми грецкими и индийскими мылами. А подле виднелись резные гребни и гребенки из слоновой и моржовой кости, лежали и две «щети». На одном из столов, в плоском серебряном ларце, виднелось представлявшее тогда редкость маленькое ручное зеркальце из хрусталя, завернутое в чехол.
— Слушай! — придвинулась к цыганке боярыня. — Ну, что занимательного в безделках? Слушай меня внимательно.
— Ну, ин слушаю! — проговорила, усмехнувшись, Марфуша, отрываясь от созерцания диковинных вещей.
Торопясь, волнуясь и сбиваясь, начала говорить боярыня, старательно избегая называть имена.
Когда она кончила свой сбивчивый рассказ и вопросительно взглянула в лицо ворожеи, та спросила ее:
— А кто же это будет… молодец–то этот?
— Зачем тебе знать? — смущенно ответила боярыня.
— Как же я могу говорить, если не знаю, кто этот человек будет?
— Ну, я и говорю тебе: он молод, красив… и чужеземец.
— Красив и чужеземец? — вдумчиво повторила ворожея. — Может, имя его скажешь?
— Зачем, зачем? — тоскливо повторила боярыня.
— Как знаешь, а я так, на ветер, гадать не могу, — решительно произнесла гадалка и встала.
— Постой, — остановила ее Елена, — а если я скажу… одно имя скажу, довольно того будет?
— Довольно будет.
— Зовут его… Леоном, — чуть слышно шепнула боярыня и опустила взоры на узорчатую скатерть стола.
Она не заметила, как изменилось лицо гадалки, каким любопытством загорелись ее глаза и как по ее губам пробежала торжествующая улыбка.
— Так он изменил своей любе? — глухо спросила она.
— Да, — кивнула головой боярыня.
— Чего же ты хочешь?
— Я хочу разлучницу… ее… отвратить от него…
— Зелье ей какое дать? — злорадно спросила ворожея. — Или так чем–либо, наговором со света сжить?
— Не… не знаю, — растерянно прошептала Елена Дмитриевна.
— А как зовут ее? — допытывалась хитрая цыганка главного, что ей хотелось знать.
— Не знаю! — со страстной тоской простонала боярыня.
— Узнать хочешь?
— Да.
Марфуша задумалась. Водворилось продолжительное молчание; боярыня боялась нарушить его. Часы тихо тикали, как–то странно звуча в глубокой ночной тишине. Луна на небе высоко поднялась и точно с любопытством заглядывала в открытые окна терема.
— Трудно, боярыня! — проговорила наконец цыганка.
— А ты попробуй! Награжу тебя по–царски. Марфуша усмехнулась:
— Ведомо мне, боярыня, что ты со света меня изжить хочешь, а не то что наградить по–царски.
— Кто наплел тебе такую небылицу?
Цыганка впилась своим пронизывающим взглядом в светлые глаза боярыни.
— Мне, боярыня, никто не наплетал; в душе твоей читаю и вижу, что зло против меня имеешь.
— За что же? — пролепетала Хитрово.
— Сама знаешь за что. Ну, будет нам перекоряться! Мы с тобою, боярыня, не впервые видимся, да и не в последний раз. Твоя звезда с моей скрещиваются… Дай–ка твою руку! — Елена Дмитриевна робко протянула свою выхоленную руку цыганке. Та внимательно стала разглядывать ее. — Так, так! Ой, боярыня, жалко мне тебя, да и себя–то жалко! Сгубишь ты и меня, и себя!
— Оставь себя! — гневно крикнула Хитрово. — Статочное ли дело равняться тебе с родовитой боярыней? — и она отдернула свою руку.
— Спесива больно! — закипая вдруг гневом, ответила цыганка и, выпрямившись во весь рост, скинув с головы платок, гордо окинула боярыню взглядом. — А, кажись, мы с тобою одной крови…
— Молчи, колдунья! Что ты несешь такое несуразное? Цыганка, сняв с шеи ладанку, протянула ее Хитрово, но
предусмотрительно не отдала ей в руки.
— Смотри! — грозно произнесла она, показывая ей зашитый в ладанку драгоценный перстень. — Смотри! Чай, слыхивала, как покойный батюшка твой печаловался, что отдал перстень и не получил его назад? А знаешь, кому он его отдал? Цыганке Маре, зазнобушке своей отдал, с клятвою, что женится на ней, да и обманул. Не раз он за перстеньком приходил, да не отдала она ему, сердешная.
— А ты, ты–то как достала его? — спросила боярыня, в уме которой вставали смутные воспоминания о каком–то кольце и об истории какой–то цыганки, довольно сбивчиво рассказанной ей в юности мамушкой.
— Я? — Марфуша усмехнулась. — Я ведь не чужая тому барину да той цыганке…
— Кто же ты? — сдавленным шепотом спросила Елена Дмитриевна, чувствуя, как у нее по спине побежали мурашки.
— Я? — повторила гадалка, зловеще усмехаясь. — Ты вот не похотела равнять себя со мною, погнушалась, вишь… а батюшка–то твой не гнушался моей матерью, из табора ее выкупил, силком любить себя заставил… Не чужие мы с тобою, боярыня, одна в нас кровь говорит, кровь князя Хованского! Я такая же Хованская, как и ты!
— Врешь, врешь, негодная, колдунья проклятая! — прохрипела боярыня, впиваясь своими ногтями в руку цыганки. — Врешь, врешь! Наклепала ты на покойного батюшку!
— Оставь меня! — вырывая свою руку, спокойно произнесла цыганка. — Да, я умру на костре, ведомо мне и это; да и тебе, боярыня, несдобровать. Поклялась я матушке, на смертном одре на ее, что отмщу обидчику нашему и всему его роду проклятому; тогда и умру, где придется, спокойно или тревожно! Да, вишь, вот ты еще жива, красива и счастлива; знать, и мой час еще не пробил.
Боярыня слушала гадалку молча, сдвинув брови и вперив в нее мрачный взгляд своих потемневших от гнева глаз. Она мысленно решала: что ей выгоднее — отдать ли цыганку сейчас же на пытки и смерть или выведать у нее сперва все, что она может открыть ей своей неведомой силой. Неужели же ей, могущественной боярыне, бояться мести ничтожной цыганки? Вздор!.. Ей никого и ничего теперь не страшно! Лучше найти ей в этой враждебной пока женщине для себя друга, который мог бы помочь ей своим таинственным знанием будущего и дать совет для настоящего. И она уже ласковее взглянула на цыганку. Та, словно читая в ее душе, проговорила:
— Думаешь, поди, что сотворить со мною? Сейчас ли отдать заплечному мастеру или еще погодить? Погоди… сестра, не спеши!
Боярыня вздрогнула. Сестра… Эта черная страшная женщина в лохмотьях и отрепьях — ее сестра? Да нет же, нет, этого быть не может! Это наваждение или, может быть, извет, с целью выманить у нее больше денег.
Боярыня опустилась на скамейку и закрыла лицо своими вздрагивавшими руками.
Марфуша стояла возле нее и смотрела на ее красивую, низко опущенную головку. Какие мысли, какие думы мелькали в голове цыганки, когда она разглядывала свою сестру и любовалась с тайной завистью этой избалованной людьми и судьбою женщиной?
Елена Дмитриевна первая нарушила молчание. Она провела рукой по глазам и почти спокойным, своим обычным надменным голосом заговорила:
— Я не боюсь ни тебя, ни колдовства твоего, ни твоей мести, ни наветов твоих. Нечего мне страшиться — я сильнее тебя! Но ты мне нужна; ты поможешь мне извести мою разлучницу, дашь мне приворотный корень, чтобы его, моего сокола, приворижить ко мне, чтобы любил он меня хоть денек, хоть часок, а там… там хоть смерть, хоть могила!
На побледневших щеках Елены вспыхнул яркий румянец, и ее глаза загорелись огнем неукротимой страсти.
Марфуша невольно залюбовалась ею, и вдруг в ее уме промелькнуло одно воспоминание. Да, да, точно, ведь и он любил ее! Разве мог он уйти от такой красы? Не таков человек он был! И захотелось цыганке убедиться в своей догадке.
— Видно, сильно любишь ты князя Пронского? И стоит он такой любви, это правда. Намедни был он у меня… гадал, пойдет ли за него замуж… зазноба его. И не следовало бы мне чужие тайности открывать, а для тебя уже нарушу обычай.
— Пронский? Борис? — с удивлением спросила боярыня.
— Да, Борис Алексеевич Пронский; друг он мой… задолго еще до тебя спознались мы…
— Молчи! — со страхом остановила ее Хитрово, оглядываясь по сторонам. — Что ты говоришь? Кто тебе все это насказал?
Но цыганка уже поняла то, что ей хотелось знать.
— Что Пронский — твой полюбовник, о том вся Москва знает.
— Стало быть, нему ведомо! — с ужасом простонала боярыня, закрывая лицо руками.
— Кому? — шепнула цыганка.
— Князю Леону… Джавахову? — ответила Елена.
Марфуша с торжеством выпрямилась. Она узнала многое, чего еще до сих пор не знала. Боярыня любит молодого грузина, а он, очевидно, изменил ей. Пронский тоже кого–то любит, но, очевидно, не боярыню. Надо все это узнать и изо всего этого извлечь возможную пользу.
Цыганка отошла к открытому окну и устремила взгляд на звезды, которые начали уже медленно гаснуть на восточной стороне. Потянуло первым утренним холодком, и раздался протяжный благовест к ранней утрене.
Обе женщины разом вздрогнули и, обернувшись от окна, взглянули друг на друга.
— Ишь, до зари… докалякались, — виновато прошептала Елена Дмитриевна.
— Да, и ничего не… вымыслили, — как–то устало ответила цыганка. — Мне надо идти…
— Ты узнаешь мне… кто моя разлучница? — останавливая цыганку, спросила боярыня.
— А ты скажешь мне, кого полюбил… князь Пронский? — смотря на боярыню в упор, задала в свою очередь вопрос Марфуша.
— Зачем тебе это? — удивилась Елена Дмитриевна.
— Ты любишь князя Леона?
Теперь они уже говорили как две женщины, поверявшие друг другу свои женские тайны. Елена Дмитриевна не Удивилась, что простая цыганка задает ей такой вопрос, как не удивилась тому, что она знает имя Леона, забыв, что сама минуту тому назад проговорилась ей. Хитрово только вся вспыхнула, когда, не задумываясь, порывисто ответила:
— Больше жизни!
Вот так и я любила князя Пронского! — спокойно ответила цыганка, и только ее глаза сверкнули злобным огнем. — и он меня! Не знаю только, боярыня, кого из нас он горячей ласкал, кого крепче любил: тебя или меня? Да теперь–то он ни тебя, ни меня не любит. Так что уж говорить? А мне знать все же охота, на какую такую красу променял он тебя? Скажешь — узнаю, кто твоя разлучница, и корешок дам. Не скажешь — не прогневайся, ничего от меня не получишь, ничего не выведаешь.
— Ах, да что мне твой Пронский! Постыл он мне и страшен!.. — возразила боярыня. — А любит он царевну грузинскую! Хочет жениться на ней да страной ее править.
— Эка, что выдумал! Ну, а царевна?
— Не знаю, мыслей царевны не ведаю, не по душе пришлись мы с нею одна другой.
— Ну, прощай, боярыня; все узнаю и все тебе скажу, — кланяясь, проговорила цыганка.
Обе женщины расстались, искусно затаив обоюдную вражду и нисколько не поверив друг другу.
X
ОТКРЫТЫЕ ТАЙНЫ
На востоке уже занималась заря. Огненный шар солнца медленно подымался из–за горизонта; утренний ветерок ласково проносился по садовым деревьям, словно пробуждая сонные листочки от сладкой ночной дремы. В кустах затормошились голосистые малиновки и пеночки, весело выпорхнули и закружились в воздухе, перелетая с куста на куст. Они словно поверяли друг другу тайны минувшей ночи и радовались прелести чудного весеннего утра.
У тына большого сада под цветущей яблоней стояла девушка в простом светлом летнике и кисейной рубашке, с накинутым на голову вязаным платком. Длинная коса вилась по ее спине, большие лучистые глаза горели, как звезды на вечернем небе, на ее бледном, худеньком личике, а взоры с грустью покоились на собеседнике, который стоял по другую сторону тына.
— Иди, мой сокол, уже солнце встало… Чу! Малиновки запели, слышишь? Или то свиристель стрекочет в кустах? тихим, надтреснутым голосом сказала девушка. — Ведь всю ночку провели мы с тобою…
— Голубка моя, устала ты! — нежно ответил юноша, лаская ее маленькую, худенькую руку.
— С тобой–то беседовавши устала, светик мой ясный. Что ты!.. Всю жизнь стояла бы, в очи твои ясные глядючи.
— Олюшка моя, раина моя стройная! Опять день целый не видеть тебя, не слышать твоего ласкового голоса! Как проживу я день–то, твоих печальных глазок не видя?
— Ой, Левонушка, сокол мой ясный, не трави ты души моей, сердца моего не разрывай на части… Нудно мне, и без того нудно! — простонала девушка, и слезы посыпались из ее глаз. — Давно бы я в Москву–реку бросилась, если бы не ты, жизнь моя, радость моя ненаглядная!
Леон Вахтангович приник к лицу девушки и поцелуями старался осушить ее слезы.
Джавахов и княжна Пронская уже давно стали встречать зарю у тына большого сада, окружавшего дом Пронских. Леон несколько раз видел из окна печальный образ бледной девушки; потом встречал ее в церкви, на улице, в сопровождении строгой и сварливой мамушки, и так привык к этим встречам, так привязался и полюбил бледное лицо княжны, что болел за нее душой и страдал ее страданиями. Потом он узнал, что она дочь князя Пронского, просватанная за старика Черкасского, что она идет за князя по принуждению отца, и тогда она стала ему вдруг еще ближе, еще дороже.
Княжна Ольга тоже заметила красивого юношу, всегда следовавшего за нею на почтительном расстоянии и жадно ловившего ее взоры при каждой малейшей возможности.
Молодые люди скоро поняли друг друга. Их глаза безмолвно выражали все то, что волновало их сердца, и не много нужно было времени, чтобы эти сердца забились взаимной любовью. От взглядов перешли к отрывочным разговорам украдкой, а потом и к тайным встречам.
Боярышне было трудно избежать «недреманного ока» своей мамушки, которая буквально глаз с нее не спускала. Но княжна любила искренне, горячо и, конечно, провела мамушку. Как только в воздухе запахло весной, как только ночи стали теплее, княжна Ольга, накинув на головку платок, выбегала, когда в доме все затихало, к заветному тыну в самой отдаленной и запущенной части сада и там до зари ворковала с тем, кому отдала навек свое девичье, не тронутое еще любовью, сердце.
Леон давно и думать забыл о том времени, когда его чуть было не опутали лживые да коварные женские сети. он перестал бывать у боярыни Хитрово и тяготился, когда она звала его, видимо радуясь даже его насильственному присутствию. Лучистые глаза и бледное личико девушки заполонили его окончательно; он только одну думушку и думал: как бы освободить свою Олюшку от ненавистного ей брака со старым Черкасским и самому жениться на ней.
— Скажу я все царевне, — проговорил Леон, когда девушка затихла под его поцелуями. — Может, и поможет нам.
— Ты говорил, слаба она, не вольна ни в чем… Какая же помощница?
— Так–то так, а попытать надо. Сказывали, что она скоро царю показываться будет. Боярыня Хитрово просила… Что ты, моя любушка, что всколыхнулась так?
— Что–то не люблю я боярыни твоей, — смутившись, ответила девушка.
— Разве слыхала что? — спросил, вспыхнув, Леон.
— Ничего не слыхала, а сама смекнула. Ты… всегда полымем загоришься, как только о ней вспомянешь… И еще… Намедни она была у нас, завела беседу с батюшкой; батюшка твою царевну помянул, потом усмехнулся и твое имя назвал. Боярыня вся румянцем зарделась, очи у нее заблестели, и сердито так глянула она на меня. Батюшка меня выслал из покоя. За дверями слышала я уже батюшкины речи: «Аль грузинский князек красы твоей не учуял?» И засмеялся батюшка, нехорошо таково засмеялся.
— Ну, а ты? — нетерпеливо теребя свой черный ус, спросил ее Леон.
— Я убежала к себе в горенку, заплакала, а потом встала пред образами и стала за тебя Богу молиться.
— Молиться за меня? Зачем же? — удивился князь.
— Ты, видно, боярыни Хитрово не знаешь, — грустно улыбнулась Ольга. — Лютая ведь она! Если любила тебя — вовек тебе не простит издевки над нею.
— Да разве я ведал о ее любви? — рассердился князь.
— Не ведал, милый? Правду говоришь? — прильнула девушка к его лицу холодной щекой и пытливо глянула ему в глаза.
— Богом клянусь, не ведал! Правда, было время… красота ее опутала было меня, но устоял я пред этим искушением. Ангел Божий раз предстал глазам моим: в окне увидел я чистую деву…
— Молчи, молчи, ненаглядный мой! — закрывая ладонью ему рот, зашептала девушка, улыбаясь счастливой улыбкой.
— И с той поры забыл я ее, эту вашу боярыню! Души моей уже не смущает ее образ лукавый, и не страшна она мне! Вот только тебя бы мне украсть отсюда… Ну, когда же ты царю предстанешь? Помнишь, говорила мне, что царь…
— Пришел приказ от царя мне к нему явиться, да батюшка, видно, задарил кого–либо, не шлют за мною.
— А свадьба когда же?
— Ждут, видно, как царь на богомолье уедет, и… и… — голос девушки оборвался. — Не пойду я с постылым под венец! Руки на себя наложу, а за него, старого, не пойду!
— Постой, не тоскуй! — прошептал князь Леон. — Я кое–что придумал. Говорят, боярин Ртищев — хорошей души человек; я пойду к нему и защиты для тебя попрошу.
— Пустое, милый!.. — печально произнесла княжна. — Над моей головушкой только батюшка во всем волен.
— Ну, выкраду я тебя, — пылко вскрикнул юноша. Девушка печально покачала головой:
— Не безымянная я какая, чтобы на такое дело пойти; рода своего не осрамлю на веки веков, матушки своей любимой под беду не подведу! Измыкает свой гнев на ней отец–то, а она и так… страстотерпица!
— Так хорошо же, сам я сведаюсь с твоим злодеем! У меня с ним к тому и счеты еще не прикончены. Кинжала моего он до сей поры не отдает, посланному моему ответил, что кинжал отдаст, когда «брюхо мне вспорет!».
У Ольги вырвался слабый стон; она закрыла лицо руками, и ее ноги стали подгибаться.
Однако Леон сильной рукой поддержал девушку:
— Не пугайся, Олюшка моя; не дождаться князю этой радости. Вот явлюсь я к нему, и тебя, и кинжал от него потребую. В честном бою и порешим, кому из нас владеть тобой.
— Ой, Левонушка, убьет он тебя — я не жилица на этом свете! В омут головой, да и все тут!
— Полно, Олюшка, не осилить ему меня! Хотя и грузен, и свиреп князь, да я моложе и куда ловче его.
— Нет, не ходи к нему, погоди еще денек, может, меня к царю позовут. Пойду уж я… попрошу боярыню Хитрово, она замолвит за меня словечко. Ведь не ведает она, что люб ты мне?
— Хорошо, поди, проси, а я тем временем все–таки побываю у Ртищева.
— Ну, прощай, радость моя, сокол мой ясный! Закалякались мы с тобой, неравно кто спохватится! Прощай же!
Молодые люди нежно посмотрели друг другу в глаза, но поцеловаться при ярком свете солнца застыдились, и только Леон крепко сжал холодную руку девушки.
— Придешь ужо? — спросил он ее шепотом.
— Приду! — шепнула Ольга и скользнула в густую чащу парка, где скоро исчезла из глаз пристально следившего за нею князя.
Он поправил свою папаху, глубоко вздохнул и зашагал по направлению к Кремлю.
Как только фигура грузина скрылась вдали, из–за угла вышла закутанная в платок женщина и, посмотрев в глубину сада, покачала головой.
— Вот оно что! Наш–то князинька услаждается с княжной–недотрогой… в жениха и невесту дети играют… А боярышня–то вот по ком изнывает! Вот, значит, и пригодилась старая Архиповна! Сослужу службу, незачем и гадалок–то пытать: все выложу как на ладошке. Увидит сокол мой, что я денно и нощно о нем помышляю — опять Архиповну к себе и приблизит. А девушка–то? Ну, да пусть другого кого ищет. Сем–ка я пойду да все Марфушке расскажу: пусть совет мне подаст…
Так размышляла ключница боярина Черкасского, идя к гадалке Марфуше, чтобы доложить ей обо всем том, что она слышала и видела у садового тына большого дома Пронского.
А вскоре после этого и боярыне Хитрово довелось узнать большую новость.
— Так, сказываешь, будто полячка та умерла? — спросила она мамушку Анфису Федосеевну, притащившуюся к ней с печальною новостью.
— Умерла, родимая, умерла. Вот я Ваську привела, расспроси–ка его.
— Приведи! — приказала боярыня.
Ковыляя и тяжело вздыхая, поплелась Анфиса из комнаты, а Елена Дмитриевна беспокойно заходила по горнице. Ее прекрасные, лазоревые глаза потеряли свой обычный задорный блеск и смотрели как–то устало и мрачно; вокруг них легли темные круги — свидетели ее бессонных, тяжелых ночей. Лицо похудело и побледнело, обычная надменность и презрение ко всем сменились выражением какой–то внутренней борьбы и страданий, которые явственно проступали наружу. До боли закусывала она иногда свои воспаленные губы, и подавленный стон то и дело вырывался из ее груди, выдавая бушевавшую в ней бурю, которая подтачивала ее существование.
Анфиса вошла с Васькой.
— Княжна Ванда умерла? — обернувшись к нему, спросила Елена Дмитриевна.
— Скончалася, голубушка, скончалася! — жалобно начал Васька. — Как засек боярин наш Ефрема Тихоныча до смерти, боярин страшно строг стал к затворнице, сам за нею ходил, есть ей носил, и никто, кроме него, и не видел ее.
— А ты откуда узнал о княжне, ее заточении и о прочем?
— Да как же, матушка–боярыня? Еще покойный Ефрем Тихоныч мне сказывал о том; все вызволить хотел княжну из подземелья, к твоей милости вот Анфису Федосеевну подсылал.
— Где уж боярыне о таких делах мыслить, своих не оберется! — с печальным укором произнесла Федосеевна.
Этот укор больно отозвался в сердце гордой боярыни. Она ласково положила свою руку на плечо старушки и виновато проговорила:
— Прости, мамушка! Много раз ты меня просила за ту бедную княжну, а мне все не было времени о ней подумать…
— То–то вот, все мы, человеки, к чужому горю глухи, а свое придет — и не знаешь, куда сунуться, — тряся головой, поучительно прошамкала мамушка.
— Полно, няня, укорами горю не поможешь. Разве вы за тем пришли, чтобы корить меня?
— Знамо дело не за тем, что и говорить! — серьезно проворчал Васька. — А пришли мы просить тебя: выхлопочи ты у князя, чтобы дозволил он покойницу по–христианскому обычаю схоронить… не как пса бродячего. Ведь он велел мне свезти ее тело на погост при большой дороге, где воров Да убийц хоронят; а разве она, святая душа, что–либо; ему, нехристю, сделала?
— Что же я могу поделать? — беспомощно развела руками Елена Дмитриевна.
— Ты–то? — помялся Васька. — Ты все можешь! Ты ему только одно слово скажи, он испугается и все по–твоему сделает.
— Не испугается, не таковский. А как узнает, что вы мне такое дело рассказали, со света вас сживет.
— А ты ему не говори — как же он узнает?
— Да как же? Откуда же я узнала?
— Твое, мол, Федосеевна сказала, а ей покойный Ефрем Тихонович сказывал. Уж будь милостива, вытребуй от него покойницу–то!
— Попытаюсь, голубчик. Только не знаю, что выйдет из того? А когда князь велел тело унести? — озабоченно сдвинув брови, спросила боярыня.
— Сегодня под вечер.
— Так вот что: ты, Федосеевна, сходи сейчас же к князю и скажи, что, мол, боярыня Хитрово зовет, беспременно чтобы сейчас прийти к ней.
— Иду, моя касаточка, иду! — засуетилась старушка, ища свой посох. — Постарайся для–ради Господа Христа! Следует ведь похоронить упокойничка честь честью…
— Постараюсь, няня, постараюсь! Авось и мне самой полегчает, — грустно добавила боярыня.
— Известно, полегчает! От доброго дела завсегда легчает, — с полным убеждением произнес Васька.
— А за что князь этого Ефрема засек до смерти? — вдруг вспомнила боярыня.
— За внучку его.
— Как за внучку?
— Да больно озорник — князь–от. Внучка–то Ефремова ему по душе пришлась… — хитрые глазки Васьки пытливо метнулись в лицо боярыни, но он не прочел на нем никаких признаков ревности или какого–либо иного волнения оскорбленного самолюбия и продолжал: — Ну, стало быть, и приказал он ее предоставить в «угловую».
— Я знаю. А дальше что?
— Мы с Ефремом Тихоновичем и схоронили девушку–то… Дюже схоронили! Князь–то и освирепел; известно, его милости обидно стало, что по губам–от текло, а в рот–то не попало. Велел он либо девку предоставить, либо с живого Ефрема Тихоновича шкуру спустить. Страх как, сказывают, пытали старика.
— Не выдал? — вздрогнула боярыня.
— Где выдать! Так, ни слова не вымолвивши, под плетьми и умер.
— А внучка?
Васька молчал, потупившись.
— Говори, не бойся, не выдам я! — ободрила его боярыня.
Но, видно, не робость мешала шуту отвечать на вопрос боярыни. Он потоптался на месте, потом нахлобучил шапку на голову и, повернувшись к дверям, глухо произнес:
— Идем, что ли, старая?
Федосеевна, тряся головой, двинулась было за ним.
— Постой, — остановила боярыня Ваську. — Я хочу знать, что сталось с девушкой?
— В монастырь дальний она убегла и постриг на себя взяла… За грехи деда и за его безвинную смерть пошла молиться… да за врага своего, вишь, тоже!..
— Как? За Пронского? — отступила в изумлении боярыня. — Что ж, любила она его, что ли?
— Ни–ни! Непорочная она была, а, вишь, жалеет его… говорит чудно так, что не от себя это он зло творит, а крест на него такой тяжкий положен, за родителей, что ли… Говорю, чудная она! И пошла молиться за него. Большой искус на себя взяла.
— Что ж, может, она верно рассудила!.. — с глубоким вздохом проговорила Елена Дмитриевна. — Кто знает, почему иной раз и зло–то творишь?
— А ты обуздай себя в зле–то; вот лукавый и не совладает с твоей душой! — наставительно произнесла Федосеевна. — Ну, да Христос с тобой! Пойду–ка я за иродом–то, авось ты что–либо и сделаешь с ним. Пойдем, Васютка, пойдем–ка.
Шут, касаясь пола рукою, поклонился боярыне и тихо вышел за ковылявшей впереди старухой.
Елена Дмитриевна осталась одна.
Разговоры о польской княжне на время заглушили ее собственное горе и умалили ее тоску, теперь же грустные мысли вновь зароились в ее голове. Страсть к молодому грузину разгоралась в ее сердце огромным пожаром; боярыня изнемогала под гнетом охватившего ее чувства и решительно не умела с ним бороться. В низкой мести думала она утолить свои страдания и жаждала упиться этой местью.
Вошла сенная девушка и доложила, что боярыню хочет видеть Марковна.
Хитрово нетерпеливо повела бровями.
— Как она мне опостылела! Что ей от меня надо?
— Говорит, большущей важности дело.
Ну, так пусть войдет, — приказала боярыня. Девушка шмыгнула в прихожую и, отворив дверь, пропустила Марковну, а потом так же тихо затворила за собой Двери.
Марковна кинулась было к своей питомице, но та остановила ее мрачным взглядом и отрывисто спросила:
— Узнала или нет?
— Я… ничего не узнала, а ворожея Марфушка сказывает, что все знает…
— Врешь ты, старая, если бы она знала, она и мне сказала бы.
— Знает она, все знает, пытала я ее… чую, что знает… только добром не скажет…
— Издевки колдунья надо мною творит? — гневно прошептала боярыня. — Я ей золото обещала, а она смеет смеяться! Ну, посмеюсь же и я над нею! Дай фату потемнее да шугай девкин, сама к ней пойду. Ну, а потом! — Боярыня сжала кулак. — А если ты, старая, наврала мне, — обернулась она к своей преданной наперснице, — сгною я тебя в холодной!
XI
ГОРЕ ВОРОЖЕИ
Ворожея, как всегда, сидела над таганцем в своей лачужке. Она глядела на слабо теплившиеся уголья и так глубоко задумалась, что не слыхала, как отворилась и затворилась дверь; только когда защелкнулся засов, она вздрогнула и подняла наконец голову.
Пред нею в простом жильцовском кафтане стоял князь Пронский. Его суровое лицо похудело и побледнело, глаза ввалглись и горели лихорадочным блеском.
Пристально взглянув на гадалку, он холодно усмехнулся и с презрением кинул ей на колени горсть корешков и несколько золотых, глухо проговорил:
— Твое зелье годится разве только псам!
Марфуша глядела на него своими выразительными глазами, в которых вдруг затеплилось какое–то нежное чувство.
— Оставь, князь, зелье; оно и взаправду тебе не поможет, — мягко произнесла она.
— Ты что же, ведьма, играть задумала со мною? — с бешенством сказал князь, тряся ее за плечи.
— Ты это говоришь мне? — грустно произнесла она, высвобождаясь из его рук и вставая. — Разве я для тебя пощадила свою девичью жизнь когда–то? Не из–за тебя я своей клятвы не исполнила?..
— Ах, да что мне до жизни твоей и до клятвы? Пойми, что здесь, — указал Пронский на грудь, — здесь горит! Сердце словно когтями коршун разрывает, и нет моей душе покоя, нет места на этом свете без голубки, без любы моей. Придумай, как сломить мне красавицу; силой взять, если ласка не берет, или как?
— Оставь ее, оставь! — раскачиваясь, сказала ворожея. — Вижу одну беду тебе, неминучую беду.
— Молчи, ведьма! Хоть миг, да мой… понимаешь? — крикнул ей князь.
— Я не властна помочь тебе! — спокойно произнесла цыганка, подымаясь с пола.
— Врешь, дьяволово семя! — завопил Пронский.
— Когда–то не так обзывал.
— Молчи! Не вспоминай! А то убью!
— Убей, — холодно произнесла Марфуша, пристально глядя князю в глаза, — убей, пожалуй, от твоей руки легче смерть будет, нежели на костре, где мне придется жизнь из–за тебя покончить.
— Что болтаешь? — угрюмо проговорил князь, не поняв ее.
— Не болтаю я! Мало я за тебя грехов на душу взяла? Мало душ людских загубила? И в ответе я же одна буду за тебя… крест смертный понесу… А царевна эта заморская — погибель твоя, и не сносить тебе головы своей буйной, если не забудешь ее…
— Ее забыть? Ума ты лишилась, баба? Мне отступиться от затеи своей? Да разве ты меня не знаешь? Скорее Москва–река вспять потечет, чем Борис Пронский от задуманного отступится. Нет, Мара, придумай что–либо другое!
На лице цыганки при последних словах ничего не отразилось. Она, казалось, застыла в своей позе и при всем желании не могла бы ничего сказать князю в утешение. Его угрозы не могли бы подействовать на нее. Слишком хорошо она знала, что ей грозит в будущем, когда ей придется наконец ответить за свое опасное ремесло.
— Поможешь, Мара? — насколько мог, ласково повторил князь свой вопрос. — Дай мне зелья какого–либо посильнее.
Марфуша незаметно покачала головой. Она хорошо знала силу тех зелий, которые давала в те времена как любовные средства; она ничего не возразила князю, а молча порылась у себя на полке и, достав что–то, завернутое в тряпицу, молча и сурово подала князю.
— Всыплешь в кубок с вином, — произнесла она, — но сам сперва пригубь, проведи губами по краю чаши.
— Поможет? — с надеждою спросил князь, пытливо заглядывая гадалке в лицо.
Та отвела от него глаза и нерешительно ответила:
— Если это не поможет, значит, зазноба твоя заколдована.
— Ну, спасибо. Поможет — озолочу, — пообещал князь цыганке. — Я знаю, ты верная мне слуга. Одолею царевну, уеду с нею на правление… в Иверскую землю и тебя с Таней прихвачу; довольно уж тебе ворожить тогда.
— Таню Дубнов стрелец все охаживает, — поспешила со словом Марфуша.
— Ну, что ж, он парень неплохой, слыхал я.
— Да неужели ж Танюше твоей…
— Молчи, — насупился князь, — Дубнов — молодец, и Таньке лучшего мужа не найти.
— Танюша красоты неописанной, и любой князь ее не постыдился бы, в жены мог бы взять.
— Эка что придумала! Да ты, никак, очумела, баба? Князья–то на дороге не валяются про таких девок. Ну, будет мне с тобой калякать, прощай–ка пока!
— Постой! А свою дочь–то когда замуж выдаешь?
— Скоро: как царь на богомолье уедет.
— Смотри, потарапливайся! Девка — что одуванчик… недосмотришь, в прах разлетится.
Князь нахлобучил на голову шапку и вышел.
Марфуша осталась одна и долго смотрела в крошечное слуховое оконце на князя, быстро шагавшего по рытвинам и кочкам узенькой тропы.
Когда он скрылся за высоким бурьяном, она нехотя подошла к таганцу, подкинула под него угольев и погрузилась в глубокое раздумье. Но долго размышлять ей не удалось: в дверь сердито постучались, и она пошла отворять.
Вошли две закутанные женщины, и одна из них тотчас же скинула платок с головы. Это была боярыня Хитрово.
Цыганка нисколько не удивилась и только почтительно поклонилась ей в пояс.
— Ты что ж, шутки шутить надо мною вздумала? — глухо спросила ее Елена Дмитриевна. — Издеваться надо мною хочешь?
— Богом клянусь, боярыня, не понимаю я тебя! — Марфуша глядела на боярыню, действительно не понимая ее волнения. — Скажи толком, за что укоряешь?
— Ты еще не узнала, кто моя разлучница? Цыганка вздрогнула и потупилась.
— Не узнала, — ответила она нерешительно.
— Ты лжешь, змея ядовитая! — сжимая ей руку, прошептала боярыня. — Ты знаешь! Но если не скажешь, то пеняй на себя… Завтра же царю доложу о твоем колдовстве, и тебя на срубе сожгут!
— Что ж, и приму свою смерть, — холодно возразила цыганка, складывая на груди руки, — да, может, не одна я на сруб пойду. Ты, боярыня, как бы на плахе головы своей не сложила.
— Не смеешь ты грозить мне! — надменно крикнула боярыня. — Кто твоим словам веру даст?
— Князь Пронский ведает… — заикнулась было цыганка, но боярыня злобно рассмеялась.
— Князь Пронский?! Вот какого языка нашла. Да ведомо ль тебе, что князь Пронский против меня никогда не пойдет? Ну, да я не за тем к тебе шла, чтобы с тобой перекоряться. Скажешь ты мне, кто разлучница моя?
— Не ведаю я, боярыня!
Но с боярыней после этих слов Марфуши случилось нечто необыкновенное и неожиданное. Убедившись, что силой и злобой ничего не добьешься от ворожеи, она впала вдруг в отчаяние. Одна мысль, что она никогда без помощи Марфуши не узнает имени своей соперницы, взбудоражила ее душу. Тогда Елена Дмитриевна подошла к цыганке, ласково положила ей руку на плечо и со слезами в голосе умоляюще проговорила:
— Марфуша, родимая моя, голубушка! Не сердись на меня, ради Господа, за мой крутой нрав!.. Скажи, скажи, ты знаешь, ты все знаешь. Вызволи, родимая! Сердце мое грызет тоска лютая, моченьки моей больше нет, головушку мою бесталанную пожалей! Марфуша, сестрицей своей богоданной назову, в золото тебя, парчу одену, только дай ты мне глянуть на мою злую змею–разлучницу, дай мне над нею понатешиться!.. Марфуша, Марфуша!
Но цыганка с торжествующей улыбкой, без сожаления смотрела на унижение своей красавицы сестры.
— Вот как, боярыня? — проговорила она. — Ты, гордая да властная, чуть не в ногах моих смердьих валяешься, милости у меня молишь! И могла бы я милость тебе сделать, и разлучницу указать, и со света ее, злую змею, изжить, и мила дружка тебе к сердцу вернуть… да не сделаю я всего этого! Потому не сделаю, что сама ты мне горше змеи всякой; потому что не забыть мне, как батюшка твой мою мать, почти мертвую, из дома гнал ради жены молодой, твоей матери. Не забыть мне, как велел отец наш ради тебя тело моей матери без покаяния и христианского обряда у дороги бросить; не забыть мне проклятий матушки, никогда не забыть! Заклятье она мне такое дала, чтобы всему роду вашему, пока я жива буду, мстить. И, кажется, свою клятву я сдержала: лютее того, что ты моей милости вымаливаешь, а я тебе не даю ее — трудно придумать. Ступай от меня, боярское отродье! — и она оттолкнула от себя огорошенную боярыню.
Та, наверное, упала бы на земляной пол избушки, если бы ее вовремя не подхватила под руки Марковна.
— Сомлела, никак? — тревожно зашептала последняя, чувствуя, как в ее руках дрожало тело питомицы.
Цыганка молчала, наслаждаясь своим торжеством.
Но Елена Дмитриевна скоро оправилась, отвела руки мамушки от своих плеч, натянула на бледное, как у покойницы, лицо платок и, задыхаясь, проговорила:
— Ну, злодейка! Попомнишь же ты меня, боярыню Хитрово! Прощай!.. Свижусь с тобою у сруба!
С этими словами она быстро вышла, а Марковна, плюнув три раза в сторону цыганки, кинулась за нею.
Марфуша долго стояла, не трогаясь с места. Улыбка торжествующей мести уже давно сбежала с ее лица, глаза смотрели вдаль тускло и бессмысленно. Но вдруг глухой стон вырвался из ее груди, она покачнулась и упала на пол.
— Матушка, матушка! Я отмстила, я исполнила волю твою; я себя и Танюшу свою загубила! — зарыдала несчастная.
XII
ДВЕ СОПЕРНИЦЫ
Елена Дмитриевна только что вернулась от царицы. На ней был дорогой парчовый сарафан, а на голове красовался великолепный кокошник, из–под которого ниспадали по вискам до самых плеч рясы из жемчуга и камней; на лоб свешивалась поднизь — золотая сетка, низанная жемчугом, совершенно скрывавшая ее белокурые волосы и лоб.
Боярыня подошла к зеркалу и долго смотрелась в него.
— Неужели же есть краше меня кто на свете? — прошептали ее побелевшие губы. — Я с тела спала, и кровь у меня с лица ушла, а все же еще хороша! Да нет, не красой она взяла его, не красою! Причаровала, приколдовала! А, Марфушка, Марфушка!.. И какую казнь придумать мне для нее.
Она опустилась на скамью и положила голову на стол, охватив ее руками.
Вошла сенная девушка и в нерешительности остановилась на пороге. Боярыня подняла голову и сурово сдвинула брови.
— Там… в светелке княжна… княжна Пронская. Очень просится боярыню повидать.
— Что ей от меня надо? Скажи, что я устала, что мне неможется.
— Очень уж плачет! Индо жалко смотреть.
— А жалко, так не смотри. Ступай себе! А впрочем, стой! — что–то вдруг поразмыслив, проговорила Хитрово. — Проведи, пожалуй, княжну.
Девушка поспешно юркнула за дверь и через минуту вернулась, ведя за собою княжну Ольгу.
Та шла трепетная, взволнованная, с красными от слез веками. Она от смущения опустила свои лучистые глаза пред грозным взором боярыни.
Елена Дмитриена встретила ее довольно холодно и приветствовала одним наклонением головы.
— Садись, гостьей будешь, — указала она на другой конец скамейки. — Угощать чем прикажешь?
— Спасибо, — робко ответила княжна, — я не за угощением пришла к тебе.
— Что же, батюшка прислал или, может, княгиня? — усмехнулась боярыня, знавшая, что княгиня Пронская всегда презирала ее и не любила.
— Матушка… матушка, — прерывающимся голосом проговорила девушка, — почитай, умирает… не сегодня–завтра ее не станет. Матушка не пустила бы меня к тебе, она гордая.
— Да, я знаю ее гордыню, — глумясь, подтвердила боярыня.
— Не вини моей матушки, боярыня! — сказала Ольга, и боярыня увидела в ее чудных глазах всю ее чистую и невинную душу. — У матушки только и было сладкого в жизни, что гордость. Ее гордость отнять никто у нее не смог.
— Отчего умирает княгиня? — спросила Хитрово. — Князь о ее болести никому не сказывал. Ходит ли к вам лекарь?
Нежное личико княжны покрылось слабым румянцем, но она ничего не ответила на этот вопрос. Боярыня поняла ее и, невольно замолчав, тоже поникла головою.
Наступило продолжительное молчание. Елена Дмитриевна первая нарушила его.
— Так, значит, ты без ведома матери пришла ко мне? — спросила она. — Какое ж такое у тебя ко мне дело?
— Ты из большой беды меня вызволить можешь, едва слышно проговорила княжна.
— Из беды… тебя? Что же с тобой приключилося?
— Тебе ведомо, что меня за князя Черкасского сватают? — спросила княжна.
— Слыхивала. Не люб он тебе, что ли?
— Лучше смерть, чем за него идти!
— Сговор–то был?
— Был, — пролепетала княжна. — А теперь батюшка свадьбой торопит, — боится, что матушка не доживет… Обещали меня к царю свести, вот он и торопит. Боярыня, попроси царя за меня, сироту горькую, бесталанную, вступиться! — опускаясь пред Еленой Дмитриевной на колени, взмолилась Ольга.
— Встань, встань, что это ты! — поднимая ее с пола, проговорила растроганная боярыня. — Я сделаю, что могу.
Княжна с трудом поднялась с пола и, продолжая неутешно рыдать, села на скамью возле боярыни.
— Так очень не люб тебе князь Черкасский? — спросила Хитрово. — А разве ты знаешь кого иного слаще?
Ольга с испугом отшатнулась от нее.
— Да ты не бойся! Ведь я наверно не знаю его, — пошутила Елена Дмитриевна. — Так ты любишь, плутовка! Вот почему тебе и Черкасский–то не люб?
— Нет, нет, что ты, что ты, боярыня!.. Никто мне не люб! — испуганно залепетала княжна. — Я в монастырь, в монастырь хочу пойти.
— Полно, не пугайся, дитя! — грустно улыбнулась Елена Дмитриевна. — Я не отниму от тебя твоего любого; мне он не нужен, у меня свой есть, и его я не отдам никому, ни во веки веков! Ах, да разве ты знаешь, что значит взаправду любить? — страстно зашептала боярыня, заламывая свои руки. — Что значат ночи безумные, когда подушка пуховая жжет твои плечи и щеки румяные, когда губы ищут поцелуев горячих, когда объятья крепкие ищут таких же объятий, когда жизнь тебе без милого — не в жизнь! Ревность разве ведома тебе? Злая тоска–разлучница разве грызет твою грудь? Разве гложет сердце твое месть–ехидница? Ах, девушка, девушка, ничего–то этого тебе не ведомо!
Ольга молчала, пораженная; слушала она речь боярыни и любовалась ею, безотчетно завидуя ее красоте.
«И он чуть было не полюбил ее! — подумала она. — По нем она, значит, тоскует, его любит, а как узнает, что он–то и есть мой суженый…»
При этой мысли дрожь пробежала по телу Ольги, и она невольно закрыла глаза.
Но боярыня уже успокоилась, улыбнулась и проговорила:
— Не тревожься же, милая, ты такой любви не познаешь; другая ты… Ну, а от Черкасского я тебя вызволю. Пойдем ко мне в опочивальню: хочется мне чем тебя одарить, — и боярыня повела княжну в свою опочивальню.
Ольга, привыкшая дома к суровой простоте, с восхищением осматривала затейливую и нарядную спальню боярыни, как вдруг ее глаза почти с ужасом остановились на чем–то, висевшем на стене, против большой и высокой кровати. А Елена Дмитриевна в это время доставала из маленького кованого ларца нитку дорогого жемчуга, а потом, подойдя к девушке, стоявшей точно в столбняке, проговорила:
— Вот тебе мой свадебный подарок, носи на память обо мне!..
Княжна молчала.
Боярыня остановилась, заметив странное выражение лица княжны, и, проследив за ее глазами, увидела, что они были устремлены на джианури.
— Что с тобой, девушка? — спросила Елена Дмитриевна, и ее голос заметно дрогнул.
Ольга мгновенно пришла в себя, провела рукой по лицу, но отвести взор от инструмента уже не могла.
— Что с тобою? — уже суровее повторила боярыня, У которой вдруг мелькнула какая–то тайная мысль.
— Ни–ничего! Прощай, боярыня! — обрывающимся голосом пролепетала княжна и кинулась к дверям.
— Стой! — властно схватив ее за руку, остановила Хитрово и пристально впилась взором в лицо девушки. — Говори, зачем хотела бежать отсюда?
— Пусти меня! — простонала княжна, вырываясь из ее рук.
— Нет, ты мне скажешь! Ты знаешь, чья это игра?
Девушка молчала, но яркий румянец, вспыхнувший на ее щеках, выдал тайну.
Искушенная опытом, боярыня сразу догадалась обо всем. В ее сознании сверкнула мысль, что пред нею стоит соперница, именно та, которую она так давно и тщетно искала. Но это было только предположение, а она хотела удостовериться в этом без всякой тени сомнения. Поэтому она сорвала с гвоздя инструмент и, выразив на лице обворожительную улыбку, подбежала к девушке.
— Смотри, это его подарок, его, понимаешь? — моего любого, моего желанного! Сам меня на нем играть учил… А какие песни пел! Какие слова говорил! Век меня одну любить клялся. И, я верю, он любит меня одну, одну меня, и будет любить до могилы! А какие ночи мы с ним проводили, как ласкал, миловал он меня! Еще вчера он так горячо целовал меня и такие ласковые слова говорил…
Она приблизила свое пылающее лицо к побелевшему лицу девушки и ждала, что та на это скажет.
Княжна не вынесла и, сильно оттолкнув от себя свою соперницу, глухо произнесла:
— Ты лжешь, лжешь, боярыня! Не был он у тебя и не люба ты ему, не люба!
Дикий, безумный хохот огласил опочивальню. Княжна, взглянув на боярыню, остолбенела от ужаса: красивое лицо Елены было искажено такой злобой, такой неистовой яростью, что его трудно было теперь узнать.
— Так это он тебя любит? — хрипло проговорила наконец Елена Дмитриевна, перестав вдруг смеяться. — Тебя — такую лядащую, такую мерзкую? Меня променял на тебя! И ты думала, что боярыня Елена Хитрово уступит своего любого такой лядащей девчонке, как ты?
Княжна взглянула на нее своими скорбными глазами и еле слышно, но твердо ответила:
— Он не твой любый и никогда им не был!
— И твоим никогда не будет! — яростно крикнула Елена. — Я лучше своими руками задушу его.
— Боярыня! — твердо произнесла девушка. — Отпусти меня! Зазорно мне слушать такие речи твои…
— А не зазорно молодых чужеземцев привораживать? Не зазорно княжне, девушке, на свиданье к чужеземцу бегать?
— Я невеста его, — гордо произнесла Ольга и пошла к двери.
— Не пущу! — рванула ее за рукав Елена Дмитриевна. — Не пущу, пока от Леона не отречешься.
— Ни в жизнь! — страстно ответила княжна.
— А! Ну, так хорошо же: я оклевещу твоего Леона, и он на плахе сложит свою голову!
Княжна побледнела и зашаталась.
— Не посмеешь ты это сделать! Не допустят тебя до этого совесть твоя да Бог праведный, — торжественно произнесла девушка.
Боярыня ответила ей таким мрачным взглядом, что та затрепетала, как лист в осеннюю бурю.
— Так добром не отдашь? — повторила Елена.
— Разве в моей воле отдать его или нет? Боярыня! — сложила княжна с мольбою руки. — Смени гнев на милость! Ты такая красивая, такая могучая, сам царь… тебя слушается, все в твоей воле, а я… ты сама сказала, я — лядащая, бедная, бессильная девушка. И за что он меня полюбил — про то мне неведомо; видно, за судьбу мою горькую.
Слезы помешали Ольге докончить свою речь, и она закрыла лицо руками, глухо разрыдавшись.
Боярыня тем временем успела уже немного успокоиться; ее гнев утих, и только бешеная, неукротимая ревность все еще бушевала в груди.
— Завтра твоему отцу все поведаю — пусть свадьбой поторопит, — сказала она. — А теперь ступай!
Княжна, как раненая лань, за которою гонятся злые охотники, бросилась к дверям опочивальни и исчезла за ними. А боярыня сорвала с головы кокошник, отшвырнула его от себя и рыдая упала на кровать.
XIII
КРЕСТИННЫЙ ПИР
На «верху» только что окрестили новорожденную царевну, назвав ее Софьею в память прабабушки Софьи Палеолог.
Царица чувствовала себя хорошо, только грусть все еще не покидала ее. Она страстно хотела мальчика, а вот родилась опять девочка, хотя и крепкая, сильная девочка, кричавшая громче и голосистее всякого мальчика, но все же Это не была надежда, подпора старости; к тому же царевич Алексей становился день ото дня все хилее и хилее, и уже теперь предвиделось, что он будет плохим заместителем отца, плохою опорою для трона. И царица, взглянув на новорожденную, невольно подавила в груди тяжелый, скорбный вздох.
Царь старался по возможности успокоить ее:
— Не печалься, Марьюшка, не кручинься, милая! Мы еще молоды, времени впереди много, сколько еще молодчиков можешь нарожать.
— А куда девок–то девать? Ведь замуж повыдать надо, а где женихов найдем? Вон царевны–сестрицы… все ведь еще в девках сидят.
— И на их долю кто–либо найдется, — спокойно возразил царь.
— Сколько заплатил митрополиту за крестины–то? — хозяйственным тоном осведомилась царица.
— Триста золотых; архиепископам — по два ста, а епископам — по ста.
— К чему такую уймищу? — всплеснула руками царица.
— Ну, Марьюшка, не обеднеем мы от этого! Царь поцеловал супругу и вышел.
В отдельных покоях, так называемых «потешных хоромах», уже ожидала царя компания бояр — самых приближенных, самых любимых. Пир был уже в разгаре, и подгулявшие, подвыпившие бояре поджидали царя, чтобы снова всласть отдаться разгулу.
Человеку для восстановления и уравновешения его сил, конечно, необходимо иногда покидать будничные занятия и переноситься в иной мир, развлекая обычное состояние духа; для человека образованного, которому открыто широкое многообразие Божьего мира и человеческой деятельности, эти переходы легки и естественны, но для человека, постоянно замкнутого среди немногих явлений бедной и унылой жизни, они трудны; таким людям является обыкновенно на помощь стремление искусственными средствами переходить в возбужденное, праздничное и веселое настроение, переноситься в другой, фантастический мир, словом, отрешаться от действительности и забываться в мире несбыточных грез.
Сам благочестивый и высоконравственный царь Алексей Михайлович не был исключением из этого общего человеческого правила; только он всегда выискивал к тому какой–нибудь повод, более или менее торжественный, как, например, именины свои или жены, родины, крестины, приезд иностранных послов и даже панихиды по знатным усопшим. А так, «без случая», не любил он предаваться веселью и вел скромный, тихий, замкнутый образ жизни. Теперь выпал как раз отличный случай задать боярам веселую пирушку с преизрядной выпивкой, и царь созвал большое число приглашенных, приказав своим кравчим не жалеть ни вина, ни браги, ни яств.
В «потешных хоромах» были накрыты столы, убранные по–праздничному скатертями и подскатертниками. Ножей не клали; вилки встречались редко, и то двузубые; ложки были только серебряные, и то их было «дюже немного». Вилку и нож клали только послам, а их свита обходилась естественной пятерней. Для более почетных гостей ставили «тарели» — оловянные или серебряные, и они не переменялись. Остальные ели из «мис» и блюд — каждое на несколько человек. Были и другие «судки» — каменные и деревянные, блюда гусиные, утиные, лебяжьи и другие, рассольницы, солоницы, уксусница, перечницы и всякая другая посуда, наполненная всевозможной снедью.
Чего–чего только не было наставлено на столе! Тут были и разные холодные заливные, и студни, и «горячее», или «ушное»: щи, уха, супы с пряностями, рассолы или солянка, взвары или соусы; в особенности же стол отличался жаркими, а именно: бараниной, свининой, курами и гусями, которых подпекали на «рожнах» {Вертелах. (Примеч. авт.).} и выносили разукрашенными на серебряных и золотых блюдах в столовую служки, высоко держа над головами. Таким же образом разукрашивали и жарили всякую дичь; и ели ее с уксусом, перцем и лимоном; но все это не так «уважали», как лебедя в сметане.
Конечно, больше всего «столы ломились» от сосудов для питья. Ими наполнялся весь «поставец» — так назывался буфет в виде пирамидальной этажерки, у которой стоял дворецкий или буфетчик во все время пира, разрезая и отведывая кушанья, отпускаемые ключником из поварни. На этом поставце было немало больших вместилищ — ендовы, ведра с носками, четвертины {Сосуд вмещавший четверть ведра жидкости. (Примеч. авт.).}, кувшины, братины с крышками: из всех них добывали вино черпальцами, «судами» или ковшами. Но в особенном изобилии на поставце красовались «сулеи» {Бутылки. (Примеч. авт.).}, корцы, кружки в восьмую ведра, чаши, кубки, бокалы, чарки, «достаканы» — обыкновенные и огромные, так называемые «стопы».
Когда царь вошел в столовую, его гости были уже более ем в веселом настроении, позабыв о своем «местничестве».
В одном конце стола думный дьяк Плещеев обнял князя Хованского, кичливого, гордого боярина, считавшего себя потомком Гедимина, и нашептывал ему что–то очень забавное, что, видимо, очень смешило князя, потому что тот громко хохотал и шлепал боярина по плечу, совершенно забыв, что потомку Гедимина не след брататься с худородным боярином — дьяком. В другом конце Воротынский и Трубецкой старались подпоить чудовского архимандрита и все подливали в его чарку то романеи, то мальвазии. Архимандрит пил, но старался внушить своим собеседникам, что не мешало бы родовитым князьям «обогатить нужды смиренной братии». А там юный князь Василий Васильевич Голицын, будущий знаменитый дипломат и возлюбленный царевны Софьи, чьи крестины он теперь справлял, — склонив свою голову на плечо молодого князя Ромодановского, будущего князя–кесаря Петра Великого, несвязно лепетал:
— Послушай, Федор Юрьевич, помоги мне красавицу выкрасть. Неужто такая свинья будешь, что не поможешь?
Черные ястребиные глаза будущего вершителя человеческих жизней, неукротимого в жестокости князя–кесаря блеснули удалью, и, стукнув чаркой по стакану, он сказал:
— А что ж, думаешь, не могу? Покажи только девку!
Двое уже допились до бесчувствия и лежали под лавками; это были толстый князь Черкасский и думный дьяк Василий Семенов; слуги тщетно старались привести их в сознание.
Князь Пронский почти не пил, или, вернее, не пьянел. Сидя с боярином Ртищевым, он молча слушал его, изредка вставляя несколько слов в плавную речь боярина.
— Посмотрю–ка я, как живут за морем, да посравню с нами, таково–то тоскливо мне сделается на сердце! — говорил Ртищев. — Земля наша обширна и могуча, а что толку? Справиться мы с нею не можем, людей у нас нет! Нет, пожалуй, и люди есть, да не о пользе государства они пекутся, а лишь о животе своем!.. А то вот такие еще, как ты, князь: и голова у тебя хорошая, и рода ты знатного, и служить бы тебе да служить царю и государству своему, а ты вот… тучи, тучи мрачнее. Какие недохваты у тебя, князь?
— Жизнь, боярин, опостылела!
— Эка ведь что сказал! — отмахнулся Ртищев.
В твои–то годы да и жизнь опостылела? Это все от безделья, князь! Займись делом — и тоски не будет!
— Каким делом–то? — уныло спросил Пронский.
— В послы просись! Вот мы, никак, с Яном Казимиром столковаться не можем, а ты в Польше уже бывал, язык, обычаи и свычаи знаешь.
— Так–то оно так, да не по душе мне Польша, — явно смутившись, возразил Пронский. — Мне хотелось бы в Иверскую страну: и страна–то дюже любопытная, да и дело–то по душе.
Ртищев усмехнулся в бороду и, прихлебывая вино, шутя проговорил:
— Сказывают, грузинки больно хороши? Посмотревши на царевну, и впрямь скажешь — красавицы. Только спесивы!
Пронский молчал, потупившись.
— Стало быть, это ты привел тех грузин? — кивнул Ртищев головой на князя Джавахова и Орбелиани, важно сидевших на противоположной стороне стола.
Лицо Леона Вахтанговича было бледно, глаза мрачно сверкали, то и дело останавливаясь на Пронском. Он просил царевну, чтобы она выхлопотала ему доступ на ужин к царскому столу, где, думалось ему, удастся поговорить с Пронским, а в случае чего и просить у самого царя за себя и за княжну. Но Пронский встретил его холодно и надменно и сел далеко от грузин. Некоторые из бояр подходили к грузинам, дружески заговаривали с ними, чокались и отходили; они оставались опять одни вдвоем и терпеливо ожидали выхода царя.
— Нет, не я, — ответил Ртищеву удивленный Пронский и, посмотрев на грузин, встретил злобный взгляд Леона. Но тотчас же он обратился к боярину: — Что ж, устроишь меня послом в Грузию?
— Что же я? Я что ж? Намедни, кажись, говорил я тебе, что не ко времени нам валандаться с иверцами этими, — уклонился от прямого ответа Ртищев.
— То зимой было… зимой туда действительно опасно, а теперь как раз… в самую пору.
— Да я что ж? Как царь, — замялся боярин, но затем тотчас добавил: — А ведомо ли тебе, что царь их, Теймураз, сам на Москву двинулся?
Пронский с изумлением отшатнулся от говорившего.
— Впервые слышу!.. Зачем же он едет?
— Думает, сам лучше переговорит; на царево сердце, видно, надеется. Дескать, пожалеет царь его, старика. Ну вот, обо всем переговорят и восвояси двинутся… Должно быть, и царевна–красавица с ним поедет, — невинно докончил боярин.
Пронский смотрел на него опечаленными глазами, не будучи в силах произнести ни слова.
Их беседу прервали страшный шум и поднявшийся в зале крик. Ртищев повернулся и увидал, что князь Леон, стоя пред пьяным Черкасским, громко требовал вернуть ему его кинжал, который, блестя дорогой оправой, висел на княжеском поясе и о котором Черкасский пьяным языком рассказывал своим собутыльникам.
— Отдай, слышишь ли, князь, отдай кинжал! Он не твой, и ты должен возвратить его мне! — взволнованно говорил Леон.
— А, так это ты мой убивец? — заревел пьяным голосом Черкасский.
— Я тебя не убивал, — загорячился Леон, — я только ответил на твое оскорбление. Отдай мой кинжал!
— Вот погоди, придет царь, пожалуюсь я ему, что убийцы у него не только на свободе рыщут, но еще и на вечери зовутся.
— Отдай кинжал, — горячился Леон.
Вокруг них столпились все присутствующие; одни взяли сторону Черкасского, другие — молодого грузина.
— Отдай, что те связываться с чужою вещью! — кричал один голос.
— Кинжал не твой, ну и отдай, — горланил другой.
— Связался черт с младенцем! — шипел по адресу Черкасского чей–то озлобленный голос. — Такого, как тебя, убьешь небось!
Перебранка начинала принимать угрожающие размеры, когда в столовую вбежал рында с криком, что царь сейчас жалует.
XIV
ДРАГОЦЕННЫЙ КИНЖАЛ
Царь Алексей Михайлович вошел в столовую в сопровождении Милославского и с изумлением взглянул на столпившихся в кучку бояр. Те при его появлении смолкли и до земли склонили свои головы. Только Леон и князь Орбелиани, поклонившись царю, тотчас же выпрямились и, гордо закинув свои головы, смотрели ему прямо в глаза.
— Здорово, бояре! Что приутихли? — спросил царь, направляясь к своему креслу.
Бояре поднялись и сбивчиво стали объяснять распрю Черкасского с Джаваховым.
— Ничего не разберу, — отмахнулся царь, — говори кто–либо один!
Но, прежде чем кто–либо из бояр успел сказать слово, князь Леон пробрался через толпу бояр и упал к ногам Тишайшего.
— Дай слово сказать, государь, — громко и внятно произнес он по–русски, с едва заметным акцентом.
— Говори, молодец, говори, — ласково ободрил его царь, любуясь тонкой, стройной фигурой грузина.
В нескольких словах Леон рассказал свое невольное столкновение с князем Черкасским; как тот ударил ни в чем не повинного служилого, как Леон не одобрил этого поступка, как князь дерзко обозвал его за это и в конце концов вызвал его на кулачный бой, от которого Леон отказывался, зная, что бои по праздникам запрещены, и еще потому, что оружие у него и князя было неравное: грузины–де кулачному бою не обучались, а Черкасский оружием отказывался решить их недоразумение.
— Убийца он! — прервал рассказ отрезвевший Черкасский.
— Молчи, дай князю досказать, — остановил его царь.
Леон ясно и коротко докончил рассказ: князь хотел ударить его — на это есть свидетель; обозленный этим, он, Джавахов, выхватил из ножен кинжал и ударил им Черкасского, но ударил неопасно, потому что князь жив и даже собирается жениться; теперь он, Джавахов, требует У князя обратно свой кинжал и готов вторично вступить с ним в бой, но лишь при равных условиях.
Леон умолк и вопросительно устремил на царя свои жгучие, прекрасные глаза, горевшие огнем одушевления. Царь сидел в глубокой задумчивости. Наконец, тяжко вздохнув, он прервал молчание.
— Так соблюдаешь ты, Григорий Сенкулеевич, мои указы? — обратился он к Черкасскому. — Вот иноземец чтит мой указ, а ты… к обедне едешь, а что учиняешь?..
— Прости, надежа–государь, — низко кланяясь, сумрачно ответил Черкасский. — Нрав мой крут больно: иной раз и не совладею с ним.
— Мало в церковь ходишь, плоти своей молитвою да постом не обуздываешь, вот сатана–то и завладевает тобой! — сокрушенно произнес царь. — Ну, да на этот раз, пои случаю великой нашей радости, я прощу тебя, но помни, Григорий Сенкулеевич, в последний это раз. Буйства твои чрезмерны, и надо положить им предел.
— Вот скоро женится и остепенится, — ввернул за него Милославский.
— Женится — переменится, — засмеялись кругом. Царь улыбнулся, после чего обратился к Леону:
— А тебя, молодец, тоже на сей раз прощу, ради великой нашей радости. Ведь мирволить убийству негоже! Ну а теперь ступайте оба с миром и выпейте по чарке фряжского вина, и да будет все забыто!
Черкасский повернулся было, чтобы идти к столу, но Леон не двинулся с места и обратился к царю:
— Государь, ведь я сам открылся, что ранил князя, а мог бы этого и не делать. Но сделал это я потому, что считал бесчестным скрываться. Я ходил к князю, просил его отдать мой кинжал, который завещан мне моим дедом; честным боем предлагал я князю рассудить нашу обиду… а он меня, как пса, выгнал из дома. Государь, прикажи вернуть мой кинжал, а там хоть казни меня, если считаешь мою вину столь великой.
Алексей Михайлович с изумлением посмотрел на юношу.
— Что за кинжал такой особый? — спросил он.
— Он никогда из нашего рода не выходил, вот он чем примечателен, — гордо возразил Леон. — Его Баграт, царь грузинский, из Палестины принес, когда пришел в Грузию проповедовать новую веру тотчас после Вознесения Христова, которое он сам видел; и этот кинжал Баграт, придя в Грузию, отдал нам. С тех пор переходит он из рода в род.
— Покажи–ка сюда! — заинтересовался царь.
— Прикажи Черкасскому! — ответил Леон.
Григорий Сенкулеевич сидел уже с несколькими боярами и усиленно тянул вино из золотой чарки. Когда у него потребовали, по приказанию царя, кинжал, он с сердцем выхватил его из–за пояса и кинул на стол.
— А, да пропадай он пропадом, анафема! Покоя из–за него нет! — прорычал он и, стукнув чаркой по столу, залпом выпил вино. — Что, нет у меня такого меча–кладенца, что ли? Почище и подороже еще есть!
Кинжал подали царю, и он стал с любопытством разглядывать действительно ценный и редкий кинжал, на котором изумруды, сапфиры и бриллианты переливались разноцветными огнями.
— Чай, дорог он? — спросил царь Ртищева, известного ценителя и знатока дорогих иноземных вещей.
Федор Михайлович взял кинжал в руки и, внимательно рассмотрев, ответил, возвращая его царю:
— Два княжества, Казанское и Астраханское, в былые времена отдали бы за него. А кабы наверное знать, что он из Палестины, то и больше можно было бы дать.
Все головы повернулись в сторону дорогого кинжала, и все глаза засверкали вдруг алчностью. Но сильнее всех загорелись глаза царского тестя Милославского: На него эти слова произвели такое действие, что он даже зажмурился.
Царь, полюбовавшись вещицей, отдал ее Леону.
— На, молодец, владей своим сокровищем! И мой тебе совет: не носи ты его за поясом, а спрячь подальше в сундук… Ну, бояре любезные, гости дорогие! — продолжал царь. — Пир мой что–то невесел? Немчин на органе не играет, трубы не трубят и сурны не слышно! Эй, кто там? Позвать скорей немчина да трубачей! Да вина подливай гостям! — приказал он кравчим.
— Без тебя, надежа–государь, не пьется! — раздался звонкий молодой голос Голицына. — За новорожденную царевну Софию Алексеевну, много лет ей… царствовать!
— Эка хватил! Ведь не царевич она, чтобы ей царствовать, а всего девчонка! — пошутил царь.
— Все едино! Может, за царя какого замуж выйдет. Много лет ей здравствовать! — поправился Голицын.
— Ты что заместо глашатая вылез? — заорал Ромодановский.
— Ничего, надежа–государь простит! — зашумел Голицын. — Да и чем я не глашатай?
«Молод больно!», «Молоко на губах не обсохло!», «Голос слаб!» — раздавалось со всех сторон.
Надежа–государь, не обесславь, за новорожденную Дозволь многолетие! — не унимался Голицын.
Ну, пусть его! — махнул рукою Алексей Михайлович. Вишь, ему моя дочурка по душе пришлась, — засмеялся царь. — Ну, подожди годков пятнадцать, а там и поженим, будешь моим зятем!
Все кругом засмеялись царевой шутке, и никому не пришло, конечно, в голову, что эти слова были почти пророчеством. Если Голицын много лет спустя и не стал настоящим зятем царя Алексея Михайловича, то стал очень близким человеком для его дочери и его государства.
— Что же, государь! — попросил Голицын. — Дозволь многолетие!
— Ин будь по–твоему, валяй! — разрешил царь. Тогда Голицын вышел на средину комнаты с полной
чаркой вина в руках; осушив ее до дна, он произнес громким голосом полный титул новорожденной царевны. Остальные подхватили многолетие и осушили все чаши до дна.
— Добро, спасибо, князь; спасибо, други! — ласково улыбаясь, проговорил царь. — Спасибо на добром слове!
Царь Алексей Михайлович в такие дни веселых торжеств тоже не любил отставать от других и выпивал изрядное количество вина и браги. Его ласковые глаза понемногу стали терять свое обычное приветливое, всегда несколько смущенное выражение и становились тусклыми; на губах заблуждала хмельная улыбка; но его голос был все так же тих, когда он обращался с шутками к своим ближним боярам.
Пир был в самом разгаре, когда князь Джавахов подошел к Пронскому, сидевшему недалеко от царя, и попросил его на минутку отойти в сторону, так как у него к нему было дело.
— Какое такое дело? — с неудовольствием спросил Пронский, но, взглянув на грузина, вспомнил, что, может быть, тот принес ему весть от царевны Елены Леонтьевны, а потому, вставая со скамьи, проговорил: — Пойдем, что ли!
Они отошли немного в сторону, и Леон, слегка путаясь от смущенья, стал объяснять князю, что любит его дочь, княжну Ольгу, что она тоже любит его и что они просят разрешения обвенчаться.
Пронский насупился и мрачно уставил на юношу свои холодные серые глаза. Когда же Леон кончил и стал ждать ответа, князь громко рассмеялся:
— Вот как! Губа–то у тебя — не дура: ишь ведь какую кралю высмотрел! Дочь князя Пронского, внучка Репниных, невеста Черкасского, чем не пара… захудалому горному князьку…
— Князь! — гордо возразил Леон. — Я тебе прощаю эти слова, потому что ты отец девушки, которую я люблю…
— Нужно мне твое прощенье! — надменно возразил Пронский. — А моей дочери тебе не видать как своих ушей.
— За что же, за что, князь, ты хочешь убить нас?
— Она невеста, уже чуть не повенчанная, потому что обручилась с Черкасским.
— Насилием обручили ее! — крикнул Леон. Пронский сверкнул на него глазами.
— Не твое это дело! — скрипнув зубами, прошептал он и повернулся к Леону спиной.
— Это твое последнее слово? Смотри, потом не раскайся!
— Ты еще грозить?! — презрительно усмехнулся Борис Алексеевич и, не взглянув на грузина, отошел к столу.
Леон судорожно схватился за рукоятку кинжала, но вдруг почувствовал на своем плече чью–то руку и быстро обернулся. Возле него стоял боярин Милославский.
— Что, князь, от ворот поворот получил? — Он рассмеялся мелким, дробненьким смешком. — Эка хватил! Засватал дочку князя Пронского!..
— Чем же я хуже вашего князя Черкасского, этого старого развратника и разбойника? — спросил Леон.
— А тем хуже, что рода ты бедного да чужого. Что небось у тебя, кроме этого самого кинжала, ничего и за душенькой нет?
— Как нет? Сакля есть, земля есть, виноградник есть, — горячо запротестовал Леон.
— Велика невидаль — твоя сакля! — произнес Милославский с легким презрением. — У Черкасского таких курных изб и счета нет. Виноградников тоже! Эх ты! Вот где у тебя богатство, — указал он на сверкавший у пояса Леона кинжал. — Хочешь, я за него тебе вотчину в Вологде отдам, триста душ, усадьба?
Леон отшатнулся, пугливо схватился за рукоятку и отрицательно покачал головой:
— Нет, нет, я не отдам.
— Или слыхал, что он дороже стоит? Ну, что же, я вторую вотчину отдам, под Новым городом… А если у тебя будут таких две вотчины, то и князю Пронскому не стыдно будет отдать за тебя свою дочь. Что же, идет, что ли?
— Ты говоришь… князь Пронский отдаст тогда? — вздрагивающим голосом спросил Леон.
— Непременно отдаст, — уговаривал юношу искуситель, — ты же знатного рода, только беден малость.
— Ольге и мне хватит…
— Так–то оно так, да князю–то Пронскому побольше надо. Жаден он!.. Так как же, князь, отдаешь, что ли? Мне тебе услужить охота, а вещь эта самая на что она мне? Так, безделица. По рукам, что ли?
В душе молодого грузина происходила мучительная борьба. Он знал жадность русских бояр и не сомневался, что Милославский вовсе не из дружеской услуги покупает у него кинжал, а значит, он действительно ценный, если он дает за него целых две вотчины. Но отдать родовую вещь, которую ему завещал отец, а отцу — целое поколение, на это Леон не решался, хотя ценой такой мены и получил бы руку любимой девушки.
Милославский заметил его колебания и старался поскорее окончить выгодную сделку.
— Ну что же? Согласен? Давай кинжал, и пойдем выпьем на радостях.
— А вотчины? — спросил Леон.
— Гм… вотчины? Ну, купчую на них мы завтра сделаем!
— Если завтра, — решительно произнес Леон, — тогда и кинжал завтра отдам. Вишь, думаю сперва с отцом посоветоваться.
— Ин будь по–твоему, советуйся! — проговорил Милославский и как–то загадочно усмехнулся. — А после того приходи ко мне.
Милославский и Леон разошлись.
Пир продолжался, и гости все больше и больше пьянели; бубны и барабаны неистово звенели, а скоморохи и плясуны выбивались из сил, притоптывая ногами и выворачивая руки. Кравчие появлялись с новыми братинами, слуги вносили все новые и новые блюда с самыми причудливыми яствами.
Князь Орбелиани и Леон, пошептавшись друг с другом, первые ушли с пира, никем не замеченные.
XV
ДВА ПРИЗНАНИЯ
Царевна Елена Леонтьевна недавно встала, открыла окно и задумалась, глядя на ясное голубое небо. Думала ли она о своей родине, вздыхала ли о знойном солнце, или ее сердце заныло при воспоминании о безвестно пропавшем в Персии муже? Она и сама не сумела бы ответить на эти вопросы. По всей вероятности, все это входило элементами в ее тоскливое настроение, в ее грусть, овладевшую ею на далекой чужбине.
Долго стояла царевна у окна, устремив задумчивый взор в синюю даль, пока легкое прикосновение к плечу не заставило ее вздрогнуть и быстро обернуться.
— А, это ты, Нина? — ласково проговорила она, узнав княжну Каркашвилли. — Что, дитя? Ты так бледна, так печально глядят твои глазки! Что с тобою?
— Я не о себе пришла с тобою говорить! — тихо ответила девушка.
— А о ком же? — изумленно спросила царевна. — Ну, говори же! Да подыми же свою голову, посмотри на меня! — и она, взяв девушку за подбородок, насильно подняла ее лицо, вспыхнувшее под пытливым взглядом.
— Пусти, — высвободилась из ее рук княжна, — я пришла спросить, скоро ли мы уедем домой из этой холодной, страшной страны к себе, под чудное синее небо, под тени наших развесистых платанов, в наши лиловые горы? Скоро ли мы уедем? — с тоски произнесла молоденькая княжна и заломила руки.
— Дитя! — грустно возразила царевна. — Разве мы с тобою птицы, чтобы лететь, когда захотим и куда захотим?
— Мы не птицы, но ты — царевна…
— Царевна без царства, без крова, без почестей, — с горькой улыбкой проговорила Елена Леонтьевна. — Печальная царевна, что и говорить!
— Оставь этих русских! — страстно заговорила Нина. — От них мы никогда ничего не получим. Лучше же просить помощи у персов! Подожди… Ты думаешь, я не знаю, что наше посольство обнищало, все время давая этим жадным людям пешкеши? Разве я не знаю, что лучшие жемчуга ты заложила у еврея и послала этому ненасытному боярину?.. И что же? Ничего не выходит! Они нас исправно обирают и над нами же глумятся… Чего же еще ждать?
Царевна слушала ее молча, немного отвернув от нее лицо. по которому текли слезы.
— Но ты знаешь, — наконец произнесла она, — что скоро приезжает сам Теймураз.
— Зачем, зачем он едет сюда? — со стоном вырвалось у девушки.
— А куда ему преклонить свою седую голову? Ведь он всеми покинут… Где ему искать защиты, как не у русского Царя? Мы ничего не сделали; может быть, ему посчастливится. Но, дитя, скажи, зачем ты занимаешься государственными делами? Твоей ли юной головке обсуждать такие вещи? Тебе только надо петь, плясать и веселиться, да еще любить…
На длинных ресницах княжны задрожали слезинки, и, чтобы скрыть их от царевны, она низко опустила голову.
— Вот видишь, дитя, тебя что–то другое гнетет, а не только наши печальные дела. Не за этим ты и ко мне шла. Скажи, Нина, будь со мною откровенна.
— Царевна, ты так внимательна ко всем нам… так заботишься о нас… Но некоторых из нас ты забываешь… Они делают что хотят, их страдания тебя не тревожат…
— Кто же это, Нина, кто? — с изумлением спросила Елена Леонтьевна.
— Леон Вахтангович, например. Посмотри, как он изменился, как исстрадался здесь.
— Дитя! — серьезно произнесла царевна. — А что тебе до страданий князя Джавахова? Да и разве кроме него все у нас счастливы?
— Леон… Леон — мой друг, товарищ моих детских игр, царевна, — не подымая глаз, ответила княжна.
— Друг, товарищ, и только?
Смуглое лицо княжны вспыхнуло, и она в смущении вертела в пальцах янтарные четки.
— Отвечай же, Нина! Ты заботишься о князе только потому, что он твой друг и товарищ детских игр? Ведь ты солгать мне не можешь? Да и не надо, твое смущение и румянец выдали мне твою тайну. Ты любишь его, да, я это вижу! Ну, что же, пусть это тебя не смущает, Нина. Ты молода, а это чувство присуще молодости. Я поговорю с ним…
— О, царевна… Я не хотела этого; мне казалось… он грустит о ком–то другом…
— О ком же, как не о тебе? Ты такая скрытная!
— Нет, нет, причина его грусти — не я.
— О, маленькая ревнивица! — засмеялась Елена Леонтьевна. — Ты хочешь послать меня на разведки? Ну, хорошо, я берусь за твое дело.
— О, как ты добра! — произнесла растроганная княжна, покрывая руки своей царственной подруги поцелуями.
— А чтобы не откладывать нашего дела, ступай поди позови князя Леона! Или пошли кого–нибудь за ним… Он дома?
— Дома, — тихо прошептала девушка. — Вчера он был во дворце, на пирушке у царя, и вернулся оттуда мрачнее черной тучи. Потом он опять вскоре вышел и… вернулся, чуть заалела на востоке заря. Я видела, какая страшная печаль светилась в его глазах, хотела утешить его, пошла ему навстречу, думала — он меня заметит и, как бывало прежде, ласково заговорит со мною. Но он прошел мимо, даже не взглянув на меня! — докончила княжна и заплакала.
— Полно, Нина, не плачь, он тебя просто не видел; дай же я поговорю с ним. Я уверена, что его глаза снова загорятся лаской и счастьем, а на твоих щеках снова вспыхнет румянец радости. А теперь ступай пошли кого–нибудь за князем, я же пока оденусь.
Девушка поспешно вышла, а царевна начала совершать свой туалет. Она была почти уже одета, когда в дверь постучали.
— Войдите, — ответила Елена Леонтьевна.
Леон вошел и поклонился, скрестив по тогдашнему обычаю на груди руки.
— Садись, князь, — указывая на тахту, проговорила царевна. — Я рада видеть тебя. Ты так редко стал бывать дома и показываться на мои глаза.
— Дела, царевна! — уклончиво ответил князь.
— Какие же — государственные или личные? — попробовала пошутить с ним Елена.
— И те, и другие.
— Ну, хорошо. А кинжал свой нашел?
— Нашел. Вот он.
— Старый князь видел его?
— Нет еще! — смутившись, ответил юноша.
— Леон… могу я еще так звать тебя? — задушевным голосом спросила царевна.
— О, царевна, — ответил растроганный молодой человек, — я всегда твой покорный раб!
— Ты стал грустен в последнее время, тебя что–то гнетет–Доверься же мне! Может быть, я помогу тебе, несмотря на всю свою слабость и незначительность при здешнем дворе!
— О, ты, конечно, можешь, если бы только захотела, со вспыхнувшей надеждой в груди горячо произнес Юноша. — Одно твое слово — и мою тоску как рукой снимет!
— Ну, так говори же скорей! Я произнесу это слово, от которого зависит превратить твою тоску в радость!
О, как ты добра! — вскрикнул князь Леон и горячо поцеловал руки царевны. — Видишь ли, царевна, я полюбил одну девушку…
— Ну, в этом еще небольшое горе… Разве ты полагаешь, что она тебя не любит?
— Нет, в ее любви я уверен, но ее отец отказал мне, потому что я беден.
— Но и они небогаты, — ответила изумленная царевна, — едва хватит на выкуп за невесту. Но ты, значит, давно любишь ее? И еще до отъезда из Грузии говорил о том с князем?
— Не понимаю, царевна, о чем ты говоришь? Люблю я ее, правда, давно, зимой еще полюбил, а с князем говорил только вчера…
— Вчера? Но этого не может быть! — воскликнула царевна Елена. — Вчера ты не мог видеть князя.
— Я видел его на пиру у царя и говорил с ним. Он резко и обидно отказал мне. И нам осталось одно — умереть! — проговорил Леон, до боли закусывая губы.
— Постой, постой, — остановила его царевна. — Скажи мне, кто эта девушка? Наша она или…
— Она русская…
— Имя, имя ее?
— Но ты знаешь, — изумился Леон, — ты назвала ее отца князем. Это Ольга, княжна Пронская.
— Пронская? — широко раскрытыми глазами посмотрела на юношу царевна. — Пронская… ты любишь русскую… княжну Пронскую? — бессвязно повторила она.
— Тебя это огорчило, царевна? — грустно спросил Леон. — Да, вижу я, что над моей любовью нависло что–то роковое, как грозовая туча. Единственная надежда у нас осталась — ты, и вот эта надежда рушится.
— Бедная, бедная Нина! — тихо прошептала царевна Елена.
Джавахов с изумлением посмотрел на нее, но долго не останавливался на мысли, мелькнувшей в его голове и так мало имевшей отношения к его чувству. Он тихо и безнадежно проговорил:
— Ты, значит, отказываешь мне и своего слова не произнесешь пред князем?
— Что я могу? — печально спросила царевна.
— Но ты… тебя так почитает князь Борис Алексеевич; одно твое ласковое слово — и он все, все для тебя сделает.
— Ты хочешь, чтобы я просила князя? — гордо произнесла Елена Леонтьевна.
— Просила — нет, — робко возразил Леон, — но с_к_а_з_а_т_ь ты ему могла бы: он для тебя все, все сделает, чтобы только увидеть на твоем лице улыбку, услышать из твоих уст ласковое слово… Он на все согласится.
— Ты забываешься, князь! Горе отняло у тебя разум, и ты не понимаешь того, что говоришь и кому говоришь.
— Прости, прости! — опускаясь на колени, прошептал Леон. — Но я так несчастен, так одинок! Ты, одна ты, на которую я еще надеялся, которой осмелился открыть свою душу… О, прости, прости меня, царевна! Я потерял разум.
Безграничное горе юноши тронуло доброе и отзывчивое сердце царевны.
— Встань, и обсудим вместе, что мы можем сделать. Княжна любит тебя, но она уже невеста, и Пронский никогда не откажется от своего слова.
— Попробуй, — робко попросил Леон.
— Хорошо, ради… Впрочем, я ничего тебе не обещаю. А если я предложу тебе… отказаться от этой девушки?
— Царевна! — твердо произнес Леон. — Мы с нею решили этой ночью… вместе умереть!
Царевна чуть слышно вскрикнула и схватила Леона за РУКУ-
— Безумцы! Умереть в такие молодые годы, — задумчиво проговорила царевна, точно рассуждая сама с собою, и ее взоры стали глубоко печальны. — Сколько нужно было страдать, чтобы созрело такое решение!
— Лучше умереть, чем жить с такими страданиями в сердце, — тихо проговорил Леон.
— Но вы можете бежать!
— Куда, царевна? Люди князя нас всюду сыщут. Вчера боярин Милославский предложил мне за этот кинжал… две вотчины.
— И ты? — с жадным нетерпением спросила царевна.
— Я… боролся, — бессильно ответил юноша, — но отказал. Этот кинжал…
— Я знаю… ты хорошо сделал, — страстно проговорила царевна Елена. — Ты настоящий грузин, настоящий честный воин. Я сделаю, что позволят мне мой сан и мое положение; я поговорю с Пронским и от твоего имени попрошу у него руки дочери.
— Как ты добра! — восторженно вскрикнул Леон.
— Он, вероятно, сегодня зайдет ко мне, — стыдливо опуская глаза, сказала Елена Леонтьевна, — потому что за ним посылали наши старики. Надо просить у царя людей Для встречи царя Теймураза… Я поговорю с князем…
— Благодарю, благодарю! — и Леон, еще раз почтительно поцеловав руку царевны и неслышно ступая в своих мягких чувяках, вышел из комнаты.
XVI
ОТВЕРГНУТАЯ ЛЮБОВЬ
Несколько часов спустя после разговора с Джаваховым царевна Елена Леонтьевна сказала княжне Каркашвилли:
— Нина, забудь своего Леона!
Девушка слушала царевну молча; по ее смуглым, чуть впалым щекам текли слезы; бледные губы нервно трепетали и грудь нервно вздымалась. Казалось, она вот–вот не выдержит и упадет на мутаки и тахты в безумных рыданиях.
Царевна говорила тихо, ласково, пытливо посматривая на девушку и в душе гордясь ее стойкостью.
— Полно, не волнуйся! Не порти своих прекрасных глаз!.. Они еще не одному будут кружить голову. Мало разве у нас юношей во много раз лучше твоего Леона? Ты забудешь его и полюбишь другого… Это судьба всех девушек, которые неудачно любят впервые.
Нина отрицательно покачала головой.
— Вот приедет царь Теймураз, и мы все скоро вернемся в наши милые горы, увидим наше прекрасное небо. И ты забудешь Леона, как все мы забудем здешние снега и людей, которые еще холоднее снега.
— Я никогда не забуду Леона, — упрямо сказала Нина. — Разве ты не дочь наших же гор и не знаешь, что мы любим только раз в жизни — и на всю жизнь? Скажи лучше, кого любит Леон?
— Не все ли тебе равно? — грустно спросила царевна.
— Я хочу взглянуть на нее, — ответила Нина сквозь зубы, сумрачно сдвинув свои брови. — Скажи!
— Княжну Пронскую.
Нина закусила губу и на мгновение закрыла рукой глаза, но потом, справившись с собой, тихо проговорила:
— Княжну Пронскую? Эту бледную девушку, что живет против нас? Что он нашел в ней?
— Она очень несчастна, Нина, — с участием сказала царевна.
— Так для того, чтобы Леон любил, надо быть несчастной? А я разве счастлива? Впрочем, правда, в этой русской есть что–то жалкое, душу надрывающее. Но разве за это любят? — грустно усмехнулась Нина. — Ну, хорошо…
— Что ты задумала, дитя? — с тревогой спросила Елена.
— Ах, не знаю, ничего не знаю! — сжимая руками виски, ответила Нина. — Мне так больно, так больно!..
— Бедная, бедная! — ласково заговорила царевна, гладя черные волосы девушки.
В это время дверь отворилась. Вошел нукер и доложил, что князья Орбелиани и Пронский желают говорить с царевной.
— Пусть войдут, — ответила Елена Леонтьевна. — А ты, дитя, ступай, — обратилась она к Нине, когда нукер вышел, — иди к себе и помолись Пречистой Деве: Она утишит твои страдания! — и, поцеловав княжну, отпустила ее.
В комнату вошли Орбелиани и Пронский.
— Царевна, — заговорил Орбелиани, низко кланяясь, в то время как Пронский снял шапку и рукой коснулся пола. — Вот князь желает с тобой иметь беседу.
— Я очень рада князю, — приветливо ответила царевна и пригласила гостя сесть.
Орбелиани, поклонившись, вышел.
Пронский пристально взглянул на молодую женщину и молча сел на указанное место; необычайная приветливость царевны смутила и взволновала его.
— Говори, князь, — сказала Елена Леонтьевна и, сложив руки на коленях, приготовилась его слушать.
— Царевна, я пришел сказать, — начал Пронский, исподлобья глядя на молодую женщину, — что наш великий государь Алексей Михайлович ждет приезда твоего свекра, Царя Теймураза, и тогда решит, что ему сделать с Грузией.
— Это решают уже пятый год, — с горечью возразила Царевна, — единоверная вам Грузия истекает кровью, а ваш Царь все еще что–то решает.
— Что делать! Мы сами воюем то со шведами, то с литовцами, то с казаками. У нас у самих много народа полегло на ратном поле, — оправдывался Пронский.
— Зачем же тогда сразу было не сказать, а обнадеживать? Мы не жили бы здесь столь напрасно, царь Теймураз не ехал бы за помощью, в которой ему все равно откажут. Мы давно обратились бы за помощью к другим, пусть то будут даже не христиане!
— Царевна! — сказал ей князь. — Потерпи еще малое время, приедет царь Теймураз, и, может быть, все повернется еще в вашу сторону.
Елена Леонтьевна с сомнением покачала головой и грустно усмехнулась; после чего спросила Пронского:
— Еще что имеешь ты мне сказать?
— Хотел просить твою милость… Не откажи, царевна, посети мой убогий домишко!
Елена Леонтьевна с изумлением взглянула на него.
— К тебе? Я? Зачем?
— Со свитой, с царевичем, — все больше смущаясь под ее взглядом, заговорил князь. — Свадьба, вишь, у меня затевается…
— Ах, да, да! — вспомнила вдруг царевна. — Ты выдаешь свою дочь замуж. Ты говорил, да. За старого князя Черкасского?.. И тебе не жаль отдавать свою юную дочку старику?
— Что ж, царевна, у нас это в обычае.
— Странный у вас обычай. А если она не любить твоего старика?
— Стерпится — слюбится.
— Ну… а если она другого кого–нибудь любит? Князь сурово сдвинул свои брови.
— Никогда этого быть не может! Не смеет девка без разрешения родителей никого любить.
— Ты думаешь? — насмешливо спросила царевна.
— Конечно, всякое бывает, царевна, а только в нашем роду этого еще не бывало, — надменно ответил Пронский. — Кого отец прикажет, того дочка и любит.
— Странные же у вас дочки, князь! Видно, у них сердца нет, что ли?
— Нашим бабам сердца и не нужно.
— Это ты так думаешь, князь, а они, уверена я, по–иному судят, и я вот знаю, что твоя дочь любит, да только не того, кого ты ей назначил, и не по твоему указу!
— А по чьему? — угрюмо спросил князь.
— По указу своего сердца. Кого сердце ей указало.
— Да что она, жаловаться к тебе, что ли, приходила, царевна? — и холодные, как сталь, глаза князя подозрительно оглядели царевну.
Царевна чувствовала, как ее покидала решимость говорить пред этим мрачным, влюбленным в нее человеком, но, вспомнив убитое горем лицо Леона, стряхнула с себя робость и даже коснулась кончиками пальцев руки князя.
— Послушай, боярин, — мягко начала она, — твоя дочь
не любит князя Черкасского. Не мешай ее счастью, согласись на ее брак с моим родственником князем Леоном Джаваховым. Он не так богат, как Черкасский, но молод, силен и умен, может быть хорошим слугою твоему царю, тебя же он вечно будет благословлять за это доброе дело.
— Царевна, т ы просишь? — начиная смягчаться, спросил Пронский.
— Я умоляю тебя, князь, откажи Черкасскому и дай согласие моему Леону.
— Царевна, ты хочешь от меня многого! Я должен изменить своему слову; должен потворствовать дурости моей девки: мне, князю Пронскому, должно назвать своим зятем бедного юношу. За что же я должен сделать все это?
— Леон — не простой юноша, — гордо ответила Елена. — Он такой же князь, как и ты, даже древнее тебя родом.
— Может статься! Да ведь он — иноземец, а это у нас не в счету. Слушай меня, царевна! Не думал не гадал я, идучи сюда, что ты услуги у меня просить будешь. Давно решил я свою дочь за князя Черкасского отдать, ну а если ты просишь — будь по–твоему. Даю свое согласие. Но не даром даю его тебе, царевна, и выкуп потребую.
— Выкуп? Какой выкуп?
— А вот какой: если дорог тебе князь Джавахов и заботишься ты о благе его, то, значит, себя ради него не пожалеешь. Вдовеешь ты давно, потому что муж твой без вести пропал, а я… я тоже скоро вдовый буду…
— Разве княгиня очень больна?
— Почти померла, можно сказать.
— Как же свадьбу ты хотел справлять?
— Вот потому свадьбой и торопился, — усмехнулся Пронский, и по спине царевны от этой улыбки пробежала Дрожь. — А после свадьбы непременно она помрет…
— Ты так спокойно говоришь о смерти своей жены?
— Постыла она мне, — мрачно ответил Борис Алексеевич.
— Все же она жена твоя.
— Ведь нас обвенчали тоже не спросясь, хотим ли мы того, любы ли мы друг другу или нет. Но ты, царевна, все перебиваешь меня… А мне речь свою надобно кончить; так вот, когда моя жена умрет, дай слово, что ты войдешь в мой дом желанною хозяйкой?
Елена Леонтьевна встала, пораженная, с тахты.
— Опомнись, князь! Какие речи ты повел? — гордо окидывая его взглядом, проговорила она.
Пронский тоже поднялся, и его серые глаза мрачно устремились на вспыхнувшее гневом лицо женщины.
— Что ж, иль не люб я тебе? — глухо произнес он, и недобрая улыбка скривила его побледневшие губы.
— Князь, нам с тобою не следует говорить о любви! Где бы ни был мой муж, пока своими глазами не увижу его бренного тела — я жена его! А твоя жена тоже еще жива, и ты не вдовец, а муж. Что же говорить об этом? Истинно дивлюсь я тебе, князь!
— А если я тело твоего мужа добуду, — задыхаясь, проговорил Пронский, не зная, что придумать в свое оправдание, — да жена моя Богу душу отдаст, согласишься ли быть моей женою?
— Безумные речи ведешь ты, князь!.. — с ледяной холодностью ответила царевна Елена. — Тела моего мужа ты не добудешь; может быть, горные орлы давно исклевали его или волны размыли его царские кости! А я все–таки останусь его женой, пока мы с ним не встретимся — здесь ли, на земле, или там, на небе! — подняла она руку. — И твоей женой я никогда не буду.
Пронский, не владея собою, сделал к ней шаг и, опустившись на колени, старался поймать ее руки. Его красивое лицо побледнело, и нервная судорога искривила его правильные, тонкие черты; глаза горели такой любовью и мукой, что гордое, холодное сердце грузинки невольно дрогнуло при виде такой безумной страсти.
— Красавица дивная, прости! — задыхаясь и весь дрожа, заговорил измученный Пронский. — Вели казнить, убей сама — я, умираючи, благословлю твое имя, но не гони меня от себя! Если бы ты знала, какая мука в моей душе, какая лютая тоска сосет мое сердце, когда не вижу тебя, не слышу голоса твоего ласкового, речей твоих величавых и гордых! Лучше бы света мне не видать, лучше живым в могилу улечься, нежели без тебя, лебеди моей белой, жизнь постылую маячить! Скажи, чтобы головой в Москву–реку кинуться мне с моста — слова не вымолвлю: сложу я свою головушку буйную, бесталанную, погибну смертью бесславною. Но жить без тебя, касатки моей, мне невмоготу… Смилуйся!
Царевна, точно завороженная, слушала эту страстную речь; она видела у своих ног богатырскую фигуру русского витязя, молва о которых еще в детстве и юности туманила ее голову и заставляла волноваться девичье сердце.
Елена Леонтьевна давно почувствовала, что князь любит ее, и старалась избегать всякой встречи с ним. Но слухи о его необычайно порочной жизни, даже о преступлениях, помимо ее желания доходили до нее и волновали, и томили ее. Чем реже она видалась с Пронским, тем больше думала о нем, и чем преступнее он казался окружающим, тем более ныло сердце и тем несчастнее он казался ей. Она жалела его и объясняла свое участие к нему этой жалостью.
Соглашаясь, по просьбе Леона, говорить с князем, она никак не могла предвидеть такой исход, и, одевшись в броню холодности и надменности, думала, что их разговор не примет нежелательного для нее направления. И вдруг эта страстная речь, эти нежные слова, эти горячие поцелуи и эта слабость человека, которого она считала олицетворением силы, надменной гордости и даже жестокости!
И все, что еще было мягкого в ее душе по отношению к этому человеку, вдруг зачерствело; жалость сменилась ледяной холодностью, участие — жестокостью. На ее лице появилась презрительная улыбка.
Однако, прежде чем она успела принять какое–нибудь решение и согнать с лица эту предательскую улыбку, Пронский уже заметил ее, но, конечно, не понял. В одно мгновение он уже был на ногах, схватил гибкий стан царевны и, прижав его к своей груди, стал покрывать ее лицо поцелуями, прерываемыми страстными словами:
— Любишь, любишь, царевна! Умчу я тебя на край света, буду лелеять пуще глаза, пуще сердца, родная, желанная, жизнь, жизнь моя, моя любушка!
Он целовал закрытые глаза, похолодевшие губы, растрепавшиеся волосы царевны, а она, без движения, застывшая в своей оскорбленной гордости, даже не делала попыток освободиться из его рук.
Наконец князь оторвал свои губы от ее лица и пристально вгляделся в него; только тут он увидел ее неестественную неподвижность, понял ее презрительную улыбку и, испуганный своим безумным порывом, осторожно опустил ее на тахту.
Царевна не шелохнулась; ее косы разметались по ковру тахты. Заметив серебряный кувшин, Пронский налил вина в чашу и поднес к плотно сжатым губам царевны. Она отшатнулась, обвела взором вокруг себя и, увидев встревоженное лицо князя, со слабым криком ненависти закрыла глаза руками.
— Уйди! — сурово произнесла она, закрывая глаза и хватаясь за голову.
— Скажи, тогда уйду и голову свою в Литве сложу. Любишь?
— Уйди! Уйди! — молила царевна. — Непристойно мне речи твои слушать.
— Я все сделаю, как сказал, — уже мрачно проговорил Пронский, — одно слово у меня, не два. Сегодня же твоего Леона повенчаю с Ольгой, всю дворню распущу, всем вольную раздам. Только скажи… ну, не сейчас, а когда–либо дальше — выйдешь ли за меня?
— А дочь выдашь за Джавахова?
— Богом клянусь! — искренне произнес Пронский.
— Смотри же, ты поклялся Богом! — проговорила наконец царевна, наслаждаясь своею властью над этим мрачным, свирепым и сильным человеком. Пронский опять было придвинулся к ней, но царевна оттолкнула его от себя и, гордо выпрямившись, произнесла дрожащим от гнева голосом: — Уйди, или я кликну людей!
Пронский схватил свою шапку и, как шальной, выбежал из комнаты. А царевна долго безмолвно смотрела ему вслед, потом заломила руки и, упав на колени пред киотом с образами, дала волю своим слезам.
XVII
СЧАСТЛИВЫЕ МИНУТЫ
Вернувшись к себе, Пронский стал ходить быстрыми шагами по своему большому саду. На его лице играла теперь хмурая, загадочная улыбка; его глаза горели, и в них была какая–то затаенная мысль. Наконец он пошел в терем, где жили его жена и дочь; все вокруг него было погружено в ту удручающую тишину, под которой чувствуется нечто ужасное, но он ничего не видел, обуреваемый мрачными думами.
Княжна Ольга сидела в высоком деревянном кресле за пяльцами у широко раскрытого окошка, в которое еще врывались багрово–красные полосы заката, придававшего комнате таинственное освещение. Узкая кровать под кисейным пологом, небольшой дубовый стол, крытый камчатной скатертью, а пред ним — скамья–диван, покрытая по сиденью ковром; такой же ковер по стене, над диваном; в углу образ с теплившейся лампадой, украшенный полотенцем ручной работы, — вот и все убранство покоя княжеской дочери, одной из богатейших невест всей Москвы.
Ольга вышивала лениво, то и дело поглядывая в окошко на небо, начинавшее уже медленно темнеть. Всегда бледное лицо девушки казалось теперь мертвенным; ее прекрасные, лучистые глаза, единственное украшение всего лица, глядели тускло, безжизненно, и княжна равнодушно слушала назойливую и неинтересную болтовню мамушки.
— Сказывают, — тянула та, — у князя–то, женишка твоего, зерен бурмицких видимо–невидимо, будто он его в ступе толчет и свиньям в корм дает. Богатейший князь! И ты, дитятко, у него, как у Христа за пазухой, будешь жить; ублажит он женку свою, что и говорить! Только ты, дитятко, — вдруг перешла она на шепот, — сразу же власть над старым возьми, чтобы он не вздумал куражиться над молодостью–то твоею. И вот тебе еще мой совет, дитятко: как только переступишь порог княжого дома, сейчас же вон из хором эту ведьму Матренку–то, домоправительницу–то… На что она тебе? Ты только волю сперва мужу не больно давай, дело–то и пойдет ладком да мирком. Ты слышишь меня, Олюша?
— Слышу, мамушка, слышу! — рассеянно ответила княжна, видимо уловившая ухом только самые последние слова.
— Ну, ин ладно, если слышишь. А вот еще сказывают, Царь скоро колдунов на огне палить будет; сильно он, батюшка, ворожей да волшебников не любит!
— Мама, оставь, помолчи малость, — остановила женщину княжна, болезненно поморщившись. — Голову чего–то ломит, — и она дотронулась пальцами до висков.
— Ну, помолчу, если велишь, — проговорила мамушка и, покорно сложив руки и закрыв глаза, вскоре задремала.
Ольга бросила работу, охватила голову руками и вдруг беспомощно заплакала, спрятав лицо в пяльцы. Но долго предаваться горю ей не удалось; в сенях раздались шаги князя Пронского, и, едва девушка успела торопливо вытереть глаза платочком, а матушка — пугливо открыть глаза, дверь распахнулась, и в комнату вошел Борис Алексеевич.
— Здорово, дочка! — приветствовал он вставшую Ольгу, чуть вздрагивавшую от обычного страха, всегда нападавшего на нее в присутствии отца. — Что невесело глядишь?
Ольга ничего не ответила, а лишь с ужасом прислушивалась к необычайно веселым звукам в голосе отца.
— Посмотри, девица, ласково на отца, я, чай, желанный гость тебе? — продолжал он шутливо, а затем, сев в кресло и поглаживая черную бороду, обратился к мамушке: — Ты выдь, старая! Мне есть о чем поведать дочери.
Мамушка, кланяясь до земли и пятясь к дверям, наконец вышла из комнаты.
Ольга с отцом осталась одна; она едва держалась на ногах, и казалось, вот–вот упадет.
Пронский молча глядел на дочь, и обычный недружелюбный огонек блеснул в его строго глядевших глазах, когда он произнес:
— Ай да княжна Пронская! За отцовской спиной, без ведома, можно сказать, родителей, слюбилася с молодчиком–чужанином!
— Матушка знала, матушка благословила! — в первый раз поднимая на отца взор, проговорила Ольга.
— Хороша и потатчица — твоя матушка! — злобно усмехнулся Пронский. — Погоди, ужо всех разберу…
— Не вини матушки, меня одну вини, отец! — падая ему в ноги, взмолилась Ольга. — Вспомни, матушка — не жилица уже на этом свете.
— И то долго зажилась!
Ольга в ужасе отшатнулась от отца и с тяжким укором простонала, закрывая лицо руками:
— Отец!
— Что «отец»? Думаешь, и впрямь зверь — отец–то? А вот хочу я твою и матери твоей докуку рассеять… Так очень люб тебе этот князек–чужанин?
— Отец, вели в монастырь мне уйти, век буду за тебя Бога молить, только не неволь меня за постылого князя замуж выходить!
— Да ты ответь, люб ли тебе грузинский князь?
— Люб, батюшка, сильно люб, — тихо ответила княжна, и ее бледные щеки покрылись ярким румянцем, — больше жизни люб, вот как!..
— Больше чести девичьей?
— Я девичьей чести не позорила. Люб он мне, люба и я ему, а видались мы в церкви. Очи его в душу мою заглянули, и там его взоры навеки остались. Разве вина моя в том?
— Вина твоя, что от отца утаилась.
— Матушке все поведала, — робко сказала девушка, — пред очи твои грозные явиться не смела.
— Явиться не смела, а за углом с пареньком этим любовь заводить посмела?
— Батюшка родимый! — страстно произнесла княжна, и ее красивые глаза засияли как звезды, а голос зазвучал полно и твердо: — Разве вольны мы в сердце своем? Разве можно сказать ему, кого любить, кого ненавидеть? Сердце заныло, затосковало по нем, и нет мне жизни без него, а на свет–то очи мои не глядели бы!
— А если я тебя за такие слова да в монастырь заточу? — спросил Пронский.
— Воля твоя, батюшка!
— Ну, полно! — вдруг услышала Ольга ласковый голос отца, и его руки коснулись ее плеч. — Вставай! Уж заступница–то у тебя с ним очень хорошая.
— Боярыня! — радостно изумилась Ольга, подымаясь с колен. — Елена Дмитриевна?
— А она тут при чем? — спросил Пронский.
— …Я, я… — замялась девушка, боясь сознаться, что уже делала попытку помешать отцовским затеям, — Я думала…
— Что ты, несуразная, думала? — пристально глядя на дочь, произнес князь.
— Ни–че–го! Так попритчилось, что, может быть, она подмогла нам…
— Вздор мелешь! — сурово крикнул на нее Пронский. — Однако вот что: ступай, скажи мамушкам своим да матери, что сегодня же повенчаю тебя с грузинским князьком. Пошли–ка за ним да мать преуведомь, что сейчас к ней иду.
— Сейчас, батюшка! Сейчас, милый! — со слезами воскликнула Ольга и, поцеловав отцу руку, опрометью кинулась бежать.
Через мгновение Пронский уже услышал, как ее всегда тихий голосок звонко раздавался теперь на весь терем и громко созывал мамушек и нянюшек.
Пронский усмехнулся, погладил бороду и погрузился в размышления. Потом отправился к себе, переодел кафтан и пошел к жене.
Княгиня уже давно слегла в постель, подтачиваемая тайным недугом, и походила скорее на труп, чем на живого человека. Вытянув свое исхудалое тело на постели, она лежала целыми часами, сложив на груди руки, устремив взор и шепча молитвы. Только приход Ольги выводил ее из этого состояния, и она, погладив дочь по голове, усаживала ее за чтение Псалтыри. Так проводили они вдвоем много часов, точно отрешенные от мира.
Когда Ольга вбежала к матери, вся раскрасневшаяся, с радостным сиянием в глазах, с необычайно шумливым смехом и говором, княгиня с испугом посмотрела на нее и начала незаметно креститься.
— Что с тобой, моя Олюшка? — слабо раздался ее голос, когда княжна припала к ее лицу.
— Матушка, матушка! Все пройдет, ты выздоровеешь, и мы все заживем теперь по–хорошему, — захлебываясь от счастья, заговорила девушка. — Отец, батюшка…
Безумный испуг отразился в глазах больной.
— Что, что с Борисом? — дрожа, спросила она.
— Да ты не бойся, матушка! Батюшка здоров, и ничего с ним не случилось.
Больная облегченно вздохнула полною грудью и, откинув голову на подушки, закрыла глаза.
— Батюшка здоров, — повторила Ольга, — и сейчас будет к тебе. Он согласился отдать меня замуж за Леона.
— Будет у меня сейчас? — заволновалась княгиня, видимо не слушая того, что сообщала ей дочь…
— Матушка, слышишь ли ты меня? — тоже волнуясь, прошептала княжна, плотнее прижимаясь к матери. — Он позволил мне за Леона замуж идти!
— Поправь мне волосы, — не слушая ее, распорядилась Анастасия Дмитриевна, — дай чистую рубаху мою, праздничную, кисейную, с шитьем.
Ольга торопливо достала из сундука белую рубашку и стала надевать ее на больную. Но слабое, изможденное тело последней бессильно упало на подушку, и Ольге пришлось позвать себе на помощь сенную девушку.
— Оправь одеяло, — проговорила княгиня, когда ее, причесанную и приодетую, положили на подушки.
Только что все было исполнено, как вбежала девушка с докладом, что князь жалует. Вскоре вошел и Пронский, истово перекрестился на образа, поцеловал жену в бледный, влажный лоб и сел в пододвинутое ему деревянное кресло. Сенная девушка незаметно юркнула из опочивальни; Ольга стояла пред отцом, как всегда потупившись.
— Слышала, чай? — мотнув на дочь головой, проговорил Пронский, обращаясь к жене.
— Я не успела матушке еще сказать о том, — вмешалась Ольга, поняв по растерянному взгляду матери, что она так и не слыхала ее сообщения о неожиданной радости. Пронский подозрительно окинул обеих взором.
— Выдь–ка поди, — приказал он дочери.
Ольга, поцеловав его руку, скользнула из опочиваль–ного покоя, ободрительно кивнув матери головой.
— Я князю Черкасскому отказ ныне послал, — начал Пронский, оставшись с женою вдвоем, — а Ольгу выдам за ее суженого. Ты слышишь ли меня, Анастасия?
— Слышу! — раздался в ответ тихий голос больной.
— Что же ты скажешь?
— Доброте твоей дивлюся, князь! Откуда такая милость к нам? Я ли в твоих ногах не валялась, дочь пожалеть просила? Ты даже не слушал меня, а теперь вдруг и князю отказ, и за милого Оленьку отдаешь… В толк не возьму, как так твое лютое сердце смягчилось?
Пронский угрюмо встретил ее вопрос.
— А ты, и умираючи, все жалить будешь, ровно голодная оса? — злобно проговорил он.
Две крупные слезы скатились из глаз княгини.
— Правду ты сказал, умираю я, и никакие лекари мне теперь не помогут. И еще скажу я тебе: знаю и причину своей безвременной смерти. Но не бойся, Борис, я не выдам тебя, — ласково шепнула княгиня.
— Что ты плетешь, безумная? — вздрогнув и испуганно взглянув на жену, крикнул Пронский.
— Нагнись–ка ко мне, — позвала его Анастасия Дмитриевна, — мне надо так… кое–что тебе поведать…
— Так говори, что ли!
— О, Господи! — простонала несчастная. — Какая гордыня в сердце твоем!.. Или уж я так опостылела тебе, что ты ко мне и пригнуться не можешь?
Пронский нетерпеливо повел плечами и слегка придвинулся к постели больной.
— Слушай, Борис… я сама видела, как однажды ночью… пришел ты ко мне…
— Еще что придумала?!
— И… всыпал в мою кружку… зельице. С той поры и стала я таять, как воск от огня. Подумала было я тогда, что лекарственное было то зелие, и выпила, а вот с той поры…
Пронский в ужасе отшатнулся от жены и был не в силах произнести ни слова.
— Я не виню тебя, — продолжала княгиня, — сладко мне умереть от твоей руки, потому сладко, что моя жизнь слишком горька была. И сама я думала не однажды о смерти, да только на тот смертный грех пойти силушки не хватало! Вот ты помог — спасибо тебе! В монастырь от тебя уйти тоже я не могла, а смерть принять от руки твоей сладко мне! Любила я тебя, а теперь, как ты дитятко наше единственное пожалел, я отсюда совсем с миром ухожу… Только есть у меня просьбица к тебе! Прости мне, что не хотя на твоем пути стала, прости от сердца и… и поцелуй меня, как, бывало, прежде целовал… — Голос княгини пресекся от усталости и волнения, а лихорадочно горевшие глаза со жгучим нетерпением впивались в когда–то любимое лицо мужа. — Пусть я с миром в вечность отойду, пусть будто ничего промежду нами злого и лихого не случилось. С миром предстану я тогда пред ликом Всевышнего, и смело буду молить Его за тебя, и скажу ему: «Отпусти грехи ему, грешному, любовно, дружно расстался он со мной на земле и послал меня к Тебе, отпустив с миром, со прощением, с благоволением». И тебе тогда легко станет жить. Поцелуй же меня, как целовал ты меня ранее, — с любовью сердечною, безо всякой злобы и ненависти!
Князь сидел понурившись, не смея взглянуть на свою безропотную жену, так жестоко принесенную им в жертву своему крутому нраву.
— Что же, или и этой моей последней просьбы не исполнишь? — услышал он. — За все мои муки, за жизнь угрюмую…
И князь почувствовал вдруг, как его застывшее сердце дрогнуло, как что–то теплое пролилось в нем. Это ощущение было таким неожиданным для него, что он испуганно встрепенулся и прислушался к пробуждавшемуся, почти уже вымершему чувству. И он не ошибся! Да, это было новое, светлое, радостное, великое чувство, чувство любви к человеку!
— Прости меня, Настя, прости своего злодея! — стонущим криком вырвалось из его груди, и он, опустившись на колени возле кровати, спрятал голову свою в одеяло.
Лицо больной осветилось счастливой улыбкой; она положила свои слабые руки на голову мужа и разбирала исхудалыми пальцами пряди его волнистых черных волос. Она видела, что в эту минуту его раскаяние горячо и искренне, и это доставило исстрадавшейся душе такое блаженство, что ее сердце колотилось о бессильную грудь, как птица, которая хочет выпорхнуть из неволи.
— Полно, родимый мой, полно! Бог простит! — заговорила она. — А я… я счастлива теперь… Бог грехам терпит… И я ведь виновата: силушки моей не было от тебя уйти — вот ты и покарал; ты — хозяин и над телом, и над душой моей. Что захотел, то и сделал! Дай только умереть мне мирно, благочестиво, покойно… да Олюшки не дай в обиду…
— Я спасу тебя, Настя! Я лекарю скажу, какой извел тебя отравой; он знает все, он и вызволит тебя… И не будет у меня тяжкого греха на душе, — прерывающимся голосом воскликнул князь.
— Нет, родной, конец мой скоро; все выжгло во мне это зелье. Да и не хочу я жить! Опять ты уйдешь от меня, опять будешь суровый, да неласковый, да греховный! Нет, Борис, не мешай мне предстать пред лицом Господа счастливой да покойной… Что сделано, того не воротишь; видно, Ему было так угодно водить твоей рукой. Поцелуй же меня в последний раз!
— Ты святая, Настя, а я… — целуя жену в губы горячим, продолжительным поцелуем, проговорил Пронский, — а мне, видно, и прощенья не будет за мои преступления.
— А ты несчастный, — возразила она. — Не ты виноват, что нрав такой у тебя; от Бога нрав–то нам дается! Кому хороший дается — тот счастливый, кому худой — тот несчастливый.
За дверью послышался шорох.
— Олюша, ты? — тихо крикнул Пронский.
— Я, батюшка, — ответила княжна. — Там приехала боярыня Хитрово, очень, мол, надобно ей тебя повидать.
— Ах, чтоб ей! Ну, скажи, сейчас иду! Прощай, Настюша! — и Пронский еще раз крепко поцеловал жену.
— Послушай меня, Борис, — робко произнесла Анастасия Дмитриевна, — прими мой совет: не водись ты с этой боярыней: сердце у нее жестокое!
— Да я давно с боярыней покончил, — виновато ответил Пронский, — по делу она теперь, поди, какому–либо.
— Ну, ступай, коли так. Спасибо тебе за ласку!
— Прости! — низко поклонился ей Пронский и вышел, позвав к княгине Ольгу.