Семь выбитых, скользких, облитых помоями ступенек ведут в подвальную квартиру Степаниды Егоровой Акуль-киной, или попросту «мегеры».

Уже на первой ступеньке каждого свежего человека обдавало букетом всевозможных запахов: тут пахло щами, помойными ведрами, гниющими в углах сеней отбросами.

Открывалась дверь, и вас обдавало клубами пара отстиравшихся и тут же сушившихся прелых опорок, облаками махорки, водочным перегаром и миазмами скученных, неопрятных тел. В этой тяжелой, густой атмосфере висели пьяные песни, дикий гогот, завывание гармоники, тлинь-канье балалайки, детский плач, крик боли, вопли о помощи, и все это покрывалось отборнейшей неповторимой бранью.

Это первая общая комната, рассчитанная на 10–12 человек и вмещающая до 20-ти и выше; за ней подобие темной кухни, а дальше комната подвальной аристократии, «угольных жильцов».

Небольшая комната, освещаемая одним, ниже тротуара находящимся окном, разделена на четыре угла.

На первой от двери койке помещается известный нам Дмитрий; его vis-a-vis — старьевщик-татарин; с правой стороны окна за красной рваной занавеской помещается семья вечно пьяного Егора, а против него, за чистой темной в крупных букетах ситцевой занавеской, в настоящий момент отдернутой, кровать Арины. Стол и два крашеных табурета дополняли обстановку ее угла. На кровати вытянутое тело. Жизнь в нем еле теплится, зато в глазах видна упорная мысль.

В этой комнате — тишина. Сегодня опять никто из ее обитателей не пошел на работу. Сидят по своим углам, стараясь не произвести даже шороха.

Пять дней пролежавшая без памяти Арина сегодня готовится предстать на суд Бога; утром после глухой исповеди священник дал ей Святое Причастие. Глухая исповедь! Да на что она была этой чистой душе, вся жизнь которой — кротость и любовь к ближнему и самоотвержение. Непонятно было ее окружающим, у кого поднялась рука так избить эту праведницу.

В глубокой тишине благоговейно следят все за последними вспышками ее жизни. Пригорюнившаяся Фекла сидит на одной из табуреток и не успевает вытирать горьких слез. Прижавшийся к ее коленям трехлетний сынишка тоже, не спуская глаз, смотрит на тетю Арину, заступницу матери и неустанную баловницу его и его старшей сестрицы.

У самого изголовья кровати на коленях стоит Вася. В душе у него ад с самого прихода беспамятной полуистер-занной матери. Она не сказала ему ни слова, но бредила, бедная, всю первую ночь.

Умилялась тем, что муж признал ее, свою Аришу, вспоминала его юного, красивого, как херувимчик, сына; говорила о решении уйти и постричься в далекий монастырь, чтобы не мутить собой столько чужих жизней, молила мужа за своего Васю.

— Вася, мой Вася, — вырывались стоны из больной груди.

И этот Вася, вслушиваясь в бред, почти шаг за шагом восстановил картину свидания матери с отцом.

— Так вот ты каков, мой миллионер-отец. Вот за кого столько лет моя детская душа терзалась, изнемогала под презрительной кличкой каторжанина. Вот за кого, складывая непослушные маленькие пальчики, учила меня молиться мать. Вот чью память потом упорно чтила сама и заставляла чтить меня, как нечаянного грешника, мученика. О, отец, велики наши счеты. Но все это я еще, быть может, смог бы простить, если бы не поругание, не убийство моей матери. Ведь это была единая моя радость. Я был так счастливь, так богат ее неземной любовью. Позавидовал? Отнял и это у своего первенца? Так будьте же прокляты, ты — вместе с своим сыном! И берегись, не спи крепко. В твоем первенце имеешь отныне врага лютого, неизбывного… Прощай, мой ангел-хранитель, прощай, пестунья, баловница и единая радость моих печальных детских лет!..

Хотел припасть к ее еще теплым устам и встретился с сознательным молящим взглядом.

— Мама, родная! Что?!

Приник ухом к холодеющим губам.

— Пр… — прозвучал еле слышный, отдаленный глухой звук.

Что хотела сказать умирающая? прости или прощай? Глаза ее удивленно раскрылись, тело вздрогнуло и вытянулось.

Бедная Фекла заголосила; ей бессознательно завтори-ли дети. Встали, крестясь, Дмитрий с Егором. Скрестил на коврике ноги и стал молиться по-своему татарин.

Упал на труп бездыханной матери почти потерявший сознание Вася.

* * *

Прощальным перезвоном встретила кладбищенская церковь скромный кортеж.

Обитый темной парчой гроб несли на руках одетые в тряпье и опорки жильцы «мегеры».

За гробом, поддерживаемый престарелым, но хорошо известным москвичам, магом-пиротехником Граубе шел убитый горем Вася. Вела за руки ребят безутешная Фекла, и ехал пустой катафалк. На гробе два огромных венка: от сына и его друга-покровителя Граубе.

Опустили гроб у зияющей глиняной ямы и на немой умоляющий взгляд Васи старичок-священник дал знак поднять крышку… Наступило последнее, вечное прощание. Без слез, без звука припал с поцелуем к рукам матери Вася.

Жадным взглядом смотрит на мертвое лицо, стараясь запечатлеть в памяти дорогие черты.

Затихло все… Не дыша, притаились люди. Умолкли, казалось, даже щебетавшие птицы.

Молодым, упругим движением поднялся Вася.

— Закрывай, — твердо, решительно прозвучал его голос.

Если этот звук его голоса слышала мертвая мать, то бесспорно узнала в нем грозные нотки прощальных слов своего мужа, в жестокой мести которому над ее трупом, у разверстой могилы поклялся сейчас ее сын.

Задевая за стенки узкой ямы, с шелестом обсыпавшейся земли опустился гроб. Крестообразно посыпал первую землю священник. Каждый из провожавших Аришу друзей бросил прощальную горсточку. Вася взял из рук могильщика заступ, сам засыпал землей мать, пока не скрылся последний краешек гроба; тогда, глубоко воткнув в землю заступ, низко поклонился дорогой усопшей и твердым шагом вышел с кладбища…

В этот миг в богатых чертогах Потехина неумолимый перст судьбы начертал страшные слова:

«Мепе, Tekel, Fares».