1

Может быть, новоиспеченная медицинская сестра Нонна Никольская и не выдержала бы того разительного контраста, который представлял переход в один день из богато обставленной благоустроенной квартиры на Гоголевском бульваре в заскорузло-холодную медсанбатовскую палатку на опушке сырого осеннего леса где-то под Лобней, если бы рядом с ней не было военврача Марии Степановны Афанасьевой. С женой Петра Николаевича Нонна познакомилась на своей свадьбе. Ей тогда она не понравилась. Маленькая, пухленькая, какая-то гоголевская Коробочка в молодости — так про себя подумала Нонна.

До войны они встречались всего несколько раз. Ни близости, ни просто добрых приятельских отношений между ними не возникло. И вот Петр Николаевич привез Нонну в медсанбат, сдал на руки жене:

— Мура! На твое попечение!

Мария Степановна привела озябшую и промокшую на осеннем дожде Нонну в свою палатку, дала переодеться во все сухое, накормила.

— Крови боишься?

— Боюсь!

— Как же ты в медицинский пошла?

— Не привыкла еще.

— Ничего, привыкнешь. Я тебя возьму к себе в хирургическое отделение. Самое бойкое место.

В ту первую ночь они говорили обо всем: о войне, о страданиях, какие она принесла людям, о том, что произошло в Москве шестнадцатого октября… Обо всем! Только ни разу не вспомнили Якова Макаровича Душенкова. Молчала Нонна, молчала и Мария Степановна. И Нонна была ей благодарна за такую деликатность. О бывшем муже вспоминать и тем более говорить ей было неприятно.

Раньше, в прежние времена, их называли сестрами милосердия. Не знаю, кто и почему заменил старое название новым, сухим и формальным медицинская сестра.

А как правильно было: сестра милосердия! Милосердие! Сердоболие! Сочувствие! Любовь на деле!

На фронте, на передовой, где смерть и кровь, — там так нужны кроме хлеба и боеприпасов, кроме весточки от родных и доброго слова политрука теплые и заботливые женские руки. Каждый, кто испытал боль, кого раненым выносили из огня, перевязывали, бинтовали, как маленького, кормили с ложечки, уговаривали: «Потерпи, родненький!» — помнит их, как материнские руки детства.

Изнеженная, не привыкшая к житейским трудностям москвичка, с младенческих лет взлелеянная матерью, оберегавшей единственную дочь, как ореховый гарнитур или золотую вазу XVIII века, как Нонна выдержала подвижнический труд медсестры!

И вправду, те дни не были легкими. Неожиданно ранняя лютая зима, непрерывные — с утра до вечера — злобные бомбежки, сожженные деревни и села, в которых негде переночевать, обогреться, бесконечный поток окровавленных исковерканных, контуженых, обожженных огнем и морозом мужских тел. Кровь, стоны, просьбы, ругань, невозможные запахи гниения, человеческих испражнений…

Потом, вспоминая те первые недели на фронте, Нонна знала: спасла ее Мария Степановна Афанасьева. Она была не только ее начальником. Она была ее другом, учителем, опорой, совестью.

В те дни Нонна не переставала удивляться, завидовать Марии Степановне, восхищаться ею. Столько силы, мужества, выдержки и характера оказалось в маленькой и с виду такой слабой, домашней и мирной женщине. По семь, восемь, а то и больше часов стояла она за операционным столом. Гас электрический свет, чадили керосиновые лампы, а то и просто коптилки, взрывная волна вышибала рамы. Окна забивали фанерой, закладывали соломой, раненых для операции укладывали на обыкновенный деревенский стол. Все валились с ног от усталости. А Мария Степановна продолжала колдовать над распластанными стонущими или полумертво молчащими телами. Подавляя подступающую к горлу тошноту, стараясь преодолеть дрожь в ногах, Нонна делала все, что ей приказывала Мария Степановна.

В первые дни, во время наступательных боев под Москвой, когда без конца поступали в медсанбат раненые, Нонна едва не падала в обморок. Бледнела, все в глазах туманилось, уходило куда-то покачиваясь… Но нашатырный спирт и властный окрик Марии Степановны приводили ее в чувство. И она снова слышала короткие, энергичные приказания:

— Скорей! Не спи! Живо!

Зима сорок первого и сорок второго года была самой трудной в жизни Нонны. Медсанбат следовал за наступающими войсками. На новых местах их чаще всего встречали одиноко торчащие среди пепелищ закопченные печи, снег, мороз и непрекращающийся поток раненых. Однажды медсанбат разместился в неизвестно как уцелевшем двухэтажном здании, где до войны было какое-то районное учреждение. Но что это было за здание! Стекла выбиты. Рамы, двери сорваны, деревянные полы разобраны для отопления. В комнатах даже днем еле теплились самодельные коптилки. Раненые лежали на соломе во всех комнатах и коридорах, пронизанных ледяным январским ветром. Вода замерзала в микстурах и примочках. Дымили «буржуйки», ядовитый чад смешивался с больничными невыносимыми запахами.

В те дни Нонна ни о чем не думала, ничего не вспоминала, словно одеревенела. После дежурства шла в каморку, где вповалку спали медсестры, как куль, валилась на нары прямо в шипели и валенках и погружалась в тяжелый, неосвежающий, без сновидений сон. Все прошлое тогда казалось неправдоподобным, придуманным, как сказки: и Москва, и родные, и Сергей…

Весной, когда фронт остановился и перешел к обороне, стало легче. Раненых теперь поступало мало, разместились просторно в большом, почти уцелевшем селе. Оживились, словно вспомнили, что они женщины, санитарки, медсестры, врачи. Зачастили в ларек военторга, покупали туалетное мыло, духи, губную помаду, пудру, зеркальца и расчески. Вместо суконных солдатских шаровар и стеганых ватников появились короткие в обтяжку синие юбки, шерстяные защитные гимнастерки, перехваченные командирскими портупеями. Пилотки теперь кокетливо сидели на вымытых и причесанных волосах.

Начались первые романы. Жизнь есть жизнь!

То влюбится молоденькая медсестра в лихого капитана разведчика с рукой на перевязи, с щегольскими усиками и орденом Красного Знамени на груди, то не явится вовремя на дежурство смазливая разбитная санитарка, задержавшаяся в соседнем лесу, где обосновалась артиллерийская бригада РГК.

Появились первые секреты, слезы, ревность и приказы с взысканиями за нарушение воинской дисциплины и правил внутреннего распорядка. Тогда-то все чаще и чаще стало повторяться, вошло в быт выражение: «Война все спишет!»

Вначале Нонну только сердило это выражение. Потом она его возненавидела. Ей представлялось, что за тем великим, горьким и кровавым, что было войной, прячется маленькое, блудливое, подленькое. Она не знала, где родилась такая оправдывающая и извиняющая формула. Может быть, привезли ее из тыла, где, надрываясь, тянули страну к победе одинокие безмужние женщины? Или родилась она здесь, на передовой, под огнем, где каждая встреча, каждая ночь, каждый поцелуй могли быть последними?

— Война все спишет!

Нонне приходилось слышать эту фразу от солдат и офицеров, от раненых и здоровых. Произносилась она по разным поводам, но чаще всего касалась взаимоотношений мужчины и женщины. Все на передовой временное: землянка, траншея, палатка медсанбата, жизнь… Вот окончится война, все определится, утвердится, станет на свои места. А что было раньше, на передовой, на стыке жизни и смерти, все спишет война.

Кто виноват, что родилась такая трусливая философия? Кто виноват, что миллионы мужчин, главным образом молодых, оставив в тылу жен, невест, живут без любви и женской ласки? Кто виноват, что женщины, главным образом молодые, попадая на фронт, оказываются окруженными тысячами мужских любопытных, жаждущих, влюбленных глаз? Виновата война! Пусть она и списывает!

Два раза Нонна едва сама не повторила противную, претящую ей низменную мудрость:

— Война все спишет!

…Летом сорок второго года их дивизия стояла в обороне на Смоленщине. Однажды в медсанбат привезли раненого летчика лейтенанта Юрия Глебова. Он летал на связном самолете У-2, который все называли «огородником». Юрий пролежал в медсанбате недели две. Все это время он говорил Нонне обычные вещи, которые говорят мужчины: холост, никого еще не любил, она поразила его с первого взгляда и теперь он будет любить ее всю жизнь. Рыжеватый блондин с бронзовым от загара лицом и лукавыми карими глазами, Юрий всегда был навеселе: или каким-то образом доставал спирт здесь, в медсанбате, или приносили водку посещавшие его товарищи.

Нонна смеялась над любовными полушутливыми, полусерьезными признаниями Юрия, не верила ни одному его слову. Но с ним было весело и легко. Вероятно, потому, что Юрий сам обо всем говорил легко и весело: о прошлой школьной и курсантской жизни, о полетах на «огороднике», о своей — до гробовой доски — любви к ней.

Из рассказов посещавших медсанбат друзей Юрия она знала, что однажды он на «огороднике» уничтожил вражеский истребитель. Гитлеровский летчик, заметив «русфанеру», бросился вдогонку. Но Юрий летел то у края леса, то спускался в овраг, то стелился по самой земле. В конце концов гитлеровец не рассчитал и в азарте погони на большой скорости врезался в опору высоковольтной передачи. Когда Юрий посадил свой У-2, то вся его машина была пробита пулями.

Юрий, как и другие, тоже любил беззаботно повторять: «Война все спишет!», но в его устах, освещенных лукавой жизнерадостной улыбкой, подленькое выражение звучало лихо, без цинизма.

Недели через две после выписки из медсанбата среди бела дня на деревенской улице, рискуя разбиться о тополя и телеграфные столбы, сел «огородник». Весь медсанбат — и обслуживающий персонал, и ходячие раненые — выбежал на улицу. Такого еще не бывало. Нонна похолодела, когда увидела самодовольного, сияющего Юрия, вылезающего из самолета. На глазах у изумленных зрителей он, растянув в улыбке рот, направился к Нонне, торжественно, как на свадьбе, держа в рунах букетик незабудок.

— Нонночка! Прилетел я к вам с приветом, рассказать, что солнце встало! — и галантно протянул букетик.

Нонна чуть не сгорела от стыда, не могла произнести ни слова. А тут еще примчалась Мария Степановна, как крыльями, взмахивая полами расстегнутого халата. При всей своей уравновешенности и деликатности она не могла стерпеть такого воздушного хулиганства и набросилась на летчика, посулила немедленно доложить начальству о его возмутительном озорстве. Юрий с самым невинным видом смотрел на разгневанного военврача, проговорил с лукавым мальчишеским ухарством:

— Дальше фронта не пошлют!

Помахав рукой Нонне, взобрался на свой самолет, и машина стрекозой запрыгала по выбоинам деревенской улицы, разгоняя кур и собак. Самолет поднялся в воздух, сделал несколько кругов над домами, чуть не цепляясь колесами за крыши, приветственно покачал крыльями и улетел в небесный простор, такой же синий, как и привезенные Юрием незабудки.

Ставя в стакан букетик, Нонна подумала, что могла бы полюбить такого веселого, озорного человека с распахнутым, как окно в весенний сад, сердцем. И еще потому, что его улыбка, беззаветное обожание напоминали ей Сергея Полуярова.

Прошло несколько дней, и в медсанбат приехал летчик, совсем молоденький, почти мальчик, даже удивительно было видеть на нем летные петлицы и кубики старшего лейтенанта. Он протянул Нонне погнутый самодельный портсигар, на крышке которого было вырезано ее имя.

— Юрий разбился третьего дня, когда ночью возвращался из партизанского отряда. Осколок зенитного снаряда угодил в самолет. Бог весть как удалось ему на изувеченной машине перетянуть через линию фронта. Самолет рухнул между нашими траншеями. Только портсигар, пожалуй, и уцелел. На нем ваше имя. Мы и решили… Он вас очень любил…

…В ту ночь впервые за всю войну Нонна плакала.

2

А время шло.

Однажды в армейский госпиталь, куда ее взяла с собой Мария Степановна Афанасьева, получившая назначение на должность ведущего хирурга, поступил тяжело раненный полковник, артиллерист. Во время налета вражеской авиации на огневые позиции полка ему размозжило до колена правую ногу. Пока везли в госпиталь, пока ампутировали изувеченную ногу, раненый потерял много крови. Нужно было срочно делать переливание, и Нонна, благо совпала группа, предложила взять ее кровь.

Операция прошла успешно. Нонна часто забегала в палату к полковнику, чтобы проведать, словно чувствовала свою личную ответственность за здоровье раненого: ведь кровь-то у него была ее.

Полковник слабой благодарной улыбкой встречал заботливую медсестру. Несмотря на тяжелое состояние, он держался молодцом: не хныкал, как другие, потерявшие ногу или руку, никогда не говорил о своем ранении, просил, чтобы госпитальная парикмахерша Марго брила его каждое утро, и на вопросы Нонны неизменно отвечал:

— Все в порядке!

В тот день, когда полковника должны были эвакуировать в тыл, он неожиданно попросил, чтобы к нему пришла медсестра Никольская. Нонна ждала еще одного, теперь уж последнего выражения благодарности и шла в палату с легким сердцем. И все же что-то смущало ее, тревожило.

Полковник, по обыкновению чисто выбритый и даже наодеколоненный (расщедрилась Марго), был уже в кителе. Нонна впервые увидела на его груди ордена, медали и гвардейский знак.

Нонну полковник встретил, как ей показалось, сухо, сказал почти официально:

— Прошу вас уделить мне несколько минут!

Нонна покорно присела на край табуретки. Неясное чувство тревоги, с каким она шла в палату, было теперь властным и громким. Полковник говорил внятно и четко. Видимо, хорошо обдумал каждое слово:

— Не удивляйтесь, не сердитесь и не уходите, не дослушав меня до конца. Вы совсем не знаете меня, и я для вас только один из многих раненых. Я это понимаю. Но вас я знаю хорошо. Мне кажется, что я знаю ваше детство, юность, каждый день вашей жизни. Знаю потому, что смотрел в ваше лицо, в ваши глаза, слышал ваш голос, ваши шаги. Не смейтесь! Уверяю, что это так. Все, что я раньше мечтал найти в женщине, что представлялось мне идеалом женственности и красоты, я увидел в вас. Вот почему я знаю вас!

Мне тридцать пять лет, и я инвалид. Война, как мне думается, продлится еще года два-три, для меня же она окончилась. Меня не пугает мое будущее. Я не кадровый военный, по образованию математик, у меня надежная и любимая гражданская специальность. Семьи у меня нет. До войны не успел жениться. Раньше думал, что не хватало времени на ухаживания и прочее, а теперь знаю: не женился потому, что не встретил такой женщины, как вы. Сейчас меня увезут в тыл. У меня одна к вам просьба: сохраните этот конверт.

Только теперь Нонна заметила, что во время всего разговора полковник держал в руке небольшой серый конверт. Он протянул его Нонне. С чувством какой-то боли и даже страха Нонна взяла конверт.

— В нем мой адрес. Если через год, через пять, через десять — когда угодно — вы напишете мне одно слово, я буду у ваших ног. Я ничего не преувеличиваю. Моя любовь к вам навсегда. Она может быть самым большим счастьем моей жизни. Но может… Одним словом, знаю твердо: она навсегда!

…Уехал санитарный поезд, увез полковника с нахмуренным, строгим лицом. Остался у Нонны серый конверт с его адресом. Порой, в минуты тоски и одиночества, ей казалось, что она могла бы полюбить такого человека. Если бы, если бы… «Сергей, Сергей! Что же мне делать?..»

Где Сергей? Она видела столько раненых, полумертвых и мертвых мужчин, и порой казалось: наивно думать, что на такой войне уцелеет Сергей. Еще в январе сорок второго года, собравшись с духом, она послала письмо Сергею Полуярову на полевую почту, номер которой сообщили ей по телефону из Главного управления кадров Наркомата обороны.

Прошел месяц, другой… Ответа не было. Не дошло ли письмо? Или не хочет отвечать Сергей? Или…

Летом того же года в Москву из Ашхабада примчалась Ядвига Аполлинариевна. Приехала за какими-то материалами для докторской диссертации Владимира Степановича, но верней всего, чтобы взглянуть на квартиру, на дорогие ее сердцу вещи. В свое письмо Нонне она вложила открытку Якова Макаровича. Бывший муж поздравлял Нонну с днем рождения. Нонна усмехнулась: вот память у человека! Она сама забыла о такой дате. До нее ли!

Других писем на ее имя, с умыслом подчеркнула мать, не было.

Где же ты, Сергей?