Глава первая
Москва печальная. – Царь-сыноубийца. – Царский шут. – Сказочник. – Исступление Иоанна. – Донесение о приезде Строгановых. – Прибытие Кольца в Москву. – Милостивый прием Ермаковых послов. – Трехдневное их угощение. – Внезапный отъезд царя в слободу Александровскую.
Давно Москва, печальная, растерзанная, не знала радости, не видала отрады, но никогда еще не бывала она в таком унынии, как в дня приезда Строгановых. Царь-сыноубийца, преследуемый ужасами ада, устрашаемый привидениями, затворился, как в могиле, в слободе Александровской.
Правда, Иоанн принял опять бразды правления, уступив молениям вельмож, которые утешались надеждой, что тем спасли себя от сетей его коварства; но мрачное бездействие царя, неприступность к нему и тысячи храбрых воинов, томившихся в темницах, не предвещали ни раскаяния, ни умиления Иоанна. Не доверяли его чистому покаянию и смирению, несмотря на одежду скорби, коей он облек себя и двор; ни на черную краску, коей велели покрыть золотые главы собора монастырского; ни на панихиды, которые он повсюду пел; ни на щедрые вклады, которые рассылал в Константинополь, Антиохию, Александрию, Иерусалим, думая тем купить себе спокойствие душевное. Москва с трепетом, подобно робкой деве, ожидающей удара, который готов разразиться из черной тучи, висящей над головой ее, ждала новой грозы, новых кровопролитий. Ужасы сей неизвестности увеличивались видениями и чудесами, пугавшими суеверных. Комета, носившаяся днем и ночью над Москвой, была, по всеобщему понятию, знамением величайших бедствий. Многие посадские люди оглушены были в день Рождества Христова сильным громовым ударом, который, как шептал между собой народ, разразился над опочивальней царской у самой кровати и превратил в пепел ставец с драгоценностями и стол, на котором лежала роспись ливонских пленников, обреченных на смерть. Другие столь же осторожно и охотно рассказывали друг другу о мраморном надгробном камне, упавшем с неба недалеко от Налеек (Замоскворецкой слободы); что найденные на нем слова никто не мог разобрать, ни сам митрополит, ни двое литовских гадателей, которых нарочно выводили для того из застенка; и что царь в глазах их велел своим телохранителям разбить камень, сказав: «Смотрите, я всех вас мудрее». Вдобавок ко всему на всех наводил невольную грусть и ужас последний мир с Баторием, вследствие коего Иоанн торжественно отказался от Ливонии, которую Россия около шести столетий именовала своим владением, ибо бедные русские страшились, что малодушный царь, уступивший с многочисленным бодрым воинством славу и пользу отечества горсти изнуренного, разноплеменного воинства Баториева, скоро познает свое очарование и в их крови потщится потопить свой стыд и малодушие!
Вот в каком несчастном положении нашли Строгановы Москву и государство. К большей же горести, благодетель их, Борис Федорович Годунов, уже самый близкий к царю вельможа, еще ничем не запятнанный у престола сановник, лежал на болезненном одре от ран, полученных им от державной руки, которую хотел удержать он от сыноубийства. Годунов крайне жалел, что не мог быть посредником между ними и государем в столь славном деле, но предвещал, что добрая весть скоро проникнет за высокий тын Александровской слободы, ибо царь, несмотря на бездействие свое, любил знать все, что делается, говорится и думается в столице. И действительно, не далее как на другой день молва о завоевании нового царства – богатого, обширного, чудесного – распространилась повсюду, повторялась в храмах Божьих, на крестцах и на Красной площади, заглушила скорбь о недавней великой потере; была тем радостнее, отраднее, чем неожиданнее, неимовернее: народ воспрянул духом.
Едва прошло два месяца со дня смерти царевича, а Иоанн, по твердости ли духа или от ожесточения и притупления всех чувств, начинал жить по прежнему обычаю. Уже он не стенал и не вопил посреди ночи, не катался по полу в отчаянии, не боялся взора самых приближенных ему людей и по-прежнему засыпал под шумные забавы скоморохов и шутов или тихое мурлыканье слепых сказочников, доколе звон колокола не призывал его к заутрени.
Князь Аввакум Прохорыч Аленкин, в это время занимавший место князя Гвоздева, главы царских забавников, возвратился из Москвы, набравшись подробностей у Годунова и на Красной площади о радостной молве, привезенной Строгановыми, и, как хитрый придворный, спешил сообщить весть сию Иоанну, боясь, чтобы кто другой не предупредил его.
Несколько раз заглядывал Аввакум в опочивальню царскую из-под черного сукна, коим завешаны были двери и обиты ее стены. Множество лампад, ярко теплившихся перед образами, отражали свет, подобный солнечному, так что Аввакум мог читать малейшее изменение, производимое сказкой на лице царском, несмотря на то, что Иоанн казался погруженным в глубокий сон. Он стал прислушиваться прилежнее к сказке…
– Подносила Пересвета, – продолжал слепец, – зелена вина в золотой чаре, подавала вино добру молодцу на серебряном подносе с чернядью. Принимал Илья Муромец золоту чару из белых рук, а чара-то была в полтора ведра; хотел Илья Муромец подсластить вино, как то водится в православной Руси, расправлял Илья свои черны усы, подступал Илья к девице с поклонами, Пересвета молодца удаляется, авось богатырь догадается, и возговорит ему красна девица: «Перекрестись, добрый молодец, покажи, что не басурманин ты». Илья Муромец на себя крест кладет, а в чаре вместо зелена вина кровь черная ключом бьет…
– Кровь! кровь! – вскричал Иоанн, вскочив с постели. – Да! на мне кровь сына моего, я убил его.
С таким неистовством произнес он слова сии, что Аввакум поспешно спрятал голову, которую было выставил из-под сукна, услышав царский голос, а сказочник затрепетал… Иоанн долго молчал, но когда ужасное воспоминание начинало мало-помалу оставлять его, он с усмешкою проговорил сам с собою: «Я омою эти черные пятна чистою кровью, да! самою чистою, невинною… Мне будет легче!..» Проговорив слова сии, царь спокойно лег на одр свой и приказал слепцу продолжать свою сказку.
Но, без сомнения, догадливый сказочник не пожелал быть в другой раз прерванным столь неприятным образом, а потому, пропустив описание кровавого боя между Соловьем-разбойником и Ильей Муромцем, приступил к изображению освобождения сим последним семидесяти красавиц из плена жестокого разрушением очарования, коим превращены они были в сизых голубиц.
– Кличет Илья Муромец своего богатырского коня: «Гой еси, сивка бурка вещая каурка, встань передо мной, как лист перед травой!» Конь бежит, земля дрожит, из ноздрей дым столбом, из ушей искры сыплются. Седлает Илья богатырского коня, надевает на него седельце черкасское, тридцать подпруг с подпругою, шелку шемаханского; шелк не рвется, булат не трется, аравийское золото на грязи не ржавеет. Садится Илья на добра коня, ударяет коня по крутым бедрам, конь осержается, от земли подымается. То не пыль во чистом поле завивается, не густой туман со озер, с болот, с зеленых лугов расстилается, едет то сильный, могучий богатырь Илья Муромец, едет он девять дней, девять ночей, глаз не смыкаючи, росинкой Божьей горло не промачивал, зерном пшена коня не кармливал. На десятый день останавливается у десяти дубов, на тех дубах десять теремов, а в тех теремах сидят десять голубиц, а к тем теремам десять ворот, все железные и с подворотнями, в полтораста пуда каждая. Вынимает Илья из ножен свой меч-кладенец, а весит он двести пудов с двумя фунтами. Ударяет Илья мечом в первые ворота, рассыпаются ворота и с подворотнею, другие ворота и третьи разбивает в два часа, четвертые и пятые в два денька, шестые и седьмые в две недели, осьмые в два месяца, девятые бьет Илья два года, а десятые – двадцать лет. Не кручинится Илья о трудах, о времечке, мудрено Илье только выбрать свою суженую, Пересвету прекрасную, из семидесяти царевен, что проклятый Соловей натаскал в гнездо свое со всего свету Божьего. Они все на одно лицо: белы, как вешний снег, румяны, как заря утренняя, у всех глаза черные с поволокою, грудь соколиная высокая, поступь лебяжья приманчивая, губки, как маков цвет, зубы, что твои жемчуги. Все одно ласковы, приветливы. Глаза у добра молодца разбегаются, богатырское сердце разгорается…
Аввакум, заметив, что описание красавиц произвело приятное впечатление на лице Иоанна, почел это счастливым временем для объявления доброй новости. С шумом и запыхавшись, вбежал он в горницу и, встав на колени, закричал:
– Не вели, царь государь, казнить, не вели рубить, вели слово вымолвить.
Иоанн, привыкший к проказам своего забавника, которые редко бывали без цели, нисколько не встревожился внезапным его появлением и довольно милостиво сказал:
– Ври, дурак, что хочешь…
Мнимому дураку только этого и хотелось, чтобы царь не рассердился на него с первого раза. Он с важностью встал с пола и сказал:
– А что, кум, посулишь, коли совру тебе такую весточку, что и Борьке Годунову не выдумать, даром что востер…
– Прежде князь Аввакум Прохорыч Аленкин со мной не торговался, – сказал Иоанн с улыбкою.
– Правда, Ванюша, да, вишь, давно не было ничего доброго и веселого, за чтоб с тебя новинку содрать.
– Говори же скорее, – перебил его царь с приметным неудовольствием при неуместном замечании дурака, и дурак, опомнясь, что неосторожно проговорился, сбавил несколько спеси и продолжал:
– Изволь, кум, я не в тебя, скажу и даром. Кланяюсь тебе, батюшка, царством, да таким длинным, что твое Московское менее вот этой заплаты на моем охабне…
– Выдумай что позабавнее, а не то убирайся вон, – прикрикнул царь, перевернувшись к нему спиною.
– Не моя, кум, выдумка, а твоих заморских купчин…
– Говори прямо, что хочешь сказать, дурак? – сказал сурово Иоанн, подняв опять голову.
– То, куманек, что купчины Строгановы прикатили вчера из-за тридевять земель, тридесятого царства, ин на собаках, ин на медведях и привезли-де тебе на поклон царство Сибирское…
– Слушай, Прохорыч, – сказал Иоанн, вставая с постели, – коли ты выдумал сказку, чтобы потешить меня, то я потешу тебя по-своему – посажу на кол; если ж окажется правда, то за добрую весть пожалую тебя парчовой парою.
– Много милости, куманек, – заметил Аввакум вполголоса.
Иоанн приказал немедленно послать за Годуновым, а Прохорыч принялся ему рассказывать все, что ни слышал в Москве или что в состоянии был выдумать о Сибири и Строгановых. Государь давал волю его гибкому языку, слушая вранье его, как сказку, или, скорее, ничего не слушая – в дремоте и размышлении.
– Поверь только дуракам все, что они болтают, – продолжал Аввакум, – то, пожалуй, и меня с толку собьют; и ты, куманек, не всякому слуху верь. Вишь, на Красной-то площади одни бают, что Строгановы привели тебе сибирских медведей ростом чуть не с курятные ворота; а другие толкуют, будто то не медведи, а новый сибирский твой народец из Лукоморья, где летом он бывает человек человеком, а зимой обертывается в медведей и волков. И Антропка-целовальник, даром что разбирает печатные книги, а не сумел же разгадать мне, где этот окаянный народ, которого какой-то сильный могучий царь, ну, словно ты, Ванюша, замуровал в железные стены, откуда Строгановы достали боярскую дочь, да такую пригожую, да такую нарядную, что ни в сказке сказать, ни пером написать. Болтают, что подали им ее в волоковое окошко…
– Догадливы купчины, запаслись к нам и добрым товарцем, – промолвил царь, улыбаясь…
– Как же, куманек, они ведь ребята смышленые, знают твою охотку… А я бы, Ванюша, на твоем месте взял у них лучше кота заморского; слышно, говорит по-человечьи. Девок-то у нас и своих много. Любую выберем в Москве, а кота-то другого не сыщешь скоро. То-то мы бы с тобою наслушались дивного и разумного, к чему бы и Борька после годился?
– Помнится, сказывали, что и дочка у Максима Строганова вельми смазлива, – сказал Иоанн весело; а это еще более одобрило забавника рассказывать были и небылицы и предлагать государю приятельские советы, доколе не вывел он его из терпения и от одного взгляда не зажал себе рта.
Прибытие Ермакова посольства не замедлило увеличить радость московских жителей и удостоверить самых недоверчивых в справедливости известий, привезенных Строгановыми. Кольцо, взяв к себе в вожатые князя Имбердея, благополучно пробрался через Каменный Пояс и Пермь волчей дорогой, ехав в нартах то на собаках, то на оленях, которым путь по глубокому снегу прокладывали вогулы на лыжах.
Весьма простительно, ибо везде так было и будет, что по приезде казаков забыли о Строгановых. В целой Москве говорили только об Ермаке Тимофеевиче и храбрых его сподвижниках. Рассказывали о бесчисленных воинствах, разбитых ими; о чудных народах, ими покоренных; о их шаманах, которые отрезывают себе голову, когда колдуют, и опять приставляют ее к своей шее, и прочее; а о несметных богатствах, найденных казаками в Сибири, никто и не смел усомниться, видя послов их, гордо расхаживающих по Красной площади в драгоценных собольих шубах и высоких гарлатых шапках, словно бояре первостепенные.
Царь Иоанн Васильевич, по расчетам ли политики своей, дабы поддержать народный восторг, или действительно быв и сам обрадован столь неожиданным приращением своего могущества, не скрывал удовольствия и, ко всеобщему удивлению и радости, назначил принять атамана Кольца в Кремлевском дворце наравне с послами, присылаемыми к нему от азиатских народов.
Народ уже рано поутру толпился у Красного крыльца, желая взглянуть на царя, давно не виданного им в столице, а того еще более – при торжестве столь веселом и радостном. Скоро народный шепот возвестил, что царь проехал к Годунову. Боялись, чтобы воспоминание ужасной причины его болезни не омрачило опять Иоаннова нрава; но, к общему всех обрадованию, государь возвратился от Бориса Федоровича с лицом столь светлым и спокойным, какого давно в нем не запомнили.
Когда ввели Кольца с его свитою в приемную палату, Иоанн сидел на троне, окруженный знаменитейшими сановниками и телохранителями в белых кафтанах с серебряными секирами и золотыми цепями на груди. По сторонам на длинных столах разложена была дань, собранная Ермаком с новоприобретенного царства и состоявшая из пятидесяти сороков редчайших соболей, двадцати черных как смоль лисиц и пятидесяти бобров, струившихся серебром. С непонятным трепетом бестрепетный герой Сибири подал челобитную Ермака в руки грозного монарха, некогда осудившего его на позорную смерть, и повергся к подножию его престола. В сем умиленном положении, весьма приятном для Иоанна, казаки ожидали решения судьбы своей во все продолжение чтения дьяком Ермаковой челобитной. Завоеватель Сибири доносил государю, «что его бедные, опальные казаки, угрызаемые совестью, исполненные раскаяния, шли на смерть и присоединили знаменитую державу к России во имя Христа и великого государя – на веки веков, доколе Всевышний благоволит стоять миру. Что они ждут указа и воевод его, сдадут им царство Сибирское и без всяких условий готовы умереть или в новых подвигах чести, или на плахе, как будет угодно ему и Богу».
Иоанн ласково приказал атаману и всем казакам встать, пожаловал Кольцу облобызать свою руку и с особенной милостью сказал:
– Витязи добрые! Вы давно уже искупили прежние вины свои делами славными, услугою, за которую отечество вам будет вечно благодарно. Прославим Господа за великие щедроты Его к нашему государству и испросим мудрости достойно наградить виновников сей благодати.
Немедленно митрополит приступил к отправлению торжественного молебствия с коленопреклонением в Успенском соборе при оглушительном звоне всех колоколов. Царь молился с непритворным усердием и повелел три дня продолжать звон по всем церквам в столице. Бояре и даже простолюдины пели благодарственные молебны и наперерыв честили вестников столь счастливого события, напоминавшего им незабвенные времена Иоанновой юности, завоеваний царств Казанского и Астраханского.
Сибирский посол со всеми его провожатыми угощаемы были три дня сряду во дворце государевом, и царь посылал им в золотых мисках лучшие блюда со стола своего. Во все сие время Иоанн был милостив, снисходителен, неоднократно беседовал по нескольку часов с Кольцом и Строгановыми о Сибири и всех нуждах их и предположениях и обещал незамедля отпустить их с полным удовлетворением; но вдруг, к общей печали и страху, уехал по-прежнему с небольшим числом придворных в свою слободу Александровскую – неприступную жалости и милосердию.
Глава вторая
Строганов и Годунов в беде. – Поход в слободу медведей. – Потеха. – Рассказы шута. – Иоанн за обедней. – Ужасная забава. – Строганов в отчаянии. – Трапеза царская. – Строганов перед Иоанном. – Иоанн смирен добродетелью. – Узнает об ослушании и прощает. – Ощущение милосердия. – Слобода Александровская. – Торжественное отправление в Сибирь послав Ермаковых. – Ермак пожалован князем сибирским. – Дерзкая шутка Аввакума.
Строганов с Годуновым увидели опасность, в которую они вверглись, не выполнив повеления царя Грозного. Иоанн, найдя Годунова действительно страдавшим от руки его, обнял его, а узнав притом, что врачует его Строганов, приказал сему последнему, чтобы он поставил самые мучительные заволоки на груди и на шее Федору Нагому, отцу царицы, в наказание за его ябедничество, ибо Нагой донес ему, что Годунов не является ко двору от досады и злобы, а не от болезни. В то же время Строганову государь пожаловал за его искусство и попечение о своем любимце право именитых людей с вичем, коим пользовались только знатнейшие государственные чиновники.
Годунов надеялся, что в Москве скоро изыщет он случай пасть к ногам государя и признаться, что причиной невыполнения Строгановым его святой воли стали жалость к дряхлым летам его тестя. Но в Александровской слободе никто без позволения не имел доступа к царю, и самые вести, даже сокровенные, проникали не иначе, как через железные ворота, всегда запертые и охраняемые многочисленной стражей, но проникали преувеличенными, искаженными, как они часто выходят из уст лазутчиков и наемщиков. Одна надежда оставалась на пособие умного и доброго князя Аввакума Прохоровича, которого Годунов нередко употреблял в подобных случаях, когда не оставалось уже другого доступа к Иоанну. И до шута царского доступ был не весьма легок. Требовались большая осторожность и благоразумие, дабы ускользнуть от тысячи глаз, устремлявшихся обыкновенно на незваного пришельца в негостеприимные стены слободы Александровской. Долго думали и гадали, с кем бы передать ему грамотку, наконец Кольцо предложил сделать сию доверенность казаку его, Коржу, которого можно было послать туда с медведями, приведенными для царской потехи Строгановыми. Кольцо ручался за его скромность и смышленость. Итак, дав Коржу наставления, немедленно отправили его в слободу с двумя важными поручениями: с учеными медведями для царя и небольшой грамоткой к его шуту. И проворный Корж вполне оправдал сие доверие.
С барабанным боем и страшным ревом подошел он к Неволе, находившейся за три версты от слободы, где стоял обыкновенно передовой отряд стрельцов для обыска путешественников. Так как проводники медведей, шестеро дюжих рослых мужиков, наряжены были в остяцкие парки, а на зверях, которые шли на задних лапах, надеты вогульские шапки, то весьма естественно, что приближение столь странного сонмища встревожило блюстителей царского покоя. Стрельцы схватили оружие и построились у заставы в боевой порядок. На вопрос сторожевого, кто идет и зачем, Корж, который отделился от своей блестящей свиты, смело ответствовал, что ведет царю на поклон новых его сибирских холопей. «Не подумайте, братцы, – продолжал казак весело, – что мы, сибиряки, не сумеем добрым людям поклониться и слова ласкового вымолвить, даром что с рожи-то не кошны и прихмуроваты». Он подал неприметный знак, и медведи с ужасным ревом кувыркнулись несколько раз вперед. С подобными шутками и рассказами Корж пробрался со своими медведями до самого царского дворца, далее его не пустили без доклада государю.
К счастью, стрелец, посланный к постельнику с донесением, встретил в передовых сенях знакомого нам князя Аввакума Прохоровича, который, как один из числа придворных, снедаемых любопытством, переходил с места на место, стараясь собирать или извлекать, чем бы потешить царя. Он взялся доложить государю, но прежде того вышел сам посмотреть на подарок Строгановых. Смышленый Корж, увидя низенького горбатого старичишку в превысокой боярской шапке, смекнул разом, по сделанному ему описанию, что это тот молодец, до которого ему было дело. Боясь упустить сей счастливый случай, он тотчас подошел к нему и, поклонясь почти до земли, спросил:
– Твоя милость не Борис ли Федорович Годунов?
– Нет! – отвечал спесиво Аввакум.
– Коли не боярин Годунов, то, вестимо, не хуже его, а може, и ближе к ясным очам государевым. Порадей, боярин батюшка, донеси царю, что его-де сибирские холопы, – указывая на медведей, – прибыли из-за дальних лесов, от широких рек, с высоких гор, не разуваючись, рубахи не снимаючи, бить челом на воровство его людей Строгановых, что им житья не дают, с них шубы дерут да в казну царскую кладут.
Он всунул медведю в лапу большую бумагу, завернув искусно в нее известную грамотку Годунова. Мишук с низкими поклонами и жалостным ревом подал челобитную Аввакуму, которому в то же самое время проворный Корж успел сказать на ухо: «Не зевай». Этого достаточно было для не менее смышленого шута, который и по первым словам казака о его сходстве с Годуновым смекнул, что тут что-нибудь да кроется. Положив тщательно бумагу за пазуху, Аввакум, чтобы не подать малейшего сомнения и пересказать подробнее царю о достоинстве медведей, заставил их показать свои таланы. Восхищаясь от всей души разумом косматых обитателей лесов сибирских, Аввакум божился всеми святыми, что все царские медведи, которых по нескольку присылают ежегодно из Новгорода и Ваги для царской забавы, не стоят уха сибирских потешников. В самом деле, робкое послушание сих ужасных зверей воле своих вожатых было еще удивительнее по их свирепости, которую ничем не могли истребить в них. Они бросали по сторонам кровожадные взоры и, кажется, говорили, что если б не крепкие железные кольца, продетые им в ноздри и в обе губы, удерживали их, то они давно бы управились по-свойски с милыми своими приставами. В особенности многие сибирские обычаи, неизвестные в России, представленные медведями, доставили Аввакуму и стрельцам, высыпавшим из сторожевой избы, несказанное удовольствие. Например, как вогулы на лыжах бегают, как остяки секут своих божков, когда приходят из лесу без добычи, как белки по деревьям скачут и грызут кедровые орехи. Неповоротливость неуклюжих подражателей быстрым, легким зверькам морила со смеху, не менее того тешились они злостью и гневом медведей, когда подали им вместо орехов по круглому булыжнику. Но испытанием их ярости и силы более всего послужило представление, как сибиряки подстерегают оленей при переправах через реки. Подползя с осторожностью к чуткому животному, звероловы с остервенением нападают на стадо, бьют, колют их сколько можно более, а другие внизу реки подбирают раненых, несомых быстриною струи. Медведи с кольями в лапах, маша в обе стороны, по неловкости часто задевали друг друга и, наконец, до того приходили в ярость, что со свирепостью кидались один на другого, и тогда требовалось большого искусства и усилий, чтобы разнимать их между собою.
Аввакум, полный любопытных вестей, вошел с немалой спесью в светлицу царскую, когда царь облачался, собираясь к поздней обедне.
– Ну, кум, – сказал он, – недаром же ты велел перезвонить по всем церквам за новое-то царство.
– А что? – спросил государь.
– Как что, неужто тебе не слышно было, как орали твои сибирские песенники, выли не хуже твоей царицы?
– О чем царице плакать? – спросил Иоанн с поспешностью.
– Как о чем? – отвечал Аввакум. – Разве Федька Нагой не батька ей – вишь, стало жаль старика.
Иоанн затрепетал от гнева: глаза его наполнились кровью, и он тотчас же послал Богдана Бельского спросить у царицы Марии Федоровны, не жаль ли ей своего отца?
– Забеги-ста полюбоваться на своих новых холопей, – продолжал Аввакум, как будто не примечая Иоаннова гнева, – они давно дожидаются тебя у сторожевой избы, чай, проголодались, сердечные. Ну уж звери, Ванюша, такие дюжие да свирепые, что твои важские! Будет чем тебе позабавиться уже на Красной площади. Ха-ха-ха, как спустим шестерых-то на кучу, то ни пеший, ни конный вряд ли цел уберется домой. Ха-ха-ха! Только и знай, что станут пощелкивать руками да ногами, словно орешками…
Иоанн в молчании и без малейшего изменения в лице выслушал рассказы шута о достоинствах медведей и продолжал свое шествие в церковь, как у порога встретился с Бельским, который принес ответ от царицы, «что как она, так и отец ее в его царевой воле; да творит он с ними, что рассудит за благо». Иоанн взглянул исподлобья на Бельского и, не сказал ни слова, пошел далее.
С благоговением молился государь в храме Божьем и столь усердно клал земные поклоны, что на челе у него сделалось красное пятно; казалось, все помышления его стремились к престолу Всевышнего.
По окончании службы Иоанн при выходе из церкви, подкликнув к себе любимого своего стольника Черемисинова, послал его с повелением, коего последние слова: «Вели из губ вынуть оба кольца», – произнес довольно громко. Никто не понял значения этих слов, но всякий с подозрением взглянул на другого, ибо жалость давно была изгнана из сердец людей, окружавших Иоанна, и одно подозрение было известно в слободе Александровской.
Возле церкви Иоанн заметил Никиту Строганова, который, получив накануне указ царский явиться в Александровскую слободу, поспешил выполнить волю его, тем более что вследствие царского повеления ему выданы были из казны прогонные деньги за девяносто семь верст на две подводы. Царь, подозвав его к себе, милостиво подал ему руку для целования и, сказав весело: «Божья Богови, а кесарева кесаревы», – дал знак, чтобы он за ним следовал. Всходя на Красное крыльцо, царь опять обернулся к Строганову и сказал с улыбкою:
– Испытаем, именитый человек, твой подарочек!
– Государь, – отвечал Никита с подобострастием. – Все, что ни имею, есть твое достояние, и кланяюсь от щедрот твоих.
– Мой князь из князей, – продолжал Иоанн шутливо, – не может нахвалиться твоими медвежатами. Хочу ими потешиться, – прибавил он со значительной усмешкой, садясь в кресла, нарочно ставившиеся для государя на стеклянной галерее для подобных зрелищ.
Строганова поставили недалеко от государя. Не видя ни виселиц, ни эшафотов, он полагал, что преступники, стоявшие посреди Красного двора в кандалах и рубищах, окруженные рогатками и вооруженной стражей, призваны были для получения помилования от царя, умиленного Божественной службой. Спокойствие Иоанна еще более его в том удостоверило. В минуты сего размышления вбегает Аввакум.
– Кум, кум, – вскричал он, дрожа от страха, – вели-ста кинуть хоть собаку сибирским нахалам. Того и смотри, что голову сорвут вожакам: слышь, как осерчали с голоду.
– Именем моим прикажи, чтобы потерпели немножко, – сказал Иоанн с довольной усмешкой, – скоро бросят им не одну собаку…
– Коли уж меня не побоялись, проклятые, – прибавил Аввакум, гордо избоченясь, – то тебя, тщедушного, подавно не струсят…
– Диво, куманек, а кажись, мухи-то московские не чета сибирским медведям, да и те тебя пугаются, когда ты меня обмахиваешь.
– Я бы пугнул, Ванюша, порядком и Стеньку Батория, кабы была моя воля, – сказал дурак.
Судя по свирепому взгляду, который кинул Иоанн на Аввакума, можно полагать, что за сие острое словцо он пожаловал бы его острым железцом своим, если б ужасный рев медведей, входивших через калитку, не увлек к ним всего его внимания.
Царь приятно изумился свирепости и огромности зверей. Он с удовольствием смотрел на все их проказы, хотя весьма трудно и даже опасно было принудить их к послушанию, ибо по приказанию царя, отданному в церкви через Черемисинова, освобождены были их пасти от колец и они управлялись одними, продетыми в ноздри. Эта свобода была причиною того, что при представлении оленьей ловли никак не могли удержать медведей в повиновении и они до того озлобились, что стали терзать один другого зубами. Кажется, Иоанн ожидал только этой минуты: по данному им приказанию вожатые выпустили из рук последние веревки и спешили укрыться за рогатки, которые в то же время раскрыты были со стороны узников. Голодные, разъяренные медведи со свирепостью бросились на толпы беззащитных и в мгновение ока произвели между ними кровопролитие, приводящее в содрогание человечество. Добрый Строганов обомлел от ужаса и негодования. Он делал себе упреки, считая себя некоторым образом причиною сего бесчеловечия, и негодование его усилилось, когда увидел, что он один смотрит на сие зрелище с омерзением. Иоанн, напротив, забавлялся им в полной мере, особливо когда некоторые из узников вступали в ратоборство с ужасными зверями и отчаяние придавало им сверхъестественные силы и проворство, или старались бегством и обманами избежать их когтей. Отрывистые поощрения и отвратительный хохот Иоанна и его достойных клевретов, подобные тем, которые слышатся обыкновенно при травле зверей собаками, мешались со стонами и проклятиями несчастных.
Пресытясь кровью невинных, ибо то были те русские герои, которые удивили врагов своим мужеством и терпением, но коих обвинял Иоанн малодушной сдачей ливонских городов Баторию, тогда как сам был тому причиною, – отдал приказание остановить медведей, но ему донесли, что ничто, кроме пули, не в состоянии усмирить их. «Они свое дело сделали», – сказал равнодушно Иоанн и дал согласие перестрелять их.
С веселым лицом и спокойным духом Иоанн прошел прямо с кровавого пиршества за обеденную трапезу. Явился и князь Аввакум с обыкновенным своим остроумием. Заметив хорошее расположение царя, он смело подошел к нему и сказал:
– Чур, неправду сказал я о строгановских-то? Потешили, проклятые, наши животики, надорвали. Пуще всех позабавил старичишка. Говорят, Ванюша, он из донских разбойников, такой же атаман, как Тимофеевич. Да уж и лихой, паря: ломался с мишкой, покуда тот не своротил ему череп на нос. Что бы тебе, кум, догадаться, да велеть бросить заодно Федьку Нагого; этот бы не пискнул в лапке у сибиряка, а то, пожалуй, долго еще протаскается с заволокой на шее, а царица все будет реветь…
Царь опустил ложку, как будто припоминая что-то, и спросил: «Тут ли Максим Строганов?»
На ответ, что он прибыл еще во время обедни, Иоанн приказал снести к нему несколько лучших блюд со своего стола, а после отдыха позвать его к себе в опочивальню.
Строганов почувствовал неимоверное спокойствие, готовясь предстать перед лицом Иоанна. Страх Божий победил страх человеческий в сердце добродетельном, богобоязненном.
С сими мыслями и ощущениями вступал Строганов в опочивальню царскую. Приподняв сукно, он поражен был тяжким стоном и глухими словами, вырвавшимися из груди Иоанна: «ныть легче!.. Испытаю».
Если б можно было проникнуть в душу Иоанна, то, без сомнения, прочли бы смущение, какое он почувствовал внутренне, увидя тихого, робкого Строганова, представшего к нему со спокойствием и равнодушием, коих не могли соблюдать в его присутствии самые неустрашимые из воевод его. Прочли бы, может быть, что он первый раз в жизни познал мужество воина Христова, что он трепетал не от ярости, а от уничижения, от скорби, не находя в себе ни сил, ни воли наказать духовного победителя. Но и теперь в продолжение всего разговора Иоанн умел искусно скрыть свои помышления.
– Максим, – сказал он Строганову, сидя на одре своем, – ты видел, что я умею столь же щедро награждать за услуги, сколько карать за вины. Мне стало жаль царицу – вылечи старика Нагого.
– Государь! – прервал безбоязненно Строганов. – Я избавил тебя от раскаяния, а старца – от неминуемой смерти.
– Что ты хочешь сказать? – спросил Иоанн более с любопытством, чем с гневом.
– То, государь, что, вопреки твоему царскому повелению, я не поставил заволок твоему тестю.
– Максим, – сказал Иоанн, подумав несколько, – в первый раз слышу ослушание моей воле и в первый раз – прощаю… Да! прощаю! – воскликнул он, вскочив с постели. – Даю царское слово мое, что прощаю, – повторил Иоанн отрывисто, как будто что-то душило его. Иоанн не мог произнести ни слова более, знаком показал Строганову, чтобы он удалился. Грудь его вздымалась выше обыкновенного, пот градом катился по лицу его, ноздри раздувались, как во время пущего гнева; но он не чувствовал ярости, которая жгла тогда его внутренность. Какая-то благотворная отрада, какое-то сладкое упоение овладело всем бытием его: дыхание его сделалось чище, свободнее – он воскликнул невольно: «Мне что-то стало легче!»
Максим Яковлевич поспешил в храм Богоматери возблагодарить Господа за совершившееся перед ним чудо; ибо, как истинный христианин, он относил единому Богу и свое мужество, и смирение Иоанна. Со слезами и умилением доброго чада Церкви и России молился он об обращении Иоанна на путь истинный для блага отечества и для искупления души его. Выйдя из собора, он не знал, куда далее идти ему. Хотя лично не доверял он Иоанну в прощении, но какая-то сверхъестественная сила твердила ему, что он безопасен.
Вечерние лучи весеннего солнца горели на ярко вызолоченных куполах Рождественского собора, из коих средний расписан был огненными змеями, и трепетали на дивных узорах стен оного, сиявших не менее золотом, серебром и драгоценной лазурью. Более всего дивили Строганова кресты, изваянные тут на каждом кирпиче. Стоя на паперти, он мог видеть всю слободу, внезапно сделавшуюся городом. В разных местах возвышались каменные церкви, дома и лавки. Слобода Опричная длинной улицей тянулась до самого Успенского монастыря, где незадолго еще Иоанн кощунствовал с тремястами из самых злейших и буйных своих кромешников, назвав их братией, а себя – шумном, князя Афанасия Вяземского – келарем, а Малюту Скуратова – парасклисиархом. Другая подобная улица называлась Купеческой. Придворные, государственные, воинские чиновники жили в особых домах невдалеке от дворца, который уподоблялся замку феодального барона, быв окружен глубоким рвом с подземными мостами и высоким валом с острым тыном и сторожевыми башнями. Красный цвет стен и черная крыша, несмотря на богатые украшения, придавали ему какой-то мрачный, ужасный вид, уподобляли его скорее обширному гробу, чем чертогам русского царя в увеселительной слободе его. Там над Красным крыльцом возвышался тот ужасный терем, который был столь же пагубен для жителей слободы, как некогда Дионисиево ухо для заключенных в темницах сиракузских, ибо отсюда Иоанн видел все, что ни делалось в его столице.
Успенский девичий монастырь приходит также в разрушение и угрожает археологии уничтожением последних исторических следов. От времен Грозного остались только два местных образа и северные двери: образ Иисуса Христа высокой итальянской живописи и Божьей матери древней греческой. На первом оплечья золотые, а ризы на обоих украшены драгоценными каменьями. Двери железные с прекрасными золотыми арабесками одинаковой работы с дверями московского Благовещенского собора. По странной ли прихоти царя, или он не хотел испортить рва, только ход из дворца в собор был сделан под землею, и так глубоко, что не был нисколько не заметен на поверхности.
Строганов долго бы остался, может быть, на паперти, предавшись мечтам и размышлению, несмотря на сумрак, начинавший скрывать предметы от глаз, если б не выведен был из оного вбежавшим Аввакумом.
– Максим, – сказал он поспешно, оглядываясь во все стороны, – что зазевался, убирайся-ка отсюда, покуда цел…
– Я на все готов, – отвечал равнодушно Строганов, – но без царского указа, сам знаешь, не могу выехать из слободы.
– Как, – вскричал Аввакум, – разве Черемисинов не объявил тебе приказания царя ехать в Москву и приготовить Кольца к отправке?
– Нет, – отвечал Строганов.
– Чего доброго, Максим, – продолжал шут, улыбаясь, – не обошел ли ты уж и его, как обаял кума Ванюшу. С тех пор как погостил ты в опочивальне у нас, ни на кого не огрызаемся, не осерчали и на Бельского, даром что он задал нам мат с пяти ходов.
Строганов перекрестился и сказал:
– Это дело Божье, а не человеческое. Помолимся Господу Богу, чтобы царь таковым навсегда остался.
– Хорошо бы, Максимушка, кабы твоими устами да мед пить, уж я бы припрятал подальше его костылек-то, а то теперь говори, да и оглядывайся, чтобы не пырнул им тебя в брюхо… Что-то, право, не верится! Ну как очнется по-старому, за тебя первого ведь примемся – у нас с куманьком такой обычай, не прогневайся: не забыл, чай, ты Адашевых да Сильвестра…
Приближение Черемисинова остановило словоохотливого рассказчика. Любимый стольник царский объявил Строганову государеву волю, чтобы он немедленно возвратился в Москву и ждал его прибытия – для отправления посла Ермакова с царскою милостью.
И действительно, на третий день после сего столица русская была обрадована возвращением царя – царя доброго, милостивого…
Отслушав торжественное Божественное служение в Успенском соборе, государь приказал петь напутственный молебен храбрым гостям сибирским. После сего призвал их в посольскую палату и, наградив каждого деньгами, сукнами, вручил Кольцу из собственных рук ответственную грамоту Ермаку Тимофеевичу.
– Отправь, – сказал Иоанн с особенной милостью Кольцу, – мое спасибо всем молодцам атаманам и казакам нашим; отвези им верно мои награды и скажи, что если будут продолжать службу свою столь же усердно, то ни царь, ни государство их не забудут, хотя б зашли они на край света. А честному нашему князю сибирскому, Ермаку Тимофеевичу, посылаем шубу с плеча нашего, кубок, из которого пили за великое дело, и два панциря – да сохранит Господь под бронею сею его здравие надолго для пользы и славы отечества. Извести товарищей своих, что вслед за тобою отправится воевода с достаточной силой для удержания завоеваний наших.
Кольцо кинулся со слезами лобызать руку монарха; вдруг из среды придворных, когда менее всего ожидали, раздался звонкий голос Аввакума:
– Не забудь-ста, куманек, заказать князю сибирскому, чтобы подослал нам поскорее десятка два медвежат из его медвежья царства. Ведь не все же трусы перевелись у тебя… А мож пригодятся и на самого ставленника. Попав в князья, того и смотри забудет, что был разбойником. Захочет и понежиться. Чего добиваться ему больше?
К общему всех удивлению, Иоанн весьма равнодушно перенес дерзкую шутку Аввакума и, будто вслушавшись только в последние слова его, отвечал насмешливо:
– Заиграла чистая княжеская кровь… Эти потомки удельных князей думают, что они одни созданы быть князьями. Хорошо бы, право, было царство Русское – с князьями Гвоздевыми, Аленкиными, Курбскими, Бельскими… Нет, куманек, – сказал он громче и реже обыкновенного, как бы желая, чтобы все его слышали, – княжество Ермаку не в позор, казачество его не в укор. Лучше родиться пастухом да делами честными добыть себе княжество, чем считать род свой от князей ярославских, черниговских и угодить в скоморохи или в предатели…
Царь умолк, не слышно было и голоса Аввакума. Все присутствующие в тишине и с благоговением низко поклонились государю и пошли за роскошную трапезу, коею угощал царь на отпуске Кольца с товарищами.
Глава третья
Обратим путь Кольца в Сибирь. – Новые блистательные подвиги Ермака. – Пленение Маметкула. – Распространение владычества России до хладных пустынь обских и непроходимых лесов пелымских. – Ермак возвращается в Искер победителем. – Здесь ожидает его Кольцо с царскими милостями и наградами. – Восторг казаков. – Радость и веселье увеличиваются прибытием в Искер князя Болховского с пятьюстами стрельцами.
Можно поверить, что Кольцо с казаками своими не терял времени в дороге, поспешая обрадовать Ермака и храбрых товарищей своих царской милостью. Но необъятные пространства, разделявшие столицу русскую от сибирской, при всех пособиях, которые встречали они в областях русских по указу царскому, а в Сибири от людей строгановских, несмотря даже на то, что в нынешний раз они не останавливались от неизвестности пути, поставляли им такие препоны, которых никакая человеческая сила не в состоянии была преодолеть. Кольцо, чтобы ускорить приход свой в Искер, не воспользовался дозволением государя приглашать на возвратном пути охотников для переселения в новый, богатый край Тобола и даже не заехал на Дон, как ни призывало его туда сердце и как ни хотелось казакам взглянуть на пепелище Раздор и на вновь возникший вместо оного город Черкасск.
Оставим Кольцо поспешать в Искер и взглянем, что случилось там во время продолжительного их отсутствия.
Первым и блистательнейшим подвигом завоевателей Сибири при начале весны был поход на Вагай, где по извещению мурзы Сенбахты Тагина явился снова дерзкий Маметкул с многочисленной толпой. Ермаку Тимофеевичу весьма желалось захватить его живого, дабы, избавясь от сего врага неутомимого, получить вместе с тем большее влияние на татар, ему весьма преданных. Предприятие сие требовало более скорости и тайны, нежели силы, а потому Ермак избрал шестьдесят удальцов под начальством Грозы и с чрезвычайной скрытностью отправил их ночью по Иртышу в самой легкой лодке.
На восходе солнца удальцы наши приблизились к устью Вагая и, привалив к берегу, пустились пешком к месту кочевья Маметкулова. Юрты его были расположены на высоком берегу реки, имея с двух сторон перед собою открытый луг. Нужно было сделать большой обход, чтобы приблизиться от лесу, который примыкал к ним только с противоположной стороны. Отсюда казаки могли хорошо высмотреть своего неприятеля, не быв им замечены, и расположить заранее свои действия, необходимые при ночной темноте.
Когда в ауле все затихло, Гроза подал знак начинать дело. Весьма счастливо миновал он несколько кибиток, оставив у входа каждой по два казака с приказанием не выпускать никого из оных. Уже оставалось недалеко до ставки царевича, и по данному приказанию Грозы казаки забегали вокруг, дабы со всех сторон дружно грянуть на нее, как, к неописуемой досаде, несколько казаков, в том числе и сам предводитель, попали в глубокий ров, которого они не усмотрели, и при падении одна фузея выпалила. Выстрел встревожил весь аул. Татары выбежали с саблями и кинжалами и бросились резаться с казаками. Грозе стоило немалого труда выбраться на крутизну и приблизиться к Маметкулу, который, как раздраженный лев, присекая все попытки казаков обезоружить его. Уже несколько смельчаков сделались жертвою неимоверного его искусства и храбрости. Казаки решились отомстить за кровь своих товарищей, как Гроза, проложа себе путь сквозь толпу татар, удержал их гибельный натиск и сам пошел на Маметкула.
– Твой, – отвечал Маметкул, – и клянусь великим пророком, что ты тот же дерзновенный гяур, которого сильную мышцу испытал я при Чувашском мысу.
– Рассчитаемся после, – сказал Гроза и, обезоружив его совершенно, приставил четырех надежных казаков смотреть за ним.
Гроза, не теряя времени, бросился на помощь к другим товарищам, и на рассвете дня в целом стане Маметкуловом не осталось ни одного татарина с оружием в руках.
С честью предав земле тела шести убитых товарищей, а для раненых сделав носилки, Гроза тотчас же предпринял обратный путь со знаменитым своим пленником.
Ермак крайне был обрадован успехом сего предприятия, с торжеством встретил победителей, честил и ласкал Маметкула, видя в нем важный залог в случае перемены счастья в войне или при мире с Кучумом. Узнав вскоре потом через лазутчиков, что изгнанный царь сей, пораженный несчастьем Маметкула и изменой любимого своего вельможи Карачи, скитается в степях ишимских, он предпринял покорение стран, лежащих на север.
Долго колебался Ермак Тимофеевич в избрании начальника для охранения Искера во время своего отсутствия. Грозу весьма хотелось ему взять с собою, а Мещеряку, несмотря на особенную его к себе близость, какое-то непонятное чувство не допускало сделать столь великого доверия. Наконец благоразумие победило пристрастие, и Гроза был оставлен с небольшою дружиною для охранения столицы и знатного пленника. Должно думать, что Мещеряк имел тайные виды на сие поручение, ибо он не мог скрыть своей досады, когда узнал о предпочтении Грозы, и повторил в душе клятву отомстить за сие новое разрушение его честолюбивых намерений.
Весть о пленении Маметкула разрушила последнюю надежду татар: они до самого устья Аримдзянки встречали с подобострастием своих победителей. Здесь только большая толпа осмелилась оказать сопротивление, засев в крепкий острог. Казаки взяли оный приступом и, повесив или расстреляв старшин, навели новый ужас на прочие улусы. Нынешние волости Наццинская, Харбинская, Туртасская поспешили присягнуть на подданство России и несли без принуждения дань, которой обложил их Ермак. Далее начинались юрты остяков и кондийских вогуличей. Могущественный князь их, Демьян, надеясь на неприступное положение своей крепости, возвышавшейся на каменном утесе Иртыша, и на две тысячи своих воинов, а более всего на своего идола, при обладании коим остяки считали себя неодолимыми, отвергнул все мирные предложения казаков. Ермак Тимофеевич вынужденным нашелся приступить к силе, но, жалея товарищей, надеялся стрельбою из пушек привести их к послушанию. Два дня казаки громили Демьянов городок, разрушили передовую стену, побили много у них людей, но Демьян не покорялся. Уркунду, усматривая гибель земляков своих от дальнейшего их упрямства, решился спасти их похищением идола. Он был впущен без затруднения и даже с радостью в крепость, но при всем старании долго не мог выполнить своего намерения, потому что драгоценный идол денно и нощно окружен был большой толпой остяков. Они пили воду из чаши, в которую он был опущен, укрепляясь тем в мужестве и терпении, и курили беспрерывно перед ним серу и масло, а кудесники по оным предсказывали будущую судьбу каждого. По мере усугубления опасности усугублялись жертвы и моления остяков к их золотому божеству, которое, по преданию старшин, перешло к ним из Киева во время Владимирова крещения. Все ждали от него чуда и – дождались. В полночь, когда от метких выстрелов казацких сорвало крышу с храма, где сохранялся кумир, и все в страхе сбежались и пали пред ним на колени, вдруг из жертвенных чаш раздался ужасный треск и гром, засверкала молния, заколебалась земля, и черный дым наполнил воздух. Когда до смерти испуганные остяки несколько опомнились и оглянулись, то, к величайшему ужасу своему, усмотрели, что кумира их не было на своем месте – он исчез внезапно. Панический страх овладел самим Демьяном; забрав семейства свои, остяки обратились в бегство, признавая в том волю своего божества. Отбежав довольно далеко, они остановились для отдыха, тогда главный из жрецов уверял князя Демьяна, что он видел своими глазами, как идол сел верхом на луч молнии и, облокотясь на черное облако, поднялся на небо. А попросту чудо сие произошло не от чего иного, как от нескольких горстей зелья, подсыпанного в курильницы проворным Уркунду, который и похитил драгоценного идола в минуты всеобщего смятения и ужаса. Он немедленно дал знать казакам об оставлении жителями городка, который они тотчас и заняли.
Однако Ермак Тимофеевич недолго оставался здесь, он поплыл далее по Иртышу. В Цынгальской волости, где величественная река сия, стесняемая горами, имеет узкое и быстрое течение, собралось великое множество вооруженных людей: один выстрел в них проложил беспрепятственный путь казакам к Нарымскому городку. Здесь нашли они одних жен с детьми, ожидавших неминуемой смерти. Ермак, успокоив их и обласкав, отпустил беспрепятственно к своим отцам и мужьям, которые, быв побеждены сим неизвестным между варварами великодушием более, чем самим страхом, не замедлили явиться к нему с данью.
Покорив волость Тарханскую, казаки вступили в улусы знатнейшего остятского князя Самара, который, соединясь с восемью князьями, ждал казаков решить судьбу всей древней Югорской земли. Уведомясь о великом их ополчении, Ермак не решился действовать открытой силой, а разослал лазутчиков наблюдать за действиями неприятеля. Лишь только известили они об его беспечности, как, взяв с собою всех молодцов, Ермак напал при рассвете на неприятельский стан, погруженный в глубокий сон. Надменный Самар первый пал от руки казацкого вождя, войско недолго противилось и предалось бегству, а жители обязались платить ясак России.
Близ устья Иртыша на Белогорской волости казаки встретили еще сильное сопротивление от остяков, поклонявшихся Великой богине, которая сидела нагая на стуле вместе с сыном, принимая дары от жителей. Дело сие было бы весьма кровопролитно, если б благоразумная богиня не велела скоро остякам схоронить себя от казаков и всем разбежаться.
Завоевав на Оби главный остякский город Назым и многие другие крепости по берегам сей славной реки, пленив их князя и горестно оплакав потерю храброго сподвижника, атамана Никиту Пана, убитого на приступе вместе с некоторыми из лучших казаков, Ермак не хотел идти далее. Хладные пустыни, состоящие из топких болот и зыбучих тундр, не оживленные и знойными лучами летнего солнца, пустыни, представляющие образ ужасного кладбища природы, охладили жар к завоеванию в сих безжизненных странах наших героев. Поставив князя остякского Алача главою над обскими юртами, Ермак тем же путем благополучно возвратился в сибирскую столицу, честимый своими данниками, как победитель и владыка. Везде с изъявлениями раболепства встречали и провожали его, как мужа грозы и доблести сверхъестественной. Для большего впечатления на воображение и глаза покоренных народов казаки плыли с воинской музыкой и выходили на берег всегда в богатейших праздничных своих кафтанах.
Найдя в Искере все тихо, спокойно, неутомимый Ермак пустился рекой Тавдой в землю вогуличей, дабы к господству России, владевшей уже от пределов Березовских до берегов Тобола, приобщить страну Кондийскую, дотоле малоизвестную, хотя давно именуемую в титуле московских самодержавцев.
Недалеко от устья Тавды господствовали два сильных князя татарских, Лабутан и Печенег. Они собрали многочисленные толпы для защиты своих владений, дрались отчаянно, но не могли долго противиться храбрости и искусству наших витязей. Следствием сей кровопролитной победы было мирное подданство вогуличей Кошуцкой и Тарабинской волостей, которые беспрекословно дали обложенный на них ясак. Мирные дикари сии составляли род республики, не имея ни князей, ни властителей, а прибегая единственно для разбирательства ссор и тяжб к волхвам своим.
Умножив, таким образом, данников даже в древней земле Югорской, Ермак от непроходимых болот и лесов пелымских с торжеством возвратился в Искер – принять за славные труды отличную награду.
Здесь ожидал его Кольцо с государевым жалованьем. Казаки немедленно собраны были на Майдан для получения оного и выслушивания царской грамоты. Громогласные, единодушные восклицания их заглушали неоднократно чтение. В особенности казаки приведены были в неописанный восторг, когда услышали, что признательный царь наименовал их вождя князем сибирским и оставлял в его распоряжении и начальствовании завоеванное им царство. День сей был, конечно, самым торжественнейшим и приятнейшим для наших героев. Они испили всю сладость признательности царя к службе честной и полезной, они забыли великие труды свои и жертвы, ожили новой жизнью, новым рвением к важнейшим предприятиям. Вот чувства, вот действие, которое производит всегда справедливость монарха!
Радость и веселье в Искере увеличилось несравненно с прибытием туда вскоре пятисот стрельцов под начальством воеводы, князя Семена Дмитриевича Болховского, и головы Ивана Глухова. Казаки дарили дорогих гостей своих соболями и угощали со всею возможною роскошью. Они мечтали, что ничто на свете не могло более изменить их счастья и могущества, но Провидение, испытывавшее мужество и постоянство их в минуты бедствий, хотело, казалось, поколебать твердость героев, когда они были наверху благоденствия и славы!
Глава четвертая
Начало бедствий. – Болезни. – Голод. – Смерть воеводы Болховского. – Зло прекращается с весною. – Отправление Грозы в Москву за новым пособием. – Новое коварство Мещеряка. – Посольство от Карачи. – Приход каравана. – Гибель Кольца. – Отчаянное положение крепости. – Восстание всех покоренных народов. – Удачное предприятие. – Новые преступные замыслы Мещеряка.
Конечно, одно упование на Господа, одна вера могла поддержать Ермака, чтобы не упасть духом, чтобы общее уныние не коснулось его сердца: столько горестей, зол, бедствий постигло его в продолжение наступившей вскоре по прибытии стрельцов бурной, ненастной зимы. Болезни, голод, негодование, ропот, наконец смерть самого князя Болховского и большей половины его людей совокупились, казалось, вместе, чтобы привести в отчаяние или, по крайней мере, истерзать его боязнью утратить плод своих трудов, обмануть надежду царя и России.
Благотворное влияние весны прекратило сии бедствия, восстановив внутренние силы больных и дав возможность Ермаку получить съестные припасы в изобилии. Но он с ужасом видел слабость свою и невозможность обойтись без сильнейшего вспоможения царя, необходимого не только для дальнейших завоеваний, но и для удержания всего завоеванного. С сей просьбой князь сибирский решился отправить в Москву атамана Грозу, надеясь на его ум, скромность и усердие к общему делу. Он велел его позвать к себе.
– Владимир! – сказал Ермак Тимофеевич. – Я хочу отправить тебя в Москву.
– Воля твоя, князь, – отвечал Гроза, – для меня священна, я на все готов; куда пошлешь, я все выполню, как сумею. Позволь только доложить тебе, что, кажется, теперь не время ослаблять себя ни одним казаком, особенно когда у тебя на руках еще Маметкул.
– Я и его хочу послать с тобою к царю Иоанну Васильевичу. Такой подарок, без сомнения, лучше всех соболей понравится при дворе московском.
– Это правда, Ермак Тимофеевич, но я одного боюсь, что ты вынужденным найдешься отделить для сего еще более провожатых.
– Будь покоен, любезный Владимир, у меня еще останется достаточно силы, чтобы держать в повиновении дикарей. До присылки новой рати я не тронусь из Искера, а пущу друга Мещеряка кататься по Иртышу да собирать ясак и припасы.
– Не нам учить тебя, – сказал Гроза с чувством, – но как отца родного прошу тебя из милости – не очень доверяться атаману Мещеряку…
– Владимир! – прервал его князь сибирский. – Ты знаешь лучше всякого, что я не люблю ни обвинять, ни подозревать кого-либо понапрасну; а если ты можешь показать что ни есть важного на Мещеряка, то для чего не объявляешь на Майдане, я не дам пощады…
– Коли бы сердце могло говорить, – произнес Гроза со слезами, – то оно высказало бы тебе всю тоску и страх, когда вижу тебя с Мещеряком вместе… Вспомни, отец мой, предсказания шамана.
– Ты слишком суеверен и труслив из любви ко мне, – заметил Ермак Тимофеевич с усмешкою. – Пророчество Уркунду не касалось Мещеряка.
– Не в донос хочу сказать тебе, Ермак Тимофеевич, что Иван Иванович готовится остеречь тебя насчет частых переговоров Мещеряка с нашим пленником. Ведаю, что ты не охоч подслушивать, но если б тебе угодно было сего дня вечерком спрятаться в хате Маметкула, то, может быть, открыл бы всю истину.
– Почему же вы это думаете? – спросил Ермак с беспокойством и громче обыкновенного.
– Кажется, атаман Кольцо, давно за ним присматривая, вчера подслушал, как они сговаривались…
Послышавшийся в прилежавшей светлице необыкновенный стук заставил разговаривающих обратиться туда, но они не нашли там никого и положили, что он произошел от упавшей близ дверей фузеи.
Князь сибирский, желая прекратить ненависть, существовавшую между лучшими друзьями своими, решился воспользоваться предложенным способом, хотя весьма для него неприятным, быв уверен в ошибке Грозы и Кольца.
Кольцо осторожно впустил его с Грозою в смежную хату с Маметкуловою, откуда могли они слышать каждое слово, не быв никем примеченными.
Вот поздним вечером точно с большой скрытностью вошел Мещеряк.
– Какие вести? – спросил его таинственно Маметкул.
– Самые добрые, и будь уверен, что князь наш будет уметь возблагодарить тебя, – отвечал Мещеряк.
– Не думаю, однако, чтобы Карачи был так упрям и зол на вас, – сказал Маметкул с видом откровенности. – Насилу мог уломать его и вдолбить ему в башку выгоды в союзе с вами, в дружбе Ермака. Вождь наш, избавясь от такого сильного врага, каков мурза, может растворить все врата в Искер, а Карачи поможет от ногаев.
– Вестимо, – заметил Мещеряк, как будто платясь чистосердечием, – давече подводчик его проговорился, что им приходит зудко на Таре от этих разбойников. Кабы князь наш дал мне человек тридцать поудалее, я бы унял целую орду: не посмели бы вперед ногайцы мешать караванам ходить к нам…
– Да когда пришлет Карачи послов к вашему князю?
– Дня через два, как подойдет поближе бухарский караван, за которым ушел он со всей своей силой, чтобы проводить к нам. Скажу правду, царевич, я боялся, что нам не дадут кончить дела. Храбрые атаманы наши Кольцо и Гроза такие подозрительные, что если б они проведали про пересылки наши с Карачи, то бог знает чтобы взвели… и предательство и измену… А вряд ли мурза открытым образом поверил бы твоей искренности и советам. Пожалуй, и обманул бы…
– Кажется, достаточно, – шепнул Ермак Тимофеевич, пожав значительно руку Грозе, и вышел вон с такой же осторожностью, с какою вошел.
Назавтра князь сибирский объявил на кругу, что отправляет в Москву атамана Грозу с пленным царевичем, а Маметкула уверил всенародно в царской милости и безопасности.
– Знаешь ли, – сказал Кольцо, подумав несколько, когда Гроза рассказывал ему с удивлением о разговоре Маметкула с Мещеряком, ими подслушанном, – знаешь ли, мне приходит в голову, что они сговорились между собою обмануть нас. Ты говоришь, что в передней избе у Ермака, когда он призывал тебя к себе, застучала упавшая с гвоздя фузея, а я заверяю тебя, что ее нарочно сбросил Мещеряк, чтобы скрыть свой уход. Он вас подслушал. Как теперь вижу его бежавшим в эту пору… Поди теперь переуверь Ермака Тимофеевича…
– Коли морочат нас, – заметил Гроза, – то правда окажется скоро на деле. Право, хотелось бы дождаться послов Карачиных и каравана бухарского, – прибавил он с насмешкою.
И Гроза их дождался: не прошло двух дней, как прибыли гонцы от богатого бухарского каравана с извещением, что он приближается к Искеру на двухстах верблюдах. Вслед за ним явился и сам Карачи с богатыми дарами и предложением союза с князем сибирским. То и другое принято было в столице сибирской с большим удовольствием и разлило давно забытое веселье. Немедленно отправлен был Кольцо с двадцатью казаками и столькими же стрельцами на встречу киргизских купцов с обнадеживанием в безопасности и покровительстве. Ермак Тимофеевич надеялся возобновить торговлю с самыми отдаленными азиатскими странами, издревле славными богатством и купечеством, путем, давно проложенным в Сибирь во времена Чингисхана, и получать в обмен на мягкую рухлядь плоды восточного ремесла, нужные или приятные для воинов, которые не берегли жизни, но любили наслаждаться ею. Атаману Мещеряку поручено было войти в переговоры с Карачи и убедить его отдаться безусловно в подданство московского царя, коего и Кучум был данником.
События сии нисколько не воспрепятствовали отправлению атамана Грозы с Маметкулом в Москву. Напротив, Ермак Тимофеевич поспешал собрать их поскорее, дабы они оставили Искер с приятными впечатлениями и могли смело засвидетельствовать их перед царем, как самовидцы. Могли сказать, что видели базар сибирской столицы наполненным сокровищами Востока; что сильнейшие владельцы сибирские ищут подданства царя московского. Но, увы! несмотря на призрак обратившегося счастья к победителям Сибири, несмотря на картину довольствия и даже роскоши, которая представлялась глазам Владимира, какое-то ужасное предчувствие тяготило его душу, какой-то внутренний голос говорил ему, что друзья его, Ермак и Кольцо, первые будут жертвой сего мнимого благополучия. Грусть разлуки с ними равнялась радостным мечтам о свидании с милою сердца, с милыми родными и милой родиной. Ему мечталось иногда, будто присутствие его в Искере необходимо для спасения его друзей, и он решался неоднократно просить об увольнении себя от посольства в Москву. Но может ли смертный изменить предопределения рока? По крайней мере, прощаясь с Ермаком, Гроза дерзнул еще раз заклинать его не вверяться Мещеряку, а, обнимая Кольцо в последний раз, повторил тот же завет, как будто движимый невольным побуждением.
К несчастью, предсказания Грозы скоро оправдались. Еще он был недалеко, как Ермак оплакивал первого своего друга, первого героя: Кольцо пал жертвой гнусной измены Карачи и хитрого коварства Мещеряка. Карачи, вкравшись в доверенность князя сибирского, убедил его послать сорок казаков для охранения от ногаев отошедшего каравана. В первый раз Ермак вспомнил завет Грозы и вместо Мещеряка, просимого мурзою настоятельно в начальники сего отряда, отправил с казаками Кольцо; отправил, чтобы пасть ему с храбрыми, но легковерными товарищами под ножом коварного друга!
В беспечности ждали в Искере возвращения атамана Кольцо из нового похода с честью и добычей, один только Мещеряк оказывал беспокойство и ожидал, казалось, чего-то противного. Он несколько раз ходил с фузеей за Панин бугор, будто для охоты, высылал туда и Самуся. Уже смерклось, а Мещеряк еще не возвращался в город.
– Подождем немножко, – говорил он Самусю, сидя под густым деревом. – Прежде зари должен непременно пригнать гонец от Карачи. Приложи-ка ухо к земле.
Самусь и без приказания давно уже лежал ухом у толстого корня и прислушивался.
– Нет, не чую ни одного копыта, – сказал он с нетерпением, – возится только невдалеке лесной дедушка. Сойдем, говорю тебе, на долину, там слышнее.
Но Мещеряк не отвечал, сам прилег к земле и с восхищением воскликнул:
– Я тебя счастливее; послушай-ка, какая топотня, словно музыка. – Не успел он выговорить слова сии, как вдали показались три всадника, несущиеся вихрем к Панину бугру.
– Гайда! – вскричал татарин, поравнявшись с казаками, и, соскочив с лошади, поспешил поведать Мещеряку радость свою о гибели Кольца, рассказал, как Карачи залучил казаков в свой татарский улус, как угостил дорогих гостей всем, что ни имел лучшего, как ласкал их и приветствовал, как уложил их в мягких коврах и войлоках, – и перерезал, словно баранов, всех до единого без малейшего сопротивления во время сна крепкого. – Тебе, – продолжал он, – велел сказать мурза, чтобы ты с Самусем и Чабаном убирались отсюда поскорее вон, да подалее: за послуги ваши жалует он вас животом, а мы и без вас обойдемся, завтра же ни единой душе в Искере не дадим пощады.
– Больше ничего не велел сказать мурза? – спросил Мещеряк гонца с приметным негодованием.
– Ничего, кажись; правда, он говорил, что дозволит вам захватить с собою казны и пушного из казацкой казны; да вы, чай, и без него догадаетесь.
– Спасибо за милости, – проворчал сквозь зубы Мещеряк и кинул на вестника такой нежный взгляд, что всякий бы понял, что он его поблагодарил бы по-свойски, если б считал себя сильнее. – А остяки и вогулы с нами ли? – продолжал Мещеряк, желая выведать побольше от татарина.
– Вестимо, – отвечал сей последний. – Их ведет с полуночи князь Демьян, а мы с татарами, да ногаями обступим крепость с полудня. Прощай, – сказал он, садясь на коня, – я свое дело отправил, пеняй на себя, коли не послушаешь или замешкаешься.
Мещеряк долго не знал, что ему предпринять, – увидя себя обманутым злодеем, себе подобным, увидя все преступные замыслы свои разрушенными в одну минуту, он пылал мщением.
– Ну, товарищ, собирайся-ка на тихий Дон, – сказал он Самусю с адской усмешкой, – да нагреби в шаровары-то побольше казны Ермаковой, Карачи не взыщешь.
– Вера неймет, атаман, – сказал Самусь, – давно ль я своими ушами слышал, как проклятый Карачи клялся своим проклятым пророком поставить тебя вместо Ермака, коли пособишь уходить Кольца и выслать Грозу из Искера.
– И исполняет по-татарски, – заметил Мещеряк, скрежеща зубами…
– Левую руку дал бы по локоть отрубить, чтобы правой воткнуть нож в горло этого басурманина…
– Молись Богу, – прервал Мещеряк в каком-то неистовом исступлении, – поправимся, поплатимся… Не ругаться же этому нехристю над казаками православными… Ошибется, думая, что они пропали без Кольца и Грозы. В Искере останется еще Мещеряк.
Скорыми шагами вернулся он в крепость и известил Ермака Тимофеевича как о гибели атамана Кольца, так и о предстоящей опасности столице, уверяя, что он подслушал эти ужасные вещи от двух татар, переправлявшихся через Иртыш.
Ермак не хотел верить столь гнусной измене, но опытность научила его не пренебрегать никакими слухами. Он немедленно отдал приказ запереть все выходы в крепость и зарядить пушки и фузеи, удвоил часовых и был в готовности отразить сильное неприятельское нападение.
В крепости водворилась такая тишина, что малейшее движение, легчайший шорох были слышны на дальнее расстояние вокруг. Перед рассветом пронесся по Иртышу гул, подобный предтечи бурана.
– Вот и незваные гости к нам жалуют, – сказал Ермак Тимофеевич, указывая на шум, и приказал прекратить самые оклики сторожевых, дабы более убедить неприятеля в беспечности крепостных жителей. С крайней осторожностью зажгли фитили и, держа их над заправками, подпускали ближе и ближе татар, которых несметные толпы расстилались по покатости, подобно морским волнам, между тем как остяки и вогулы в виде черного тумана подымались со дна пропасти от речки Сибирки. В мгновение, когда те и другие хотели гаркнуть, чтобы взлететь на валы крепости, грянул гром, заколебалась земля под ногами их, и целые ряды между ними исчезли. Осажденные готовы были повторить гибельный удар, но более не было надобности – неприятель отхлынул с ревом и стенанием, подобно морскому приливу, оттолкнутому далеко в океан гранитными берегами Нового света.
С рассветом дня усмотрели черную дугу, облагавшую крепость с одного берега Иртыша до другого. По мере прояснения предметов открылось, что неприятель расположился необозримыми обозами вокруг Искера в намерении взять крепость голодом. Ермак с ужасом увидел всю опасность. Конечно, он мог бы делать вылазки, но жалел своих людей малочисленных, малые пушки его не доставали до обоза. Все сношения прекратились как с окрестными юртами, так и с самыми отдаленнейшими, которые в одно время свергли с себя минутное иго и вооружились против своих победителей. Атаман Яков Михайлов сделался жертвой сего восстания, быв захвачен остяками в разъезде. Царство и подданные вдруг исчезли: несколько сажен земли остались единственным владением в Сибири завоевателей Сибири.
Ермак, изобретая способы выйти из сего опасного положения, находил одно только средство возможным: это сделать отчаянный удар на стан Карачи и, поразив его, привесть в панический страх варваров; но главное затруднение состояло в том, что никто из казаков не знал его ставки.
Трудно представить радость, которую принесло в стенах печального Искера неожиданное появление шамана Уркунду. Казалось, в образе его слетел с ним ангел-утешитель; не было казака, даже Мещеряк со своими наперсниками, казалось, был ему рад; все толпились вокруг него, все спрашивали, каким чудом он упал с неба, ибо неприятель никого доселе не допускал к ним, и Уркунду принужденным нашелся почти каждому повторять, что его отправил с дороги атаман Гроза.
Действительно, Гроза прислал Уркунду к друзьям своим вместо ангела-хранителя, зная его сметливость и неусыпность. В день гибели Кольца ему стало так грустно, что он сам бы вернулся к ним, если б не имел на руках своих Маметкула. Уже в приближенных юртах узнал шаман об измене Карачи и о всеобщем восстании против казаков. По известной сметливости своей он выспросил все подробности, касающиеся до неприятельского положения, а потому, к неописуемой радости Ермака, взялся проводить казаков в стан Карачи, который расположен был близ Сауксанского мыса, в пяти верстах от Искера.
Ермак остался блюсти столицу, а начальство над отчаянными удальцами поручил атаману Мещеряку, которое тем было надежнее, чем более пылал сей последний личным мщением к мурзе. Приобщившись накануне Святых Тайн, казаки ночью двенадцатого июня прокрались вслед за своим неутомимым вожаком к Сауксану по крутому берегу Иртыша, досель доступному одним воздушным ласточкам, и дружно напали на сонных татар. Казаки плавали в крови неверных, двое сыновей мурзы пали под ударами их, и сам Карачи едва спасся с малым числом людей, быв преследуем победителями до самого озера.
С первыми лучами солнца татары, увидя малочисленность казаков, ободрились и, соединясь с новыми силами, ударили на смельчаков со всех сторон. Но казаки успели уже засесть в обоз и встретили их сильной ружейной стрельбой.
В это самое время прибегает к крепостным воротам человек, обезображенный кровью и пылью и едва имевший от усталости силы проговорить Ермаку Тимофеевичу, вышедшему к нему навстречу: «Покажись скорей на Панином бугре». Сказав слова сии, он упал без чувств, и кровь хлынула из него носом и горлом. То был Уркунду, поспешавший, несмотря на паливший жар, принести в Искер спасительную весть сию. Ермак, постигнув важность сей послуги, постиг, что и потеря одной минуты могла быть невозвратима навек, и, оставив в крепости одних часовых, с прочими бросился на показанное шаманом место. И действительно, появление его на высоте сей и несколько выстрелов, сделанных для ободрения осажденных в обозе товарищей, навели такой страх на неприятеля, что Карачи, в ужасе сняв немедленно осаду, бежал за Ингам, а окрестные юрты и улусы снова поддались россиянам. В полдень победители с торжеством возвратились в освобожденную свою столицу, имея снова и данников, и обширные владения.
Первой заботой вождя было наведаться о шамане Уркунду, дабы поблагодарить его за новую послугу, но его не могли нигде найти.
Шумно праздновали казаки день, столь счастливо конченный. Песни, звуки рожка и балалайки, радостный говор раздавались на Майдане до поздней поры. Прекрасный летний вечер и светлая ночь располагали еще более к веселью. Один только Мещеряк, забившись в темный угол с Самусем, казались равнодушными и к прелестям природы, и к соучастию во всеобщем торжестве.
Не подумайте, однако, чтоб они скучнее своих товарищей проводили свое время. К несчастью, и злодеи имеют свои наслаждения: они веселятся исчислением своих преступлений, как скупец пересматриванием сокровищ своих, забывая, что они омыты слезами и кровью притесненных ими бедняков.
– Ха, ха, ха! Не могу вспомнить без смеха, – говорил Самусь, – когда бухнул в воду этот проклятый колдун. Пойдет, как ключ, ко дну, подумал я, – ан нет: два раза сплывал наверх, как обхмуренный судак, и уж я пришиб его прикладом да привязал камень на шею.
– Да не подсмотрел ли тебя кто-нибудь? – спросил его Мещеряк с беспокойством. – Пожалуй, с Ермаком не разделаешься и за эту некрещеную собаку.
– Кому подсмотреть? Я один ходил на сторожке даве по валу, как вы побежали с Ермаком; глядь, ан шаман лежит на берегу, я окликнул, он не дал голосу. Вот я сошел к нему и учал его поворачивать с боку на бок, а он не пошевельнется. Дай-ка вымою приятеля – ха, ха, ха! подумал я, больно черен, и столкнул в Иртыш.
– Знаешь ли, Самусь, что ты очень кстати позабавился над этою чучелою. Этого колдуна я боялся пуще всех: его одного не провел бы, как поддел Ермака с обеими его хитрыми головами – Кольцом и Грозою. Вздумали подслушивать нас с Маметкулом, да сами чуть не попались в яму – ха, ха, ха! – коли бы не изменил Карачи.
– Будь доволен, что и одного покамест сбыл с рук.
– Кабы ты видел, Самусь, кислую рожу Ермака, когда Карачи учал советовать ему послать меня с караваном. Постой, подумал он, я поддену вас – и сделал то, из чего мы бились послал Кольцо на нож. Но этого еще мало…
– Уж не затеваешь ли ты еще чего ни есть добренького, Матвей Федорыч? – спросил Самусь с коварной улыбкой.
– Да, брат, эта последняя попытка. Коли не удастся, брошу все… Хочу поторговаться с Кучумом…
– Смотри, атаман, не дай промаха. Этот басурманин проведет поглаже самого Карачи; да и корысти-то нет на него трудиться.
– Как нет?
– Да ведь он не поступится Искером, хоть ты пятерых Ермаков для него спустишь с рук.
– Увидим, – сказал вполголоса Мещеряк, как бы не желая поведать и лучшему своему другу тайных, преступных своих намерений.
Глава пятая
Смерть шамана. – Хладнокровный злодей. – Новые завоевания казаков. – Новые обманы. – Поиск за караваном. – Обратный путь. – Остановка у Перекопи. – Худые предзнаменования. – Ужасные предания. – Предательство. – Смерть Ермака Тимофеевича.
Мещеряк, казалось, обманулся в своих расчетах, полагая, что он сделается для Ермака необходимее по смерти Кольца и удалении Грозы. К удивлению и крайней досаде, он заметил, что вождь стал как будто его уклоняться, стал чаще искать уединения, более беседовать с природою. Любимой прогулкой Ермака был Чувашский мыс, где он просиживал по нескольку часов, наслаждаясь борением стихий и фантастическими изображениями гор, зданий, морей с кораблями и тому подобными явлениями оптики, игривыми, обманчивыми, как воображение поэта, которыми рисуется осенью в Сибири небосклон от преломления солнечных лучей в разных туманах и облаках. Уже утренняя заря подернула пурпуром горизонт, резкие звуки рожков и песен редели и изнывали в Искере, а он все сидел на крутизне утеса и смотрел, как ярые воды Иртыша, ударяясь о гранитные берега, грозили разрушением сей веками скованной твердыне. Зрелище сие невольно порождало мысли о тленности и разрушении всего подлунного. Но вскоре неисповедимость и таинственность предопределения человека заняла всю его душу. К чему, думал он, все труды наши, пожертвования, усилия, когда не уверены мы в едином часе своего существования, когда со всем могуществом, при всем умствовании человек не властен приподнять уголка завесы, скрывающей удел его, не может отклонить даже руку гнусной измены… «Да! измены! – повторил он мысленно. – Ужели предвещения шамана неизменны, ужели нельзя избежать их ничем?»
Седая волна с необыкновенной силой разбилась о подножие утеса, и немой грохот, раздавшийся от сего удара, повторил в ушах мечтателя ужасное ничем. В то же самое время волна, падая, обнажила человеческую голову и в мгновение скрылась с ней в пучину. Ермак неподвержен был суеверию, но невольно содрогнулся. Не действие ли это, подумал он, разгоряченного воображения? Но волна, поднявшаяся еще выше, открыла опять страшное привидение и опять исчезла с ним вместе; роковое ничем повторилось еще явственнее в ушах Ермака. Он усугублял свое внимание и при свете первого солнечного луча, вырвавшегося из-за противоположной горы, узнал черты своего оракула… Ермак отвратил лицо от сего зрелища, и глазам его представился Мещеряк, давно его отыскивавший. При всем присутствии духа это неимоверное стечение случая привело в невольный трепет и неустрашимого вождя завоевателей Сибири. Неизвестно, что бы он предпринял, если б послышавшиеся песни рыболовов, беспечно плывших по Иртышу, не изменили его мыслей и намерений. Ермак Тимофеевич подкликал их к себе и велел закинуть сети на том месте, где показалось ему видение. Ожидания его исполнились: рыбаки вытащили мертвое тело Уркунду с привешанным на шею камнем. Ермак тут же приказал предать его земле и, несмотря на мнимую суровость свою и холодность, выронил горячую слезу на могилу доброго, честного шамана. Ни малейшим изменением в лице не обнаружил Мещеряк тайны своего друга и с хладнокровием злодея рассуждал с Ермаком о злодее, который посягнул на жизнь столь добродетельного, полезного человека!
Ермак, чувствуя слабость в людях, желал на сей раз обойтись без преследования неприятеля, но сведения, полученные им о старании Карачи восстановить многих сильных владельцев, господствовавших вверху Иртыша, вынудили его, поруча Искер Мещеряку, идти на восток с тремястами воинов – на страх варваров и для своей будущей безопасности. Милуя покорных и карая противных, он проник до реки Ишима, где начинаются голые степи, не представлявшие, подобно топким пустыням обским и непроходимым лесам пелымским, ни славы, ни корысти победителям. Обложив данью князей Бегиша и Еличая и могущественного старшину Сарчадской волости – наследственного судию всех татарских улусов, взяв еще город Татишкант, Ермак возвратился в Искер с новыми трофеями и без большой потери. Он лишился только пятерых казаков в жаркой схватке близ устья Ишима со свирепыми турашинцами, которые доселе воспевают в унылой своей песне сей кровавый бой! Яным, яным бим казак, то есть воины, воины, пять казаков.
Самусь, который участвовал по влиянию Мещеряка в сем последнем походе, спешил поведать своему патрону подробности оного. Они долго разговаривали шепотом между собою, но когда несколько ковшиков сиримбалу прибавило им смелости, то слова их сделались слышнее.
– Полно, не рехнулся ли с ума наш дядя, – продолжал, улыбаясь, Самусь, – или не вздумал ли из казаков наделать схимников? Пусть себе бы он ханжил… Кабы ты, Матвей Федорыч, увидал княжну, что привозил к нему тебенский князь, у тебя бы разгорелись губки…
– Что ты говоришь? – спросил с любопытством Мещеряк.
– А то, что такой красавицы слыхом не слыхано, видом не видано. Глазки, словно сквозные щелки, носик, как пуговка, утонул в подушечках, в красненьких щечках, а разрумянена не хуже твоего месяца…
– Ай да балясник, а все не сказал, что вы сделали с прекрасной княжной?
– Вестимо что: чернец наш расцеловал батьку, на дочку и не смотрел и отпустил домой. Да и нам под петлею заказал глазком взглянуть, не только…
– Уж я бы не послушался…
– Посмотрел бы, право, – сказал Самусь, улыбаясь, – на удальство твое…
– Мне пришло в мысль, – прервал его Мещеряк, – коли Бог потерпит грехи мои, то, пожалуй, я женюсь на твоей красавице.
– Чур меня взять в дружки…
– Шутки в сторону, – отвечал атаман Матвей, – а я бы на месте Ермака не упустил сего случая породниться с сибиряками…
– Авось и увидим твои хитрости и правду.
– Правда начнется тем, что Самусь будет первым атаманом и другом воеводы сибирского.
– Спасибо, а воля твоя, Матвей Федорыч. Мне вера неймется, чтобы Кучум сдержал слово… Выдумка твоя куда как хитра…
– Смотри не забудь только взлезть на дерево и прибежать сюда поскорее.
Назавтра прискакал киргизец от бухарского каравана с известием, что Кучум грозится разбить его, если дерзнет он следовать в Искер. Ермак Тимофеевич приказал тотчас Мещеряку, выбрав пятьдесят молодцов, идти с вожаком на встречу дорогих гостей. Коварный Мещеряк показал особенную готовность и усердие в исполнении повеления вождя, несмотря, что оно, по-видимому, разрушало все его замыслы. Через час он готов был уже отправиться в поход, как прискакал другой гонец от каравана с уведомлением, что Кучум собрал большие силы в степи вагайской. Судьбе угодно было, казалось, отнять на сию минуту и малейшую прозорливость у мудрого и осторожного вождя завоевателей Сибири и вдохнуть в него неприличную пылкость юноши. Ермак Тимофеевич переменяет свое распоряжение и решается сам идти для отыскания дерзкого изгнанника и нанесения ему последнего удара. Он берет триста казаков, а охранение столицы по-прежнему вверяет Мещеряку.
Три дня блуждали казаки без остановки и отдыха по степям и горам, отыскивая караван и Кучума; но ни того ни другого не нашли ни малейших следов. Проводники утверждали, что, без сомнения, купцы удалились далее в степь. Ермак колебался, идти ли ему за ними, как нечаянный случай открыл истину. Когда расположились казаки на ночлег, вождь их, по обыкновению, удалился искать уединения. Подходя к глубокому оврагу, слышит он звуки оружия и крики отчаяния. Ермак ускоряет шаги свои, и если б замешкался минутою, то было бы уже поздно для спасения храброго есаула Брязги, который отбивался от двух татар, нападавших на него с большим ожесточением. Бедный казак исходил кровью и, едва выговорив: «Ермак Тимофеевич, ты обманут, берегись Me…» – упал без чувств. Вождь, перевязывая наскоро самые опасные раны, поспешил в лагерь, чтобы прислать ему нужную помощь. Но, к несчастью, она была уже не действительна: Брязга скоро испустил последний дух, и из отрывистых слов его едва могли понять, что он, подозревая изменников, стал их преследовать, дабы открыть предательство. К несчастью, злодеи усмотрели его убежище и кинулись все трое убить его…
При всем старании Ермак Тимофеевич никак не мог узнать, кто был третьим товарищем киргизских вожаков, скрывшихся с тех самых пор и обнаруживших тем ясно свою измену. Сметливый Самусь, нанесший первые смертные удары Брязге, поспешил вернуться в лагерь, дабы не подать на себя подозрения в случае, если откроется убийство. Ермак вспомнил последнее слово, замершее в устах храброго казака, и невольный трепет пробежал по всем его жилам. Он не страшился смерти, идя всегда в боях первый ей навстречу, но умереть изменою, погибнуть смертью бесславной приводило его в ужас, и он положил по возвращении в Искер быть поосторожнее с Мещеряком, наблюдать за всеми его поступками. «Если б он искал моей смерти, – рассуждал герой сибирский, – то он имел столько случаев погубить меня. Нет! В злобе Мещеряка кроются другие виды, другие побуждения: он хочет со мною вместе уничтожить все труды наши, разрушить плоды побед наших и истребить даже память об Ермаке. Увидим, успеет ли? Господь, ниспославший свои знамения для остережения меня, умудрит слабый ум мой избегнуть и сетей коварства и злобы».
Успокоенный сими размышлениями, Ермак Тимофеевич отдал приказание дружине выступить в обратный путь. Быстро понеслись витязи наши вниз по Иртышу на легких ладьях своих, презирая бурю, внезапно возникшую со всею жестокостью. К вечеру ненастье и дождь до такой степени усилились, что вождь нашелся вынужденным приказать остановиться; но при всех усилиях казаки долго не могли причалить к берегу. Сначала седой бурун отбивал и угонял на середину реки то ту, то другую лодку, потом обрывались несколько раз самые крепкие причалы или ломались деревья, к коим они привязывались. Неприятности тем не кончились: не менее труда и хлопот стоило развести огонь; наконец, когда полагали все препятствия уничтоженными и надеялись отдохнуть и успокоиться под непроницаемыми наметами, вдруг, ко всеобщему ужасу, сорвало с шестов атаманскую ставку налетевшим внезапно вихрем и разорвало ее на мелкие лохмотья.
– Воля твоя, Ермак Тимофеевич, – сказал Грицко Корж, – а быть беде великой, коли мы отсюда не уберемся.
– Ты говоришь, как будто впервые привелось нам бороться с невзгодами, – отвечал Ермак.
– Невзгоды – дело Божье, а здесь придется возиться с шайтанами, – проворчал Корж.
– Что тебе пришло в голову? – спросил вождь.
– А то, Ермак Тимофеевич, что мы пристали к заколдованному месту. Видишь ли ты этот овраг и знаешь ли, кем он выкопан?
– Скажи, пожалуйста, – отвечал атаман с улыбкою.
– Нам бы всей дружиной было на год работы, а Кощей одним перстом провел эту Перекопь.
Речь старого Коржа возбудила всеобщее любопытство. Казаки, несмотря на усталость и непогоду, высыпали из своих шатров и стали просить его, чтобы он рассказал им про это чудо поподробнее.
– Извольте, братцы, я вас потешу, – сказал Корж, – только чур не пенять меня, коли от моей сказки пуще бани небесной во всю ночь будет вас бить лихоманка. Я далеко был отсюдова, да волосы дыбом встали, как рассказывал, бывало, покойный Уркунду Шаманыч.
– Кажется, не время теперь, товарищ, до сказок и прибауток, – сказал Самусь, боясь, чтобы россказни веселого Грицка Коржа не помешали в самом деле сну суеверных казаков. Но Корж должен был выполнить всеобщее желание.
– Недалеко отсюда торчит, словно казачья шапка, – продолжал он, – высокий курган, Косым-Тура называемый, то есть Девичьим городищем. Недаром ему дано это имечко: в нем зарыты заживо двести прекрасных царевен, с зароком от Кощея бессмертного выручить себя десятью буйными головушками за каждую. Проклятые! уже по девяти молодцев сгубили да поставили за себя, осталось по одной головушке. Ночью выходят царевичи из алмазных хат своих и бродят до петухов, разрумяненные и разбеленные, словно московские боярышни, в штофных сарафанах и жемчужных подвязках; приманивают вашу братью подлипал, то песенками заунывными, так что ретивое и заходит, то плясками разговорными – ну, кто не вытерпит да протянет губы, с того и голова прочь. Заколдовали, проклятые, и самый Иртыш: запоздай только молодец на лодке, так и прибьет к их берегу. Скоро перевели они у Кощея всех могучих богатырей, вот он и перерыл перстом переволок от одного заворота Иртыша до другого и впустил в него руку с заклятием, чтобы ведьмы за него не ходили в его царство, докуда не выпьют всей воды из Перекопи. Вот уж мало ее и осталось, а колдуньи не смеют носу показать за черту. Право, Ермак Тимофеевич, прикажи-ка перенести стан за Перекопь – не так будет страшно.
– Да нас не прибивало к берегу, напротив, мы насилу пристали к нему, – сказал Ермак с веселой улыбкой, – стало быть, нам нечего бояться, колдуньи не свернут нам голов.
Замечание сие, сказанное кстати и с насмешкой, немало успокоило суеверных казаков, кои начинали уже бояться быть вынужденными предаться сну, чувствуя большую к оному наклонность после неимоверных трудов, в течение дня ими понесенных. В большее успокоение дружины Ермак снял часовых и приказал всем до единого ложиться отдыхать.
Костер, несмотря на дождик, светло горел посреди лагеря, раздуваемый резким, холодным ветром. Благотворная теплота вместе с гулом сильно колебавшихся кедров и сосен разливала на казаков усыпление, похожее на очарование. Едва легли они в шатры свои, подняв полы оных против огня, как и заснули сном молодецким.
Один Самусь бодрствовал, он выжидал эту минуту с нетерпением тигра, готовящегося напасть на свою жертву. Долго прислушивался он к храпу товарищей, несколько раз обходил вокруг палаток, производил шум охапкою дров, которых нарочно набрал, чтобы кинуть в костер в случае, если кто его окликнет; подолгу останавливался перед теми, в коих сомневался; наконец, уверившись в беспечности, или, лучше сказать, в бесчувственности казаков, он поставил выполнить адский заговор Мещеряка. Не тронуло предателя и спокойное чело предводителя, которое никогда не сияло такой ангельской добротой и доверенностью. Если б Самусь хотя на одно мгновение мог быть человеком, а не чудовищем, то, конечно, поразился бы отпечатком какого-то высшего блаженства, какого-то райского, неземного вожделения, которыми отражалось лицо героя при ярких отблесках потухавшего костра.
Минута – и Самусь был уже на другой стороне Иртыша, где с нетерпением ожидал его Кучум еще минута, и державный слепец, пылавший мщением, переправился вброд через реку с многочисленной конницей. Осторожно, без малейшего шума татары подползли к казацкому лагерю: в нем все было тихо и безмолвно, как в могиле. Татары успели принять необходимые меры для совершенного успеха и безопасности – а ни один казак не пошевелился. Со стремлением бросились враги на безоружных героев, с коими за минуту не дерзнули бы сразиться в чистом поле, несмотря, что были в несколько раз превосходнее их числом, – и в мгновение ока не стало двухсот храбрых на земле. Ермак, пораженный также сильными ударами, не пал, однако, подобно своим товарищам: несколько острых кинжалов увязло в кольцах булатной брони его, которая, по крайней мере, дала герою средство дорого продать жизнь свою. Он воспрянул, подобно уязвленному льву. Несколько отчаянных смельчаков заплатили жизнью за свою дерзость. Напрасно вождь звал к себе на помощь: голос его, доселе возбуждавший в витязях новые силы, передававший им, как электричеством, новую бодрость, новое пламя, оживлявший самых раненых новой жизнью, раздавался тщетно среди диких воплей неприятельских, звука мечей и стона вздыхающих товарищей. Ермак почувствовал опасность и неизбежную гибель; но, не теряя присутствия духа, стал он отступать, отражая удары сабель и кинжалов, на него устремленных. Может быть, он надеялся еще дойти до берега и спастись в лодке, полагаясь на тьму ночную; но, увы! удел его уже был решен свыше! Теснимый неприятелем, покрытый ранами, Ермак долго еще удерживался на краю крепкого утеса, не думая, чтобы самый утес изменил ему: гранит поколебался под пятою героя и низвергся с ним в пучину бурной реки; тяжелая броня и истощенные силы погрузили его на дно глубокого Иртыша.
Конец горький для завоевателя, ибо, лишась жизни, он мог думать, что лишается и славы. Нет! Волны Иртыша не поглотили ее: Россия, История и Церковь гласят Ермаку вечную память!
Глава шестая
Заключение
Грустно, безотрадно для читателя видеть бедственный конец завоевателей Сибири, видеть великие доблести, как будто попранными низкою злобою и коварством! Но нам ли, смертным, входить в исследование судеб Всевышнего? Дерзнем ли сомневаться в мудрости и благости Провидения, мы, убеждающиеся на каждом шагу в ничтожности человеческих предположений, верующие как христиане в утешительную истину, что для страждущей здесь добродетели, равно как и для торжествующего порока, уготовано возмездие в том, лучшем мире!
Последствия в сем случае показали, что коварство и измена не имели большого успеха. Кучум, перерезав предательски двести героев, не мог отнять Сибирского царства, ими завоеванного для великой державы, которая единожды навсегда признала оное своим достоянием. А потому заключим картину сего великого события единственно изображением жребия остальных лиц, в ней действовавших.
Напрасно Кучум употреблял усилия, чтобы достать утопшее тело Ермака; оно не прежде недели, то есть тринадцатого августа, прибито было волнами к епачинским юртам, отстоявшим в двенадцати верстах от Абалака. Внук князя Бегиша, Яним, занимавшийся в то время рыболовством, увидел его и, вытаща из воды, узнал по брони с золотыми орлами на груди и на спине. Слух о сей радости с быстротою молнии разнесся по всем улусам. Издалеча мурзы татарские и князья остяцкие и вогульские стекались взглянуть на труп исполина, почитаемого ими бессмертным. Чтобы удостовериться в его смерти, варвары пускали стрелы в бездыханное тело, и приходили в испуг и недоумение, когда при всякой язве из него выступала свежая кровь. Плотоядные птицы, стадами виясь над трупом, не смели его коснуться, иным снился Ермак воскреснувшим с мечом грозного мстителя. Сии и подобные чудные явления заставили их с честью предать останки героя на Беглишевском кладбище, под густой сосной, недалеко от векового кедра, которого сухой остов доселе еще существует. Не менее дивные чудеса представлялись и над его могилой: ночью пылал над нею огненный столб, днем слышали явственно страшный голос победителя Сибири. Земля с могилы Ермаковой производила исцеление и возбуждала неодолимый дух мужества. Кучум дотоле не успокоился, доколе муллы и ахуны не нашли способа перенесть тайком тело Ермака в такое скрытое место, что никто впредь не мог отыскать его. Погребение Ермака праздновано было татарами с величайшей роскошью и весельем: более тридцати быков съедено было при сем торжестве. Верхнюю кольчугу Ермака отдали жрецам славного белгородского идола, нижнюю – мурзе Кандаулу, кафтан – князю Сейдяку, а саблю с поясом – мурзе Кораге.
Автор желал бы для полноты картины представить после сего родословную нашего героя; но, к сожалению, происхождение Ермака покрыто тайной. Сведения, помещенные о роде его в рукописной Повести о взятии Сибирской земли, из коей почтенный историограф наш привел несколько выписок в драгоценных своих примечаниях, не заслуживают доверия! А сказка, изданная в 1807 году под названием Жизнь и деяния Ермака, и того менее, почему остается ограничиться некоторыми преданиями о роде и молодости Ермака, сохранившимися на Дону. Достоверно, что он был сыном простого казака и назывался Василием. Ермак же было ему прозвище, которое нередко в тот век на Руси и в высшем сословии заменяло имена, даваемые при крещении. Прозвище сие получил он от дорожного артельного тагана, называвшегося у них Ермаком, который поручался юному Василию во время походов и наездов казаками, бравшими его с собою в должности кашевара, заметя в ребенке необыкновенную сметливость и проворство. По мере возмужалости своей Ермак отличался перед своими сверстниками мужеством и отвагою, составлявшими первое достоинство молодого казака. Рожденный с буйной, пламенной душой и необузданной волей, он не умел ни чувствовать, ни действовать равнодушно. Очень естественно, что, познав сладость любви, Ермак предался всей необузданности пылкой страсти; он полюбил дочь знаменитого атамана Смаги. К несчастью Ермака, Мещеряк был также неравнодушен к прелестям наследницы богатого Смаги и по старшинству своему перед Ермаком надеялся быть предпочтен отцом и дочерью. В последнем он ошибся: невинная девушка предпочла страстного отвагу расчетливому атаману и платила взаимностью Ермаку, который между тем, приобретая более и более уважения и силы у своих земляков делами славными, избран был и сам в атаманы. Мещеряк, как самый хитрый злодей, не решался идти открытой силой против столь опасного неприятеля: напротив, втеревшись в дружбу и доверенность Ермака, с величайшим искусством старался отвращать его от любви, как недостойной его страсти, порождал беспрерывно распрю между Ермаком и Смагою, увеличивал подозрительность, которой обыкновенно сопровождается пылкая любовь, и наконец успел представить в таком вероподобии неверность его любезной, что Ермак в порыве бешеной ревности поразил существо, им обожаемое, невинное, страстно его любившее, и тем же кинжалом предал смерти мнимого своего соперника.
С сей минуты пылкая страсть превратилась в растерзанном сердце Ермака в ненависть неограниченную: он поклялся презрением, мщением неверному полу, созданному для гибели человеческого рода; но невинная кровь жгла его сердце, преследовала его во сне и наяву, не давала ему часа покою, не только радости в сей жизни, сделала его мрачным, суровым, человеконенавидцем… Гонимый более совестью, нежели угрожаемый местью, Ермак с горстью отваг перебрался на Волгу и скоро привел набегами своими в ужас все караваны, стремившиеся с Востока в Астрахань, Казань и Москву. С неимоверным искусством умел Ермак избегать великие силы, посылаемые царем Иоанном Васильевичем для усмирения дерзких разбойников, а в случае необходимости разбивал их. В одном кровопролитии Ермак находил себе еще некоторую отраду, кидался во все опасности, искал смерти, но смерть его щадила.
Донцы восхищались громкими подвигами своего земляка, толпами собирались под хоругвь его самой отчаянной отваги всякий раз, как не было дела у них с соседями. Между тем ненависть Ермака к людям превратилась летами в хладнокровие, пылкость – в рассудительность, отчаяние – в осторожность. Лета ослабили с обеих сторон и воспоминание несчастий, совершившихся в Раздорах, – Ермак возвратился на родину. В сем положении познакомились мы с Ермаком Тимофеевичем на пиру атамана Луковки и следовали за ним до плачевного окончания славных дел его.
Самусь в тот же день принес весть Мещеряку об удачном совершении злодеяния; но Мещеряк медлил объявить сие несчастье дружине, ожидая Кучума или доверенного его, которому, по условию, он обещался принесть в жертву и остальных своих товарищей; он медлил и потому, что в голове у него стало зарождаться некоторое подозрение на Кучума, ибо он с Самусем не получил от него условленного между ними знака в случае успеха. Мещеряк нарочно расставил у крепостных ворот приятелей своих Самуся и Габана, дабы не допускать никого из казаков к Кучуму или от него посланному, пока он сам с ним не переговорит. В полночь объявили ему о приезде Алея, сына Кучумова, который не захотел войти в город, а требовал Мещеряка в лес, на место их прежних тайных переговоров. «Еще новое свидетельство измены Кучума», – подумал Мещеряк и не обманулся.
– Сибирский царь велел сказать тебе, – начал говорить Алей, – что он любит предательство, а презирает предателей…
– Ни слова более, – прервал его Мещеряк. – Вижу, отец твой, лишившись зрения, потерял и проницательность разума: он не понял сладкого чувства мести, которое может овладеть сильной, возвышенной душой. Не смерти Ермака жаждало сердце Матвея. Нет! это низкое чувство принадлежит только вам, мусульманам; нет! мне хотелось унизить Ермака, омрачить имя его делом постыдным. Я поклялся вырвать у него славу великих дел его, и успел бы, если б не встречал, по несчастью, предателей и трусов, подобных Кучуму.
– Мещеряк! – воскликнул царевич. – Если б ты не был правоверным, то я наказал бы давно гнусного гяура.
– Знай же, низкий басурманин, что я христианин и соглашался на обрезание, чтобы пособить Кучуму удержать потерянное им царство.
– Ха, ха, ха! Изменник родины и веры думал быть сподвижником царя сибирского!
– Довольно! – вскричал с яростью Мещеряк. – Придите испытать судьбу Карачи. Вы узнаете руку, которая руководила всеми действиями и самого Ермака. Скоро несметная московская рать поможет мне отомстить вероломным…
Возвратясь в крепость, он поведал дружине, состоявшей из ста пятидесяти казаков, стрельцов и немцев, несчастную гибель Ермака и его товарищей и, сколько ни старался, не мог возбудить в них чувств мужества и благородной мести – с Ермаком для казаков все кончилось, и смелость великодушная, и надежды отрадные. Они единогласно требовали скорейшего возвращения в Россию.
Мещеряк, обдумав хорошенько свое опасное положение, решился выполнить требование казаков и велел немедленно собираться в обратный путь. Но едва казаки хотели перед светом выступить из крепости, как усмотрели невдалеке нечто движущееся. Благоразумие требовало остановиться и разведать, нет ли какой тут засады. И точно, посланный лазутчик возвратился с татарином, отправленным от Алея к голове Глухову, коего вызывал он на свидание с собою для мирного дела, в присутствии всей дружины. Странное предложение сие для всех было загадкою, кроме Мещеряка, который тотчас постиг причину оного. Он старался доказать, что в сем предложении кроется умысел.
– Татары хотят или выманить нас, или узнать наши силы, – говорил он, и посланцу было отказано. Но когда татарин сказал, что имеет полномочие поведать слова царевича всякому другому, кроме Мещеряка, то сему последнему не оставалось ничего более делать, как готовиться к изобретению новых хитростей. Когда казаки указали татарину на Глухова для выслушивания его предложения, то он сказал:
– Кучум, царь сибирский, дает вам жизнь и позволение возвратиться на Русь, а требует головы одного предателя – вашего Мещеряка.
– Ха, ха, ха! – прервал речь его Мещеряк с насмешкою. – Новый или старый царь сибирский сделался больно добр, жалуя жизнью воинов, которые выгнали его из царства и, пожалуй, прогонят еще подальше, к богдыхану в сказочники, а требует только голову своего приятеля?
– Но ты сам сказывал, предатель, – возразил татарин, – что у вас в крепости осталось сто пятьдесят человек всякой сволочи. Можно ли же вам держаться противу несчетных сил царя Кучума и голода?
– Изволь, покажем эту возможность твоему Кучуму, – продолжал Мещеряк с прежней язвительностью, – так же убедительно, как доказали мурзе его Карачи. Товарищи! – воскликнул он с жаром, обратясь к казакам. – Вы видите, что коварный Кучум готовит вам сети, дабы под предлогом мира удобнее заманить вас в них. Нет! друзья, не давайте себя в обман лукавому басурманину, велите сказать Алею и Кучуму, что у великого московского царя найдется не один Ермак, который сумеет наказать вероломство; а если для того мало нашей силы, то Гроза ведет рать из Москвы.
С сим ответом отправили обратно посланца Алеева; но, без сомнения, Мещеряк расчел, что угрозы его недостаточны для удержания Кучума в страхе, а рать московская могла и не скоро прийти, а потому он не только не противился более, напротив, торопил казаков выступить из Искера. Но между ними и святою Русью предстояли еще пустыни необозримые, опасности неодолимые, битвы беспрерывные; Кучум не оставит преследовать их, если изберут они прежний путь, причем будет ему весьма легко восстановить против них все покоренные им народы, тревожить их, изнурять на каждом шагу, ибо до самого хребта Урала они должны будут подыматься против течения рек быстрых, каменистых. Жалко было также казакам оставить в Искере и сокровища, нажитые трудами кровавыми. И так по долгому размышлению они решились пуститься вниз по Иртышу, в великую реку Обь, и через Югорию пробраться в Россию – путь отдаленный, но, по обстоятельствам, самый безопасный и верный.
Пятнадцатого августа 1584 года остальные герои непобедимой дружины Ермака вышли из столицы сибирской на восьми стругах, полно нагруженных, забрав всю артиллерию и воинские снаряды, вышли с горькими слезами, покидая в ней гробы братьев и знамения христианства, но с каким-то приятным предчувствием скорого возвращения. Кучум на третий день отъезда казаков пришел к Искеру с большими силами; но, видя невозможность с пользою преследовать неприятеля, – все еще для него страшного, непобедимого, – оставил его в покое продолжать свой обратный путь, годов будучи, без сомнения, по пословице намостить и золотой мост!
Плывя без малейшего беспокойства по величественной Оби и видя с каждым днем безопасность свою увеличивающеюся, казаки начинали вкушать некоторую отраду в своем изгнании: сначала тихие заунывные запевы, потом громкие песни с закатами стали раздаваться на стругах казацких; один только Мещеряк становился час от часу мрачнее, угрюмее, диче; лицо его, и без того безобразное, сделалось страшным, глаза перекосились и едва выглядывали из двух впадин, как из филинова дупла. По ночам он скрежетал зубами так страшно, что будил и приводил в ужас своих соседей; нередко вскакивал и с трепетом и воплями бежал, как будто избегая острых когтей преследователя.
Казаки, никогда его не любившие, стали под конец бояться как одержимого нечистым духом и немного пожалели, когда однажды, готовясь отвалить с ночного привала, нашли его висящим на суку высокой лиственницы, – еще более обезображенным муками насильственной смерти. Долго суеверные казаки не смели к нему приблизиться и не знали, похоронить ли его или оставить на дереве? Но, боясь преследований тени висельника (чего опасаются, когда тело его остается не преданным земле), решили закопать его глубже под тем деревом; а чтобы он не смел никогда вылезать из своей могилы и прогуливаться по белу свету с ведьмами и упырями – на страх православным, то, обрубив сучья у лиственницы и прикрепив к ней поперек другое большое дерево, сделали из того высокий крест. Крест сей долго был виден на одном острове близ Березова и служил предметом набожности и страха пловцов по великой реке. Таким образом совершился суд над злодеем и в здешнем мире, хотя нельзя определить, мука ли преступной совести, или досада на неудачи во всех своих замыслах, для коих совершал он столько напрасных преступлений, или страх царского гнева побудили Мещеряка положить конец своему существованию, служившему как бы укоризною благому Провидению. Если б неисповедимыми судьбами занесен был на могилу Мещеряка знаменитый греческий человеконенавистник Тимон, то, верно, он повторил бы свое желание: «Дабы деревья почаще производили столь полезные плоды!»
Мы видели, что Строгановы оставались в Москве и по отправлении Кольца в Сибирь. Не понимал никто, почему царь Иоанн Васильевич медлил их отпуском, не знал никто, чем он намеревается наградить именитых людей за их службы великие!
Между тем князь Аввакум Аленкин дал знать Максиму Яковлевичу под рукою, чтобы он припрятал свою красавицу в монастырь, что было единственной преградой и спасением от развращенного сластолюбия Иоаннова. Строганов вострепетал от ужаса, ибо считал себя некоторым образом причиною смерти атамана Луковки, которого видел он перед глазами своими растерзанным медведем, подаренным им Иоанну. Теперь может сделаться причиной позора дочери сего храброго страдальца, им привезенной, как нарочно, для того в Москву? «Нет! этому не бывать», – сказал Максим Яковлевич и в ту же ночь отправил Велику с надежными людьми обратно в Орел-городок, несмотря, что она еще не совершенно оправилась после сильной горячки, в которую положило ее известие об ужасной смерти отца своего, неосторожно ей сказанное.
Благословляя бедную сироту на дальний путь, с отеческой горячностью Максим Яковлевич промолвил: «Благодарю Бога, что имею еще время и силы выручить тебя из-под монашеского покрывала».
Но слова сии зародили мысль в голове сироты об определении себя свыше для монашеского звания, которая досель ей не приходила. Мысль сия в продолжение длинной дороги созревала и увеличивалась. Не раз Велика припоминала бедствия и страдания, коими исполнена жизнь ее, коими куплены ее скоротечные минуты радости; она чувствовала, что если б в состоянии была победить свое сердце, то почла бы за верховное счастье посвятить жизнь свою тихой обители, для возблагодарения Господа за чудесный промысел о ней в минуты гибели неизбежной, зол неотвратимых.
Исполненная сих мыслей, возвратилась Велика к милой и грустной Татьяне, и, конечно, вдохновение чувств сих должно считать новой благодатью, ниспосланной благим Провидением для подкрепления бедной Велики к перенесению новой, тягчайшей горести, ожидавшей ее в Орле-городке. Здесь узнала она о смерти Владимира, который кончил жизнь на руках Татьяны. После сего ничто уже не удерживало Велику предаться пламенному своему желанию, сладчайшему чувству души и сердца – посвятить себя служению Господу, любить одного Бога…
Частые ли беседы подруг-соперниц о счастье и спокойствии иноческой жизни или взаимная потеря самого драгоценного для них сблизили их и насчет понятий о бедствиях жизни вне стен монастырских, но Максим Яковлевич вынужденным нашелся выполнить непременную волю упрямых красавиц, как ни уговаривал их, как ни представлял им их заблуждение. Впоследствии Пыскорский монастырь, в котором отправлялось пострижение без шума, без блеска, без свидетелей богатейшей наследницы и ее подруги, под именем Акилины и Минодоры, обогащен был от щедрот Строгановых несметными богатствами, и даже Дедюхино, считавшееся приданым Татьяны Максимовны, отдано было сей обители.
Что касается до Строгановых, то царь Иоанн Васильевич за службу и радение их при покорении Сибири пожаловал им два знатных местечка по Волге: Большую и Малую Соль, и право торговать во всех своих городках беспошлинно.
Справа от церкви видны в Орле-городке куча кирпичей и толстый пень. Это, по всей вероятности, могила доблестного атамана Грозы – князя Ситского. Следуя в Москву со знаменитым пленником своим Маметкулом, он заехал в Каргедан, дабы успокоиться несколько от тягостей пути, совершенно расстроивших его слабое здоровье, и весьма вероятно, что надеялся тут найти и обожаемую им Велику; но обманулся и в том и в другом: Велика была в Москве с Максимом Яковлевичем, а здоровье его, вместо того, чтобы поправиться, разрушалось час от часу более. Недостаточно было для пламенного сердца нежнейшей дружбы, чтобы вдохнуть в него огонь новой жизни: Владимир погас как свечка, тихо, безмятежно, при всех утешениях религии и искреннем сожалении всех его знавших. Верить ли преданию, будто могила Грозы долго покрывалась ежегодно свежими цветами, которые на заре утренней поливались невидимой рукой, а потом несколько столетий кудрявый кедр расширял над нею свои огромные ветви, как будто охраняя драгоценный прах героя от вьюг и непогод сибирских.
Маметкул прибыл в Москву в 1584 году, уже при наследнике Иоанна, и принят был не как пленник, но с почестями, равняющимися высокому его роду. Ласки и милости юного царя, пожаловавшего ему большие поместья, заставили царевича забыть свое отечество и посвятить себя службе России. Он вызвал из Сибири мать свою и принял христианскую религию. В 1590 году Маметкул был в походе против шведов, а в 1598 году ходил с царем Борисом Федоровичем Годуновым к Серпухову, на встречу крымских татар, и везде отличался усердием и мужеством. В реляциях и современных грамотах он писался или царевичем сибирским, или Маметкулом Алтаумовичем. От него произошел род князей сибирских.
Храбрый царь – изгнанник Кучум, лишась в другой и последний раз своей столицы и царства, не хотел покориться своему року: долго скитался с шайками ногаев по степи Барабинской, делал отчаянные наезды, не принимал никаких милостей от царя русского, не слушал даже увещаний сына своего Абдул Хаира, который из Москвы славил великодушие Федора, и мирился только на одном – на возвращении ему Сибири, Сибири, которой приобретение становилось между тем час от часу чувствительнее и важнее для России. В 1585 году, то есть четыре года спустя по взятии Искера Ермаком Тимофеевичем, Сибирь доставляла уже в казну царскую ежегодно по пять тысяч сороков, двести тысяч соболей, десять тысяч лисиц черных, пятьсот тысяч белок, кроме бобров и горностаев!
Но если есть средства исчислять сокровища и даже определять количество золота, серебра и других драгоценных металлов, коими обогатила Сибирь новую свою обладательницу в течение двух с половиной столетий, то возможно ли оценить блага нравственные, столь щедро ею на нее излиянные?