Два дюжих санитара укладывают меня на насилки.

– Химфак? – спрашивает тот, что постарше.

– Химфак, – буркнула профпатолог. – Выносите через запасной… У нас всегда иностранцы околачиваются. И вообще… не надо привлекать внимания..

– Не волнуйтесь, товарищ доктор, нам не привыкать. Чай, не впервой…

Быстро обогнув здание Университета, «Скорая» высочила на Комсомольский проспект.

– Куда вы меня везете?… К Обуху? От одного названия умереть можно.

Санитары рассмеялись.

– Говорят, был ученый с такой фамилией. В его честь назвали улицу и больницу.

– А что за больница?

– Название длинное… – точно не упомнила.

Санитар постарше произнес почему-то с усмешечкой:

– Институт гигиены труда и этих… Профессиональных заболеваний имени Обуха.

– Хорошая?

– А кто ж его знает? Туда обычные люди не попадают. По большей части все химики, да физики. В общем, заумные, которые допрыгались… Больно?

Сейчас-сейчас, девочка, прикатим. Как с Садового кольца свернем, так и Обуха, улочка узкая, без толкучки… Уютная.

Институт Обуха был почему-то спрятан за тюремным забором – толстым каменным. Ворота с охраной. Открылись лишь по гудку «Скорой»…

– Свеженькая, принимайте! – Санитары поставили носилки и, пожелав мне здоровья, уехали.

Резкий сигнал, и приемный покой наполняется белыми халатами. Одни старательно стучат молоточкам по коленям, другой, с зеркальцем на лбу, изучает горло, нос и даже уши.

«При чем тут уши? – с досадой думаю я, – кожи не видят, что ли?» Но кто-то уже усердно давит мне на шею, заставляя глотать. Кажется, этих врачей интересует весь мой организм, кроме лица и рук. Потоком тянутся вопросы про мои болезни, начиная с пеленок, про болезни моих родителей и даже причины смерти бабушек и дедушек…

– Может, еще о пробабушке рассказать? – вскипаю я.– Когда она почувствовала себя плохо, ей было девяносто восемь…

– Понятно… Постарайтесь вспомнить, не болел ли кто-нибудь у вас в семье психическими заболеваниями? И не было ли среди ваших родствеников случаев самоубийства?

– Не было! Никогда! – Я с трудом поворчиваю язык. Кажется, пузыри на руках вот-вот лопнут. Как под ударами плети, горит лицо. Каждый поворот головы усиливает жжение. Хочется орать во весь голос, отдирая от себя эти чужие пузырчатые куски кожи.

– Минуточку! – Окулист тщательно проверяет зрение. Свет дико болезненно режет глаза.

– Хватит! Сделайте что-то для кожи, а потом смотрите что угодно…

Слепящие вспышки вспыхивают со всех стороон, чьи-то сильные руки сдавливают плечи, поворчивая меня в разные стороны.

– Вы не имеете права меня фотографировать! – кричу я

– Мы имеем право на все! – Властный голос повторяется в моих ушах слабым эхом.– На все…На все!..

Я ощущаю себя зверем в капкане.– Отпустите меня домой!

– В таком виде домой? – иронически звучит тот же голос.

– Сейчас вид не имеет значения!

В наступившем затишье гулко отдаются тяжелые шаги.

– Я главный врач!

На меня наплывает глыба жира, похожая своим вытянутым зубастым лицом на огромную щуку. Щука увенчана засаленным смоляным пучком волос, собранным на темени затейливым бантиком. В плоских, как плавники, ушах, прижатых к ее удлиненной почти рыбьей харе, покачиваются огромные золотые серьги. Шелковый бантик – затейливый, трехцветный, красный, синий, еще какой-то. Не бантик, а государственный флаг.

– Что вы хотите?

– Я требую, чтоб меня отпустили домой!

– Прекратить капризы! – взвизгивает рыба. – Тоже мне царица! – От негодования ее обвислые щеки колышатся. – Если б ты врачам платила…

– Они бы сначала занялись моей кожей, – перебиваю я ее. – Мне больно!

– Больно?! Молодая, потерпишь, ничего с тобой не стрясется!…Таких, как ты, много, и всем больно. Другие терпят и не скандалят. Отправим тебя в отделение, там тобой и займутся.

Глыба жира торжественно уплывает.

И вот уже другие санитары подхватывают носилки и через минуту я трясусь в тесном кузове. Пытаюсь выяснить:

– В какое отделение?

– Куда положено, девушка, – отвечает неразговорчивый санитар.

Легкое подрагивание машины усиливает боль, порой боль такая, словно меня полосуют ножом.

Бешеный круговорот событий, лиц, вопросов проносятся в воспаленной памяти и, сливаясь с болью, как бы растворяется в ней. «Люба, ты сняла противогаз?.. А как же вторая вентиляция… Тоже не сработала?» – стучит в висках испуганный голос Акимовой. «Без вашего ведома?– хрипит стариковский голос горбуна Агрономова. – Пишите докладную, укажите имя этого субъекта. Я не я, если он не будет сидеть!» Уставшее лицо профпатолога расплывается: «Индивидуальные средства защиты не применяла… Так и запишем». Пшежецкий смотрит на часы: «Химику стыдно бояться запахов.» Пшежецкий-то малость с приветом.. – Ни противогаза, ни аварийной вентиляции… – с тоской подумала я, – Тяп-ляп, лишь бы поскорей… А мне теперь валяться… Что стряслось с этой проклятой тягой, и почему ее так долго чинили?»

На следующее утро узнала, что в то же закрытое отделение института Обуха привезли троих мужчин, которые делали точь в точь, что и я: синтезировали хлорэтилмеркаптан без противогаза – трех здоровущих парней – Мережко, Бынина, Попова….К моему появлению выжил только Попов.

У меня в ушах до сих пор звучит спокойные голоса врачей: «Время экспозиции Попова – двадцать пять минут. Время экспозиции Рябовой – сорок минут… У Попова при меньшем времени экспозиции роговица глаза пострадала значительно сильнее. У Рябовой все, как у мышей, только печень не реагирует…»

Женский голос спрашивает, какой вес Попова? 70 килограмм? В американском справочнике указывается летальная доза иприта… Правда, только для кошки. Приводится в миллиграммах на килограмм живого веса…А каков вес твоей кошечки? – И оба эскулапа хихикнули…

Но этот разговор уже самого конца моей первой недели у Обуха.

А в первый день нянечка подвела меня к железной кровати, сказала: – Вот твоя койка! – и неслышно исчезла. Облезлая кровать, в которую я проваливаюсь, словно в трюм, похожа на маленькое старое суденышко. Оно потрескивает, жалобно скрипит и нестерпимо укачивает. Застиранная, пахнущая хлоркой простыня, напоминает парус.

Небо за окном, сотканное, казалось, из таких же подсиненных парусов, единственное, что связывет меня с той, оставшейся позади жизнью.

Я качаюсь на своем скрипучем кораблике, и мне кажется, что все это сон, который исчезнет, улетит, забудется. Но, с усилием открыв глаза, вижу свои руки – красное мессиво, покрытое бледно-желтыми пузырями. «Жаба! Жаба!»– испуганно звучит во мне собственный голос. Боль охватывает лицо и руки раскаленным обручем, разливается по всему телу, отдаваясь в затылке.

– Это анастезирующий раствор, – слышу торопливый голос сестры, кладущей возле меня железное корытце – Руки – сюда, в лоток с прохладной жидкостью.

– А лицо?!

Она будто не слышит, ставит на тумбочку какую-то кашу.

– Захочешь есть, скажешь соседкам, покормят.

– А лицо?! – У меня горит лицо?!

Сестра тихо-исчезает…

Во рту привкус тошноты. Кажется, я не ела почти двое суток.

– Пить, только пить….– Малейшее движение ртом невыносимо.

Раствор в лотке нагревается. Огненные тиски становятся все сильнее. Я кусаю губы, чтобы не реветь. Но слезы текут, пытаюсь взять платок, чтоб вытереть эту соленую разъедающую жидкость. И от режущей тело невыносимой боли теряю сознание.

Очнулась, когда меня встряхнули, растолкали.

Подплыл белый халат. За ним – второй.

– Ну, как, больная?

– Плохо! Нестерпимо плохо! Дайте мне анальгин, пирамидон, что-нибудь…

– Нельзя!

– Любое обезболивающее!

– Не положено. Есть раствор, этого достаточно.

– Раствор не помогает, а голову в лоток не положишь.

– Надо потерпеть!

– Господи, как вытерпеть, когда тебя будто перепиливают тупой пилой. Дайте хоть анальгин!

– Повторяю, анальгетики даются только по специальному разрешению.

– Позвольте, вы же врач! Кто лучше врача знает, как ослабить боль?

Белые халаты бесшумно исчезают. Я ощущаю себя жалким беспомощным животным. Скотиной на бойне… Мне не терпится в туалет, я хочу высморкаться. Что я могу сделать без рук?

Стонать, плакать, биться головой о железную кровать? Бессмысленно. Приближаются еще два белых халата. Узнаю сестру, которая приносила лоток. И вторая, видно, сестра. Когда-то в России они назывались сестрами милосердия.

Они шепчут.

– Не скандальте, девушка! Это вам не поможет.

И вдруг я ощущаю всем своим нутром, что никто из них ничего для меня не сделает. Я еще не знала почему, но безошибочный инстинкт живого существа подсказывал, что всем им на меня наплевать. Не может же быть, что им запрещено помогать? В больнице? Почему?!

– Покажите мне, где туалет, – прошу. – Дойти смогу сама, без вас, ноги у меня в порядке…

В отупении и отчаянии бреду в хлорированном мареве больничного коридора.

Пол шатается под ногами, покачиваясь плывут серо-зеленые стены. Господи, не упасть бы! Добравшись до своей кровати, снова забираюсь под обжигающе – холодную простыню.

– Давайте я вас укрою.– Мягкий гортанный голос тих, и совсем не похож на те, которые слышу с самого утра. Разжав веки, вижу, что в палате остались одни больные. Судя по тоненькой со странно широкими плечами спортсмена фигуре, затянутой больничным халатом, и толстой косе, закрученной на темени, передо мной женщина лет двадцати восьми-тридцати. На голове просто копна огненно-рыжих волос. Тонкое интеллигентное лицо в очках с простой оправой, самодельно, видно, уже здесь, в больнице, «починенной» нитками. Кожа белейшая, которая бывает только у огненно рыжих. Однако от корней волос почти до самой шеи покрыто коркой темно-коричневых струпьев.

– Ваше одеяло, девочка, свернуто, в ногах у вас лежит.– Она укутывает меня заботливо, как ребенка, засовывая края байки под матрас. – Вас прямо трясет от озноба… Хотите, я еще свое одеяло дам? – Добрые синие глаза смотрят на меня из-под струпьев. – Пить, да?

Я киваю. Никогда еще простая вода не казалась мне такой вкусной.

– Меня зовут Тоня, я из НИОПИКА, знаете?

– Знаю НИИ около Маяковки. Красители и прочее… Из какой лаборатории?

– Я в закрытой работала. В филиале на Долгопрудной.

– Понятно. А это что за больница?

– Официально – это клиника Академии медицинских наук. – Голос ее становится унылым. – Не рядовая больничка, а большой научно – исследовательский институт, известный, как сказал мой шеф, во все мире. Сами видите, докторов целое толпище. Это витрина. Но, как говорится, одно в витрине, а другое в магазине.

– А что с вами, Тоня?

Два синих озерца смотрят на меня с недоумением и болью.

– Представления не имею! Шеф просил сделать перегонку. Бросил небрежно: это наша ВТОРАЯ тема. Дал вещество, а сам куда-то ушел. Когда несколько капель упало в приемнике, у меня вся комната поплыла перед глазами. Теперь врачи говорят «профессиональное», а объяснять ничего не объясняют. Да и лечить-то не лечат, только анализы делают… Говорят, лежите спокойно, отдыхайте… У меня с кровью плохо, а лицо – это так, попутное.

– Вы москвичка, Тоня? К вам кто-то из семьи пробился?

– Муж был, да сплыл… Одна, как перст…

– Меня зовут Люба! Люба Рябова. Когда мои пробьются, они и вас не оставят…

Тоня грустно усмехнулась

– А с вами-то что, Люба?

– Перегоняла какой-то хлорэтилмеркаптан. На химфаке. ВТОРАЯ ТЕМА, сказал шеф.

– …И вытяжной шкаф сломался? – Почему-то в ее голосе почудилась ирония. –…Как догадалась? Здесь кинешь палкой в собаку, попадешь в химика. И у каждого второго вентиляция сломалась.

Больные зашевелились, очевидно, это причина была всеобщей.

Люба вздохнула грустно и как-то непривычно тяжело. – Ничего не понимаю: работала вчера, а ожоги только сегодня появились…

– А кроме кожи, Люба, что у тебя?

– Я здорова, только пузыри болят зверски.

– И больше ничего?… – с недоверием переспросила Тоня. – Редкая удача!.

– Как вы сказали? Хлорэтилмеркаптан?.. Я тоже с химфака, – Совсем молоденькая девчушка в беленьких домашних тапочках на тонких ножках, по виду, еще школьница, приблизилась. – Я Галя Лысенко-Птаха с третьего курса…– Заметила мою улыбку, добавила: – У нас полгорода Лысенко. Паспортистки изощрились, моей маме прилепили «Лысенко-стАра» а мне –«Птаху». Я было восстала, но зря: теперь меня тут никто не спрашивает, не внучка ли я этого аспида Трофима Лысенко? А теперь мы с аспидом, к счастью, даже не однофамильцы… Из общежития я многих знаю. На каком этаже вы живете?

– Я москвичка, у вас бывала раза два. В гостях.

– А кто у вас практикум по органике ведет?

– Акимова Лидия Николаевна.

– Значит, программа у нас одинаковая. Меркаптаны уже проходили, как же.

Сейчас посмотрим в учебнике, у меня Чичибабин в тумбочке, сюда прямо с кафедры привезли. У Чичибабина есть все. Он подробник.

Минут через пять она развела руками. У Чичибабина об этом веществе ни слова. Подумать только! У Чичибабина!..

Тоня поглядела на нее, на Любу, свесившую ноги с кровати, улыбнулась грустно:

– Воробушки вы наши печальные. Прямо от титьки – в мясорубку… Дайте-ка полистать классика. В нем есть все, но почему-то нет ничего, на чем мы все подорвались.. ВТОРАЯ тема. И у Любы Рябовой, и у меня… Видно, что-либо трижды секретное. Заказ министерства обороны…

Классик ведь не имел советского «допуска-пропуска»… Мы – то – закрытая лаборатория. Сплошь тайны. Но, извините – Университет? Он открыт всем ветрам… И никто ничего не знает?

– Да хватит вам, честное слово! – Резко обрывает ее женщина с соседней койки. Отнюдь не старая женщина, эта соседка: глаза острые, молодые, а голова до последнего волоска седая. «Наша Лукерья!» сказала Тоня. Соседка не отвечала даже на вопросы сестер, и до сих пор лежала с невозмутимым видом.

– Если бы в учебниках про все было написано, так вас здесь бы не было. Заладили, как детишки: «Не знаю!» «Не знаю!» – передразнивает она тоненьким пищащим голосом.– Да какое вы имели право не знать, с чем работали! А еще все, как одна, образованные. Из университетов. А дурачка валяете!.. Значит, кто-то не хотел, что бы вы знали… Много будете знать, скоро состаритесь! Так они порешили. За вас, кроликов. Вон, посмотрите на меня, совсем в старуху превратилась, а мне еще и сорока нет. Что вы понимаете, кролики?!. Кабы мне было нынче столько лет, сколько вам, я бы от этих химий – ноги в руки и бежать. А вы все до поры чирикаете. «Ходит кувшин по воду, пока не сломается!». А я вот знаю, с чем работала… Подписку давала, все знаю и буду век молчать. Объяснили, с чем это едят… Да только бросил муж свою Лукерью Никитишну с ребятенком как раз, когда техникум химический кончала. Исчез. Сама голодная – ладно, а вот глядеть на свого голодного ребятенка?! Ну, и согласилась я на одну работенку, коли платили втрое….. вторая она тема, первая… двадцать первая … не ведаю. Да только теперь лучше вас, ученых, знаю, для чего власти эта химия нужна… Диплома не надо. Только, как дочке втолковать, когда у меня подписку взяли? Подмахнула, дура. Молчи, Лукерья Никитична. До гроба молчи! Если что со мной случится – дочка туда же пойдет. От голодухи и на стенку полезешь!.. А вас кто в эту химию тянул? Да еще какую-то вторую, о котором даже ваш лучший учебник не пишет. Голодные дети, что ли? Все за дипломами лезли.! Как и моя доченька!… Коли им понадобится, и дочку, как кролика ИСПОЛЬЗУЮТ, и будут спокойненько на часы смотреть – умрет сразу, аль не сразу …Эх, вы! Кролики вы и есть кролики.

Резко отвернувшись к стене, она рыдает так, что от тяжести ее тела скрипит сетка под матрасом.

– Будь они прокляты, сукины дети, паразиты, убийцы! Что б их, скотов, разорвало, чтоб их дети передохли, как собаки… Чтоб…

Два санитара привычными ловкими движениями закрывают ей рот и нос резиновой маской, соединенной гофрированной трубкой с баллоном. Крики затихают. Мясистая, почти прямоугольная сестра взмахивает шприцом, как дирижерской палочкой, и через несколько минут Лукерья Никитична засыпает.

– Прекратить болтовню! – сестра обводит всех командирским взглядом и уходит.

Лукерья Никитишна после укола шевелит во сне по детски обиженными губами.. Галя закрывает лицо учебником Чичибабина. Я повернулась лицом к тониной кровати, вижу, как подрагивают ее закрытые веки. Значит, не спит.

– Который час?– спрашиваю я громко. Все молчат. Только тут замечаю, что в палате нет часов. – Где тут телефон?– кричу во весь голос.

– Чего орешь?! – заглядывает коридорная сестра.

– Мне надо позвонить домой.

– Домой?! – От удивления она вытягивается по стойке смирно.– Домой больным звонить не положено. Соблюдай общий распорядок. Руки в лоток, и прекратить разговоры!

Дверь за ней бесшумно закрывается.

Ко мне приближается, неизвестно откуда появившийся, белый халат на толстых раздутых ногах. Лицо цвета больничных стен, глаз нет. Не говоря ни слова начинает мять мой живот, приговаривая «нормально!.. Нормально!». Затем объявляет тоном следователя. – По поводу лекарств вам уже объяснили, – никаких анальгинов!

– Я всю ночь не спала от боли. Почему «никаких»…

– Двадцать раз вам не будут повторять! Спокойнее! Давление понижено,– Разве вас не предупредили: я ваш лечащий врач-дерматолог.. Ваше дело у меня. У вас токсический вирулезный дерматит. По моей линии все. – И белый халат пропадает мгновенно, словно проваливается под пол. Но на его месте, точно он вдруг вырос, оказывается халат с развязанными тесемками. Голос хриплый, старческий. Уши в седых волосках.

– Я ваш терапевт… вдохните… выдохните… вдохните поглубже… присядьте… – Лицо у старика такое напряженное, что мне хочется его успокоить: – С легкими у меня все в порядке. Только что прошла медкомиссию на химфаке. Лицо и руки болят адски, а в остальном, я – здорова!

– Да-да!…– проборматывет он и, достав какую-то маленькую трубочку, продолжает что-то выслушивать… – Да-да! – Будто я ничего ему не говорила. Или у него уши заросли? Продолжает и продолжает свое дело. Его фонендоскоп долго скользит по моей спине…

Старика-терапевта почти вытолкивают двое рослых мужчин, выделяющиеся своей подчеркнутой подтянутостью. Из-под халатов виднеется военная форма. Их сосредоточенность заставляет меня сжаться, на мгновение «забыть» о боли. Насторожиться.

– Вы военные врачи?

– Ваше заболевание вызвано действием определенного химического вещества, правильно?.. – спрашивают они, не отвечая на мои вопросы. – Мы ведем вашу историю болезни, рассказывайте, не стесняясь никаких деталей. Я снова повторяю свою историю, уже набившую мне оскомину.

– Мы называем ваши пузыри химическими ожогами второй степени. Поскольку у вас все так наглядно, мы покажем вас группе студентов. Им нужно видеть все своими глазами.

– Пусть смотрят, если нужно… когда начнут лечить эти ожоги? Только бы шрамов не осталось…

– Лечить?! Время – лучший лекарь. Непонятно только, товарищ Рябова, почему вы не соблюдали правила техники безопасности. Разве вас не предупреждали, что вещество опасно для кожи?

– Опасно?! Мне сказали просто не лить на руки! Да я и не лила.

– Правильно! Распишитесь, что вас предупреждали… Вот здесь!

Я перечитываю, наверное, в десятый раз сухой канцелярский текст, и ничего не понимаю. Это наша химфаковская расписка, предупреждающая о токсичности. Всего несколько строк.

– Я вообще первый раз слышу, что этот проклятый хлорэтилмеркаптан токсичен!

– Вы сейчас в тяжелом состоянии и просто забыли, – назидательно говорит тот, что постарше.

– Я не забыла!

– Ну, полежите – вспомните и… подпишете, как и все… Никто тут не спешит…

На этом разговор обрывается. Я гляжу на лица моих соседок, пытаюсь понять, что значит «полежите – вспомните», и вижу, как они забились в свои постели, будто затравленные звери. Никто не спит, кроме Лукерьи Никитичны, которую усыпили инъекцией.

Военные врачи направляются прямо к ее койке.

– Немедленно проснуться! – рявкает старший, который у моей койки вовсе не рявкал. – Я сказал – проснуться!

Раздался звук пощечин. Ничего подобного я не видела за всю свою жизнь. Разве что на экранах кинотеатров. Слегка приподняв женщину за ворот ночной рубашки, бьют и бьют ее по лицу.

Я снова смотрю на своих соседок. Все лежат с каменно-неподвижными лицами, будто не замечая происходящего. Очевидно, подобное зрелище было для них не новым.

Лукерья Никитична просыпается.

– Собирайся! Через пятнадцать минут поедешь в другую больницу! – орет военный. – Собирай свои тряпки!

– В какую другую? Зачем? – стонет Лукерья Никитична. – Я не хочу в другую. Я не поеду!

– Собирайся, говорю! Своими криками и разговорами вы беспокоите соседей по палате. Там вы будете более изолированы.

– Я не поеду в другую больницу. Я уже видела, кого вы туда отправляете. Лучше умереть дома… Дочка у меня. Неужто ей сиротой оставаться?! – И она снова заплакала.

Нянечка приносит маленький сверток. Уложив женщину на носилки, санитары затягивают два толстых ремня. Она уже не может пошевелить ни рукой, ни ногой. Чуть приподняв голову, крикнула на прощанье. – Девчонки, молчите! Если хотите остаться в живых – молчите. Все молчат! У меня слово вырвалось – все! Отсюда не выпустят… Прощайте!

Минут через десять вплывает в палату со своей постоянно-щучьей улыбкой глыба жира.

– Товарищи, у больной обнаружено психическое расстройство. Меры уже приняты! Не беспокойтесь! С ней все будет по доброму… Соблюдайте тишину! – И исчезает…

– И тут слышу почти взбешенный голос Тони. Никогда не слышала, чтоб стихи звучали так бешено:

Закон самодержавия таков,

Чем царь добрей, тем больше льется крови.

Сгноят Лукерью!

– Слово – серебро, а молчание, известно, золото. В народе зря не скажут, – тихо вздыхает женщина в большом деревенском платочке, привезенная из очередного номерного завода. Никто, окромя врачей, не знает, чего я хлебнула. Кабы стала людям про свои болячки рассказывать, да то, что изо всего цеха нас только двое и осталось, прямехонько в сумасшедшие бы зачислили…