Если так жарко было вчера в Борках, то каково же в Москве!
Дома и камни мостовой раскалились, нога тонет в асфальте тротуаров. Раскаленным воздухом невозможно дышать. Редкие прохожие еле бредут по теневой стороне; по солнечной идти не дерзают. Немало лошадей пало, да и с людьми были случаи солнечных ударов.
Слава Богу, не часто жара такая бывает. Вечерней грозе все обрадовались, а ливень прямо благословляли. Все же легче стало.
Душно было и в огромной спальне Потехина. Большую, обставленную старинной мебелью комнату не спасают плотные шторы.
Непрерывные молнии заливают ослепительным светом массивные кресла и шкаф, старинный красного дерева комод и дорогой богатейший киот-божницу в углу.
На иконы здесь денег не жалели. Ризы и венчики горят и переливаются разноцветными огнями то при ярком блеске молнии, то при мигающем свете лампады.
Посредине большая икона Богоматери кисти знаменитого художника. Икона живет, вот-вот выйдет из киота. Ризой она не покрыта, только венчик над головой тончайшей художественной работы. В нем дрожит и сияет громадный бриллиант.
На широкой массивной кровати спит разметавшийся Потехин.
Не слепит его молния, не будит грохот грома. Спит тяжелым сном. Из груди вырывается затрудненное дыхание, на лбу выступили крупные капли пота.
Снится ему охваченная тесным кольцом леса маленькая деревушка Пестровка.
Есть такая поговорка: «По обличию — кличка», и действительно метко названа деревушка Пестровкой. Маленькая она, всего двадцать дворов, а постройка самая разнообразная. Есть два прекрасных дома под железом; есть и под тесом, а среди них избушки по одному оконцу, гнилой соломой крытые.
Стоят — не стыдятся. Чего тут! Мы-де раньше богатеев были построены.
На краю у самого леса избушка Власа Корунова.
Старенькая избушка на один бок покосилась; оконце из зеленого стекла потускнело от времени; сверху гнилой соломой нахлобучена.
Бедный мужик — Влас, но хозяин заботливый; с утра до позднего вечера в работе. Если не в поле и не в лесу, то дома топором стучит, стену у избенки подопрет, ворота подправит, ступеньку новую на крылечке приладит.
Да и мало ли в крестьянском обиходе работы найдется, а у него не знаешь, к чему и руки вперед приложить.
Внимательнее всего он к конюшенке своей относится. Пристроил ее к самой избе. Хотя и из старой бани стены выведены, но промшил их Влас хорошо, оконце для света прорубил, а крыша даже лучше, чем на избе.
В конюшне у него бесценное сокровище стоит — Гнедко.
Подарила его ему еще маленьким жеребенком барыня-покойница, у которой он в летнее время в саду убирался.
Жеребенок вышел на славу — цены ему нет; холит его Влас пуще детища родного.
Об осени ему уже два года.
На Петров день в Красном — ярмарка. Народу съезжается со всех концов; вот он туда и Гнедка своего отведет. Хорошо продать можно, а тогда и нужде конец. Избу поставит новую, скотинки подкупит, у соседнего помещика лужок снимет.
Мечтает Влас, жеребенка своего чистит, а у того шерсть, как шелк, блестит. Пофыркивает коник, на хозяина лукаво глаза косит, тонкими, породистыми ножками перебирает.
— Полюбуйся, дескать, какой я красавец вырос. Сколько ты животов за одного меня купишь? Только смотри, смотри, в дурные руки меня не отдавай.
Залюбовался на него Влас, а у самого сердце вдруг ёкнуло.
В округе, слышь, конокрады проявились. Да чего в округе, у них в Пестровке на прошлой неделе у Петра Волкова мерина свели. К батюшке, слышь, подбирались, да Азор-ка лай поднял, работник во время выскочил. А ну как…?!
Мысли не кончил мужик, затрясся, побелел весь. Нет, пусть изведусь, а до ярмарки ни одной ночи до рассвета спать не буду.
Потрепал по шее Гнедко, любовно так в глаза ему заглянул, крепко замкнул хлевушок и деловито жене в огород крикнул:
— Я ухожу, Ариша. Смотри, доглядывай! Мало ли что день, — лихих людей много!
* * *
Заметался, застонал, силится проснуться от неприятных видений Потехин, но сон не выпустил его из-под своей власти. В новом, совсем чужом облике видит он себя на опушке леса у самой Пестровки. Это его собственное сердце бьется в груди молодого парня, с тревогой поглядывающего на затянутое тучками небо.
— Эх, погодил бы дождичек, — с беспокойством думает он, — на мокрой земле всякий след виден, а сейчас хорошо; полверсты всего до речки, а там по воде с версту пройти и в овраг каменистый, к самому берегу подходит. Тогда уж, ау! Поминай, как звали! Что это сердце как щемит, ужель не к добру?
Пустяки, бабьи сказки!
Обещал товарищам, что жив не буду, если Гнедка не уведу. Этот двухлеток не одного десятка разных меринков стоит, — породистый!
Эх, тучки бы потемней нашли, да дождичек бы пообождал!
На деревне тихо… Пусть еще поразоспятся. На хлевушке замок… Ничего, дерево гнилое, без звука пробой выдерну.
Жеребенку надо морду обмотать, чтоб не заржал случаем. Только бы со двора свести, а там…
Поднялся; сердце, как молот в груди бьет. Чудится ему, что на десять шагов его слышно. В висках стучит, к голове кровь приливает.
— Э, брат, так далеко не уйдешь!
Постоял, тряхнул головой, глубоко, всей грудью вздохнул.
Вышел на опушку, еще раз прислушался.
Тишина!
Лес не колышется, а как будто шумит…
— Как же это так?
Да это не лес; это у него самого кровь в висках бьется, да в голове шумит.
— Что это со мной? Никогда такого не бывало — не впервой ведь! Что ты Гришка, очумел, что ли? — упрекнул он сам себя. — Али в бабу превратился? Так распустишься; одна тебе дорога в монастырь послушником. А какой тут послух; перед глазами Даша, как живая, стоит. Она не знает, что я конокрад… Боже спаси! Хоть и бобылкина дочь, а не тех правил. Вот она так скорей моего в монастырь уйдет. Глаза у нее какие-то серьезные, да бездонные!
Эх, не ко времени все эти думы!..
Сейчас твердая рука нужна, а главное, ясный ум…
— Николай Угодник! Святитель! Не отступись! Свечку твоей иконе в руку толщиной поставлю, молебен отслужу!
Молитвенно посмотрел на небо, перекрестился; вздохнул еще глубже и твердо и в то же время тихо, по-кошачьи двинулся к крайней избе Власа.
Калитка не скрипнула. Вот и хлевушок. Замок нащупал, небольшой железный шкворень подложил, умело, осторожно, сильно нажал… Пробой безшумно выскользнул. Вот и Гнедко!
Ах, проклятый! Не успел ему головы обмотать — заржал…
В тот же миг дверь в избе хлопнула.
Заступись, Царица Небесная!
Метнулся было назад к лесу, огромная фигура Власа дорогу заступила.
— Попался, конокраде окаянный!
Гришутка заметался и вдруг вместо леса вдоль деревни кинулся.
Влас за ним.
От неистового крика последнего захлопали оконца и двери — теперь уж не один Влас за ним гонится.
Добежать бы до околицы, а там рожью опять, да в лес! Поймают — убьют! Хуже — мучительно, долго колотить будут. Напрягает все силы… Дух захватило, колотится сердце… А погоня близко… Чье-то горячее дыхание у себя на затылке чувствует… Вот и околица… Выскочил, круто повернул в сторону леса… споткнулся, гулко о сухую землю ударился.
Про канаву вдоль дороги забыл. Теперь все равно поздно! — пронеслось в голове.
Кто-то насел… Как молот, кулак на затылок опустился… Больно об землю носом ударился. Кровь полилась… Рванулся… Нет, шалишь! Десятки рук в него вцепились… Волокут на деревню… Крики, шум. Галдят все разом…
Гришка опамятовался, осмотрелся.
Народу много, держат крепко… Понял: смерть пришла!..
Теперь уж ничто не спасет… Озлить разве, чтобы поскорей конец был…
Нет, подожду. Может, в волость пошлют, тогда спасен буду.
Мелькают одна за другой мысли.
Среди деревни у колодца большая луговина, сюда во-олокут.
— Тащи хворосту, разводи костер. Посмотрим, что за птицу поймали!..
Растрепанные спросонку бабы, девки, ребятишки, все тут.
Мальчишки живо соломы да хворосту приволокли, костер раздули…
Пламя вспыхнуло, красным светом облило пойманного.
Красавец молодец… Высокий, стройный; темные волосы над белым лбом кольцами завились, дуги бровей четко выделяются, глаза, как угли горять.
— A! Гришутка Кривозерский!
— Вот какая птица к нам залетела!
Звонкий, жесткий удар по лицу.
Пошатнулся, но устоял. Упаси Боже упасть! Тогда уж смерть, ничто не спасет, — несутся у несчастного мысли.
Тяжелым горячим дыханием обдал его Влас и что есть силы ударил под ложечку. Искры посыпались из глаз. Невольный стон вырвался из груди.
Крепко держат, потому только не упал.
— Православные, опамятуйтесь! Что делаете? Отвечать будете, — прошамкал, пробираясь сквозь толпу, какой-то старик.
— Не замай, дедко, отойди! Самому попадет, — толкнул его в сторону молодой парень.
Повернул старик обратно, поймал внучонка.
— Духом лети на село, тут и трех верст нет. Подымай урядника, старосту. Торопи, пока смертоубийства нет!
Полетел мальчуган, только пятки сверкают.
А в деревне начался беспощадный, страшный самосуд…
Вспомнили все пропажи за много лет, все Гришке теперь приписали, и каждый стремиться ударить.
У Гришутки лица давно нет, кровавая маска какая-то.
Бьют по чем попало… по лицу, по груди, по бокам…
Упал… густой кровью харкает…
Влас из ближайшего тына кол выхватил, за ним вооружились другой, третий! Началась бойня, не приведи Бог! Гриша глухо кричал, стонал, хлюпал, кровью, видно, давился и замолчал…
* * *
С последним вздохом Гриши необъятный покой сошел в душу Потехина; вздох облегчения вырвался из груди, но… недолго продолжалось состояние блаженства; страшное, непреодолимое, глухое раздражение заклокотало в груди. Вот он опять Влас — это его руки без устали бьют тяжелой дубиной неподвижное тело. Ему помогают другие… Долго, сосредоточенно бьют…
Умаялись… остановились… опамятовались… широко расступились…
Неужели помер?!..
Ярко освещенный костром, лежал неподвижный окровавленный человек с сине-багровой вздутой маской вместо лица.
Затихла Пестровка.
Мужики молча, осторожно отступили. Даже любопытные бабы к телу не приблизились… По хатам разбрелись… Притаились…
— Неужели убили? Что-то теперь будет? — крестятся при мысли об этом неведомом будущем.
Гришутка лежит. Мученической кончиной грехи искупил.
Чуть свет начальство понаехало.
— Звери — не люди! Что с парнем сделали, — ужаснулся становой. — Ну, берегитесь теперь у меня, дьяволы! Мне неприятности, а себе беды натворили.
На разбор дела опустим завесу!
Стоят понуро трое зачинщиков. Руки крепко за спиной связаны. Впереди — главный из них, Влас. Сейчас его увезут.
Простоволосая, босая, с грудным ребенком на руках бежит Арина.
— Влас, родной, дорогой! А я как же? А Васютка?
Всех растолкала, свободной рукой охватила его шею, к груди с ребенком прижалась, плачет, причитает.
Дрогнул и Влас. Слезы из глаз полились, Арине волосы и лицо смочили.
Обнять бы, прижать, приласкать на прощанье, да руки за спиной связаны…
Слезы бегут и бегут… и от волнения слова сказать не может…
Оторвали Арину… Усадили арестантов… Тронулись…
— Влас! — воплем вдогонку несется.
Оглянулся. Ариша его за телегой бежит, ребенка протягивает, а сама, как полотно, белая… Разжались ослабевшие руки, упал ребенок… за ним мать грохнулась…
По лошадям ударили; поднявшаяся пыль скрыла от Власа жену и ребенка.
— Эх, сердце! Что не остановилось тогда, не замерло навек!
* * *
Стонет, мечется на постели Потехин. Из груди вздох — крик вырвался… Проснулся. Взглянул на икону; под мигающим светом лампады лик Богоматери ласково, кротко улыбается.
Блещут почти без перерыва молнии, раскаты грома, следуя один за другим, сливаются в непрерывный, зловещий гул.
— Суд Божий, — тихо произносят уста.
Встал… Долго, до устали ходил по своей обширной спальне.
Душно. Открыть бы окно, да дождь в стекла целыми потоками бьет. Выпил залпом большой стакан воды, который всегда ставили ему на ночной столик, несколько успокоился. Снова лег… забылся скоро, уснул.
Гроза затихать стала; дождь прекратился; воздух посвежел.
Спит богатый купец, но дух его опять во власти тяжелого кошмарного сна. Нахмурились седые брови, глубокая складка залегла между ними, углы рта опустились.
Что же с ним? Не снова ли Пестровка снится?
Нет!..
Снится, видится купцу именитому лес дремучий, страшный! Не только дороги, но и тропинки в нем нет настоящей, а те, которые есть, зверями дикими протоптаны. Не заглядывает сюда человек по доброй воле, особенно теперь, в глухую осень. Непрерывно целый день потоком льет дождь, и даже гуща дерев не спасает от него двух забредших сюда несчастных.
В самой чаще леса, далеко от каких бы то ни было тропинок, целиной пробираются два оборванца.
Ноги босые, на плечах подобие одежды, руки и лица посиневшие, исцарапанные… Промокли до костей. Еле бредут, а тут еще мокрые травы да молодые поросли ноги обвивают и путают. Один из них, если бы выпрямил стан, богатырем бы показался; другой — маленький, тщедушный, в чем только душа держится. Согнулся в дугу, кашляет, спотыкается.
— Не могу идти дальше, Влас, душа из тела вон просится. Иди, спасайся один, меня брось зверью на съедение. Все равно мне домой не дойти. Если спасет тебя Бог, земле родной поклонись, шепни ей, что я на все муки и риск побега решился от тоски по ней. Знаю, что не жилец я на свете, а вот хотелось на родной земле умереть.
Повидать бы хоть издали стариков моих; братишка большой, поди, вырос, а сестры, вероятно, уж и дома нет; тогда была невеста, на выданье…
Ой, тошно мне, дыханья нет! Смерть идет!
Упал, тяжело дышит. Стоить над ним великан, не знает, что делать.
В лесу он с ним встретился; вместе много опасностей делили; неужто бросить теперь зверю на съедение?
Попробовал приподнять.
— Обопрись на меня, авось Господь милостивый куда-нибудь да выведет!
— Нет, не могу… Иди один… Я уж из последних сил выбился. Все равно не дойду!
Приподнялся бедняга на руках, прополз немного и упал в кусты.
Погиб человек…
Долго в раздумье стоял над ним Влас и вдруг его мысль молнией осенило.
Ведь умирает здесь ссыльнопоселенец; а он, Влас, беглый каторжник. Не лучше ли, кабы наоборот было?
Еще раз приподнял, но тот мешком на руках повис. Опять кашлем с кровью зашелся. Глаза помутились.
— Прощай, — шепчет.
Бережно опустил его на траву.
А враг все нашептывает: сними да сними с него мешочек. Там документы у него, да денег рубля два, а то и больше. Нагнулся… шнурок нащупал… дернул. Широко раскрылись глаза умирающего. Шевельнулся, слабой рукой за мешок ухватился, шепчет:
— Влас! Суда Божьего побойся!
Но Влас уже перестал колебаться, откинул слабую руку больного, и, схватив мешочек, бежит целиной дальше, — дальше…
А за ним точно шелест несется и чудится шепот: «Суда Божьего побойся!»
Долго, долго диким зверем через кусты и чащу напрямик Влас пробирался. Ноги, руки, лицо в кровь изодрал. А холщовый мешочек за пазухой раскаленным железом лежит. Точно тело насквозь прожег, до души добирается.
Вот на поляну какую-то вышел. Остановился, перевел дух…
На лицо решимость легла…
Прощай, Влас Корунов!
Во весь богатырский рост выпрямился и твердым шагом пошел дальше — Ипполит Потехин.
Потом — заимка. Жизнь на ней работником… Женитьба… Смерть тестя… И он в Москве с тремя тысячами в кармане, с женой и малюткой-сыном.
— Сережа!
Стоном вырвалось вдруг из измученной груди.
Прохватился; порывисто вскочил и сел на кровати.
Жгучей, нестерпимой тоской подкатывало сердце к горлу.
Шатающимися шагами добрался до божницы, стал к ней почти вплотную и долгим пытливым взглядом погрузился в лик Богоматери.
Что за думы сверлят его голову? Какая тоска теснит грудь?..