1

Какая радостная весна!

Май. Снова цветут сады. Победа!

И какая победа! После лета сорок первого года, после зимних боев под Москвой, после белорусских болот и наревского плацдарма…

И вот — победа. Безоговорочная капитуляция Германии. Наше знамя над рейхстагом.

И грудь в крестах, и голова на плечах!

С первых майских дней полуяровский полк, в котором майор Алексей Хворостов был заместителем командира по политической части, расквартировали на восточной окраине Берлина в бывших немецких казармах, построенных, вероятно, еще при Вильгельме II, а то и при Бисмарке. Казармы уцелели, только стояли без окон и дверей. Но гнусные запахи карболки, ваксы и нечистот от этого не уменьшились. Они были везде: в спальнях, в столовых, на плацу. В мрачных коридорах валялась всякая дрянь: рваное грязное обмундирование, пустые консервные жестянки, битые бутылки. Ветер шелестел обрывками красочных иллюстрированных журналов с голыми красавицами, снятыми в разных позах и крупным планом.

А вокруг казарм на километры тянулись каменные руины — хорошо поработали наши летчики и артиллеристы.

Из окон и с балконов уцелевших домов все еще — какой день! — покорно свисали белые тряпки. На задворках в кучах хлама и отбросов рылись одичавшие простоволосые старухи. Встречные немцы жались к обочинам, угодливо уступали дорогу, поспешно снимали шляпы. Капитуляция!

Смутно было в эти дни на душе Алексея Хворостова. Почти четыре года шел он к Берлину. Наступая и отступая, в бою и во втором эшелоне — все равно шел в Берлин. Берлин был целью и смыслом его военной судьбы.

И вот он в Берлине. Радость огромная: победа! Конец войне! Мир! Но, глядя на жалкие, смердящие тленом руины, на бездомных полоумных старух, изголодавшихся, худосочных до синевы детишек, на льстиво-угодливых, подобострастно заглядывающих в глаза стариков, трудно было поверить, что это немцы, те самые немцы, которые называли себя высшей расой, что в этих домах выросли и жили их мужья, сыновья, отцы и братья, те, что дошли до Москвы и Волги, те, что жгли, убивали, грабили, насиловали.

Те немцы, что были в Троицком…

Вернулся из госпиталя командир полка подполковник Сергей Полуяров. Веселый, здоровый, счастливый, словно был не в госпитале, а на курорте. Ничего не надо и спрашивать. По глазам, по улыбке видно: все в порядке у Сергея!

Алексей Хворостов единственный раз видел тогда в госпитале Нонну Никольскую, и она не понравилась ему: матово-бледное, растрепанное существо с перепуганными глазами. Но за друга все же был рад! Хоть ему повезло. Нашел свое счастье! И где? В Берлине!

Счастливое, блаженное состояние Сергея невольно напоминало: а ты все потерял. И в радостные дни мира Алексей Хворостов не находил себе места. Когда шла война, было легче. Была мечта, цель, смысл — разгромить врага, добить фашистского зверя в его логове, отомстить. В боях, на маршах, среди солдат забывалось, что там, за лесами и реками, на родной, освобожденной от врага земле, где теперь ликует и празднует народ, у него если что и осталось, то только могилы… Да есть ли и могилы?

В полку среди офицеров и солдат теперь только и разговоров о женах, детях, о планах на будущее. Мирная жизнь казалась необыкновенной светлой землей, на которую они ступили после стольких лет крови, смертей, бед и тревог.

Недели через две после возвращения командира полка майора Хворостова вызвали в политотдел дивизии. Хотя Сергей и сказал, что понятия не имеет, зачем вызывают, Хворостову показалось, что друг темнит. Но ехать надо.

Веселый, оживленный, в новой нарядной генеральской форме (только ко дню Победы присвоили воинское звание генерал-майора) начподива Базанов по-дружески пожал руку Хворостову.

— Радуйся и ликуй, Алексей свет Федорович! Тебе разрешен отпуск для поездки на родину. С командиром твоего полка согласовано. Дней десять — пятнадцать хватит?

Хворостов стоял сутуло, хмуро смотрел в окно.

— Некуда мне ехать, товарищ генерал.

Базанов спохватился. Ах ты, черт подери! Неудобно получилось! Согнал улыбку с розового лица.

— Да! — вздохнул, всей душой сочувствуя Хворостову. Невольно подумал: мои-то, слава богу, уцелели. Не дошел немец до Рязани. Проговорил сочувственно: — Что ж делать, Алексей Федорович! Не одного тебя война ударила. Крепись, дорогой. А на родину все же съезди. Знаешь какие случаи бывают! Вон Забурина мы похоронили и родным бумажку послали: «Пал смертью храбрых», а он, оказывается, в Чите, в госпитале. Всякое бывает! Может быть, и твои отыщутся? Война так наших людей разбросала — лет десять собирать будем. Поезжай!

Хворостов понимал: генерал говорит по душевной доброте, для его успокоения. Все же решил в отпуск поехать. Надо посмотреть ту землю, где сгинуло его счастье, узнать о судьбе отца, испить до дна предназначенную ему чашу.

Оформил проездные документы, уложил в вещевой мешок сухой паек, посидел, как положено, с Сергеем перед дорогой, и повез его товарный состав Берлин — Варшава — Брест, в котором возвращались на Родину первые демобилизованные воины.

…Разбитые станции и полустанки, рухнувшие водокачки, танки и самоходки, ржавеющие в кюветах, печи, торчащие на пепелищах, как символы разорения. Руины, руины…

Но уже то здесь, то там блеснет стекло в новой раме, телесной теплотой согреют взгляд свежераспиленные доски, помашут вслед поезду косынками повеселевшие девчата.

Жизнь!

Стучат колеса на стыках, ветер рвет и уносит в поле паровозный дым. Неумирающая темно-зеленая хвоя еловых веток украшает вагоны.

На станциях горят в лучах солнца лозунги, плакаты, транспаранты. И среди них — один ярче всех. Кажется, что его буквы растут, наливаются радостными красками: «Слава воинам-победителям!»

На остановках возле каждого вагона возникают короткие митинги. Женщины, девушки, подростки, вездесущие неугомонные ребятишки окружают состав. Рассматривают со знанием дела, взвешивая и оценивая, ордена, медали, значки, золотые и красные нашивки о ранениях, что густо усеяли гимнастерки недавних фронтовиков.

…Вот встречающие окружили на перроне гвардии сержанта, выбежавшего с котелком за кипятком. Гвардии сержант бравый, как гренадер: усы, чуб, почему-то на сапогах шпоры, на груди два ордена Славы, орден Отечественной войны I степени, орден Красной Звезды и четыре медали.

Окружили его бабы и девки кольцом, требуют:

— Скажи! Скажи!

Но гвардеец, видно, уже бывал в подобных переплетах, и его не смутила создавшаяся ситуация. Взобрался на какие-то ящики и, размахивая котелком, толкнул речь:

— А что сказать? Воевали вроде неплохо. Верховный Главнокомандующий на нас не обижался, неоднократно объявлял нам благодарности. Свою миссию выполнили — разгромили фашистскую Германию. Теперь возвертаемся к своим семьям, на родные фабрики, заводы, в колхозы. И клянемся: на новом, трудовом фронте множить славу советских людей-победителей, крепить мощь великой социалистической державы!

Крики «ура». Паровозный гудок. И снова трогается в путь состав, провожаемый взглядами, взмахами платков, криками:

— Счастливый путь! А мы ждем своих! Скорей бы!

Из города в Троицкое Алексей Хворостов пошел пешком. Солнце только поднялось над горизонтом, в кюветах на колючей траве поблескивала роса, было прохладно, в придорожных кустах, охваченная утренними заботами, щебетала и возилась птичья мелкота.

Шедшая сзади грузовая машина неожиданно остановилась, душераздирающе взвизгнув тормозами. Отворилась расхлябанная, неизвестно на чем держащаяся дверца, наружу высунулась нестриженая и немытая соломенная голова подростка:

— Товарищ майор, вы в Троицкое?

— В Троицкое.

— Садитесь, подвезу. По дороге.

— Спасибо, друг!

Хворостов сел в кабину. Водитель и вправду оказался совсем молоденьким, лет пятнадцати, не больше. «Рано его война за баранку посадила», — подумал Хворостов. Все у парнишки было рыже-золотистым: волосы, брови, веснушки. Только глаза светлели нетронутой, прямо девичьей голубизной.

Несмотря на юный возраст, шофер вел машину лихо, не обращая внимания на завихрения и подвохи вконец истерзанного, с начала войны не ремонтированного шоссе. Была ли такая ухарская езда в его правилах или просто хотел показать майору-фронтовику, что и они здесь, в тылу, не лаптем щи хлебают?

— Ты всегда так ездишь? — не выдержал Хворостов на одном, особенно зверском зигзаге.

— А как же! По-фронтовому, — хмыкнул водитель и не удержал улыбки, сразу превратившей его в озорного мальчугана. — Не волнуйтесь, товарищ майор. Я безаварийщик.

— Сам ты из Троицкого? — приглядывался Хворостов к водителю. Паренек мог оказаться соседским или даже родичем. Половина Троицкого — родственники.

— Нет, я транзитом, — солидно проговорил парнишка. Видно, нравилось заграничное, недавно усвоенное слово.

При въезде в Троицкое водитель, чтобы до конца услужить фронтовику, спросил:

— Вам куда?

— Спасибо, дружище. Я здесь сойду. Мне недалеко. Куришь?

— А как же! — И пояснил: — Работа такая. В сон бросает.

— Держи! — Хворостов протянул пачку сигарет.

— Трофеи наших войск и потери противника! — солидно определил парнишка. — Желаю в полном здравии встретить своих сродственников, товарищ майор, — и с места рванул задерганный, до последнего сустава расшатанный грузовичок. — Бувайте здоровы!

За войну Алексею Хворостову довелось много видеть смрадных руин, чадящих пожарищ, изувеченных садов, вытоптанных нив. Может, потому Троицкое показалось ему почти не пострадавшим, словно война и оккупация обошли его стороной, а родная изба в густоте разросшегося сада издали почудилась жилой и даже ухоженной заботливой хозяйкой. Как и раньше, цвели цветы под окнами, как и раньше, под стрехой ласточки слепили гнездо, как и раньше, чисто вымыты ступеньки крыльца.

На долю секунды Алексею подумалось: все страшное, что писала какая-то Ксюша, — выдумка, недоразумение, ошибка. Распахнется сейчас дверь, выбежит на крыльцо мать с радостным лицом, а за ней…

Алексей остановился, не в силах открыть калитку: вот когда сказались война, ранения.

На крыльцо никто не выбежал. Но Серко, старый верный друг Серко, перемахнув через плетень, с воем и визгом бросился к Алексею. Пес прыгал, стараясь лизнуть в лицо, ползал на брюхе, кружился волчком и жалобно скулил, не зная, как выразить радость: хозяин вернулся!

Онемевшей рукой Алексей погладил Серко по спине, почесал за ушами. Пес всем туловищем прижался к его сапогам, дрожал и повизгивал, словно жаловался.

Алексей открыл калитку, подошел к крыльцу и сел на первую ступеньку: в избу войти не мог. Пес лег у его ног и уставился на хозяина все понимающими глазами.

…Нет, не надо было ехать домой. Теперь все — и ступени крыльца, и два тополя под окнами, и колодезный журавель, — все, все твердит: «Помнишь?»

Серко поднял голову, насторожил уши, но сразу же успокоился, завилял лохматым хвостом: свои! К крыльцу подошла девушка, босая, в стареньком, застиранном и узеньком платьице, с косой, переброшенной через плечо. Алексей ее не знал. Но по тому, как дружески приветствовал ее Серко, понял: девушка — частая гостья в их дворе.

Девушка в нерешительности остановилась шагах в пяти:

— Здравствуйте, Алексей Федорович! С благополучным возвращением.

Хворостов молча кивнул головой. Не вовремя она пришла. Только Серко вел себя по-приятельски. Ласкался к девушке, пытался и ее лизнуть в губы. Гостью смутила холодная, почти враждебная встреча. Глаза стали жалкими.

— Вы меня не узнаете, Алексей Федорович? Я — Ксюша. Соседка ваша.

Только теперь Хворостов догадался, кто стоит перед ним. Та самая Ксюша, что написала письмо. Ему даже показалось, что он вспомнил маленькую замызганную девчурку, которая, свесившись через плетень, следила за ним изумленными глазами, когда он еще в рабфаковские годы ходил по двору и декламировал:

Пишу стихи, а в сердце драка, И, может быть, в родные мхи Меня прогонят из рабфака За непокорство и стихи…

С трудом проговорил:

— Спасибо, Ксюша!

Девушка стояла в растерянности. Говорить о случившемся в доме Хворостовых слишком страшно, заводить же речь о чем-нибудь постороннем в такую минуту казалось кощунственным.

К крыльцу подошла пожилая женщина в наспех наброшенном черном платке. Ее Алексей узнал: соседка Степанида.

— Приглашай, Ксюша, Алексея Федоровича к нам в избу. Что тут сидеть… Он с дороги. И умыться надо, и чайку попить.

— Пойдемте, Алексей Федорович!

Хворостов устало поднялся:

— Благодарю. Только прежде я должен…

Соседки — мать и дочь — поняли его. С Алексеем остался только Серко. Все так же вопросительно смотрел пес, силился понять, что произошло в доме, где он вырос и прожил всю свою жизнь. Куда девалась старая хозяйка, сытно кормившая его? Почему так долго не возвращается старый хозяин, ушедший однажды из дому холодной морозной ночью? Что случилось с молодой хозяйкой, так ласково чесавшей его за ушами? И где мальчишка, изрядно надоедавший ему своими приставаниями и играми, но с которым было так весело? И почему, наконец, так долго пропадал молодой хозяин? А вернулся, сел на крыльце, курит, о чем-то думает и совсем не обращает внимания на старого Серко, которому было так одиноко и тревожно и который так обрадовался, дождавшись его.

На следующий день Ксюша повела Хворостова на кладбище. Могила Анны Ивановны была в самом конце деревенского погоста, где он незаметно переходил в молодую березовую рощицу. На могиле не поставили креста, не было и надписи. Просто небольшой холмик — как для ребенка — земли, обложенный дерном. В изголовье цвели мелкие голубоватые цветы — Алексей не знал, как они называются. Но по аккуратно уложенному дерну и по цветам понял, что за могилой ухаживают. Не спросил кто, и так было ясно — Ксюша.

— Дед Григорий крест сделал дубовый, хороший. Но мы с мамой решили до вашего возвращения не ставить… — И почему-то покраснела густо, по-детски.

Несколько дней Алексей Хворостов ходил по Троицкому, беседовал с односельчанами. Задавал один и тот же вопрос: что известно о судьбе Федора Кузьмича?

Разные были ответы. Одни говорили, что старый кузнец замерз на шоссе, когда ночью ушел из Троицкого. Другие предполагали, что он подался в Брянские леса к партизанам, пригодилась, видно, старая конармейская хватка. Третьи утверждали, что в ту зиму в городе был взорван клуб строителей, где гитлеровцы веселились. Бомбу в клубе бросил неизвестный старик-партизан, и похоже по всему, что то был Федор Кузьмич Хворостов.

2

Не узнав ничего определенного, Алексей Хворостов поехал в город. Секретарь горкома тоже ничего не мог сказать достоверного о судьбе кузнеца из Троицкого. За время оккупации в городе было несколько поджогов, взрывов и других диверсионных актов, но среди погибших подпольщиков фамилия Хворостова не значится. Может быть, и действовал, но на свой страх и риск.

— На Соборной площади решено воздвигнуть монумент в честь народных мстителей. Увековечим их имена. Если вы на кирпичном работали, то, может быть, помните старого рабочего Зингера.

— Петра Петровича?

— Петра Петровича. Он оказал большую услугу нашей подпольной партийной организации. Скрывал секретаря обкома. Погиб. И жену его гитлеровцы замучили. Этот факт нам известен. А вот об отце вашем никаких сведений пока нет.

— А где Тимофей Жабров?

Секретарь хрустнул побелевшими пальцами.

— Ушел. Но есть подозрение, что остался на нашей территории. Если не бежал на Запад, то все равно найдем. Нельзя примириться с мыслью, что такой зверь ходит по нашей земле. Найдем!

Теперь осталось самое страшное: пойти на зарой кирпичного завода. За Московскими воротами ничего не изменилось. Голубовато-пепельные булыжники шоссе, пыльная крапива и лопухи в канавах, внизу за речушкой полукругом уходящая к горизонту поблескивающая на солнце железнодорожная колея.

Завод уже восстановили. По-старому густо дымила труба гофманской печи, бойко и голосисто стучал пресс. Только глину теперь брали из другого, нового карьера. А их старый зарой обнесен забором. Еще в горкоме Алексею рассказали, что ждут приезда из Москвы государственной комиссии, которая подсчитает, сколько тысяч, а может быть, и десятков тысяч советских людей погибло на зарое.

И среди них…

Сняв фуражку, стоял Алексей Хворостов над зароем. Не думал он, что судьба так жестоко приведет его туда, где светло и весело начиналась его рабочая жизнь, где он написал первое свое стихотворение:

Нас на зарое Веселых трое, Роем мы глину И возим вверх…

А враги зарыли в мокрую глину его счастье!

Молодые веселые девчата, работавшие у пресса, перебрасывались шутками, смеялись, пели. Порой высокий, сильный, по-деревенски крикливый голос вырывался из хора:

Я страдала, страданула…

Летнее белесое солнце высоко стояло в просторном небе, и разогретый воздух пчелино звенел медовым звоном. Как и раньше.

Сказал ли кто девчатам, что за офицер стоит у зароя над братскими могилами погибших, или сами догадались, но только смолкли. Простучал, поперхнулся и остановился пресс. И вдруг неожиданный, в неурочное время, раздался гудок. Низкий, густой, тревожный, он стлался над зароем, над новыми карьерами, над лугом, темневшим густотравьем. Ребята, копавшие глину, побросали лопаты и сняли кепки. Молча, как в карауле, стояли и смотрели в сторону зароя.

Никого из работавших сейчас на кирпичном заводе Алексей Хворостов не знал. Но этот гудок, эти нахмуренные строгие лица, это молчание притихших девчат…

— Спасибо, родные!

Перед отъездом из Троицкого — теперь уж, видно, навсегда — Алексей Хворостов зашел к соседям попрощаться. Дома была одна Ксюша. Сидела за столом, разложив тетради и учебники. Смутилась, покраснела:

— Осенью в Москву собираюсь… в университет.

— Как в университет? — не понял Хворостов. — Так вы ведь… — и спохватился, не сказал, что он ее считал совсем ребенком, школьницей. А она — в университет!

Но Ксюша отлично поняла, что подумал сосед. Нахмурилась, снова покраснела, но теперь от досады. До каких пор он будет считать ее девчонкой? Слава богу, восемнадцать! Спросила сухо:

— Уезжаете?

— Уезжаю.

Ксюша опустила голову, начала озабоченно листать какую-то книгу.

— У меня к вам просьба, Ксюша.

Подняла на Алексея испуганно-радостные глаза. Хорошо, что глаза не книга и в них нельзя прочесть о том, что сейчас делается в ее душе. А вдруг можно! И он все поймет!

— О Серко позаботиться некому. Взять его с собой в Германию не могу. А так жаль пса. Он, как и я, один остался…

И Ксюша не выдержала. Упала головой на стол, задрожали плечи. Хворостов растерялся, осторожно погладил девушку по голове:

— Не надо, Ксюша. Что уж тут…

Ксюша рукавом вытерла мокрые покрасневшие глаза.

— Он вас будет ждать, Алексей Федорович! Будет ждать!

3

Когда Алексей Хворостов вернулся в полк после поездки на родину, Полуяров не стал ни о чем его расспрашивать. И по лицу Алексея видно, что тот не привез радостных новостей. Один выход: загрузить работой замполита, пусть вертится в подразделениях с утра до ночи, пусть все время будет на людях. Только так и можно заглушить боль. Сразу заговорил о делах, о тех задачах, которые поставил перед войсками командующий: укреплять дисциплину, наводить порядок, установить правильные взаимоотношения с местным населением, усилить боевую я политическую подготовку личного состава. Снова привычный круг дел, вопросов: политические занятия, партийные и комсомольские собрания, работа агитаторов и пропагандистов…

Но была у Сергея Полуярова одна новость, которая обрадовала и огорчила Хворостова:

— Собираюсь осенью в Москву, в академию имени Фрунзе.

Надо радоваться за друга. Но радости не было. Снова расходились их жизненные дороги.

— С Нонной уедешь?

— С Нонной! — сказал Сергей так счастливо, что и самому стало неудобно. Заговорил горячо: — Да и тебе, Алеша, надо подумать об академии. Есть в Москве Военно-политическая имени Ленина. Вот и подавай рапорт. Ведь нам теперь служить и служить в армии, как медным котелкам.

— Это верно, только тебя и меня сразу не отпустят.

— Ну, на следующий год. Впрочем, ты университет окончил, а, как говорит наш командир дивизии, для умного человека и одного высшего образования достаточно.

… В августе, как и предполагали, Сергей и Нонна уехали в Москву. Алексей остался один. Ни работа, ни сослуживцы и подчиненные не могли целиком заполнить пустоту, образовавшуюся после отъезда друга. Может быть, потому теперь он все чаще и чаще вспоминал свою поездку на родину, все то горькое, что ему там довелось увидеть: поросший редкой травой зарой кирпичного завода, маленький холмик земли на деревенском кладбище…

Но жизнь есть жизнь. Ему немногим больше тридцати лет. Несмотря на все утраты и потери, надо работать, жить, строить планы на будущее. Думая о том, как сложится его дальнейшая жизнь, он порой вспоминал худенькую девчонку из далекого Троицкого. И слов-то он ей сказал не очень много, даже как следует не поблагодарил за письмо, за заботу о могиле матери. Уехал как чужой. Только о Серко и попросил на прощание. Все же теперь он думал о Ксюше, как о человеке близком, родном. Кто другой смотрел на него такими тревожными, сочувствующими и сопереживающими глазами? Кто сказал за верного одинокого пса человеческими словами: «Он вас будет ждать!» А ведь хорошо, когда тебя кто-то ждет, хотя бы даже собака!

Где теперь Ксюша? Может быть, и вправду поехала в Москву, сидит в аудиториях и читальнях, ходит по Моховой и улице Горького, смотрит на мир большими серыми детскими глазами. Помнит ли она его? Мечталось: хорошо бы на следующий год поехать в отпуск в Москву и случайно, невзначай, где-нибудь на Чистых прудах, в Сокольниках или на Арбате встретить Ксюшу. Нежданно-негаданно, как счастливый лотерейный билет, как клад в Иванову ночь. И чтобы снова она посмотрела на него открытыми, ясными, добрыми глазами.

Хорошо жить, когда есть на земле человек, который смотрит на тебя такими глазами!