Часть первая
От детства до войны
Глава первая
Вслед за ласточкой
В раннем детстве я любил смотреть на птиц, особенно на ласточек. Было в их полете что-то радостное и одновременно щемящее. Острее всего это ощущалось, если смотреть на небо перед дождем. Я часто смотрел на небо. А детство у меня до определенного момента было хорошее-хорошее.
Родился я 11 мая 1921 года в деревне Радумля, а жить довелось в соседней — Дурыкино. В деревне этой напротив нашего дома стоял столб с надписью: «47 километров от Москвы в сторону Петербурга». Весь населенный пункт тянулся километра на полтора вдоль Ленинградского шоссе, и насчитывалось в деревне около 170 домов. Радумля же находилась подальше Дурыкина километра на три-четыре.
Жили мы с мамой Надеждой Ивановной и сестрой Валентиной (она была старше меня на шесть лет) у бабушки Елены Ивановны Леневской. Мама моя работала в кредитном товариществе. А отец был большим счетным работником в московском промбанке — начальником какого-то бюро. Но его я не помню: когда мне исполнилось полгода, родители разошлись.
Очень много светлого в те годы у меня связано с бабушкой. Сегодня таких людей просто нет, она была по-своему очень знаменитой. Моя бабушка еще в XIX веке окончила известные на всю Россию Высшие женские Бестужевские курсы в Санкт-Петербурге.
Это было уникальным явлением! Представьте только, сама императрица своим указом организовала эти курсы и впервые в России допустила женщин до медицинской практики. В результате моя бабушка получила диплом фельдшерицы-акушерки, который всегда бережно хранился у нее в доме. На более высокое признание профессионализма женщины в те времена просто не могли рассчитывать.
Окончив учебу, моя бабушка вернулась к себе в деревню. А там поблизости тогда не было ни одного медицинского учреждения. Ближайшая больница находилась в селе Черная Грязь (рядом с подмосковными Химками), а следующая — в селе Подсолнечном (под Солнечногорском). И от одного населенного пункта до другого было верст шестьдесят-семьдесят. Соответственно, те, кто жил между этими селами, не то что не знали о фельдшере или докторе, а даже понятия не имели, что такое медицина. Все лечились у бабок, а рожали дома на печке или в бане. Осознавая плачевность такого порядка дел, бабушка с шапкой пошла по помещикам. И ей удалось собрать деньги на строительство больницы. Она выбрала приблизительно середину между Черной Грязью и Солнечногорском — середина эта пришлась на деревню Радумля — и построила сначала родильный дом, а затем и примыкавшую к нему больницу.
В девяностые годы XIX века не было ни терапевтов, ни стоматологов, ни гинекологов, ни физиологов. Существовало одно понятие — доктор. Именно доктором и стала работать моя бабушка. Что у кого ни случалось — сразу шли к ней. Например, с утра парень какой-нибудь приходит: «Ой, вчера в драке зуб сломали!» Она усаживает его в кресло, запускает бормашину и начинает лечить. Только успела оказать помощь, как тут же женщину привозят рожать. Моя бабушка быстро осматривает ее и сразу командует: «Давайте, кладите!» Едва управится с роженицей, какого-нибудь мужика привезут. Мол, наступил на острую косу, располосовал ногу. Бабушка немедленно начинает зашивать рану. Так ей и приходилось быть врачом на все случаи жизни.
Сначала она работала одна на два корпуса: больницу и родильный дом. Потом нашла себе помощницу Юлию Ивановну, еще одну фельдшерицу. И они уже вдвоем в течение многих-многих лет занимались врачебной деятельностью, связанной со всеми областями здоровья человека. Работа работой, но молодой же еще совсем была моя бабушка тогда, красивой, вот и подошло дело к свадьбе. Все, как и полагается: прошли смотрины по всем правилам, была назначена дата помолвки. Состоялся сговор, на воскресенье назначили венчание в церкви. Однако судьба сложилась так, что оно не состоялось.
Жених был крепким мужиком, работал лесничим. В субботу, как раз перед свадьбой, он отводил делянку под вырубку. Спешил, чтобы поскорее управиться в такой день, звуки пилы и падающих деревьев разносились по лесу с самого утра. И вдруг могучая ель, спиленная, начала валиться так, что накрыла его и убила сразу. Вместо свадьбы получились похороны.
Однако, как оказалось, бабка моя согрешила с женихом еще до свадьбы. Когда ей пришло время рожать, это вызвало немалый шум. Ведь в те времена ребенок, родившийся при таких обстоятельствах, считался незаконнорожденным, и его нельзя было крестить в храме. Но скандал скандалом, а бабушку мою все любили и уважали. И местные помещики написали в Питер в Синод прошение: разрешить ввиду сложившихся обстоятельств незаконнорожденную отроковицу, то есть мою маму, считать законнорожденной и крестить в церкви. И, что бы вы думали, к местному священнику пришло из Санкт-Петербурга официальное разрешение Священного Синода окрестить бабушкину дочку. Вот какие перипетии сопутствовали рождению моей мамы, Надежды Ивановны.
Когда в 1904-м началась Русско-японская война, бабушка тут же ушла добровольцем на фронт в качестве медицинской сестры. О том, каково ей там приходилось, можно судить по такому случаю. На фронте наступило кратковременное затишье, и брат царя великий князь Михаил посетил передовую. Он лично осмотрел позиции, прошел по окопам, стал общаться с командирами. И вдруг великий князь увидел, как какая-то девчонка тащит на себе с нейтральной стороны раненого солдата, да еще его винтовку в придачу. Это ведь обязательный момент был: не оставлять оружие раненого на поле боя. Князь вытаращил глаза и спрашивает: «Кто это такая?» Ему отвечает один из сопровождающих: «Это наша сумасшедшая Ленка. Вчера атака была неудачная, мы многих потеряли. Так она все утро таскает раненых. Уже человек десять вытащила…» Великий князь посмотрел на своего адъютанта, протягивает руку и говорит решительно: «Медаль!» Так моя бабушка стала одной из первых женщин, награжденных еще в те времена фронтовой медалью. Свой долг она выполняла действительно самоотверженно, и когда через некоторое время получила ранение средней тяжести, ее чуть ли не принудительно пришлось отправлять в тыловой госпиталь. Этот госпиталь располагался верст за двадцать от линии фронта и не обстреливался японцами. Поправившись, бабушка до конца войны осталась там ухаживать за ранеными и лечить их.
С окончанием русско-японской кампании бабушка вернулась в свою деревню, чтобы снова работать в родильном отделении и больнице. Наш дом в Дурыкино, где я жил с сестрой, мамой и бабушкой, был второй с краю деревни. Справа от нас, на самом краю деревни, располагался женский монастырь. А слева от нас стоял дом агронома. Агронома звали Иваном Семеновичем. Это был человек по-своему интеллигентный, мужественный и добрый. Естественно, он имел большое значение для меня в тот период. Во-первых, в семье мужчины не было — только мама и бабушка, а мальчику нужно же с кого-то брать пример. Во-вторых, Иван Семенович любил со мной пообщаться, часто рассказывал что-нибудь интересное, учил управляться с лошадьми.
От нас до станции Поваровка было четыре с половиной километра. И когда к агроному кто-то приезжал, он туда посылал лошадь: сажал меня на козлы или на пошевенки саней, давал вожжи в руки, и я ехал один на железную дорогу. Как сейчас помню, мальчонкой совсем был, даже тулуп волочился сзади, потому что слишком велик, но я старался держаться, как большой, и с кнутом, весь сияя от гордости, выходил на перрон встречать агрономовских гостей. Обратно их тоже я отвозил. Ох, каким же взрослым и самостоятельным казался себе тогда! Это было для меня величайшим счастьем. Тем более что Иван Семенович научил меня обращаться с лошадьми довольно хорошо, и в дальнейшем это оказалось нужным умением. Нам с ребятами, когда немного подросли, не раз приходилось гонять в ночное колхозных лошадей. Ощущения были непередаваемые: ты с уздечкой через плечо возвращаешься обратно, ночной воздух чистый-чистый, пахнет луговыми травами, в небе крупные звезды и над окрестностями такое мирное спокойствие. Я бы тогда не поверил, если б мне сказали, что через десять лет сюда придет война… Детство меня подготовило ко многому во взрослой жизни, но уж точно не к такой беде. Я читал много классики и, наоборот, верил, что мир с каждым годом должен становиться все чище и лучше.
Откуда появился интерес к чтению? Тут мне надо сказать еще об одном человеке, который хотя и опосредованно, но очень сильно повлиял на то, что из меня получилось. Дело в том, что в соседней деревне находилась усадьба крупнейшего в дореволюционной России книгоиздателя Ивана Дмитриевича Сытина. Он сам был крестьянского происхождения, работать ему пришлось с двенадцати лет, и он очень радел о просвещении русского народа, издавал «народные книги». Книги эти выходили в мягком переплете, но печатались большим тиражом, и в них были произведения Льва Толстого, Чехова, Мамина-Сибиряка, Фета и многих-многих других.
Моя бабушка хорошо знала Сытина. Он имел привычку на большие праздники, вроде Покрова и Рождества, приглашать к себе всю окрестную интеллигенцию. То есть у него собирались все местные учителя, агрономы и даже кузнец числился среди постоянных гостей. Но кузнец этот был особенным: он мог ковать не только подковы, но и самые разные фигурные решетки, а еще читал очень много. Вполне естественно, что моя бабушка, будучи известным на всю округу доктором, ездила к Ивану Дмитриевичу на такие торжества довольно часто, да и меня самого, когда я был еще лет пяти-шести от роду, возила туда на саночках.
Таким образом, получилось, что бабушке моей досталось очень много изданий Сытина. У нас на чердаке все было заставлено книгами. Это способствовало тому, что уже в пять лет я научился читать. И бабушкин чердак служил мне своеобразной маленькой библиотекой, где вся сытинская литература стояла рядом. Конечно открывать Толстого в пять лет было еще рано, но детские книги я начал читать именно в ту пору. Сначала это были очень простые вещи, потом сказки братьев Гримм, Андерсена, Пушкина, а также всех современных писателей, какие пользовались популярностью тогда. Так что прочел я очень многое еще до школы.
Кстати, школа у нас в деревне была единственной, и только четырехлетка. А больше в радиусе ста километров — хоть влево, хоть вправо — учебных заведений такого рода даже не предвиделось. Жил я совсем рядом со школой: она располагалась в доме сразу за хатой агронома. Здание школы было бревенчатым, одноэтажным, но довольно-таки большим по площади. В нем размещалось два класса, в каждом из которых стояло по четыре ряда парт. В одной комнате первые два ряда занимали первоклассники, вторые два ряда — третьеклассники. Во второй комнате точно таким же образом ютились ученики второго и четвертого классов. А рядом со школой стояла пристройка, где жили две семьи учителей. Для них это было удобно, ведь до места работы два шага в прямом смысле этого слова.
Учился я хорошо, но зачастую на уроках мне становилось скучно, а причиной тому служил багаж знаний, который я уже получил из сытинской библиотеки на своем чердаке. По большому счету, в первом классе делать мне было нечего. Тогда я сидел за партой и пытался уловить то, что рассказывали третьеклассникам. Все внимательно слушал, вникал и даже иногда подсказывал своим старшим товарищам, решал им задачки. Программа первого класса у меня-то фактически уже пройдена была: читать, писать я умел, считать умел, рисовать умел. А третьеклассникам учителя говорили много того, что я не знал. И это мне казалось интересным. Когда я перешел во второй класс, то таким же образом изучал программу четвертого класса. Потом в третьем классе, конечно, делать уже стало нечего. Поэтому, пожалуй, можно считать, что я два раза заканчивал школу.
Однако после четвертого класса идти мне оказалось некуда. И тут важную роль снова сыграл Сытин. Да еще каким образом! Но прежде чем говорить об этом, надо сказать, что когда вскоре после революции начали раскулачивать помещиков, жечь имения и поднимать их самих на вилы, то Иван Дмитриевич этой участи избежал. Едва комиссары «в шлемах и кожаных куртках» пришли разбираться с помещиком Сытиным, то обе деревни, Бересеневка и Сытинка, стали на его защиту. Мужики с вилами столпились у помещичьего дома и командирам красноармейского отряда сказали: «Если шаг ступите, то мы вас на вилы возьмем, а нашего Ивана Дмитриевича не трогайте!» Такой вот случился эпизод, так что можете судить, каким человеком был наш Сытин.
Вскоре после этого инцидента Иван Дмитриевич отдал свой дом под приют для беспризорников, которых, к слову, осталось полным-полно после революции. В его доме разместились учебные классы и столовая, а во флигеле он организовал общежитие для парней и девушек, которые там учились. Вот так образовалась своеобразная колония, где можно было учиться до восьмого класса. А сам Сытин остался жить со своей семьей в другом длинном флигеле, где раньше размещалась прислуга. И для меня было величайшим счастьем зайти туда, в крайнюю к флигелю пристроечку, где находилась дизельная электростанция, единственная во всей области. Она работала с четырех часов вечера и до одиннадцати. Двигатель был одноцилиндровый, а сам цилиндр, представьте только, огромной величины, да еще с калильной головкой. Эту головку две паяльные лампы раскаливали докрасна. После этого в цилиндр впрыскивалось горючее — керосин или солярка. А дальше механизм приводился в движение громадным колесом. Машинисту нужно было вскочить на его спицы и прокрутить своим весом, тогда начинал двигаться поршень, раздавались звуки: «Чах-чах-чах». Колесо крутилось быстрее, и уже слышалось: «Чох-чох-чох-чох». Станция начинала работать! И каждый раз я испытывал неописуемый восторг, когда видел, как все это происходит. Тем более что после запуска вскоре включали рубильник, и загорался свет в домах и на улице. Тогда это было необычным, чем-то особенным.
Мое личное осознанное знакомство с Иваном Дмитриевичем состоялось примерно в тот же период. Помню, я ловил рыбу под мостом: громадных таких пескарей, каких сегодня уже и не водится. И вдруг напротив меня уселся какой-то мужик, пожилой, как мне показалось тогда. Мы рыбачили, переговаривались. И тут он спросил: «Чей будешь?» А я всегда «спекулировал» бабушкой, сразу принимал позу и говорил: «Я внучек Елены Ивановны». — «Внучек Елены Ивановны? Так чего ж ты молчал, такой-сякой!» Так завязалась наша беседа и знакомство.
А после четырехлетки я избрал тот же путь, что и моя сестра Валя. Она продолжила обучение в сытинском приюте. Тем более что после восьмого класса можно было уже поступать на рабфак. Валя так и сделала, хотя и не сразу: окончив восемь классов, она на год осталась работать в приюте.
Мне самому, конечно, тоже на восьми классах останавливаться не хотелось. Я мыслил, что продолжу образование, когда отучусь в приюте. Учиться там оказалось довольно легко. Ребята, бывшие беспризорники, правда, были разными. Но я уже тогда умел себя поставить, и особых конфликтов у нас не возникало. Да и учился я там недолго.
Жил я в ту пору с бабушкой. Мама моя поехала в Москву, чтобы устроиться там на работу. А бабушка уже не работала, на пенсии была и сидела дома. Правда, ей и тогда не давали покоя. Чуть ли не каждую ночь раздавался стук в окно: «Елена Ивановна! Голубушка! Спаси и помилуй…» И начинался уже привычный разговор. Бабушка спрашивала: «Что случилось?» — «Да моего дурака Ивана бык на рога поднял, кишки наружу вываливаются, боюсь, что подохнет. Приезжай, выручи!» Бабушка хватала свой саквояж, «тревожный чемоданчик», как она называла его, у нее там было все: и пинцеты, и ланцеты, и банка спирта, и морфий. Мне говорила: «Ленька, каша в печке, заслонку откроешь, достанешь щи. Когда приеду — не знаю». И уезжала. Естественно, я до ее возвращения заснуть не мог. Как только вижу, что открывается дверь, тут же к ней: «Бабушка, ну что там?» — «Ой, не знаю, тяжелый случай. Бык-то ему все пузо разорвал. Мало того, что на рога поднял, он его еще через себя перекинул. Пришлось кусок кишки вырезать. Затем промыла ему весь живот, кишки запихала обратно и зашила». Я уточняю: «Ну, жить-то будет?» — «Будет! Куда он денется!» Вот тебе и фельдшерица-акушерка. Полостные операции делала, как хирург. Причем уже на пенсии числилась… Хотя куда было людям деваться еще? До Подсолнечного-то сорок километров, вот и шли к моей бабушке.
Мама моя, как я уже сказал, в это время работала в Москве. Ей, конечно, тяжело приходилось, чтобы подходящее жилье недорого снять. Но она нашла частную квартиру в Перово, это под Москвой, две или три остановки до столицы. Обустроилась там немного и меня вызвала к себе. Я переехал, и уже пятый и шестой классы окончил в перовской школе. Тогда же и познакомился с отцом, хотя и при очень несчастных обстоятельствах. Был самый обычный день, и я ждал, когда мама вернется с работы. Но вместо мамы приехал отец и еще одна бывшая помещица тетя Саша Пегова (она как раз из Радумли, а мама часто у нее ночевала, дружила с ней, они однолетки были). Я открыл им дверь и почувствовал: что-то произошло. Кричу с порога: «Что такое?» А тетя Саша сразу и говорит мне: «Ленька… — заплакала, — мама твоя умерла». Я остолбенел: «Что?!» — «Вот, — говорит сквозь слезы, — пошли мы с ней. С крыльца она сходила, схватилась за сердце, упала… „Скорая помощь“ подъехала… Но ничего не помогло».
Я в шоковом состоянии был, думал поехать обратно к бабушке в деревню. Но тут отец мне говорит: «Нет, Леонид, отправим мы тебя к моей сестре, тете Наде, в Ленинград. Она твоя родная тетка, там и будешь доучиваться». Я находился тогда настолько в подавленном состоянии, что не стал ничего выяснять, возражать. Отец между тем рассказывал: «Я уже позвонил, она знает. Только мы соберемся, сразу тебя отправим». Так я и поехал через два дня. А на похоронах матери не побывал, меня не взяли, видя, как тяжело я все переживаю.
Может, именно из-за этих переживаний мое привыкание к новому городу прошло как-то незаметно для меня. И само собой получилось, что, отойдя от происшедшего, я стал жить, как все ребята моего возраста: катался на лыжах со сверстниками с Вороньей Горы и старался не слишком часто вспоминать о коснувшемся меня горе. Соответственно, получилось, что с седьмого класса я учился в 11-й средней школе Дзержинского района Ленинграда. Это была знаменитая Anen Schule. В Ленинграде тогда были две знаменитые школы, сохранившиеся еще с петровских времен: Peter Schule на Невском и Anen Schule. Наша школа, одна из старейших в Ленинграде, была построена в 1736 году во дворе немецкой кирхи по адресу Кирочная улица, 8, — это почти на углу Литейного проспекта, напротив ленинградского Дома офицеров, а жил я рядом, на улице Чайковского, в доме 16, в 21-й квартире. В памяти почему-то до сих пор даже телефон наш домашний сохранился: Ж2-54-85.
Учась в девятом классе, я наткнулся на объявление, тогда подобные призывы были везде — и на радио, и в газетах: «Дадим сто тысяч летчиков родному государству! Молодежь на самолеты, ОСОАВИАХИМ впереди!» И я понял, что очень хочу летать. В школе мне дали направление, и я оказался в ленинградском аэроклубе. Будучи девятиклассником, я начал с изучения теории. Мне это давалось легко.
Потом к концу весны наш аэродром просох, и в начале лета мне уже разрешили летать. Сначала я выполнял полеты с инструктором, а потом и сам сел за штурвал. Тогда вместо инструктора в переднюю кабину нашего учебного «У-2» положили мешок с песком для центровки. Ох, какие это были ощущения! Я почувствовал, что небо для меня даже немножко роднее, чем земля.
В школе, несмотря на занятость в аэроклубе, проблем с успеваемостью у меня не было. Все схватывал на лету, на то и летчик! В результате, окончив десять классов, я одновременно получил и аттестат зрелости об окончании среднего образования, и пилотское удостоверение летчика ОСОАВИАХИМа. Куда я мог пойти после этого? Только в авиацию!
Глава вторая
Мечты сбылись
Начинался июнь 41-го
Вернусь немного назад, к последнему году своей учебы в школе. Вспоминается, как в актовом зале у нас проходил новогодний бал. Мы, десятиклассники, небольшой группой сидели в дальнем углу и, бурно споря, обсуждали свое ближайшее будущее. Овладев общим вниманием, заговорила моя одноклассница, бойкая девушка с косичками Муся Давыдова:
— Ребята, мы вступили в новый, 1939-й год. Летом все побежим поступать в институты, училища и ЛГУ. Давайте помечтаем, кто куда пойдет, кем будет, куда поедет. Ну, с Ленькой все ясно, — она посмотрела на меня. — Этот уже почти летчик, и от авиации его не отвернешь, а вот как остальные?
Забыв на время о танцах, мои одноклассники делились своими сокровенными мечтами, только я, меняя партнерш, продолжал кружиться в новогоднем веселье. Действительно, для меня не было вопроса, куда поступать и что делать. И дальше многое шло, как по маслу. Когда мы в начале лета закончили школу, успешно сдав все экзамены, был организован выпускной вечер и торжественное вручение аттестатов. Для нас даже устроили концерт, где пел знаменитый питерский тенор Печковский и выступали артисты оперетты. А вот касательно полетов в аэроклубе война с Финляндией внесла свои коррективы, и нам пришлось менять место дислокации. Начали мы летать в Тосно, затем перебазировались на аэродром в Обухове, а закончили полеты в аэропорту Шоссейная.
Я после школы подал заявление с просьбой призвать меня в армию и направить в летное училище, но в досрочном призыве в этом году военкомат мне отказал и предложил прийти в следующем году. Просто так бездельничать я не хотел и поступил на работу на завод «Электросила» в цех малого машиностроения. Там я работал револьверщиком на обточке короткозамкнутых роторов и корпусов для электромоторов, затем перешел на сборку электродвигателей для подводных лодок.
На следующий год военком принял меня с распростертыми объятиями и сразу включил в списки кандидатов в летное училище. Тем более что я пришел туда уже не как учащийся, а как представитель рабочего класса. В августе 1940 года я получил повестку и вскоре с группой ленинградских парней убыл в Петрозаводскую летную школу. Что интересно, она оказалась на берегу реки Волхов в Селищинских казармах, построенных еще графом Аракчеевым. Аэродром находился в нескольких километрах по другую сторону реки, около станции Спасская Полисть.
Однако долго мы там не задержались, и в середине зимы погрузились в эшелоны и поехали на юг организовывать новую Краснокутскую летную школу в маленьком городке Красный Кут, южнее города Энгельса в АССР Немцев Поволжья. Там мы приступили к ускоренному изучению и полетам на самолете «Р-5». Этот устаревший самолет все еще находился на вооружении в Красной армии как многоцелевой. Очень выносливый, он прекрасно зарекомендовал себя во всех климатических условиях. Первые Герои Советского Союза Молоков, Каманин и Водопьянов именно на этих самолетах вывезли экипаж затонувшего в Ледовитом океане ледокольного парохода «Челюскин». Самолет «Р-5» имел пулемет «ПВ-1» для стрельбы через винт и спаренный пулемет Дегтярева на турели, кроме того, он мог брать на внешней подвеске до 600 килограммов бомб. Как видите, машина вполне достойная, но, к сожалению, уже устаревшая.
По окончании полного курса летной подготовки мы, курсанты, предстали перед государственной комиссией Военно-воздушных сил. 21 июня 1941-го мы сдали все положенные экзамены. Все! Мы — летчики! Конец полетам по «коробочке» и в зону! Завтра воскресенье, отпразднуем окончание школы, а в понедельник получим назначения и разъедемся по полкам и дивизиям нашей необъятной Родины! Я ощущал себя человеком, у которого сбылись все заветные мечты. Но жизнь внесла свои жесткие коррективы. Боевая тревога застала нас в палатках еще спящими. Через несколько минут мы уже привычно отшвартовали и расчехлили самолеты, начался прогрев и проба двигателей. Пока выполняли все это, ругались, в голове крутилось: «Ну надо же, мы ведь уже не курсанты, чтобы нам такую ночную тревогу устраивать!» Однако когда все эскадрильи доложили о готовности, было объявлено общее построение, где начальник школы впервые произнес это страшное слово: ВОЙНА!
Глава третья
«Мы боялись, что нам не хватит войны»
Уже на следующий день после нападения Германии в школу пришел первый военный приказ: сформировать боевую эскадрилью и направить ее в распоряжение штаба округа в Ростов-на-Дону. А у всех нас просто кровь кипела: «Полетим на фронт, покажем немецким гадам!»
Однако надежды, что часть экипажей будет укомплектована нами, новоиспеченными летчиками, не оправдались. Через двое суток десять самолетов «Р-5», пилотируемых нашими летчиками-инструкторами, с летнабами из штурманов и техников взлетели со школьного аэродрома и, сделав прощальный круг, взяли курс на запад. Больше об этих экипажах мы ничего не слышали ни от руководства школы, ни даже по «солдатскому радио». И мы начали писать рапорты с просьбой немедленно, как можно скорее отправить нас в действующую армию, а то, не дай бог, война победоносно закончится без нас.
Ответ всем был один: «Ждать приказа!» И приказ появился, но совершенно не такой, как мы хотели: никакого фронта и действующей армии, наоборот, срочно грузиться в эшелоны и в глубокий тыл, в город Чкалов (ныне Оренбург).
Там наша школа должна была влиться в Первую Чкаловскую школу пилотов в качестве десятой и одиннадцатой эскадрилий, а нам полагалось срочно приступить к изучению и полетам на более современном, чем «Р-5», самолете «СБ».
Ехали в вагонах мы с грустными мыслями: «Опять учеба: новая материальная часть, особенности пилотирования двухмоторного самолета, новые двигатели и оборудование, скорострельные пулеметы — только теории на полгода!» Нам тогда казалось, что наши войска за это время уже достигнут Берлина, а мы и поучаствовать в войне не успеем. Ох, невесело я смотрел на перрон из окна, прощаясь с городком Красный Кут.
Эшелон, в котором мы разместились, продвигался на восток, а весь наш наличный самолетный парк поднялся в воздух и перелетел на центральный аэродром Чкаловского авиаучилища. И вот только тогда и в штабах, и в Чкаловском училище поняли, что планируемое размещение еще одной летной школы на имеющихся площадях города Чкалова нереально и надо искать другое решение. Не было не только казарм и учебных классов для нескольких сотен курсантов, но не было и жилищного фонда для преподавателей, инструкторов, обслуживающего персонала, не было столовых, складов, бань, прачечных и пекарен. С этим еще можно было бы мириться: потесниться, перейти на трехсменный цикл работы и учебы. Но что полностью исключало размещение на площадях Чкаловского училища, так это отсутствие свободных аэродромов. Посадить дополнительно несколько десятков самолетов и дать им ежедневно 10–12 часов летного времени на имеющихся аэродромах — об этом не могло быть и речи. А одновременные учебные полеты разнотипных самолетов на одном аэродроме категорически запрещались по условиям безопасности полетов.
И вот, пока наш состав стучал колесами на стыках рельсов по уральским степям, в штабе ВВС было принято решение: в очередной раз переформировать и переименовать нашу многострадальную школу в 3-ю Чкаловскую школу пилотов и назначить ей место дислокации в сорока километрах восточнее города Чкалова, в поселке Чебеньки.
Туда и направили наши эшелоны. Сказать, что в Чебеньках нас никто не ждал — это будет слишком мало. Когда мы начали вылезать из теплушек и разгружать свое имущество, сбежалась сначала ребятня, а затем чуть ли не все население поселка. И посыпались вопросы: кто вы такие и зачем к нам приехали? Чем будете заниматься и сколько времени? Где будете жить и где будут жить семьи ваших командиров и начальников? И еще сотни вопросов.
Мы, как могли, отшучивались и пожимали плечами. Не потому, что это было какой-то военной тайной, а просто сами ничего не знали, и эти же самые вопросы плюс еще десятки других мы задавали как друг другу, так и нашим командирам.
Переночевали мы в придорожных кустах, рядом со штабелями выгруженного имущества. У нас даже воды в достаточном количестве не было, поэтому утром, что называется, умылись двумя пальцами, потом получили сухой паек, и тут же раздалась команда загрузить постельные принадлежности в машину, а личные вещи взять с собой. В результате нам с полными рюкзаками за плечами пришлось совершить трехкилометровый бросок по степи при температуре плюс тридцать градусов.
Однако, прибыв в назначенное место, каждый из нас просто обомлел, какая красота оказалась вокруг. Мы стояли на высоком берегу быстрой и очень чистой реки Сакмары. Противоположный, более низкий берег был сплошь покрыт густым лесом, а метрах в двухстах от реки, на нашем берегу, солнечно желтело бескрайнее море поспевающей пшеницы.
Но долго любоваться окружающей природой нам не пришлось. Раздались привычные команды: «Встать! Выходи строиться поэскадрильно! В две шеренги становись!» И вот перед нами возник начальник строевой и физической подготовки школы. Он начал говорить, уверенно жестикулируя: «На этом месте вашими руками будет построен полнопрофильный летний палаточный лагерь нашей школы. А там, где вы видите созревающую пшеницу, сразу же после ее уборки будет создан базовый аэродром, опять же вашими руками. Руководить этими работами поручено мне!»
В этот момент мы явно оторопели от подобной, столь неожиданной перспективы, это даже на лицах читалось. Но опомниться нам не дали: сразу началось распределение обязанностей и назначение рабочих бригад. Нашей эскадрилье была поручена общая планировка и разметка летнего лагеря. Откровенно говоря, дело это для большинства было далеко не самым привычным. Но приказ есть приказ. И работа закипела по всей площади будущего лагеря.
Нарубив в ближайшем лесу кольев и вооружившись рулетками, топорами, шнурами и лопатами, мы немедленно приступили к разметке. А вторая эскадрилья, наступая нам на пятки, уже копала палаточные гнезда, строила туалет, умывальник и грибки для дневальных. Третья эскадрилья готовила учебную базу. Им надо было построить военно-спортивный городок, волейбольные и городошные площадки, а главное — четыре учебных класса для проведения теоретических занятий по всем видам боевой подготовки. Все это, конечно, на открытом воздухе.
В самый разгар работ, когда отчетливо начал вырисовываться общий вид лагеря, к нам прибыло мощное пополнение — новый набор на первый курс, почти две сотни курсантов. Для них, правда, вообще не было предусмотрено никаких условий: ни спальных палаток, ни мест в палатке-столовой, ни места для занятий, ни учебных пособий. Но начальство вовремя опомнилось, и на следующий день новобранцы убыли в Чебеньки готовить себе и нам зимние квартиры и учебные классы.
Тем временем созрела пшеница, и колхоз начал уборку, а мы сразу вслед за ним начали разметку стоянок для наших самолетов и подготовку ВПП — взлетно-посадочной полосы.
И вот час настал: первая девятка красавцев «СБ», летевшая в строю «клин звеньев», появилась над полевым аэродромом. К приему все было готово, и мы побежали на стоянки, куда заруливали севшие самолеты. Так состоялось наше первое знакомство с двухмоторным скоростным высотным бомбардировщиком «СБ» конструкции A.A. Архангельского. Этот свободнонесущий цельнометаллический моноплан с убирающимся шасси достигал скорости 450 километров в час. Экипаж состоял из трех человек. В передней кабине у штурмана, кроме бомбардировочного прицела и пульта бомбометания, был еще спаренный пулемет ШКАС, такой же пулемет стоял на турели у стрелка-радиста за кабиной летчика. С бомбовой нагрузкой 700 килограммов самолет мог выполнять полеты на высоте 9000 метров. Он хорошо зарекомендовал себя в Испании, в Китае, и нам, особенно после самолета «Р-5», казался верхом совершенства.
Но до полетов было очень далеко, ведь мы до сих пор не приступили даже к изучению новой машины. Мало того, наши летчики-инструкторы в большинстве своем тоже еще не летали на «СБ»! И начались их переучивание и ежедневные полеты в две смены.
А мы, курсанты, принимали в этих полетах участие в качестве стартового наряда или в виде мотористов во время предполетного и послеполетного осмотров и обслуживания. Как сразу стало понятно, слабым местом конструкции самолета «СБ» были лобовые радиаторы охлаждения двигателя, которые жестко крепились на двух клыках мотора, а третьей точкой крепления был маленький болтик на специальном кронштейне в верхней части двигателя.
При грубой посадке радиаторы давали течь, и их приходилось снимать, паять и вновь устанавливать на самолет. Операция эта трудоемкая, тяжелая и занимала много времени, особенно трудным оказалось отвинчивать третью точку крепления. Болтик находился в почти недоступном месте, и приходилось отсоединять сам кронштейн и некоторые вспомогательные детали, прежде чем удавалось добраться до этого «трипперного болтика», как его единодушно прозвали на аэродроме.
Однако, по счастью, вдруг выяснилось, что один из наших курсантов с тонкими гибкими руками пианиста, лежа на двигателе, совершенно свободно отвинчивает и ставит обратно этот проклятый болтик, причем выполняет все это в считаные секунды. Ясно, что после этого парень был нарасхват, его требовали то в одну, то в другую эскадрилью. Правда, вместо благодарности он получил не совсем благозвучное прозвище, и его все время спрашивали не в качестве курсанта, а как инструмент: «Быстро пришлите этого „специалиста по трипперу“ на самолет номер 15!»
Наступала осень с дождями и утренними заморозками, далеко не всегда можно было проводить занятия на открытом воздухе, да и зимовать в летних палатках не представлялось возможным.
Первыми на зимние квартиры перелетели наши самолеты, которым на южной окраине Чебеньков подготовили аэродром. А вскоре и мы получили команду свернуть лагерь и убыть в поселок Черный Отрог (родина B.C. Черномырдина) — это было километров на сорок восточнее нашего предыдущего места дислокации, опять-таки на берегу реки Сакмары. Там нас разместили в местной школе, где мы жили и учились до весны.
Эх, как долго тянулась зима! Сколько конспектов было исписано: по аэродинамике и самолетовождению, по двигателям «М-100» и спецоборудованию, по конструкции самолета и летно-техническим данным. А еще были совершенно новые для нас дисциплины, такие как бомбометание, тактика воздушного боя, и новое оружие — пулемет ШКАС с темпом стрельбы 1800 выстрелов в минуту. Наконец, все зачеты были успешно сданы, и мы снова переехали в Чебеньки к самолетам. Впереди нас ждали полеты и — мы были уверены — долгожданное распределение по фронтам: ведь война продолжалась, и нужда в летчиках была громадная.
Наступил долгожданный день: закончили мы учебные полеты, вся программа выполнена полностью. Зачетное упражнение я отлетал на «отлично», замечаний не было. Нам присвоили звания сержантов (согласно приказу 0362 маршала Советского Союза Тимошенко из военных школ тогда выпускали не лейтенантов, а только сержантов). Ждать «купцов», представителей ВВС от фронтов и армий, долго не пришлось: буквально на второй день на транспортном самолете «ДС-3» (это был поставляемый нам по ленд-лизу американский самолет «Дуглас», от него по сути почти ничем не отличался «Ли-2», который делали на нашем ташкентском авиазаводе) прибыла группа старших офицеров. А через несколько часов было объявлено построение и зачитан приказ об окончании школы и откомандировании в действующую армию. Очень хорошо помню, какая растерянность возникла у меня тогда. Зачитываются списки по 20–30 человек на такой-то фронт, в такую-то воздушную армию столько-то человек, но моя фамилия в этих списках отсутствует. Представители фронтов забирают своих летчиков, и в строю остаются никем не востребованные двадцать человек, и я в их числе.
Начальник штаба школы подошел к нам и сказал, как-то таинственно ухмыльнувшись:
— Ну, что, отличники боевой и политической подготовки?
«Мать честная, — мелькнуло у меня в голове, — неужели из-за этого нас не взяли?» А начальник тем временем продолжает:
— Всех отличников забирает к себе дальняя авиация.
— А что это такое? — спрашиваем мы.
— Это совершенно новый, особый, не подчиненный даже Военно-воздушным силам вид авиации.
— А когда нас туда заберут?
— Вам еще переучиваться!
Мы за головы схватились:
— Как переучиваться? Да мы же уже два раза переучивались!
— Нет, — говорит нам начальник штаба, — для дальней авиации вы еще не очень-то хорошо летаете. В облаках вы летаете? Нет. А по восемь часов без посадки? Нет. Вот когда всему этому научитесь, тогда пойдете на фронт. Вам еще и ночью надо учиться летать. А то полетите на Берлин, и, что, думаете, немцы вам позволят днем перед ними красоваться? Собьют на первом же километре! Так что сейчас готовьтесь, завтра в Бузулук поедете, в 27-ю запасную авиационную бригаду авиации дальнего действия.
До Бузулука мы добрались быстро, ведь он находился на той же железной дороге, между Чкаловом и Куйбышевом. В штабе бригады нас сразу распределили по эскадрильям, пять человек во главе со мной назначили в 3-ю авиаэскадрилью. Она базировалась в селе Тоцкое, и нам пришлось возвращаться километров тридцать обратно. С нами вместе ехали еще человек двадцать летчиков из других летных училищ, назначенных в эту эскадрилью. Опять палаточный городок и все прелести лагерной жизни. Но столовая, клуб и учебные классы имелись в наличии и располагались во вполне приличных деревянных бараках. И все началось сначала: опять абсолютно новый незнакомый самолет, другие двигатели, другое оборудование и вооружение. А раз предстоящие боевые задания надо будет выполнять в любых метеорологических условиях как днем, так и ночью, значит, надо учиться летать вслепую, по приборам, чему нас раньше никто не обучал.
И мы начали (в какой уже раз!) грызть авиационную науку. Самолет, достаточно сложный конструктивно, имел целый ряд модификаций весьма различных и по конфигурации, и по тактико-техническим данным. На последних выпусках, получивших название «ДБ-3Ф», увеличился экипаж до четырех человек, изменились вооружение и двигатели, вскоре переименовали и сам самолет, он стал называться «Ил-4». Вот на нем нам и предстояло воевать.
Все боевые полки авиации дальнего действия были укомплектованы самолетами «Ил-4», но в нашем, запасном полку таких самолетов еще не видели. У нас на стоянках были пришвартованы «ДБ-3Б» разных модификаций, на которых нам предстояло освоить дневные полеты и полеты по приборам. Самолет «ДБ-3Б» был широко известен благодаря летчику Владимиру Константиновичу Коккинаки, который в апреле 1939 года пролетел без посадки из Москвы в США. Средняя скорость по маршруту протяженностью почти восемь тысяч километров составляла 348 километров в час. Абсолютной новинкой для нас явилась система запуска двигателей сжатым воздухом и олео-пневматическая совмещенная система уборки и выпуска шасси и щитков закрылков. Эта система была настолько запутанная, требующая ряда последовательных операций, что наш летчик Данька Сиволобов семь раз заходил на посадку то без шасси, то без закрылков, после чего ему со старта давали красную ракету, и он уходил на очередной круг. Наконец, он все-таки благополучно сел, и все на старте облегченно вздохнули. Бедолагу на неделю отстранили от полетов, и он каждый день по нескольку часов проводил в классе, изучая систему и переключая краны на тренажере.
Мало того, у «ДБ-3Б», а вскоре я узнал, что и у «Ил-4», была одна посадочная особенность. Самолет, даже если тебе удавалось сразу приземлиться на три точки, при посадке неизбежно вело вправо. Это происходило из-за реакции винтомоторной группы: винты-то вертятся в одну сторону, а отдача в другую, и получается момент силы, который выталкивает самолет с полосы. Поэтому при приземлении надо было компенсировать разворот. Сразу приходилось давать левую ногу и придерживать педаль, чтобы выдержать прямую. Иной раз мы на посадке даже выворачивали гош, то есть так отклоняли элероны, чтобы левый элерон был повернут вниз и, таким образом, благодаря сопротивлению воздуха тормозил самолет от поворота вправо.
А уж если ты прозеваешь, то самолет поворачивает быстрей и быстрей, в результате можно или шасси подломить, или покрышки снести, или, в лучшем случае, выкатиться на запасную полосу. Пока мы обучались, у нас очень многие выкатывались, но потом привыкли. Тем более что, по большому счету, ильюшинский самолет был довольно послушный. Если отрегулировать его триммерами, то в воздухе даже можно бросить управление и все равно лететь прямо. Конечно, это удавалось, только когда никто по самолету не ходил, не шатал его без необходимости и воздушных ям не было.
Неумолимо надвигалась вторая военная зима, а мы по-прежнему обитали в палатках. Но вот утром на построении объявили о предстоящем сооружении громадной землянки на двести человек. За две недели, работая в две смены, мы построили и землянку, и печки, и четырехрядные в два яруса нары, так что новоселье справили до морозов.
Когда выпал снег, пришлось прекратить полеты на колесах и осваивать лыжи. Для этого с самолетов сняли складывающийся подкос шасси с цилиндром подъема и выпуска, заглушили систему и поставили жесткую ферму, исключающую складывание шасси. Полеты на лыжах мы освоили быстро, но пришлось в стартовый наряд вводить новую должность, не предусмотренную никакими уставами и наставлениями. Дело в том, что после буквально минутной стоянки лыжи настолько примерзали к снегу, что мощности двигателей не хватало, чтобы сдвинуть самолет с места. Вот тут и появлялся «молотобоец» с большущим деревянным молотом, обшитым резиной, ударял сбоку по носку лыжи, и самолет срывался с места.
В полетах был один не очень приятный момент. Кабина штурмана в «ДБ-3Б» («моссельпром», как мы ее называли) с обеих сторон и сверху для лучшего обзора имела многочисленные плексигласовые окна, но в процессе эксплуатации многие из них были разбиты и заделаны обычной фанерой. А между рамкой и листами фанеры, естественно, были щели. Что из этого получалось? За время полета и штурмана, и летчика (перегородка между нашими кабинами отсутствовала) сильно продувало. Хорошо мы хоть меховые маски надевали, а то бы у нас у всех были обмороженные лица. Впрочем, разве кто-из нас об этом беспокоился? Мы спешили на фронт! Мысли только об этом! В самом начале усиленно тренировались делать обычный полет по кругу: взлет, посадку, горизонтальный полет и т. д. Потом уже стали учиться, как на заданный курс выходить. И это нам было легко, ведь уже умели делать то же самое на другом самолете. А вот когда начали летать в закрытой кабине, ориентируясь только по приборам, тут уж разницу почувствовали. Однако за зиму мы все весьма неплохо освоили и такой вид полетов, так что теперь могли вплотную учиться выполнять ночные задания.
Весна на время прекратила нашу летную практику, и пока не высохли взлетно-посадочная полоса и стоянки, мы даже не ходили на аэродром, а усиленно штудировали конструкцию и особенности очередного самолета — теперь уже «Ил-4».
Как только летное, поле стало пригодным к полетам, прилетели и долгожданные «Ильюшины-4». Мы приступили к освоению и изучению кабин самолетов и нового оборудования. А еще нас исключительно обрадовало то, что совершенно для нас неожиданно из тыловых училищ прибыли штурманы, радисты и воздушные стрелки, и начали формироваться экипажи.
Отныне все полеты проходили только в составе штатного экипажа, и здесь мне очень повезло. Наша четверка получилась очень дружной, прекрасно знающей свое дело. Штурманом был Аркадий Васильевич Черкашин, стрелком-радистом Иван Дмитриевич Корнеев, воздушным стрелком кинжального пулемета Георгий Белых. Каждый из нас был готов прийти на помощь другу, словом, один за всех и все за одного!
«Ил-4» нам всем очень нравился. В нем ведь была широкая кабина с хорошим обзором, значительно упрощенная система запуска, полное отсутствие перекидных и перекрывных кранов, радиополукомпас «Чайка», крупнокалиберный пулемет на турели у стрелка-радиста, значительно изменена штурманская кабина. Все это делало самолет более современным и удобным. А то ведь в «ДБ-3А», «ДБ-3Б» кабина была очень узкая, да еще с откидной крышкой, из-за которой, чтобы влезть в кабину, надо было откидывать борт. А это очень неудобно, и обзор в результате никуда не годный, видимость отвратительная!
Переучивание и полеты на новом самолете не вызвали никаких трудностей. Вскоре мы начали осваивать ночные полеты и перешли к самому важному этапу переучивания: к длительным ночным маршрутам с обязательным бомбометанием на полигоне. Экипажи готовились индивидуально, никто отстающих не ждал. Поэтому небольшая группа вырвалась вперед, в том числе и наш экипаж. Мы сдали зачеты по всем видам подготовки. Последнее зачетное упражнение заключалось в том, чтобы провести в воздухе шесть часов, отбомбиться на полигоне и летать потом еще два часа. Каждый из нас волновался, но когда мы вернулись, командир нам сказал: «Молодцы, так и будете воевать!» И мы были уверены, что очень скоро станем героями. Война хоть и шла уже долго, но мыто ее до сих пор не нюхали, не видели толком. Глупая романтика в голове была. Куда она потом так быстро делась?
Глава четвертая
По пути на фронт
В начале июня 1943 года из Москвы прибыл транспортный «Ли-2». Нам, новоиспеченным старшим сержантам, зачитали приказ, выдали документы, и на следующий день четыре экипажа — Миши Юмашева, Даниила Сиволобова, Саши Леонтьева и мой — вылетели в Москву, в штаб дальней авиации. Приземлились мы на центральном аэродроме на Ленинградском проспекте. Взлетная полоса тянулась по печально знаменитому Ходынскому полю. А напротив возвышалась академия имени Жуковского, в ней тогда и располагался наш штаб. Мы из самолета вылезли, перешли Ленинградское шоссе с чемоданами в руках и сразу очутились в штабе дальней авиации. Оформили нас быстро. Нам очень повезло, все четыре экипажа получили назначение в одну часть: в 455-й авиаполк 48-й авиадивизии дальней авиации, располагавшийся на аэродроме Туношное, в десяти километрах южнее Ярославля, на самом берегу Волги.
Однако нам в штабе сказали: «Поторопитесь, поезд на Ярославль отходит через два часа!» И мы все с рюкзаками и чемоданами поспешили на Ярославский вокзал. В метро, несмотря на войну, было многолюдно, хотя и не настолько, как в мирное время. Оказавшись в дребезжащем вагоне, я смог наконец отдышаться. О чем-то разговаривать не было сил. Мы с друзьями просто улыбались друг другу, на седьмом небе оттого, что все-таки едем на фронт. И порой мне казалось, что наш вагон не несется, а как-то уж очень медленно тянется по темному тоннелю.
Но вот и нужная станция. Из электрички мы буквально пулей полетели на вокзал: так боялись опоздать на поезд. Выяснили, на какую нам платформу. Оказалось, нужный состав, который шел на Архангельск через Ярославль, как раз только прибыл. В результате мы очутились возле вагона одними из первых.
Мне, как я и хотел, удалось занять верхнюю полку. В вагон заходили все новые и новые экипажи. Уже кое-кто полез на третью, багажную полку. У всех вокруг были радостные лица. Новоиспеченные офицеры и сержанты, мы все радовались своей молодости и тому, что нам предстоит защищать Родину. Вдруг в поезде появились люди, не имеющие отношения к военной науке. И даже более того — девушки. Мы сразу, конечно, с полок поспрыгивали, и давай глядеть, кто это появился. Оказалось, большая группа студентов Московского рыбного института едет на практику на Белое море. Одна студентка — маленькая, пухленькая, очень симпатичная — сразу привлекла мое внимание. Мы познакомились, ее звали Ниной. Разговорившись, мы вышли с ней в тамбур и практически до самого Ярославля в тамбуре и простояли. Мне самому очень трудно передать атмосферу, которая была тогда. Но у Давида Самойлова есть стихи, где очень точно описывается схожая ситуация:
Я даже уже не помню, о чем конкретно мы разговаривали, стоя в тамбуре. Наверное, Нина рассказывала о своей учебе, о семье, о планах, о мечтах. И я говорил о чем-то таком же. Жалел, конечно, что не могу похвастаться героизмом и боевыми подвигами, но не смущался, зная, что все они впереди. Планы на будущее я тоже строил радужные. Ни я, ни Нина еще не видели настоящей войны, а та информация, которая доходила до курсантов нашего училища и до студентов московских вузов, мало позволяла судить о реальном положении дел. Поэтому мечтать было легко, и можно было не бояться того, что впереди.
Несколько раз за дорогу в тамбур выходил мой Аркашка и спрашивал нас: «Вы тут не замерзли?» Но летняя ночь была теплой, звездной, и мы не возвращались в вагон. Там ведь полно народа, даже багажные полки все заняты, хотя и не так, чтобы по нескольку человек на каждой полке. А в тамбуре большую часть пути мы с Ниной пробыли наедине. На одной из остановок к поезду подошла женщина с корзиной, полной букетиков земляники с крупными красными ягодами. Я купил земляничный букетик Нине. Все-таки это была судьба: до самого Ярославля мы с Ниной так и не смогли наговориться. Прощаясь, я ее впервые поцеловал.
Когда вышел из вагона, то к чувству радости от того, что скоро окажусь в своем полку, конечно, примешивалась горчинка расставания. От перрона мы двинулись пешком по адресу, который нам дали в штабе, в направлении Туношного, до которого оставалось километров десять. Ярославль 1943-го практически не отличался от довоенных городов. Это был глубокий тыл, и по пути мы не увидели ни нищих, ни инвалидов. Как я узнал потом, даже беженцы в Ярославле распределялись по общежитиям. Таким образом, все настраивало нас на мажорное восприятие войны.
Нам везло: едва мы успели отойти от вокзала, нас подобрала попутная полуторка, и до полка мы, что называется, домчались с ветерком. По дороге я думал о Нине, которая со своими однокурсниками поехала дальше до Архангельска. Она оставила мне свой адрес, и, забегая вперед, скажу, что вскоре у нас началась бурная переписка. Треугольнички фронтовых «конвертов» тогда доходили надежнее и почему-то даже быстрее, чем в наше мирное время. И получилось, что больше всего друг о друге на первых порах мы узнали именно из писем. Но тогда, в тесном кузове полуторки, я еще не мог быть уверенным, что мое общение с Ниной как-то продолжится. Хотя вспоминал, как она на меня смотрела, и знал, что я ей напишу, а она обязательно мне ответит.
По прибытии в полк мы представились командиру подполковнику Григорию Ивановичу Чеботаеву и сразу были распределены по эскадрильям. Сашка Леонтьев — в первую, Данька Сиволобов — во вторую, а я с Мишей Юмашевым — в третью авиаэскадрилью, к майору Владимиру Васильевичу Уромову, с которым мы и прослужили до конца войны.
Ввод в строй был самым упрощенным: самолет нас уже ждал, я сел в пилотскую кабину, майор Уромов в штурманской кабине вставил запасную ручку управления, и мы порулили на старт. Взлетная полоса в Туношном была грунтовой, но без груза я с нее взлетел не хуже, чем с бетонки. После полета по кругу и в зону замечаний не было. Я еще сделал два полета по кругу — вот и все. На следующий день приказом по полку мой экипаж был введен в боевой расчет третьей авиационной эскадрильи. Теперь мне предстояло ощутить войну на собственной шкуре.
Глава пятая
В небе над Смоленщиной
У нас, летчиков, на войне считалось так: если за первые десять вылетов не погибнешь, будешь летать. Мое боевое крещение состоялось в августе 1943-го. Как раз тогда шла Смоленская операция, носившая условное наименование «Суворов», и развернулось мощное наступление Западного и Калининского фронтов. Немцы оборонялись, как могли, получали новые и новые резервы, сразу кидали их в бой. Именно на отсечение этих резервов и уничтожение тяжелой техники были нацелены полки нашей 48-й и соседней 36-й авиадивизий.
Свой первый боевой вылет я совершил под Копыревщину — в район Смоленской области севернее города Духовщины: надо было бомбить затаившуюся в лесном массиве немецкую танковую дивизию, подготовившуюся к утреннему наступлению против войск генерала Еременко. Смоленщина тогда была вся занята немцами. Однако советские войска Центрального и Северо-Западного фронтов готовили ее освобождение. Еременко нацелился взять Духовщину, развернуться там и через Ярцево идти на Смоленск. Немцы, видимо, были готовы к такому развитию событий и через Рудню и Демидов на Духовщину направили две танковые и одну мотопехотную дивизию. Фашистские войска, не создавая особого шума, прошли по лесам от Демидова и остановились под Духовщиной, чтобы отрезать клин Еременко и ударить по его позициям. Мне кажется, очень неглупый замысел был у фрицев. Но смоленские партизаны разведали их действия. Сначала сообщение дошло в главный штаб партизанского движения, а вскоре и до нас. Соответственно, нам приказали отбомбиться по немцам, да еще при этом довольно точные данные дали, где фашистские войска расположились. В результате мы часов в одиннадцать вечера вылетели и ударили по тем самым местам, на которые получили наводку. Нас было две дивизии, а это где-то 120 самолетов. И у каждого на борту — по полторы тонны бомб! У меня самого тринадцать бомб было: в люках десять соток и три 250-килограммовые бомбы на внешних подвесках.
Отмечу, «Ил-4» бомбовую нагрузку брал хорошую. В люках всегда десять соток, а это уже тонна! В люки мы обычно грузили или зажигалки, или фугасные бомбы. А на внешней подвеске бомбардировщика еще располагалось три замка, куда можно было прицепить и двухсотпятидесятки, и пятисотки. Иногда на внешнюю подвеску нам вешали РРАБы (ротативно-рассеивающие авиационные бомбы). На вид это была плохо обтекаемая бочка, разрезанная пополам. На хвосте у нее мощное оперение под большим углом к линии полета, лопасти пристегнуты к корпусу специальным тросиком. В «бочку» эту загружали мелкие зажигательные или осколочные бомбы: 144 штуки ФАБ-2,5 или 36 ФАБ-10. Перед вылетом, как правило, механики-оружейники зубилом наполовину рассекали обручи, которые сдерживали половинки корпуса РРАБ. Благодаря этому бомба легче раскрывалась в полете. Механизм был такой: при бомбометании с оперения РРАБа тросик выдергивается, и раскрываются лопасти. Бомба раскручивается и набирает такую скорость, что лопаются обручи. В результате ФАБы высыпаются. И знаете, ничего не было лучше против зенитных батарей. Сбросишь такую бомбу, и половина зенитчиков перебита! Мы РРАБы в течение войны сбрасывали на Красное Село под Ленинградом, на Дебрецен в Венгрии и на некоторые другие цели. Но, признаться, не часто это было. У нас летчики не очень любили РРАБы. Маневренность самолета существенно понижалась с такими «бочками». Да и результатов бомбардировки с высоты 3000 метров было не видно. Ведь что разглядишь, когда крохотные ФАБы «пшикают» на земле?
Но вернусь к нашим событиям. Наверняка интересно, что я чувствовал перед своим первым вылетом и во время него. Страха у меня тогда никакого не было, а, наоборот, кровь переполнял эдакий гусарский восторг, что наконец-то свершилось. Мы так воспитывались, да и войну представляли не совсем такой, какая она есть. Более того, и второй, и третий боевые вылеты мы делали с таким же настроем. Осознанность только потом, с опытом, пришла.
Нашей бесстрашности способствовала и удачливость. Мой штурман Аркаша во время того вылета сразу разглядел уходящую в лес дорогу и предположил, что немецкие бронетранспортеры или танки наверняка ею воспользовались. Я согласился со справедливостью такого предположения, и мы выложили нашу серию аккурат вдоль этой дороги. Результат превзошел наши ожидания: прогремел сильнейший взрыв, который доказывал, что наши бомбы угодили в серьезное скопление фашистской техники. Происшедшее видели многие наши экипажи: так что взрыв этот был записан именно на нас, и по возвращении на аэродром бывалые летчики нас очень хвалили, хотя и призывали к тому, чтобы первые успехи не вскружили голову.
Мы старались следовать этому совету, ведь давали его очень грамотные люди. Негласное шефство над новичками, пришедшими в эскадрилью, взял на себя заместитель комэска Владимир Дмитриевич Иконников (впоследствии мы подружились, и он стал для меня просто Володей). Этот замечательный летчик на тот момент имел на своем счету уже более ста боевых вылетов и многие награды. Как было не прислушаться к словам такого человека?
Тем более что расслабляться, «упиваясь собственным героизмом», действительно было некогда. Когда мы после вылета вернулись домой, техники сразу объявили еще на аэродроме: «На отдых особо не настраивайтесь! Нам приказали готовить самолеты на второй вылет!» Конечно, для молодых экипажей это было неожиданностью. Мы ведь только что три с половиной часа пролетали.
Приходим на КП, а там уже официально говорят: «Будет второй вылет. Так что, пока техники осмотрят самолеты и подвесят бомбы, отдохните немного, а потом снова в бой, защищать Родину!» В результате получилось, что мы в ту ночь больше восьми часов в воздухе пробыли. Однако надо сказать, что впоследствии подобное случалось неоднократно, когда мы делали по два вылета за ночь. Для авиации дальнего действия это, пожалуй, много: у нас каждый вылет в войну длился до шести-восьми часов, а еще ведь нужно было время, чтобы доложить о результатах, подготовить самолет, подвесить новые бомбы, поужинать. Впрочем, и результаты оказывались налицо. В обоих вылетах серии бомб нашего полка ложились очень кучно, вызывая пожары и мощные взрывы. На весьма ограниченную площадь было сброшено огромное количество фугасных бомб, и среди них немало было тяжелых ФАБ-250 и ФАБ-500. Мой штурман не оплошал и во время второго вылета. Помню, он мне говорит: «Командир, доверни вправо градуса три… Так, так, сейчас, еще, мы вдоль дороги всю серию опустим!» Понравилось ему, видно, по лесным дорогам бомбы сбрасывать. И вот уже Аркашка кричит: «Сбросил!» А я и сам по запаху это чувствую. Когда начинают срабатывать пиропатроны, то сразу ощущается кисленький запах пироксилина и толчок оттого, что бомбы пошли. Я отвернул в сторону, чтоб и мне результат был виден. И в этот момент снизу так рвануло, что осветило все кругом. Я довольно спросил: «Аркаша, твоя работа?» Он говорит: «Моя!» Когда мы пришли домой, то и другие экипажи это подтвердили, и в боевом журнале нашего полка записали, что экипаж Касаткина взорвал полевой склад боеприпасов танковой дивизии.
Тогда все наши экипажи от души отбомбились. Неудивительно, что ни в запланированные семь часов утра, ни в восемь немецкого наступления не началось. А в девять часов в наступление пошел уже сам Еременко. Он взял Духовщину, Ярцево и развернулся на Смоленск. К тому времени стало понятно, почему не пошли в атаку немцы: большая часть их танков была уничтожена, в лесах были горы трупов гитлеровских солдат и офицеров.
В дальнейшем мы сопровождали Еременко до самого Смоленска. Вслед за Копыревщиной я летал бомбить эшелоны на Рудню, Витебск, Борисов, Крупки, Идрицу, Городок, Оршу, Лиозно, Полоцк и многие другие станции. Наша задача состояла в том, чтобы с воздуха отсекать фашистские резервы. Немцы тогда как раз очень оперативно начали снимать войска с западных фронтов и направлять их на вышеперечисленные железнодорожные узлы, чтобы оттуда бросить под Смоленск. Ох, отвел я тогда душу, уничтожая фашистов! Довелось однажды в тот период бомбить и немецкий аэродром Балбасово, что под Оршей. Наш полк там практически живого места не оставил. Уже после войны, когда мне доводилось туда летать, я все спрашивал: «Где ж тут мои воронки, посмотреть бы!»
Но основной целью, повторюсь, были железнодорожные узлы. Только в район Духовщины я летал около десяти раз. И, что еще характерно, что сначала мы бомбили крупные станции, такие как Орша, Витебск, Полоцк. Потом поступили разведданные, — что немцы теперь разгружают технику и солдат на более мелких узлах, и мы уже стали бомбить Рудню, Демидов, Лиозно, Крупки. Тогда фашисты придумали новую хитрость: начали разгружаться на совсем маленьких станциях, соседних с той же Рудней или Лиозно. Так моему экипажу даже довелось бомбить полустанок Лосьведу.
Тот полет мне очень приятно запомнился. Когда мы подошли к цели, мой штурман как закричит радостно: «Командир, смотри, три эшелона немецких стоят параллельно!» Я его выбор, конечно, одобрил, и мы по этим эшелонам довольно хорошо отбомбились.
Здесь отмечу еще одну тонкость, которую важно знать в таких случаях. Станции и железнодорожные пути, как правило, ни в коем случае нельзя бомбить вдоль железной дороги. На первый взгляд кажется, что, наоборот, если ты выпустишь серию ФАБов четко от паровоза до самого хвоста, то разом уничтожишь весь состав. Однако на практике вероятность этого близка к нулю. Железная дорога и состав — это же очень узкая полоска, а атмосферные потоки практически неизбежно отнесут бомбы немного в сторону. И какой вред будет фашистам, если бомбы, допустим, взорвутся метрах в тридцати от эшелона? Никакого вреда! Поэтому бомбить надо под углом градусов в тридцать и целиться не началом, а серединой серии. Таким образом, штурман убивает сразу двух зайцев. Во-первых, если снесет влево или вправо, бомбы все равно придутся на голову или хвост эшелона. Во-вторых, рассчитает он с недолетом или с перелетом, а длина-то полной серии в среднем метров 350–400, поэтому хотя бы первые или последние бомбы лягут точнехонько на эшелон. Результат в любом случае гарантирован.
А нам в тот раз еще так повезло, что серия легла по всем трем фашистским составам. Там ведь расстояние между железнодорожными путями было метра три. И получилось, что в каждом эшелоне какие-то вагоны вспыхнули, начали взрываться. Мы отвернули, начали уходить от цели, и я смотрю, еще кто-то из наших по этим же трем эшелонам приложился, потом еще кто-то. В результате там и железнодорожные пути, и немецкие составы были практически уничтожены. Сами понимаете, какой урон это тогда нанесло немцам. Они же тогда войска под Духовщину спешно бросали, у них каждый день был на счету, а после нашего такого массированного удара железнодорожное полотно пришлось, как минимум, два-три дня восстанавливать.
Говоря об успешности наших вылетов под Смоленском, надо отдать должное и партизанам. Они там работали очень хорошо, и мы всегда оперативно получали информацию о передвижениях немцев. С партизанами у нашего полка вообще были теплые отношения. Наш летчик Коля Калинин даже провел в 1942 году некоторое время у партизан и организовал там полевой аэродром. Помню, уже когда я пришел в полк, он, возвращаясь с какой-то цели через Брянск, снизил высоту и над партизанским аэродромом крыльями покачал. Потом мы узнали, что это он боевым товарищам привет передавал. Коля, как выяснилось, сам вместе с командиром брянского партизанского края даже место под тот аэродром выбирал, а потом самолетов двадцать грузовых там принял, прежде чем его обратно в дальнюю авиацию отпустили.
Об успешных страницах войны приятно рассказывать. Но будет неправильным, если вы подумаете, что все наши смоленские вылеты были легкими и заканчивались радостно. Сколько раз опасные ситуации возникали. Скажем, когда я под Сычевкой вышел на танковую колонну, то вдруг увидел, что на меня летят и проскакивают мимо зеленые и красные огни, такие же, как взмывают в небо во время салюта. Я удивился, конечно, но не то, чтобы очень испугался. Скорее залюбовался даже, как красиво! А зря! Как оказалось потом, это были эрликоны, 37-миллиметровые снаряды скорострельных зенитных пушек. И снаряды эти прекрасно долетали до высоты три тысячи метров. Кроме того, их было по пять в каждом залпе, и шли они как бы цепочкой на расстоянии десяти-двадцати метров. Летчику нужно было, как черту от ладана, кидаться от такой цепочки. Ведь если бы та очередь эрликонов попала по мне, то, считай, весь бы самолет разорвала. А мы ж тогда не знали, нам никто не сказал. Только что счастливый случай и недостаточная меткость фашистской артиллерии спасла мой экипаж. Но так везло не всем.
Именно под Смоленском я впервые потерял друга. Владька Фалалеев погиб немного севернее Ярцева. Все произошло у меня на глазах. У нас было задание разбомбить очередную танковую дивизию, располагавшуюся под Духовщиной. До цели оставалось лететь пять-восемь минут. И тут мои стрелки обнаружили, что нам под хвост заходит «Мессершмитт». Услышав их команду, я тут же бросил свой «Ил» вправо и вниз, благодаря чему резко ушел под налетающий истребитель. Мои стрелки даже успели дать по нему из пулеметов. Фашист буквально подпрыгнул и поспешно отвалил от нас. Видно, попало по нему. А у меня аж пот холодный выступил, все-таки не просто делать такие маневры, когда несешь полторы тонны бомб. Но ничего, продолжаю двигаться к цели.
А тот фашистский истребитель метрах в трехстах от нас атаковал другой «Ил». И мы видели только, что бомбардировщик вспыхнул, с креном стремительно пошел к земле и взорвался. Увы, стрелки в том экипаже, наверное, зазевались. Но о том, кого именно сбили, я узнал, только вернувшись домой, на аэродром.
Тогда и пропал гусарский настрой на войну, но зато появилась злоба, желание мстить. Владька был очень хорошим другом, мы с ним вместе и в летной школе учились, и на тяжелые бомбардировщики «Ил-4» переучивались. Парнем он был широкоплечим, красивым, очень веселым. А вот до сих пор лежит там, где его сбили. Тогда достать тела экипажа с оккупированной фашистами территории возможности не было. А после войны, сколько я ни обращался в поисковые группы, действовавшие на Смоленщине, мне все отвечали, что в том районе поиски пока не ведутся.
Конечно, в том, что я, пройдя войну, остался жив и цел, огромная заслуга моего экипажа. Сколько раз они меня выручали, когда «мессер» подойдет сзади. Вообще, из каждых трех-четырех вылетов обязательно был один, когда меня или атаковал истребитель, или я попадал под такой зенитный огонь, что с трудом выходил из-под него с дырками в плоскостях самолета. От зрения стрелков очень многое зависело. Мои Иван и Гошка сразу уяснили, что внимательнее всего нужно следить за задней полусферой. Как правило, ночью истребители подходили к нам только сзади. Во-первых, так наши самолеты были лучше видны по выхлопам двигателей, а во-вторых, и целиться ночью из-под хвоста удобнее. Моим стрелкам было гораздо тяжелее: нам же выхлоп заходящего сзади истребителя не был виден. Кроме того, фашисты старались заходить с темной стороны неба. Это с земли все ночное небо кажется примерно одинаковым, а на высоте темная сторона неба большую фору дает. Может, спасало и то, что Гошка Белых был бурят, охотник с детства, и поэтому в темноте видел лучше многих.
25 сентября началось освобождение Смоленска, и пришел очень радостный для нас приказ Верховного Главнокомандующего: во-первых, наш полк стал гвардейским, во-вторых, он стал Смоленским. Мы все получили гвардейские значки, а полк стал называться 30-м гвардейским Краснознаменным Смоленским бомбардировочным полком дальней авиации. И все члены экипажей, участвовавшие в боях на Смоленском направлении, получили личную письменную благодарность от товарища Сталина. Это была моя первая благодарность от Верховного Главнокомандующего.
На Смоленщину мы летали в течение долгого по меркам дальней авиации периода, успели даже из Туношного в Мигалово перелететь, и там уже базировались. А после освобождения Смоленска я получил задание: полететь на аэродром Шаталово под Починок, сесть там и оценить возможность перелета туда из Мигалова. Фронт-то сдвинулся, нам до фронта получалось долетать в два раза дольше, чем до целей в немецком тылу.
В Шаталово немного раньше меня вылетел на «Си-47» (по сути, эта машина также мало чем отличалась от американского «Дугласа») наш летчик Гриша Иншаков. У Гриши была очень интересная биография. Его на фронт не взяли, поскольку ему было уже лет сорок, и, более того, летал он в очках. Но благодаря своему упорству Гриша добился направления в транспортную авиацию, а впоследствии, после очередного перебазирования и переукомплектования, попал к нам в дивизию.
Гриша в Шаталово вместе с наземной группой осмотрел полосы, выложил посадочное «Т». Флажками они разметили все, как положено, и когда я туда прилетел на третий день после освобождения аэродрома от немцев, то на взлетно-посадочной полосе присутствовали все необходимые посадочные знаки. Однако, произведя посадку, я еле вырулил. Дело в том, что бетонные полосы там были взорваны начисто, так что взлетать и приземляться оказалось возможным только по грунту параллельно взлетной полосе. Правда, перед этим на аэродром пришлось присылать наземную команду, чтобы убрать с грунта весь скопившийся там мусор. Однако состояние полосы было не самой главной бедой. Гораздо хуже, что немцы, покидая аэродром, взорвали все гарнизонные строения, было негде разместить ни казармы, ни штаб, ни столовую. А ведь нам с собой надо было все имущество брать, да еще батальон технического обслуживания (БАО) со всем их хозяйством: складами, мастерскими, автомобильной и хозяйственной ротами, ротой охраны, а кроме того, пекарню, баню, склад горючего и боеприпасов, медицинскую службу, метеостанцию и т. д.
Словом, Шаталовский аэродром можно было использовать как запасной, на случай вынужденной посадки, но в таком виде, да еще в преддверии зимы ни о каком перебазировании не могло быть и речи.
Однако самое памятное из пережитого мною в тот раз — это то, что мне пришлось идти до Шаталова на высоте пятьдесят метров. Для «Ил-4» это практически минимум. Дело в том, что фронт совсем недавно переместился, немцев гнали в сторону Орши, но еще Красное не было взято, и я очень рисковал бы столкнуться с фашистскими истребителями, если б летел на большей высоте. А маленькая высота, между прочим, позволяла многое разглядеть. Когда я еще шел к месту назначения, проходя над Печерском, я увидел Смоленск. Поначалу не мог понять, что такое подо мной: возвышалось очень много странных квадратных столбов и ничего кроме них. И только когда я подошел еще ближе, то понял, что это трубы русских печей: все, что осталось от Северного поселка и от Заднепровья. Дома были разрушены. Ничего живого не осталось вокруг. Деревянные строения полностью сгорели, а печки русские продолжали стоять, им война нипочем оказалась, хоть хлеб в них сейчас пеки! Во всем Смоленске целыми я разглядел тогда только военный госпиталь на Покровке, красный дом рядом с госпиталем, театр, гостиницу «Смоленск» на площади Смирнова и нынешнее здание администрации на площади Ленина. Впрочем, в последнем доме были кое-где обрушены пролеты, и только коробка целиком стояла. Собор остался цел и Крепостная стена. Ну, еще, может, несколько жилых домов. У меня перед глазами весь полет так и стояли трубы от печей в сгоревших хатах. Только когда увидишь подобное, ты поймешь, что такое настоящая война.
Глава шестая
Наши техники
«Воробушек!» — когда я произношу это слово, то мне вспоминается светлая девушка и светлые минуты, которых благодаря ей у нашего экипажа оказалось чуть больше, чем могло быть в годы войны.
Воробушком мы звали Лиду Воробьеву, немного пухлую блондиночку, маленького роста, симпатичную и очень скромную. Как она появилась у нас в полку? Только мы перелетели из Туношного в Мигалово и едва успели начать устраиваться на новом месте, нас сразу огорошили: «Завтра в полк прибывает большой отряд пополнения…» И действительно, на следующий день к нам прибыло шестьдесят девчонок! Их брали в связь, на медицинские должности и в технический состав. А в нашем полку как раз не хватало мотористов. И раз в полку тридцать три экипажа, то ровно столько девчонок направили на эти места. И мой экипаж получил мотористку — Лиду Воробьеву. Первое время она очень смущалась и постоянно мне жаловалась. Бывало, иду на стоянку, подхожу к самолету, смотрю, стоит Лида, губы надутые. Я спрашиваю:
— Лидочка, в чем дело?
— Товарищ командир, Ванюшка матом ругается, — говорит мне и чуть не плачет.
Я Ванюшку отзываю в сторону, отчитываю его:
— Ты, что, не соображаешь?
— Но она ж моторист! — возражает он, не понимая.
— Не моторист, а мотористка!
И ей тоже объясняю тогда:
— Лида, не обращай ты на это внимания, пропускай мимо ушей! Может, он палец прищемил, вот и вырвалось у него, с кем не бывает…
Вскоре к Воробушку все привыкли. Она всю войну до конца прошла с нами, и, знаете, немало ей доставалось… Например, в нашем самолете шланг на двигателе лопнет или осколком его перебьет, и струйка машинного масла начинает бить фонтаном. В итоге вся машина оказывается измазанной этим маслом. И хотя я еле-еле вернулся на одном моторе, но к утру мой «Ил» должен быть снова готов к полетам. Чтобы добиться этого, нашим техникам приходилось всю ночь проводить возле самолета, приводя его в боевую готовность. На Лидочку ложилась самая грязная работа. Она должна была отмыть машину от масла. А чем ее отмоешь? Только неэтилированным бензином «Б-70», который использовали специально для промывки. После этого Лиде потом еще в течение ночи нужно было заправить самолет маслом, протереть пыль в кабинах и сделать много другой подобной работы. И, конечно, когда утром ты видишь красивую, хрупкую девушку, которая, поработав ночь напролет, стоит перед тобой, вся измазавшаяся бензином и машинным маслом, то жалко ее, понимаешь, что так не должно быть. Но что поделаешь? Война.
У нас никому из техников не проходилось сидеть сложа руки. Только Лидочка с промывкой закончит, тут же все остальные к работе приступают: чинят сломавшиеся детали, заделывают в корпусе самолета дырки от осколков и пулеметных очередей, закрашивают заплатки. Что характерно, заплатки закрашивали всегда той краской, которая оказывалась под рукой. Поэтому самолет постепенно приобретал ярко-пестрый вид. И как посмотришь недели через две-три на свою машину, так сам не веришь, что столько раз по тебе попадали пули и осколки. В таких случаях я не выдерживал, просил своего техника: «Яша, ну покрась!» — «Хорошо, командир, но пусть еще пару раз тебе всадят, тогда покрашу. А пока и так ничего, зато заметно, сколько тебя били!»
Так что, видите, с покраской самолетов мы особо не заморачивались. Это вот вторая эскадрилья, которой командовал Захар Иванов, под конец войны стала «собачьей», как мы ее называли. Там и тигры, и медведи были нарисованы на фюзеляжах. Причем такие, что лапу подняли, а под ней Геббельс скрючился, как мышка или крыса. Мало того, у них еще и звезды на плоскостях красовались. Нам этого было не надо.
Технический состав у нас всегда очень тесно общался с летным. Сами понимаете, на «Ил-4» нам такие расстояния преодолевать приходилось, что оттого, как техники подготовят твою машину, зависело очень многое. Ну и они понимали, какие опасные у нас задания, ждали нас, волновались, как за родных. Даже правило такое существовало: когда бы мы ни прилетали с боевого вылета — ночью или днем, — нас обязательно встречал с блокнотами в руках весь технический состав. Это были инженеры по приборам, по электрике, по вооружению, другие всевозможные специалисты. И каждый спрашивал: «Командир, какие замечания?» Ты отвечаешь, допустим, что левый тормоз плохо работает. Тут же начинают все тщательно проверять, чинить поломки. Более того, если налетал ты сто часов, то тебе больше не позволяют совершать боевые вылеты, пока не проведут все необходимые регламентные работы: снимут фильтры, поменяют масло, отрегулируют зазоры и еще много-много всего. Такой тщательный осмотр должен был занимать около двух дней. Но в войну-то ждать было некогда, и поэтому наши техники всегда укладывались за одну ночь.
Такие же сжатые сроки выдерживались и при ремонте. У меня техником самолета был Яша Глушаков, которого я уже упоминал. Мы с ним всю войну прошли, он хоть в три часа ночи меня встречал, хоть в пять утра, всегда спрашивал:
— Командир, как себя моторы вели?
И, к примеру, я жалуюсь:
— Да что-то правый немножко барахлил.
— Все проверю, командир, — отвечает Яша.
На следующий день с утра он мне уже докладывает:
— Компрессия в третьем цилиндре никуда не годится. Придется дергать горшок, менять кольца…
— Яша, а когда же это? — сокрушаюсь я.
— Да не волнуйся, к вылету все сделаю!
И делал: к вечеру все оказывалось в исправном состоянии. Расскажу о Глушакове подробнее. То, что у него присутствовало немного отеческое отношение к нам, совсем неудивительно. Яша был постарше нас: если мне в начале Великой Отечественной исполнилось девятнадцать лет, то ему двадцать пять. Кроме того, он еще до войны успел обзавестись семьей. Его жена и дети всю войну вместе с нами двигались за фронтом, останавливаясь в деревнях, соседних с нашим аэродромом. В дальней авиации такое негласно разрешалось. Тем более что у Яши это никак не влияло на исполнение служебных обязанностей. Мы даже удивлялись, когда он успевал бывать дома, если целыми днями готовил машину к вылету, а ночами ждал возвращения нашего экипажа.
Вряд ли будет преувеличением сказать, что болел Яша за самолет, как за малого ребенка. Он вместе с механиком Федором и нашим Воробушком делал все, чтобы мы могли летать, не опасаясь, что машина нас подведет. Конечно, дружба у нас была настоящей. Когда мы перебазировались на новое место, я весь свой экипаж (а техники — неотъемлемая часть экипажа!) забирал с собой в самолет. Из технического состава со мной не летел только механик. Ему нужно было собрать наземное оборудование: стремянки, верстаки, колодки и многое другое, что не помещалось в самолет. Все это грузили в вагоны или автомашины, которые наш Федор неизменно сопровождал. Мы знали, что без него, без Яши, без Воробушка каждый из нас ощущал бы себя в небе гораздо менее спокойно.
Глава седьмая
Мы бомбили места, знакомые с детства
Одной из особенностей дальней авиации было то, что мы никогда не знали, куда полетим бомбить. Война, как вы понимаете, шла не только на Смоленском направлении, и наш полк параллельно привлекали на другие участки и объекты, где требовались мощные бомбовые удары по врагу.
Совершенно особым для меня стало Ленинградское направление, где мы помогали войскам Приморской армии соединиться с Ленинградским фронтом, уничтожая фашистские формирования вдоль побережья Финского залива. Летали мы туда одновременно с полетами на Смоленщину. Так, 7 сентября 1943 года все наши экипажи сидели за столами на командном пункте, и тут выходит штурман полка Алексей Иванович Крылов, говорит:
— Братцы, сворачивайте все карты центрального направления. Прячьте их в планшеты, доставайте Ленинградский фронт.
— А что такое? — удивляемся мы.
— Сегодня полетим бомбить немецкую артиллерию под Ленинград. Нам сегодня надо уничтожить тяжелые крупповские орудия, которые стоят под Вороньей горой.
Замечу, Крупп — это крупнейшая немецкая фирма, которая делала орудия всех калибров на боевые корабли и на полевую артиллерию. Эти орудия считались одними из лучших в мире, как в ту пору фордовские машины в Америке. Нам всегда даже подчеркивали, что будем уничтожать знаменитую крупповскую артиллерию.
И знаете, когда я услышал названия пунктов, которые нужно бомбить, то аж подскочил, в голове вертится: «На Вороньей горе я на лыжах катался в Ленинграде десятки раз». Мы очень любили с нее кататься: между деревьями, извернувшись, проскакиваешь и летишь вниз! Незабываемые ощущения! Тем более что Воронья гора была очень высокой. Представьте, на ровном месте вдруг стоит такая горища!
— Так вот, — продолжал штурман полка, — на Вороньей горе немцы поставили своих наблюдателей и всю необходимую для наблюдения оптику, а внизу расположили артиллерию. Оттуда фашисты каждую ночь обстреливают Ленинград. Ваша задача — разбомбить их.
Таким образом, нашей целью оказалась Беззаботинская артиллерийская группировка немцев. Крылов продолжил ориентировать расположение целей, и у меня просто дух захватило: кроме Вороньей горы, там и все остальные названия были знакомыми с детства — Дудергоф, Красное Село, Ропша.
Мы начали готовиться. Я у своего штурмана Аркашки спрашиваю: «Сколько лететь?» Он подсчитал и ответил, что примерно два часа. Я тогда предложил ему взять еще одну бомбу на 250 килограммов на внешнюю подвеску. Для этого требовалось только на стоянку позвонить, чтобы горючее слили, а ФАБ-250 подвесили. Аркашка тут же заявил: «А что на стоянку дозваниваться? Доложим сразу командиру полка!»
Я встал и обратился к Григорию Ивановичу Чеботаеву (позднее, в апреле 1944-го, нашим командиром стал уже Василий Алексеевич Трехин):
— Товарищ подполковник, разрешите…
— Что, Касаткин? — спросил он.
— Разрешите дополнительно к десяти люковым ФАБ-100 взять на внешнюю подвеску еще ФАБ-250, полетный вес позволяет!
Тут же рядом со мной вскочил и Саша Леонтьев:
— Товарищ командир, и мне тоже!
— Вот что значит — ленинградцы! — заулыбался Григорий Иванович и, повернувшись к начальнику штаба, приказал: — Передайте на стоянку: Касаткину и Леонтьеву подвесить дополнительно по ФАБ-250 каждому!
Полет прошел спокойно. Мы вышли на Ладожское озеро, развернулись влево и, ориентируясь, по Неве долетели до города, а добравшись до южной окраины Ленинграда, сразу легли на боевой курс. Сбросить бомбы на артиллерийские батареи нам удалось настолько удачно, что немцы опомнились и открыли зенитный огонь из нескольких мест, только когда мы уже повернули домой. В результате мы вполне благополучно вышли на Финский залив и, обойдя город с северо-запада, снова оказались над Ладогой и через некоторое время, что называется, без приключений долетели до своего аэродрома. Весь полет занял 4 часа 15 минут, на цель наш экипаж сбросил 1250 килограммов фугасных бомб.
Однако то ли не все батареи были уничтожены, то ли фашисты успели так быстро установить новые пушки, и Беззаботинская артиллерия вскоре начала опять обстреливать Ленинград. 9 сентября нам было приказано повторить налет на немцев. Каждый из нас понимал, что на этот раз спокойно и без противодействия противник не даст нам отбомбиться, встретит и заградительным зенитным огнем, и истребителями. Я сразу настроил экипаж, что придется смотреть зорко, быть ко всему готовыми и открывать огонь по любому подозрительному объекту, чтобы не получить смертельной трассы под хвост.
До южной окраины Ленинграда мы долетели без приключений. Но почти сразу после разворота на цель радист мне крикнул: «Влево, вниз!» Я отреагировал мгновенно, бросив машину с крутым разворотом под налетающий «Мессершмитт». Ситуация в небе над Ярцевом повторялась буквально один в один. Хотя немец успел дать очередь, но огненная трасса прошла выше нашего самолета. В этот момент Иван Корнеев открыл огонь из своего крупнокалиберного пулемета. Фриц резко ушел вверх и потерялся из виду. А через несколько минут впереди, чуть левее и метров на сто выше, прошла длинная очередь, и загорелся один из «Илов» нашего полка. Он отвернул в сторону Ораниенбаумского плацдарма и со снижением пошел в этом направлении. Мы поняли, что экипаж будет прыгать над плацдармом или, если сможет, потянет до Кронштадта: там на острове Котлин имелся вполне приличный аэродром. Но мы вышли на цель, и дальнейшее наблюдение за горящим самолетом стало невозможным. Аркаша отлично отбомбился: на земле что-то взорвалось и стал разгораться пожар, а я отвернул вправо и с крутым снижением вышел на Финский залив. Далее, огибая город, мы снова вышли на Ладогу, а оттуда взяли курс домой. Всех мучил вопрос: кто горел над целью, кого сбил «мессер»?
Узнали об этом только на КП, когда писали донесение о боевом вылете и устно докладывали начальнику штаба полка. Не вернулся с задания мой друг Александр Егорович Леонтьев. Я прям застыл тогда и думаю: «Мать честная, мы же оба ленинградцы, вместе в Бузулуке учились, и такого друга у меня не стало…»
Однако в дальней авиации было место и счастливым случаям. Саша Леонтьев, слава богу, остался жив и дней через восемь вернулся в полк, да не один, а со штурманом и радистом. Из их экипажа погиб только воздушный стрелок узбек Карим Узрепов, испугавшийся прыжка в воды залива и утонувший с самолетом. Через день водолазы нашли самолет, сняли с него пулеметы и вытащили тело стрелка, прижавшегося к бомболюкам: страх оказался сильнее смерти.
А вот что рассказал Саша Леонтьев и остальные члены экипажа.
Когда истекали последние секунды на боевом курсе — «Два влево, градус вправо» — и должен был произойти сброс, вдруг ударила длинная трасса «мессера» по правой плоскости их самолета. Заклинило правый мотор, взорвались и загорелись бензобаки, самолет резко накренился на правый борт. «Курс 240 градусов!» — крикнул штурман Гриша Черноморец, направляя самолет на плацдарм Приморской армии. «Всем приготовиться к прыжку!» — скомандовал Леонтьев. «Проходим линию фронта, под нами наши!» — доложил штурман. «Покинуть самолет!» — приказал командир. Гриша Черноморец немедленно выполнил команду и вывалился в нижний люк. А вот в кабине у стрелков произошло замешательство: когда воздушный стрелок откинул кинжальную установку пулемета ШКАС в походное положение и открыл лючки, то увидел далеко внизу перестрелку наземных войск и приближающуюся береговую черту. Это его настолько напугало, что он уперся в створки люка и, несмотря на крики радиста «Прыгай!» и попытки вытолкнуть его из самолета насильно, запричитал: «Ой, моя боится, моя боится», — и пополз к бомболюкам. Радист Сергей Долгирев продолжал ему кричать: «Прыгай, прыгай!» — «Нет, нет, нет!» — замахал руками Узрепов и забился в угол.
Стрелок-радист тут же прыгнул в освободившийся нижний люк. Больше всех досталось Саше Леонтьеву: он, будучи командиром, до последней минуты удерживал горящий самолет, давая возможность благополучно выпрыгнуть всему экипажу. Однако за то время, что шла борьба между стрелками, самолет пересек береговую черту, и поэтому прыгать Леонтьеву и Долгиреву пришлось как раз на воды Финского залива. Когда радист раскрыл купол парашюта и осмотрелся, то обнаружил, что приводнение произойдет довольно далеко от берега. Вот тогда он во всю силу легких стал кричать: «Братцы-матросы, выручайте, Серега плавать не умеет, спасайте, я утону!»
И буквально через минуту к тонущему сержанту Долгиреву подошел катер, и моряки за шиворот втащили его на борт, сказали, смеясь: «Ну и голосище у тебя — на обоих берегах слышно!» — «А что делать, если я действительно плавать не умею! — отвечал матросам радист и тут же добавил: — Надо искать командира, он прыгал последним».
Катер пошел галсами по направлению к упавшему в воду самолету, и вскоре все увидели на воде белое пятно: купол парашюта, сохранив пузырь воздуха, плавал на поверхности, а лямки лежали на дне, как якорь, указывая место падения Саши Леонтьева.
Вскоре увидели и его самого: он цеплялся за громадный валун, которыми изобиловали прибрежные воды залива. Когда-то, в мирные дни, мы так любили купаться на мелководье и греться на солнышке на таких валунах, загорая по два-три человека на каждом. А в тот раз валун спас жизнь отличному человеку и прекрасному летчику, который продолжил достойно сражаться с фашистами, проявляя отменное мужество, за что и был неоднократно награжден орденами и медалями, в том числе тремя орденами боевого Красного Знамени. После окончания войны Александр Егорович еще долго служил Родине на командных должностях в авиации. Последнее место службы — подмосковный аэродром Чкаловская, где он был заместителем командира авиационной бригады особого назначения в звании полковника. Впрочем, вернусь к тогдашнему рассказу его экипажа.
У штурмана приключения начались сразу после приземления. Он прыгнул раньше всех и, спускаясь на парашюте, увидел происходящую внизу перестрелку. Огонь мерцал то в одну, то в другую сторону. Гриша подумал: «Господи, неужели я на линию фронта попаду? И свои, и чужие сейчас начнут по мне стрелять». Тогда Черноморец еще в воздухе вынул пистолет, передернул затвор и, держа его в руке, стал внимательно смотреть вниз, ожидая приземления. Удар о землю, как всегда, произошел неожиданно, и Гриша непроизвольно нажал на спусковой крючок. А надо сказать, что опустился он в метрах тридцати-сорока от землянки советского командира батальона. Возле землянки стоял часовой, и пуля как раз пролетела мимо него: вжиг! Часовой — в ружье, и весь батальон был поднят по тревоге, началось преследование «немецкого диверсанта»!
Гриша услышал, что прозвучала автоматная очередь, потом еще и еще. «Значит, я у немцев», — решил он и зигзагами, как заяц, рванул в ближайший лес, благо до него было метров сто пятьдесят. Углубившись в чащу, Черноморец залез в какой-то овраг и затаился до утра. К тому же его перестали преследовать, поскольку нашли его брошенный парашют. В землянке увидели на нем заводское клеймо, а в кармашке на ранце обнаружили паспорт с фамилией хозяина и датами переукладки. «Так это же наш летчик с подбитого немцами самолета, он недавно прошел над нами весь в огне», — сказал комбат и дал отбой тревоги. Ночной поиск был безрезультатным, и решили летчика искать утром.
На рассвете штурман выполз на опушку леса и увидел идущих по тропинке двух солдат. Было еще темновато, и определить, наши это или враги, не представлялось возможным. Но помог великий и могучий русский язык: так трехэтажно изъясняться никакой, даже самый образованный немец не смог бы, и Гриша, осмелев под музыку родной речи, вышел на тропинку: «Братцы, я свой!» Изумлению солдат не было предела: «Как, ты всю ночь был в этом лесу? Ведь он весь заминирован, там против немцев сплошное минное поле». Гриша почесал за ухом и ответил: «Так ведь лес заминирован против немцев, а я — чистокровный русский!» В штабе батальона удивились еще больше, а комбат сразу послал саперов проверить и усилить минирование.
На следующую ночь Гришу моряки перебросили в Кронштадт, где снова встретились командир, штурман и стрелок-радист, а еще через день катер доставил их в осажденный Ленинград.
В Ленинграде Саша Леонтьев рвался домой, на улицу Шкапина, хотел повидаться с родными, но злая судьба распорядилась иначе. Едва он вошел во двор своего дома, навстречу ему попалась соседка по квартире: «Ой, Сашенька, а мы вчера твоего папу похоронили!»
Когда Леонтьев вернулся в полк, мы, как полагается, сели за рюмкой помянуть его отца. Посчитали и сопоставили события. Получилось так, что все это в одну ночь произошло: Сашкин самолет сбили, а в это время в Ленинграде отец его умер. Разница лишь в том, что сына моряки вытащили, спасли, а отцу в тот момент некому было помочь. Так и похоронили его среди сотен тысяч ленинградцев на Пискаревском кладбище.
В тот же день мы проанализировали полет и единодушно пришли к выводу, что Леонтьева сбил тот самый немецкий истребитель, от которого я сумел увернуться и которого пулеметным огнем отогнал мой Иван Корнеев. А вот в экипаже Леонтьева была допущена роковая оплошность: стрелок-радист, стоя в турели, не мог видеть немца: он был закрыт от него хвостовым оперением, а воздушный стрелок прозевал в нижнем секторе наблюдения и обороны заходящий в атаку «мессер» и дал ему возможность прицельно расстрелять свой самолет.
18 января 1944 года были освобождены Дудергоф, Ропша, Красное Село и многие другие населенные пункты. А уже на следующий день приказом Верховного Главнокомандующего товарища Сталина мне была объявлена очередная благодарность за отличные боевые действия при освобождении Красного Села и Ропши.
В боевой истории нашей 48-й авиадивизии есть такие данные: «При освобождении города Ленина экипажи совершили свыше 1000 боевых вылетов, сбросили более 9300 авиабомб разного калибра. В результате на объектах ударов создано 273 пожара и свыше 100 взрывов большой силы». 27 января 1944 года была полностью снята Ленинградская блокада и войска Ленинградского и Волховского фронтов перешли в общее наступление, освобождая Прибалтику, Ленинградскую, Новгородскую и Псковскую области.
Питер бурно праздновал это великое событие: ведь из фронтового он сразу превратился в тыловой город, куда начали возвращаться эвакуированные во время блокады жители, детские сады, школы. Уходили в прошлое воздушные тревоги, артиллерийские обстрелы и знаменитый ленинградский метроном.
Казалось, любимый город наконец-то может спать спокойно. Но нет, все еще оставалась серьезная и близкая угроза с севера, со стороны ближайшего соседа — Финляндии. Эта страна не только являлась официальным союзником Германии, но и разместила на своей территории немецкие части и соединения, в том числе и аэродромы с большим количеством самолетов. Все понимали крайнюю необходимость нейтрализации Финляндии, тем более что ликвидация Карельского фронта высвободила бы большое количество наших войск. Но достижение такой цели чисто военным путем требовало громадных усилий, времени и жертв. Тогда руководство нашей страны приняло неожиданное и исключительно мудрое решение: выполнить эту очень важную задачу малыми силами с помощью дипломатии, подкрепленной ударными возможностями дальней авиации. Впрочем, об этом позже. До этого надо было еще довоевать, ведь ко дню освобождения Ленинграда мы уже давно были на совсем другом участке фронта.
Глава восьмая
Как мы украли повара
На войну мы пришли молодыми и в хорошем смысле этого слова бесшабашными. Именно поэтому однажды случилось такое, что наши штурманы… украли повара! Да еще откуда — из столовой обкома партии города Ярославля. Произошло это как раз перед самым перелетом из Туношного в Мигалово, что под Калинином (ныне Тверь).
Как все приключилось. В Туношном был закрыт взлет, потому что проходил большой метеорологический фронт, и нам дали приказ: «Отбой!» На сколько дней? Ответить на этот вопрос никто не мог, и мы просто ждали, пока погода позволит взлететь. Чтобы как-то убить время, наши штурманы поехали в ресторан. А там их, как фронтовиков, очень хорошо угостили: на столе была заливная рыба и еще что-то деликатесное по военному времени. Ребята чрезвычайно удивились: в последние годы такие прелести им есть не приходилось. Илья Рыбаков, штурман из первой эскадрильи, даже спросил у официантки:
— Слушай, а кто это делает?
— Это наш Степан, повар! — с гордостью ответила она.
— Ну-ка, позови его сюда, — попросил Илья.
Степан пришел, разговорились. Наши штурманы его спрашивают:
— Степан, а чего ты не призван никуда?
Он чуть не заплакал, говорит:
— Знали бы вы, какая для меня это обида! Но меня не отпускают из столовой обкома партии. Я там до четырех часов вечера им готовлю, а когда они расходятся все по домам, прихожу и работаю здесь, в ресторане. Уже не раз писал в рапортах, что хочу на фронт. А они меня сделали белобилетником и не призывают ни в какую…
Призадумались наши штурманы ненадолго и говорят:
— Степан, а у тебя паспорт есть?
— Есть и паспорт, и все документы, ну и что из того?
— Пойдешь в летную столовую у нас шеф-поваром?
— Ребята, так мне же дезертирство какое-нибудь припишут.
— Не волнуйся, все сделаем по науке.
— Согласен.
— Ну, тогда вот что, мы на днях перелетаем из Туношного в Мигалово, приготовь чемодан и все документы. За тобой приедет полуторка с нашим шофером Машей. Ты сразу прыгай с чемоданом и со всеми документами, а она тебя подвезет прямо к самолету. На этом самолете буду я, — говорит мой штурман Аркаша, — возьмем тебя в кабину и полетим!
Так и договорились. Машу, чтобы она за поваром съездила, даже упрашивать не пришлось. Не зря мы ее в полку безотказной звали. Она ведь ничем практически не интересовалась, кроме своей полуторки, Даже спала в ней. Зато подходишь обычно к машине, в дверь стучишь, Маша тут же:
— Что?
— Маша, поедем.
— Куда?
— За самогоном.
— Пожалуйста.
— За бомбами.
— Пожалуйста.
— В столовую.
— Да куда хочешь!
В результате все у нас прошло, как по маслу. Перед вылетом на новый аэродром я забрал в свой «Ил» официанток из нашей летной столовой, да и повару Степану места хватило. Знаете, мы при перебазировании всегда старались набирать на борт максимально допустимый вес. Я, например, на внешнюю подвеску закреплял три пружинные кровати: для себя, для штурмана и для нашего наземного техника Яши Глушакова. Благодаря этому мы могли, едва оказывались на новом месте, поставить их под крыло своей машины и сразу лечь отдыхать. Нам даже ночевать так несколько раз доводилось.
Но продолжу свой рассказ о «похищении» Степана. В Мигалово мы с ним сразу отправились в штаб, к начальнику, и говорим:
— Вот шеф-повар, хочет служить у нас, но надо оформить его призыв.
— Чего ж проще, пусть пишет заявление!
Степан тут же написал: «Прошу принять меня добровольцем и т. д.» С этим заявлением начальник направил нас в областной военкомат в Калинин. По дороге мы немного волновались, ведь Степану было около тридцати пяти лет: а вдруг не призовут, сославшись на возраст? Но обошлось. В военкомате оформили все документы, и Степан был направлен к нам в полк, где прослужил с нами до конца войны, и все это время устраивал нам кулинарные праздники.
Например, в ноябре 1943 года мы перелетали на Кольский полуостров. Верховный Главнокомандующий решил задействовать там дальнюю авиацию. Незадолго до этого караван союзников PQ-17 был потоплен фашистами в Ледовитом океане. Американцы и англичане после происшедшего отказались ходить в наши порты. Для них это действительно стало довольно опасно: немцы хорошо укрепились на Севере. Поэтому именно тогда Сталин отдал приказ Главнокомандующему дальней авиацией генералу Голованову, чтобы он срочно перебросил в Заполярье тяжелые самолеты и разбомбил все немецкие аэродромы. Это позволило бы снова сделать безопасным движение караванов союзников и к нам опять бы пошли поставки техники и продовольствия по ленд-лизу. Однако на практике все оказалось гораздо сложнее. На Севере не было аэродромов, пригодных для тяжелых бомбардировщиков. Голованов откровенно сказал об этом Сталину (он был одним из немногих, кто мог спорить с Иосифом Виссарионовичем, хотя обычно это оказывалось безнадежным, да и мало кто осмеливался) и предложил послать в Заполярье дивизию дальней авиации на более легких самолетах, то есть на «Ил-4», которые тоже прекрасно могли выводить из строя фашистские аэродромы 500-килограммовыми бомбами. Сталин согласился, так нас и направили на Север.
Наш вылет из Мигалова должен был состояться как раз в праздник, 7 ноября. Узнать об этом довелось, как всегда, неожиданно: объявили тревогу. Мы все бросили, побежали на командный пункт. А там нас огорошили, сказали, что лететь придется на совершенно новый участок фронта. При этом приказали: «Из карт оставьте только Ленинградское направление, а остальные сдать!»
Это многих удивило, потому что раньше мы старые карты хотя и откладывали, но не сдавали. Кто-то даже опросил недоуменно:
— Почему сдать?
Но штурман полка сделал вид, что не понял вопроса, и отчеканил:
— Сейчас получите новые карты. Будете клеить маршрут: Ленинград — Вологда — Архангельск — Мурманск.
Тут меня Аркаша радостно толкнул в бок и сказал шепотом:
— Командир, ничего подобного! Сейчас мы пойдем праздновать День революции в нашу летную столовую…
Я удивленно уставился на него:
— С чего ты это взял?
— Да разве карт на весь полк хватит? Сейчас в лучшем случае два-три комплекта принесут.
И он оказался прав. Буквально через полчаса штурман полка объявил, что, ввиду нехватки полетных карт, в Москву за ними отправлен автобус. Теперь подсчитайте, дорога туда и обратно уже немало времени занимает, а карты же еще нужно было потом наклеить в строго определенном порядке, предельно точно подрезая и подгоняя края, с чем тоже за один час не управишься. Это целая наука! И мы подождали, подождали, да пошли праздновать День Октябрьской революции. Степан нас, как всегда, не подвел. Праздник получился на славу.
Глава девятая
Благодарность английского лорда
Праздники всегда заканчиваются быстро. Тем более на войне. Уже утром 8 ноября 1943 года нам привезли карты. На то, чтобы наклеить их и проложить маршруты, у нас ушел весь день. Сами понимаете, готовились предельно серьезно, ведь у нас не было никаких предварительных данных по Северу, мы даже не знали, где расположены радиовещательные станции и маяки. А в процессе подготовки к перелету пришлось все это выучить назубок.
Скажу об еще одной интересной детали. Группа для перелета на Север формировалась особым образом. Из нескольких дивизий дальней авиации отбирали по полку (из нашей 48-й дивизии — один полк, из 36-й — еще один и т. д.), при этом и внутри полков командиры направляли в Заполярье только самые лучшие, опытные экипажи. А как иначе, если маршрут был предельно сложным.
Перелет мы выполняли звеньями, вылетели рано утром. Когда прошли Вологду, вскоре начала ухудшаться погода: пошел снег, затем понизилась облачность. Видимость стала гораздо хуже, и нам пришлось снижаться. А тут еще, как на грех, нам дали радиограмму, что весь Кольский полуостров закрыт, поскольку над ним мощный циклон и идут сплошные грозовые заряды. Насколько это опасно, мы в ту пору еще не знали. Однако нам приказали садиться в Ягоднике (так назывался аэродром, расположенный на острове в Северной Двине рядом с Архангельском).
Там мы примерно две недели сидели и ждали погоды, которая через некоторое время испортилась до того, что не только летать, но ходить по земле было трудно. Уже на следующий день повалил мокрый снег, потом он перешел в дождь. Такое безобразие продолжалось сутки. В результате весь снег с земли смыло, дороги размокли, везде грязно стало. Тем более что еще температура поднялась выше нуля. А мы все при этом ходили в меховых комбинезонах, другое обмундирование было уложено в бомболюки вместе с остальными вещами, которые мы перевозили с собой. Чтобы хоть что-нибудь достать, пришлось бы полностью разгружать самолет, а этого было делать нельзя. Так мы и мучались: грязь месили в меховых унтах на войлочной подошве и ждали. Вот уж можно буквально понимать поговорку — у моря погоды ждать. Наконец, она улучшилась, подморозило. Мы получили сообщение, что Кольский полуостров открыт, и сразу вылетели.
Местом нашего назначения оказался грунтовый аэродром Африканда, что напротив Мончегорска на берегу Имандры, а 109-му полку 36-й дивизии дали аэродром Ваенга, на берегу Кольского залива сразу за Мурманском, где ныне расположен Североморск. Прилетели в Африканду мы 25 ноября. Вокруг нашего аэродрома возвышалось много гор, в их сторону очень сложно было взлетать. Мало того, у нас на взлетном курсе стояла сопка высотой в полторы сотни метров, да по ней еще высоковольтная линия шла. Приходилось, только оторвешься от земли, так сразу «блинчиком», «блинчиком» поворачивать вправо, в ущелье, чтобы набрать высоту. Неудивительно, что в инструкции по эксплуатации аэродрома говорилось, что на нем разрешаются полеты исключительно днем на самолетах типа «По-2» и «Р-5». А мы летали на «Ил-4», да еще ночью, да еще с полной боевой нагрузкой. Однако сегодня той нашей Африканды уже нет. После войны меня как-то пригласили в Мурманск, я проезжал мимо, благо железная дорога осталась на том же месте, и уже смотрю, сосняк везде пророс, даже взлетно-посадочной полосы практически не видно. Новый аэродром построен на другом берегу Имандры, там взлетная полоса уже бетонная.
В годы войны нам выбирать не приходилось, на каких аэродромах базироваться. Особенно на Севере. Главное ведь, что мы там появились абсолютно неожиданно для немцев. Их никогда не бомбили в Заполярье, о нашей дальней авиации они вообще не думали. Фрицам до конца осени 1943-го противостояли только советские истребители, охранявшие Мурманск, Мончегорск, Кировск и другие крупные населенные пункты. Можете представить их ощущения, когда вдруг появились наши «Илы», которые моментально включились в боевую работу и пошли бомбить фашистов по всему побережью: от полуострова Средний Рыбачий и вдоль всего Ледовитого океана.
Конечно, нам приходилось нелегко. Там везде был очень сложный рельеф, везде глубочайшие фиорды, от двух до двадцати с лишним километров в ширину, а в длину до ста километров. Столкнулись мы и с еще одной трудностью, которой не ожидали. При магнитных бурях, которые в Заполярье не были редкостью, стрелка компаса начинала произвольно крутиться в разные стороны. В первый раз это вызвало легкую панику, но потом мы научились обходиться без компаса, ориентируясь только на радиомаяки и… на звезды!
Кроме того, на всех северных аэродромах у немцев стояли локаторы, с помощью которых они могли очень точно направить на нас свои орудия. Это оказалось для нас неприятным сюрпризом, однако нисколько не убавило нашей решимости. Уверенному положению фашистов на Севере пора было положить конец.
Я уже говорил о том, что они сделали с караваном PQ-17. Но история эта красноречива еще и тем, что в ней англичане показали свое истинное лицо. Кто знает, может, в какой-то степени это и стало началом «холодной войны». Расскажу подробнее. В караване PQ-17 шло с грузом в Советский Союз 37 транспортных кораблей, из которых большую половину составляли американские суда, а остальные были английскими, голландскими и панамскими. Первый морской лорд Великобритании Дадли Паунд отдал приказ кораблям, сопровождавшим транспорты, бросить караван и на полной скорости идти обратно на запад. Крейсера и эсминцы ушли, в охранении каравана осталось только 12 судов конвойного типа. Однако капитан их флагмана приказал им сомкнуться вокруг него и поспешил в Архангельск, бросив транспортные суда. Правда, несколько конвойных кораблей остались с караваном. Но их было мало. А в результате погибло около тридцати транспортных судов, в трюмах которых было вооружение, достаточное для армии в пятьдесят тысяч человек.
У Валентина Пикуля в «Реквиеме каравану PQ-17» это описано точно, именно такое описание происшедшего мы и узнали, оказавшись на Кольском полуострове. А советский историк Б.А. Вайнер пишет, что уничтожение немцами PQ-17 «явилось результатом политической игры англо-американских правящих кругов. Разгром PQ-17 они использовали в качестве повода для прекращения поставок в СССР». Если это действительно так, то у истории получается очень подлая подоплека. Но, в любом случае, если бы мы в конце 1943-го не разобрались с немцами в Заполярье, то рассчитывать на дальнейшую помощь так называемых союзников просто не приходилось.
Что нам приходилось делать? За час-полтора, а то и за тридцать минут до прохода каравана мы начинали бомбить все аэродромы по побережью северной Норвегии и Финляндии: Луастари, Банак, Киркенес, Салмиярви, Хебугтен… У фашистов же они как раз были распределены так, чтобы через каждые 200–300 километров находился аэродром. И авиация с каждого аэродрома встречала все караваны союзников. В основном это были «Юнкерсы» — «Ю-88» и даже «лапотники» «Ю-87». Летали они успешно, караваны ведь проходили в сотне километров от берега. Что бомбардировщику такое расстояние? Двадцать минут лету. А уже непосредственно для охраны аэродромов фрицы держали на каждом еще и по эскадрилье «мессеров».
В нашу задачу входило отсекать авиацию немцев от морских караванов союзников и обеспечивать их проход в порты Мурманск и Архангельск. Еще когда мы начали готовиться к первому вылету, командир полка отметил: «Братцы, у вас сегодня задание прежде всего уничтожить не самолеты немцев, а взлетную полосу». Первый раз нам поставили такую задачу. Мы-то думали, как всегда, отбомбиться по стоянкам. А тут действовать надо было совсем по-другому. Позднее мы поняли, что такую цель нам ставили, чтобы с фашистских аэродромов никто не мог взлететь и атаковать проходящий мимо караван. Если мы отбомбимся по стоянкам, то уничтожим, допустим, десять самолетов, а еще пятнадцать останутся невредимыми, они взлетят и все равно на караван выйдут. А вот если мы взлетную полосу уничтожим, ее придется ремонтировать не меньше трех дней. Надо будет на бульдозерах возить грунт, засыпать наши воронки, потом морозить полосу. А это очень непросто. Зато нам выполнять такую задачу было даже немного легче, чем бомбить стоянки. Полоса-то громадная — километра полтора в длину, а то и больше, и по сути сто метров в ширину: сама полоса 40–50 метров, а по бокам же еще рулежные дорожки, стоянки самолетов.
С первых же вылетов на бомбардировку прибрежных аэродромов нам приказали брать на внешнюю подвеску пятисотки. Дело в том, что воронку от сотки рабочие могли засыпать за сутки с помощью практически любого материала, а в крайнем случае даже просто залить водой и дождаться, пока замерзнет. А уж если пятисотка сделала дыру в полосе, то не отделаешься так просто. Воронка в этом случае получается уже семь метров в глубину и пятнадцать в ширину. Поэтому мы и летали с сотками в бомболюках, а по пятисотке несли на внешней подвеске. Однажды нам показали результаты фоторазведки после такого нашего бомбометания. Дырки от пятисоток просматривались очень четко, это грело душу.
Как проходили вылеты? Допустим, назначили нам целью аэродром Хебугтен. Бомбить его приказали ровно в 9 часов, потому что в 10 часов поблизости от него должны были проходить английские корабли. Соответственно, нам нужно было сделать, чтобы фашисты не смогли взлететь и атаковать англичан.
Легко ли это было? Хебугтен располагался всего в нескольких десятках километров от Киркенеса и представлял собой очень сложную цель. Для нас, летчиков дальней авиации, он был опасен наличием прикрытия из огромного количества истребителей. Порою даже когда мы шли на Киркенес, нас встречали «мессеры», вылетевшие с Хебугтена. Впрочем, немецкие истребители — это полбеды. Над Хебугтеном мы с другой неприятной неожиданностью столкнулись. Перед первым вылетом туда нам сказали, что зенитное прикрытие там очень малочисленное. Основная артиллерия у фашистов в том районе была на Киркенесе сосредоточена. Мы расслабились, а нас до того точным зенитным огнем встретили. Слава богу, что там действительно, была всего одна батарея.
Конечно, мы стали задумываться. Не могло быть совпадением, что несколькими днями раньше мы попали под такой же точный огонь на Луастари. Там нас очень хитро артиллерия встретила. Мы подходим к аэродрому, уже пора и бомбы сбрасывать, а нас и прожекторами не пытаются высветить, и артиллерия врага молчит. Все наши, естественно, насторожились, не веря в такое везение. И правильно: фрицы вдруг как начали по нам стрелять — залп слева от самолета, залп справа, а третий как раз посредине! Много дырок в машинах мы оттуда привезли. Потом и на Алакуртти у зениток была такая же завидная точность. Причем, если, подходя к цели, еще можно сделать какие-то маневры (тот же обманный заход на цель, когда создаешь видимость, что летишь с курсом 240, а сам бросаешь машину в сторону и заходишь с курсом 180), а как ляжешь на боевой курс, то уже ничего менять нельзя. И нас в такие моменты как раз очень точно на прицел брали. Надоело нам домой на изрешеченных машинах стабильно приходить, стали советоваться между собой, обратились к разведчикам. Через некоторое время нам с Северного флота сообщили, что у них на вооружении появились радиолокаторы. Соответственно, и у фашистов они были на Луастари, Алакуртти и Хебугтене, что потом и подтвердила разведка.
Как же нам было при таком раскладе выживать, выполняя задания? Постепенно мы вместе с Володей Иконниковым много чего придумали. Мы с ним первыми в Заполярье начали заходить на цель с Ледовитого океана параллельно берегу верст на восемьдесят — на сто от суши, а не так, как изначально нам курс задавали: напрямую через всю Финляндию, через все аэродромы, где со всех концов по тебе бьют. Тем более что такая импровизация была вполне законной. Нам нужно было поразить заданную цель в заданное время. Конечно, я не имел права полностью изменить маршрут, но маршрут выхода на цель вполне мог выбрать самостоятельно. И скажу, не хвастаясь, что мы с Володей глупостей не придумывали. Он, уралец, очень разбирался в летном деле, да и опыт у него был немалый, за годы войны Иконников сумел сделать больше 250 боевых вылетов, а это огромная цифра! Когда мы с ним над океаном летали, нас ни один немец не тревожил. Это было вдвойне удобно, поскольку большинство фашистских аэродромов располагалось в нескольких километрах от берега, и мы, благодаря этому, ничуть не запаздывали с выходом на цель. Правда, некоторые наши летчики говорили, что так мы, наоборот, больше рискуем, ведь если над океаном откажет мотор самолета, то прыгать с парашютом будет просто некуда. Мы с Володей не соглашались, потому что, откажи у нас моторы над той же Норвегией, и пришлось бы прыгать прямо к фашистам. А разве это намного лучше, чем в океан?
Еще одна хорошая вещь, которую мы тогда на Севере начали первыми проводить в жизнь, — это переменный профиль бомбометания. Что это такое? Допустим, высоту бомбометания дают две тысячи метров, но цель хорошо защищена зенитками и истребителями. Тогда мы подходили к цели на высоте три-четыре тысячи метров, дросселировали двигатели и начинали планировать до высоты бомбометания. В результате огонь зениток был для нас практически не страшен и даже радиолокаторы уже мало нам вредили. Ведь когда зенитчики засекали самолет, то им нужно было определить его высоту, установить кольцо на снаряде, чтобы именно на этой высоте он разорвался, и запихнуть снаряд в ствол. Таким образом, пока они делали выстрел, я успевал снизиться на сто метров. Они совершали с новым снарядом точно такие же операции, а я к тому моменту опять снижался, и попасть в меня было крайне трудно.
Мало того, переменный профиль бомбометания спасал нас и от истребителей. Если днем они могли целиться как угодно, то ночью им был нужен горизонтальный полет, чтобы взять самолет на прицел и подойти под хвост. А когда я начинал менять высоту, то большинство фрицев предпочитало поискать кого-нибудь еще, нежели гоняться за мной. Поэтому несколько раз так бывало: на мой «Ил» выходит фашистский истребитель, мы уйдем от него, он тут же переключает атаку на другой самолет и сбивает его на наших глазах.
Однако со временем ребята убедились в эффективности нашего метода. Первыми летать так, как мы с Володей, в нашем полку стали Миша Юмашев, Саша Леонтьев, а потом уж постепенно и все остальные. Володя Иконников даже на какой-то конференции рассказывал о бомбометании с переменным профилем. И это действительно давало эффект: с десятка боевых вылетов можно было вернуться без единой царапины, а до этого в каждый вылет по два-три осколка наши машины ловили стабильно.
Говоря о дальней авиации, надо учесть, что мы всегда летали без прикрытия. Кто нас мог прикрыть в такие долгие перелеты: у истребителя тех лет в баках помещалось горючего максимум на полтора часа. (Исключением может быть, пожалуй, только единственный за годы Великой Отечественной случай, когда самолеты дальней авиации выполняли задание с прикрытием. 7 апреля 1945 года в дневное время на Кенигсберг вылетело более полутысячи дальних бомбардировщиков в сопровождении ста пятидесяти истребителей. Над целью полки дальней авиации прикрывала еще сотня истребителей. В результате после массированной бомбардировки сопротивление защитников крепости было сломлено. Когда мы до этого дойдем, я еще расскажу подробнее об этой операции, которой А.Е. Голованов в своих воспоминаниях дал самую высокую оценку.)
В боевых вылетах у нас вся надежда была только на свои пулеметы. У штурмана в кабине стоял пулемет и, само собой, у стрелков. Иван сидел вверху с тяжелым пулеметом, да внизу в бронированном корыте Гошка Белых со ШКАСом. От стрелков зависело очень многое, ведь, как я уже говорил, истребители ночью всегда подходили сзади снизу, из-под хвоста, и, чтобы не прозевать их, Иван и Гоша не должны были отвлекаться ни на минуту.
Кроме того, за годы войны я не раз оценил преимущества того, что мы летали в основном в темное время суток. Благодаря этому нам были страшны только ночные истребители и зенитки. Причем зенитки били нас чаще. Нашими целями ведь были железнодорожные узлы, аэродромы, морские порты, большие заводы. А все эти объекты основательно прикрывались артиллерией. Кроме того, все железнодорожные составы военного времени в своем составе имели батарею зенитных орудий: две-три платформы, где стояли зенитки, которые прямо с рельс стреляли по нам. А еще все корабли в портах — и гражданские, и военные — оснащались сильной артиллерией. Да и портовые сооружения прикрывались зенитками. Так что снарядов по нашу душу хватало!
Истребители нам меньше крови портили. Те же грозные «фокке-вульфы» днем прекрасно работали, а ночью на нас выходили только «Мессершмитты» 109-е и 110-е, да и то 109-е чаще. Не знаю, почему именно они. Может, так аэродромы попадали, а может, у «мессера» технические характеристики больше подходили для ночных полетов. Конечно, с истребителем очень страшно встретиться было, когда прожекторы тебя поймали или локаторы отследили, но локаторы более-менее массово у немцев появились только к концу войны.
Крутиться в полетах, правда, приходилось. А тут такой момент, «Ил-4» ведь далеко не пилотажный самолет, тяжелый. Он виражил, скольжение делал, но петли и бочки не мог крутить. Градусов под шестьдесят на нем можно было пикировать, но в крутое пике мы наши машины не загоняли.
Что еще про пикирование? Выполнять бомбометание из пикирования мы не могли, у нас бомболюки под это были не приспособлены. Конечно, теоретически в пикировании удалось бы сбросить внешнюю подвеску, но мы этим никогда не пользовались. А вот от истребителей в пикировании уходить было хорошо. Самое главное, не довести скорость пикирования до того, чтобы оторвало плоскости или, еще хуже, самолет врезался в землю. Сашка Леонтьев как-то раз так рьяно начал в пикировании от истребителя уходить, что уже увидел, как перед ним на земле взрываются снаряды, выпущенные «Мессершмиттом». Только тогда он резко начал выводить самолет из пике, еле успел.
Маневренность у «Ил-4» была неплохой для тяжелого самолета. Двигатель был надежен. Как-никак, двойная звезда, четырнадцать цилиндров, у нас в полку только кольца на двигателях приходилось менять часто, а такого, чтобы во время вылета мотор совсем отказал, если в него снаряд не попал, никогда не было. Да и быстрота «Ил-4» казалась нам достаточной. Мы на скорости 250 километров в час на цель шли с бомбами, на 280 домой. А если что, я реально и 320 километров в час выжимал.
Подводя итог, скажу, что на защищенность самолета мы также не жаловались. У меня была защита — парашют, на котором я сижу. Часто случалось, что прилетаем домой, стрелки собирают парашют, чтобы везти в парашютную комнату, потрясут, а из него пули вываливаются. То есть это была реальная защита. А на парашюте с небольшими дырками от пуль прекрасно можно было прыгать, главное, чтобы он в клочья не был изорван. Вообще, у нас в дальней авиации очень многие прыгали. Те же Иконников и Леонтьев раза по три. Главное было дотянуть до линии фронта, чтобы уже приземлиться на свою территорию.
Кроме парашюта, меня сзади защищала бронеспинка, а вот с боков и спереди защита отсутствовала. У штурмана защиты не было никакой вообще. У стрелка-радиста тоже. И только Гошка наш сидел или лежал (когда как ему было удобнее) в бронированном корыте из десятимиллиметровой стали, где только голова высовывалась наружу.
Зато и бензобаки у нас защищались прокладками из сырой резины. Сами баки были дюралевые, легкие, пуле пробить их ничего не стоило, однако резина от потекшего бензина сразу набухала, и он больше не вытекал. Мы и не знали о таких пробоинах, пока не приземлялись. А вот если трассирующая или зажигательная пуля в бензобак попадала, тут уж, конечно, было не спастись.
Однако в целом устойчивость «Ил-4» была завидной. Против той же фронтовой авиации потери у нас оказывались во много раз меньше, они ведь хоронили почти каждый день. А мы все-таки несколько реже.
Конечно, были и недостатки у машины. На Севере очень почувствовалось, что отопления в кабине нет. Правда, мы летали в унтах, в унтятах (меховых чулках), в шерстяном белье и жилете из меха. Но у нас мерзли руки, несмотря на краги (длинные перчатки). Хорошо, унты были до бедра. И ты одной рукой за штурвал держишься; а другую суешь отогревать в унты, и так попеременно. Кроме того, мы обычно не проводили много времени на больших высотах, где морозы были страшные. Но там пережить мороз помогала и кислородная маска на лице, от нее хоть немного становилось теплее.
В Заполярье мы летали так эффективно, как нужно было Родине. И уже после первых двух-трех вылетов нас неожиданно собрал командир полка и сказал: «Зачитываю: благодарность от Первого лорда адмиралтейства Англии за отличную работу дальней авиации». Три английских каравана прошли, не увидев ни одного немца. Американцы и англичане даже не ожидали от нас таких успехов. Вот и получается, что я не только от товарища Сталина, но и от английского лорда благодарность имею. Жалко только, что в ту пору нам на это наплевать было, и телеграмму с благодарностью никто из нашего экипажа так и не взял.
Глава десятая
От Алакуртти до Киркенеса
Начало 1944 года принесло нам подарок. Мне и многим моим сослуживцам-одногодкам присвоили звания младших лейтенантов. С фашистами у нас особых проблем не было. Хотя они очень хотели найти наш аэродром. Несколько раз над нами кружил одиночный немецкий бомбардировщик, выполнявший, видимо, функцию разведки. Но у нас была хорошая светомаскировка, а кроме того, самолеты прикрывались ветками. Поскольку на окрестных сопках был лес, то с высоты все выглядело естественным фоном. Фрицев это до того бесило, что их разведчик однажды две-три фугасные бомбы килограммов по пятьдесят сбросил наудачу, авось, огонь на себя вызовет. Но нашим зенитчикам было настрого запрещено стрелять по одиночному самолету, чтобы не демаскировать аэродром, и затея фашистов не удалась. Очень обидно, правда, было, что на аэродроме в тот момент наши экипажи к вылету готовились, и несколько человек оказались ранены осколками, два самолета повреждены. Но, не считая этого случая, на своем аэродроме мы всегда чувствовали себя спокойно. Тем более что с нами размещались истребители, которые летали перехватывать немецких разведчиков. Истребителей в Африканде стоял целый полк. Впрочем, мы с ними дружбы особой не водили. Летали ведь сами ночью, а они днем. Соответственно, у одних вылеты, а другие в это время спят. Какая тут дружба?
В целом, в начале 1944-го мы были довольны своей судьбой и житьем-бытьем. Хоть и рисковали жизнью, но делали полезное для Родины дело. Да и жили в отличных по военным меркам условиях. У нас были очень теплые деревянные бараки километрах в трех от аэродрома. На КП мы добирались на машинах, которые всегда стояли около бараков. Это могла быть и полуторка, и «ЗИЛ», и даже американские «Студебекеры». Но здесь, как нарочно, получается, что мне снова приходится ругать технику союзников. «Студебекеры» мы называли «простудебекерами». Машина была холодной, а еще батальоновские не всегда натягивали тент, без которого за время езды с ветерком мы практически всегда простужались.
Впрочем, в условиях Севера любую машину было нелегко даже завести. Хорошо, наши бараки стояли на высоком холме, так что аэродром находился метров на сто ниже. Для запуска мотора автомобиля из кухни приносили пару ведер горячей воды, машину снимали с тормозов, и она разгонялась самоходом с горки.
Перепад между высотами нашего лагеря и аэродрома играл еще ту роль, что, взлетая в долину, мы набирали высоту зачастую уже за бараками. Володе Иконникову это чуть не стоило головы. Его наши же русские девки сбить пытались! Очень смешно все получилось, хотя и опасно, если посмотреть на происшедшее серьезно. Нам неожиданно объявили взлет. При этом кто-то из диспетчеров маху дал, и в местное ПВО о вылете не сообщили. А в километре выше нашего летного городка на вершине стояла зенитная батарея. Своеобразная очень, как и многие зенитные батареи в годы той войны: из мужчин там служили только командир батареи, его заместитель и командир взвода, а остальными воинами были девчонки: и подносчицы, и наводчицы…
Володя в том полете осветителем шел, он первый взлетал. И только он шасси убрал, поравнялся с нашим поселком, тут по нему с батареи как врезали девчата. Хорошо, он набрать высоту не успел, и получилось, что все снаряды прошли над ним. Это нам со стороны было отлично видно, ведь ночь, а снаряды трассирующие. Володя, конечно, нырнул сразу, ушел на Имандру, там набрал высоту, полетел на цель. У остальных все прошло нормально. Как только Володю обстреляли, диспетчера тут же позвонили в зенитную батарею: «Вы что, с ума сошли?» Однако в целом девчата вполне по уставу поступили. Их же не предупредили о вылете с аэродрома, а тут самолет идет на малой высоте… Конечно, можно было и догадаться. Не догадались они, что с девчат взять…
А мы-то не знали, что там женский коллектив. И на следующий день Володя решил посмотреть, кто же его сбить пытался, чтобы уж разобраться по-мужски «с негодяем»: лицо хоть разбить. Мы собрались человек пять, встали на лыжи и отправились на зенитную батарею. Приехали, а там все девки ревут. Мы же в летной форме поехали разбираться. Они увидели нас издалека, а командир батареи их еще и подзудил: «Вот, вчера открыли огонь по нашим самолетам, теперь вас летчики будут расстреливать!» Ох, и стоило нам труда их успокоить. Зато потом с Иконниковым мы все смеялись, мол, такие там в батарее девчата, что собьют тебя и сами заплачут! Познакомились мы сними, но отношений вроде ни у кого не завязалось. У нас в клубе все завязывалось, а артиллеристы-зенитчики к нам не ходили. К тому же у нас своих было шестьдесят девчонок, полученных еще в Мигалове. Ребята ухаживали за ними, кое-кто переженился после войны.
Но танцы начинались только во время нелетной погоды. Правда, непогода на Севере была нередким явлением и длилась по нескольку дней. Если бушевали снежные бураны, так вообще даже на земле было опасно из помещения в одиночку выходить, не то что в небо подниматься. Мы тогда в своих бараках отдыхали. Учили карты местности и цели, особенности аэродромов. А уж после ужина жизнь била ключом: мы могли ходить в гости в соседние бараки, играть в домино, в карты. В карты играли и в преферанс, и в дурачка. Кое-кто пытался читать те немногие книги, что у нас были. Конечно, и выпить можно было себе позволить, если знаешь, что в ближайшее время полеты не предвидятся. А если несколько дней не летаешь, то уже начинаешь мучиться, что нельзя ударить по фашистам.
Помню, мы сидели, ждали. Наконец, прибежал дневальный и объявил, что всем экипажам нужно идти на КП. Мы пожали плечами, погода ведь не улучшилась, а тут вдруг вроде как боевой вылет намечался. Но мало ли что.
На КП нас уже ждали командир полка Трехин, комиссар полка Куракин и кто-то еще из начальства. Они объявили, что наши летчики Платонов, Симаков, Лапс, Коновалов и Толя Иванов удостоены звания Героя Советского Союза.
К слову, Толя Иванов очень интересным летчиком был. Еще до моего появления в полку произошел случай, когда Иванова сбили, экипаж взяли в плен, повезли в Германию, но они по дороге сумели сбежать. У одного из ребят перочинный нож был, и они вырезали кусок доски на месте, где в товарном поезде закрывалась щеколда, благодаря этому им удалось руку просунуть, они открыли дверь и выпрыгнули на ходу. После этого наши летчики попали к партизанам, а от партизан их направили обратно в дальнюю авиацию. И все было бы хорошо, если б в дело не вмешалась СМЕРШ.
Как назло, получилось, что дежурным по полку был только что прибывший молодой летчик. Утром командир полка, тогда еще Григорий Иванович Чеботаев, спросил его, как прошло дежурство, а уже по пути в кабинет уточнил: «Мне никто не звонил?» И этот молодой возьми да ляпни: «Тут звонили какие-то, спрашивали Анатолия Васильевича Иванова. Я сказал, у нас такого нет, у нас Захар был, которого сбили». Григорий Иванович аж передернулся: «Да ты что?! Ты же под расстрел подвел Захара!» Анатолия Иванова у нас все называли Захаром почему-то, точно так же, как меня Лехой, хотя я Леонид, а не Алексей. Толя пришел к нам в полк с Дальнего Востока из гражданской авиации, там его почему-то звали «брат Захар», так и у нас пошло.
Но вот к каким последствиям привела путаница. Командир полка тогда буквально влетел в кабинет, позвонил скорее в Москву и стал требовать, чтобы ему дали главкома Голованова. Ему все в штабах отвечали: «Да ты что?! Будем мы главкома тревожить…» А он им орал: «Расстреляют моего летчика, если не дадите Голованова!» И все-таки добился он, тут же объяснил ситуацию главкому. Голованов понял, что Иванова при таких обстоятельствах в ближайшее время могли, как перешедшего фронт под чужим именем, посчитать шпионом и расстрелять. Он успокоил нашего командира полка, обещал сделать все возможное и связался с кем было нужно. А через некоторое время сам позвонил Чеботаеву: «Все в порядке, нашел твоего Иванова, жди, на днях прибудет!»
Иванов как вернулся, так сразу закричал: «Покажите мне того летчика, который меня чуть под расстрел не подвел!» Остальные стали уговаривать его не бушевать: «Ладно, Захар, не кипятись, что с молодого дурака взять…» И, действительно, Толя очень быстро остыл. Боевой был парень, после войны принял дивизию, стал генералом. Своего Героя Советского Союза он заслужил в полной мере. Когда о его награждении объявили, то тут же командир полка сказал, что и многие из нас награждены орденами боевого Красного, Отечественной войны и другими. Кажется, я тогда тоже получил одну из своих наград.
Однако выяснилось, что нас не только ради объявления радостной новости вызвали на командный пункт. Стояла и боевая задача. Да еще какая — в который раз Алакуртти.
Впервые нам пришлось бомбить этот аэродром в столь плохую погоду. А цель ведь была самой страшной на Севере. У нас даже песенка ходила: «Алакуртти где-то рядом, там зенитка бьет снарядом!» Аэродром располагался рядом с одноименной железнодорожной станцией. Верст на сто западнее города Кандалакша. Там были в изобилии зенитки среднего и крупного калибра и много зенитных пулеметов. В Алакуртти базировалось тридцать-сорок самолетов, как бомбардировщиков, так и истребителей, но была одна взлетно-посадочная полоса. Истребители в основном стояли в ангарах, а бомбардировщики на окраине леса. При аэродроме были гаражи, ремонтные мастерские и жилые помещения. Базировавшиеся в Алакуртти бомбардировщики «Ю-88» старались контролировать и нашу железную дорогу, и Архангельск.
Я больше десяти вылетов сделал на эту цель за годы войны. Но тот, о котором говорю сейчас, получился одним из самых опасных. С КП взлетела красная ракета — сигнал немедленного взлета (а если давали две красные, это означало — «отбой»; зеленая и красная — необходимость ждать).
Нашему экипажу повезло, мы хотя и схватили несколько снарядов, но с задросселированным двигателем отбомбились и вернулись благополучно. А вот наш Коля Белоусов при бомбометании попал под плотный огонь зениток, когда заходил на цель. Он все равно отбомбился. Но самолет обстреливали все интенсивнее, и загорелась левая плоскость. «Ил» пошел вниз, управление перестало работать. Оставалось только одно. Коля всем приказал прыгать. А дальше получилось, что он долго не мог открыть колпак, и поэтому выпрыгнул несколько позже своего экипажа. Кольцо парашюта выдернул сразу, медлить было нельзя, до земли-то оставалось совсем немного. К счастью, высоты хватило, чтобы парашют раскрылся. Да и рухнул он на мягкий тундровый мох. А поскольку была ночь, то Белоусов сразу и не понял, где он. Потом посмотрел, увидел на горизонте зарево пожара. Догадался, что это Алакуртти после бомбометания горит, сориентировался.
Он находился не так уж и далеко от аэродрома. Во всяком случае, ему были слышны взрывы и стрельба зениток. Прежде всего, Коля решил избавиться от парашюта. Тащить его с собой было ни к чему, а просто так бросить опасно: если бы фашисты нашли, то отправили бы людей на поиски летчика. Он сначала бросил парашют в какую-то неглубокую ямку, но потом решил прикопать. И тут вдруг понял, что нечем. Он даже охотничий нож из бортовой сумки в комбинезон не переложил. Более того, по закону подлости у него карта выпала во время прыжка, да еще и еды с собой не лежало. У нас были комбинезоны с большими карманами, куда многие и клали бортпаек. А тут мы сидели несколько дней без полетов, кто-то фляжку спирта принес, закусить было нечем, и Белоусов с друзьями свой бортпаек и съел. Поэтому когда он выпрыгнул, у него осталась только плитка шоколада.
Подобрал Коля подходящий камень, с помощью него углубил яму, парашют кое-как присыпал. А дальше что — надо выбираться. Белоусова тревожило, что он ничего не знал о судьбе своего экипажа, однако задумываться об этом было некогда. В кармане куртки он нащупал ручной компас, сориентировался по нему. Прикинул, что до линии фронта осталось верст пятьдесят. Не самое маленькое получилось расстояние, ведь двигаться можно было только ночью, предельно осторожно, да еще без еды.
Около недели Коля шел к нашим. Один раз он чуть не столкнулся с немцами. У него привал был, он спал. Пришел в себя, видит, метрах в тридцати от него двое автоматчиков идут, о чем-то лопочут беспечно по-немецки. А Колю вроде и не видно было, он для привалов специально выбирал такие места. Но, конечно, риск был большой. Белоусов сразу достал пистолет, взвел курок. Но ему повезло: немцы его не заметили. Он переполз в кустарник и там уже дожидался ночи, не позволяя себе заснуть. Хотя постоянное желание спать с каждым днем становилось все сильнее. Есть было нечего. Он уже и ягоды собирал, но ими разве насытишься? Рассказывал, что однажды увидел, как мыши прячутся под камни, и решил изловить, чтобы попробовать. А когда поймал, взял мышь в руки, и так противно стало, что не стал ее есть.
В конце концов, когда Коля последнюю речку перешел и оказался на нашей территории, у него уже сил не было, с голоду к земле клонило. Вдруг он услышал произнесенное по-русски: «Стой, кто идет?» Это был наш патруль. Белоусов им только и смог сказать: «Ой, братцы, дайте хлебушка кусочек!» Экипаж его так и не вернулся. А Коля побыл в госпитале десять дней и вернулся к нам, чтобы снова бомбить фашистов.
Над аэродромом Алакуртти наш полк много экипажей потерял. Ох, чего только мы не пытались придумать. Помимо того, о чем я уже говорил, летали и так, что пара экипажей подходила к аэродрому на большой высоте и вызывала огонь на себя. Другие же наши самолеты с задросселированными двигателями бесшумно подлетали к цели и бомбили неожиданно и с меньшим риском. Те же, которые отвлекали, в это время бросали САБы (световые авиабомбы, они предназначены для освещения объекта бомбардировки. Мы их активно начали использовать именно на Севере, на каждый самолет-осветитель подвешивали по 10–13 таких бомб), отвлекая на себя огонь зениток. У нас в таком качестве летали Володя Иконников, Уромов, Иванов.
К слову, однажды даже Иконников только чудом вернулся из очередного вылета на Алакуртти. В его «Иле» было несколько десятков пробоин всех возможных размеров, да еще перебиты подкосы правой стойки шасси. Но Володя ухитрился как-то на одно колесо самолет посадить. Никто у него серьезно не пострадал, только из стрелков кто-то вроде бы ушибся. И представьте, техник в его бомбардировщике потом два неразорвавшихся снаряда нашел. К нам саперы приезжали, чтобы их обезвредить.
Завершая рассказ о том, как нас сбивали на Севере, нельзя в очередной раз не сказать и о сбитии, происшедшем над Киркенесом. После бомбометания по этому аэродрому у нас однажды сбили экипаж Коли Калинина. Не помню, почему, но спастись удалось только Коле и его штурману Василию Селиванову. Когда они выпрыгнули над целью, их счастливо отнесло в сторону, благодаря чему им удалось избежать плена. Ребята стали выходить к линии фронта, благо у Калинина уже был подобный опыт. Взяли курс 90. Однако на Кольском полуострове с севера на юг проходит громадное озеро Инори очень сложной конфигурации, с заливами. Это озеро тянется почти до самой Кандалакши. И когда они вышли на берег, то увидели вдали, с другой стороны озера, лодки норвежских рыбаков. Сориентировавшись по ним, Коля и Вася стали искать рыбацкий поселок. Найдя, зашли в один из бедных домов, как нас учили разведчики. Их встретили пацан лет двенадцати-тринадцати, девчонка лет семнадцати и женщина. Глава семьи где-то отсутствовал, наверное, ловил рыбу: в тех деревнях ничем другим не жили.
Что дальше получилось. Хозяева по-русски не понимают, а наши ребята по-норвежски. Но кое-как объяснили им Калинин с Селивановым, что хотят на другой берег переправиться. А ширина озера была километров десять, не меньше. Стали норвежцы между собой что-то обсуждать. Коля и Вася даже насторожились, Но, по счастью, насторожились зря. Норвежцы — не финны. Это с финнами был случай, когда Кибордина, летчика из нашего полка, сбили. Он с экипажем вышел на финский хутор. Ребята измучились очень, им поесть надо было. Зашли в дом, хозяйка радушно их встретила, стол накрыла. Летчики и не заметили, что ее дочка лет пятнадцати встала на лыжи и пошла в соседнюю деревню, где подняла тревогу: шуцкоры (финская полиция) пришли и арестовали моих однополчан. Держали их, правда, не в каком-то там концлагере, а в обычной тюрьме и освободили вскоре после капитуляции Финляндии.
А норвежцы сдавать наших ребят немцам не собирались. Наоборот, стали прикидывать, куда именно их переправлять. Калинин с Селивановым как-то жестами объяснили, что карту не худо бы иметь, их же карты остались в самолете. И пацаненок из избы пошел на какое-то шоссе, там сидел долго под мостом, смотрел, как шли фашистские машины, ждал одиночный мотоцикл. И дождался. Тогда он натянул проволоку на уровне головы, закрепив за перила моста (в темноте ее не разглядишь), и срезал ею немецкого мотоциклиста, забрал у него планшет и принес нашим летчикам. Они по карте указали, куда им надо. А на следующую ночь девчонка по озеру в лодке перевезла ребят туда, объяснила им, как идти дальше. Время подходило к утру, они спросили ее, как она поплывет обратно. Она сказала, что отсидится в кустах до следующей ночи, а потом отправится домой. Или, по крайней мере, они так поняли из ее объяснения, где наполовину — жесты, наполовину — чужой язык.
Вася и Коля успешно вышли на своих и вскоре вернулись на аэродром. Селиванов потом любил говаривать: «Закончится война, поеду и женюсь на девке, которая нас перевезла на лодке».
Глава одиннадцатая
Зачем мы бомбили мирный город
В феврале 1944-го мы вдруг (слово «вдруг» уже просто обозначало наш образ жизни) получили команду: убрать все карты Ледовитого океана и Севера. Я удивился:
— А куда же мы полетим?
— Скоро узнаете, — ответил командир полка. — Подготовить карты Балтийского моря, Ботнического залива полностью и шведского побережья в северной части Ботнического залива!
Нас это удивило, направление оказалось совершенно неожиданным. Мы ведь уже привыкли к постоянным боевым вылетам на Север и заходам на цель с Ледовитого океана, когда мы ориентировались по норвежским фиордам, а бомбы сбрасывали на аэродромы, расположенные вдоль побережья, или на портовые сооружения основного немецкого разгрузочно-погрузочного порта Киркенес. А тут вдруг генеральный курс — юго-запад, и, конечно, летный состав полка не имел ни малейшего представления, для выполнения какой стратегической задачи нас резко развернули в столь неожиданном направлении.
Однако цель оказалась действительно важной. На юго-западе, в приграничных со Швецией районах, за триста с лишним километров от линии фронта, финны чувствовали себя в полной безопасности, не имея никакого представления об обстрелах, бомбардировках и других ужасах войны. Естественно, ни о какой светомаскировке не шло и речи. Все города и населенные пункты были полностью освещены: везде сверкала цветная реклама, промышленные предприятия, не маскируясь, работали на полную мощность. Словом, война совершенно не коснулась этой части Финляндии.
Зачем же понадобилось самым жестоким способом нарушать спокойную, тихую жизнь финского северо-запада? Ведь не для того, чтобы и они знали, что такое война? Но не наше дело было об этом раздумывать. Нам дали цель — город Оулу (по-русски: Улеаборг). Это была самая северная часть Ботнического залива, почти рядом с Хапарангой и с Кемью, речкой, которая отделяет Финляндию от Швеции.
Подготовка к боевому заданию проходила, как обычно, за исключением не совсем обычной бомбовой нагрузки. У меня в люках кроме пяти зажигательных ЗАБ-100 были подвешены еще пять ФАБ-100ТГА, бомб, начиненных смесью термита, гексогена и алюминия. На тот момент эти бомбы считались абсолютно секретными, ведь заложенная в них адская смесь производила взрыв примерно в три раза сильнее, чем обычный тротил, которым зачастую и были начинены все наши бомбы, и прожигала даже железо. Дело в том, что у ФАБ-ТГА температура при взрыве доходила до 2000 градусов Цельсия.
Мы понимали, что этот вылет с такими бомбами был особенно важным. В начале маршрута погода стояла явно неблагоприятная: в атмосфере держалась сплошная облачность с нижней кромкой 200–300 метров, дул сильный северный ветер, в облаках наблюдалось обледенение.
Решили полезть наверх. На высоте 2500 метров мы вышли из облаков. До цели оставалось почти два часа лету, и никто не знал, что ждало нас над ней. Разведчики туда не ходили, чтобы не сорвать эффект неожиданности нашей бомбардировки.
Через час полета появились разрывы в облаках, и мой Аркаша, за что-то ухватившись, промерил угол сноса. Оказалось — 21 градус! Вот это был ветерок, что за время полета унес нас километров на сорок к югу! Мы взяли поправку и вскоре увидели большие разрывы, а затем облачность кончилась, и мы вышли на берег Ботнического залива. В первые минуты мы просто обалдели, увидев такое море огней: неоновая реклама, освещенные улицы, прожектора на железной дороге, все машины ходят по улицам с зажженными фарами. У меня буквально под ложечкой засосало: впервые за время войны мы увидели, каким должен быть нормальный город ночью.
Сначала даже сомнение закралось, и я спросил штурмана:
— Аркаш, а мы не в Швеции?
— Нет, — ответил он. — Ты, вон, посмотри, вдали полыхает свет, как зарево, — это Швеция. А мы в Финляндии. У них все рядом.
Я все равно сомневался. Он тогда сказал:
— Остров видишь в Ботническом заливе? Сравни с картой: остров в трех-четырех километрах от берега, похожий на сжатый кулак с вытянутым указательным пальцем, направленным на город. Этот «палец» как раз и показывает, куда нам лететь бомбить сегодня!
Зашли мы на залив, и вдоль того самого «пальца» двинулись на южную окраину Оулу, где весь в огнях переливался стеклянными куполами цехов громадный лесохимический комбинат.
Знаете, я тогда первый раз в жизни бомбил незащищенный город, абсолютно незащищенный. По нам не было сделано ни одного выстрела. У них ведь и зениток не стояло, их за войну никто не бомбил. Поэтому я даже предложил Аркаше сделать два захода. Сначала мы сбросили внешние ФАБ-250. Легли наши бомбы, взрывы раздались, — и тут же часть огней потухла на заводе. Кто-то еще из наших летчиков сбросил серию — такой же эффект. Содержимое бомболюков мы со штурманом со второго захода точно вдоль заводского здания выложили. Урон был нанесен значительный: мы отбомбились на славу, да и почти каждая серия бомб с последующих самолетов оставляла после себя пожары и взрывы. Повернув домой, я посмотрел назад, и с радостью увидел, что завод продолжает гореть, причем почти по всей площади. Мы отошли на сотню километров, а стрелки по-прежнему кричали: «Опять взрыв, по-прежнему видно, как горит!»
По дороге домой из головы у меня не выходило: как это может быть, что мы идем по местности, которая не знает, что такое война: везде огни, мирные поселки… Мы повернули, и под нами оказалась шоссейная дорога. Вдруг мы увидели, что по ней в сторону границы, в сторону фронта, без всякой маскировки с включенными фарами идут больше десятка грузовых машин. Тут у меня снова появилась злость, я сказал штурману:
— Аркаш, ты посмотри, что делается.
— Да-а-а, — протянул он. — Проучим?
— Проучим! — согласился я и тут же скомандовал экипажу: — Пулеметы на левый борт!
А сам поспешил снизиться до пятидесяти метров и пошел параллельно дороге, на сто метров ее правее. Поравнялись мы с машинами, и мои ребята как начали давать очереди по финнам. Пришлось мне даже усмирять их, говорить: «Оставьте по маленькой в пулеметах, вдруг еще встретимся с кем-нибудь».
Эх, отвели мы душу, когда все пулеметные установки разрядили по колонне. И начали кувыркаться машины, падать в кювет. Было видно, что никогда по ним не стреляли! Они не ожидали, что здесь кто-то может их побеспокоить. И уж тем более не думали, что сдуру какой-то молодой идиот сообразит на бомбардировщике ночью штурмовать их, движущихся по шоссейной дороге. Мы посмотрели на результаты своей работы, набрали высоту и пошли домой.
Через два или три дня, 21 февраля, нам дали приказ повторить наш маршрут. Однако и финны к нашему визиту подготовились, зенитки установили, начали стрелять по самолетам еще на подходе к цели. Мало того, все заводские здания были на этот раз затемнены — не разглядишь. Но мы уже учеными за годы войны стали, нас такими мерами было не пронять. Мы и в этот раз хорошо отбомбились. Да и на третий раз тоже, хотя тогда Улеаборг стал уже нормальным боевым городом, который огрызался, как мог.
Кроме нашего полка на севере, из района Ленинграда, с аэродромов Пушкина, Гатчины, Левашова по городам Або, Котка, Турку произвели удар авиаторы седьмого авиакорпуса дальней авиации, а летчики полка Валентины Степановны Гризодубовой за одну ночь дважды бомбардировали железнодорожный узел и промышленные объекты столицы Финляндии — Хельсинки.
Теперь уже десятки заводов были разрушены, финны смогли на собственной шкуре убедиться в нашей мощи и понять, что им пора выходить из войны. Однако они по-прежнему не просили «пардона». Понадобился еще один мощный удар сотен самолетов по промышленным объектам. Этот, наиболее сильный налет был произведен 27 февраля 1944 года, после чего в Финляндии изрядная часть национального производства оказалась разрушенной. Сражения перешли в дипломатическую сферу, боевые столкновения почти прекратились. Все ждали примирения, а дипломаты договаривались, согласовывали пункты и параграфы, но все не могли решить вопрос: куда же деть немцев, ведь их в стране Суоми было несколько сотен тысяч? Наконец, осенью 1944 года финны капитулировали, и Финляндия вышла из войны почти на полгода раньше окончания Второй мировой.
Это была не самая маленькая победа, к которой приложил руку и наш полк. Об истинной подоплеке происшедшего я узнал только через лет десять после войны. Нам в полк тогда позвонили из политотдела и сказали:
— На экраны вышел новый фильм. «Посол Советского Союза». Всем вам в обязательном порядке посмотреть.
А я возьми да ляпни:
— Зачем это нужно — смотреть по приказу? Мы не привыкли!
— Ты не помнишь, как Оулу бомбил? — возразили мне.
— Три раза вылетал. Помню прекрасно.
— А фильм — это полное разъяснение, зачем вы туда летали.
Именно так и оказалось. Основу богатства у изрядной части шведских магнатов составляли громадные промышленные комбинаты и индустриальные центры, находящиеся на северо-западе Финляндии. Таким образом, эти шведские богачи являлись фактическими хозяевами едва ли не всей финской промышленности и имели громадное влияние на правительство Финляндии, тем более что их производство давало сотни тысяч рабочих мест местному населению. Причем, что интересно, шведско-финские предприятия производили не только пиломатериалы, мебель, бумагу, искусственную шерсть, спирт, продукты химической переработки древесины, но и целлюлозу, а ведь это чисто военный продукт — основа бездымного пороха для всех видов оружия. В результате у советского правительства были все причины и поводы, чтобы ударить по заводам в Финляндии.
Послом Советского Союза в Швеции была Александра Михайловна Коллонтай. На плечи этой хрупкой женщины легла задача заставить шведских капиталистов действовать в интересах Советского Союза, вынудить финнов прекратить сопротивление и запросить мира. Тут и пригодилась дальняя авиация. Что примечательно, до нас сразу было доведено предписание Голованова: «От массированного удара непосредственно по городу воздержаться». В результате мы бомбили заводы, а другие полки — верфь, порт и железнодорожные станции. Кое-кто потом, говорят, даже возмущался, что полки дальней авиации не разнесли финскую столицу, чтобы эта страна быстрее вышла из войны. Но Голованов был высокопорядочным человеком и не хотел лишних жертв среди мирного населения. Конечно, что-то из наших «соток» могло под влиянием воздушных потоков залететь и в окраинные городские кварталы, но разрушения там оказывались самыми минимальными.
После первого же нашего удара к A.M. Коллонтай для переговоров примчался представитель финского правительства Паасикиви. Экономический шантаж со стороны Швеции, магнаты которой не хотели потерять все свои заводы, сыграл свою роль. Да и в Финляндии начались митинги: люди чувствовали, что могут остаться без рабочих мест. Трезво оценив ситуацию, Александра Михайловна потребовала от Суоми полного прекращения войны и разрыва с фашистской Германией. Как только возникали какие-то заминки, Коллонтай передавала об этом в Кремль, и мы опять отправлялись бомбить. Чтобы изменить соотношение дипломатических сил, в Хельсинки наведывался даже немецкий министр иностранных дел Риббентроп. Это несколько затормозило разрешение проблемы. Однако войска Карельского фронта поднажали, в результате к началу сентября Финляндия полностью вышла из войны, и весь Карельский фронт стал не нужен. Войска, прежде задействованные на нем, можно было снять и отправить туда, где они были всего нужнее, в Прибалтику. Сегодня мне приятно знать, что и наш полк сыграл свою роль в разрешении финляндской проблемы.
Глава двенадцатая
Туман
Прошло всего дней десять после событий в Финляндии, а мы уже не вспоминали о них. Жили исключительно настоящим моментом, ведь в любую минуту могли услышать: «Сдать полетные карты, изучаем новый маршрут». Но тут пришлось, наоборот, вернуться к старому маршруту. Мы снова начали летать на Луастари, на Киркенес.
Перед нами поставили очень сложную задачу. В Киркенес пришел караван немецких транспортов и стал там на разгрузку, мы должны были им заняться. Как я не раз уже говорил, в том районе был очень длинный фиорд, в конце которого находились бухта и прекрасный порт. Поэтому в полете мне штурман предложил: «Командир, давай зайдем с Ледовитого океана. А то ведь если прямо двигаться на Киркенес, то нас встретят столько аэродромов противника. И на кой шут нам это надо?»
Я согласился, и мы с ним ушли от полуострова Средний Рыбачий, взяли курс ноль, отлетели на сто километров от берега, потом взяли курс 240 градусов примерно и вдоль норвежского побережья двинулись к югу. Дошли до траверза Киркенеса, а там прямо по фиорду пошли, даже смотреть на карту не надо было. В результате, когда мы вышли на Киркенес, то изначально имели несколько преимуществ: во-первых, неожиданность и внезапность нашего появления, во-вторых, изумительное удобство прицеливания, ведь мы уже от Ледовитого океана взяли курс на цель. Штурман меня тогда только немного довернул: «Пять-десять градусов, еще два, еще два, еще — хоп! Так держать!» И пошли наши бомбы. Почувствовав запах пироксилина, я привычно отвалил в сторону. Аркаша тут же мне радостно доложил:
— Попали точно по кораблю на разгрузке! Причем с первых бомб!
— Как именно попали? — уточнил я.
Кабина пилота ведь находилась вверху, и мне было видно только то, что происходило с боков и спереди. А штурман в застекленном носу самолета мог разглядеть все. Аркаша пояснил мне:
— Двести пятьдесят прямо на корму транспорта легло. А все остальные пошли по портовым зданиям, по разгрузке, по причалам, по кранам…
Хорошо, значит, отбомбились. Киркенес был главным разгрузочным пунктом прибывающих из Германии в Заполярье военных грузов. Там же на свои корабли фашисты грузили никелевую руду, которую увозили в свою страну. Прикрывала их тьма зениток среднего и крупного калибра на суше, а еще орудия кораблей, стоявших в порту.
У нас тогда примерно треть самолетов выделили на то, чтобы подавлять ПВО и освещать цель. И только две трети выполняли бомбометание. Причем осветителей просто страшным огнем встретили. Но наш Захар Иванов все-таки сумел остаться целым и невредимым, сбросив первую серию САБов. Потом за ним полетела первая партия наших летчиков с ФАБами, в их числе Иконников и Уромов. А уже во второй волне самолетов бомбили мы с Леонтьевым.
Другие полки начали бомбить сразу за нами. Им уже было легко ориентироваться, ведь порт весь горел после наших бомб. Потом мы сделали еще несколько вылетов на Киркенес, и в итоге немцы там понесли очень серьезный урон. Но вернусь к описываемому вылету.
Выполнив задание, мы направились на свой аэродром. Когда уже пересекли линию фронта и подходили к Имандре (это огромное озеро с заливами), радист неожиданно доложил мне:
— Командир, аэродром наш закрывают, объявили посадку на запасном. Это либо Мончегорск, либо Ваенга, либо можно еще в район Архангельска пойти.
В Архангельск — это 2 часа полета, чего еще не хватало! Да и показалось мне ненужным тащиться куда-то, когда мы были почти у цели. Я скомандовал Ване:
— Ну-ка, запроси погоду!
Он через несколько секунд отчеканил:
— Нижняя кромка облаков 50–70 метров.
Это заставило меня задуматься, как же проползти, не зацепившись за горы, окружавшие Африканду. И тут я вспомнил, что по восточному берегу Имандры идет железная дорога от Мурманска до Ленинграда. По ней можно было и ориентироваться. Правда, она огибала все заливы и много петляла, ясно было, что придется попотеть, следя за ней, но это меня не испугало, Я убрал газ и начал планировать, на меня наползла облачность, наш самолет нырнул под облака. Наконец, снизившись до высоты 50–100 метров, под нижней кромкой облачности я разглядел железную дорогу и полетел, придерживаясь блестящих рельс. Меня обнадеживало, что дорога подходит вплотную к нашему аэродрому. И, тем не менее, до сих пор страшно вспомнить, как я летел, поворачивая за всеми изгибами путей. Ох, и трудно это было! Однако все удалось. И вот уже солдаты на старте услышали шум моих моторов, включили посадочные прожекторы. А я сразу выпустил шасси, довернул и сел. Заруливаю на стоянку и вижу, ко мне все бросились, машины едут. Не пойму, что такое. Потом смотрю: стоянка-то пустая, никого нет, кроме меня.
И когда я открыл кабину, на плоскость ко мне сразу вскочили мой техник Яша, инженер полка, инженер эскадрильи, и все давай расспрашивать наперебой, что случилось.
Я посмотрел на них с недоумением:
— А что такое?
— Где остальные?
— Над целью вроде все были, бомбило много. Они, наверное, на другие аэродромы полетели, нам же дали команду из-за такой облачности…
Не успел я договорить, как вдруг раздался шум авиационного мотора. Кто-то еще подлетал к аэродрому. Прожектористы тут же разрезали темноту пронзительным светом. Верхняя кромка облаков находилась на высоте всего 200–250 метров, а солдаты подняли прожектора вертикально вверх, соответственно, даже в облаках можно было увидеть проблески в форме кругов, что должно было хоть как-то помочь летчику сориентироваться. Впрочем, для этого командир приземлявшегося самолета должен был как свои пять пальцев знать расположение Африканды и окружавших ее сопок. Он выпустил шасси и, чтобы снизиться, начал кружиться над аэродромом по спирали. Мы обомлели все, думаем: «Господи, с ума он сошел! При такой-то облачности! Воткнется сейчас!»
— Кто же это может быть? — спросил инженер полка.
— Кто, кто — Андрюшка Штанько! — догадался я. — Кроме Штанько ни один так не полез бы на рожон!
— Да, и кроме тебя еще! — ответили мне.
— Нет уж, — говорю, — я низом пришел, по земле, у меня все по науке было.
Наконец, из облаков с громадным креном вывалился «Ил-4», он вывернулся боком, однако благополучно сел. И действительно, оказалось, что управлял им именно Андрей. Скажу пару слов о нем: хороший был летчик, до войны учился в аэроклубе, а с началом Великой Отечественной его призвали в школу механиков. Окончив ее, Штанько еще в 1941-м пришел в наш полк, был замечательным техником. Однако ему хотелось летать, и, узнав, что не хватает летчиков, Андрей подал рапорт с просьбой разрешить ему освоить тяжелый бомбардировщик прямо в полку. Ему разрешили, и он прекрасно справился.
Что дальше получилось? Вместо тридцати экипажей только наши два направились в столовую. Ой, что там творилось! На сто двадцать человек летного состава накрыты столы, на каждом по четыре стакана водки, закуска, а вдруг приходят только восемь. Как это можно было понять? Только увидели нас, официантки сразу все заголосили, заплакали.
— Успокойтесь, разве вы не видите, что все закрыто туманом, — попробовал образумить их я. — Остальные экипажи на другие аэродромы пошли, все с ними в порядке…
И постепенно наши девочки перестали реветь, утихли. Мы поужинали, глядя на туман. У нас ведь столовая и весь городок располагались на сопке, так что туман был на одном уровне с нами. Зато казавшийся невероятно пустым аэродром был виден под туманом, как на ладони. Знаете, на миг возникло чувство, что, может быть, мы действительно одни вернулись с задания…
Но к вечеру следующего дня весь полк постепенно собрался. Они ведь кто где приземлялись. Сашка Леонтьев вообще сел в Архангельске. Другого выхода у него не осталось: куда ни сунется — облачность. Радист запросил: «Кто открыт?» Ему ответили: «Архангельск». Сашка был вынужден пойти туда, и там просидел, пока не улучшились погодные условия.
С улучшением погоды наши разведчики выслали самолет «A-20G» («Бостон»), чтобы он сфотографировал Киркенес и проверил, на самом ли деле мы так хорошо отбомбились, как говорим. Потом нам привезли картинку, где линией проходил уровень моря, а под углом стоял транспорт. Нос корабля был задран кверху примерно на 45 градусов, а корма, развороченная бомбой, оказалась под водой. Хотя, по сути, судно осталось цело, в нем задраили люки, и в таком положении оно стояло. Очень оригинально! Это была наша работа. Но главное, что, несмотря на туман, все в нашем полку вернулись с задания здоровыми и живыми.
Глава тринадцатая
На партизанской земле
В освобождении Прибалтики от немцев наш полк также принял посильное участие. Когда советские сухопутные войска двинулись в наступление от Ленинграда, то в определенный момент перед ними встала очень трудная задача — перейти через реку, которая соединяла Чудское озеро с Финским заливом. По ней фактически и шла граница между Эстонией и нашей страной. Немцы в том районе окопались очень хорошо, и нас отправили их бомбить. Сопротивление при этом было страшное. Фашисты понимали: если они упустят линию фронта, то дальше пойдет наступление, а там у них были все ресурсы для его задержки. Однако нам помогало то, что мы прекрасно знали территорию и понимали, что немецкие воинские части спешно перелетают на аэродромы в Гдове и в Острове. Соответственно, вылетали мы, уже готовясь к худшему. Скажем, когда нужно было отбомбиться по Острову, нас предупредили, что аэродром не только очень сильно защищен, но оборонять его прилетают также истребители со стороны Эстонии, то есть из Тарту и со всяких полевых аэродромов, которых там в изобилии.
К истребителям мы были готовы. А вот то, что артиллерия с такой силой нас встретила, оказалось полной неожиданностью. И, знаете, в который раз спас переменный профиль бомбометания, когда мы постоянно снижались с задросселированными двигателями. В результате наши экипажи вернулись домой практически невредимыми.
В апреле 1944-го 30-й гвардейский полк перелетел в центр России и с ходу включился в боевую работу 8-го Смоленского авиакорпуса: готовилась знаменитая операция «Багратион» по освобождению Белоруссии. Мы вернулись на базовый аэродром Мигалово и снова занялись отсечением резервов, уничтожением эшелонов, аэродромов и железнодорожных узлов. Среди наших целей были железнодорожные узлы Резекне, Двинск, Полоцк, Минск, Выборг и Тильзит; аэродромы Балбасово и Идрица; скопления войск и техники противника в районах Глыбочки и Мосар-Киселево, Полоцка, Лепеля, Березина и восточнее озера Палик.
Действовали мы там в интересах 3-го Белорусского фронта. В результате бомбардировок довольно скоро удалось разрушить оборонительные сооружения фашистов и подавить их огневую систему. Мы работали по ночам, а с рассветом наши удары наращивались огнем артиллерии и действиями летчиков фронтовой авиации. Уже к лету три белорусских фронта перешли в стремительное наступление. Немцы отчаянно сопротивлялись, по железным дорогам из Германии и с других участков фронта непрерывно поступали подкрепления и тяжелая техника. На отсечение и уничтожение этих резервов и переключили нашу авиадивизию.
Разгрузка эшелонов на крупных железнодорожных узлах стала для немцев очень опасна, мы постоянно держали их под контролем. Как только партизаны или аэрофоторазведка докладывали о большом скоплении поездов, следовал мощный налет, после которого узел на несколько дней выходил из строя. Тогда немцы, так же как и на Смоленщине, стали производить разгрузку ночью и на мелких промежуточных станциях. Белорусские партизаны ответили «рельсовой войной», а нашей авиации пришлось действовать уже не полками и дивизиями, а эскадрильями и даже звеньями. Но зато мы одновременно бомбили десяток мелких станций, нарушая всю систему снабжения немецких войск.
Именно в тот период нам довелось помогать белорусским партизанам. Они даже наводили нас, чтобы мы могли бомбить фашистские карательные отряды. Делалось это так. Партизаны свое место нахождения обозначали большими кострами, которые были хорошо видны с воздуха. И из нескольких костров поблизости складывали стрелу, которая показывала направление расположения немцев. Как правило, от огненной стрелы до фрицев был ровно километр, а если какое-то другое расстояние, то об этом нам сообщалось заранее на КП или по рации.
Во второй половине июня 1944 года пришлось нам выручать белорусских партизан из большой беды. Две немецкие карательные дивизии были брошены на то, чтобы расправиться с крупными партизанскими соединениями, действовавшими под Минском. Видимо, сильно уж они немцам насолили, и партизан окружили, стали зажимать в кольцо. Когда на пути немецких карателей попадалась какая-то белорусская деревня, ее сжигали вместе с жителями. В результате от фрицев отступали также женщины и дети. Они тащили за собой пожитки и даже вели скот. Я хорошо представляю, как это было: плач изнеможденных женщин, ругань отчаявшихся мужчин, обреченное мычание коров, блеяние овец.
Отступать приходилось довольно быстро. Партизан вместе с населением было более двух тысяч человек. Немцы их прижали к самому озеру Палик, окружив плотным кольцом, километров пять-шесть в длину и с километр в ширину. Требовалось как-то спасать людей, и тогда перед нашей 48-й авиадивизией была поставлена задача: в ночь с 21 на 22 июня 1944 года нанести бомбовый удар по сосредоточению фашистских войск в районе деревни Волоки, то есть совсем рядом с озером.
Вылетели мы в три часа ночи. Было безоблачно, видимость оказалась отличная. К линии фронта подходили между Витебском и Оршей. У каждого из нас имелось примерно по двенадцать бомб: десять соток и две по двести пятьдесят килограммов. Когда мы подошли к озеру Палик, партизаны стали палить ракетами, которые у них были, в сторону немцев. Так, во-первых, они обозначили необходимую ширину прорыва, а во-вторых, дали понять, где свои, где чужие. Мы начали бомбить как раз с того места, куда падали ракеты. Нам нужно было сделать узкий проход, шириной около километра, по которому партизаны и те, кто с ними, могли бы вырваться из окружения. Для этого требовалось отбомбиться на всю глубину немецких порядков и при этом не зацепить партизан. Близко к ним мы только сотки сбрасывали, а двухсотпятидесятки уже на внешней стороне кольца немцев. На все про все у нас было пятнадцать минут. Причем, если кто не успел сбросить бомбы, тут же должен был уходить на запасную цель, чтобы не ударить по своим. Едва мы выполнили бомбометание, сразу партизаны двинулись по нашим воронкам выходить из окружения, за ними ринулись мирные жители, коровы, козы, лошади.
Уже потом, спустя много лет, в Орше я встретил в партизанском музее командира разведвзвода, который как раз пробивался от Палика по нашим воронкам (в одну воронку-то дважды не попадает). Он рассказал мне о том, что творилось тогда на земле, когда мы с неба сбрасывали бомбы. Первые партизаны побежали, а воронки еще дымились. Но медлить было нельзя. И мы им действительно очень здорово помогли. А немецкие каратели тогда получили свое: у фрицев были большие потери. Командир разведвзвода даже смеялся: «Вы так часто бомбы сбрасывали, что мы еле успевали с одной воронки в другую перескакивать!»
Как видите, наш полк сотрудничал с партизанами основательно. Немного раньше было несколько полетов, в которых я не участвовал, когда наши ребята летали на юг Белоруссии к Красному озеру (другое название — Червонное озеро), где действовали партизанские отряды Сабурова, Ковпака… Соответственно, после столь бурной деятельности именно под Минском у многих из летчиков набралось такое количество боевых вылетов, что их пора было представлять к наградам.
Тут забавная ситуация случилась. Помимо прочих к орденам представили экипаж Леши Провоторова из первой эскадрильи. О нем у нас такая присказка в полку была: «Леша Провоторов летает без моторов!» Дело в том, что Лешу однажды подбили над целью, мотор начал чихать, плеваться, а потом вообще встал. Леша его выключил и на одном двигателе пришел домой. Все окончилось нормально, он сел отлично. Но кто-то сочинил такую присказку, и с той поры пошло по полку…
Однако что получилось на этот раз. Штурман Леши Провоторова Побежимов как раз успел сделать более полусотни успешных боевых вылетов, и ему отправили наградную на орден Красного Знамени. Но в результате весь экипаж получил ордена, а штурман почему-то нет.
Мы летали дальше, у него набралось уже семьдесят боевых вылетов. В отделе кадров полка решили: «Мало ли что. Мы этому штурману, наверное, сразу много запросили. Давайте пошлем теперь наградную ему на орден Красной Звезды». И снова всем пришли ордена, а Побежимову — нет. Никто не понимал, почему так получилось. Всем обидно стало, что человека обделяют. И тут один кадровик предложил: «Слушайте, а он же еще помогал у Червонного озера. Давайте ему на медаль партизан Отечественной войны первой степени подадим!»
Была такая хорошая партизанская медаль. И Побежимову на нее тогда сразу же послали наградную. И вот, прошло совсем немного времени, всем в полку приходят очередные ордена, а Побежимову вдруг сразу три награды: и орден боевого Красного Знамени, и Красную Звезду, и медаль партизан Отечественной войны первой степени. Мы тогда очень радовались за него и смеялись: «Как ты будешь сразу три дырки вертеть?»
Вообще, чего греха таить, возникали такие ситуации. Может, в штабе работы много было, а может, и пренебрежение какое, кто его знает… Я сам первый орден получил чуть ли не на сотом вылете. Хотя обычно после первых 20–25 удачных вылетов, которые ты чем-то отметил, представляли к орденам. Причем мне уже посылали наградную на один орден, потом через достаточный промежуток времени на второй, а наград все не было. У нас в полку смеялись: «Леха, ты штабным бутылку не поставил!» Махнешь на такое рукой: «Да идите вы! Что я буду в штаб бегать, спрашивать, почему мне не дали?» Пожалуй, именно так и нужно было относиться, чтобы не портить себе нервы. Тем более что вскоре я получил оба ордена почти сразу, с интервалом в месяц. Беда, конечно, была еще и в том, что наградные листы часто писали люди, не очень разбирающиеся в том, что собой представляют боевые будни.
Такое вспоминается: сидим мы однажды с экипажем, отдыхаем, вдруг по мою душу раздается звонок из штаба, из отдела кадров. Говорят:
— Слушай, Касаткин, ты хочешь, чтобы твои стрелки получили ордена?
— Конечно, хочу!
— Приходи к нам, будешь писать наградные.
— Да вы что, я никогда не писал!
— Тем более, приходи!
Явился я в отдел кадров штаба, мне дали бланки наградных листов. Я попросил:
— Покажите мне образец, с чего писать-то примерно!
Они нашли лист, уже на кого-то написанный, я начал сочинять. И, знаете, когда я написал на своего Гошку Белых наградную на орден Красной Звезды, кадровик прочел и сказал:
— Да ты тут на орден Ленина написал, а не на Звезду!
— Ну, я ж первый раз! Вы уж меня извините.
— Зато теперь знаю, как ты можешь. Буду каждый раз приглашать.
— На свой экипаж — с удовольствием! — рассмеялся я. — А на чужих не пойду.
Вот как было с орденами. Зачастую мы сами не знали, кто на нас наградные писал. Тому же командиру эскадрильи Уромову просто некогда было это делать для нас всех, он сам летал очень много. Соответственно, писали штабные, причем мелкие работники, которым лишь бы быстрей отделаться. Хотя в большинстве случаев за пятьдесят боевых вылетов или какой-то необычный вылет ордена давали стабильно.
Мне самому, пожалуй, грех жаловаться. У меня за годы войны семь орденов: три ордена боевого Красного Знамени, два ордена Отечественной войны, два ордена Красной Звезды, а еще медали «За боевые заслуги», «За оборону Ленинграда», «За оборону советского Заполярья», «За взятие Кенигсберга», «За взятие Берлина» и штук двадцать юбилейных. Кроме того, за войну я получил двенадцать благодарностей от товарища Сталина, все они находятся в музее Отечественной войны в Смоленске. И для меня это тоже очень ценные награды.
До Героя Советского Союза войны немного не хватило, как шутят в таких случаях.
Но у меня еще не самый обидный вариант. А вот у нашего Уромова до чего досадный случай вышел. Владимир Васильевич Уромов был симпатичным, крепким мужиком, все женщины на него оглядывались. Он, правда, тоже на них хорошо смотрел. И как-то уже в конце войны, когда мы стояли в Бяла Подляске, его отправили в летный профилакторий на десять дней, чтобы отдохнул за успешные вылеты. Он же как раз в тот период на Героя Советского Союза был представлен. Однако Владимир Васильевич, пока был в профилактории, такое учудил. Там жена командира корпуса была заведующей, и он за ней прихлестнул. Генералу, естественно, доложили, и как-то получилось, что вскоре ему принесли на подпись документы, где нашему Уромову присваивают Героя. Генерал выругался и наградную сразу порвал. Так мы потом Уромову все говорили: «Владимир Васильевич, и чего ты не мог официантку какую-нибудь зацепить? Эх, понадобилась тебе генеральская жена…»
Вот как бывало. Наш комэск по всем правилам награду заслуживал. А мне-то чего обижаться, ведь на самом деле до Звезды Героя вылетов не хватало. Зато три ордена боевого Красного Знамени мало у кого есть. А у нас в полку этот орден считался самым ценным, самым главным. Даже орден Ленина, высший в то время, котировался ниже. Почему? Это очень хорошо объяснил Вася Хорьков, штурман Володи Иконникова, отлетавший с ним всю войну. Когда Володе писали представление на Героя Советского Союза, то Васе, как штурману, написали наградную на орден Ленина. Он умолял: «Напишите на Красное Знамя!» Мы сразу не поняли ничего, спросили: «Вась, как так? Почему?»
Он объяснил: «А потому, что у меня в деревне доярка имеет орден Ленина за высокие надои. Свинарка имеет орден Ленина за то, что вскормила сколько-то сотен поросят. Пастух, который все стадо водил по таким местам, что оно дает высший в районе удой молока, тоже получил орден Ленина. И я приеду с войны, как свинарка и доярка, с орденом Ленина… — чуть не заплакал. — Дайте мне орден боевого Красного Знамени! Тут уже в названии видно, что я на войне его заслужил…»
Надо сказать, что Вася Хорьков был у нас вообще очень интересным человеком. Там же в Белоруссии мы бомбили очень большой железнодорожный узел Минска. Он очень хорошо охранялся, у фашистов рядом было два аэродрома, и, когда мы туда пришли, конечно, огонь по нам открыли нещадный. Впрочем, сам узел тоже хорошо горел. Перед нами несколько экипажей отбомбилось, и нам не требовалось даже подсветки. Сложность представлял только выбор целей. Мой штурман даже воскликнул: «Командир, посмотри, что делается, везде эшелоны и поезда, не знаешь, что бомбить». Я спросил: «Аркаша, где все бомбят?» Он указал мне примерное направление. Тогда я предложил ему взять чуть левее или правее. Мы так и сделали.
В тот вылет от нас требовалось взорвать именно железнодорожные пути. Поджигать вагоны, конечно, тоже считалось делом хорошим, но в первую очередь было необходимо нанести как можно больше ущерба путевому хозяйству, чтобы немцы не смогли подвозить подкрепление. У меня было 1500 или 1750 килограммов бомб на борту. Когда мы серию выложили, стрелки сразу закричали, что на месте ее падения взрывы, пожары. Мы отходили от Минска, а стрелки продолжали кричать о новых взрывах. Так случалось всегда, если отбомбишься удачно. В такие минуты радостно на душе становилось: значит, не обманул ты надежды Родины. Вернувшись на аэродром, мы пошли докладывать о выполнении задания. Обычно донесения принимал начальник штаба, с ним сидел начальник разведки. Они записывали наши отчеты в боевой журнал, на этом все и заканчивалось. А тут, смотрим, еще какой-то подполковник сидит. Начальник штаба приказал нам, мол, этому полковнику сегодня и докладывайте!
Кто это был такой, не знаю. Но приказ надо выполнять. Передо мной как раз Иконников стоял, он начал объяснять, что они так-то сбросили бомбы, курс захода был такой-то, высота такая-то, такой-то ветер и угол сброса, а бомбы легли вот так, под углом 30 градусов. В общем, что мог, ответил, но незнакомому подполковнику захотелось уточнить место попадания, стал он допрашивать штурмана. Интересно это вышло со стороны наблюдать. Если Володя Иконников был маленького роста, то Вася Хорьков — метр девяносто, с широченными плечами, огромными ладонями. Его спрашивают:
— Как легла ваша серия?
Он кладет руку, невольно закрывая ею половину карты, пытается указать:
— Вот так.
Подполковник не выдерживает, переспрашивает, срываясь в крик:
— Я вам говорю, куда легла ваша серия? У вас что было?
— Пятисотка и десять соток.
— Куда пошла пятисотка?
Вася опять:
— Вот так. С таким-то углом, таким-то направлением…
— Вы мне конкретно скажите, куда легла ваша пятисотка! — подполковник готов уже, как чайник, закипеть. Ничего в авиации он не понимает, но кажется ему почему-то, дескать, с высоты можно с точностью до метра место попадания определить.
Но и Вася уже не в силах сдерживаться, дрожать весь начал. А я за ним, смотрю, мне и смешно, и жалко его. Хорьков в который раз повторяет, разозлился вконец, у него вырывается:
— Вот так стоит Минский вокзал. Вот здесь идет перрон. А вот здесь — туалет станционный: тут — мужской, там — женский. Так вот, моя пятисотка в этот туалет к-а-а-а-а-к хлобыстнет! Говном весь вокзал забросало!
Развернулся Вася и пошел. Ему вслед кричат:
— Хорьков, Хорьков, вернитесь!
— Да идите вы! — отвечает.
И ушел. Хохот на КП такой стоял, что не передать. И мы потом все время донимали Хорькова:
— Вася, скажи, каким оружием ты немцев в Минске поразил?
Вот так мы и жили, так и воевали.
Глава четырнадцатая
Три дня без войны
Иногда не только немцы нам противодействовали, но и стихия. Так, очень тяжелым был вылет на Молодечно. Там находился очередной железнодорожный узел. По пути туда мы попали в грозу, причем настолько серьезно, что нужно было сразу возвращаться домой. А мы отвернули немножко, набрали высоту. И пошли вверх. Думали, поднимемся выше грозы и пройдем. Я вылез на 7500 метров. Мы ж без кислорода не летали. А в масках это не проблема. Однако и на 7500 стояли горы из плотной темной облачности. Между ними сверкали молнии. Мы подошли к грозе ближе и увидели, как выше нас молнии разрывались над шапками облачных гор, и они дрожали, становясь розовыми. Мне штурман предложил: «Командир, давай возвращаться. Неужели мы грозовой фронт перейдем, до Молодечно-то уже немного осталось». Мне не хотелось сдаваться, я сказал: «А может, прорвемся?» И мы начали пробираться между розовеющих шапок, между гроз. Но толку это не дало никакого. Аркаша у меня спросил: «Ну что, пойдем домой?» И мы вернулись с бомбами. Боевой вылет был, но невыполненный. А когда я начал рассказывать о происшедшем старым летчикам, они мне в один голос сказали: «Дурак ты, Леха, разве можно было в грозовой фронт лезть между шапками. А если б молния ударила из одной шапки в другую, а ты был между…» — «Что ж, слава богу, что мне повезло». — «Но в следующий раз будь умнее. Грозу можно обойти, но перелезть через нее тебе удастся, только если тысяч на девять-десять поднимешься, и то не всегда».
Удивительно, но из того полета мне все-таки больше запомнилась не опасность, а красота грозы. Наверное, не так все было плохо, если среди войны мы могли замечать прекрасное, чувствовать любовь. Нина, девушка, с которой я познакомился по дороге в полк, как я уже говорил, училась в институте рыбной промышленности. В одном из писем в июле она мне написала, что у них начались каникулы, и она отдыхает у своих родных, у папы с мамой, в поселке Малино под Михневом. А Михнево тогда было районным центром примерно в семидесяти километрах от Москвы (ныне Ступинский район). У Нины отец работал главным бухгалтером в совхозе, а мать счетоводом. Как раз тогда совпало, что в наших самолетах должны были менять моторы. И поэтому три-четыре дня мы никуда не летели. Тем более что к нам все время приходили эшелоны с бомбами, так как это был наш самый расходной материал, а с моторами постоянно возникали задержки. Впрочем, случись иначе, я со своей будущей женой мог не увидеться во второй раз до самого конца войны.
А благодаря моторам вот как получилось. Я подошел к командиру полка, сказал: «Товарищ полковник, можно мне на три дня съездить к знакомым под Москву?» Он сразу понял, к каким знакомым я собираюсь, спросил меня: «Когда хочешь ехать?» Я ответил, что сейчас мне нужно будет выполнить боевой вылет, а по возвращении зарулить прямо в ПАРМ (походные авиаремонтные мастерские) для смены мотора. Хотелось бы сразу и поехать. Командир полка улыбнулся мне: «Ладно, моторов сейчас нет, их пришло всего два, а менять-то нужно на скольких самолетах…» И отпустил меня в Москву на три дня.
От Мигалова до Москвы было 180 километров, это занимало четыре часа езды. Я спешил к Нине. Перед тем, как знакомиться с ее родителями, подготовился, у меня был очень паршивый, порванный ремень, а у Даньки Сиволобова наоборот — с бляхой, офицерский, красивый, широкий. Я у него на три дня этот ремень выпросил. Кроме того, из писем я знал, что отец Нины курит без перерыва. А у нас по пятой летной норме каждому было положено выдавать по пачке «Беломора» в день. Конечно, обычно получалось не совсем так: выдадут сразу пачек десять-пятнадцать на полмесяца, а через полмесяца еще столько же. А я же не курил. Вот и взял свой «Беломор», в Москве купил еще пачку «Казбека» и поехал дальше, в Малино.
Деревня эта находилась километрах в пятнадцати от железной дороги. Я сошел на станции Михнево и пошел на остановку. Там как раз стояла грузовая полуторка с натянутым тентом, скамеечками внутри. Однако места, чтобы мне сесть, в ней не оставалось. Но бабы, разместившиеся в машине, как увидели, что я в форме, тут же закричали: «Военный, надо его подвезти!» Они потеснились, меня затянули в кузов, и я кое-как поехал. По дороге у меня поинтересовались: «Куда едешь?» — «В Малино, в совхоз». — «Значит, тебе надо выйти километра за полтора до Малино, там будет как раз контора совхоза».
В конторе я спросил Алексея Тихоновича, отца Нины. Но его не было на месте. Тогда я уточнил, где он живет. Мне объяснили, мол, у него со стороны пруда крайний дом. Я сразу туда и отправился. Невдомек мне было, как в деревне работает сарафанное радио: раз я спрашивал, уже вскоре весь совхоз знал, что к Алексею Тихоновичу приехал зять. Меня сразу так и назвали. Поэтому мать Нины быстренько отпросилась с работы: надо же гостя принять. А сама Нинка как раз была дома.
Встретили меня, как полагается. Я на стол демонстративно выложил все папиросы, что принес. А когда пришел отец Нины со своей вечной трубкой во рту, оказалось, что папирос он не курит. Он выругал меня даже: «Зачем для меня разорялся? Я ведь только трубку курю!» Тут я признался ему, что не тратился, а это мне по норме положено. Он спросил:
— А ты куришь?
— Нет.
— Как же так, у вас даже бесплатно папиросы дают по норме, а ты не куришь?
Я весело ответил ему:
— Зато мои друзья до конца месяца стараются норму дотянуть, не получается у них. И потом уже весь экипаж ко мне приходит: «Командир, дай пачку!» Я их еще немножко помурыжу, наконец, говорю: «Ставьте бутылку, получите и пачку». Мы спокойненько все распиваем, тогда я им отдаю папиросы, так что они курят и свою, и мою норму.
Посмеялся отец Нины над этим. Хорошие у нее были родители. А на следующий день мы с Ниной сено ворошить отправились, сенокос ведь шел как раз. Целовались среди стогов. Уезжать очень тяжело было.
Только приехал я обратно в полк, пришел на аэродром, а там мне: «Беги, всех уже вызвали на КП получать задание». Я прибежал на командный пункт, там меня экипаж ждал, все было готово. Командир эскадрильи Уромов сказал мне: «Твой самолет уже облетан с новым мотором, будешь облетывать?» Я уточнил: «Владимир Васильевич, его вы облетали?» — «Да». — «Так неужели я вам еще стану не доверять?!»
Уточнил только у штурмана я потом: «Куда идем и какая загрузка?» Он сморщился: «Ты знаешь, где самая паршивая цель?» Отвечаю: «В нашем районе нет хуже цели, чем Либава». Там как раз стояли и разгружались десятки фашистских кораблей: и военные, и транспорты, которые привозили продукты, боеприпасы, и пополнение для немецкой армии. Соответственно, там артиллерии столько было! На каждом корабле зенитки (на гражданском батарея, а на военном — вообще ПВО сколько хочешь), да еще три аэродрома немецких базировалось рядом, и на каждом размещались истребители. Однако лететь нужно было именно туда. Перед вылетом я увидел Даньку Сиволобова, крикнул ему про ремень. Он махнул рукой: «Вернемся, разменяемся!» И в районе Даугавпилса по самолету, шедшему впереди нас, «мессер» дал очередь… Удар о землю, взрыв — и все. Но мы тогда не знали, кого именно сбили. А оказалось, именно Даньку. Горько это было очень. Весь экипаж его погиб. Кроме Даньки, многие особенно жалели Батачонка, так мы называли Гришу Батакова, Данькиного штурмана. Батачонок был маленького роста, но шустрый очень, шутил постоянно… А на память о Даньке у меня ремень его остался, до сих пор цел.
Глава пятнадцатая
Мы верили в дружбу больше, чем в судьбу
Однажды после бомбежки перегона Витебск — Полоцк в экипаже моего ленинградского друга воздушные стрелки опять прозевали зашедший в атаку вражеский истребитель, и тот прицельно всадил в самолет Саши Леонтьева длинную очередь. По счастливой случайности враг не сбил и не поджег его. Пушечный снаряд взорвался прямо под турелью у стрелка-радиста, ранив его в лицо и выбив все передние зубы. Легко ранен был и воздушный стрелок. Однако нарушилась связь между членами экипажа.
Саша сразу бросил самолет вниз с разворотом в темную сторону горизонта, а немецкий летчик, видя, что советский самолет управляем и уходит от него, решил во что бы то ни стало добить его и, перейдя почти в пике, посылал одну очередь за другой. Экипаж Сашиного самолета, видя, что высота катастрофически уменьшается, а летчик не принимает мер к выходу из пике, решил, что командир убит, и покинул самолет.
Между тем Леонтьев, выведя самолет в горизонтальный полет на предельно малой высоте, взял генеральный курс 90 градусов и пошел с набором высоты на восток. Он пересек линию фронта, уточнил направление полета по специальным навигационным светомаякам и благополучно вышел на наш аэродром Мигалово. Так как у него была нарушена связь, то здесь его в этот момент никто не ждал. Тогда Саша безо всякой очереди пошел на посадку. Руководитель полетов вынужден был угнать на второй круг очередной самолет. Когда Саша приземлился, выяснилось, что у него пробито пулей колесо, из-за чего его развернуло и сбросило с бетонки. Тут уж все оставшиеся в воздухе экипажи были направлены в зону ожидания, а дежурный трактор подцепил подбитый самолет и поволок на стоянку. В «Иле» Леонтьева обнаружили 42 пробоины. Хвостовое оперение было все в лохмотьях, правый элерон разорван вдребезги (его потом даже не ремонтировали, просто заменили новым), а воздушный винт на правом двигателе оказался симметрично пробит на всех трех лопастях. Но через три дня самолет ввели в строй, и Саша еще летал на нем.
Воздушный бой Леонтьева над целью наблюдали белорусские партизаны, и когда экипаж покинул самолет, его почти сразу подобрали. Раненым оказали помощь в партизанском госпитале, а штурман Гриша Черноморец был отправлен в штаб отряда, где имелась связь с Москвой. Через несколько дней за ним прилетел ночью «По-2» («кукурузник») и вывез на «большую землю». После этого Черноморец вернулся в полк и снова отправился в боевые полеты со своим командиром. Стрелки были переправлены значительно позже и попали сразу в госпиталь, а уже оттуда вернулись в полк.
Приведу аналогичный пример везения. В тот же период над Минском мой Ваня только чудом избежал смерти. Дело было так, он в кабине стоял на своем месте, наверху. Стрелок-радист во время боевого вылета должен весь полет стоять лицом к хвосту, он охраняет заднюю и верхнюю полусферу, и у него на турели тяжелый пулемет калибра 12,7. В пулемете этом пули по 50 граммов весом, и есть даже разрывные. Турель ворочается свободно, а справа от нее патронный ящик на 350 патронов, куда уложена лента, которая оттуда идет в пулемет. Во время полета у Вани пулемет был всегда взведен, только нажми на гашетку, и он все время смотрел назад, влево, вправо. А тут вдруг штурман объявил, что мы заходим на Минск и сейчас начнем бомбить узел. Я не знаю, что дернуло Ивана, но почему-то вдруг ему захотелось на это глянуть, он развернулся вместе с турелью, что ему совершенно не нужно было делать, и именно в этот миг между хвостом и плоскостью разорвался снаряд. Крупный осколок, который, как мы потом, прилетев, промерили, шел Ване как раз в сердце, если бы он стоял на своем месте, по счастливой случайности врезался в патронный ящик и там все перекорежил, так что даже подачу ленты заклинило. Зато наш Иван остался цел и невредим, даже без царапины. Он сразу доложил мне:
— Командир, пулемет заклинило, в патронный ящик осколок попал, лента порвана.
— Сверху хоть есть целые патроны? — спросил я.
— Да, кусок ленты патронов на двадцать.
— Выкинь последний патрон в конце ленты и держи этот кусок.
Наш стрелок-радист так и сделал, по сути, у него достаточно боекомплекта осталось, чтобы отбить одну-две атаки. Но весь полет дальше прошел благополучно. Подобные счастливые случаи у нас время от времени происходили. Но нас со школьной скамьи учили атеизму, поэтому веры в Бога не возникало. У меня самого мама и бабушка верили, даже маленького меня крестили в православной церкви, однако я неверующий до сих пор. Но ощущение, будто какая-то сила сверху есть, на войне периодически появлялось. В приметы мы очень верили.
Перед боевым вылетом никто не брился. А то в начале войны были случаи, кто-нибудь побреется, весь такой красивый сразу становится и не возвращается с задания, сбивают его. Повторилось такое несколько раз, и у нас эта примета неизменной стала. Если получалось, что несколько дней подряд летали на боевые задания, так и ходили все со щетиной. Это было особенно заметно, потому что у нас ни у одного не было бороды, только бакенбарды многие отращивали, и я тоже. Получалось периодически, что мы заросшими ходили, уже и командир спрашивал: «Ну что, скоро вы бриться начнете?» — «Как погода испортится, так мы и побреемся!»
А вот примета, о которой я узнал впоследствии, что перед боем нельзя фотографироваться, у нас в ходу не была. Дело в том, что фотоаппаратов практически не имелось. У нас только Ашкинезер, воздушный стрелок Саши Леонтьева (он после смерти узбека в экипаж к Сашке попал, отличный стрелок!), этим увлекался, у него был фотоаппарат «Фэд».
Он порою хорошо фотографировал. Однажды с Володей Иконниковым нас поймал, когда тот разгоряченно, размахивая руками, мне рассказывал о недавно прошедшем бое. Еще, конечно, у начальника разведки целая фотолаборатория была. Но это уже не то, сами понимаете. Поэтому у меня очень мало военных фотоснимков.
Кроме того, у нас даже не примета, а скорее правило было: сильно не напиваться, даже если вылетов не планируется. Хотя с тем, чтобы достать спиртное, проблем не было. Знаете, что такое «ФАР-1»? Это Фляжка Авиационная, Раздутая емкостью 1 литр. Изготавливалась она из обычной солдатской фляжки емкостью 750 граммов, которая изначально имела вмятину на боку, чтобы удобно прикладывалась к телу. Так вот, мы брали эту фляжку, наливали в нее воду до половины или чуть больше, привязывали горлышко проволочкой к палке и держали таким образом, как на удочке, фляжку над костром или над паяльной лампой. Емкость нагревалась, начинала раздуваться, и мы получали «ФАР-1».
Оставалось только наполнить ее спиртом. И это было просто. В наших самолетах для того, чтобы очищать в полете замерзшие стекла, всегда было залито двадцать литров спирта. У штурмана в кабине как раз проходила трубочка, которую можно было отсоединить обычным ключом на четырнадцать. Такой ключ у штурманов в те времена всегда лежал в планшете. А наполнив фляжку, мы все заворачивали на место, и полетные характеристики самолета от слитого литра спирта нисколько не страдали.
Соответственно, что дальше. После каждого боевого вылета мы получали законные сто грамм водки. К ним полагалась закуска: селедочка, салатик обязательно или еще какая-то мелочь. Столики были на четыре человека, как раз на экипаж. К нашему приходу в столовую на этих столиках уже всегда четыре рюмки налитые стояли или пустые рюмки и графинчик с четырьмястами граммами водки. Мы это выпивали, штурман нам под столом втихую из «ФАР-1» наливал еще по пятьдесят граммов спиртика, мы его разбавляли водой, пили, и на этом останавливались. Шли спать.
Иначе было нельзя, ведь могло получиться, что мы только ляжем, а нас тут же поднимут по боевой тревоге. Помню даже случай такой произошел. У нас в полку был летчик Алексей Милентьевич Болдарев, лет сорок ему было, старше нас всех, он еще до войны летал на Дальнем Востоке в «Аэрофлоте». Много нам рассказывал о своих полетах, мы его любили, называли всегда по отчеству — Милентьич. И с ним что произошло. Объявили у нас отбой, мы только легли, и тут сразу боевая тревога, надо срочно лететь на новую цель. Милентьич же успел довольно прилично выпить, пришел на КП серьезно навеселе. Мы ему говорим тихонько: «Милентьич, может, не полетишь?» Он в ответ: «Солдатам фюрера капут!» — и настоял, что полетит. Мы помогли ему сесть в кабину, уговариваем в последний раз:
— Может, все-таки не полетишь?
— Нет! Вот сейчас сяду за штурвал — все пройдет! — и снова: — Солдатам фюрера капут!
Однако действительно слетал он прекрасно, выполнил задание, как положено, вернулся благополучно. Только мы его потом все время доставали: «Ну, как, Милентьич, капут солдатам фюрера?» — «Капут!»
Да, такие вот шутки невероятно нужны были нам. Война забрала очень многих моих боевых друзей. Конечно, чем дольше она шла, тем больше привыкал к потерям, но все равно каждый раз, когда возвращался с вылета и сообщали, что кто-то не вернулся, сердце сжималось. На войне было очень много страшного, веселого мало, и поэтому память хватается за какие-то радостные случаи. Нам тогда просто необходимо было смеяться, чтобы не зацикливаться и не сходить с ума от происходящего.
Еще очень помогало, что у нас удивительно дружным был полк. В друзей мы верили даже больше, чем в судьбу. Я уже говорил, что вернулся с войны благодаря своему экипажу. И это правда. Мой воздушный стрелок кинжального пулемета Георгий Белых весь полет лежал на животе в бронированном корыте, прикрывая нижнюю полусферу от самолетов противника. Был случай, когда мы отбивали атаку, у него заклинило пулемет. Георгий на ощупь ночью разобрал его, устранил неисправность, собрал пулемет и снова был готов к бою. Однажды во время очень тяжелого вылета на Полоцк его сильно ранило в руку. Там не только наземная артиллерия работала, но еще с каждого эшелона по нам стреляли зенитки. Стрелок-радист Иван перевязал Гошку и дал радиограмму: «Задание выполнено, на борту раненый, прошу „санитарку“…» После посадки, еще на рулении, я видел, что санитарная машина и врачи ждали на моей стоянке. Когда Гошку на носилках несли к машине, он орал на весь аэродром:
— Командир, никого не бери в экипаж, я скоро вернусь!
И, действительно, меньше чем через месяц он вдруг неожиданно появился у нас в Мигалове, где мы тогда стояли. Помню, мы большой группой летного состава подходили к командному пункту для подготовки и получения задачи на боевой вылет, и вдруг передо мной неизвестно откуда появился мой стрелок.
Четко взяв под козырек, он громко, явно демонстративно, доложил:
— Товарищ командир, парашюты получены, разложены по кабинам, пулеметы отстреляны, воздушный стрелок Белых к полету готов!
Я обалдело посмотрел на него и заметил, что левую руку он прячет за спину. Сразу стало ясно, что в госпитале мой стрелок не долечился.
— Гошка, а ну говори честно, сбежал? — спросил я, когда мы с ним радостно обнялись.
— Товарищ командир, я инженеру по вооружению уже зачеты сдал: с завязанными глазами ШКАС разобрал, а потом собрал и в тире отстрелялся на «отлично»!
— А доктор? — спросил я.
Наш полковой врач Иван Спирин был тут как тут. Он постановил:
— Конечно, Белых не долечен, у него не сняты повязки, но рука двигается и пальцы шевелятся нормально. Эх, что с вами, летчиками, поделаешь! В виде исключения можно допустить к полетам.
Вот так наш экипаж снова в полном составе приступил к боевой работе.
А каким человеком и знатоком своего дела оказался мой штурман Аркаша Черкашин! Специалист высочайшего класса, он за все время совместных полетов никогда, даже временно, не терял ориентировку, в результате не было ни одного несвоевременного выхода на цель и ни одного бомбометания с отклонением хотя бы одной бомбы за пределы цели. А когда я его научил пилотированию, то частенько, после выполнения многочасового сложного задания, Аркаша вставлял у себя в кабине ручку управления и говорил по внутренней связи:
— Командир, отдохни минут пятнадцать!
Стрелок-радист Ваня Корнеев не раз спасал наш экипаж, потому что был невероятно глазастым и всегда видел фашистские истребители на таком расстоянии, что мы не только успевали увернуться, но он еще и очередь по фрицу частенько давал. Мы все вчетвером очень дружили и понимали друг друга с полуслова. Как результат, мой экипаж, единственный в полку, День Победы встречал в том же составе, в котором был с первого дня.
Вообще, дружба на войне, тем более в дальней авиации, — первое дело. Вот в соседнем с нами полку, 109-м АПДД, летчики постоянно что-то делили, ругались, спорили, и поэтому у них случались всякие темные истории. Те же таинственные бомбометания, когда самолеты еще не дошли до цели. У нас такого в принципе быть не могло, а у них неоднократно.
Расскажу только самый интересный случай. Произошел он еще до моего появления в полку, и поведал мне его Володя Иконников. Немцы тогда были еще под Москвой, и 109-му АПДД (изначально Володя там служил) дали задание бомбить главный железнодорожный узел под Брянском — Белицу. У немцев в районе этого узла все было очень серьезно прикрыто от воздушного нападения, наземных зенитных батарей стояла уйма. Да еще обязательно платформа с орудиями была в каждом железнодорожном составе. Опасно туда было соваться, однако приказ есть приказ. И вот, подлетели «Илы» к цели, до нее еще верст двадцать оставалось, вдруг Иконников увидел: взорвались три бомбы по двести пятьдесят килограммов. Он не понял ничего: вроде до цели еще не долетели, и почему за двухсотпятидесятками сотки не последовали. Возвращаются все с бомбометания, и каждый экипаж докладывает о том, что эти три бомбы были сброшены раньше, чем нужно.
Стали выяснять, кто же это сделал. По три двухсотпятидесятки на внешней подвеске было всего у трех экипажей. Соответственно, с ними разговаривали сначала свои разведчики, потом СМЕРШ, потом НКВД.
В полку все решили, что, скорее всего, те три бомбы на партизан угодили, почему еще так пытали бы? Однако ребята, влипшие в историю, все стояли на том, что бомбы сбросили точно на цель. Штурман Иконникова Вася Хорьков тогда ему сказал: «А зря они все экипажи муторят, тут с одних штурманов нужно спрашивать, у них ведь аварийное сбрасывание». Действительно, в наших машинах в кабине у штурмана был здоровенный рычаг, им перед бомбометанием снималась с предохранителя вся бомбовая нагрузка, но если рычаг опустить полностью на пол, то он обеспечивает аварийный сброс внешней подвески. Вот у них это и произошло то ли случайно, то ли специально.
Закончилось разбирательство ничем. Прошла неделя, летать на Брянск кончили, командир полка вызвал к себе эти три экипажа и сказал: «Братцы, а вы знаете, что кто-то из вас погубил целый полк немецкой авиации?!» Оказалось, что под Брянском у фрицев был дом отдыха — профилакторий для летного состава. И три двухсотпятидесятки легли аккурат на него, после чего оттуда неделю вывозили и хоронили летчиков. Сверху пришло указание, чтобы командира экипажа, который это сделал, наградили звездой Героя Советского Союза, а экипаж орденами Красного Знамени. Но никто ж об этом не знал сразу. А когда уже поздно стало признаваться, тут уж тем более все стали отрицать свою причастность.
Впрочем, это все лирика. Вернусь к ходу войны. Операция «Багратион» закончилась в конце августа 1944 года. Наши войска разгромили сильнейшую группировку врага и освободили Белоруссию, половину Латвии, больше половины Литвы, вступили в Польшу и вплотную подошли к Пруссии. Теперь объектами наших ударов стали портовые сооружения и корабли в прибалтийских портах.
Глава шестнадцатая
Сотый вылет
Мы говорили: если первые десять вылетов тебя не собьют, тяни до ста! Совершить сто вылетов у нас считалось серьезным делом, мы всегда очень торжественно отмечали это событие. Не часто оно случалось, не многие летчики до него доживали.
22 сентября 1944 года я вылетел на свой сотый, «юбилейный» боевой вылет. Но, надо сказать, очень тяжелым он получился. Целью являлась крупная база немецких подводных лодок Болдерая в устье реки Даугавы, на западной окраине Риги.
Выход на цель был определен, мягко говоря, не лучшим образом — вдоль русла реки Западная Двина, непосредственно над тремя крупными немецкими аэродромами и южной частью города Рига. Все понимали, что нас встретит не только ПВО военно-морской базы, но еще и истребители с трех аэродромов. Так и получилось. Аккурат на подходе к Риге по нам несколько батарей открыло сильный заградительный огонь. По мере подхода к цели обстрел значительно усилился. Я еще до Болдераи не успел дойти, а прожектора вцепились в мой самолет, и вдруг вражеские зенитки прекратили стрелять. До чего это был страшный момент. В голове у меня мелькнуло, что как раз на сотом вылете и буду сбит. Самое опасное для летчика ведь было, если ты просвечен насквозь, а зенитки не бьют. Значит, в этот момент к тебе уже подходят истребители. Они тебя видят прекрасно в свете прожекторов, а ты и твои стрелки — ослеплены, и ничего вам не разглядеть.
Что делать? Ох, какой я пилотаж начал закручивать, чтобы от прожекторов уйти! И влево, и вправо, и со скольжением стал маневрировать. А мои стрелки наугад открыли заградительный огонь вдоль хвостового оперения. Смотрелось это со стороны просто как веера пламени. Мы всегда все, и верхние, и нижние, пулеметы начиняли сами. Полагалось, чтобы в ленте пули шли в таком порядке: обычная винтовочная, вторая такая же, потом трассирующая, потом зажигательная, потом опять две простые. А мои стрелки немного изменили наполнение ленты: простых патронов не брали ни одного, а ставили бронебойный, за ним зажигательный, за ним трассирующий — и все время по три таких патрона. А так как ШКАС делал 1800 выстрелов в минуту, то от наших трасс получалось просто море огня. Фашисты не особо любили рисковать нарваться на такую очередь.
Тут надо сказать, формально мои стрелки ни разу не сбивали самолеты противника. Это ведь надо было подтвердить, а такое видно, только если ты дал очередь, а «мессер» сразу взорвался. Но ведь могло быть и так, что после очереди истребитель отходил в сторону, но был уже так подбит, что летчику оставалось лишь прыгать. Ночью этого не было видно. Отвалил от нас фашист, и слава богу, дальше мы не разбирались. Но, вообще, у нас в полку были стрелки, которым действительно удавалось сбить фрицев так, чтобы их самолеты взрывались, тут уж сбития, конечно, засчитывались.
А про моих стрелков расскажу другой интересный момент. Они, как и многие у нас в полку, на бомбометания брали с собой по 5–10-килограммовой осколочной бомбе. Крыльчатку заштопорят и положат в кабине, а как штурман выходит на цель, мой Гошка открывает нижний лючок и сбрасывает следом за штурманом обе бомбы — за себя и за Ивана. Такие вот были внеплановые бомбометания у стрелков.
Но вернусь к тому вылету. Значит, каким-то чудом уже почти у самой Болдераи я оторвался от прожекторов и истребителей. Конечно, это было большой удачей, ведь с каждого из трех фашистских аэродромов встречать нас взлетало минимум по десять «мессеров».
Наконец, я очутился над целью. До бомбометания оставалось несколько секунд, когда один прожектор снова схватил наш самолет. Но было уже пора отдавать команду: «Сброс!» Наши бомбы полетели на Болдераю, и у меня стали развязаны руки. Однако вырваться из пучка прожекторов оказалось не так-то просто. Я снова вертелся, как карась на сковородке, не допуская даже секунды прямолинейного полета, чтобы не дать возможности прицелиться истребителям. И все-таки получил пару очередей от немцев. Со снижением и скольжением на полных оборотах мы уходили все дальше в море. Прожектора давно уже не доставали, но вражеские истребители все никак не хотели отвязываться от нас. Они еще раз зашли в атаку, но мои стрелки были начеку и встретили их, как положено, а я с резким снижением ушел в темную сторону неба на юг, да и от берега мы были уже километров за пятьдесят, и потому фашистские истребители на этом наше преследование закончили.
Пройдя над Балтикой южным курсом еще минут десять, мы решили разворачиваться к дому, а радисту я дал команду передать о выполнении задания.
Через минуту Иван по внутренней связи сообщил ответ: «Поздравляем с сотым, желаем еще столько же!» После посадки прямо со стоянки посыпались поздравления с «юбилейным» полетом. При входе в столовую парторг полка Иван Никитьевич Никитин вручил мне солдатский алюминиевый чайник, полный чистого спирта:
— Ну, командир, молодец! Празднуй, приглашай всех друзей!
— Спасибо, — ответил я, — только у меня друзья — весь полк.
— Ну и приглашай весь полк!
— А там закуски-то хватит?
— Да ты что, Степана не знаешь? А он прекрасно осведомлен, что у тебя сотый вылет. Для тебя-то уж он все сделает!
Я тут же побежал позвать всех в столовую: и командование полка, и своих многочисленных друзей. Собралось нас за столом человек сорок. Но стол был на славу: постарался не только Степан, но и заведующая столовой Наталья Федоровна, жена командира соседнего 109-го полка дальней авиации Виталия Кирилловича Юспина.
Когда прошли первые поздравления и пожелания, посыпались шутливые ехидные вопросы: «Кого сегодня над целью немцы на рентген водили?», «А кто это нам над Ригой высший пилотаж на бомбардировщике показывал?», «Чьи стрелки над целью такую иллюминацию устроили?». И много чего еще в таком же духе. Братцы, когда тебя прожектора в пучок берут, а зенитки стрелять прекращают, тут не только весь боекомплект выпустишь, тут из штанов выпрыгнуть хочется, а не то что пилотаж демонстрировать… А я и всего-то четырьмя пробоинами отделался. Хотя могло быть и иначе. Когда праздник подходил к концу и разговоры дошли до предела откровенности, многие возмущались, что главный штаб в обязательном порядке дал маршрут захода. Только благодаря счастливому случаю мы все вернулись живыми с того вылета.
Глава семнадцатая
Две девушки в полку
Дело шло к концу войны. И нам пришлось столкнуться с маленькой, но довольно интересной целью. Это был грунтовый аэродром на Немане, его немецкого названия я не знаю, но мы его называли Мосты. Аэродром тянулся прямо вдоль берега реки. Его мы несколько раз бомбили, а потом и сами перебрались туда из Мигалова. Но пробыли там недолго, сделав буквально несколько вылетов перед перелетом в Лиду. Условий для жизни в Мостах, конечно, никаких не было. Первые дни мы жили в палатках. А потом перебрались в находившуюся поблизости деревню и спали прямо в крестьянских домах на полу. Мы там недели две пробыли, а то и меньше. Однако немцы пронюхали про нас и послали к нам разведчика с бомбами. Почему я так решил? Дело в том, что целенаправленно бомбить пришла бы целая эскадрилья, а там был одиночный самолет. Он нашел наш аэродром и начал сбрасывать бомбы. А у нас же не было никакого прикрытия: ни истребителей, ни зениток, только в самолетах пулеметы на турелях. Однако пока стрелки очухались от оцепенения и побежали к нашим «Илам», немца и след простыл.
Что примечательно, сбрасывал он по одной пятидесятикилограммовой бомбе (они у немцев были самыми ходовыми): сбросит, сделает круг, бросает следующую… Буквально издевался над нами фриц, видел, что все сойдет ему с рук безнаказанно. Если бы его зенитки встретили, то он сбросил бы все и ушел немедленно. Атак — герой! Наверное, минут десять-двенадцать вертелся, при этом только и смог, что незначительно повредить осколками три самолета, а из людей совсем никто у нас не пострадал. Мой штурман даже сокрушался потом, как он мог бы все повзорвать, если б оказался на месте фашиста. Я его хлопал по плечу, смеясь: «Аркаша, хорошо, что нам попался немец-недоучка! Неужели ты хочешь, чтобы он так точно отбомбился, как умеешь ты. А вдруг именно по нашему самолету попал бы?»
Однако, как я говорил, в Мостах мы не задержались и перелетели в Лиду. Это был небольшой белорусский город, точнее даже полубелорусский, полупольский. Там находился хороший железнодорожный узел. Аэродром же наш там был грунтовым, но приличным, я с него взлетал и брал даже 1750 килограммов бомб. Правда, при этом уже ощущалась тяжесть, машина по грунту бежала плохо, но на ближние цели такой вес можно было брать спокойно, а на дальние 1500 килограмм не вызывали никаких проблем. Летали мы из Лиды бомбить Пруссию и немецкие сооружения в Польше и Венгрии.
Однако как-то получилось так, что вылетов долго не делали, потому что не было погоды. А мы же все успели соскучиться по мирной жизни. В местных клубах стали регулярно проводить танцы. Помню, как-то раз мы туда отправились. Все были в приподнятом настроении, куда-то за самогоном съездили, по рюмке выпили, да и ощущение того, что война скоро кончится, не хуже алкоголя опьяняло. Танцевали мы, веселились, вдруг услышали звуки потасовки на улице, а меня вдруг словно по ушам ударил крик:
— Леха Касаткин, где ты?
Я тут же выскочил из клуба:
— Вот он я, а что случилось?
— Беги скорей, за клубом твои стрелки батальоновских расстреливают.
— Как расстреливают?
— Беги!
Я слегка опешил, а мой штурман Аркашка первым среагировал и рванул за клуб. Я следом за ним понесся. И что мы увидели! Картина, прямо хоть Айвазовского, хоть Репина вызывай, чтоб нарисовали! У стенки клуба стояли и ревели, как дети, два солдата. Около них в двух шагах с револьвером в руке прохаживался мой стрелок-радист Иван. Револьвер у него единственного был в полку. Когда мы впервые получали оружие на складе, Ваня, посмотрев, какие нам выдают «TT», ляпнул сдуру: «А у вас настоящего револьвера нет?» Оружейник посмотрел на него и буркнул: «Тебе что, очень надо?» — «Ага, револьвер хочу!» И что бы вы думали, через некоторое время мой стрелок получил то, что просил, со словами: «Вот, держи, но учти, что единственный на весь полк. Патроны потом сам будешь искать». Ваня ничуть не смутился: «А я расходовать, что ли, буду? Дай мне две коробки — на всю войну хватит!»
Так у него появилось это солидное оружие. И тут, значит, вижу я, как мой Иван своим револьвером перед солдатиками водит, приговаривает: «Сейчас расстреляю я вас, сукиных сынов, чтоб нашу мотористку в кусты не таскали, и, думаете, осудят меня? В худшем случае — пошлют в штрафбат на фронт. А я и так каждый день на фронте!»
А шагах в десяти от него стоял наш стрелок Гошка, свой пистолет «TT» наготове держал, никого не подпускал. Перед ним полукругом собралась толпа народу: из батальона, из полка — человек двадцать. И все уговаривали ребят опустить оружие. А Гошка в ответ только хмурился: «Я вам сказал, не подходить на пять шагов. Кто сделает шаг вперед — стреляю!»
Аркашка тут подлетел, ухватил тех двоих батальоновских за горло, дал каждому пинок под известное место, а Ивану сказал:
— Вань, убери ты пистолет, не связывайся с дерьмом!
Тут и я подоспел. Отошел с Гошкой и Иваном в сторону, строго посмотрел на них:
— В чем дело? Растолкуйте!
Гошка начал объяснять:
— Стоим мы в клубе. Вдруг услышали среди танцев, что наша Лидочка вскрикнула.
— Как же вы услышали среди танцев?
— Командир, да мы все время смотрим, чтоб ее никто не обидел. Выскочили и видим: вот эти два солдата волокут Воробушка в кусты. Она кричит, упирается, но что такая девочка против двух мужиков может сделать? Хорошо, мы подоспели. Ну а дальше — ты все видел.
История эта закончилась вполне благополучно. Прошел примерно месяц, и опять вылетов не было: погода нас очень держала, тем более, нужна была погода не столько на нашем аэродроме, сколько там, куда мы летели (тогда это было где-то за пятьсот километров от линии фронта). А метеорологи оттуда не давали фактическую погоду. По всем прогнозам нам говорили: «Возможно, к тому времени, как вы подлетите к цели, туда подойдет теплый фронт. Теплый фронт характеризуется тем-то, тем-то…» А нас не волновало, чем он характеризуется. Главное, что цель будет закрыта низкой облачностью, будут дожди и прочие вещи, из-за которых отменяют вылеты. Нам хотелось поскорее добить фашистов. Однако делать было нечего, и мы опять отправлялись в клуб на танцы. Наш экипаж там, как всегда, собирался в полном составе. Все шло хорошо, однако вдруг ко мне подошел Воробушек с надутыми губами:
— Товарищ командир, скажите, чтоб Ванюшка так за мной не смотрел: меня на танцы приглашать боятся.
— Лидочка, радуйся, что он смотрит. Найдутся те, кто не будет трусить, вот с теми и танцуй, а если ребята боятся, значит, недоброе у них на уме. Разве надо тебе, чтобы они тебя лапали?
Она покраснела:
— Да ну, товарищ командир, вы все шутите!
А я был рад, что мои стрелки за ней присматривали, подошел потом к ним, смеюсь:
— Ребята, чего Лидку-то довели?
— Да там опять из батальона к ней всякие подлаживались…
Вот так мы смотрели за нашей Лидочкой до конца войны.
Дальше, что примечательно, в марте 1945-го кто-то сверху забил тревогу, что в армии, особенно в авиации, вдруг появились венерические заболевания.
«Откуда взяться на фронте таким болезням?» — недоумевали многие. На что другие возражали: «А чего ж им не взяться, когда у летчиков в каждом полку человек по сто девок. Причем везде: на складах — девки, на метеостанциях — девки, в медпункте — девки, мотористки — девки, все связисты, кроме начальника, — девки. Вот кто-то на сторонке „подработал“, а в результате…»
Так или иначе, поступил приказ: во всех полках провести медицинский осмотр женщин. У нас, конечно, сразу такие скабрезные шутки пошли: «Ну, теперь-то мы узнаем, есть ли у нас девочки или уже давно нет!»
Прошло несколько дней. Всех любопытство распирало. Подошли ребята к нашему полковому врачу — Ивану Спирину:
— Скажи, Иван, ну как наши девчонки?
— Да ну, от вас разве скроешь, все равно узнаете, допытаетесь. Две девушки остались из шестидесяти у вас чертей!
— Как две? Всего две?
— Всего две. Наугад можете сказать, кто?
Тут Сашка Леонтьев, он стоял как раз рядом с врачом, выпалил:
— Во-первых, у Касаткина Лидка Воробьева — это ясно.
— Правильно! — согласился врач. — А еще вторая?
Думали, думали все. Наконец, кто-то догадался:
— А у инженера полка секретарша…
Все сразу загудели:
— У-у-у, на нее никто не польстится! Хромая, горбатая, страшная! Как ее только в армию взяли?!
— Вот, — заключил врач, — это две девушки у нас в полку.
Глава восемнадцатая
Самый долгий полет
О работе самолетных переговорных устройств некоторые летчики в годы Великой Отечественной отзывались не очень хорошо. А у нас на «Ил-4» СПУ работало отлично, да и как иначе, ведь без него мы ничего не могли сделать. Допустим, если при обстреле осколком перебьет проводку, то я уже стрелкам ничего не скажу. Использовать пневмопочту я мог только со штурманом. Да и то, если я правильно помню, мне ни разу не приходилось прибегать к такому способу общения. Дело в том, что у меня как раз внизу находилась дверка в кабину штурмана. Он ее, если что, открывал, и мы переговаривались. С таким общением у меня связаны одни из самых тяжелых моих воспоминаний.
Это было, когда мы летели на Инстербург (ныне, кажется, Черняховск). Так получилось, что, когда мы зашли на цель, Аркашка навел бомбы, и в последний момент, когда он уже положил палец на кнопку, его вдруг поймало штук пять прожекторов. Представьте, такой поток света в открытые глаза. Мой штурман мгновенно ослеп, но успел сбросить бомбы. И только я отошел от цели, он высунулся ко мне в окошечко. Ох, увидел я тогда его пустые, бессмысленные глаза. Это было хуже, чем любая зенитка или истребитель. До сих пор вспоминать страшно, как Аркаша кричал: «Леха, я ничего не вижу!» Но вскоре он собрался, сказал почти спокойно: «Командир, на обратном пути держи курс 140, потом чуть влево». Мы его, слепого, привезли домой, отправили в Москву, в госпиталь Бурденко. Он там месяца полтора-два пролежал, а потом, слава богу, вернулся в полк. Я тогда спросил его: «Аркаш, ну как ты?» А он, угнетенный, протянул мне свою медицинскую книжку. Там запись оказалась такая, какую только в войну могли сделать. Читаю сначала: «К летной работе не годен». Точка. Что делать? А он говорит: «Ты читай дальше». Я читаю, там продолжение: «Летать может на усмотрение командира». Я быстренько потащил Аркашу к командиру полка. Тот радостно встретил нас: «О, Черкашин вернулся!» Прочитал медицинскую книжку и спрашивает меня: «Ну и как, командир, на твое усмотрение?» Отвечаю: «А каким оно может быть? Сегодня идем на КП получать задание!» — «Правильно!»
Вот как получилось. А в Аркашкино отсутствие я преимущественно летал с комиссаром нашего полка Колей Куракиным. Он к нам пришел не из авиации, но работе штурмана научился у нас в полку. Мы его вывозили, допустили до полетов, потом дивизионная комиссия его проверила и официально ему сделала допуск в качестве штурмана. Надо сказать, Коля был молодец, мы его уважали. Он не стал кичиться тем, что он подполковник, а сразу начал летать на ознакомление. Со мной он очень много летал еще при Аркашке. Бывало, вместе полетят, и Аркашка весь полет ему объясняет, что и как, даже через некоторое время начал давать Куракину на цель заходить. И получился из Коли хороший штурман. Я с ним вылетов десять сделал, пока Аркашки не было. Но с Аркашкой, конечно, я ощущал себя спокойнее. Мой самый долгий за годы Великой Отечественной войны полет прошел именно с ним и состоялся, как всегда, совершенно неожиданно. Мы пришли на командный пункт, ждали постановки задания, но тут штурман полка вошел первым и сказал:
— Убирайте карты центрального фронта, раскладывайте Венгрию. Мы сегодня начинаем бомбить Будапешт!
Мы переспросили удивленно:
— Что бомбить?!
И начали прикидывать. Я отреагировал первым:
— Так это ж надо будет перемахнуть через Карпаты!
— Да, через Карпаты. Пойдете на высоте пять тысяч через горы.
«Мать честная, — подумал я, — это придется сейчас на стоянку срочно отправляться, чтобы техники кислород проверили. Мы ж обычно без кислорода ходим. А здесь без него будет невозможно на такой высоте…»
Потом пришел командир полка Василий Алексеевич Трехин, спросил нас:
— Вам Чепель — ничего не говорит название?
Послышался чей-то голос:
— Чепель?! Там же знаменитые металлургические заводы.
— Да. Чепель — это остров на Дунае. И почти на весь остров растянулся Чепельский металлургический комбинат, который поставляет в немецкую армию массу металла и соответствующих изделий. Это центр промышленности всей Венгрии. А чем скорее Венгрия выйдет из войны, тем скорее фашистская Германия останется без единого союзника.
Мы с Аркашей начали прикидывать, как будем лететь. Я ему предложил: «Слушай, давай посмотрим, где начинаются Карпаты и какие там высоты». Смотрим — мать честная! Нам несколько часов придется идти на высоте пять тысяч и бомбить с тех же пяти тысяч. Однако лучше бы с четырех, а то и ниже, чтобы попасть точнее. Говорю штурману: «Эх, ладно, попробуем с пяти, чтобы потом опять не набирать высоту, когда через Карпаты будем проходить. Или все-таки спустимся до четырех?» Аркаша предлагает: «Лучше подойдем на пяти, задросселируем двигатели над целью и потихонечку начнем планировать с потерей высоты, как это делали на Севере. Так мы, во-первых, отвяжемся от истребителей, которые явно увяжутся за нами, во-вторых, собьем прицел у зениток. А высоту уж как-нибудь наберем!»
Я с ним согласился. К слову, у нас обычная высота бомбометания была в пределах 3000 метров. Но уж если совсем неукрепленная цель — 2000 метров, а с 4000 метров бомбили самые серьезные цели. Как иначе, ведь на 2000 метров бьют эрликоны, да и зениткам на такую высоту целиться легко. А вот на 4000 тысячах можно было себя чувствовать в относительной безопасности. На точности бомбометания это, конечно, сказывалось. Но не слишком. Точность бомбометания зависела в первую очередь от опытности штурмана. Самолет удержать и четко курс выдержать я мог на любой высоте. А дальше уж штурмана дело, он сам целился и сбрасывал, кнопка у него была, у меня в кабине находился только рычаг аварийного сброса. То есть в самом крайнем случае я мог самостоятельно положить на цель и бомбы с внешней подвески, и даже ФАБы из бомболюков, но прицелиться точно у меня возможности не было, я мог сделать это только приблизительно, ориентируясь на корпус самолета. Впрочем, если со штурманом что-то случилось, то площадное бомбометание летчику вполне по силам.
Что еще интересно, у нас в дальней авиации контролировать результаты бомбометания было практически невозможно, на столь громадное расстояние за линию фронта мы вылетали! Тем не менее иногда, если цели были важными, то кое-какой контроль старались осуществлять.
Самым распространенным вариантом было, когда на бомбометание вылетали командир полка вместе со штурманом полка. Они старались отбомбиться первыми, отходили вправо, и в пяти-десяти километрах от цели, недосягаемые для зенитного огня, начинали курсировать туда-сюда. Штурман полка внимательно смотрел и отмечал, с каким курсом ложились серии, и засекал на секундомере время. Контролером могли назначить и рядового штурмана. А по возвращении с вылета мы всегда приходили отчитываться к начальнику штаба. Как правило, при этом у него сидел и начальник разведки. Мы докладывали свое время бомбометания и угол, под каким выпустили серию. А штурман полка сверял это все со своими записями.
Про серии надо сказать отдельно. Мы ведь могли и сразу все бомбы выбросить, но старались серией. Штурман заранее выставлял на электросбрасывателе по договоренности с летчиком интервал между сбрасыванием бомб. Мы в основном ставили 0,1 или 0,5 секунды. Представьте, если у нас стоял интервал 0,5 секунды, значит, десять бомб мы сбрасывали за пять секунд, и покрывали они расстояние триста метров. Разве не эффективно? Могли быть и варианты, когда мы разделяли серию и по два захода делали, например, когда бомбили Оулу. Но два захода мы делали редко, это почти не повышало эффективность, а времени занимало больше. Такое, мягко говоря, небезопасно: чем дольше ты задержишься над целью, тем больше вероятности, что тебя собьют.
Другим, гораздо более редким, вариантом проверки было фотобомбометание. Осуществлялось оно так. После последнего бомбометания специально оборудованный самолет проходил над целью, сбрасывал ФОТАБы и делал снимки аэрофотоаппаратом.
«Ил-4» переделать для таких целей было довольно просто. Самолет заруливал в ПАРМ, в конце фюзеляжа в нем вырезали окно и устанавливали фотоаппарат, подводили проводку и подключали ее к общей энергосистеме самолета. Дальше оставалось только подвесить ФОТАБы и засинхронизировать их с фотоаппаратом. Сброшенные на цель фотобомбы делали ослепительную вспышку, и синхронно с ней производился снимок. В самолет, как правило, ставили три ФОТАБа, и получалось три фотоснимка. Потом, перед следующим вылетом, нам в таких случаях показывали результаты предыдущего бомбометания. Особенно хорошо были видны воронки от сброшенных пятисоток, а уж когда в середине 1944-го мы сбрасывали на Тильзит бомбы по 1000 килограммов, там уж следы на фотографии железнодорожного узла оказались едва ли не с копеечную монету величиной.
Однако фотоконтроль, как я уже говорил, был явлением очень редким. У нас ведь имелось всего два таких фотоаппарата на корпус. Чаще вообще без контроля летали. В этих случаях разные моменты могли возникнуть. Боевым вылетом у нас считался вылет на полученную цель, то есть взлет с любыми бомбами. И даже если самолет, только что взлетев, сразу возвращался из-за поломки или по метеоусловиям, то вылет все равно засчитывался, но значился, как «невыполненный боевой вылет». У меня за войну было три таких. В основном подобное происходило, когда над целью, сколько ни снижаешься, сплошные облака, а ты ж не станешь бомбить наугад: вдруг вместо железнодорожного узла или завода попадешь на мирный населенный пункт. У нас в дальней авиации так не было принято, и поэтому я вернулся с полным грузом. Мне друзья тогда говорили: «Сбросил бы ты лучше в какое озеро бомбы, а сказал, что вылет успешный, чтоб „невыполненного“ не иметь!» И это можно было сделать, в тот раз контроль отсутствовал. Но мы честными были. Я отшутился: «У меня будущая жена рыбовод, нельзя рыбу глушить!»
Что интересно, за успешные боевые вылеты нам еще платили. За бомбометания по тому же Берлину я получил две тысячи рублей, за цели вроде Кенигсберга — около семисот, за ближние цели — сто. Штурман получал чуть поменьше. Когда вылеты накапливались, нам деньги выдавали. Эх, гуляй летчик! Правда, разгуливаться сильно не удавалось. Буханка хлеба стоила пятьсот рублей.
Но вернусь к нашему вылету на Чепель. Лидером боевого порядка был Герой Советского Союза капитан Иванов (с ним летел наш штурман полка Крылов), а осветителями выступали Уромов и Володя Иконников. Втроем они должны были сбросить светящие авиабомбы (САБы), а мы, ориентируясь на них, начать бомбардировку. Подобная практика у нас началась примерно в первой половине 1944-го.
Взлетев, из облаков мы вышли примерно на четырех тысячах метров. Воздух был холодным и очень сырым. Температура на такой высоте доходила до минус тридцати, хотя в кабине, естественно, было теплее. Тем не менее перелет ожидался долгий. И, действительно, впоследствии оказалось, что весь маршрут занял больше семи часов — так долго быть в небе мне больше нигде не приходилось за всю войну (это уже после войны я мог столько времени провести в воздухе, что страшно вспомнить, но об этом позже).
Конечно, без кислородного оборудования в тот раз было не обойтись. Истребители, судя по рассказам, могли и на хорошую высоту забраться, не пользуясь кислородом. Но у нас перелет долгий, и рисковать было нельзя. Да и зачем? У всех имелось по два кислородных баллона по 24 литра каждый. Этого нам вполне хватило, чтобы несколько часов пройти туда и обратно. Кислородное оборудование нас никогда не подводило. Мы пользовались им редко, но во время таких перелетов обязательно. А то, представьте, если б я на такой высоте от недостатка кислорода сознание потерял, что тогда: и мой экипаж погиб бы, и задание бы не выполнили.
Что еще характерно. Когда полет мог длиться шесть часов и более, то нам выдавали дополнительный бортпаек: галеты, плитку шоколада и «кока-колу» в шариках, у меня эти шарики все время на компасе лежали. Они были такого же цвета, как одноименный напиток. Их нам выдавали в коробочках по десять драже. И совершенно особое действие у этих шариков было. Ты летишь, монотонно ревет мотор, шелестят винты, а вокруг звездная ночь, тебя начинает клонить в сон, тогда ты берешь шарик «кока-колы», и сонливость как рукой снимает. Помогали такие драже и не курить в полете. Курить ведь было нельзя. И не то чтобы какой-то запрет существовал, но куда пепел стряхивать? Самолет ведь в любой момент могло тряхнуть, да и, мало ли, от истребителей фашистских пришлось бы резко уходить, а тогда что — пепел рассыплется по всему самолету, да еще, не дай бог, сигарета из рук вылетит, вообще пожар может начаться… Но с «кока-колой» и семь часов можно было перетерпеть.
Бортпайком тоже оказывалось приятно подкрепиться. В него входили маленькие жестяные коробочки с ветчиной и сыром, причем сыр был с вкраплением ветчины. Кроме того, каждому полагалась пачка галет и плитка шоколада. Но шоколад мы обычно в полете не ели, зато в карманах всегда держали несколько плиток — на случай, если придется прыгать над чужой территорией, чтобы было чем голод утолять, пока до своих доберешься.
Когда мы вышли к Восточным Карпатам, вокруг была сильная облачность. Однако синоптики обещали, что в районе цели будет просматриваться Дунай и по нему мы сможем сориентироваться. Так и получилось. Около Будапешта уже все было видно. Когда мы, идя на цель, пролетали над парламентом Венгрии, то прям диву давались, какая красота. Представьте только, на берегу Дуная возвышается громадный стеклянный купол, а вокруг него прожектора. В темноте все так непередаваемо переливается огнями! Но засматриваться было нельзя, иначе попадешь в лучи прожекторов, и зенитки тебя быстро собьют. Тут мне даже в голову пришла нехорошая мысль, и я сказал своему экипажу:
— Вот куда надо сбросить, сколько получилось бы шума и битого стекла!
— Нет, командир, — возразили мне, — будем бомбить Чепель!
А Чепель даже искать долго не пришлось. Пролетев еще немного, мы увидели на Дунае огромный остров, в северной части которого как раз и находился Чепельский комбинат, такой огромный, что его просто невозможно было не увидеть. И никакие САБы оказались не нужны. Бомбить мы полетели туда всем корпусом: а это три дивизии — около двухсот самолетов! На комбинат высыпалось огромное количество бомб. Тем более что каждый из нас брал на внешние подвески по пятисотке или по две двухсотпятидесятки, а ведь еще в бомболюках по десять соток. На острове все рвалось и горело. Мы его буквально взорвали.
Приказ выполнили. Теперь можно разворачиваться, и домой! Мы отвернули от цели и стали на обратный курс, Будапешт остался позади нас. Но не прошло и десяти минут, как вдруг внизу справа прошла длинная трасса, и рядом с нами вспыхнуло что-то…
Мать честная, мы ведь уже успокоились. Думали, что успели все уйти и теперь вне опасности. А оказалось, немецкий ночной истребитель кого-то поймал… Когда мы пришли домой, в Лиду, то узнали, что во второй эскадрилье не вернулся экипаж Саши Кукушкина. А Саша — это ведь был свой парень, мы в Бузулуке умеете учились, на рыбалку ездили… Так после самого долгого полета я потерял еще одного друга.
Глава девятнадцатая
«Товарищ командир, к вам жена приехала!»
Осень 1944-го выдалась дождливой. В небе нависали облака из улетающих птиц. Чернели голые деревья. Мы знали, что победа не за горами. Но ускорить ее наступление даже в том, что от нас зависело, никак не могли. Как я уже говорил, погода довольно часто была нелетной. Мы по-прежнему оставались в Лиде. Ждали нормальной погоды и от нечего делать играли в карты. Помню, однажды во время таких посиделок приоткрылась дверь, девушка из нашего полка просунула голову и как засмеется:
— Товарищ командир, а к вам жена приехала!
Я на нее аж прикрикнул:
— Кыш, какая может быть жена, я неженатый!
Однако Аркашка, штурман мой, сразу предположил:
— Командир, так это ж Нинка приехала!
— А ты откуда знаешь? Не может такого быть! — возразил я ему. — А если уверен, что это она, так езжай и сам встречай!
Про себя еще подумал даже: «У кого такие шутки дурацкие?» С Ниной, девушкой, с которой я познакомился по дороге в полк, мы продолжали переписываться, но надеяться на то, что она из Москвы приедет ко мне в Лиду, было никак нельзя. Между тем, мой Аркашка вскочил, побежал к нашей полуторке. Там Маша Безотказная спала на руле, он ее растормошил: «Поехали на вокзал, в комендатуру!»
А там, не поверите, моя Нинка действительно сидела. Военный комендант ее не пропускал, нельзя ж неизвестно кого пускать в воинскую часть. Аркашка сразу ее узнал, как закричит радостно: «Нинка!» А она посмотрела, что меня нет, сразу пригорюнилась, спрашивает: «А чего Леонид не приехал?» — она-то меня так звала, а не Лехой, как в полку. Аркаша ее успокоил: «Все с ним в порядке, сейчас сама его увидишь!» Привез он ее в полк. Мои стрелки, как Нину заметили, тут же, словно по боевой тревоге, в столовую рванули, к Степану. Сказали ему, мол, к нашему командиру жена приехала, корзинку нашли. Он ее им шикарно нагрузил всякими вкусностями, а потом говорит: «Ужинать ваш командир пусть приходит после того, как все поужинают. Тогда мы тут будем для себя накрывать, и он с женой пускай с нами посидит, чтобы с корзинками туда-сюда не бегать…»
Принесли мне Гоша с Ваней еду от Степана. И я почувствовал, что как-то неудобно мне с Нинкой уединяться. А тут как раз другие мои товарищи по полку подошли, спрашивают: «К тебе приехала мадама?» — «Ко мне». — «Ну так познакомь!» И решил я на всех накрывать. Ребята тут же столы составили. В нашем общежитии столы были большие, и я практически всю эскадрилью пригласил. Что дальше? Мы сидим за столом, благополучно глотаем разведенный спирт, закусываем тем, что Степан прислал. В корзинке оказалось столько разносолов: и селедочка под шубой, и заливное, и чего там только не было. Пообщались мы, решили расходиться, но вдруг (у нас каждый день, как я уже замечал, происходило что-нибудь «вдруг…») — боевая тревога!
Нинка сразу как заревет, но я ей решительно сказал: «Вот моя кровать, ложись, а часов через пять мы вернемся. Так что спокойно спи, и никаких слез!» Она еще сильней заплакала, страшно ей было отпускать меня на войну, спросила: «Куда хоть летите?» А откуда я сам это знал, на КП сообщат и полетим, куда Родина отправит. Однако дошли мы до цели (не помню уже, до какой именно, поэтому врать не буду), отбомбились, прилетели обратно. Вскоре выяснилось, что не вернулся самолет Миши Малеева. Что сталось с его экипажем, никто не знал. Я из столовой пришел в общежитие, Нинка вскочила мне навстречу: «Слава богу, что ты вернулся…» А ей возьми да скажи: «Помнишь, напротив тебя сидел такой вот с маленькими усиками. Его сбили…» Она опять в слезы. Что я мог поделать. Напустил на себя строгость, говорю: «Сейчас я тебя выгоню! Ты что ревешь? Неужели, думаешь, если мы живем за сто верст от линии фронта, то не воюем? Мы каждый день летаем над территорией врага, иногда даже на 500 верст в глубь нее уходим. Оттуда не все возвращаются. Ничего с этим не поделаешь. И слезы ни к чему, а то все мы начнем задумываться, кого из нас собьют следующим…»
Так моя Нина гостила у нас в первый раз, но далеко не в последний. Дело в том, что в сентябре 1944-го она закончила Мосрыбвтуз и после института получила назначение инженером-рыбоводом в только что освобожденный от немцев Минск, в отдел прудового рыбоводства Министерства сельского хозяйства Белоруссии. Что примечательно, в Белоруссии в тот период на все руководящие посты старались назначать партизан, лишь бы у них было хоть малейшее соображение в работе или более-менее соответствующее образование. А заместителями и обычными инженерами уже брали молодых специалистов, направленных из институтов в ту или иную отрасль. Таким образом, у моей Нинки начальником был старый партизан, а их, четырех молодых сотрудниц, постоянно посылали в командировки по всей Белоруссии: восстанавливать взорванные плотины, рыбхозы, питомники. Вот она и смогла заехать ко мне. А дальше, куда бы ни была выписана служебная командировка молодому инженеру-рыбоводу, будь то в Витебск, в Молодечно или в Гомель, но обратно в Минск путь ее обязательно пролегал через Лиду, и моя любимая на одну-две ночки оставалась со мной.
Глава двадцатая
Пасведчанне аб шлюбе
Вскоре после бомбардировки Будапешта нам дали задание лететь на Дебрецен, важнейший железнодорожный, узел Венгрии, к которому тянулись шесть железнодорожных магистралей. Именно через Дебрецен фашисты поставляли на фронт многое, что было им необходимо. Это все, конечно, следовало пресечь. И мы полетели. Лидером осветителей назначили экипаж нашего командира эскадрильи Владимира Васильевича Уромова, а двумя другими осветителями выступали мы с Володей Иконниковым.
Задание было очень непростым. Ночь выдалась безлунной, удивительно темной, а возле Дебрецена отсутствовали какие-либо характерные ориентиры, кроме шоссейных и железных дорог. Ночью с высоты их не особо разглядишь. Более того, чуть севернее Дебрецена находился еще один сходный с ним пункт — Ньиредьхаза. И если бы штурман лидера ошибся в расчетах, а мы вслед за ним, то так по ней бы все и отбомбились.
Однако наши штурманы не ошиблись, и мы выполнили задание, как положено. Через некоторое время нас отправили бомбить Дебрецен второй раз, и мы уничтожили немецкий железнодорожный узел окончательно.
Не за горами были и полеты на Берлин. Вскоре к нам пришла директива, по которой дивизиям дальней авиации давалось десять дней на укомплектование и восстановление неисправной техники, чтобы после этого все полки приобрели полную боеготовность и полный состав. Это при том, что полного состава в нашем полку и за всю войну никогда не наблюдалось: 33 экипажа по штату, а на задания всегда уходило около 25–27, максимум — 30. Дело понятное: то у кого-то подбитый самолет в ремонте, у кого-то двигатели отказали, у кого-то заболел или ранен один из членов экипажа, кого-то перевели в другой полк. А тут вдруг установка на полный состав, да еще требование привести самолеты в такое состояние, чтобы они могли идти с максимальной нагрузкой. Конечно, это заставляло задуматься.
Начиналась последняя военная весна. В появившееся свободное время опять пошли разговоры. Разговаривали на войне в основном о родных, о близких. Мне в этом плане было сложнее, ведь мама и бабушка у меня умерли, отец не жил с нами. Рассказывал о своей старшей сестре Вале. Перед войной она жила в Москве в однокомнатной коммуналке со свекровью, мужем и двумя детьми. Плюс был только в одном, что место ее работы находилось прямо за воротами. И еще, что примечательно, поскольку их дом до революции был ломбардом, то толщина стен в нем составляла больше метра и подоконники были широченными. В некоторых семьях дети прекрасно умещались и спали на них. В иных комнатах~жили по семь человек. Это же Разгуляй улица была, старые москвичи знают, что это такое. Я, приезжая к сестре, ночевал на полу, как и дети. Валя с мужем спали на сундуке, свекровь — на кровати. И на войне, знаете, даже такую тесноту все вспоминали с теплотой. А еще о боях постоянно разговаривали, не забывали о них ни на минуту. Мы ведь почти каждую неделю теряли экипаж, а это четыре человека, каждого из которых мы хорошо знали, среди которых были наши лучшие друзья.
Естественно, после подобных разговоров и предположений о том, на сколь опасное задание нас могут отправить дальше, я решил, что пора мне жениться на Нине, а то еще убьют меня под конец войны, так пусть она хоть вдовой будет.
Говорю я тогда своим ребятам: «Как вы смотрите, если я дней на пять уеду в Минск?» — «А что, Леха, давай!» Пошел я к командиру полка Трехину:
— Товарищ подполковник, так, мол, и так, вы, наверное, знаете, кто у меня живет в Минске?
— Да, знаю, знаю, уже ведь не раз к тебе она приезжала сюда, — улыбнулся он.
— Разрешите съездить в Минск.
— Что, жениться собрался?
— Так точно.
— Но ведь еще война-то не кончилась, — удивился он.
— Знаю, поэтому и боюсь, что меня на последних днях собьют. Лучше уж, если мы с ней все оформим…
Василий Алексеевич обернулся к окну, посмотрел на аэродром и сказал:
— Вон, видишь, стоит наша полковая «По-2», иди садись и вылетай, но имей в виду, что к вечеру должен вернуться.
Я оторопел:
— Товарищ полковник, так что же это за женитьба, если я к вечеру вернусь? Дайте хоть три дня!
Он посмотрел на меня изучающе, подумал немного и говорит:
— Да, все-таки нехорошо возвращаться так рано. Ладно, все равно иди на стоянку, скажи летчику «По-2», чтобы он тебя в Лошицу отвез, — а Лошица как раз на окраине Минска. Самолет приземлится, ты выпрыгнешь с чемоданчиком, а он тут же, не выключая двигатель, взлетит обратно. Но ты чтобы через три дня был у меня тут, как штык!
Я поблагодарил командира и полетел. Выскочив из самолета, сразу поспешил к Нине. У меня были и рабочий, и домашний ее адреса. На следующий день мы расписались. Она жила на частной квартире у своего начальника. Соответственно, на свадьбе присутствовали этот ее начальник с женой, кто-то из соседей и знакомых, а также две девчонки из отдела, в котором работала Нина, с ними она ездила в командировки. Всего получилось человек восемь. Так в марте 1945 года в Минске я зарегистрировал свой брак и получил «пасведчанне аб шлюбе» № 343. То есть я был 343-м, кто женился в Минске после его освобождения.
Глава двадцать первая
На подступах к Берлину
К началу апреля от немцев уже были освобождены Белоруссия и Польша. Мы к тому времени перелетели за Брест в польский город Бяла Подляску. Там оказался вполне приличный аэродром. И что меня удивило, фашисты, покидая его, даже и не взорвали на нем почти ничего: несколько воронок от взрывов было только на взлетно-посадочной полосе, но ее очень быстро восстановили. А, скажем, в том же Шаталове немцы постарались по-настоящему, и на взлетных полосах после ухода фрицев весь бетон был покорежен.
Именно из Бяла Подляски довелось мне вылетать на Кенигсберг, Данциг, Пиллау, Штеттин и Берлин.
Что интересно, перед Кенигсбергом располагалось очень много фортов. Каждый форт представлял собой не то что крепость, а целый боевой район, где были и артиллерия, и пулеметы, и гарнизон. Все это оказалось для нас крайне неожиданным, когда мы впервые подлетали к городу. Ведь вокруг того же Ленинграда было всего несколько фортов, а тут весь город буквально окружен такими укреплениями. Каждая из крепостей была очень мощным опорным пунктом. А теперь представьте наши ощущения, если мы собираемся бомбить город, а нас встречают сильным огнем за десять километров до него. Мы меняли курс, но через некоторое время по нам снова стреляли зенитки. Очень озадачило нас поначалу происходящее, но потом мы поняли, что это было такое. После тех полетов я понимаю, насколько было трудно наземным войскам брать форты. Говорят, даже взятие города потребовало от них меньших усилий.
Впрочем, именно на Кенигсберг мне довелось летать днем под прикрытием истребителей. Хотя в полном смысле прикрытием это нельзя было назвать, к самой цели они не подходили. Правда, в этом и не было нужды. Мы шли строем (очень необычно для дальней авиации в тот период), я был в правом звене внутренним ведомым. И, скажу откровенно, особенного удовольствия от бомбометания я не получил. Больше старался держаться в строю и сохранять дистанцию, чем смотрел кругом. Тем более что нам объявили: будет прикрытие, спокойно идите на цель. Кроме того, бомбить надо было, ориентируясь на ведущего. Только у него пошли бомбы, наши штурманы тут же нажали на кнопки сброса. То есть за все девять самолетов прицеливался один ведущий штурман. И получалось, что девять самолетов накрывали землю довольно кучно. У каждого было по десять-тринадцать бомб, среди них и ФАБ-250, ФАБ-500. В результате удар получился колоссальный, было сброшено где-то по 15 тонн с каждой девятки. Какое укрепление здесь устоит? Мы отбомбились все сразу и повернули домой. Когда самолеты оказались над нашей территорией, ведущий покачал крыльями, и мы разошлись. Посадка на аэродром проходила уже в одиночном порядке.
Полет получился абсолютно благополучным. А вот до этого, в ночной вылет, под Кенигсбергом наш самолет в очередной раз едва не сбили. Фрицы по мне врезали из нескольких зенитных батарей. У меня давление масла упало на ноль. Я глянул на левую плоскость, и точно, заливает все маслом. Значит, подбит мотор. Я сразу его выключил. Спросил у Аркашки: «Куда будем садиться?»
А в Пруссии только что освободили от немцев ряд аэродромов, и туда перелетели истребители нашей фронтовой авиации. Вот мне Аркашка и предложил: «Рядом Хайлегенбайль». Мы туда благополучно сели. Истребители нас встретили прекрасно. Мы осмотрели свою машину. Слава богу, мотор оказался цел и невредим, а осколок попал в компрессор, который накачивает сжатый воздух, и перебил масляную трубку. Я тогда спросил, как мне связаться с дальней авиацией. Мне дали телефон, я дозвонился в штаб и попросил, чтобы передали в Польшу, в 8-й авиакорпус дальней авиации, в любую часть (там все равно сразу нам передадут), что Касаткин из 30-го полка сел на вынужденную на аэродроме Хайлегенбайль. И, мол, требуется компрессор сжатого воздуха и трубка подвода к нему.
Надо сказать, что когда мы оказались в Хайлегенбайле, с момента его освобождения прошло всего 5–6 дней. Мы спросили у местных летчиков, можно ли нам пройтись по городу. Нам ответили, что это вполне безопасно, в городе уже все проверено и даже местного населения практически нет.
— В худшем случае вы на труп какой-нибудь неубранный наткнетесь, — заверил нас бравый истребитель.
— А чей труп, наш или немецкий? — уточнил я.
— Конечно, немецкий. Наши уже все убраны, похоронены.
Это меня порадовало. Что примечательно, во время прогулки по городу меня действительно подозвал один из наших стрелков: «Командир, иди сюда!» Я увидел оторванную, уже начавшую гнить человеческую руку.
Мы пошли дальше, и вскоре меня поразили груды валявшихся на тротуарах красных перин. Кто и зачем их выбросил на улицу, почему они были именно такой расцветки — обо всем этом я не знаю до сих пор. Посмотрели мы на них и вскоре решили возвращаться на аэродром. Однако тут моему Гошке пришло в голову, что неплохо бы нам подобрать и взять с собой пуховые подушки. Я согласился, и мы набрали столько, чтобы досталось каждому из нас, да еще по одной для Яши Глушакова и Воробушка. Плюс к тому, еще две или три перины прихватили. Шиковали с Аркашкой, лежа на них, и удивлялись, почему эти перины пышные, но жиденькие. Потом мне объяснили, что такими накрываются, а не спят на них.
Буквально на следующий день после прогулки прилетел наш незаменимый Гриша Иншаков на «Си-47». Он привез механиков, техников и даже стремянки и масло. Я удивился: «Зачем стремянки и масло, здесь же целый полк?!» А они на всякий случай взяли, чтобы подстраховаться. Компрессор мне поставили, заправили его маслом из маслозаправщика на аэродроме, и я смог благополучно взлететь.
Вскоре за Кенигсбергом мы бомбили Данциг. И это была моя вторая дневная бомбардировка. Однако на этот раз летели мы уже без прикрытия и только до цели шли строем, а над Данцигом все разошлись и каждый самостоятельно выбирал цель. Полет прошел спокойно, немецких истребителей там не было, а несколько зенитных батарей существенного вреда никому не нанесли. Немец уже был не тот.
Что запомнилось тогда? Данциг был закрыт каким-то дымом, зато прекрасно просматривался порт, видимо, ветер дул со стороны моря. Штурман сразу мне предложил не сбрасывать бомбы на город, на мирных людей, а ударить по вокзалу, который как раз был неподалеку от портовых сооружений. Мы так и сделали. И так удачно наши ФАБы легли, что сразу сильный взрыв прогремел. Через тридцать секунд там снова что-то взорвалось и загорелось. Скорее всего, мы попали в железнодорожные цистерны. Уже домой повернули, а взрывы там все продолжались.
Замечу, летать днем в тот период было уже не хуже, чем ночью. А вот если бы мы так летали даже в 1944-м, потери пришлось бы нести громадные. Сами понимаете, каково это за пятьсот верст идти в тыл противника при солнечном свете. Другое дело, когда фашисты остались практически без авиации.
15 апреля 1945 года наши войска начали наступление на Зеелов — Мюнхенберг — Берлин. Было это хорошее, мощное наступление. Пехотные и танковые полки перешли Одер и захватили Кюстринский плацдарм. Однако здесь наступление заглохло: немцы подбросили со всех сторон подкрепление, и советские войска никак не могли преодолеть Зееловские высоты. Это была последняя, надежда фашистов, их последний оборонительный вал перед Берлином. Там находились крупнейшие бетонированные и земляные укрепления, и для их разрушения командование решило использовать авиацию.
В тот день мы получили задание: бомбить определенную, очень ограниченную площадь высот, на которую мы должны были выбросить тяжелые бомбы. У меня тогда на борту было 1750 килограммов, из них три бомбы по 250 килограммов на внешней подвеске и неизменные десять соток в бомболюках. Над городом Кюстрином я шел на высоте 3000 метров, стал поворачивать на Зееловские высоты и именно в этот раз неожиданно увидел (именно: неожиданно, ведь план операции был даже для нас военной тайной), как под нами вспыхнули зенитные прожектора, лучи которых легли на землю. Первый, второй, десятый, сотый… Ой, какая это была красивая картина! Все поле осветилось, будто днем, а на высоте оставалось по-прежнему темно. Началась знаменитая, единственная в мире прожекторная атака маршала Г.К. Жукова.
Только вообразите, триста прожекторов, установленных на трехкилометровом участке Кюстринского поля, одновременно легли на землю и, медленно поворачиваясь на три-четыре градуса то влево, то вправо, буквально ослепили немцев в окопах первой линии обороны. Фрицы тут же с криками о «новом оружии русских» бросились бежать. А нашим наступающим войскам прожектора не мешали, они светили им в спину. Зрелище было незабываемое, и видеть его во всем объеме можно было только с воздуха, да и то лишь тем экипажам, которые, как и наш, в эти минуты атаки находились над полем.
Конечно, очень приятно было видеть, как наши войска первую полосу укрепления взяли без единого выстрела. А когда они начали захватывать вторую полосу, там тоже царила паника, которую подняли немецкие солдаты, убегавшие из первых окопов. Так очень быстро были взяты все полосы обороны, выход на Зееловские высоты стал открыт. Проведенная операция оказалась большой удачей Жукова, а прожекторная атака позволила сохранить много жизней. Мы же в довершение всего отбомбились по Зееловским высотам, и дальнейшая дорога на Берлин была открыта.
Уже в следующий вылет мы осуществляли бомбометание по преддверию Берлина — Мюнхенбергу. Во всем царило ощущение скорой победы, и каждый наш экипаж старался за счет горючего взять как можно больше бомб. Мы с Володей Иконниковым брали по две тысячи килограммов. Тем более что у него уже был опыт и посложнее: Володя на какую-то цель себе три пятисотки на внешнюю подвеску повесил, так сам Ильюшин перепугался, даже звонил к нам: «У меня самолет не приспособлен, хотите, чтобы он развалился?» — «А чего ему разваливаться, хорошо отбомбились!» — шутил потом Володя.
На самом деле, конечно, доля риска присутствовала в таких делах. Мы высчитывали, какой лишний вес можно взять, чтобы горючего осталось только туда-обратно и запас на полчаса полета. Конечно, нам пришлось бы туго, если б послали садиться на запасной аэродром. Но мы не боялись рисковать, и Мюнхенберг разбомбили быстро. Впереди оставался Берлин.
Глава двадцать вторая
Взорванная столица
Главным событием войны являлся, конечно, штурм Берлина. Мое личное участие в этом историческом событии отмечено медалью «За взятие Берлина» и 11-й по счету благодарностью Верховного Главнокомандующего товарища Сталина.
Берлин мне доводилось бомбить три раза. Причем третий раз получился особенно интересным. До сих пор не могу объяснить почему, но весь мой экипаж люто возненавидел Геббельса. Даже Гитлера не настолько сильно, как его. Возможно, геббельсовская пропаганда на листовках до такой степени в зубах навязла… Так или иначе, мои ребята по всем картам, до каких только смогли добраться, в библиотеках, в справочниках искали, где находится геббельсовская имперская канцелярия. И нашли, пометили на наших полетных планах и картах, сказали: «Леха, взрывать будем только Геббельса! Нам же разрешили всю площадь Берлина бомбить, вот мы за этого пропагандиста и возьмемся!»
Хотя в России геббельсовские агитки, по-моему, неважно действовали. Во всяком случае, мне и всем, кого я знал, немецкие листовки казались глупыми. Иван Никитьевич, наш парторг, разбирал с нами некоторые из них. Я до сих пор запомнил рассчитанный на слабоумных призыв: «Бросайте оружие, переходите к нам, у нас есть белый хлеб, батоны и булки. Данная листовка является пропуском». Встречались листовки и поумнее, но и в них ощущался примитивизм. За орангутангов нас, что ли, держали? Скорее всего, это у моих ребят и вызвало злость.
А раз уж резиденцию Геббельса решили взрывать, по такому случаю я взял две тонны бомб: две пятисотки на внешнюю подвеску и десять соток в бомболюки. Лететь на Берлин было нелегко. Я уворачивался не столько от немецких истребителей, сколько от своих: все время то слева, то справа проносился какой-нибудь бомбардировщик. Столицу Германии тогда бомбило около двух тысяч самолетов. Представьте только, такое количество над одним городом!
Когда мне надоело шугаться, я не выдержал, сказал экипажу:
— Ребята, как хотите, но я включаю AHO!
AHO — это аэронавигационные огни. Я включил их, сначала все начали от меня шарахаться, а потом смотрю: еще один зажег, другой, третий… И почти все включили AHO, а иначе мы бы тогда в берлинском небе наверняка друг друга посбивали.
Бомбил я, соответственно, тоже с включенными огнями. Тогда это было безопасно. Бомбардировщиков наших вылетело столько, что в германской столице живого места не осталось. Жукова и Сталина потом часто ругали, что они так бесчеловечно поступили с Берлином. Но чтобы понять внутренние рычаги происходившего тогда, нужно было жить в то время. У нас у каждого за годы войны столько накипело, да и не победили бы мы без достаточной жесткости. Никто из нынешних политиков не победил бы в той войне. Наверное, даже Путин. А вот по приказу Сталина мы с радостью взорвали Берлин и могли бы полететь хоть на Нью-Йорк при первой необходимости. В годы «холодной войны» те, кто реально понимал происходящее, всегда были готовы к такому исходу событий.
Бомбардировку Берлина вспоминаю до сих пор. Сам я не могу поручиться, куда именно падали наши бомбы. Но меня клятвенно уверял весь экипаж: пятисотки легли аккурат по имперской канцелярии, а сотки пошли точно по имперскому парку. К сожалению, мне тогда было не до того, чтобы смотреть. Сами понимаете, при такой плотности самолетов вокруг.
Но о чем горько вспоминать, именно над Берлином наш полк в последний раз потерял экипаж. Когда мы возвращались после очередного бомбометания по городу, на восточной окраине столицы в воздухе вспыхнул какой-то самолет и весь в огне рухнул на землю. Исход мог быть только один — тогда даже спрыгнувшему с парашютом летчику спастись было нельзя: на каждый квадратный метр Берлина столько бомб сыпалось. Пришли домой. Оказалось, что это был самолет Милентьича.
Все думали, что Берлин станет последним. Но за ним были Грайсвальд и Свинемюнде. Причем на Грайсвальд мы два вылета сделали с нашим парторгом полка Никитиным. Хороший это был человек. В партию я вступил именно на фронте. Иван Никитьевич уже после первых боевых вылетов на Смоленщину принял меня в кандидаты, а уже к концу 1943-го я стал полноправным членом партии (рекомендацию мне как раз давал Володя Иконников). Со мною одновременно вступали Леонтьев, Юмашев, Сиволобов. Многие и летчики, и техники становились партийными на войне. Для нас это важно было, тем более что звание коммуниста еще надо было заслужить.
Но вернусь к Никитину. Нам повезло с парторгом. Он очень много работал с личным составом, с техниками, постоянно приносил нам и читал свежие газеты, делал все, что мог, для поднятия боевого духа. Однако к концу войны неспокойно ему стало: вроде служит в авиационном полку, а ни одного боевого вылета не сделал. Он мне так и сказал: «Неужели у себя в деревне я буду рассказывать, что всю войну политинформации читал? Я ведь даже не знаю, как вы бомбы сбрасываете, как стреляете…» И начал Иван Никитьевич уговаривать, чтобы я хоть раз взял его с собой. Самолично принять решение о полете с ним я не мог и отправился к Уромову. Доложил ему:
— Товарищ майор, очень просится Никитин в боевой вылет. Мы можем его взять, необходимо только ваше слово, он уже у меня тренировку прошел, стрелки его знают, с парашютом он прыгал.
Владимир Васильевич только плечами пожал:
— Слушай, Леха, а если вас с ним собьют?
— Так мы же с вами всю войну летаем, до сих пор целы. А теперь уже разве что сделается?
— Ладно, летите, что с вас взять!
Иван Никитьевич был мне благодарен. Грайсвальд, который мы с ним дважды бомбили, представлял собою немецкий порт на Балтике. В один из двух вылетов, когда нас по пути встретил огнем бронепоезд, наш парторг получил особенное удовольствие. Мы ведь от этого поезда быстро ушли, перепрыгнули через трехэтажное станционное здание, и все трассы пролетели выше нас. А после этого мы зато увидели обычный поезд, пристроились к нему и как врезали из пулеметов метров с пятидесяти. На лице у парторга в эти минуты был непередаваемый восторг.
Последней нашей целью стало Свинемюнде, или «Свиное устье», — самый западный немецкий город и порт на Одере перед выходом из Балтийского моря в Атлантический океан. В Свинемюнде ринулась вся знать Третьего рейха, и все, кто боялся встречи с союзниками, а особенно с советскими войсками: гестаповцы, эсэсовцы, полицаи, палачи… Многие хотели убежать в Австралию, в Южную Америку (особенно в Бразилию и Аргентину), а попасть туда на тот момент они могли только морем и только из этого порта.
Мы вылетели бомбить «Свиное устье» 30 апреля 1945 года более чем сотней самолетов. Там у фашистов уже не было ни зениток, ни истребителей. И если нам чего-то стоило опасаться, то только того, чтобы не столкнуться в полете со своим бомбардировщиком. Однако поскольку опыт у всех был немалый, то обошлось. Естественно, мы все в Свинемюнде разнесли, затопили множество фашистских кораблей. Серия наших бомб пошла от акватории на берег. Это было самым лучшим, что можно в порту сделать: мы накрыли и корабли в акватории, и на берегу все пакгаузы, краны, погрузочные средства и склады. Кроме того, что приятно, из этого вылета наш самолет ни единой пробоины не привез. А 5 мая 1945 года я получил свою двенадцатую личную благодарность от товарища Сталина «За бомбометание по самому западному немецкому городу и порту Свинемюнде» (а вождь своим именем просто так не разбрасывался). Она сейчас в Смоленском музее Великой Отечественной войны. Но не в наградах дело. Того, что этих самых наград нам не хватит и войны не достанется на наш век, мы, как я уже говорил, боялись, когда еще учились в летном училище. А прошла война, хватило нам ее всем, только не все вернулись.
Глава двадцать третья
Едва лишь кончилась война
В День Победы мы стояли в Малашевичах (это рядом с Бяла Подляской). Узнав о подписании Германией полной капитуляции, каждый из нас ощутил громадную радость. Но вряд ли для кого-то окончание войны стало сюрпризом: мы уже в начале мая видели, что это должно произойти на днях. Конечно, нам сразу объявили построение. Перед нами выступили командир полка, штурман полка, а потом было предложено высказаться всем желающим. Мой штурман Аркаша сразу изъявил такое желание. В голове у него уже, видимо, сложилась какая-то речь, и он бодро начал: «Лопнуло последнее колесо!..» Сразу после этой фразы он запнулся, забыв от волнения, что хотел сказать. Так Аркаша с минуту постоял, да и рукой махнул: мол, ну вас всех! Мы его потом доставали с вопросами: «Скажи, а какое колесо лопнуло? Переднее или заднее?»
Другой интересный момент. Командир полка приказал в честь Победы дать салют из пистолетов. Мы потом поняли: он хотел, чтобы все разрядили свои обоймы. А то мало ли что могло получиться, если бы кто-то, празднуя, потерял бы над собой контроль от выпитого, имея заряженное оружие на руках.
Через несколько дней после 9 мая нам сказали, что скоро полк будут перебазировать. Однако это «скоро» затянулось на неопределенный срок, и мы продолжали стоять в Малашевичах. Поскольку боевые вылеты кончились, все начали расслабляться: пьянствовать, влюбляться в местных девушек, играть в карты. А я стал скучать о Нине, тем более что тот же Володя Иконников и кое-кто еще успели привезти своих жен. Тогда я пошел к командиру полка:
— Товарищ полковник, разрешите за женой съездить!
— Куда? — спросил меня он.
— До Минска. Тут из Малашевичей совсем недалеко через Брест.
— Ну, а как же ты границу пересекать собрался? Сейчас ведь уже восстановили ее, пограничники стоят везде.
У меня тут же родился план. Я пошел к начальнику штаба и попросил: «Сделайте справку, что моя жена работает официанткой в летной столовой». Мне без проблем напечатали такую справку, я с ней поехал в Минск. Там моя Нина уволилась, и мы с ней сразу отправились в путь. В Бресте я встретился со своим механиком Колей Желтовым, он тоже ездил за женой. Вместе, как договаривались, дали телеграмму в полк. За нами прислали микроавтобус. Мы туда погрузились с вещами, и храбро — нос кверху! — переезжаем границу, предъявляем документы. К нам претензий, естественно, нет, но вдруг пограничники начали досматривать наших жен, поворачивается ко мне один, говорит: «И ты хочешь, чтобы я поверил, будто она официантка?» — «А что?» — «Ну и ну, хорошие у вас, летчиков, официантки!»
Увы, наши жены были одеты со вкусом и вели себя слишком скромно для представительниц вышеуказанной профессии… Пограничник позвонил своему начальнику, а тот просто скомандовал: «Ссаживай без разговоров!» Так нас вернули на станцию в Брест. Как я вскоре понял, до меня уже не один десяток летчиков подобным образом провозил через границу своих жен, вот эту лавочку и прикрыли. Но перебираться в полк как-то надо же было, и я решил нарушить границу. Позвонил к себе в полк, думал ночью перелететь в Малашевичи на дежурном «По-2». Однако о моих мучениях узнал наш полковой врач Иван Спирин. Он предложил менее рискованный способ, взял «санитарку» и поехал в Брестский госпиталь, предварительно заготовив для всех нас истории болезни. В его машине мы и пересекли границу. Естественно, на другом участке, а не на том, где нас разоблачили в первый раз. Там пограничники посмотрели на документы Спирина, на наши истории болезней, подвоха не заметили и пропустили нас.
В Малашевичах мы с Ниной прожили около полутора месяцев. Там нам даже успели выдать отдельную комнатку. А ребята из экипажа принесли мне немецкую печку. Она отличалась от наших «буржуек» даже внешне. Корпус был конусообразным, внизу него находилась топка, а сверху плита, на которую можно было поставить чайник или кастрюльки. Несмотря на небольшие размеры, на такой печке оказалось удобно готовить.
Между тем командование решило, что с окончанием войны уже нет необходимости в том, чтобы содержать восемь корпусов дальней авиации. Нас начали расформировывать. Но ребята особо не унывали, из дальней авиации всегда можно было пойти в гражданский воздушный флот. Я к тому времени был командиром звена. Меня вызвали в отдел кадров и предложили:
— У тебя есть возможность стать заместителем командира эскадрильи.
— И куда мне ехать? — уточнил я.
— В Зябровку!
«Батюшки, Зябровка, знакомая Зябровка…» — пронеслось у меня в голове. А кадровики между тем пояснили:
— Это в десяти-пятнадцати километрах южнее Гомеля, там хорошая взлетная полоса.
— Зачем мне полоса?
— Как зачем? Чтобы летать!
— Жить где?! У меня же семья…
— На частной квартире, там других вариантов нет в этом случае.
Я пришел домой, рассказал обо всем жене, она немного подумала и говорит:
— Соглашайся, пока у нас детей нет. Все-таки от Гомеля до Москвы не так далеко.
Так все и решилось. Отправился я заместителем командира эскадрильи в Зябровку, в 330-й полк дальней авиации. Но когда вступил в должность, на меня, как снег на голову, свалилась новая техника! Вместо наших «Ил-4», на которых мы провоевали всю войну, в полку были очень хитрые самолеты, о которых до этого я ни слыхом не слыхивал, ни видом не видывал — «Ер-2».
Это был первый и единственный на тот момент в нашей стране дизельный самолет, на нем стояло два дизельных мотора АЧ-30Б конструкции Алексея Чаромского. И, скажу откровенно, «Ер-2» оказался чудом, а не машиной, причем чудом в обоих смыслах слова. Делали его в Иркутске, и ходила среди летчиков такая байка. Если перегонщик с Иркутска до Москвы летит и не видит через каждые 10 минут лежащего на земле «Ер-2», значит, он сбился с маршрута. В такой шутке с лихвой хватало правды: садился на вынужденную посадку этот самолет дикое количество раз. При том, что единственным слабым местом «Ер-2» были топливные насосы. А в дизелях ведь карбюраторов нет, там непосредственно впрыск топлива в цилиндр происходит и уже за счет сжатия начинается воспламенение. Соответственно, топливные насосы должны держать высокое давление и давать точный уровень впрыска в каждый цилиндр. А цилиндров там было двенадцать штук — два ряда по шесть. И советское производство, к сожалению, не обеспечивал о должного качества. А в остальном у самолета была прекрасная тяга, прекрасная аэродинамика!
Про «Ер-2» среди летчиков еще такая байка ходила.
Встречаются два летчика. Спрашивает один другого:
— На чем летаешь?
— На «Ер-2»!
— На «Ер-2»? А что это такое?
— Как, ты не знаешь?
— Нет.
— Два мотора, два киля, два несчастных у руля, один бездарный впереди и очень храбрый позади. Страшно хитрый центроплан.
— Что это за аэроплан?
— Вот это и есть «Ер-2»!
И все, что в шутку здесь сказано, вполне соответствует действительности. Почему два несчастных у руля? Потому что на первых самолетах было два летчика — левый и правый. Сидели они рядом, между ними была только колонка управления с секторами, которую каждый из них мог переключать: либо один левой рукой, либо другой правой. У машины было два киля, а между ними на фюзеляже стояла большая турель, в которой сидел стрелок с 20-миллиметровой пушкой ШВАК. Да, пожалуй, много храбрости требовалось от этого стрелка на войне! А наименование бездарного, соответственно, доставалось штурману.
В сравнении с «Ил-4» бомбардировщик «Ер-2» имел то преимущество, что обладал большей высотностью и скоростью, а по грузоподъемности вообще почти в два раза превосходил ильюшинский самолет. Такую машину мне и пришлось осваивать, когда прибыл на новое место назначения. Однако, помимо «Ер-2», в 330-м полку была целая эскадрилья транспортных самолетов «Ли-2». Лисунов очень здорово переделал эту машину на советские материалы из американского «Дугласа». Я не одну тысячу часов налетал на этом самолете, в том числе в условиях Крайнего Севера, и всегда оставался доволен. А вот с «Ер-2» пришлось распрощаться быстро. В самолете нужно было что-то дорабатывать, ждать, когда металлурги смогут дать такую деталь, как безотказный топливный насос. Однако ермолаевскую модель решили снять с вооружения и уничтожить. Последним аэродромом для «Ер-2» определили Белую Церковь (что на Украине, неподалеку от Киева), там и планировали собрать эти машины со всего Союза, благо их немного было: в войну всего полк, а после войны — два.
Мы заранее знали, что «Ер-2» будут уничтожать, однако в пришедшей к нам официальной разнарядке значилось: привести самолеты в полную боевую готовность. Мы, наверное, с полмесяца готовили машины, облетывали, подкрашивали, хотя и знали, что их в Белой Церкви сразу будут давить танками. Приказы, как вы знаете, не обсуждаются. Перед вылетом на Украину командир полка Петр Михайлович Засорин вызвал меня к себе и сказал:
— Посылать тебя на «Ер-2» я не хочу. Ты ведь еще не идеально летаешь на нем?
— Так точно, — ответил я. — Мне бы на этой машине еще поучиться…
— Полетишь на «Ли-2», чтобы наши экипажи забрать и привезти обратно в Зябровку.
Пилотировать «Ли-2» мне всегда было в радость. Но в тот раз, конечно, ощущалась грусть, когда я летел вслед за летчиками, которые, в последний раз сидя за штурвалами «Ер-2», по сути, прощались со своими самолетами, к которым привыкли, в том числе и за годы войны.
В Белой Церкви нам выделили специальную стоянку, где уже была сделана длинная полоса, шедшая параллельно «бетонке». Летчики должны были заруливать и на этой полосе плотно, один к одному, во всю длину выстраивать самолеты. Сначала никто не понял, зачем ставить машины на эту импровизированную площадку, а не на стоянку. Но как только «Ер-2» всего полка выстроились в ряд, раздалась команда: «Убрать шасси!» Тут все схватились за голову, закричали: «Это вредительство! У нас исправные самолеты, мы в них все проверили, покрасили, чуть ли не вылизали!»
Но грозный голос в громкоговорителях был неумолим: «Еще раз повторяю: убрать шасси!»
Когда летчики сделали это и самолеты рухнули на живот, тут же дали команду тракторам «ЧТЗ» и двум танкам: «По самолетам — марш!»
И гусеницы начали давить наши самолеты. Один танк шел по кабинам и по крыльям, другой — по хвостовому оперению. А после них шли тракторы, додавливая все остальное. Всего через час на месте самолетов была груда дюрали. Солдаты откатили в сторону их теперь уже ненужные моторы, а нам начальство сказало:
— Ну все, спасибо. Теперь остальное мы переделаем на металлолом и отправим на переплавку.
Откровенно говоря, очень горько было у всех на душе. Особенно у тех, кто долго летал на «Ер-2». Это было вроде как своих друзей предать… И в таком подавленном настроении мы отправились в столовую обедать, чтобы до вечера улететь домой.
В вестибюль столовой все вошли с поникшими головами. Но неожиданно я услышал громкий, радостный крик:
— Леха! Ты что, не узнаешь?
А я отвык уже от такого имени, меня ведь Лехой называли большей частью в войну. Поднимаю глаза, смотрю: неужели это Женька Игнатьев из 27-й дивизии?! Голос-то его… А стоит передо мной обезображенный человек, у которого в прямом смысле слова лица нет: вместо носа — две дырочки, вместо глаз вообще непонятно что. Сразу видно, что он как следует горел. Причем, видно, был без подшлемника, раз с лицом стало такое.
Я к нему подошел:
— Женька, это ты?
Он засмеялся:
— Во, Леха, еще помнишь!
— Как же мне не помнить?!
А мы перед войной вместе с ним учились и переучивались на дальнебомбардировочные самолеты в Бузулуке. Затем еще там же целый год почти переучивались второй раз, и вместе закончили, а при распределении он ушел в южную армию, в Винницу, а я в северную. Из его рассказа я узнал, что в одном из боев его самолет подожгли немцы, но подожгли над своей территорией, и он тянул до линии фронта, чтобы уже у своих дать команду выпрыгнуть всему экипажу. Горел, но тянул. И тут меня еще дернуло спросить:
— Женька, ты что, без очков и подшлемника был?
— Леха, — горько ответил он. — Вот первый раз полетел без очков и подшлемника — и попал! Чего меня черт дернул? Жарко было, я очки и отбросил, и подшлемник не надел…
Эх, чего ему в голову это взбрело? У нас ведь были подшлемники из кротовой шкурки. Во-первых, они давали тепло зимой, во-вторых, в случае пожара принимали весь огонь на себя: скрючивались до невозможности, а лицо оставалось целым. Очки же спасали глаза.
Женька продолжал рассказ:
— Когда я дошел до линии фронта, штурман крикнул: «Под нами наши, прыгаем!» Я прыгнул, но поздно уже было, и вот что получилось.
Как только Игнатьев оказался на земле, его тут же увезли в госпиталь, где он очень долго пролежал. И там у него случилась настоящая трагедия. Женька ведь буквально перед самой войной женился, соответственно, едва он очутился в госпитале, тут же его жене отправили телеграмму. Она приехала к нему и, когда увидела, какой он стал, сразу от него отказалась. Сказала: «Я молодая, красивая, как я могу с таким инвалидом жить?!» Это в тот момент добило его еще больше. Но, как оказалось, нашелся человек, который его спас. Помню, стояли мы тогда с ним в вестибюле столовой, а Женька чуть не плакал, рассказывая дальше:
— За мною медсестра ухаживала, деревенская девка. Совершенно еще молоденькая. И когда она увидела, как от меня отказывается жена из-за того, что я такой весь обожженный, то решила сама стать моей женой. И лучшего я не могу даже представить, потому что она меня выходила, она меня и второй раз с того света вырвала, когда первая жена так поступила. Живем с ней с тех пор, скоро ребенок родиться должен…
Вот такая встреча неожиданная получилась. Он давай приглашать меня:
— Поедем ко мне, познакомлю.
— Женя, ты же знаешь, зачем я прилетел, мне и еще трем экипажам «Ли-2» надо забрать наших летчиков с «Ер-2» и отвезти домой. Приказ есть приказ.
Тепло очень распрощались мы с ним. К слову, этот человек один из немногих, кто остался жив из нашего выпуска в Бузулуке.
У моих однополчан по-разному складывалась судьба после войны. Перед тем, как я уехал в Зябровку, наш полк некоторое время стоял в Быхове, там у моего Аркаши завязался роман с одной из местных девушек, и он на ней женился, через некоторое время у них дети пошли. С Аркашей мы переписывались дольше всех. Уже через несколько десятилетий после войны учительница из нашей смоленской школы Г.Д. Стычинская возила свой класс на экскурсию в Белоруссию. Когда они заехали в Быхов, то там она по данному мною адресу нашла моего Аркашку и познакомила с ним ребят. Он рассказывал им о наших полетах, хвалился сыном, который был уже взрослым и играл на баяне. У самого Аркаши увлечение музыкой было еще с довоенного периода, он на мандолине играл. Когда мы перелетали куда-нибудь, он всегда брал к себе в кабину официантку Веру Калдашкину и играл для нее, подставляя к мандолине ларингофон, так что мелодии наполняли весь наш самолет. Вот и сыну Аркаша сумел передать любовь к музыке.
Иван, стрелок-радист, вернулся в свой родной Ногинск, где работал еще до войны на трикотажной фабрике мастером по налаживанию ткацких машин. К тому же, у него там семья уже была. А вот о судьбе нашего Гоши я много рассказать не сумею. Он же бурят из какого-то стойбища под Улан-Удэ. Говорил, места там у них красивые, звал нас съездить к себе в гости. От них там до Байкала недалеко. Но сразу после войны как-то не до поездки было, а потом Гоша так и пропал, и ни письма от него.
Судьба нашего Воробушка определилась уже к концу войны. Помните, я вам рассказывал, как мои Ваня и Гоша за ней приглядывали, и нашелся тот, что не побоялся их строгих взглядов. Уже в 1945-м во вторую эскадрилью пришел штурман по фамилии Логинов, прекрасный художник, тот самый, что расписал у них все самолеты. Успел он сделать вылетов двадцать, но этого времени ему хватило, чтобы присмотреться к нашей Лидочке и сделать ей предложение. Они поженились. Я ее встретил все в том же Быхове лет через десять после войны, когда прилетал туда с командующим. Лидочка очень обрадовалась, звала меня в гости, но до вылета оставалось совсем немного. Мы разговаривали в летной столовой, у нее было счастливое лицо. Я чувствовал, что все у нее в жизни сложилось.
Судьбу своего первого командира Григория Ивановича Чеботаева я не знаю. Но когда его перевели от нас на Дальний Восток с повышением, все жалели, что расстаются с таким человеком. Он вел себя очень просто, доступно, к нему запросто можно было подойти с любым вопросом. Пришедший в 1944-м на смену ему Василий Алексеевич Трехин тоже оказался хорошим человеком, но как-то так сложилось, что обращались мы к нему только как положено по уставу: «Товарищ полковник, разрешите…» Однако нельзя сказать, что Василий Алексеевич был каким-то высокомерным или нечеловечным. Его в полку тоже любили, хотя и меньше, чем Чеботаева. Невероятно обидно, что смерть его настигла вскоре после войны. Все получилось так невероятно, что даже не верится. Он, боевой летчик, в мирное время возвращался на электричке со своей дачи под Ленинградом. Выйдя на станции, Василий Алексеевич увидел, как трое молокососов приставали к девушке. Естественно, он заступился. И в это время мимо проходила электричка. Те трое подонков его столкнули прямо под поезд.
Видите, как бывает. Но мне не хотелось бы заканчивать на такой грустной ноте. Тем более что и у Аркаши, и у Воробушка, и у Ивана все в жизни вроде бы удалось. Да и мне грех жаловаться на свою долю. Хотя, знаете, иногда приходит в голову, что мы вряд ли еще когда-то в жизни были такими счастливыми, как в начале мая 1945-го, причем даже еще до девятого числа, от ощущения, что Победа наступит со дня на день.