При дворе Тишайшего

Светлов Валериан

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

 

 

 

I

В КРИТИЧЕСКОМ ПОЛОЖЕНИИ

 В обширном покое Пронского, самом нарядном и богатом, сидела Елена Дмитриевна, опершись локтями о стол, и так глубоко задумалась, что даже не слыхала, как вошел в покой Пронский.

 Ему пришлось окликнуть ее.

 — Здорово, боярыня! — приветствовал он ее низким поклоном. — Чем прикажешь потчевать? Вот хозяйка–то лежит у меня больная, некому как подобает гостью почетную встретить…

 Холодный, враждебный взгляд остановил его речь.

 — Многих ли гостей своя хозяйка встречала? — насмешливо кинула Елена Дмитриевна.

 Пронский с недоумением пожал плечами:

 — Не уразумею, что ты сказать хочешь?

 — Будто? Что это каким несмышленочком стал? С каких это пор завелось?

 — Ты, боярыня, пришла надо мною издевки делать? Что–то храбрости понабралась? Откуда?

 — Добро! — закусила губы боярыня. — Я пришла за делом, а не зря говорить с тобою. Тоже сласть не великая!

 — Так говори дело, если оно есть.

 Густые сумерки уже давно окутали комнату, так что разговаривавшие с трудом различали лица друг друга. Князь хлопнул в ладоши и приказал явившемуся холопу:

 — Огня! Да живо!

 Молодой холоп стремительно кинулся в угол, где на особых подставках стояли медные подсвечники, и, высекши огниво, зажег сальные свечки; они затрещали, мгновенно стали оплывать и пускать чад.

 — Покури каким–либо ароматом. Есть ведь у нас, чай? Скорее полей на жаровню и убирайся! — приказал князь, видя, что его гостья в нетерпении встала со скамьи и, открыв окно, вдыхала теплый вечерний воздух.

 Когда слуга поставил маленькую жаровенку с «ароматами» на стол в угол, возле свечей и бесшумно исчез из покоя, Елена Дмитриевна быстро обернулась и, подойдя в упор к Пронскому, резко спросила его:

 — Ты знаешь ли, Борис Алексеевич, что дочь твоя слюбилась с грузинским князем Леоном Джаваховым?

 Как ни был князь ошарашен этим вопросом, но хитрой женщине не удалось поймать его врасплох.

 — Знаю, — невозмутимо ответил он. В изумлении она отпрянула от него.

 — Да ты в уме ли? — едва слышно проговорила она. — Ведь ты же просватал ее? Что скажет жених? Люба ли будет такая невеста князю Черкасскому?

 — Я не знаю, люба или не люба будет такая невеста князю Черкасскому, а князю Джавахову люба она, я… я отдам ее тому, кто ей люб.

 — Ты этого не сделаешь! — гневно выкрикнула Хитрово.

 — Кто же мне воспротивится отдать дочь тому, кому пожелаю?.. Сегодня же их и обручу.

 Елена как подкошенная упала на скамью, закрыв лицо руками.

 — Да ты–то чего так убиваешься? — ехидно спросил ее Пронский, отлично понявший, что именно руководило его бывшей возлюбленной. — Или люб тебе князь–чужанин, что ли?

 Елена Дмитриевна молчала.

 — А давно ли, — продолжал князь, — я целовал твои ланиты да уста твои сахарные, и ты клялась мне, что, кроме меня, никого не любила и не полюбишь?

 — Молчи, молчи, постылый! — грозным шепотом, со сверкающими глазами, остановила его боярыня.

 — Теперь постылый, а давно ли милым называла? Ну, невестке в отместку, сударушка! Ведь и ты мне постыла хуже старости, речи твои коварные да змеиные сердце мне иссушили, душу из меня вынули.

 — Спасибо на добром слове, боярин, — поклонилась ему в пояс Елена Дмитриевна, — теперь, когда мы знаем, кто мы друг для друга, и речь, значит, поведем начистоту. Пререкались мы с тобой вдосталь, и давно почуяла я в тебе своего врага лютого…

 — Да и ты, боярыня, поди, — не друг мне? — усмехнулся Пронский.

 — Ну, так вот что скажу я тебе: всю обиду, всю свою вражду к тебе забуду, если исполнишь то, что попрошу… Требуй от меня всего, чего захочешь, все сделаю, если исполнишь ты мою просьбу.

 — Ну, что же это? Говори, в чем дело!

 — Откажи князю Леону и выдай дочь за Черкасского.

 — Вот оно что! — криво усмехнулся Пронский. — И то я, кажется, из ума выжил, не догадался сразу, чего просить станешь.

 — Не издевайся, князь, знаю я сердце твое лютое! Ведь жалости ты не знаешь, так если не меня, то себя пожалей… Я тоже лютою бываю, когда за обиду отместкой плачу.

 — Не грозись, боярыня, не страшлив я.

 — Я прошу тебя, князь, а не грожу тебе, — упавшим голосом проговорила Хитрово, и слезы обиды и отчаяния невольно полились из ее глаз.

 Женские слезы во все времена и века и во всех странах производили на мужчин неотразимое впечатление и делали их слабыми и безвольными.

 Так же и Пронский, уже давно возненавидевший красавицу боярыню за ее гордый и надменный нрав, теперь, видя ее беспомощной и униженной, готов был тронуться ее мольбами. Она заметила произведенное ею впечатление и, усиливая поток слез и заглядывая князю в глаза, продолжала:

 — Родимый мой, желанный, исполни! Ну, что тебе? Дочка твоя будет счастлива и с Черкасским, она молода, ей все равно… А потом, ведь князь не два века жить будет!

 — А ты была счастлива, когда тебя выдали за старого? — спросил ее Пронский.

 — Я другого нрава была, — ответила Елена, — а Ольга — тихая, покорливая, богомольная. Стерпится — слюбится, по пословице. Мне же без него, прямо сказать, — жизнь не в жизнь.

 — Да ведь он Ольгу любит, а не тебя, что же ты так распинаешься? — удивился Пронский.

 Бешеная ревность сверкнула в мгновенно высохших глазах.

 — Любит! — прошипела она. — Много он смыслит в любви! Приглянулась ему смазливая рожица, ну, и пожалел… Вот и вся его любовь… Как будет для него Ольга потеряна навеки, так и забудет… Ты только повенчай ее! Об остальном не заботься.

 — Не могу, боярыня, — твердо произнес князь, — слово дал, да и девку жаль… Чего ради старик ее молодость заедать будет? Нет, своей дочери я, тебе в угоду, не дам на горькую жизнь.

 — Так и решишь, стало быть? Не одумаешься?

 — Не одумаюсь.

 — Ну, так слушай же, князь Борис Алексеевич, — торжественно произнесла Хитрово, — добром мне не уступишь — силой тебя заставлю.

 — Говорю, не пуглив я, — рассмеялся Пронский.

 Этот смех окончательно вывел из себя Елену Дмитриевну; устремив на князя свои сухие, злобно сверкавшие, глаза, она отчетливо проговорила:

 — Ты не пуглив потому, что не знаешь того, что скажу я тебе, чем пригрожу. Ты не знаешь того, что тело польской княжны схоронено по моему указу и я одна знаю то место, где лежит оно.

 Рука Пронского, гладившая бороду, чуть дрогнула, но он не произнес ни слова, не тронулся с места.

 — По одному моему слову ее тело выроют из земли и лекарь Симон скажет царю, отчего она померла.

 — Что мне до польской княжны? — спросил Пронский.

 — А что скажешь ты, когда узнаешь, что цыганка Марфуша по моему наговору в тюрьму ныне заточена?

 Пронский вздрогнул и с ужасом уставился на говорившую.

 — Ее поймали по дороге в чужие земли; при ней нашли вещи и твое письмо, князь. Скоро ее начнут пытать, и она все откроет, что знает о тебе!

 — А также и о боярыне Елене Дмитриевне Хитрово, — проговорил оправившийся князь.

 Раскатистый смех боярыни был ему ответом.

 — Ой, уморил, боярин! Неужели ты думаешь, что я, такая несмышленая да непутевая, не догадалася, что цыганка, твоя пособница, выдаст и меня, если что знает обо мне. Не на дуру напал! Цыганка в надежных руках и, если мне понадобится, только одного тебя и оговорит…

 — Змея подлая, задушить тебя мало! — кинулся к ней со сжатыми кулаками князь.

 Хитрово спокойно встретила его бешенство.

 — Задуши, — проговорила она, — мне все едино жизнь без него опостылела.

 — А, провались ты с любовью своей! — крикнул князь и злобно хлопнул кулаком по столу.

 — Что, небось не нужлив ты? — ядовито спросила боярыня.

 — Известно, нет, а мало ли что взбредет бабе на язык, если пытать ее клещами да дыбой начнут.

 — Покорись лучше мне! Отдай дочь за Черкасского, а я отдам тебе цыганку и тело княжны польской, и делу конец.

 Пронский провел рукой по глазам. Ужас пытки и позорной казни ясно предстал пред ним; он знал, что за отраву да за сношения с ворожеей царь неумолимо накажет его; а тут еще скорая смерть жены, которая, конечно, возбудит у всех подозрения… И кто знает, чем все это кончится? Но вместе с тем пред ним, как живой, стоял чудный образ грузинской царевны и,манил к себе своей чарующей красотой. Не исполнить ее просьбы, отказать ей — значит, отказаться самому от всех надежд на нее; а он все еще смутно надеялся.

 Да и вообще в ег.о душе было смятение, и он не мог разобраться в своих ощущениях. Образ за образом всплывал в этой душе, вызывая в ней то добрые, то злые чувства, которые боролись друг с другом. Вспомнились ему и последнее свидание с умирающей женой, и высокое чувство, нежданно–негаданно осенившее и просветившее его. Отвергнуть предложение этой коварной змеи Хитрово, подвергнуть свою жизнь опасности и боярскую честь — позору… все равно ведь придется тогда отказаться от мечты обрести любовь царевны. И потом, Ольга?

 Тяжелое, гнетущее чувство заползло в душу Пронского. Он сознавал, что его преступная жизнь требовала теперь искупления. Настал этот суровый для него час. Зачем же искупительной жертвой будет его несчастная дочка? Бедная девочка, на миг было мелькнул в ее мечтах отрадный луч счастья и сейчас же должен будет угаснуть? Но иначе нельзя, все равно, если бы он, Пронский, пожертвовал собой, то позор упал бы и на нее и ее счастье было бы отравлено.

 Так рассуждал князь и не знал, на что ему решиться.

 — Ну, что же, княже? Придумал что? — спросила Хитрово.

 — А если ты солгала и никого–то у тебя в руках нет?

 — Пойдем в тюрьму, я покажу тебе ее, — спокойно возразила Хитрово.

 Пронский опустил голову.

 — Ну, хорошо, — проговорил он, — ты пересилила меня, проклятая, но я раз навсегда хочу избавиться от тебя. Если я дочь отдам тебе на съедение, ты меня обманешь?

 — Богом клянусь! В тот час, как Ольга будет стоять под венцом с Черкасским, я приведу тебе цыганку и сделаю, что повелишь!

 — Добро! — утвердительно кивнул князь. — Грамотку пропускную ей от царя добудь…

 — Когда повенчаешь дочь?

 — Завтра, после всенощной.

 — Помни же, князь: цыганку получишь из рук в руки, когда я своими глазами увижу княжну под венцом с Черкасским… А пока прощай!

 — Прощай!

 

II

ПОХИЩЕНИЕ

 Леон Джавахов шагал большими шагами по просторной кунацкой, а на тахте, подвернув ноги, в задумчивой позе сидел юный царевич Николай.

 Наставник и ученик изредка перекидывались незначительными словами. Один был видимо чем–то сильно взволнован, а другой мечтательно глядел в открытое окно на синевшее вдали небо, медленно заволакивавшееся тучами.

 — Должно быть, гроза будет, — проговорил царевич. — Тихо так стало; смотри, и деревья не шелохнутся, птички уже спрятались в свои гнездышки. Но здешняя гроза похожа на девичьи слезы, не правда ли, друг? Такая же слабая, нежная, не такая, как наша? Леон, ты помнишь еще нашу грозу в горах, когда раскаты грома потрясают вершины гор, когда молния ослепляет зрение, и кажется, что небо разверзается над твоей головой, когда ветер бушует с таким неистовством, что гнутся и ломаются вековые деревья, а дождь пронизывает тебя до костей? Леон, слышишь ли ты меня?

 — Мечтай, мечтай, мой мальчик, пока у тебя нет еще никакого горя на сердце.

 — А что есть у тебя, Леон? И почему ты не поделишься своим горем со мною? Я, правда, юн еще, но уже далеко не мальчик и мог бы тебе быть хорошим товарищем.

 — Спасибо, царевич, спасибо, — произнес растроганный Леон, — но сейчас твоя помощь не нужна мне.

 — А ты заметил, как стала печальна и бледна моя мать? — продолжал мальчик. — Ее тоже грызет какое–то тайное горе.

 — Ее беспокоят государственные дела. Скоро приезжает твой дед и потребует у нее и у всех нас отчета, что мы сделали, — рассеянно ответил Леон.

 — Я скажу, что мы обеднели, подкупая здешних бояр, — пылко возразил юноша.

 — Не говори этого, — остановил его Леон, — это может когда–нибудь дойти до них и испортить все наше дело.

 — Скорей бы уехать! — мечтательно и грустно произнес царевич.

 — Теперь это уже недолго, — ответил Леон. — Что это, никак, дождь пошел? — заглянул он в открытое окно. — И то идет, — озабоченно прибавил Джавахов.

 — Да что тревожит тебя так, Леон? Ведь я вижу, — улыбнулся Николай. — Зачем ты хочешь скрыть от меня свою тревогу? Скажи мне, поведай все! Ведь и я могу тебе на что–нибудь пригодиться!

 В эту минуту в дверь постучались, и, когда царевич приветливо откликнулся, в комнату вошел стрелец Дубнов. Он снял шапку и, истово перекрестившись на образа, поклонился в пояс царевичу.

 — Здоров буде, царевич, — проговорил он, — князю нижайший! — отвесил он поклон Джавахову.

 — Ну что, ну что, готово? — торопливо спросил его Леон, не обращая внимания на царевича, глаза которого загорелись как два угля от любопытства.

 — Готово, все готово, — весело ответил Дубнов. — И оборудуем же мы с тобой, князь, это дельце — черти и те обрадуются!

 — А дождь–то, дождь не помешает?

 — Какое мешает, нам на руку гроза! Чем темнее, тем нам и сподручнее. А что, княжна–то согласилась? — понизив голос, спросил стрелец.

 Грузин молча опустил на грудь голову.

 — Эх, дела–то! — почесав за ухом, проговорил Дубнов. — Ну, да это ничего! Не кручинься, князь; пожалуй, оно и лучше, а то в последний час заартачилась бы и всему делу помеху сотворила бы. Теперь, значит, как выйдет она к тебе к частоколу–то, я с Еремкой и хвать–похвать ее! Эх, жаль, не захватил еще молодца! Справимся ли втроем?..

 — Возьмите меня! — вытянулся во весь свой тонкий, гибкий стан юный царевич.

 Леон и стрелец испуганно переглянулись; они совсем забыли о присутствии молодого человека, жаждавшего приключений и понявшего, что они отправляются на рискованное предприятие — похищение девушки.

 — Что ты, что ты, царевич! — остановил его Леон. — Забудь о том, что ты сейчас здесь слышал.

 — Возьмите меня! — уже упрямо и настойчиво повторил мальчик, стискивая свой кинжал и сверкая глазами.

 — А и впрямь, возьмем молодца, — заступился за юношу Дубнов, — чем он нам несподручен? Чем не товарищ? Смел он и ловок, да и годами уже вышел…

 — Нельзя, нельзя этого, — решительно произнес Леон.

 — Если ты не возьмешь меня, то не выйдешь отсюда! — еще решительнее проговорил царевич и выхватил кинжал из ножен.

 — Ты с ума сошел, что ли? — крикнул Леон.

 — Стой! — остановил его Дубнов. — Аль ты сам ума решился? Спор затеяли, а время идет; княжна подождет, подождет да и уйдет! Такого другого вечера и не отыщешь: все готово, а ты спор затеял! Идем, царевич, бери свою шапку — и гайда!

 — Да не может он, не смею я его в такое дело с собой взять, — в отчаянии воскликнул Леон.

 — Я сам за себя отвечу, — гордо произнес царственный юноша, — тебе нечего будет бояться.

 — А царевна, твоя мать?

 — Да не слушай ты его, — прикрикнул на Леона стрелец, — малый скоро вернется, и никто в доме знать не будет, что он нам подсоблял… Ну, ребята, в дорогу!

 Все трое вышли наконец из комнаты. Леон успел по дороге накинуть на плечи себе и царевичу черные бурки, за что Дубнов похвалил его.

 — Все не так видно будет, — заметил он.

 На улице была темень; гроза разыгрывалась все сильнее, свинцовые тучи нависли над городом, и только молния освещала дорогу заговорщикам и давала им возможность не сбиться с пути.

 — Должно быть, никого не встретим у изгороди, — проговорил Дубнов, — ишь, как дождь хлещет!

 — Что ж тогда делать? — взволнованно спросил Леон.

 — Возьмем! Гикнем по–соловьиному… знаешь, как у нас на Руси Соловей–разбойник гикал?

 — Слышал что–то, — рассеянно ответил Леон, внимательно всматриваясь в дорогу, чтобы не свалиться в овраг. — Боюсь, как бы гиканьем таким не испугать всего терема.

 Трое молодых людей прошли до дома князя Пронского и завернули за угол, пробираясь к запущенному углу сада, где у тына часто встречались Леон с Ольгой.

 Дом Пронского был ярко освещен, и в нем были заметны какое–то необычайное оживление и суета. Слуги бегали взад и вперед, слышались крик и сдержанный смех; к воротам подъезжали то в рыдванах, то в розвальнях, то на конях.

 — Смотри–ка, — указал Дубнов на женскую половину терема, — что–то бабы будто всколыхнулись — словно пчелы в пчельнике… Неспроста, поди! Уж не скончалась ли, грехом, княгиня? Надо узнать. Постой–ка, пойду посмотрю, ждет ли с рыдваном Еремка наш, — озабоченно проговорил стрелец, — я сбегаю за угол, а вы спрячьтесь пока под липой. Княжна, поди, не ждет тебя? — кинул он Леону.

 — Если бы ничего не приключилось, может, вышла бы, — печально ответил Леон.

 — Погоди, все узнаем, — проговорил Дубнов и, юркнув в сторону, исчез во мраке.

 Леон и царевич встали под густую липу, куда дождь совершенно не проникал через листву, так что они могли простоять некоторое время под этой надежной защитой.

 Стрелец скоро вернулся с известием, что рыдван с Еремкой стоит в укромном месте.

 — Теперь ты, князь, сходи к тому месту, где встречался с княжной, — проговорил Дубнов, — может, она девку какую–нибудь выслала к тебе, если сама не смогла выйти.

 Леон послушно прошел к заветному тыну, где с княжною коротал душистые весенние ночи, и взглянул на высокую, стройную яблоню, молчаливую свидетельницу их минувшего счастья. Под ее ветвями теперь никого не было видно; возле ее ствола не белело ничье светлое платье; и кругом было неуютно и уныло в эту ненастную ночь. Леон грустно поник головой.

 Вдруг в кустах что–то зашуршало, и Леон уловил ухом чьи–то крадущиеся, робкие шаги. Он встрепенулся и стал вглядываться в темноту.

 Кто–то тихо–тихо кашлянул. Молодой грузин чуть слышно ответил таким же кашлем и осторожно прошептал:

 — Княжна!

 Тогда возле него, словно из–под земли, вынырнула закутанная женская фигура и схватила его за руку. Не видя в темноте ее лица, спрятанного под суконный охабень, накинутый на голову, Джавахов охватил женщину руками и прижал к своей груди.

 — Пусти, пусти! — раздался из–под охабня заглушённый, незнакомый ему голос, полуиспуганный, полусмеющийся. — Вот скажу княжне, что девок обнимаешь.

 — Кто ты? — отшатнувшись, произнес Леон.

 — Не бойся! Меня княжна прислала…

 — А она!.. Что с нею? Она здорова? Почему не пришла, непогода помешала?

 — Здорова она, да… беда у нас, князь, беда!

 — Что же приключилось? — заторопил девушку Леон.

 — Вишь, князь Борис Алексеевич спервоначалу дал княжне согласие с тобой обвенчаться… Ну, наша княжна малиновкой запела, да, видно, горе уж ее такое, судьба ее злосчастная — приехала боярыня Хитрово, о чем–то покалякала с князем, и вышел приказ–Девушка остановилась, видимо, будучи не в силах нанести удар, который, она знала, разобьет сердце юноши.

 — Говори же, говори, не томи ты меня! — простонал Леон.

 — Княжну сейчас обвенчают с Черкасским, — быстро выговорила девушка и вздрогнула от страшного крика, вырвавшегося из груди несчастного. — Тише, или ты очумел? Смерти моей хочешь? — остановила она его.

 Но дождь и ветер относили звуки их голосов в противоположную сторону от дома, и никто не слыхал безумного крика отчаяния и разбитых надежд, кроме терпеливо ожидавших под липой стрельца и молодого царевича, и они с быстротою молнии кинулись на этот крик.

 — Княжна прислала меня сказать тебе, князь, чтобы ты забыл ее; видно, такова воля Божья. Прости ее, князь! — и девушка, низко поклонившись Леону, двинулась было идти.

 Леон стоял как заколдованный, не шевелясь и не произнося ни одного слова; казалось, он не слыхал последних слов посланной и бессмысленно смотрел ей в лицо, едва белевшее в ночной темноте.

 — Или ничего и не скажешь? — спросила девушка, не поняв его молчания. — Осерчал, что ли? Что ж, княжна не виновата! Ай! — вдруг взвизгнула девушка и от перепуга присела на землю, прикрывшись охабнем.

 Возле Леона появились Дубнов и царевич Николай.

 — Что случилось, князь, ты не своим голосом крикнул? — спросил Дубнов.

 — Да он один! Леон, да отвечай же! — тронул грузина царевич.

 Леон очнулся и схватился за голову.

 — Кончено, все кончено! — глухо, прерывающимся голосом произнес он.

 — Кто тут ворошится? — спросил Дубнов, поднимая охабень. — Никак, по голосу Машутка?

 — А хотя бы и Машутка, тебе–то что за дело? — задорно ответила девушка. — Пусти! Не время мне с тобой бобы разводить.

 — Куда так спешишь? — Дубнов крепко держал ее за рукав охабня. — Подождешь!

 — Пусти ее, Пров! — грустно произнес Леон. — Зачем она нам? Все кончено. Княжна сегодня венчается с Черкасским.

 — Не может того быть! — проговорил пораженный стрелец и выпустил рукав девушки.

 Она быстро шмыгнула от него в сторону и исчезла в кустах.

 — Так я скажу боярышне, — раздался из–за кустов ее шепот, — что ты ей счастья желаешь…

 — Скажи, — ответил Леон, — скажи, чтобы завтра она выглянула из оконца терема.

 — Что ж она увидит? — с любопытством спросила девушка.

 — Мы клялись вместе умереть… Если она свою клятву нарушила, я ее не нарушу! — страстно произнес Леон.

 — Царевич, — тихо шепнул стрелец Николаю, с любопытством следившему за всей этой сценой, — теперь нам пора и за дело браться, потому что наш молодец совсем голову потерял… Эй, слушай, Машутка, погоди маленько!.. Стрекача–то всегда успеешь задать.

 — Сам знаешь, свадебное дело спешное… Да что надо–то?

 — А вот что! Скажи ты княжне: если она сей же час не выйдет сюда, беда приключится!

 — Да ты, никак, ума лишился? — взволнованно проговорила девушка. — Невесту к венцу обряжают, а она к милому дружку выбежит… да в такую непогодь!

 — Твое дело пойти сказать. Если княжна не выйдет в чем есть, мы в терем сами придем и срам всему дому княжескому учиним. Беги–ка, девка, да скажи, что велят.

 Девушка юркнула в кусты и мгновенно исчезла во тьме.

 Молодые люди остались одни; ветер крепчал, дождь лил бесконечно, и эта ночь показалась удрученному горем князю последней ночью его жизни.

 Между тем на женской половине княжеского дома шла невообразимая суетня. Девушки, женщины, мамушки и нянюшки метались по горницам, сновали взад и вперед без нужды и толка, видимо совершенно потеряв головы.

 В высокой светелке сидела княжна Ольга, покорно позволив двум почтенным боярыням обряжать себя к венцу. Белый атласный сарафан, унизанный жемчугом, еще сильнее оттенял ужасающую бледность ее худенького личика; глаза потускнели и, окруженные теперь синими кругами, глядели пред собой бессмысленно, тупо, как бы не различая предметов.

 — Что же, девушки, песен не поете? Сейчас косу девичью убирать будем, — обратилась одна из боярынь к молча толпившимся у притолоки сенным девушкам.

 — Какие тут песни? — ворчливо произнесла мамушка, горячо любившая княжну. — Небось не по поле под венец–то голубонька наша идет. До песен ли тут!

 — Что ж, матушка, — глубоко вздохнув, произнесла вторая боярыня, ловко пряча густые косы княжны под дорогой кокошник. — И все мы неволей под венец–то шли, а песни все же девки всем нам пели. Затягивайте–ка, девушки! Таков уж наш обычай. Нельзя без обычая, никак нельзя.

 Девушки вяло и нерешительно затянули:

 Не сырой дуб к земле клонится,

 Не листочки расстилаются.

 Расстилается дочка пред батюшкой…

 — Эка, что затеяли! — остановила певиц боярыня. — Разве это свадебная песня? Веселое спойте, залихватское!

 — Ой, боярыня, на душе–то у нас невесело, ну и песни веселые на ум не идут, — проговорила одна из девушек.

 — Невеста–то, невеста… краше в гроб кладут! — жалостно произнесла другая.

 — Ну, вот и готова красавица наша! — радостно перебила первая боярыня, охорашивая Ольгу. — Давайте фату–то!

 Ей подали тонкую, прозрачную индийскую кисею, боярыня накинула ее на невесту поверх кокошника, и фата, закрыв ей лицо, спустилась до пола мягкими складками.

 — Ну, встань–ка, Олюша! Помогите, девки!

 Две девушки подняли под локти княжну со скамьи, на которой она все время безмолвно просидела, и поставили на пол, словно куклу. Но Ольга ничего не слышала и не видела.

 — Олюша, надо бы пред образом помолиться! — предложила мамушка, у которой из глаз неудержимо текли слезы. — Помолись, дитятко, авось полегчает тебе, на душеньке твоей покойнее станет.

 Но Ольга и этого увещания не слыхала; ее пришлось насильно опустить на колени и прочитать над ней молитву.

 Когда ее подняли с колен, в светелку прибежала Ма–шутка и стала что–то шептать девушкам. С ее темного охабня ручьями текла вода; волосы были мокрые, и она что–то торопливо и озабоченно говорила.

 — Да нельзя, слышь ты, непутевая! — сказала ей нянюшка Панкратьевна. — Что за разговоры с боярышней? Смотри, ты мокрая совсем, неравно замараешь венчальный–то наряд…

 — Не замараю, Панкратьевна, ей–Богу, не замараю! — молила Машутка. — Не замараю… Дело до княжны!..

 — Да нельзя тебе говорить, вишь, она молится. Откуда тебя черти принесли?

 — Боярышня! — вдруг отчаянно выкрикнула Машутка. — Дозволь Машутке слово молвить.

 Ольга вздрогнула, откинула вуаль, широко открыла глаза и, слабо вскрикнув, рванулась к пришедшей девушке.

 — Что, что? Жив? Говори! — хватая Машутку за мокрый рукав, задыхаясь, шептала княжна.

 — Постой, нельзя, услышат! — пугливо шепнула Машутка и, отведя немного в сторону Ольгу, проговорила: — Велел сказать, если ты не выйдешь тот же час проститься, войдет он в терем и позор учинит князю–батюшке твоему, а жениха убьет. «Пусть, — говорит, — потом меня лютой казнью казнят, а то исполню, что сказал».

 Ольга, слабо простонав, закрыла лицо руками. Все сейчас же обступили их с любопытными вопросами. Но Ольга, собрав все свои силы, постаралась улыбнуться.

 — Ничего, боярыни–голубушки, ничего, мамушка, — едва слышно проговорила она, — Машутка ходила по моему указу… Ну, и… и весть мне одну принесла.

 Ольга видимо путалась, не зная, что сказать.

 Ее невольно выручила одна из боярынь. Лукаво улыбнувшись и погрозив девушке пальцем, она спросила:

 — Небось к ворожее посылала узнать–проведать про судьбу–то свою?

 Ольга радостно схватилась за эту мысль:

 — Да, да… к ворожее посылала!

 — Ну и что ж, что ж она сказала? — спросили все со жгучим любопытством.

 В это время вбежала еще одна девушка с вестью, что приехала боярыня Хитрово с подарками от царя и что князь торопит княжну выйти: жених, мол, уже в церкви и с нетерпением ждет свою невесту.

 Все засуетились и заметались из стороны в сторону. Пользуясь суматохой и тем, что на минуту все забыли о княжне, Машутка шепнула ей на ухо:

 — Вышли всех, скажи, что хочешь одна помолиться; потом вон тою дверью выбеги в сени, я ждать тебя там буду с кафтаном… Поди простись, а то, не ровен час, он свою угрозу исполнит! На минутку выбеги, что ли!

 Ольга жадно слушала ее; на ее бледных щеках чуть вспыхнул слабый румянец, но тотчас же потух.

 Когда Машутка исчезла, княжна подняла голову и вдруг решительно и твердо произнесла:

 — Я хотела бы на минутку одна остаться… помолиться Пресвятой Богородице, Заступнице всех скорбящих… Потом я к матушке пройду за благословеньем. Скажите батюшке, что скоро выйду.

 Боярыня и все женщины низко поклонились ей, не найдя, что возразить, и пошли из комнаты.

 Когда дверь за последней женщиной затворилась, Ольга упала на колени пред образом и страстно начала молиться; потом она вскочила и заметалась по горнице, несвязно бормоча:

 — Господи, прости!.. Грешница я, великая грешница! Одним глазком взгляну, и всего… и всего только! И назад обернусь на муки вечные… Матушка, прости меня, грешницу!

 — Скоро ли? — шепнула Машутка, просовывая голову в дверь, выходившую в узенькие, темные сени. — Выходи скорее, накинь платок, а вот тебе и кафтан, и матушкины коты для грязи.

 Ольга машинально накинула поверх кокошника платок, завернулась в темный кафтан, надела на ноги коты, шмыгнула в сени, а затем, не оглядываясь, словно опасаясь погони, обе выбежали в темный сад.

 Дождь перестал, но ветер с неимоверной силой гнул деревья и нагонял новые и новые страшные тучи, так что небо ни на мгновение не прояснялось; обеим девушкам пришлось бежать по мокрым тропинкам, не разбирая огромных луж.

 Вот они уже и у заветного тына.

 Тихий, сдержанный шепот, слабый вскрик нарушил вдруг ночную тишину. Чрез мгновение все смолкло под большою развесистой яблоней.

 

III

ПЕРЕПОЛОХ

 В домовой церкви князя Пронского собралось небольшое общество приглашенных к венчанью княжны — только родственники Пронского да Черкасского.

 Сам жених, в дорогом кафтане с сердоликовыми и изумрудными пуговицами, унизанном жемчугами и обшитом золотыми кружевами и такой же бахромой с кистями, стоял, усиленно пыхтя и тяжко отдуваясь от волнения, одышки и грузного наряда.

 Парчовые сапожки, шитые драгоценными камнями, жали ему ноги, тяжелая «горлатка», или «душчатая» шапка, стесняла ему голову, но до венчания снять ее не полагалось. Этот странный головной убор, который иностранцы называли «башней», был знаком отличия: он считался принадлежностью одних царей и думцев. Лишь при особом торжестве, каковым считалась свадьба, дозволялось являться в этом уборе именитым дворянам и князьям. В горлатке стояли в церквах и сидели на званых обедах. Дома же она красовалась на виду, напяленная на расписной «болванец».

 Князь Черкасский особенно гордился своей «горлаткой», потому что она указывала на его большой чин и была очень дорогою, благодаря огромному яхонту чистейшей воды, вделанному в «запону», красовавшуюся посреди шапки и переливавшуюся множеством багровых огней. Григорий Сенкулеевич знал, что его яхонт «почитай что» единственный на всей Руси, если не считать такового на царевом скипетре, а потому очень гордился и хвастался своей горлаткой.

 Пронский, тоже разодетый богато, мрачно шагал по церкви, переходя от будущего своего зятя к боярыне Хитрово, которая была посаженой матерью.

 Елена Дмитриевна, вопреки своему обыкновению, была одета не по–свадебному, в простом парчовом сарафане своего излюбленного небесно–голубого цвета; она нетерпеливо поводила плечами и хмурила брови от гнева, что не все идет с такою быстротою, какой она желала. Ее лицо было чрезвычайно бледно, а выхоленные руки мяли парадную шелкову ширинку, украшенную узорами и дорогими кистями на уголках.

 — Да скоро ли княжна выйдет? — нетерпеливо спросила она подошедшего к ней Пронского, который, видимо, и сам был очень встревожен.

 — Сам не знаю, что приключилося, — ответил он, — вот и боярыни, что снаряжали ее, собралися, а ее все нет. Богу, вишь, молится.

 — Что–то долго как? — насмешливо протянула Хитрово. — Чудится мне, хитришь ты со мною.

 Пронского и самого начали одолевать сомнения. Долгое отсутствие дочери было странно и необъяснимо. Он сам видел ее почти готовой; после этого прошло уже много времени, а ее все нет как нет.

 Все с великим недоумением переглядывались и начали беспокойно перешептываться.

 Черкасский снял наконец свою горлатку и, вытирая вспотевший лоб, морщась от боли в ногах и висках, подошел к Пронскому.

 — Что ж это, издевку чинит надо мною твоя дочь али как? Чай, истомились мы все, ее дожидаясь. Пошли–ка проведать…

 — Посылал, сказали — сейчас будет, — неуверенно ответил Пронский.

 — Что–то виляешь, князь, ровно пес хвостом? — подозрительно проговорил жених.

 Пронский нахмурился — Черкасский никогда еще не говорил с ним в таком непозволительном тоне.

 К ним подошла Елена Дмитриевна и подлила еще масла в огонь.

 — Будто свадьбе–то и не бывать? — насмешливо проговорила она, усмехаясь одним ртом, в то время как ее глаза, злобно сверкая, устремились на злополучного отца невесты.

 — Вздор брешешь! — вздрогнув, ответил Пронский.

 — Мне сказывала о том гадалка Марфуша! — многозначительно проговорила Елена Дмитриевна.

 — Чего ты хочешь, чего ты хочешь от меня, сказывай? — схватив ее за кашемировый рукав дорого опашня, спросил выведенный из терпения Пронский.

 — Невесту посмотреть хочу, — решительно сказала Хитрово.

 Черкасский, ничего не понимая, смотрел на обоих.

 — А если обманешь? Если я напрасно девичий век загублю и ты мне колдуньи не отдашь? — приближая свое лицо к уху Елены Дмитриевны, тихо спросил Пронский.

 — Отлыниваешь? — ответила она. — Обвенчай дочь — и возьми себе колдунью.

 — А если Ольга… — теряясь, шепнул князь.

 — Сбежала? — помогла ему боярыня.

 — Нет, не сбежала она.

 — А что же тогда? — встревоженно спросила Хитрово.

 — Руки на себя наложит, вот что! Тогда как?

 — Ну, князь, меня на это не подденешь! — злобно рассмеялась боярыня. — Посылай–ка за невестой… Виданное ли это дело, чтобы девка пред венцом руки на себя наложила…

 — Пора, князь! — вдруг раздалось несколько голосов приглашенных родственников, потерявших терпение…

 Пронский вышел из церкви и послал одну из мамушек за Ольгой.

 Мамушка заковыляла на женскую половину, где уже в свою очередь сильно волновалась вся дворня, изумленная, что боярышня так долго не выходит из своей опочивальни.

 — Войти бы! — проговорила одна девушка.

 — Да дверь, вишь, заперта, — возразила другая.

 — Ой, не к добру это, не к добру это! — покачала головой старая нянюшка. — Недаром сегодня собака на дворе выла.

 — Да будет тебе, ворона! — огрызались девушки. — Что не к добру–то?

 — Постучись–ка, девонька! — распорядилась нянюшка.

 Девушки кинулись к дверям и сперва робко, потом все смелее стали стучать в них. Скоро они пугливо начали жаться одна к другой, в самом деле предчувствуя приближение беды.

 — Горох–от я сегодня просыпала, — зашамкала мамушка Анфиса, — вот оно к слезам и вышло.

 — А я во сне малину чистила, — проговорила одна из девушек, — сидим мы это будто, девоньки, у себя за столом, в девичьей, стол накрыт белой–белой скатертью, а в лукошках поставлено малины видимо–невидимо! Скатерть–то белая беспременно к покойнику!..

 — А малина — к порке, — смеясь, проговорила девушка и спряталась за спину подруги, когда костыль старухи погрозил ей.

 — А и впрямь, девоньки, плохо нам будет, если что с боярышней приключится.

 — Чему приключиться–то? Понаприте–ка лучше на дверь, — предложила степенного вида женщина, ключница князя Пронского, Анна Маркеловна.

 В стороне от суетящихся девушек, встревоженных мамушек и нянюшек стояла высокая женщина в шугае и в платке на голове. Ее пытливые глаза встревоженно перебегали с лица на лицо и еще тревожнее останавливались на дверях, ведших в горницу княжны.

 В это время прибежала запыхавшаяся мамушка и, расталкивая толпу, кинулась к дверям.

 — Боярышня, открой! — крикнула она. — Князь–батюшка дюже серчает, жених в церкви сердцем изныл.

 — Кричи, кричи, а ответа–то и нет!

 — У княгини–матушки были ли? — спросила мамушка.

 — Спроведывали, княгиня спит… а княжна давеча у нее была.

 Мамушка и Анна Маркеловна начали неистово барабанить в дверь, но за нею ничего не было слышно.

 — Что ж делать–то будем? — заволновались все, с недоумением и жестоким испугом переглядываясь.

 Тогда выступила вперед женщина в платке.

 Это была ключница Черкасского, Матрена Архиповна.

 — Двери надо выломать, вот и весь сказ, — проговорила она. — Может, с княжною–то плохо.

 Все молчали, не зная, следует ли предпринять то, что им советовали.

 Дворня прибывала: гости один за другим уходили из Церкви и наполняли сени пред горницей княжны. Мамушка выла, не смея вернуться без Ольги в церковь.

 А между тем время все шло и шло. Гроза стихла, дождь перестал, небо прояснилось, и сквозь разорванные тучи пробивалась луна. Кое–где встрепенулись птички и, высовывая из–под листочков свои головки, отряхивались, намереваясь улететь. Вот раздалась нежная трель соловья; ему откуда–то издалека завторил другой.

 В церкви окончательно все смутились, когда трепещущая мамушка, заикаясь, передала Пронскому, что дверь горницы княжны твердо заложена, а сама невеста вовсе не откликается.

 Борис Алексеевич стал белее снега, и его глаза сверкнули как два раскаленных угля. Он молча последовал за мамушкой.

 В дверях его остановили Черкасский и Елена Дмитриевна.

 — Что, моя правда? Свадьбе не бывать? Невеста с милым дружком, поди, уже где–либо окрутилась… вокруг ракитова куста? — прошипела Хитрово на ухо Пронскому.

 — Уйди, подлая, не то убью! — резко отстранил он ее от себя.

 — А и впрямь, князь, кажись, мне не видать твоей Ольги Борисовны, сдается мне так, — остановил князя Черкасский.

 — Живою или мертвой, а будет она твоей!.. Брешут старые… сомлела она, поди, в горнице, вот и весь сказ, — торопливо кинул ему Пронский и пошел вон из церкви.

 Все, кто был в церкви, повалили вон; причт стал расходиться, священник снимал рясу. Всем стало очевидно, что свадьбе не бывать и что произошло нечто необыкновенное.

 Боярыня Хитрово мяла свою дорогую ширинку в руках, сдерживая себя, чтобы не дать воли слезам. У нее все еще была слабая надежда, что невеста действительно не выдержит и наложит на себя руки. Она все время ждала, что кто–нибудь придет и принесет хотя и печальную, но для нее отрадную весть о том, что ее соперницы уже нет на свете.

 — Пойдем, боярыня, и мы, — обратился к ней Черкасский. — Удружил князь старому товарищу!.. На смех всей стране выдал…

 — Может, княжна–то и вправду сомлела, — неуверенно произнесла Хитрово, боясь выдать свое заветное желание.

 — Что ж, пойдем всячески, взглянем.

 Они торопливо прошли ряд покоев и наконец очутились у опочивальни княжны, двери в которую уже были открыты; суета, крики и вопли стояли невообразимые. Пронский шагал по комнате, неистово ругаясь и проклиная дочь.

 Черкасский и Елена Дмитриевна поняли, что Ольги в комнате не нашли, а из отрывочных речей можно было разобрать, что вместе с нею исчезла и сенная девушка Машутка.

 — Бежали, бежали садом! Сторож Митюха видел! — говорила одна из мам.

 — В самую что ни на есть грозу. Он их за оборотней принял, дурак!

 — Как была, сердечная, в подвенечном наряде, так и бежала. Кафтан только накинула.

 — И прямехонько к прудкам.

 — Ан врешь, к частоколу, что у Темной дыры.

 — Ее тут нечистый, надо быть, и сцапал, наше место свято!

 — И крикнуть, родименькая, поди, не успела…

 — А, врешь, крикнула! Федор стремянный баит, слышал: кричала, и таково жалобно.

 — Слышал, слышал, — подтвердил рыжий детина.

 В то время как дворня предавалась ненужным разговорам и пересудам, Черкасский и Елена Дмитриевна приставали к Пронскому, чтобы он принял энергичные меры к отысканию беглянки.

 — Если она в прудках — пусть вытащат тело, — сказала Хитрово, не желавшая расстаться со своей надеждой, что ее соперница навсегда устранена с пути.

 — Пошли во все стороны погоню, не успела она далеко убежать, — советовал Черкасский.

 — Убью, убью я ее! — скрежеща зубами, отвечал на все эти советы Пронский.

 Вдруг вся толпа заволновалась, разговоры смолкли, и все с изумлением дали дорогу трем рослым стрельцам, пробиравшимся прямо к хозяину.

 — Что вам надо? — вскинулся на них Пронский. — Куда без доклада лезете?

 — Времени нету, княже! — ответил ему, низко кланяясь, один из стрельцов, который был не кто иной, как сам Дубнов. — Принес тебе весть о… о дочери твоей.

 — Говори, говори! — кинулись к нему Хитрово и оба князя.

 — Это княгиня будет? — невинно спросил Дубнов, снимая шапку пред Хитрово и кланяясь ей в пояс, хотя отлично знал красавицу боярыню.

 — Ты знаешь, где княжна? — тряся его за рукав кафтана, спросил Пронский.

 — Я весть тебе принес о ней… только ты дай мне слово, что не причинишь ни мне, ни товарищам никакой обиды, — тогда скажу.

 — Даю слово свое княжеское! — крикнул Пронский.

 — И он пусть даст! — кивнул стрелец на Черкасского.

 — Чего еще задумал! Нешто я хозяин? — хмуро ответил Черкасский, пристально вглядываясь в стрельца. — Кабы я был хозяином, давно бы тебя велел собаками затравить. Что–то мне твое обличье знакомо.

 — Вспомни, князь! — засмеялся стрелец.

 — Будет зря болтать! — раздалось со всех сторон. — Говори, что знаешь о боярышне?

 — Ты вытащил княжну из… Москвы–реки? — глухим голосом, мрачно глядя на стрельца, спросила Елена Дмитриевна. — Что ж, жива она?

 — Эка чего вздумала! — рассмеялся Дубнов. — Вестимо, жива княгиня!

 — Я не княгиня! — сверкнув глазами, крикнула Хитрово. — Иль не знаешь меня?

 — Не о тебе и речь идет, боярыня.

 — Кого ж княгиней ты назвал? Ведь княжна Ольга с князем Черкасским еще не повенчаны?

 — Говори, что знаешь ты о княжне? — угрозливо спросил Пронский.

 — Княжны нет более…

 Невольный крик торжества вырвался из груди боярыни, но она, желая скрыть смущение, закрыла лицо руками.

 — Не торопись, боярыня… печалиться, — насмешливо произнес Дубнов, — нет более княжны Ольги Борисовны Пронской, а зато есть княгиня Джавахова, час тому назад повенчанная с князем Леоном Джаваховым.

 Елена Дмитриевна с широко раскрытыми глазами кинулась к Дубнову и, схватив его за ворот рубахи, неистово начала трясти его.

 — Ты лжешь, ты лжешь! — хрипло вылетало из ее перекошенного рта. — Вор, разбойник!

 — Пусти, боярыня! — отбивался от рассвирепевшей женщины Дубнов. — Ворот весь изорвешь.

 Пронский стоял словно громом пораженный, не будучи в силах j, произнести ни слова. Это известие сразило его и утишило тот гнев, который до сих пор бушевал в его груди. Он знал, что оскорбленная и взбешенная боярыня Хитрово не пощадит его и что он уже погиб. К чему же было дольше волноваться или возмущаться? Час расплаты за все сделанное им настал, неизбежно настал, и дольше бороться было бесполезно и глупо.

 Дубнову удалось вырваться из цепких рук боярыни; он подошел к Черкасскому и проговорил:

 — Что, князь, иль вправду не признал? Давно это было: лошадь твою я по морде звезданул, помнишь? Да вот тот самый князь Джавахов, твой противник, что невесту твою у тебя из–под носа слизнул, он–то тебя славным боем тогда попотчевал…

 — Так это вы вдвоем опять?.. — прохрипел Черкасский, и его безобразное лицо налилось кровью.

 — Да, это мы опять маленечко пощекотали твою княжую гордыню.

 — Я убью твоего князя, заморыша! — прорычал Черкасский.

 — Руки коротки! И то твоего дворового одного сцапали… Отраву на князя Леона, по наущению твоей домоправительницы, подсыпать хотел.

 Пока Дубнов с Черкасским спорили, Елена Дмитриевна уже пришла в себя. Злоба и бешенство неудержимой волной клокотали в ней, но теперь она уже владела собой и, подойдя к Пронскому, почти спокойно проговорила:

 — Ну, князь, удружил! А я–то, дура, и поверила тебе, будто ты и впрямь ничего не знал.

 — Богом клянусь! — апатично возразил Пронский.

 — Не клянись, князь, все равно тебе не поверю! — улыбнулась страшная женщина. — Ну, а теперь жди расплаты за все прошлое, да и настоящее.

 — Сколько в тебе злобы–то! — грустно произнес Пронский.

 Елена Дмитриевна с изумлением окинула его взглядом.

 — Поди, ты не злобен? — усмехнулась она.

 — Был, боярыня, был, до сей самой минуты была полна душа моя всякой мерзостью злобы, а теперь просветлел.

 — Посмотрю–ка я, как на дыбе ты заговоришь! — насмешливо сказала Елена и повернулась, чтобы выйти из комнаты, но вдруг, пораженная, отступила.

 Совсем близко возле нее стояла до невероятия худая, изможденная фигура женщины в строгом черном, почти монашеском одеянии. Желтое, как воск, лицо с большими впалыми глазами было похоже на лицо мертвеца, и каждый чувствовал жуть, глядя на него.

 — Что, погубила–таки Олюшу? — еле слышным голосом спросила она Елену Дмитриевну. — Мало было тебе, что мужа отняла и погубила, дочь моя тебе понадобилась? Что ты с ней сделала? На какой грех толкнула его? — кивнула она головой на Пронского. — У, блудница лукавая, доколе будет носить тебя земля?

 — Что тебе надо? — прошептала Елена Дмитриевна, теряясь под ее мутным взглядом. — Пусти, пусти меня!

 — С Олюшей что сделала? — остановила ее за плечо костлявой рукой княгиня.

 — Ничего, замуж вышла твоя Олюша! — злобно ответила Елена Дмитриевна.

 — Выдала–таки! — грустно покачала головой больная. — Где же горемычная невеста? А я ее на другое благословляла. Обманули меня… Князь сказывал, что Черкасскому отказал, а теперь я узнала, что тайком от меня с этим извергом мою голубку обвенчали… Все ты, все ты, боярыня! Умру я скоро, но и ты умрешь когда–нибудь, и дашь ты мне на том свете, пред Господом, ответ за загубленную душу Олюшки. Боже мой, худо мне! — произнесла больная, шатаясь. — Дайте на Олюшу взглянуть… благословить ее, родную, на ее тяжелую жизнь…

 — Ольга убежала! — кинула Елена Дмитриевна в лицо больной. — Со своим полюбовником!

 — Лжешь ты, лжешь! — падая на руки приближенных, прохрипела княгиня. — Ой, плохо мне… умираю!

 Она задыхалась, на ее губах показалась алая пена, глаза становились все мутнее, руки судорожно хватали воздух.

 — Облыжно все! Все облыжно боярыня на Ольгу Борисовну сказала, — выступил вперед Дубнов. — Не с полюбовником она сбежала, а с суженым, и честно с ним по–венчалася, а на это сам князь дал вчера свое отчее согласие, да не ведомо, почему сегодня венчать с другим ее похотели. А тебе, боярыня, не стыдно облыжно нести на честную девицу?.. — обернулся он к Хитрово.

 — Молчи, холоп! — сверкая глазами, проговорила Елена Дмитриевна. — Попомните вы меня все! Прощай, князь! — кивнула она понуро сидевшему Пронскому. — В застенке навещу тебя!

 Она вышла из дома, оставив за собой всеобщий ужас и смятение.

 Княгиня Пронская умирала. Услыхав, что ее дочь повенчана с любимым человеком, она заочно благословила ее и простила ей ее бегство.

 — Не хотела княжна против воли родителей идти, — сказал Дубнов, — мы силком ее увезли и почти насильно повенчали: слезами горючими заливалася, сердечная.

 — Скажи… скажи, что я простила и благословила ее; пусть живет… живет с миром, с Господом! Борис, поди сюда! — подозвала княгиня Пронская мужа.

 Тот поднялся и подошел к жене. Вид у него был беспомощный, вялый, равнодушный.

 В первый раз в жизни супруги поменялись ролями, и эта слабая, вечно покорная жена теперь властно, как равная с равным, говорила со своим когда–то грозным мужем. Теперь, стоя пред лицом смерти, она не боялась своего властелина и хотела только одного — полного примирения с ним.

 — Князь, — начала она коснеющим языком, — князь, прости Ольгу, непременно прости! Перемени жизнь, брось разгул… Кинься царю в ноги, покайся в своих грехах: он милостив, простит! Иди в ратники — на поле битвы искупи свои прегрешения, кровью своей искупи свою жизнь буйную, нечестивую… и Бог тебе простит! Покайся, князь… и Ольгу, Ольгу благослови, прости ее, как я тебе все простила! Любила я тебя! За все муки, за все издевательства твои любила тебя, а теперь вот умираю, Бог авось и меня простит, грешную… прощай, молись за меня! Ольги… Ольги не оставь!

 Ее потухающие глаза с надеждой и мольбой остановились на лице Пронского; она через силу положила свою руку на его склоненную голову; ее губы что–то еще пытались прошептать, но вдруг сильная судорога пробежала по всему телу, раза два оно скорчилось, дрогнуло — глаза сомкнулись навеки, и княгини Пронской не стало.

 

IV

ПРИЕЗД ЦАРЯ ТЕЙМУРАЗА

 В первых числах июля 1658 года у царя Алексея Михайловича был назначен прием шведских послов и грузинского царя Теймураза. Последний приехал в Москву недавно и с нетерпением ожидал аудиенции у царя.

 После встречи с внуком, невесткой и другими грузинами, познакомившись с их печальными рассказами о неуспехе их посольства, старик созвал совет, состоявший из царевны Елены, Джавахова–старшего, Орбелиани и других более знатных представителей Грузии, оказавшихся здесь налицо. Старый царь, много переживший и много перестрадавший, но все еще бодро несший на плечах свои шестьдесят пять лет, с грустью присматривался к своим подданным.

 — Переменились, переменились, дети мои! — говорил старик, покачивая головой с седыми вьющимися волосами, обрамлявшими его сухощавое, желтое, как старый пергамент, лицо. — Я–то много постарел в эти годы, но я много и пережил, много переиспытал горестного. Сколько раз мое сердце чуть не переставало биться от нестерпимых страданий при виде гибели моего народа… Сколько рушилось надежд на возвышение моей дорогой Грузии! А вы отчего поседели, товарищи? Отчего ваши взгляды потуплены, отчего не горят глаза удалью? Что сокрушило вашу отвагу? Не узнаю я неукротимых сынов моей родины! А ты, Елена, отчего так бледна и все вздрагиваешь и пугливо озираешься? Николай вырос, возмужал, но та же тревога светится в его глазах… Подойди ко мне, дитя! — Царевич, потупившись, подошел к деду. — Я не вижу здорового румянца на твоих щеках, — озабоченно произнес Теймураз, — нет достаточной силы и в твоих мышцах.

 — Где же ему было практиковаться в силе и отваге? — заговорил Орбелиани. — Здесь нет ему сверстников, а русские юноши только на кулачках дерутся.

 — Вы должны были с ним заниматься; молодых грузин немало в свите царевны. А что же Леон Джавахов смотрел?

 Царевич заметно вздрогнул в сильных руках деда и пугливо посмотрел на мать. Елена Леонтьевна стояла не шевелясь, и только вздрагивание ее ресниц говорило о скрытом волнении.

 — Мальчик вздрагивает, как девушка, — сердито произнес Теймураз, — что вы из него сделали?

 — Пусти меня, дедушка! — нетерпеливо проговорил царевич Николай. — Ты очень ошибаешься; я вовсе не девушка и кинжалом умею владеть не хуже любого воина–грузина.

 Старик одобрительно закивал головой.

 — Вижу, вижу, не все еще потерял мой мальчик под этим тяжелым небом; кровь — горячая, наша кровь, говорит еще в нем! Ну, а теперь поговорим и о делах государственных. Что сделали вы в эти четыре года, проведенные в Москве? Подвинули ли наше родное дело?

 Все молчали, сидя на тахтах с опущенными глазами. Теймураз насупил свои седые брови.

 — Неужели я напрасно послал сюда самых храбрых и самых умных своих грузин? Неужели и они оказались недостойными моего к ним доверия? Я слышал, будто здесь больше пьют и едят, чем делами занимаются, но думал, что мои товарищи по славным битвам не дадут себя опоить и окормить, что все они до последнего вздоха будут ратовать за свою дорогую Грузию.

 Старик, охваченный волнением, замолк, и слезы сверкнули в его глазах.

 — Постой, царь, не кори нас! — вставая, произнес Джавахов. — Ты сам нашел, что мы поседели и глаза наши потухли; это правда; мы не привыкли сидеть без дела, как здешние бояре, ходить только друг к другу в гости да бражничать; но мы должны были завести с ними сношения и волей–неволей вести их образ жизни. Ты не знаешь здешних людей, здешних бояр: множество из них — алчные, разгульные люди. Они тебе все наобещают и ничего не исполнят… Большое терпение нужно наблюдать с ними. Вот мы все и ждали исполнения их обещаний. Мы долго крепились, не верили, что только подкупами можно подвинуть наше дело, но наконец решились. Дали дар самому близкому к царю человеку, боярину Милославскому, да кое–кому из стряпчих и бояр, которые могли бы походатайствовать у царя, и вот теперь… Взгляни на царевну, она давно продала все свои украшения; у всех нас ничего, кроме кинжалов, не осталось: все ценное продали или заложили жидовинам здешним, а дело наше все стоит в том же самом положении, как было тогда, когда мы сюда приехали. Теперь суди нас!

 Теймураз уныло повесил голову.

 — Так зачем же я приехал сюда? — спросил он. — А я ехал в надежде… радужные мечты толпились в моей старой голове.

 — Может быть, тебе скорей удастся склонить царя на нашу сторону, — проговорил Орбелиани. — Очень добрый, благожелательный и мудрый здесь царь. Бояре вот только плохи. Пользуются его безмерной добротой, его широким сердцем, но для себя, а не для дел государственных.

 — Где уж мне!.. Стар я, не речист, — вздохнул Теймураз. — А ты, Елена, — обратился он к невестке, — неужели ты не могла поратовать за свою родину, не могла войти в доверие к царице, повлиять на нее? Ты так умна, так приветлива! Посылая тебя сюда во главе своего посольства, я сильно рассчитывал на тебя. Женщины часто более могущественны, нежели самые умные мужчины.

 — Царевна горда, — осторожно заметил старый грузин с ястребиным носом и длинными усами. — А здесь любят покладистых да повадливых.

 Теймураз нахмурил свои седые брови.

 — Будущей грузинской царице не следует быть покладистой и повадливой, да еще с чужими людьми. Я не на снисходительность ее намекал, а думал, что она своим умом и обходительностью царице понравится.

 На губах Елены Леонтьевны мелькнула горькая усмешка, когда она тихо возразила Теймуразу:

 — Не очень–то часто я видала царицу. Всего один раз перекинулась с нею двумя словами да в другой раз видела ее в церкви, издали. Вот и все мое общение с царицей. Какое же тут могло быть влияние?

 — Отчего же ты так редко виделась с нею?

 — Не допускали меня до свидания с нею.

 — Отчего же, отчего? Разве ты ниже ее по крови? Она, говорят, не царского рода, а ведь ты из рода Багратидов.

 — Здесь женщины живут очень замкнуто, и доступ к ним труден, а к царице особенно.

 — Царевна могла бы сойтись с царскою любимицей, боярыней Хитрово, — опять вмешался грузин с ястребиным носом, — но царевна явно относилась к ней враждебно и этим закрыла себе ход к царице.

 Бледные щеки Елены Леонтьевны вспыхнули, и она кинула на старика сверкающий взгляд, но ничего не возразила ему, вдруг удержавшись.

 — Так же и к Пронскому, — продолжал поощренный этим молчанием старик. — Князь видимо заискивал в царевне, а она относилась к нему презрительно. Слишком горда царевна, в гордости своей и о родине забыла…

 — Я попрошу князя Яшвили не осуждать моих действий, — надменно перебила старика царевна Елена, — я не была послана в Московию чрезвычайным послом и была свободна поступать, как мне хотелось.

 — Она права, князь, — вмешался Теймураз, — мы могли бы быть ей благодарны, если бы она сумела нам посодействовать, но требовать от нее или обвинять ее мы не можем. Она женщина! Ну, а относительно брака царевича Николая с одной из русских царевен говорили вы с царем?

 — Царевны все вдвое старше царевича Николая! — ответила Елена Леонтьевна. — Какой же он им жених? Да, впрочем, никто об этом и не говорил… видно, это сватовство им не очень по вкусу.

 — Чего же им еще надо? Кажется, Николай по крови знатней их будет!

 Все промолчали на это замечание.

 Сам царевич рассеянно слушал планы, касавшиеся его судьбы; он стоял у окна и, очевидно, нетерпеливо ожидал кого–то. Улучив минуту, когда дед заговорил с кем–то из старых грузин и оставил в покое Елену Леонтьевну, он тихонько подошел к матери и шепнул ей:

 — Мама, мне надо сказать тебе кое–что, выйдем в ту комнату.

 Царевна с изумлением посмотрела на сына, но ничего не возразила и покорно пошла за ним. Она удивлялась перемене, совершившейся с сыном в последний год. Он сильно возмужал, как физически, так и умственно, походил на вполне зрелого юношу, и она, царевна, уже давно стала прислушиваться к его речам и мнениям.

 — Мама, знаешь ли, что случилось сегодня ночью? — проговорил царевич Николай, когда они вошли в небольшую комнату. — Тебя не удивляет, что все утро не видать Леона?

 — Боже мой, что с ним случилось? — тревожно спросила царевна.

 — Не пугайся, пока ничего худого. Он женился сегодня ночью, и я был свидетелем и дружкой его брака! — с гордостью прибавил юноша.

 — Женился сегодня ночью? Но зачем же ночью?

 — Да разве ты не знаешь, что он похитил свою невесту? — со сверкающими глазами проговорил Николай.

 — Похитил невесту? Зачем?

 — Совсем как делается у нас, — с восхищением рассказывал царевич. — - Она вышла к нам… а стрелец хвать ее себе на седло; ее служанку взял другой, и мы помчались. Наши лошади стояли в стороне. Сперва княжна рвалась, плакала, потом затихла и так равнодушно, так безучастно стояла под венцом… я даже удивился.

 — Постой, постой, ничего не пойму, — растерянно проговорила царевна, жестом останавливая сына, — какое похищение, какая свадьба, к чему?

 — Ах, мама, да ведь Леону не позволяли жениться на его невесте; сперва ее князь–отец согласился, а потом все передумал и в эту ночь задумал тайно повенчать ее с другим… Ну, а мы выкрали ее и с Леоном повенчали. Теперь меня только тревожит то, что он сюда не идет и жены с собой не ведет? Это меня тревожит, мама, очень тревожит. Как только я ушел из церкви, мне вдруг вспомнилась старая колдунья.

 — Какая колдунья? Что ты говоришь, мой мальчик? — пугливо спросила его Елена Леонтьевна.

 — Ну да! Мы были раз с Леоном у ворожеи; она сказала ему, что он счастья не узнает и рано умрет. Вот это предсказание вдруг вспомнилось мне, и так заныло у меня в душе! Что, мама, если исполнится это предсказание? Здесь, в Москве, люди такие коварные, и у Леона так много врагов! Оттого я и тревожусь, что он не идет долго.

 — Это все пустяки: колдунья, предсказание, — проговорила царевна Елена. — А скажи мне, зачем ты всюду ходил с Леоном? Разве посещение колдуний и тайных свадеб приличествует твоему сану? Ты забываешь, Николай, что ты царевич и, может быть, скоро станешь управлять целой страной…

 — Ах, мама, — перебил ее Николай, — ведь эта странная женщина сказала и мне, что я царем никогда не буду: это она прочла на моей руке.

 — Замолчи, Николай, я больше не хочу слушать твою болтовню! Что скажу я дедушке Теймуразу, когда он спросит меня, как ты проводил здесь время?

 — Право, мама, лучше займись Леоном, выгороди его пред отцом. Но что это за шум в кунацкой? Мне кажется, это Леон пришел… Пойдем скорее туда!

 Когда они вернулись в кунацкую, там был страшный переполох. Все повскакивали с тахт и, перебивая друг друга и жестикулируя, толпились вокруг кого–то.

 Елена Леонтьевна и царевич растолкали толпу и очутились лицом к лицу с Дубновым и Ольгою Пронскою. Последняя сидела неподвижная, бледная как изваяние, с устремленным вдаль, ничего не выражавшим взором. Дубнов же волновался, кричал, пускал в дело жесты и мимику, стараясь толково объяснить грузинам происшедшее. Однако грузины плохо понимали его возбужденную речь.

 Когда подошел царевич Николай, стрелец радостно вскрикнул и кинулся к нему:

 — Царевич, вызволи хоть ты, приюти сироту!

 — Что, что случилось? — спросил его юноша.

 — Беда! Вороги скрутили твоего князя и неведомо куда сволокли. Нападение сделали ночью, после того как молодые спрятались в домишке, который я указал им.

 — Как же так, за что же? Царские люди?

 — Нет, не царские люди, а злые вороги. Я так думаю, это людишки боярыни Хитрово.

 — Хитрово? Почему боярыни Хитрово? — с любопытством спросил царевич.

 — Беспременно она это; да только от того не легче. Плохо молодцу, а еще хуже молодухе. Вот и привел я ее сюда, больше некуда мне ее спрятать: дома отец со света сгонит. Да и мать ее умерла этой ночью… Эх, дела, дела!

 — Как ты узнал об этом? — допытывался царевич.

 — Чуть свет Машутка, дворовая девка княгини, прибежала ко мне, ревмя ревет: «Смертушка наша, — говорит, — пришла, вызволяй, как знаешь… Молодого увезли, а молодуха словно ума с горя лишилась».

 — Да как же они посмели? В городе–то, почти на глазах у всех? — рассердился царевич.

 — А так и посмели. Пришло народа человек двадцать, скрутили князя и уволокли; до княгини не дотронулись, так, малость, кое–что уворовали. Вот к твоей милости мы и пришли, значит: спрячь до поры до времени молодую княгиню и девку ее Машутку.

 — Конечно, она у нас останется, — вмешалась царевна и рассказала все в нескольких словах Теймуразу и другим грузинам.

 — Ну, и дела вы тут делаете! — покачал головой старый царь.

 — Я давно заметил, что Леон из бравого джигита в женщину превратился, — сердито махнул рукой Вахтанг Джавахов.

 — Леона вы потом рассудите, а теперь позвольте мне увести ее, — проговорила Елена Леонтьевна и, осторожно взяв Ольгу за плечи, повела вон из комнаты.

 Ольга послушно давала делать с собой что захотят; она не проявляла ни протеста, ни согласия; ее глаза все так же безжизненно были устремлены вдаль.

 Придя в свои покои, царевна позвала к себе княжну Каркашвилли и приказала ей:

 — Приготовь постель и теплое питье! Жена Леона Джавахова нуждается в нашем внимании и участии.

 Нина на минуту смутилась. Ее смуглые щеки покрылись ярким румянцем, но она скоро овладела своим волнением и, подойдя к Ольге, с жаром поцеловала ее холодный лоб.

 — Права гостеприимства — священные права, — сказала вскользь якобы для царевны княжна Каркашвилли, — в особенности в такие минуты и в таких обстоятельствах.

 Молодая княгиня вздрогнула, пугливо оглянулась вокруг, и ее глаза наполнились слезами.

 — Она заплакала, это хороший знак, — проговорила царевна, — я боялась ее безмолвного отчаяния.

 — Что с нею случилось, царевна? — тихо спросила Нина.

 — Она сегодня потеряла мужа.

 — С князем Леоном несчастье? — порывисто спросила княжна, выпуская Ольгу из своих объятий.

 — Этою ночью его увезли неизвестно куда, — продолжала царевна, — его жена — почти вдова, не бывши и женой его; пожалей же ее!

 Нина проговорила проникновенно:

 — Я буду ее другом! Ее печаль будет моей печалью, ее радость — моей радостью.

 — Хорошо!.. Ты говоришь как грузинка. Теперь уложи ее спать, дай успокаивающего питья и сама посиди возле нее. А мне, верно, скоро придется дать отчет в безумном поступке Леона и позаботиться о разыскании его.

 Елена Леонтьевна вернулась в кунацкую, где старый царь Теймураз, узнав, что один из его подданных неведомо куда исчез, страшно взволновался и рассердился. Он сейчас же хотел ехать к царю с жалобой, но ему сказали, что царь пошел на богомолье в Троице–Сергиевский монастырь и что его в Москве теперь нет.

 — Ну, так я поеду в монастырь, — кипятился Теймураз.

 — Все равно тебя до царя не допустят, — урезонивали его старики. — Ведь ты — царь без царства, даже без крова, и просишь у русского царя защиты, помощи и прибежища. А он могуществен и богат: тебе с ним никак теперь не равняться.

 — Так, — понурив голову, возразил Теймураз, — но должен же он мне ответить за подданных моих, которых в его государстве, в его столице изменнически убивают?

 — В такие дела здешний царь не вмешивается. Бояре грабят и убивают среди бела дня, но царь этого не ведает. Леон сам виноват, что не остерегся.

 — Значит, здесь, по–вашему, не найти мне ни суда, ни справедливости? — грустно спросил Теймураз.

 — Государь узнает — рассудит по справедливости, потому что он — справедливый и богобоязненный царь. Но надо ждать случая, когда можно будет лично тебе переговорить с ним, да и то он сперва горячо примется за исследование, а потом остынет, боярам дело передаст, а позже и совсем забудет. Ну, а бояре по своему усмотрению окончат, да с пристрастием за дерзость, что, мол, смели к самому царю обратиться и его покой потревожить. Так вот и наше дело!.. Не следовало нам с верхов начинать; может быть, чего–либо и добились бы, а теперь только попусту разорились вконец.

 — Будешь с царем на приеме говорить, скажи ему и о нашем бедственном положении.

 — Когда прием, неизвестно, — угрюмо промолвил Теймураз. — Словно я какой бесславный нищий, что меня и принять–то нельзя не в очередь!

 

V

ВЕСТИ МАРКОВНЫ

 По всей Москве шли неумолчные толки.

 Над домом боярина Пронского стряслась грозная, великая беда. В самый день свадьбы молодой княжны с князем Черкасским ее выкрали из–под самого венца, и она точно в воду канула. Княгиня Пронская от такого горя в ту же ночь скончалась, а самого князя под утро свезли в тюрьму по чьему–то извету.

 И вдруг сразу опустел и осиротел большой, богатый и всей Москве известный дом князей Пронских. Дворовые притихли, приуныли. Хотя и при самом князе им не Бог весть как жилось, но страх, что вот–вот они могут перейти в еще худшие руки, подавлял их окончательно.

 Княгиню наскоро похоронили без обычных пышных обрядностей, и во всем доме осталось только две жилые комнаты, которые занимал непритязательный, скромный князь Иван Петрович, дядя Бориса Алексеевича Пронского. Но и он находился в эту минуту с царскою семьею на богомолье и ничего не знал о беде, обрушившейся так внезапно на его славный род.

 В доме боярыни Хитрово тоже не все обстояло благополучно. Боярыня целыми днями лежала на кровати с «выкаченными бельмами», как выражались сенные девушки; ни с кем не говорила ни слова и почти не ела.

 Время от времени к ней заходила только Марковна, сокрушенно вздыхала, крутила головой, поправляла атласные подушки и безмолвно выходила из опочивальни.

 Потом приходили еще какие–то личности, после визита которых Елена Дмитриевна становилась еще мрачнее и ее глаза еще чаще затуманивались слезами; в бессильной злобе грызла она тогда тонкие наволочки своей подушки, словно порченая.

 В один из таких приступов злобы в опочивальню вошла Марковна и, вздохнув, заговорила:

 — Боярыня, а боярыня? Алена Митревна!.. Послушай–ка, что я тебе скажу. Важнеющее дело!

 Елена Дмитриевна повернулась лицом к старухе и сурово взглянула на нее.

 — Надоела ты мне, старая, смерть надоела! Что тебе от меня надо? — глухим, хриплым голосом проговорила Хитрово.

 Никто не узнал бы недавней красавицы в этой женщине с растрепанными волосами, с блуждающими глазами на побледневшем, осунувшемся лице, с пересохшими губами, из которых вылетали тяжкие стоны и страшные проклятия.

 — Говори, что надо! Или царь приехал? Скорее бы, скорее! — простонала она, заломив руки.

 — Царь, сказывают, завтра будет, — поведала Марковна. — Да я не о нем, боярыня, тебе что сказать хочу, а о самой тебе, радость моя. Пожалей ты себя, дитятко мое!

 — Говори прямо, к чему ведешь, без подвохов! Я ведь тебя насквозь вижу, таишь в себе что–то.

 — В народе гуторят, — начала Марковна тихо, — что будто ежели князя Пронского судить будут, так и тебя нельзя в стороне оставить; что будто ты его дела ведала, мирволила ему… из–за тебя все ему и дозволялось.

 — Кто, кто смеет так говорить? — поднялась с постели, сверкая глазами, боярыня.

 Старуха совсем перепугалась и невнятно продолжала:

 — В корчме тут… у Ропкиной говорили, а кто, того доподлинно не упомню.

 — Не упомнишь? Должно быть, сама Ропкина?

 — Ой, у нее самой беда приключилась! — оправившись, начала повествовать старуха. — Неведомо куда скрылась приемная дочка Танюшка. Сама–то Степанида Тимофеевна ревмя ревет, все мышиные норки обыскали, словно в воду девка канула…

 — Ну, мне горе твоей мещанки разбирать не приходится. Сказывай, что у тебя там еще, коли начала уж говорить.

 — Степаниду Тимофеевну в розыск требуют… цыганка, знать, что–либо наплела на нее. Весь дом перетормошили, да, известно, ничего не нашли. Вот, матушка, какую ты кашу заварила!.. А ежели не расхлебаешь, что тогда–то? Все мы к ответу пойдем, и кто ведает, до чего еще докопаются? Марфушка–то много чего знает да все, поди, как на духу выложит. И то сказать, нас жалеть ей не приходится, а против тебя она лю–ю–тую злобу имеет…

 — Не посмеет она, не посмеет, испугается! — пробормотала Елена Дмитриевна недостаточно уверенно. — Слыхала ведь, что она себя моей сестрой величала?

 — Мало ли что! Бабе всякое сдуру в голову придет; так сбрехнула! Нет, на это ты, боярыня, не рассчитывай; она тебя не пожалеет. А послушайся ты моего старушьего совета: возьми извет свой на князя Пронского назад и освободи его из тюрьмы…

 — Никогда этого не будет! — страстно вскрикнула Елена Дмитриевна. — Врага своего освободить, обидчика лютого! Лучше сама на плаху лягу, но раньше потешусь над ним, погляжу, как он, голубчик мой, на дыбе напляшется. Насмеяться надо мной! Меня, как дуру, провести!.. — она скрипнула в бешенстве зубами. — Нет у меня к нему жалости!

 — Да на плаху–то он пойдет не один, — грустно произнесла Марковна, — и тебя с собой возьмет.

 Елена Дмитриевна отрицательно покачала головой.

 — Спесив он больно, меня в свое дело не запутает.

 — Ну, все едино, он ли, она ли, Марфушка, а тебе тюрьмы, видно, не миновать, если ты их не вызволишь. Пока царя нет да бояре еще не накинулись на вотчины князя, вызволить его еще можно. Ну, попугала — и довольно, вовек не забудет!

 — Нет, не вступлюсь я за него, — упрямо проговорила Елена Дмитриевна. — Он счастье отнял у меня; что мне и жизнь теперь? — и, зарыдав, она снова упала на кровать.

 Теплый летний вечер врывался в открытые окна терема. Комната наполнялась сладким запахом цветущей липы. Летний праздник природы совершался в саду, где все благоухало, все цвело, все тянулось к источнику тепла и света. А в опочивальне боярыни царили уныние и холодная злоба, как в сердце Елены Дмитриевны уже давно наступила студеная, слезливая осень.

 Наплакавшись, боярыня встала наконец с постели и, подойдя к окну, старалась захватить в грудь побольше живительного воздуха.

 — Ах, душно мне, душно! — простонала она.

 В это время в дверь робко постучались; старуха Марковна поспешно кинулась к двери. Сенная девушка докладывала, что пришел человек и желает сейчас же переговорить с боярыней.

 — Так зови его! — приказала боярыня, услышав их переговоры.

 Старуха юркнула за дверь, а через минуту вернулась, ведя за собою закутанного человека.

 — Что тебе надо? — спросила у него Елена Дмитриевна.

 — С тобой, боярыня, говорить, — ответил пришедший пониженным голосом. — Вели всем выйти.

 Марковна испуганно посмотрела на свою питомицу.

 Незнакомец, поймав ее взгляд, проговорил:

 — Не бойся, я твоей боярыне худа не сделаю!

 — Марковна, выйди, — приказала Хитрово.

 — Чай, от меня никаких тайн нет? — сокрушенно проговорила старая пестунья, но под строгим взглядом боярыни покорно вышла из опочивальни.

 Оставшись с пришельцем одна, Елена Дмитриевна спросила его, зачем он пришел.

 — Я знаю, где схоронился князь Джавахов, — проговорил он, все еще не открывая своего лица.

 Елена Дмитриевна заглушила готовый вырваться крик; пошатнувшись, она схватилась рукой за стол и тяжело оперлась на него.

 — С… с женой? — едва прошептала она.

 — Нет, князь один, — ответил незнакомец. — Я прислан к тебе узнать, что ты дашь за свидание с князем? Он один схоронен в укромном месте.

 — О, что я дам, что я дам! — заволновалась боярыня. — Ничего не пожалею, если ты правду говоришь.

 — Ну, так идем же за мной.

 — А если это западня? — испугалась Хитрово. Незнакомец вместо ответа вынул из–под кафтана знакомый боярыне кинжал князя Леона.

 — Узнаешь?

 — Идем! — ответила она и, не размышляя больше, накинула на себя фату и последовала за незнакомцем.

 

VI

В ГРАНОВИТОЙ ПАЛАТЕ

 Наконец 5 июля царь Теймураз Давыдович собрался представиться русскому царю Алексею Михайловичу. Последний только что накануне приехал с богомолья, и ему сейчас же доложили, что грузинский царь с нетерпением желает предстать пред его светлые очи.

 Представление было назначено на другой же день, и уже долго до назначенного часа в грузинском доме было заметно особое движение. Царь Теймураз видимо волновался. Он встал чуть только забрезжило утро, сходил в церковь, отслушал заутреню, усердно молился, клал земные поклоны и вернулся домой несколько успокоенный. За ним должен был приехать боярин Хилков, единственный из приближенных Тишайшего, хорошо говоривший по–грузински, и отвезти его во дворец.

 В Кремле, около дворца, уже спозаранку толпился народ. Некоторые по делу, а кто и из любопытства, прослышав, что приехал из Туретчины какой–то диковинный царь, притащились на площадь, заполнили комнаты и передние, с нетерпением дожидаясь царского выхода.

 День обещал быть жарким. Июльское солнце уже давало себя знать, порядком припекая покрытые меховыми шапками головы бояр и стольников. Все с надеждой поглядывали на небо, но на нем не было ни признака облачка.

 — Хоть бы дождичка Господь послал! — сказал высокий статный «жилец» {«Жилецкие люди» — название, употреблявшееся в Московском государстве в противоположность «служилым людям», иначе говоря — горожанин. (Примеч. авт.).}, вытирая вспотевший лоб красным кумачовым платком.

 — Не видать что–то! — возразил ему седенький подьячий. — А расчудесное бы дело; и то невтерпеж жарит.

 — Зачем государь из Троиц вернулся? — вполголоса спросил один стольник другого.

 — Вернулся, бают, чтобы судить князя Пронского.

 — Неужто боярыня–то Елена Митревна даст своего дружка в обиду?

 — Чудное что–то гуторят: будто и она в сем деле замешана, — совсем на ухо проговорил стольник.

 В другом конце седой боярин тихо рассказывал другому, помоложе:

 — Охладел царь к патриарху Никону, видимо охладел. Ум его пресветлый был омрачен, и посему не видел он в нем смуты, а как его очи просветлели и увидал он, что Никон — еретик, а николи не патриарх. В сороми и раскаянии кончит свои дни сей великий грешник. И поделом, и поделом! Захотел вознестись выше святителей: они книги искони писали, а он возымел мнение супротив них бороться, еретик нечестивый!

 — Патриарх, вишь, сказывал, — осторожно возразил боярин помоложе, — что он отбирал только латинские иконы, писанные по образцу, какой вывез немец из своей земли.

 — Ты, известно, никонианец, — со злобой проговорил старик. — Поди, и дома по Никону молишься.

 — Что ж, не я один новые иконы завел. Вон и боярин Ртищев, и Морозов тоже… Да и у самого государя в Кремле образа новые.

 — Едет, едет! — пронеслось по площади.

 Царь Теймураз Давыдович ехал на великолепном вороном Карабахе в своем дорогом живописном костюме. Белая черкеска плотно охватывала его еще статную фигуру. Из–под папахи развевались длинные седые волосы, такие же длинные седые усы падали ему на грудь, украшенную золотыми газырями с драгоценными камнями.

 Сзади царя ехала его свита, все на своих карабахах; шествие замыкал боярин Хилков.

 Подъехав к самому крыльцу, все спешились, и Хилков повел грузин в Грановитую палату, где уже царь Алексей Михайлович принимал шведских послов.

 Теймуразу указали его место. Он сел и сейчас же с жадным любопытством устремил свои проницательные черные глаза на лицо своего предполагаемого союзника. Роскошь палаты и всей русской царской свиты не поразила царя без царства. При персидском дворе он уже видел сказочную роскошь Востока, присутствовал при жизни, которую могли бы вести только мифические боги, но все это его мало занимало и прельщало. Все свои ограбленные богатства и богатства Грузии он отдал бы за свободу родины, лишь бы видеть своих подданных счастливыми, лишь бы спо койно дышать воздухом своих гор, мирно любоваться цве тущими долинами Грузии, слушать печальные и веселые песни родины… Что ему за дело до всех этих несметных сокровищ русского царя? Он хотел только знать, владеет ли этот красивый властелин одним сокровищем, которое ценнее всех благ на свете — добрым, отзывчивым сердцем?

 Все пристальнее, все мучительнее пытался старый царь разглядеть молодого государя, а думы — все мрачнее, все безнадежнее — толпились в его голове.

 Но вот подошел к ним боярин Хилков и шепнул царю Теймуразу:

 — Его государево величество велит тебе, царь Теймураз Давыдович, приступить к его царского величества месту.

 Старик молча последовал за толмачом.

 Царь Алексей Михайлович с любопытством смотрел на приближавшегося к нему старика. Его молодцеватая фигура, бодрая походка, живые глаза, лицо, испещренное сабельными ударами, невольно располагали к себе государя.

 Когда Теймураз подошел к царскому креслу, Алексей Михайлович встал, что было большою честью для гостя. Тронутый этим, Теймураз через Хилкова, который вел и всю дальнейшую беседу двух царей, стал бить челом, чтобы великий государь дал ему целовать свою царскую руку. Но царь руку целовать не дал и предложил поцеловаться в уста.

 Тогда оба царя облобызались, и Теймураз с великим страхом целовал государя в уста.

 Алексей Михайлович поручил Хилкову переговорить с Теймуразом о деле.

 — С которым турским царем были у тебя разратье и бой? Как давно и какое было тебе от него изгнание и земле твоей разоренье? — спросил боярин грузинского царя, севшего на указанное место против государя.

 Теймураз ответил:

 — Тому лет с тридцать изменил мне боярин Григорий Сиос, и, обасурманясь, поддался турецкому султану Амурату, и поднял на меня рать; я против него ходил со своими ратными людьми, и был у меня бой с изменником и турками, между моей и Картальской землей; турских людей с изменником было тысяч сорок, а у меня было тысячи с три, но мне Бог пособил: побил я изменника своего и турских людей не многолюдством, а силою крестного.

 — Как ты, царь Теймураз Давыдович, бил челом великому государю о подданстве, в то время персидский шах земли твоей такое разоренье учинил и в котором году? — спросил снова Хилков, когда грузинский царь умолк.

 — Тому делу лет одиннадцать, — ответил Теймураз, — как присылал я к великому государю бить челом о подданстве; и нынешний шах Аббас прислал на мое государство ратных людей; я против них бился, и в том бою убили сына моего, а дочь взяли насильством да два города разорили. И при старом шахе Аббасе разоренье было мне многое. Не хотя государству своему разоренья, послал я к шаху мать свою да сына меньшого, Александра–царевича, в аманаты. Когда же моя мать со внуком приехала к старому шаху и била челом, чтобы он взял ее внука в аманаты и брал с государства дань, а разоренья не чинил, то шах сказал моей матери, чтобы она послала и другого внука своего, Леона, а он, шах, которого внука в аманаты взять захочет, того и возьмет, а другого отпустит. Мать моя взяла и другого внука — Леона, но шах матери моей и детей не отпустил и присылал к ней, чтобы она басурманилась, а он ее тогда будет иметь вместо матери. Она отказалась, что отнюдь веры христианской не отбудет. Тогда шах отдал ее под стражу и велел мучить: сперва велел сосцы отрезать, а после закаленными железными острогами исколоть и по суставам резать. От этих разных мук мать моя пострадала за Христа до смерти, а тело украл и привез ко мне француз. Детей же моих шах обоих извалошил, и теперь они у шаха. После этого шах послал на меня своих ратных людей; я пошел против них и побил, после чего ушел в Имеретию и жил там два года; потом собрался с имеретийскими и дадианскими ратными людьми и шаховых людей из земли своей выбил, и землю очистил. Но в том же году шах прислал опять ратных своих людей, и я в другой раз ушел в Имеретию, а шах велел всю Грузинскую землю пленить и разорить, чтобы христианство вывесть. Я и тут персиян выбил и стал владеть своим государством по–прежнему. Но при нынешнем шахе, тому лет одиннадцать, изменили мне два боярина, отвезли дочерей своих к шаху, сами обасурманились и навели на меня шаховых людей. Я с ними бился, и в том бою сына моего Давида убили, а меня выгнали; от этого гонения я и до сих пор живу в Имеретии.

 Хилков, передав длинную и взволнованную речь Теймураза государю, спросил вновь грузинского царя:

 — Как земля твоя велика, сколько в ней теперь за тобою жилых и разоренных?

 Теймураз очень волновался, когда рассказывал о мучениях матери и о своих ужасных злоключениях; теперь он несколько успокоился и на вопрос Хилкова ответил, медленно соображая во время речи все обстоятельства:

 — Земля моя в длину десять днищ хода и поперек столько же; городов всех больших семь, а малых много, только разорены и пусты; в двух городах живут изменники мои бояре, и в тех городах люди есть, а иные города все разрушены; в стольном городе Креме живет людей немного, иные живут по деревням. Надо всем государством моим владетель теперь Рустем–хан; был он грузинской породы, да обасурманился.

 Хилков не удовольствовался этим обстоятельным ответом и опять вопросил:

 — Дадьянскую и Гуриальскую земли как давно ты под высокую руку великого государя привел? Присягу они принесли ли? Теперь они у великого государя по–прежнему ли в подданстве и кто ими владеет?

 — Как был жив дадьянский царь Леонтий, — ответил старик, — то у нас с ним были беспрестанная вражда и бой. Но как царь Леонтий умер, на место его теперь выбрали сродника моего Вамыка. Гуриальскою землею владеет по совету имеретинский царь Александр, но дани ему не дают, только так с ним в дружбе состоят. Государь великий пожаловал бы, велел землю мою очистить от изменников, а до шаховой земли мне дела нет, и будет ли шах за изменников моих стоять или нет, того я не знаю. Я для того и поддался государю, чтобы он велел землю мою очистить и дать своих ратных людей. Тогда я с государевыми и своими людьми, с имеретинцами, дадьянцами и гуриальцами соберусь и стану свою землю очищать; а если шаховы люди на меня придут, то я буду от них обороняться. Как великий государь изволит меня отпустить, то отписал бы к имеретинам, к дадьянам и гуриалам, чтобы мне давали ратных людей в помощь; а к шаху бы изволил отписать, что я православной христианской веры и в подданстве у него, великого государя: так бы шах в землю мою не вступался, а станет ее разорять — то великий государь будет меня защищать.

 Выслушав просьбу грузинского царя, Алексей Михайлович надолго глубоко задумался.

 — Что прикажешь сказать царю грузинскому? — вывел государя наконец из задумчивости князь Трубецкой. — Ждут они, царь–надежа, твоего милостивого и великодушного ответа.

 — Без бояр что я могу сказать? — проговорил Алексей Михайлович, и его природная нерешительность отразилась в беспомощно блуждавших глазах.

 — В таком разе следует нарядить сидение, — предложил Трубецкой.

 — Ин будь по–твоему; знамо, сидение вернее: одна голова хороша, а много голов и того лучше, — улыбнулся Тишайший, обрадовавшись найденному выходу и тому, что явилась возможность оттянуть ответ по этому сложному делу. — Скажи царю, — обратился он к Хилкову, — что подумаю–де и ответ ему пришлю с князем Алексеем Никитичем Трубецким, а покамест пусть Теймураз Давыдович пожалует к нам завтра к столу со всем своим семейством и посольскими людьми.

 Государь милостиво расстался с Теймуразом и его свитой. Но грузины ушли далеко не удовлетворенные: опять проволочка, опять нет ответа! Как давно они уже привыкли к этой странной политике оттягивания и неопределенных обещаний!.. Однако делать было нечего, оставалось одно — безмолвно покориться и терпеливо ждать.

 

VII

ЦАРЕВЫ ДУМЫ

 Алексей Михайлович ходил мрачный и недовольный по своему большому светлому покою, крайне встревоженный неприятной для него вестью.

 Ему только что доложили, что князь Борис Алексеевич Пронский сознался на допросе во многих «изменнических» делах. Приходилось подписать смертный приговор, а Тишайшему это было всегда так тяжело, точно приходилось подписывать приговор самому себе.

 Родственники покойной княгини Пронской — Репнины хлопотали о смертной казни Пронского и о передаче всех поместий, угодий и денег им, так как за княгиней–де было большое приданое. Дядя заступился за Бориса Алексеевича, сколько было у него сил и влияния, но его нерешительный и слабый характер мало помогал делу, тем более что у Пронского при дворе было много врагов, которые рады были теперь ему отмстить.

 Но самым сильным и опасным врагом Пронского оказался отец загубленной им княжны польской.

 Каким образом узнал старый шляхтич о преждевременной мучительной смерти своей единственной дочери и кто был причиной этого, так и осталось навсегда неизвестным. Но отмстил он погубителю своей родовой чести, конечно, с большим удовольствием и как только мог. Он написал царю Алексею Михайловичу письмо, в котором изложил обстоятельства дела во всех подробностях и еще прибавил от себя, будто именитый боярин, князь Пронский, продал за несколько тысяч золотых свою родину.

 Горько было читать царю такие дела о своем боярине. Много чудилось ему злобы в письме люблинского воеводы, но если и половина того, что в нем было написано, было правдой, то и тогда Пронский заслуживал позорной казни на Лобном месте.

 — Смертоубивец, чернокнижник, изменник своему роду и племени! — с горечью говорил царь присутствовавшим в покоях боярам Ртищеву и Милославскому.

 Последний, видимо, чувствовал себя не совсем ладно, и хотя был явным врагом Пронского, но попытался было вступиться за него.

 — Может, люди много и наплели на князя–то? — неуверенно произнес он.

 — Да ежели есть сотая доля правды в том, в чем его обвиняют, и то достоин он лютой казни. Тяжко мне людей на казнь слать, сам бы за них на плаху лег, да если они вороги своей родины — чего другого они достойны? — со слезами в голосе проговорил Алексей Михайлович. — Что скажешь, Федор Михайлович? — обернувшись к Ртищеву, спросил он. — Как мне поступить с этим делом?

 — Во всех ли делах князь повинился? — спросил Ртищев.

 — Он ни в чем не винился: тверд духом, дыбу и огонь вынес твердо, словечка не молвил, — ответил Милославский. — Люди его винились, да ворожея еще сказывала — пытки–то не вынесла ведьма, — что будто дочь от него имела… Многое она, ведьма эта самая, наплела… И на других тоже многих…

 Боярин видимо робел пред пытливым взглядом царя.

 — Ну, говори дальше, что еще там знаешь, — нахмурился Алексей Михайлович.

 — Ведьма и боярыню Хитрово оговорила.

 — Боярыню? — испугался царь. — Елену Дмитриевну? Не может того быть! Что она могла сделать? Разве гадала раз–другой по–бабьему обычаю! Иных дел у нее с ворожеей не было! — заволновался царь.

 — Не одна боярыня гадала, — вмешался Ртищев, видя, что Милославский хочет погубить заодно и Хитрово, из зависти к ее могуществу у царя. — И царевны гадали, да и царица!

 — Бабы! — сердито произнес Алексей Михайлович.

 — А потому все баловство это, что ворожеям да колдуньям воли опять много дали: давно не жгли, вот их и развелось по–прежнему, — угодливо проговорил Милославский.

 Ртищев с презрением посмотрел на этого двуличного, льстивого и лютого боярина. Хотя он и сам был, конечно, сыном своего века, одобрял казни и пытки, но уже настолько был просвещен, что на невинные занятия гадалок и ворожей смотрел именно как на бабье развлеченье, самое безвредное, безобидное и ничуть не преступное; поэтому предложение Милославского жечь гадалок весьма покоробило его.

 — Вот ужо я пожурю царицу, — проговорил Алексей Михайлович, — а теперь поди–ка приведи ко мне боярыню Хитрово, — хмуро сказал он своему тестю.

 Милославский поспешил выйти.

 Ртищев, обрадовавшись, что остался вдвоем с царем, стал говорить ему о государственных делах.

 Но Алексея Михайловича, видно, в эту минуту мало занимали дела его государства. Его мысли были полны только что сказанным о боярыне Хитрово и об оговоре ворожеи.

 Неужели эта голубоокая красавица якшалась с колдуньями да цыганками? Неужели под ее белым лбом таились нечистые мысли? И он позволял ей водить дружбу с царицей, с царевнами, сам любил слушать ее лихие прибаутки да веселые шутки и только дивился ее уменью всем нравиться, всем угодить? Теперь это объяснялось весьма просто: она имела, надо быть, приворотный корень. Царь содрогнулся.

 «Может, она и зелье нам какое подсыпала?» — с ужасом подумал он.

 А Ртищев говорил ему в это время:

 — Никак не можем мы обиду учинить против Персии. Они наши исконние друзья. Еще в тысяча шестьсот пятидесятом году, помнишь, приезжал на Москву посол шаха Аббаса, Магмет–Кулыбек, и привез в подарок от того шаха четыре тысячи батманов селитры. А царь Теймураз пусть сам свою обиду с шахом разведет: они — свойственники. Ссоры у Теймураза с Рустемом, ханом тифлисским, потому, что они между собою свои близкие, одного поколения; пошли они от великого князя грузинского. Рустем–хан теперь — шахов подданный и басурманин, и половина Грузинской земли с ним, а другая половина — за Теймуразом. Так ссора между ними, и шах на Рустема–хана сердится, что он Грузинскую землю разорил и царевича убил. Теперь Теймураз покинул свою землю, к шаху не писал и не бил челом, а ежели бы бил челом, то шах велел бы ему жить по–прежнему в своей вотчинной земле. А грузины — народ хитрый. Они просят у нас ратных людей против персов идти. Мы с шахом поссоримся из–за них, а нам что за корысть, коли в Грузинской земле не будет шаховых людей?

 Долго говорил Федор Михайлович, а царь рассеянно, невпопад отвечал ему и все с большим нетерпением посматривал на дверь.

 Наконец вернулся Милославский и встревоженным голосом объявил, что обыскали весь дворец, но боярыни Хитрово не нашли. Она ушла со вчерашнего вечера из дома и до сих пор еще не вернулась. Все люди в ее терему в беспокойстве. Сенные девушки рассказывали, что за боярыней пришел вечером какой–то неизвестный человек и неведомо куда увел ее, а ночью пришел, вызвал Марковну, долго с нею говорил; потом старая ключница и наперсница боярыни взяла из спальни шкатулку с жемчугами и другими драгоценностями, и они оба ушли, но до сих пор никто из них не ворочался.

 — Сбежала, должно! — произнес Милославский.

 — Ну, недалеко убежит! — сверкнув глазами, проговорил Алексей Михайлович. — Эй, люди!

 Вошли вооруженные стрельцы.

 — Скажите своему голове, — распорядился царь, чувствуя, как свойственная ему порой вспыльчивость овладевает им, — чтобы послали к заставам погоню да никого без моего приказа не выпускать. Напиши, боярин, о том приказ, — повелел Алексей Михайлович Ртищеву. — Пойдем, тестюшка, к царице, — предложил он Милославскому.

 Оба направились на половину Марьи Ильиничны.

 Царица, по обыкновению, ела сласти и слушала длинный рассказ странницы о ее необыкновенном странствии на Афон. Царевны гуляли по саду, потом сновали по терему и все ныли и ныли с тоски.

 — Ой, скучно, скучно, матушка–царица! — чуть не плакала Ирина Михайловна.

 — Испей винца, и повеселеет! — предложила «верховая боярыня» Стрешнева.

 — Ой, опостылело и вино–то! — махнула рукой царевна.

 — Ну, сказочниц послушай! — разгрызая семечко, апатично произнесла царица.

 — Надоели, все одно и то же гуторят! — лениво потягиваясь, проговорила Татьяна Михайловна. — Разве вот скоморохов созвать да с ними, как намедни, «действа» произвести? — раздумчиво предложила царевна, наслаждаясь ужасом, который отразился при ее словах на лице царицы.

 — Что ты, мать моя! — замахала на нее своими пухлыми ручками Мария Ильинична. — Опять в «хари» обряжаться станешь?

 — Царевнино ли это дело в «личины» рядиться? — укоризненно проговорила боярыня Стрешнева.

 — Еще сама с ними в пляс пустись!

 — А и пущусь, — хорохорилась Татьяна Михайловна. — Все лучше, чем с тоски подыхать.

 — Как погляжу я на вас, государыни–царевны, — вмешалась странница, — и поразмыслю: выходит так, что все это в вас враг рода человеческого действует, смутные мысли вам внушает.

 — Ну, пошла, старая, надоела! — остановила странницу Анна Михайловна. — Матушка–царица, вели игрецам на цимбалах, что ли, сыграть.

 — Под праздник–то! — укоризненно напомнила опять странница. — Лучше бы Четьи–Минеи послушала.

 — Царица, где же боярыня Елена Дмитриевна? — спросила царевна Ирина.

 — Сама того не знаю, — ответила Марья Ильинична, — целый день она сегодня на «верху» не была. Уж не занеможилось ли ей?

 — В городе сказывают, Пронского на допрос взяли, — осторожно доложила одна из «верховых боярынь».

 — Пронского… в тюрьму? За что? — с любопытством обступили боярыню царевны.

 — Во многих будто воровских делах повинился.

 — Вот отчего боярыня и к нам не идет, — догадались царевны, — знать, больно скучает: друг он ей был.

 Все «верховые боярыни» поджали губы и многозначительно опустили глаза. Наконец–то можно было позлословить и очернить эту царскую любимицу; но им это не удалось сегодня — отворились двери, и вошел царь с Милославским.

 Алексей Михайлович еще не совсем остыл от охватившего его порыва гнева при известии, что Хитрово бежала, но был уже относительно спокойнее и, войдя, даже пошутил с сестрами.

 — Ну, что, стрекозы, стрекочете? — спросил он, гладя по голове Ирину, свою любимицу. — А я вас журить пришел. Дошли до меня слухи, что в тереме на «верху» бывала ворожея и что будто царица и вы гадали у нее. Правда ли это?

 Царевны, смущенные, молчали. Мария Ильинична побледнела и от испуга выронила на пол все семечки.

 — Я вас спрашиваю, правда это? — уже суровее спросил Алексей Михайлович.

 — Правда, — ответила одна царевна Ирина.

 — А ведомо вам, что я этого не дозволял и не дозволяю?

 — Ведомо было, — чуть слышно ответила Ирина.

 — Как же вы мой запрет нарушили? — спросил царь и с укором посмотрел на сестер. — Как дерзнули вы нарушить мой указ? Ну, отвечайте же!

 — Скучно нам было, братец! — как стон, вырвалось у всех сестер разом.

 И, казалось, царь понял этот крик безысходной тоски; он молча опустил голову.

 — Небось боярыня Хитрово привела ворожею? — после минутного молчания спросил он.

 Царевны, не желая выдавать свою любимицу, ничего не ответили ему.

 — А знаете ли вы, что дружба с ворожеями добром не кончается? Вот эта самая колдунья под пыткой оклепала боярыню.

 — Не может быть! — с ужасом вскричали царевны, а царица закрыла лицо руками. — Не могла ворожея на боярыню наклепать, не за что клепать на нее.

 — Должно быть, боярыня вину за собой какую–либо знала: только почуяла беду и дала тягу! — мрачно произнес Алексей Михайлович. — Пришел вам это поведать да узнать, в самом ли деле вы якшались с колдуньями. Срам на всю Москву, срам!.. Ну, а боярыне несдобровать! От моего суда никуда не сбежать, — важно прибавил он.

 Все стояли глубоко подавленные и молча выслушивали суровые слова царя.

 Вдруг в сенях послышалось движение. Двери широко распахнулись, и, когда все в изумлении обернулись, их глазам предстала в голубом измятом летнике, с небрежно накинутой на голову фатой, бледная, измученная Елена Дмитриевна Хитрово.

 

VIII

ЖЕРТВА МЕСТИ

 Несколько дней, проведенных в тюрьме, сильно изменили наружность Бориса Алексеевича Пронского. Недавнего красавца трудно было теперь узнать. Худой, изможденный, с полуседой головой, с тусклым взглядом, он страдал не столько от телесных болей, сколько от душевных мук.

 Сидя в низком, затхлом каземате, по земляному полу которого бегали крысы, а в крошечное оконце едва пробивался свет дневной, князь знал, что уже погиб окончательно. Его уже пытали, хотя, видимо, еще несколько щадили, но улики, доносы и наветы так и сыпались на него со всех сторон, как из прорванного решета. Все, что было им тщательно скрыто и погребено, как ему казалось, навеки, вдруг с ужасающей ясностью всплыло наружу, и теперь он должен был давать ответы за все, им когда–то содеянное.

 Теперь, оставаясь целыми мучительными часами один со своими мыслями и со своей совестью, князь не каялся в преступно проведенной жизни, а только проклинал свою неосмотрительность и свою роковую близость к боярыне Хитрово, которая так беспощадно погубила его.

 При воспоминании об этой женщине, вся кровь отливала от сердца князя, и огненные круги появлялись в его глазах. Пронский, рыча от бессильной злобы, в изнеможении падал на солому и на некоторое время забывался в больном тревожном сне. Но и во сне его преследовал коварный образ некогда любимой женщины, и во сне иногда ему удавалось удовлетворить свою неутомимую жажду мщения. Он предавал красавицу нечеловеческим мукам и много раз собственноручно пронзал ей сердце ножом, затем, просыпаясь с улыбкой удовлетворенной мести, блуждающими взорами обводил свою темницу и, удостоверившись, что то был лишь сон, разражался диким смехом и в исступлении метался из угла в угол, рискуя от бешенства разбить себе голову о стены тюрьмы.

 Мысли о грузинской царевне тоже мало успокаивали взволнованную душу князя. Насколько душили его злоба и мщение к Хитрово, настолько же терзала его неудовлетворенная страсть к царевне. При мысли о том, что он навеки потерял ее, что, может быть, никогда больше не увидит ее спокойного бледного лица, Пронский плакал, как ребенок, потерявший свою самую дорогую игрушку.

 В маленькое оконце его темницы робко заглянул последний пурпурный луч заходящего июльского солнца, но сейчас же исчез. Князь лежал на соломе, обессиленный, измученный только что перенесенной дыбой. Вправленные руки и ноги неподвижно лежали на земле, голова была откинута, из полуоткрытого рта изредка вырывался мучительный, душу надрывающий стон.

 Князь и дыбу вынес, как прежние пытки, без стона, прокусив губы до крови, но не повинился во взведенных на него преступлениях; а теперь, лежа один в своей сырой темнице, он облегчал страдания стонами.

 Все его тело невыносимо ныло; при малейшем движении руки или ноги боль вывихнутых суставов становилась столь мучительной, что у него не хватало уже никаких человеческих сил. И все–таки душевная боль князя была значительно сильнее.

 Лежа на соломе с широко открытыми глазами, он вторично переживал только что перенесенную сцену в пыточной камере. Его щадили, и пытки, применявшиеся к нему, несмотря на свою бесчеловечную мучительность, все–таки считались в те времена легко переносимыми.

 Зато к несчастной цыганке палачи были беспощадны.

 Весь страх, все суеверие, внушаемое гадалками и ворожеями, сказались при суде над Марфушей. Ее знали все, и все боялись ее. И теперь, когда ее вина была несомненно обнаружена, к ней применили самые тяжкие пытки, какие только существовали при тогдашних допросах.

 Несчастная женщина представляла собою уже один бесформенный кусок мяса, в котором жизнь еще чуть–чуть теплилась. Только в ее больших черных глазах можно было видеть признаки жизни. Все суставы у нее давно были вывихнуты и вытянуты, некоторые части тела сожжены; на ней не было ни одного живого места, которое не подверглось бы действию огня и железа.

 Марфуша сама не могла уже двигаться: ее перетаскивали на пропитанной кровью рогоже и, подвергая все новым и новым мукам, требовали, чтобы она созналась в том, что она имела злой умысел на царя и царицу. Все ее клятвы и уверенья не принимались во внимание. Она с удивлением и ужасом слушала, как судьи с невозмутимым спокойствием называли ей сообщников, имена которых она слышала в первый раз. Тут попадались бояре, князья, холопы, купцы — словом, все, кто чем–нибудь, когда–нибудь не угодил судьям и на кого им необходимо было из мести или из выгоды сделать извет.

 Марфуша, насколько могла, старалась выгородить невинных, со жгучим трепетом прислушиваясь, не назовут ли ей имени боярыни Хитрово. Но нет! Этого имени она все еще не слыхала: знать, боярыня была все еще сильна, и никто не смел назвать соучастницей цыганки царскую любимицу; знать, все думали, что боярыня за семью царскую ратовала и потому выдала цыганку и Пронского, а сама она, дескать, к такому делу и непричастна.

 И подымалась тогда в измученной душе гадалки лютая ненависть к боярыне, которая за свои преступления одна не несла кары, и хотелось Марфуше поскорее видеть, как будут рвать калеными щипцами белое тело царской любимицы.

 Но молчала еще цыганка, имени боярыни не произносила, решив, что еще успеет, что времени еще много!

 Не знала Марфуша, захочет ли Пронский, чтобы она назвала Хитрово; может быть, он сам выдаст ее, может, ему самому любо будет назвать ее, да и веры дадут ему больше, чем ей.

 И ждала Марфуша, страстно ждала, когда ее сведут с Пронским, а пока мужественно переносила самые мучительные пытки.

 Каким сожалением и участием сверкнули глаза Пронского, когда он увидел истерзанное тело цыганки! Она поймала на себе этот взгляд и благодарно ответила ему слабой улыбкой. На все вопросы о том, виделась ли она с Пронским, давала ли ему зелье, помогала ли ему извести польскую княжну, Марфуша упорно отвечала, что князя знать не знает, ведать его не ведает.

 — Может, князь когда и приходил о судьбе своей погадать, да я того не запомню, — говорила она, пристально смотря на Пронского и стараясь взглядом показать ему, что умрет, но не выдаст его.

 — А как же князь говорит, что был у тебя намедни? — спросил один из бояр–судей.

 Марфуша испуганно глянула на князя.

 — Боярыня Хитрово просила меня, нужна ей, вишь, была гадалка, я и ходил, чтобы позвать, видно, ты запамятовала? — спросил Пронский и тоже пристально взглянул Марфуше в глаза.

 Цыганка вспыхнула, злой огонек сверкнул в ее глазах, когда она радостно ответила:

 — Должно быть, запамятовала, а вот теперь напомнил! Точно, был посланец от боярыни, но был ли то князь или кто иной — не вспомяну… Боярыня часто за мной посылала, — будто вскользь произнесла ворожея, — и во дворец меня водила!

 Судьи переполошились, но взять назад показание было нельзя, и Марфуша рассказала, как боярыня отравила мужа и привораживала к себе царя и царевен.

 Пронский с наслаждением слушал этот донос: он уже видел свою месть исполненной, забыв о том, что если Хитрово обвинят в колдовстве с целью приворожить царя, то и его непременно обвинят в сообщничестве, и он подвергнется вместе с нею позорной и лютой казни.

 Допрос и пытка наконец кончились. Обвиненных развели по их темницам. Марфуша молча, одними глазами, помутившимися от страданий, простилась с князем. Они знали, что больше уже никогда не увидятся в этой жизни: Марфушу, как колдунью, приговорят к сожжению, а его — Бог знает к чему; но, во всяком случае, их казни будут происходить в разные дни. И если князю суждено будет умереть с кем–либо вместе, то, пожалуй, лишь с Еленой Хитрово.

 Теперь участь этой боярыни была решена: цыганка оговорила ее, а он, князь, подтвердил этот оговор, и, несмотря на все ее влияние при дворе, Елене Дмитриевне не миновать было плахи.

 В первый раз со дня ареста лежал Пронский на своей соломе с удовлетворенной улыбкой на губах. Он отмстил! Да, он сам погибнет, но зато жестоко отмстил за свою гибель. И его усталые глаза стали смыкаться.

 Но вдруг он услыхал, как ржавый замок в дверях его темницы заскрипел. Кто–то тихо говорил с тюремщиком.

 Темница тускло осветилась светом потайного фонаря, поставленного на пол, тюремщик что–то сказал следовавшей за ним закутанной фигуре и пропустил впереди себя двух посетителей.

 Пронский открыл глаза, повернул голову в сторону подошедших и успел разглядеть, что неожиданными его посетителями — были женщины. Обе были тщательно закутаны в платки, с накинутыми на лицо темными покрывалами.

 Когда тюремщик, низко поклонившись, вышел из темницы, одна из посетительниц, повыше ростом, подошла к князю и, откинув с лица покрывало, глянула на него. Князь вскрикнул, хотел подняться и протянуть к пришедшей руки, но с глухим стоном, обессиленный, снова упал на солому. Женщина опустилась на колени и взяла его холодную, истерзанную руку в свою.

 — Князь, ты узнал меня? — ласково спросила она.

 Но его лихорадочно горящий взор ответил ей вместо слов.

 Как мог он не узнать дорогих, любимых черт, из–за которых он готов был вынести злейшие в мире муки и пытки, о, гораздо злейшие, чем те, которые он только что перенес!.. Какое счастье, что он снова увидел взор, с ласкою покоившийся на его лице.

 Царевна Елена поняла выражение его глаз и в смущении опустила свои.

 — Я недавно узнала, — проговорила она, — что ты взят в тюрьму, что ты оклеветан и тебя пытают… За что — толком не знаю, но мне стало жаль тебя… И я пришла навестить тебя.

 — Спасибо тебе! — произнес наконец Пронский и с усилием поднес ее руку к губам. — Спасибо, что не погнушалась навестить колодника… Но как допустили тебя ко мне? Ведь никого не велено пускать…

 Царевна смутилась и кинула нерешительный взгляд на свою спутницу, укрывшуюся в темном углу темницы; ей послышалось, что из угла раздались приглушенные рыдания. Но Пронский ничего не слышал, жадно всматриваясь в лицо царевны.

 — Я прошла так… просила, — ответила наконец Елена Леонтьевна. — А ты, князь, разве не хотел бы видеть дочку свою Ольгу? — вдруг спросила она.

 Лицо Пронского потемнело и брови сдвинулись.

 — Нет, — решительно ответил он, — нет, дочку видеть я не хочу. Да и нет у меня дочери: была одна, но и та опозорила меня, в могилу мать уложила и меня на плаху послала. Из–за нее я здесь, царевна.

 — Из–за нее ли, князь? Подумай! — задушевно проговорила царевна. — Она у тебя несчастная, очень несчастная, а тебя привели сюда злоба людская да нрав твой неукротимый. Не вини ты дочери и прости ей, как простит тебе Тот, пред Кем ты, может статься, скоро предстанешь!

 Маленькая закутанная фигурка в темном углу зашевелилась, раздались громкие рыдания, и при последних словах царевны она упала на колени у ног князя. Обнимая их и обливая их слезами, она заговорила:

 — Батюшка родимый, прости, прости меня! Отпусти грех мой невольный… Дай слово вымолвить, свет батюшка!.. Ой, тошно мне, сиротинке, все нутро мое выгорело, не жилица я на белом свете! Не дай в могилу, уйти со змеей–тоской!..

 Пронский с удивлением посмотрел на дочь.

 — Откуда выискалась? Из–под венца к милу дружку сбежала, без воли отца и матери обвенчалась, так что ж теперь тебе от меня надо? Гляди, любуйся, на что стал похож твой отец! Радуйся! Колодника–отца благословенье понадобилось? А по чьей вине этот срам на голову мою упал, как не по милости дочки богоданной? Теперь благословенья пришла просить, чтобы слаще было целоваться да миловаться с милым дружком? Нет тебе моего благословения ни во веки веков! Ступай от меня прочь, дочь непокорливая, погубительница отца своего родного, блудница бесстыжая! — и князь оттолкнул от себя дочь.

 Ольга в судорожных рыданиях упала на земляной пол. Царевна, едва сдерживаясь от рыданий, положила свою руку на горячий лоб узника.

 — Мне жаль тебя, князь, — тихо проговорила она, видя, как ее слова успокоительно действуют на этого, все еще неукрощенного человека, — я с добром и лаской пришла к тебе, я хочу пролить мир в твою измученную, истерзанную душу, и если привела к тебе дочь, то для того, чтобы вы примирились пред вечной разлукой. Если Ольга виновата пред тобой, то и ты виноват пред нею. Ты дал мне слово, что повенчаешь ее с Леоном Джаваховым, я поверила тебе. Помнишь, как ты Богом клялся мне? А разве ты сдержал свое слово?

 Елена Леонтьевна пристально смотрела в глаза Пронскому, и он смутился от этого взгляда.

 — Мне грозили… пыткой, позорной казнью, если не повенчаю Ольги с Черкасским, — пролепетал князь.

 — Ты убоялся пытки и ради своего тела не побоялся погубить душу, не сдержав слова? — упрекнула царевна.

 — Не пытки я боялся, и не лютая казнь была страшна мне, — горячо произнес Борис Алексеевич.

 — А что же? — с любопытством спросила царевна.

 — То, что я тебя навеки лишался.

 Царевна вспыхнула, но, сдержавшись, ласково ответила:

 — Меня ты напрасно в мыслях имел. Ведь сказывала я тебе, что хотя мой муж и без вести пропал, а все я считаюсь его женой, и пока глаза мои его тела мертвого не увидят, ничьей женою я не буду, и не для чего тебе меня было в мыслях держать.

 — На смерть пойду, а все одна ты в моих мыслях будешь, — упорно проговорил Пронский.

 — Знать, вы с дочерью одного нрава, — перевела царевна разговор на княгиню Ольгу, — она тоже и слышать не хочет о другом помыслить.

 — Чего же ей мыслить о другом? Ведь ты своего дождалась! — криво усмехнулся князь, с ненавистью глядя на все еще распростертую у его ног дочь.

 — Вот ты, князь, выслушай до конца, — остановила его царевна, — не своей волей убежала она к Леону… он силой увез ее и обвенчался с нею насильно.

 — Это все равно, — угрюмо проговорил Пронский.

 — Постой же, говорят тебе, — нетерпеливо остановила его опять грузинка. — Вся вина Ольги в том, что вышла она к нему проститься…

 — Матушка дозволила, благословила, сказала: «Поди простись», — робко ввернула Ольга. — Я пошла, а там у тына и ждал меня… Леон…

 Ее голос пресекся, и она разразилась рыданиями.

 — Леон со стрельцом Дубновым, — продолжала ее рассказ царевна, — и еще двумя стрельцами и… с моим сыном, царевичем Николаем, — уже тихим голосом докончила Елена Леонтьевна.

 — Как? И царевич на такое озорство пошел? — с неудовольствием спросил Пронский.

 — Он тоже возмутился, когда узнал, что ты не сдержал своего слова и хочешь насильно обвенчать дочь с другим.

 — Юн он еще, чтобы судить поступки старших, — сурово произнес князь.

 Елена Леонтьевна снисходительно улыбнулась.

 — У нас юноши приучены думать и рассуждать, — произнесла она. — Да дело не в царевиче: он только помогал своему наставнику, которого очень любил. Когда Ольга вышла к ним, они схватили ее, посадили на седло и увезли в церковь, там обвенчали и увезли в дом, раньше приготовленный Дубновым для молодых…

 — Ну, совет им да любовь! — злобно остановил рассказчицу Пронский. — Ты что, царевна, смеяться надо мной пришла, что ли? Издевки делать над лежачим человеком? Мало тебе, что люди царские над телом моим надругались, ты мою душу вымутить хочешь? Тебе–то я худого ничего не сделал…

 Скорбная нотка зазвучала в его голосе. Царевна растерялась и несколько минут не знала, что ответить ему, однако потом оправилась и проговорила:

 — Не смеяться я над тобой пришла, а с людьми примирить, душу твою облегчить, да и ей облегченье сделать, — указала она на Ольгу. — Отпусти ей невольный грех, прости ее, и она будет за тебя Богу молиться. В монастырь она идет, постригается.

 — В монастырь? Постригается? — в изумлении проговорил Пронский, смотря широко раскрытыми глазами на дочь. — Почему же в монастырь? Да нет, вы меня обе морочите! Чтобы молодая жена, чуть не на второй день свадьбы, да в монастырь ушла?.. Нет, смеетесь вы надо мною! Или муж–злодей в монастырь гонит? — обернулся он с насмешливой улыбкой к дочери.

 — Нет у меня мужа… и не было, почитай! — заливалась слезами Ольга.

 — Что–то не уразумею? — спросил царевну Пронский.

 — В самую ночь свадьбы ворвались злые люди в дом, где схоронились молодые, связали князя Леона и увезли его, а вчера боярыня Хитрово привезла его, умирающего, неведомо откуда. Сегодня утром он скончался у нее на руках, — кивнула царевна на Ольгу. — Вдова она теперь, и часа женой не была. Так рассуди же ты, князь, как твоя дочка несчастлива. Вот и надумала она в монастырь идти с подругой своей, грузинкой одной, что тоже князя Леона когда–то любила, и пришла благословенья у тебя просить и прощенья в том, что невольно была причиной твоей гибели.

 — Так, значит, враг мой сгинул? — спросил Пронский. — Ну, собаке — собачья смерть, — злобно докончил он.

 Ольга слабо вскрикнула и закрыла лицо руками. Царевна сурово нахмурилась.

 — Нечестно, князь, тебе так говорить! — промолвила она. — Ведь помер князь Леон и пред Господом искупает вину свою: не тебе быть ему судьей! Вспомни, ты и сам скоро предстанешь пред Высшим Судьей, что ответишь ты Ему за лютость души своей? Ведь ты почти умираешь, а смириться никак не хочешь, неужели не сознаешься в грехах своих? Я и пришла за тем, чтобы видеть твое покаяние…

 Пронский вздрогнул. Хотя его истерзанные члены страшно ныли и вывихнутые руки плохо повиновались ему, но он, стиснув губы до крови, схватил Елену Леонтьевну за руку.

 — Стало быть, любишь меня? — лихорадочными глазами глядя на нее, спросил он.

 Царевна сделала попытку высвободить свою руку и, скрывая нервную дрожь, охватившую ее от прикосновения Пронского, ответила, не желая усиливать его страдания:

 — Мне жаль тебя, душевно жаль, и сердце мое ноет от боли при виде тебя.

 — Если жаль, стало быть, любишь! — слабо удерживая ее руку в своих искалеченных руках, возбужденно произнес князь. Печальная улыбка мелькнула на устах царевны, но Пронский не заметил этой улыбки и продолжал говорить, охваченный счастьем и радостью: — А если любишь, так я все и всем прощу — самому лютому своему врагу, Елене Хитрово, и то прощу все, ни на кого я зла больше не имею. Ольга, — позвал он дочь, — прости и ты меня!.. Много я виноват пред тобою и пред матерью твоею покойной. Прости, если можешь…

 Ольга, заливаясь слезами, осторожно поцеловала руку отца.

 — Видно, тебе на роду так написано: за грехи мои молиться, — продолжал князь, — молись, Ольга, за меня, молись, авось твои молитвы услышит Господь Бог.

 — Царевна выпросит у царя помилование, — сквозь слезы проговорила Ольга.

 Пронский с благодарностью взглянул на Елену Леонтьевну.

 — Спасибо тебе, царевна, — произнес он, — но милости царской мне не дождаться. Да и на что она мне? Все равно под клобуком придется свои дни коротать, а мне, что умереть, что жить без тебя — все одно!

 — А неужели умереть позорной смертью не стыдно тебе, князь? — спросила царевна.

 Глаза Пронского как–то загадочно сверкнули.

 — Врагам моим тешиться над стыдом моим не придется, — с загадочностью произнес он, — если дядя не вызволит меня, им срамоты моей не увидать. А клобука монашеского я вместо жизни не приму. Мне — или свобода, или ничего не надо!

 — Отец, отец, что ты задумал? — вскрикнула Ольга, но царевна тихо остановила ее:

 — Оставь его, он хорошо задумал. Если он — настоящий витязь, о которых у вас сложены песни, то он и умереть должен, как витязь. Свободу он может только тогда взять, когда она ему будет возвращена вполне и вместе с честью. Приговор еще не состоялся? — спросила она князя.

 — Не ведаю про то, — ответил Пронский, не отрывая своего взгляда от лица царевны.

 — Ну, Ольга, прощайся с отцом! Нам пора идти, — сказала Елена Леонтьевна его дочери.

 Ольга с воплем кинулась к отцу и в первый и последний раз в жизни обвила его шею своими худенькими руками.

 Глаза Пронского вдруг увлажнились.

 Кто знает, что пережил в эту минуту этот черствый, жестокий человек, всю жизнь проведший в наслаждениях и грехах и не знавший сладкого родительского поцелуя? Может быть, он пожалел о безумно потраченных днях с чуждыми и враждебными ему людьми, вдали от семейных радостей. Может быть, он пережил в эту минуту всю свою бурную жизнь и только теперь понял, как она была бесцельна и как дорого он теперь расплачивался за нее.

 Голова Ольги лежала на его груди, и он ласково проводил искалеченной рукой по ее русым волосам.

 — Ольга, пора! — напомнила ей растроганная царевна, сама едва сдерживавшаяся, чтобы не разрыдаться.

 — Уже? — с тяжелым вздохом произнес князь. — Только что светло стало на душе… Ну, спасибо тебе, Елена Леонтьевна, спасибо тебе великое!.. В ноги поклонился бы, да силушки моей нет: сама видишь, что из меня сделали… — Он слабо улыбнулся. — Одна еще у меня просьба… не откажи, царевна, дай нищему последнее подаянье?

 Его голос оборвался, и он с тоскливой мольбой взглянул на грузинку.

 — Говори, князь, я сделаю все, что попросишь, — ответила царевна, до глубины души тронутая этой сценой.

 — Слово даешь? — пытливо спросил ее Пронский.

 — Даю.

 — Ольга, поди сюда, — позвал Пронский дочь, — дай благословлю тебя, может быть, больше и не увидимся… Молись за меня и прости! — Он перекрестил ее и, крепко поцеловав, сказал: — Теперь ступай, мне царевне надо слово молвить.

 — Батюшка… — хотела было просить остаться Ольга, но князь остановил ее мягко, но твердо:

 — Ступай, Оля, надо мне с царевной слово молвить, ступай, прощай, родная!

 Княгиня, глотая слезы, вышла из темницы. Царевна с недоумением посмотрела на Пронского.

 — Царевна, — начал Пронский, — ведомо тебе, что самые лютые звери от ласкового слова кроткими да податливыми делаются? Ведомо тебе, что ради красы женской человек на все пойдет, а ради слова ласкового да приветливого жизни не пожалеет? И сказала ты мне это слово ласковое, и это слово всю мою душу перевернуло. Другим я стал теперь человеком — легко и светло так на душе моей. Знаю я, что не люб я тебе. Где уж, заблуждался я! Разве может быть люб стервятник–орел чистой голубице? И хотя просветлела моя душа, а все же не забыть ни тебе, ни мне жизни моей темной, паскудной. Не хотел я при Ольге говорить — она и так, бедная, много приняла горя. Дала мне, давно еще, цыганка Марфуша зелья… я в ладанку его зашил и на груди ношу… Ты поняла меня, царевна?

 Грузинка безмолвно кивнула головой.

 — Муки терпел я и жить хотел, — продолжал Пронский, — ради тебя, ради красы твоей. Думал — вызволят от смерти, я из ссылки убегу и как–никак, злом, насилием, добуду тебя.

 Последние слова князь проговорил упавшим, тихим голосом, но царевна слышала их и, сурово сдвинув брови, гордо выпрямилась.

 — Не гневайся, — заметив ее движение, сказал Пронский, — я ведь каюсь! Теперь таких мыслей во мне нет; об одном молю, прости меня… Простишь ли, царевна? — тоскливо прозвучал голос несчастного узника. — Дай мне спокойно умереть!

 Царевна подошла близко к нему, положила свою мягкую, теплую руку на его влажный лоб и ласково–трогательно проговорила:

 — Я прощаю тебя от души, бедный, бедный мой князь!

 Пронский осторожно взял ее руку и прикоснулся к ней губами.

 — Царевна… а подаянье нищему? — произнес он молящим голосом.

 Елена Леонтьевна не поняла его.

 — Подаянье? О каком подаянье ты говоришь?

 — Царевна, я к вечеру умру… Исполни мою последнюю, предсмертную просьбу…

 — О чем же ты просишь? — недоумевала Елена Леонтьевна.

 — Поцелуй меня!.. — прошептал князь. — Умру ведь я… Неужели пред смертью откажешь мне в этом?

 Елена Леонтьевна резко отшатнулась от него.

 — Безумец, чего ты просишь! — пролепетала она.

 — Умру ведь, умру, — повторял точно в бреду Пронский. — А ты слово дала, царское слово, что мольбу мою последнюю исполнишь…

 — Боже, что он просит!.. — шептала царевна, закрыв лицо руками.

 Пронский снял с груди ладанку, быстро вскрыл ее, застонав от боли, которую причинили рукам вывихи и раны при его резких движениях, и, высыпав какой–то белый порошок в кружку с водой, залпом выпил ее до дна.

 — Видишь! — показал он царевне пустую ладанку. — Конец, значит, теперь все равно что покойника поцелуешь. Ни греха, ни бесчестия в этом нет.

 Елена Леонтьевна поняла и содрогнулась от ужаса; невыразимая жалость охватила все ее существо, и, не имея сил сопротивляться мольбам умирающего, она нагнулась к нему, и ее губы коснулись его горячих уст.

 На мгновение князь слабо сжал ее в своих объятиях, потом его руки упали, как плети, и он нечеловеческим усилием воли сдержал стон, готовый вырваться из груди. Он лежал теперь неподвижно на своем сбитом соломенном ложе.

 Царевна в течение нескольких минут смотрела на его бледное, сразу успокоившееся лицо, на которое уже надвигалась печать смерти, потом перекрестила его и бесшумно вышла из кельи.

 Дверь с жалобным визгом повернулась на своих ржавых петлях, и все опять стало тихо и безмолвно вокруг Пронского, как в глубокой могиле. В туманной грезе мерещилось ему, что его действительно опустили в могилу. Безмолвие наползало в эту темницу изо всех четырех углов, ощущение тяжелой, мрачной тишины причиняло князю странную боль. Ни звука, ни света… уж не умер ли он? Но его мозг еще работал и сердце, хотя слабо, но билось. Где он? Что с ним? Когда, зачем и куда его опустили? Сознание мешалось в его голове. Сон это или греза? Кто был тут, кто говорил мгновение тому назад? И почему на его душе стало так спокойно, так тихо, так сладко? И откуда вдруг этот мягкий свет в его глазах, блестящая точка, которая спускается к нему все ниже, все ближе и вот уже озаряет его своим лучезарным, радостным блеском? Ах, да ведь это царевна с его дочкой Ольгой явилась к нему в последнее мгновение жизни в этом светлом сиянии, чтобы принять его последний вздох. Как хорошо умирать, какое счастье покинуть эту унылую темницу — жизнь!

 

IX

НЕОЖИДАННАЯ РАЗВЯЗКА

 В Кремле опять было движение. На площадях толпился народ, всюду сновали «жильцы», на «стойке» стройно вытянулись стрельцы.

 К Красному крыльцу то и дело подъезжали кареты, из которых медленно вылезали старики, именитые бояре да князья; подъезжали и бояре помоложе на ретивых арабских или персидских конях, богато разукрашенных и увешанных золотыми и серебряными бляхами и колокольцами, перьями и звериными хвостами; позади седла были литавры, в которые ударяли палками, чтобы лошадь шарахалась, играла и звенела всею своею сбруей; не доходя до крыльца, все слезали и шли дальше пешком.

 Передняя уже была полна боярами, окольничими, думными дворянами и другими придворными чинами. Все судачили, толковали шепотком о чем–то, передавали городские новости и с нетерпением ожидали царского выхода.

 — Что–то царь не выходит долго? — спросил кто–то.

 — Мрачен он и смущен душою! — ответил степенного вида боярин.

 — С чего бы, кажись? — полюбопытствовал окольничий.

 — Эвона! Что сбрехнул! — рассмеялся боярин с изрядным брюшком. — Царю–то да не смущаться духом, когда у него в народе измена и всякая что ни на есть гадость?.. Кому же и соболезновать, как не батюшке–царю?

 — Да, сказывают, опять мор на Москву идет: известно, царю и мрачно.

 — Да и патриарх все смутьянит.

 — Это из–за его книг. Выдумал святые книги исправлять!.. Видано ли это дело? — и, наклонившись к самому уху боярина с брюшком, боярин степенного вида таинственно прошептал: — Помяни мое слово, это — сам антихрист!

 — Кто? — вытаращил глаза боярин с брюшком. — Патриарх–ат…

 — Шт! Шт! Эк ведь тебя! — испуганно остановил его степенный боярин.

 — А что, правда, сказывают, колдунью какую–то жечь скоро будут? — спросил молодой окольничий.

 — Говорят, а верно ли, кто это знает? — ответили ему.

 — Смотрите, смотрите, иверский царь идет.

 Все обернулись в ту сторону, откуда показался Теймураз Давыдович, величественно шедший в сопровождении своей свиты и царевича Николая.

 В Грановитой палате, куда ввели грузинского царя, стояло у стен до пятисот сановников и длиннобородых седых гостей в богатейших одеяниях. Огромная палата сияла, как сказочный чертог, богатством и роскошью. Тут все щеголяло парчами, атласами, шелками, соболями, дорогими и редкими вещами, которые выставлялись напоказ гостям и возвращались после службы в дворцовые кладовые вместе с бесценною утварью.

 На окне, на золотном бархате, стояло четверо серебряных часов; у того же окна стоял серебряный шандал; на другом окне — большой серебряник с лоханью; по сторонам — высокие рассольники; на третьем окне, на золотном бархате, стояли еще большой серебряный рассольник да бочка серебряная, позолоченная, мерою в ведро.

 На рундуке, против государева места, и на ступенях были постланы ковры; около стола стоял поставец, на нем были расставлены сосуды: золотые, серебряные, сердоликовые, хрустальные и яшмовые. Вокруг разукрашенного престола, на котором восседал царь, размещались большие иконы, держава цельного золота, такой же посох царя и вызолоченная лохань с рукомойником и полотенцем. Царь, восседая на престоле во время приема иностранных послов, давал послу целовать свою руку, потом омывал ее и, посидевши молча, приглашал гостя к обеду, а сам величаво удалялся.

 Когда Теймураз вошел в Грановитую палату, Алексей Михайлович уже сидел на троне. Он приветливо встретил грузинского царя, дал послам целовать свою руку, потом всех пригласил сесть к столу.

 Царь из своих рук посылал гостю яства, и тот, по обычаю, должен был вставать и кланяться. Теймураза утомляла эта церемония, и он с тоской поглядывал на своего высокого хозяина. Его наблюдательный взор заметил, что всегда безмятежное лицо Тишайшего покрыто нынче облаком грусти, а в голубых глазах вспыхивала тревога, когда он обводил взглядом толпу бояр; какая–то горькая улыбка блуждала на его полных губах, и он рассеянно отвечал на вопросы сидевших близ него Нащокина и Ртищева. Видимо, царь был озабочен и невесел.

 Расположение государя действовало и на гостей: они ели и пили, по обыкновению, много, но как–то сумрачно. Более полутораста человек стольников разносили яства на раззолоченных блюдах, кравчие то и дело подливали вино в кубки, но гости веселились не от души. Разговоры велись втихомолку, больше отрывочные, и, казалось, все томились этим бесконечно длинным обедом.

 Вот стольники уже раз переменили свои дорогие кафтаны, унизанные жемчугом и камнями, на еще более роскошные; бояре распустили свои кушаки, лица стали понемногу оживляться. Кубки беспрерывно наполнялись, одна смена блюд — то с огромным, причудливо разукрашенным лебедем, то с диковинным бараном — менялась другими, еще затейливее, еще замысловатее.

 Теймураз уже потерял счет выпитым стопам рейнского вина и мальвазии и съеденным им яствам.

 — Скоро ли конец? — уныло спросил он сидящего рядом с ним Орбелиани.

 Тот пожал плечами и поглядел в окно.

 На дворе уже давно зашло солнце, наступали теплые летние сумерки — в палате стало легче дышать, а из цветников, окружавших дворец, повеяло душистым запахом цветов.

 — Скоро ли конец обеда? — спросил один из присутствовавших грузин сидевшего рядом с ним толмача.

 — Да, пожалуй, еще часа три, а то и все четыре: раньше двенадцатого часа никак не кончится, — ответил толмач.

 Грузин передал его ответ царю Теймуразу. Старый царь с ужасом выслушал это печальное для него известие и спросил:

 — Когда же я скажу ему о своем деле?

 Толмач ответил, что на обеде не принято говорить с царем о делах.

 Теймураз заволновался и сказал, что в таком случае он дольше оставаться в Москве не может.

 — Время идет, мы живем изо дня в день; там шах Аббас разоряет мою землю, а я здесь пирую. Моих подданных изменой здесь убивают, а я даже сказать о том царю не могу и должен молча пить вино, вместо того чтобы просить у царя суда и наказания убийц Леона! — сильно жестикулируя, сказал старый грузинский царь. — И ты, его отец, — обратился он к Вахтангу Джавахову, — ты спокойно сидишь за столом, за которым, может быть, сидит и убийца твоего родного сына!

 Джавахов угрюмо ответил царю:

 — Мы в чужой стране и не смеем нарушать их обычаев; завтра я узнаю имя убийцы и паду к ногам царя, а сегодня мы должны помнить, что мы у него в гостях.

 Теймураз молча понурился.

 В это время Милославский, сидевший недалеко от грузин и уже изрядно подвыпивший, приставал к Черкасскому и издевался над его неудавшейся женитьбой:

 — Что же за тестюшку своего богоданного не вступишься у царя? Государь милостив, авось простит!

 — Молчи, отстань! Что тебе надо от меня, ирод? — огрызнулся Черкасский, злобно сверкнув глазами.

 — Или женушка не по вкусу пришлась? И то сказать: не всякая путевая за тебя и пойдет–то.

 — Ты, боярин, смотри — говори, да не заговаривайся!

 Сказав это, Черкасский откинул полы кафтана; за поясом у него был заткнут кинжал, на который он положил свою огромную мохнатую руку.

 Милославский так и впился в кинжал взором, и его глаза засверкали жадностью. Он перестал дразнить боярина и уже другим, дружественным голосом спросил его:

 — Откуда у тебя, князь, этот нож?

 Черкасский заметно смутился и хотел уже запахнуть кафтан, но Милославский остановил его:

 — Нет, князь, постой! Нож–то мне, кажись, знаком. Грузинского князька это нож!

 — Так что ж из того? — произнес Григорий Сенкуле–евич, закрывая кинжал рукою.

 — Я у него нож этот приторговывал, да он мне его даже за две вотчины не уступил.

 — А мне даром уступил, — странно засмеялся Черкасский, но его смех тотчас же оборвался.

 Возле него стоял, сверкая глазами, князь Джавахов и, протянув руку к кинжалу, что–то говорил на своем гортанном, незнакомом Черкасскому, языке. От волнения Джавахов совершенно забыл те немногие слова, которые знал по–русски, и теперь по–грузински требовал у Черкасского кинжал своего сына.

 Черкасский послал его к черту и, запахнув кафтан, налил себе огромную стопу рейнского вина и залпом выпил его. Но Джавахов с силой тряхнул его за плечи и, возвысив голос, потребовал показать ему кинжал.

 Близ сидевшие бояре повскакивали со своих мест и обступили споривших. Приблизился и Теймураз с некоторыми грузинами, подошел к ним и толмач.

 Царь Алексей Михайлович, заметив какое–то движение у стола грузинского царя, послал одного из бояр узнать, что там случилось.

 Джавахов упорно требовал кинжал, а князь Черкасский упорно отказывался его показать. Милославский ни на минуту не оставлял Черкасского и спросил толмача, что гуторят грузины.

 — Они говорят, что это кинжал убитого изменою князя Леона Джавахова, и спрашивают боярина, как он достался ему, только и всего! — ответил толмач. — А боярин упорствует.

 Черкасский сидел мрачнее грозовой тучи, нахмурив свои густые брови и из–под них недобрым взглядом окидывая всех, толпившихся вокруг него.

 — Царь требует сказать, что здесь делается? — вдруг раздвинув толпу, спросил царский посланец.

 — Вот к чему твое упорство привело, — ехидно заметил Черкасскому Милославский, — теперь уж не отвертишься: показывай–ка свой нож! — а так как Черкасский все еще медлил, то Милославский подмигнул двум стольникам, и те в минуту облапили Черкасского и сняли с него кинжал.

 Черкасский рванулся и зарычал, как дикий зверь, но сильные руки стольников не позволяли ему кинуться на Милославского.

 — Теперь к царю надо идти, — проговорил последний, осмотрев кинжал, — а князя подержите. Как царь рассудит, так и будет. Может, и вправду нож не добром ему достался? Идем к царю, что ли? — предложил он грузинам.

 Все двинулись к царскому месту.

 Алексей Михайлович с хмурым любопытством посмотрел на подошедших грузин и своего тестя.

 — Что у вас там приключилось? — спросил он.

 — Да вот, государь, — улыбнулся Милославский, — рассуди иноземцев с боярином нашим Черкасским. Говорят они, будто он изобидел их, а вот и нож, из–за которого та распря учинилась, — и он подал царю кинжал.

 — Опять этот диковинный нож? — с изумлением спросил Алексей Михайлович, тотчас же узнав драгоценную вещь. — Чего же они хотят? Помнится, князь Черкасский его у кого–то отнял, и я велел ему тогда возвратить эту вещь хозяину. Как же он опять у Григория Сенкулеевича?

 Тут выступил вперед толмач и указал на старика Джавахова:

 — Вот он жалуется тебе, царь–государь, что князь Черкасский будто и есть самый убийца его сына!

 — Что?! — вскочил как ужаленный Алексей Михайлович. — Да знает ли он, что за такой извет он может дорого поплатиться?

 — Знает, я говорил ему о том. Но он сказал, что ничего не боится, и винит князя.

 — Хорошо, ступайте! Скажи, что я рассужу, — вдруг упавшим голосом произнес государь и, обращаясь к Милославскому, проговорил: — Вели князя свести по извету в темницу, пусть над ним допрос учинят, а это возьми! — протянул он тестю кинжал. — Спрячь пока…

 Милославский радостно схватил кинжал и спрятал его за пазуху.

 — Пусть пируют, — устало проговорил Алексей Михайлович, махнув рукой. — Кто хочет, может пир оставить, а я уйду! Печалуется душа моя! Тяжко смотреть мне на бояр моих нечестивых, алчных и злых! — с горечью сказал он Ртищеву, направляясь в свои покои.

 — Государь! — попытался Ртищев заступиться за нового опального князя. — Может, вина Черкасского и невелика. Ведь тот нож он мог и купить.

 — Знаю, знаю, что именно он сотворил это злодейское дело, — остановил Ртищева царь и, нагнувшись к самому его уху, продолжал: — Боярыня Хитрово намедни прибежала простоволосая, с выкатившимися бельмами, в ноги мне кинулась и в больших злодействах своих повинилась.

 Федор Михайлович с изумлением внимал словам царя, изредка опасливо осматриваясь, не подслушивает ли их кто–нибудь.

 — Боярыня Хитрово, — продолжал царь, — повинилась, что великую злобу держала против князя Пронского, зачем он будто свою дочь спрятал и этому юному грузину в жены отдал; многое и другое что говорила…

 — А Черкасский–то здесь при чем? Не уразумею, государь? — поинтересовался узнать Ртищев.

 — Черкасский же держал лютую злобу против этого грузина по причине этого самого ножа, и когда велел я ему этот нож возвратить чужеземцу, то князь злобу свою притаил. Потом он узнал, что грузинский князек соперником ему доводится, и еще пуще того обозлился. Ведомо ему стало через ключницу, что невеста его молодая князька этого любит, а его, старого, пуще смерти боится. И задумал он князя чужеземного со света извести. Сговорил людишек своих, те стали по пятам за грузином ходить, выследили дом, где он хотел с молодою женою схорониться, пока гнев ее отца, князя Пронского, не минует, а ночью нагрянули людишки Черкасского, схватили князька и уволокли, тяжко ранив.

 — Может, это поклеп на Черкасского?

 — Боярыня Елена Дмитриевна его человека хитростью схватила, он во всем и сознался.

 — А как боярыне о том ведомо стало? — спросил Ртищев, относившийся очень осторожно ко всяким изветам и доносам.

 — Все из–за денег, жадность людей одолела, — грустно ответил царь. — Люди–то Черкасского на золото боярыни позарились: довелось им, вишь, слышать, что убивается она по князьке–то грузинском. Очень любила она его, — вскользь заметил Алексей Михайлович, — и много денег обещала тому, кто весть о нем ей принесет. Ну, вестимо, не устояли убийцы, объявились к ней и под великой тайной показали князька — умирал уже он от своей раны. Долго убивалась над ним боярыня, потом свезла его к жене молодой, на руках их он и душу свою Богу отдал. А боярыня, как полоумная, ко мне кинулась, во всем мне покаялась, за Пронского просила, извет с него сняла, а Черкасского молила наказать и тут же в огневицу впала, больно намучилась… Всем ее словам я мало веры дал, только повелел учинить дозор за людьми Черкасского, а тут вот, на пиру, и объявил он сам себя. Какие бояре–то у меня, какие бояре! — печально покачав головой, проговорил царь. — Убийцы, алчники, мздоимцы, лихвенники, изменники своему отечеству… Как править землей с такими боярами? Бояр много — я один. Можно ли одному управиться с государством?

 — Не все же, царь–государь, такие, — проговорил Ртищев, — есть ведь и достойные мужи.

 — Есть, боярин, есть, — быстро подхватил Алексей Михайлович, — если бы не было, чем земля русская и держалась бы? А все же одна негодная овца все стадо может испортить, да и молва о худом, как ком снежный, по всему свету катится, а хорошая к земле прирастает. И горько мне, горько, что в царстве моем больше худого, чем хорошего.

 — Пустое, государь! Не печалуйся! В семье не без урода, — утешал, как умел, Ртищев.

 — Уродов–то этих больно много, — улыбнулся уже Тишайший. — Что ж, поди, грузинский царь в горе? Приехал в неведомую страну защиты и подданства просить, а тут его же людей убивают? Горько это ему, горько! И мы просьбы его не уважили. Неужели ничего для них не сделали? — с искренним участием спросил Алексей Михайлович.

 — Нельзя, государь, никак нельзя его просьбы уважить. У нас война с польским и шведским королями, ратные люди на границе — а царь Теймураз просит ратных людей тридцать тысяч! Не малая это рать, не собрать нам ее теперь. Со своими врагами и то дай Бог управиться, а потом уже чужим помогать.

 — Да ведь не чужой нам иверский народ? И веры одной, и батюшке моему челом в подданстве били, и в титле у нас значится: «Государь земли Иверской, Грузинских царей и Кабардинской земли, Черкасских и Горских князей обладатель». Как же нам не печься о народах своих?

 — Оно точно… Так ты, государь, дай ответ ему, что народ бил челом царю Михаилу Федоровичу на подданство, — проговорил Ртищев, — да не с руки нам они: далеко к ним ратных людей слать.

 — А как же быть–то? — спросил Алексей Михайлович. — Ведь царю–то грузинскому невмоготу и здесь сидеть? Изныло, поди, сердце по народе своем?

 — Оно точно… Так ты, государь, дай ответ ему, что как управишься с неприятелями своими, то в утеснении и разорении видеть его не захочешь и своих ратных людей к нему пришлешь. Одари деньгами да соболями! — посоветовал Ртищев.

 Царь внимательно выслушал своего умного и дельного советника:

 — Ну, пусть будет по–твоему: как только управлюсь с польским и Шведским королями, беспременно пошлю ратных людей, сколько царю Теймуразу потребуется. Пошли сказать о сем царю; пусть к нему с соболями и деньгами поедет Алексей Трубецкой. Он боярин дельный и дела умеет вести тонко. А теперь ступай–ка, Федор, — ласково положил царь свою руку на плечо боярина, — если бы побольше таких людей у меня было, как ты да боярин Ордин–Нащокин, хорошо было бы в моем государстве и легко было бы душе моей. А теперь скорбит и ноет душа моя. Прощай пока!

 Ртищев благоговейно облобызал руку царя и медленно вышел из покоев.

 Тишайший, как только вышел боярин, подошел к отворенному окну и, облокотившись на косяк, задумчиво устремил взор на темно–синее небо, усеянное звездами.

 Какие думы роились под его высоким белым лбом в эту тихую летнюю ночь? Глубокие вздохи, вырывавшиеся из его широкой груди, тревожили спальника, стоявшего за дверями и прислушивавшегося к малейшим движениям царя, так необычайно долго не шедшего ко сну.

 

Х

КАЗНЬ

 Жаркий августовский день тяжко повис над Москвой.

 Еще с самого раннего утра, когда солнце чуть только поднялось над Белокаменной, народ толпами сходился к Лобному месту. Все были как–то оживленно взволнованы, точно их ждало веселое, невинное зрелище, а не вид страшных человеческих мучений. И ни предстоящий жаркий, удушливый день, ни раскаленная земля, со вздымавшимися столбами пыли, залеплявшей глаза, ни долгое ожидание под жгучими лучами солнца, не останавливали людей, жаждавших сильных ощущений.

 Любопытные, толкаясь и опережая друг друга, торопились занять лучшие места, поближе к страшному зрелищу. Молодые девушки, принаряженные в светлые платья с шелковыми платочками на русых головах, весело бежали то позади степенных родителей, то взявшись за руки, попарно. Парни в праздничных поддевках, с полными мешками орехов и пряников, перекидывались со знакомыми девушками шутками и угощали их сластями. Матери, кто за собой, кто на руках, тащили грудных ребят смотреть на это назидательное зрелище.

 И всем было весело, все, точно торопясь, с нетерпением ожидали казни.

 — Слышь, и бояр будут жечь! — сказал молодцеватого вида парень курносенькой девушке в голубом сарафане.

 Та с жадным любопытством вытаращила свои светлые глазки на парня.

 — Неужели? — захлебываясь, спросила она.

 — Сказывал мне один заплечный мастер, — с важностью ответил парень, гордясь столь почетным знакомством, — что много им ныне работы предстоит.

 — А кто такие бояре? — вмешался в разговор служилый человек. — Как звать–то их?

 — Не знаю… много их, всех не упомнишь, — с небрежностью возразил парень и отвернулся от служилого.

 В это время на помосте палач, в красной рубахе, плисовых шароварах и высоких сапогах, устраивал костер; сложив в виде колодца несколько больших поленьев дров, он соорудил посредине два высоких столба, к которым привязывали преступников, и наложил вокруг него соломы и хвороста. Время от времени палач поднимал свою лохматую гриву, ладонью заслонял глаза от солнца и смотрел на волновавшуюся толпу народа, окружавшего Лобное место. С высокого помоста он мог видеть далеко, и первый заметил вдали приближавшийся поезд с осужденными.

 — Везут, везут, — пронесся среди толпы гул, и все головы повернулись в ту сторону.

 — Где, где? Пров Степанович, поддержи–ка меня под микитки! — говорила хорошенькая молодуха стрельцу.

 — И что тебя, Танюша, тянет, право слово, на мучительство–то людское смотреть? Пойдем лучше на Москву–реку! — предложил Дубнов своей молодой жене.

 — Пров Степанович, голубчик мой, дай хоша одним глазком взглянуть, и то матушка под семью замками меня держала, — тараторила молодуха, но при последних словах ее глаза наполнились слезами, и она тихо прошептала: — Где–то матушка теперь, куда она сгинула? Ровно земля ее поглотила! И тетка Ропкина словно сквозь землю провалилася. Чудно, право! Знаешь, Пров Степанович, что–то сердце мое вдруг заныло–заплакало.

 — Пойдем отсюда, — предложил Дубнов, сам чувствовавший какое–то смутное беспокойство. — Да нет, теперь, пожалуй, из толпы и не выйдешь, — оглянулся он кругом. — И зачем я только послушался тебя, зачем пришли мы сюда? Вишь, народа сколько!.. Еще сомлеешь, столько времени на этакой–то жарище дожидаючись.

 — Везут, везут колдунью, да, вишь, целых три! — раздавались кругом голоса.

 — Поделом вору и мука! Не чародействуй!

 — Не корми людей зельем!

 — Царицу, слышь, опоить хотела…

 — Во дворец пролезла, кошкой оборотилась да царевнам в кубки зелье сыпала! — говорила старуха, потрясая морщинистым кулаком.

 — Всех бы их следовало об один камень утопить в Москве–реке.

 — Пров Степанович, а взаправду они злые, эти ведьмы? — со страхом спросила Татьяна, прижимаясь к мужу.

 — Злые, это–то правда, — усмехнувшись, ответил стрелец, — у этой самой Марфушки я был раз…

 — Неужели был? — с любопытством спросила молодая бабенка, слушавшая разговор Дубновых.

 — Был, а как же, — ответил Дубнов.

 — Ну, и что же? — раздалось еще несколько любопытных голосов.

 — Да сдается мне, что больше они глупство говорят, и их колдовство — все одни бабьи россказни. Вот она, эта самая Марфушка, сказала мне, что не видать мне ее, — он любовным жестом указал на свою молодуху, — как своих ушей, и мы назло ей и повенчались на Красной Горке. Вот тебе и ворожея!.. Один грош ей цена! — закончил Дубнов.

 — Всяко бывало! — глубокомысленно произнес почтенного вида торговый человек. — Сказывала эта самая Марфуша и верно. Бают, она патриарху сказывала, что он в темнице дни свои окончит и власти своей решится. Что ж, разве не ее правда? В опале владыко, и не подняться ему теперь… Велики враги его.

 — Что ж, может, и правду когда–либо говорила, — задумчиво произнес Дубнов. — Вот она моему другу, грузинскому князю Леону, сказала, что счастья ему не видать и он в ранней юности помрет. По ее словам и вышло, — грустно докончил он.

 — Что и говорить!.. Марфуша никогда зря языка не чесала, — заметил кто–то.

 — А все же она ведьма, а собаке — собачья и смерть! — крикнул какой–то ражий детина.

 В это время к помосту подъехали дровни, на которых со связанными руками сидели приговоренные.

 Это были: цыганка Марфуша, ее кума и корчмарка мещанка Ропкина и ключница Черкасского Матрена Архиповна. Все они обвинялись: Марфуша в колдовстве и чародействе, а две другие — в сообщничестве и пособничестве ей. Цыганка была обвинена в том, что будто бы покушалась влить зелье в питье царицы, и была приговорена к сожжению на костре; Ропкина — к сечению кнутом и отрезанию языка, а Матрена Архиповна, как соучастница в убийстве грузинского князя, присуждалась тоже к сожжению.

 Марфуша сидела спокойная, и даже что–то величественное было теперь в ее исхудалой, измученной пыткою фигуре. Ее черные, горевшие лихорадочным огнем глаза с тревожным любопытством искали кого–то в многотысячной толпе, окружавшей помост. В худых, истерзанных на дыбе руках она судорожно сжимала ладанку; ее бледные, пересохшие губы нервно вздрагивали и что–то по временам шептали. К виду костра и приготовлениям казни она осталась совершенно равнодушной; только ее взоры устремились на безоблачное синее небо, точно она кого–то призывала оттуда в свидетели своих безвинных страданий.

 Ключница Черкасского тоже мужественно вынесла все пытки, ни единым словом не выдав своего боярина. Она шла на смерть, оставшись ему верной рабой и готовясь теперь умереть за него.

 Зато мещанка Ропкина голосила и причитала за всех трех. Зная, к чему она приговорена, она словно хотела наверстать возможность — в последний раз поболтать языком.

 Всех трех женщин ввели на помост. Они повернулись лицом к востоку и стоя слушали чтение приговора, в котором описывались все их вины и преступления и к чему они присуждались.

 Прочитав приговор, пристав дал знак палачу, и он схватил первою Ропкину. Нечеловеческий крик раздался по всей площади, когда кнут опустился на обнаженные плечи корчмарки. Однако казнь продолжалась.

 Толпа безмолвствовала, невольно охваченная ужасом.

 Только недалеко от помоста, в маленькой кучке народа, было заметно движение. Кто–то силился выбраться из толпы.

 — Уйдем, уйдем, Пров, голубчик, — трясясь, говорила молодая жена Дубнова, — тетушку Анисью мучают. За что, за что? Безвинна она…

 — Молчи, молчи, — останавливал жену побледневший стрелец, — или и нашей погибели хочешь? — шептал он ей на ухо. — Братцы, пропустите!.. Сомлела молодуха, — выволакивал он жену сквозь толпу.

 Вслед им неслись прибауточки и насмешливые замечания. Но задира–стрелец не обращал на них решительно никакого внимания, стараясь скорее убраться с площади; он не замечал, как, толкаемые из стороны в сторону, они приблизились к самому помосту.

 Казнь над мещанкой Ропкиной уже совершилась. Она лежала на помосте с вырезанным языком, дико вращая глазами, из которых текли ручьи слез, и мычала что–то своим ужасным разинутым и окровавленным ртом.

 Палач продолжал между тем свое дело. Он привязал к одному из столбов цыганку, к другому — Матрену Архиповну.

 В ту самую минуту, как хворост загорелся у ног осужденных, Марфуша подняла руки к небу и крикнула громким ясным голосом:

 — Прости, народ православный, не виновна я в замыслах на царицу, одна у меня вина была…

 Ее перебил пронзительный, душу раздирающий вопль из близстоявшей толпы:

 — Матушка, ты ли это?!

 Цыганка вздрогнула на своем костре, широко раскрыла глаза и устремила их с невыразимым ужасом туда, откуда раздался этот дорогой, близкий и так хорошо знакомый ей голос. Она увидала свою Танюшу. Но дочь уже не встретила последнего взгляда матери: она лежала в глубоком обмороке на руках мужа, который старался скорее унести ее с площади и спастись от беды.

 А огонь между тем быстро делал свое дело. Дым взвивался клубами к небу, огненные языки уже лизали ноги казнимых, и их безумные стоны постепенно утихали. Скоро на столбах остались лишь обугленные трупы, и народ стал медленно расходиться по домам.

 

XI

ЭПИЛОГ

 Между тем в грузинских хоромах на Неглинной все ходили уныло опустив головы. Царевна снаряжала Ольгу Джавахову и княжну Каркашвилли в монастырь; юная княгиня и молодая девушка очень подружились в последнее время и целые дни проводили в грустных воспоминаниях о безвременной гибели Леона Джавахова.

 Иногда к ним присоединялась и Елена Леонтьевна, которая стала еще молчаливее, еще бледнее; вокруг ее плотно сжатого рта легла какая–то складка затаенной тоски или горя, отчего ее прекрасное лицо стало еще суровее и как будто еще надменнее.

 Царевич Николай очень возмужал: видно было, что пережитое им волнение по случаю смерти любимого воспитателя не осталось без влияния на душу юноши. Он рвался из России и не давал покоя деду, прося его взять с собою.

 — Не могу я, не могу! — ответил совсем сраженный неудачей старый царь. — Куда я с тобой пойду? — спросил он внука. — Разве есть у меня свой дом, где голову преклонить? Видишь, — русский царь отсылает меня домой, а где же у меня дом?

 Грузины понуро слушали Теймураза.

 — Ты еще окончательного ответа не получал? — спросил старика Николай.

 — Вот жду царских послов, — безнадежно махнув рукою, проговорил Теймураз. — Да что мне послы? Наперед знаю их ответ!

 И не ошибся храбрый старый воин. Послом от Алексея Михайловича явился наконец князь Алексей Никитич Трубецкой.

 — У великого государя, — начал князь, после обмена обычными приветствиями, — война с польским и шведским королями…

 — Слышал уже я это! — угрюмо возразил грузинский царь, но посол не обратил внимания на слова старика, хорошо понимая его горе и отчаяние.

 — Так ты бы, царь Теймураз Давыдович, — продолжал Трубецкой, — хотя бы какую нужду и утеснение от неприятелей своих принял, а ехал бы в свою Грузинскую землю и царством своим владел бы по–прежнему.

 Горькая усмешка искривила поблекшие губы старого царя при упоминании о его царстве, но он ничего не сказал.

 — А как царское величество с неприятелями своими управится, — продолжал посол, — то в утеснении и разорении видеть тебя не захочет и своих ратных людей к тебе пришлет; и теперь велел тебе дать денег шесть тысяч рублей да соболей на три.

 — Великого государя воля, — ответил Теймураз, принимая дары, — ожидал я себе государской милости и обороны, для того сюда и приехал, а теперь царское величество отпускает меня ни с чем. Приехал я сюда по указу царского величества, и в то время ко мне не было писано, что все государевы ратные люди на службе, если бы я знал, что царское величество ратных людей мне на оборону не пожалует, то я бы из своей земли не ездил.

 — Ты говоришь, будто тебя государь отпускает в свою землю ни с чем, — возразил Трубецкой, — но тебе дают шесть тысяч денег и соболей на три; можно тебе с этим жалованьем до своей земли проехать, и ты бы этим великого государя не гневил.

 — Дорог мне великого государя и один соболь, — сдерживаясь, проговорил Теймураз, — но при отце его, государеве, и заочно присылывано было ко мне двадцать тысяч ефимков, а соболей без счета; теперь мне лучше раздать государево жалованье по своей душе, нежели в свою землю ехать да в басурманские руки впасть. Услыхав, что я еду к великому государю, турки, персияне и горские черкесы испугались: черкесы дороги залегли, в горах на меня наступали и ратных людей моих побили — я едва ушел. Потеряв своих ратных людей, ехал я к царскому величеству украдкою, днем и ночью, приехал и голову свою принес в подножие его царского величества, и челом ударил ему внуком своим. Как увидел государевы очи, думал, что из мертвых воскрес, чего желал, то себе и получил. А теперь приезд мой и челобитье стали ни во что, насмеются надо мною изменники мои, горные черкесы, и до основания разорят. Чем мне отдану быть и душу свою христианскую погубить в неверных христианских руках, лучше мне здесь, в православной христианской вере умереть, а в свою землю мне незачем ехать!..

 Теймураз все больше и больше горячился, его седые брови грозно хмурились, а черные живые глаза сверкали суровым упреком.

 — На ком–то Бог взыщет, — взволнованным голосом продолжал он, — что басурманы меня, царя православной христианской веры, погубят и царство мое разорят? Великому государю какая будет честь, что меня, царя, погубят и род мой, и православную христианскую веру искоренят? Я за православную христианскую веру с малою своею Грузинскою землею против турок и персиан стоял и бился, не боясь многой басурманской рати. Пожаловал бы хотя государь, велел бы хоть проводить своим ратным людям, — утихая, докончил Теймураз.

 — Государь тебя велит проводить ратным людям и к шаху отпишет, чтобы он на тебя не наступал и Грузинской земли не разорял. Как–нибудь проживи теперь в своей земле, а потом царское величество ратных людей к тебе пришлет, будь надежен, безо всякого сомнения, — произнес Трубецкой, стараясь утешить Теймураза.

 Царь грустно покачал головой.

 — Если я сам ныне милости не упросил и никакой помощи не получил, — говорил он, — то вперед заочно ничего ждать уж не могу. И прежде обо мне царское величество к шаху писал, однако шах Аббас землю мою разорил и меня выгнал.

 Так и уехал Трубецкой, не влив в душу обиженного старого царя отрадного чувства надежды и утешения.

 Вскоре Теймураз отправился восвояси. Унылостью и безнадежностью веяло от лиц, провожавших своего престарелого царя. Царевна и царевич некоторое время еще оставались в Москве, так как неизвестно было, где преклонит свою седую голову грузинский царь.

 Был холодный сентябрьский день. Над Москвой повисло свинцовое, серое небо и дождь медленными, беспрерывными каплями падал на землю.

 В грузинском доме были необычайная суета и волнение. Теймураз Давыдович уезжал со своею свитой в Иверскую землю. На дворе уже стояли оседланные лошади и дорожная колымага для Теймураза. Несколько вооруженных русских ратников гарцевали на своих великолепных арабских конях.

 Теймураз, глядя из окна на эту кучку людей, которые приставлены были охранять его в дороге от нападения врагов, горько усмехнулся.

 — Великий государь думает, — произнес он, обращаясь к присутствовавшему в комнате боярину, — что эта горсточка ратных охранит меня от черкесов?

 — Ратники — добрые молодцы, — ответил боярин, — и сберегут твое царское величество, не сомневайся в том.

 Презрительная усмешка мелькнула под седыми усами царя, но он ничего не возразил и обратился к царевичу:

 — Как только выгоню из Тифлиса Аббаса, приедешь домой.

 — Возьми меня с собою, — упрямо твердил мальчик. — Здесь так холодно! Смотри: само небо плачет здесь от тоски по солнцу, по теплу; моя душа стынет, я не могу больше…

 Большие черные глаза царевича подернулись слезой.

 — Скоро, скоро увидишь ты и яркое солнце, и синее небо, и наши голубые горы, — стал утешать мальчика старый царь. — А ты, Елена, точно и не рвешься на родину? — спросил Теймураз Елену Леонтьевну, безмолвно присутствовавшую при этом. — Или здесь хорошо, привыкла? — подозрительно взглянул он на невестку.

 Елена Леонтьевна чуть вспыхнула, ее длинные ресницы дрогнули, но она овладела волнением и спокойным, ровным голосом ответила:

 — Как повелишь, государь, так и поступлю. Где прикажешь быть, там мне и будет хорошо.

 Теймураз, довольный таким почтительным ответом, одобрительно кивнул головой.

 Пришли сказать, что пора ехать.

 Началось прощание. Царевич Николай не вытерпел и, рыдая, упал деду на плечо. Старый царь, стараясь скрыть предательскую слезу, набегавшую на глаза, крепко обнял внука и твердою походкой вышел из комнаты.

 Елена Леонтьевна, царевич и все оставшиеся грузины высыпали на крыльцо провожать старого царя.

 Вышла из комнаты и княгиня Ольга Джавахова. В черном, монашеском платье, в черном платке на голове, закрывавшем почти все ее лицо, в ней трудно было признать прежнюю юную княжну; несколько месяцев сразу состарили ее и положили неизгладимую печать страдания и горя на бледное, сильно исхудалое лицо. Она подошла к Вахтангу Джавахову, тоже уезжавшему с Теймуразом, и, упав пред ним на колени, просила простить ей невольное участие в смерти Леона.

 Растроганный грузин поднял молодую женщину, обнял, поцеловал и сказал, что не винит ее ни в чем, так как знает настоящую виновницу, которую постигла должная кара за все ее преступления.

 — Она несчастная, и я буду молить Господа, чтобы Он вернул ей ее разум, — набожно проговорила Ольга, устремляя на небо свой светлый взгляд.

 — Зачем? — вмешался в разговор боярин. — За все свои деяния боярыня Елена Дмитриевна должна будет ответить людям, если ей разум вернется, и понесет она тяжкое наказание, а может быть, и позорную смерть, а так… пусть страждет — и Господь ей простит ее тяжкие вины. Видно, Его воля отняла у нее разум. Ему лучше ведать, что надо человеку для искупления.

 Все молча слушали слова боярина, и никто ничего не возразил на них.

 — Не забывай могилы моего сына! — крикнул Вахтанг Ольге, когда грузинский кортеж двинулся уже со двора.

 Ольга махнула в ответ рукою. Разве в этом могло быть сомнение? В целом свете у нее остались только дорогие могилы на кладбище. Могла ли она забыть их?

 Царевна обняла Ольгу, и они долго следили, как по Неглинной медленно двигался грузинский поезд.

 Оставшиеся грузины стояли с непокрытыми головами и грустными глазами смотрели на уезжавших.

 А мелкий осенний дождь неустанно падал со свинцового непроглядного неба неприветной для Грузии Москвы.