1

Стрелковый полк, в который попал Сергей Полуяров, был расквартирован в Москве, почти в самом центре столицы, на Садовом кольце, в старых, еще с царских времен сохранившихся, казармах. На целый квартал тянулась желтая глухая кирпичная стена, за которой и казармы, и учебный плац, и спортивный городок… По Садовой неслись автобусы, машины, спешили пешеходы, а за казарменной стеной шла своя размеренная, на годы вперед рассчитанная армейская жизнь.

В первые месяцы военная служба показалась Сергею трудной, порой почти невыносимой. Из привольной жизни зароя он попал в обороты большой, хорошо налаженной и строгой машины. Весь день, с утра до вечера: «Подъем!», «Становись!», «По порядку номеров рассчитайсь!», «Шагом марш!».

Сжатый, как патрон в обойме, распорядком армейской жизни, Сергей со дня на день откладывал письмо Настеньке. Завтра напишу, послезавтра… «Когда дадут первое увольнение в город, тогда и напишу». «Когда сфотографируюсь в красноармейской форме, сразу пошлю». «Вот когда…»

А дни шли, как вагонетки, до отказа нагруженные занятиями, упражнениями, нарядами, дежурствами…

Было еще одно обстоятельство, сыгравшее не последнюю роль в молчании Сергея. Во взводе ребята подобрались бойкие, разбитные, острые на язык. И получилось, что излюбленной темой для насмешек и упражнений в остроумии стали те бойцы взвода, которые до ухода в армию успели обзавестись залетками, невестами, а то и женами. Робкие надежды таких бойцов, что их на родине помнят и ждут любящие женские сердца, встречались дружными язвительными шутками и далеко идущими соображениями и предположениями.

— Как бы не так! Девчата там не теряются. Ты ей письма каждый день пишешь, приветы и бессчетные поцелуи шлешь, а она хвост трубой и бежит на танцульки, а то и похуже.

А сколько рассказывалось анекдотов, баек, побасенок и разных правдивых и достоверных житейских историй о женском коварстве и непостоянстве! Хотя Сергей Полуяров был убежден, что подобные скабрезные истории совершенно не относятся к Настеньке, все же порой задумывался: а вдруг? Все чаще приходили сомнения. Тебя тут с утра до вечера гоняют, как сидорову козу, а она, возможно, ходит как ни в чем не бывало по вечерам в клуб строителей, в кино, в ДКА… Конечно, находятся и провожатые. Ты чистишь здесь картошку на кухне или драишь пол в казарме, а она с каким-нибудь Жориком идет по Золотой улице, и стучат по старым ночным камням ее каблучки. Может быть, и целуется у калитки, как целовалась с ним.

От таких мыслей в душе Сергея Полуярова поднимались обида, досада, злость. Не будет он пока писать. Пусть и Настенька помучается, поволнуется, поплачет. Если действительно любит, то еще верней будет ждать. Время — лучшая проверка!

Шли месяцы. С каждым днем все дальше в прошлое уходил зарой, вагонетки с мокрой глиной, друзья-заройщики Алешка, Сема, Петрович, Назар. Все дальше, как в туман, уходила в прошлое наивная простенькая девчонка с кирпичного завода со своей смешной, давно вышедшей из моды песенкой:

На окраине где-то города Я в рабочей семье родилась…

Так прошел первый год службы. Теперь писать Настеньке было просто неудобно. Молчал, молчал, и вдруг — здравствуйте! Верно, и она уже забыла его. Забыла вечера на Золотой улице, луну над кленами, поцелуи у калитки.

А после Нового года появилась Нонна.

В одно из воскресений января красноармеец Сергей Полуяров, уволенный в городской отпуск до 21.00, поехал в Третьяковскую галерею. Стыдно сказать, прожил в Москве больше года, а в Третьяковке еще не был. Чинно и благородно, как и положено военнослужащему, ходил стриженный под машинку круглоголовый высокий парень в чистом обмундировании и свирепо надраенных сапогах по залам галереи, удивляясь тому, что многие картины ему хорошо знакомы. Видел их на почтовых открытках, в «Огоньке», на страницах школьных хрестоматий: «Иван Грозный и сын его Иван», «Боярыня Морозова», «Утро стрелецкой казни», «Утро в сосновом лесу»…

У одной картины Левитана (март, синеватый снег, небо в предчувствиях весны) Сергей заметил высокую тоненькую девушку, черноглазую, пышноволосую, с выпуклым матовым лбом, в темном платье. Поразило грустно-внимательное выражение лица, с каким девушка смотрела на картину.

Почувствовав на себе взгляд, девушка обернулась. Таких глаз Сергею еще не доводилось видеть: темные, большие и, как ему тогда показалось, печальные. Глядя в такие открытые глаза, сразу можно догадаться: хороший ли перед тобой человек, правду ли он говорит.

Девушка нахмурилась и отошла от картины. Сергей смутился. Неладно получилось. Но как-то сразу пропал недавний интерес к сокровищам прославленной картинной галереи. Хотелось еще раз увидеть девушку, ее строгие и грустные глаза.

То в одном, то в другом зале среди толпы жадно глазеющих зрителей он находил темное платье, пышные волосы над матовым выпуклым лбом. Теперь Полуяров смотрел на девушку издали, украдкой. Подойти поближе боялся. Еще подумает, что он нарочно ходит за ней по пятам.

Но чем больше Сергей смотрел на девушку, тем убежденней чувствовал: она из другого, неведомого ему до сих пор мира, далекого от казармы, зароя, детского дома — от всего, что было его жизнью. С каким достоинством ходит она среди публики, как внимательно смотрит на картины, как надменно держит голову в ореоле пышных волос!

Горькие сомнения одолевали Сергея. Куда ты лезешь со своими грубыми, за версту смердящими ваксой армейскими сапогами, со своей под машинку остриженной, на капустный кочан смахивающей головой!

К середине дня посетителей в картинной галерее набилось так густо, что Сергею все трудней было отыскивать в их толпе темноглазую девушку. В конце концов, он и совсем потерял ее. Чуть ли не строевым шагом обошел все залы, но девушки нигде не увидел. Ушла! Как досадно. Такой уж город Москва. Теперь хоть сто лет ходи по ее бесчисленным улицам — все равно не встретишь.

Огорченный Полуяров направился в гардероб. Живопись его больше не интересовала, словно разом поблекли краски всех русских мастеров. И вот, став в очередь за шинелью, он неожиданно оказался рядом с девушкой в темном платье. Просто чудо, указующий перст судьбы.

Получив беличью шубку, девушка отошла к зеркалу, чтобы одеться, но никак не могла попасть рукой в рукав. Словно кто-то толкнул Полуярова в спину.

— Разрешите!

Правда, помогал он не очень ловко, что, впрочем, и не мудрено: делал это первый раз в жизни. Но девушка так мило улыбнулась, так приветливо сказала: «Спасибо!», что Сергей почувствовал: теперь уйти от нее он не сможет.

Вместе вышли из Третьяковки, повернули к Каменному мосту. В меховой шубке и такой же беличьей шапочке девушка была очень нарядной и удивительно красивой. Идя рядом с нею, Сергей со страхом думал о своей грубой серой шинели и тяжелых, солдатских сапогах. Стыдится, верно, девушка, что у нее такой спутник.

Пока Сергей мучительно придумывал, с чего бы начать разговор, девушка повернула к нему матовое, слегка порозовевшее на морозе лицо:

— Вы часто бываете в Третьяковке?

— Первый раз был, — признался Сергей и смутился. Пожалуй, следовало ответить уклончиво, дескать, бываю иногда. Произвел бы лучшее впечатление.

— А я часто хожу. Рисовать не умею, а живопись очень люблю. Очень! И музыку.

Голос у девушки легкий, звонкий. И вообще все у нее легкое: и походка, и шапочка, и выбивающийся из-под нее темный, клокочущий на ветру локон.

— Люблю одна ходить. Пойдешь с подругами и за разговорами ничего не успеешь посмотреть.

Говорила она просто, по-дружески, словно с давним знакомым. Миновали серое здание кинотеатра «Ударник», прошли по Каменному мосту и Воздвиженке. У памятника Гоголю на бульваре девушка остановилась.

— Вам нравится памятник? — с любопытством заглянула в глаза собеседника.

Полуярову и раньше доводилось видеть памятник Гоголю, но он не обращал на него внимания. Памятник казался ему приниженным, невзрачным. Разве таким был автор «Вечеров на хуторе близ Диканьки» и «Тараса Бульбы»? Другое дело памятник Пушкину! Но, почувствовав в вопросе девушки заковыку, замялся:

— Ничего памятник…

Девушка рассмеялась:

— Как вы странно говорите! Ничего… Замечательный памятник. Только великий скульптор мог создать такое произведение. Вы посмотрите, какое скорбное выражение лица у Гоголя и какая поза! Как она соответствует последнему периоду его жизни. А барельефы! А фонари! Как все выдержано! Я каждый день прохожу мимо и всегда любуюсь. А вы говорите: ничего!

Они прошли по бульвару, и девушка остановилась у большого дома, глядящего сотней широких окон.

— Вот я и пришла. Благодарю вас!

Сергей испугался. Сейчас она уйдет, и чудо, свершившееся сегодня, исчезнет. Проговорил угрюмо:

— Неужели я никогда не увижу вас больше?

— Не знаю! — И девушка глянула на него смеющимися глазами. — А вы хотите?

— Очень!

Он сказал так поспешно, с такой непосредственностью, что девушка невольно улыбнулась:

— Разве вам можно? Вас, кажется, отпускают до «ноль-ноль»?

— Можно, можно! — тоже улыбнулся Сергей. — Хотя, действительно, до «ноль-ноль».

— Я дам вам мой телефон. Когда будет время — позвоните. Записывайте.

— Я запомню.

— Забудете.

— Никогда!

— Так обычно говорят и на следующий день забывают.

— Никогда!

«Никогда» прозвучало так серьезно, что девушка с удивлением подняла на Сергея темные, ставшие строгими глаза. Какое симпатичное лицо у красноармейца. Ясно и прямо смотрят на нее серые глаза. И это твердое «никогда»!

— Запоминайте! — Она назвала номер. — Спросите Нонну.

— А я — Сергей!

— Наконец-то! Я уж решила, что вы так и уйдете, не назвав себя. До свидания, Сережа! — и исчезла в подъезде.

На обратном пути Сергей Полуяров снова остановился у памятника Гоголю. Вглядевшись в скорбную птичью фигуру писателя, понял, как права Нонна. А он, неотесанная дубина, раньше даже удивлялся: зачем поставили такое страшилище на красивом бульваре? Про себя решил первым делом перечитать всего Гоголя. В полковой библиотеке есть. Может быть, когда-нибудь разговор с Нонной зайдет о Гоголе.

В следующий выходной в полку был лыжный кросс, 23 февраля состоялся коллективный выезд в театр Красной Армии, потом дежурство. Позвонить Нонне Сергей Полуяров смог лишь в середине марта. Назвал номер, телефонистка соединила, послышались важные, неторопливые гудки. И звонкий голос:

— У аппарата!

— Будьте добры, попросите Нонну! — даже вспотела рука, державшая телефонную трубку.

— Я вас слушаю!

— Здравствуйте, Нонна. Говорит Сергей!

— А, Сережа! Куда вы пропали? Я думала, что вы забыли номер моего телефона.

— Никогда я не забуду номер вашего телефона! — с мрачной решимостью проговорил Сергей.

— Никогда, никогда? — засмеялась трубка.

— Никогда!

— Хорошо, через сто лет проверю.

— Нонна! Вы сегодня свободны?

— Свободна.

— Пойдемте в кино?

В Художественном кинотеатре на Арбатской площади, как всегда, было людно и душно. Впрочем, это не имело никакого значения. Сергей ничего не видел, не понимал, что происходит на экране. Только — черный локон, упавший на матовый выпуклый лоб, бледное в темноте лицо, легкий запах духов.

Нонна опустила голову:

— Сережа, смотрите на экран.

Он смотрел на экран. Но все равно не мог понять, что там происходит, даже не знал названия фильма. Не все ли равно, какой идет фильм! Чувствовал одно: рядом с ним, чуть касаясь плечом его плеча, сидит девушка. Самая лучшая в зале, в Москве, во всем мире. И это уже навсегда…

Выйдя из кино, пошли по Гоголевскому бульвару. Весна в тот год была ранняя. Снег уже стаял, теплый ветер бережно качал голые ветви лип. Изящная арка станции метрополитена «Дворец Советов» тонко вырисовывалась на фоне бледного вечернего неба. На скамейках темнели пары. Вышли к станции метро. Нонна посмотрела на светло-фиолетовое небо над Замоскворечьем.

— Раньше над рекой стоял храм Христа Спасителя. И сквер вокруг. Как красиво было!

— Куда же храм девался?

— Взорвали.

— Как взорвали? — не понял Полуяров. — Для чего?

— Не знаю. Пятьдесят лет строили, а взорвали за пять дней. Я даже плакала.

Сели на скамью. В голых кронах деревьев, как огромные апельсины, покачивались фонари. Бледные блики пробегали по лицу Нонны.

— Мне очень понравился фильм. А песенка о Париже просто замечательная. Завтра пойду одна и посмотрю еще раз, а то…

Она не договорила. Разве скажешь, что он уже одним своим присутствием мешал ей смотреть фильм.

— Как жаль, завтра я не могу.

— Снова исчезнете на три месяца?

— Не знаю на сколько. Но все равно приду. Никуда, никогда теперь я от вас не уйду.

— Опять — никогда! — Нонна хотела все обратить в шутку, сказать, что вечная любовь теперь продолжается месяца два, но, взглянув на Сергея, замолчала. Было что-то такое в его лице, заставившее ее промолчать. На мгновение показалось: так и будет! Никогда не уйдет от нее юноша с такими глазами.

— Уже поздно. Пора домой.

Сергей коснулся ее руки:

— Нонна! Я люблю вас.

Нонна встала:

— Давно пора домой. — И улыбнулась: — Скоро «ноль-ноль»!

В подъезде темно, — верно, опять перегорела лампочка. С улицы через стеклянную дверь проникает свет бульварного фонаря. Лицо Нонны совсем бледное, и потому особенно светятся темные глаза. Сергей взял ее маленькую руку.

— Начинается! — прошептала Нонна и опустила голову. Но руку не отняла. И тогда Сергей прижался губами к ее губам. Почувствовал слабый запах духов, теплоту губ, частое дыхание.

Нонна вырвалась, бросилась вверх по лестнице. Остановилась на первой площадке и помахала рукой. И снова застучали каблучки по мрамору ступенек.

Сергей шел по бульварному кольцу: Никитский, Тверской, Страстной… Редкие фонари в голых ветвях. Пары на темных скамьях. Шепот. Шорохи. Всплески женского смеха. Смешные, жалкие. Разве они знают, что такое любовь!

2

В мае Нонна сказала, что все лето будет жить с родителями в Серебряном бору, под Москвой, где у них дача.

— Все лето! — испугался Сергей. — Как ты можешь спокойно говорить об этом. А наш батальон не поедет в лагеря, я буду в Москве.

— В городе так пыльно, душно, а у нас на даче просто прелесть. Целыми днями буду валяться на пляже. — Но, увидев лицо Сергея, предложила: — Приезжай к нам. Тебе давно пора познакомиться с моими родителями. Мама считает неприличным, что я тебя не ввела в наш дом.

— Если ты хочешь — приеду.

— Конечно, хочу! — И замялась: — Только… я сказала маме, что ты студент. Не могла я ей сказать, что ты простой красноармеец. Она у меня с причудами. Такую истерику закатит, что только держись. Отец — другое дело. Он сам в первую мировую войну солдатом был.

— А что делает твой отец?

— Разве так важно?

— Если секрет…

— Никакого секрета нет! — нахмурилась Нонна. — Он врач, медик, — и почему-то смутилась.

А смутилась Нонна не без причины: по специальности ее отец гинеколог. Когда-то давно, когда Нонне было лет десять-одиннадцать, мальчишки из соседнего дома, пересмеиваясь и гримасничая, приставали к ней с вопросом:

— Знаешь, зачем к твоему папе женщины ходят?

Нонна знала: действительно, к папе часто после обеда приходят женщины. А зачем?

Бросилась с расспросами к матери. Ядвига Аполлинариевна успокоила дочку: гадкие мальчишки все выдумали, с ними не надо не только играть, но и разговаривать.

Нонна поверила матери. Но вскоре подруги-одноклассницы просветили ее по части некоторых подробностей занятий отца. С тех детских лет Нонна стеснялась говорить о его профессии, ограничиваясь сухой констатацией: врач, медик.

— Всегда боялся эскулапов, — пошутил Сергей.

— Ничего! Папка у меня славный. Из волжских плотогонов. Я его народником зову. Он и вправду похож на Чернышевского. Только… — и снова замялась. — Только приезжай к нам в гражданском. Студент — и вдруг появишься в гимнастерке и сапогах. У тебя есть штатский костюм?

— Есть, есть, — поспешил заверить Сергей. — Приеду в штатском.

— Найти нас очень просто. Доедешь автобусом до круга, пойдешь прямо по главной улице. Второй поворот направо. Дача в саду. Белая. С мезонином. Никольских там все знают. Приезжай часам к трем. К обеду.

Легко пообещать: приеду в гражданском. А какой у него гражданский костюм! Нет у него гражданского костюма. Сапоги, гимнастерка, шаровары — и весь гардероб. И вспомнил: «Лешка!»

Со старым другом заройщиком Алексеем Хворостовым за минувшие почти два года виделся он редко, всего раз пять-шесть. Алешка в поэты или писатели еще не вышел, но литературой увлекался по-прежнему, бегал на литературные вечера и диспуты, на встречи со знаменитостями. Появились у него новые друзья, новые интересы. Но Сергей знал: старый друг не отмахнется, поможет выйти из затруднительного положения. А поскольку Лешка теперь вращался в высшем обществе, то уж гражданская одежонка у него найдется.

Рано утром в выходной, получив увольнение в городской отпуск, Сергей Полуяров помчался в Останкино, в студенческий городок, где жил Алексей Хворостов. Дребезжащий и скулящий трамвай долго вез его по бесконечной Первой Мещанской. За Крестовской заставой, переехав через мост, трамвай побежал веселей мимо маленьких хибарок Ярославского шоссе.

На трамвайном кругу в Останкино Сергею сразу указали на ряд двухэтажных деревянных однотипных бараков — студенческий городок. Пришлось долго блуждать от одного близнеца-барака к другому, пока отзывчивый парень студенческого типа не указал:

— Лито? Дом номер шесть. Там они окопались.

Адрес оказался точным. Комната, в которой обитал Алексей Хворостов, была густо, как в госпитале, заставлена узкими железными кроватями. Посередине стоял голый, ничем не покрытый стол, на котором возвышался вместительный — на всю братию — жестяной чайник. Вокруг чайника в беспорядке валялись книги, тетради, объедки. На газетном клочке вытянула змеиное тело селедка «иваси».

День выходной, и обитатели комнаты нежились под тощими больничными одеялами. Но Алексей уже встал и привычно потрошил селедку — готовился завтракать.

— А, воин, службою живущий! — приветствовал он приятеля. — Молодец, что приехал. Садись, завтракать будем. Акриды и дикий мед не держим, но что касается селедки — вот она. Как в песне поется: за столом никто у нас не Пришвин!

Полуяров огляделся. Сразу же его внимание привлекла странная фигура, сидящая на койке и с головой укрытая одеялом, подобно тому, как скульпторы закрывают от любопытных взоров свои еще не завершенные произведения.

— Будущий классик Колька Дранков наедине с музой, — объяснил Алексей. — Выдавливает строчки, как зубную пасту из тюбика. Комсомолец, материалист, а тайно верит в свое бессмертие.

В это время из-под одеяла выскользнула голая волосатая рука, нащупала карандаш и тетрадку, что-то записала и вновь проворно юркнула под одеяло, как сурок в нору.

— Велика тайна творческого процесса! — вздохнул Алексей.

В другом углу комнаты давно не стриженный парень, лежа в одних трусах на койке, внезапно провозгласил:

Выходя без билета на вокзальный перрон, Ты нашему транспорту наносишь урон!

И тут же обратился к присутствующим:

— Как? Звучит?

— Конгениально! — одобрил Алексей. — По десятке за строчку отвалят.

— Думаешь? А вот еще:

Пейте меньше пива и кваса, Мать вторая — сберегательная касса!

— Здорово!

Патлатый сочинитель некоторое время что-то бубнил про себя, потом снова изрек торжественно, как эпиталаму:

Чтоб реже бегать за овин, Ешь вместо масла маргарин!

— Натурализмом попахивает, — заметил Алексей. — Не пойдет!

— Ты думаешь? — поморщился автор. — По-моему, звучит. Учти — и рифма новая: овин — маргарин! Улавливаешь?

Видя, что гость не совсем ясно понимает смысл происходящего, Хворостов пояснил:

— Вася на рекламу работает. Двигатель советской торговли в ход пускает. — И обратился к рекламщику: — В твоих стихах соль есть, но форма старовата. Классицизм. Учти: нельзя вливать вино молодое в меха ветхие.

— Что предлагаешь?

— Могу подбросить одну штуку. Для Мосторга.

Вася оживился:

— Безвозмездно?

— Абсолютно! Записывай! — И Алексей с трагическими интонациями прочел:

Оставь надежду, Всяк сюда входящий! Здесь нет одежды Подходящей!

— Ты очумел! — взбеленился Вася. — С такой рекламой меня на Лубянку отправят. Нашел чем шутить! Передовой советской торговлей. Нет, брат. У меня нюх натренированный. Я сомнительные нюансы за версту улавливаю. Все ничего, если бы не критики и рецензенты. Режут на корню. Теперь, когда я вижу в газете извещение о смерти критика, только вздыхаю: «Бог правду видит!»

И снова углубился в творчество.

Между тем Колька Дранков, сбросив одеяло, начал одеваться:

— Мельчает народец. Рекламой занялся. А вот до нас на рабфаке учился один парень. Теперь поэтом стал. Настоящим. Он стихи писал — закачаешься. Внимайте:

Пишу стихи, а в сердце драка, И, может быть, в родные мхи Меня прогонят из рабфака За непокорство и стихи.

Или еще:

В моих стихах все жарче хлещет грусть, Растет трава и зеленеет ельник, И, может быть, я Байроном проснусь В какой-нибудь четверг иль понедельник.

Криво усмехнулся, кинул в сторону Васи:

— А теперь: овин — маргарин! Нет, измельчал народ! Только один я и пишу по-настоящему. — И вытащил из-под кровати потертую папку «Для бумаг».

— Ты куда собрался? Не на Ваганьковское ли кладбище? — с невинным видом спросил Дранкова сочинитель реклам.

— Чего я там не видел?

— Говорят, сегодня у них день открытых дверей.

— Нет, иду на торжище книжников и фарисеев, именуемое редакциями журналов.

— Не притворяйся, тебе везет. Ты даже в трамваях всегда занимаешь место для сидения.

— Как утопленнику. — И уже в дверях помахал потертой папкой: — Эх, тяжела ты, папка графомана!

Алексей Хворостов не сразу понял, зачем Сергею Полуярову срочно понадобилась штатская экипировка. Пришлось рассказать о Нонне, о предрассудках ее родителей, о приглашении на праздничный обед в Серебряный бор. Разобравшись в ситуации, Алексей спросил хмуро:

— А как же Настенька?

Сергей поморщился: не очень деликатный вопрос.

— Дела давно минувших дней…

— Минувших, говоришь. Н-да! Как в старых куплетах поется: благодарю, не ожидал! — Посмотрел пытливо, словно что-то новое увидел в старом друге. После паузы заговорил горячо: — На кой черт тебе нужна лекарская дщерь, если она красноармейской формы стыдится!

— Понимаешь, мать у нее…

— Не понимаю! Впрочем, черт с нею. Штаны я тебе свои дам. Отличные штаны. Праздничные. — Алексей вытащил из-под кровати плетеную корзинку (ту самую, с которой уехал в Москву учиться, вспомнил Сергей), извлек сравнительно новые серые брюки. — Помялись немного. Не беда. Пока к своей клистирной принцессе доедешь — обтянутся. Ковбойка у Васьки есть. Неотразимая. Мечта дикого запада. Только с ногами как? Я бы свои полуботинки дал, но сегодня, как на грех, еду политэкономию сдавать. — Вдруг вскочил, осененный идеей: — У Парамонова бутсы есть. Уникальная вещь. На дипломатические приемы ходить можно.

Алексей метнулся за дверь и вскоре появился, торжественно, как именинный пирог, неся в вытянутых руках белые лосевые футбольные бутсы на шипах.

— Красота! Сносу им нет. Второй год весь наш курс пользуется в минуты жизни трудные.

Тот факт, что бутсам нет сносу, не вызывал у Полуярова сомнения. Смущал белый цвет спортивной обуви и полувершковые шипы на подошвах.

— Пустяки! — не унывал Алексей. — Шипов никто не увидит. Ты же не вверх ногами перед ее папашей и мамашей выкобениваться будешь. А белый цвет — явление преходящее. Недаром лучшие умы человечества изобрели гуталин.

В поисках гуталина Алексей обегал несколько корпусов городка. Все же ему удалось установить, что еще ранней весной видели, как один из театрального чистил ботинки, роскошно макая щетку в банку с гуталином. Слухи подтвердились, и Алексей явился с банкой черного, как южная ночь, гуталина. Через несколько минут белые и довольно симпатичные лосевые бутсы приобрели серо-буро-коричневую окраску, ни на что, честно говоря, не похожую.

— Не волнуйся! Твои аристократы подумают, что теперь в моде такой цвет.

Выбора не было, и Полуяров с содроганием натянул на ноги бывшие бутсы.

— Типичный жених! — ободрял друга Алексей. — Сегодня же по рукам и ударите, вот увидишь.

Чтобы переменить щекотливую тему, Сергей спросил:

— Ну а у тебя как дела? Что во время каникул делать будешь?

— Пойду работать в журнал «Жизнь слепых».

— Почему слепых?

— Авось не заметят моей бездарности. Не получается из меня классика советской литературы.

Облачившись в коротковатые хлопчатобумажные штаны, подпоясавшись тоненьким кавказским ремешком, еще раз критически осмотрев пахнущие гуталином бутсы, напутствуемый пожеланиями, советами и рекомендациями всех обитателей комнаты, Сергей Полуяров направился к трамвайной остановке. Ему казалось, что из всех окон двухэтажных бараков-близнецов студенческого городка на него смотрят сотни глаз: жених идет!

Путь в Серебряный бор оказался долгим. Автобус № 4 шел от Театральной площади больше часа. Всю дорогу Полуяров с подозрением поглядывал на бутсы. И не зря. Они обрели удивительную способность притягивать к себе, как магнит металлическую стружку, всякую дрянь.

Сойдя у круга, Полуяров взглянул на висевшие на столбе часы: только начало второго. А он должен явиться к Никольским в три. Куда деваться? Томимый сомнениями и недобрыми предчувствиями, Сергей пошел бродить улочками, запутавшимися в меднотелых соснах дачного поселка. В одном проулке, заросшем лебедой и кашкой, мальчишки, обугленные, как головешки, играли в футбол. Играли прескверно. Ни пасовки, ни умения принять мяч, ни одного точного удара.

— Разве так бьют! — не выдержал Полуяров, когда промах нападающего был слишком очевиден.

— Нашелся учитель! — неприязненно встретил замечание незадачливый игрок. А рыжий и, видно, как все рыжие, задиристый вратарь изрек нагловато:

— Указчику — чирей за щеку!

Такое неуважительное отношение задело самолюбие Сергея, игравшего правым краем в футбольной команде: полка.

— Могу показать, как надо.

— Попробуй!

— И попробую!

Сергей вышел на площадку, чтобы продемонстрировать два-три финта и нанести удар по воротам рыжего голкипера. По первому его удару доморощенные футболисты почувствовали, что имеют дело с мастером кожаного мяча. Игра сразу обрела свойственные футболу азарт и накал. Никто не хотел ударить лицом в грязь перед незнакомцем, который запросто мог оказаться игроком «Динамо» или «Спартака».

Гулкие удары бутс по мячу. Ни с чем не сравнимое удовольствие принять на подъем мяч и пушечным ударом, сотрясающим верхушки серебряноборских сосен, послать в сетку ворот. И Сергей Полуяров увлекся. Только тот, кто сам мчался с мячом по краю поля, кто стремительно врезался в штрафную площадку противника, кто всем телом, душой стоял на защите своих ворот, может его понять и простить.

В самый разгар игры, когда мутные ручьи пота уже пересекли лоб Сергея Полуярова, на клетчатой спине «мечты дикого запада» затемнело пятно, а бутсы стали махровыми и седыми от пыли, как пророки в пустыне, Сергей невзначай взглянул на тротуар. И замер, словно судья назначил пенальти: навстречу шла Нонна под руку с молодой красивой нарядной дамой, очень на нее похожей. Конечно, с матерью.

От неожиданности Сергей застыл в нелепой, даже смешной, позе. Только мгновение видел он взгляд Нонны. Видел, как вспыхнуло — словно от удара — ее матовое лицо. Видел, с каким недоумением смотрела мать то на покрасневшую дочь, то на странного парня, грязного, потного, в коротких помятых штанах, клетчатой дурацкой ковбойке и обутого во что-то совершенно невыразимое, чему и названия нет.

Сергей стоял посередине футбольной площадки все в той, же нелепой позе, как вратарь, пропустивший неожиданный мяч. А вокруг торжествовал роскошный подмосковный воскресный день. С дачных веранд и балконов неслась музыка. Утесов пел о сердце, которому не хочется покоя. На клумбах цвели праздные цветы…

…Очень обидно и страшно, когда любимой девушке до слез стыдно за тебя, за твою позу, за твой костюм, за твое лицо! Все кончено! Не обращая внимания на крики ввергнутых в недоумение юных футболистов, не понимавших, что произошло с заезжим мастером мяча, Сергей повернулся и зашагал прочь от своего счастья к автобусной остановке.

Автобус, расхлябанный во всех узлах и сочленениях, со скрипом, скрежетом и лязгом трусил по разбитому шоссе. Перекошенные хибарки подмосковной деревушки покорно ждали своего часа. Сергей смотрел в окно, но ничего не видел: все кончено!

Слишком ясно прочел он стыд на лице Нонны, брезгливое недоумение в черных, таких же, как и у Нонны, красивых глазах ее матери.

Все кончено!

3

Прошло лето — жаркое, пыльное, томительное. Как-то уже в конце августа командир батальона вызвал в штаб красноармейца Сергея Полуярова. Разговор повел издалека: как настроение, как успехи в боевой и политической подготовке, какие планы на будущее? Сергей понимал, что командир не зря затеял такой разговор, но не догадывался, к чему он клонит.

— Командование вами довольно, товарищ Полуяров. Вот уже год, как вы на Доске почета полка. Военная служба, судя по всему, вам пришлась по душе. Как смотрите, если мы откомандируем вас в Ленинград на учебу в Краснознаменное пехотное училище?

Предложение комбата ошарашило. Проговорил чуть ли не с испугом:

— Что вы! На всю жизнь остаться в армии!

Комбат улыбнулся:

— Разве так страшно? Я тоже на всю жизнь остался в армии и, представьте, не жалею. Будете красным командиром, нашим советским офицером. Вы комсомолец, дело военное любите, служите хорошо. Человек вы грамотный. Командование вами довольно. Командир роты и комсомольская организация дают вам положительную характеристику. Как говорится, все карты в руки. Поезжайте, жалеть не будете.

Сергей проговорил уклончиво:

— Разрешите подумать, товарищ командир!

— Думайте, думайте, товарищ Полуяров. Это никогда не вредно. Только мне кажется, что дело ясное. Кстати сказать, охотников ехать учиться много.

За два года действительной службы полк стал для Сергея Полуярова родной семьей. Другой семьи у него и не было. Был когда-то детский дом в далеком городе. Давно по всей советской земле разошлись сводные братья-детдомовцы. Был когда-то зарой на кирпичном заводе. Но и он остался в прошлом. Только редкие встречи с Алексеем Хворостовым напоминали о нем. Придет время демобилизации. Куда поедет он, чем займется? Неужели снова браться за лопату?

И было еще одно, тайное, что звало Сергея Полуярова бросить Москву, уехать в Ленинград или хоть к черту на кулички. Тайное заключалось в том, что в Москве была Третьяковская галерея, Арбат, скамья на Гоголевском бульваре… В Москве была высокая черноглазая девушка с матовым цветом лица и сухим шелестом волос над выпуклым лбом.

И на следующий день Сергей Полуяров явился к командиру батальона:

— Я согласен, товарищ командир. Если примут.

— Примут! Кому тогда и учиться в военных училищах, как не таким, как вы? Происхождение самое пролетарское, рабочий, окончил семилетку, воин примерный. Будешь командиром — это точно!

…Все же в день отъезда в Ленинград Сергей Полуяров не выдержал и после долгих колебаний подошел к телефону-автомату, бросил в узкую прорезь пятиалтынный. Молодой звонкий голос:

— Вас слушают!

— Будьте добры, попросите Нонну.

— Кто спрашивает?

— Один знакомый.

— Кто именно?

— Сергей Полуяров.

— К сожалению, Нонны нет дома.

— Передайте, пожалуйста, ей, что я уезжаю из Москвы.

— Надолго?

— На два года. В Ленинград. Учиться.

— Ах, вот как! — Голос явно обрадовался. — Когда уезжаете?

— Сегодня.

— Хорошо, передам.

— В двенадцать десять ночи.

— Хорошо, хорошо!

— Вагон номер шесть.

— Передам, передам. — И частые, словно обрадованные, гудки.

Нонна вернулась домой в десять вечера. Сели ужинать. И в разговоре, как бы между прочим, Ядвига Аполлинариевна сказала:

— Да, Нонночка, тебе днем звонил этот солдат…

Нонна спросила равнодушно, без всякого интереса:

— И что говорил?

Равнодушно-скучающий вид дочери обманул бдительность Ядвиги Аполлинариевны, и она проговорилась:

— Слава богу, уезжает в Ленинград учиться. На два года.

— Когда уезжает?

Тон, каким задала вопрос Нонна, несколько обеспокоил Ядвигу Аполлинариевну. Видно, не забыла еще дочь солдата.

— Не знаю.

— Неправда, знаешь. Когда уезжает Сергей?

— Как ты со мной разговариваешь! Откуда я могу знать?

— Лжешь!

— Нонна.

— Лжешь! Когда уезжает Сергей?

— Ну, сегодня, сегодня. В двенадцать десять. Какое это имеет значение!

Нонна молча поднялась из-за стола, начала одеваться.

— Ты куда? — испугалась Ядвига Аполлинариевна.

— На вокзал.

— С ума сошла. Ночь на дворе.

— В каком вагоне едет Сергей?

— Не знаю, не знаю, ничего не знаю, — зажала уши Ядвига Аполлинариевна. — Ты просто сумасшедшая!

— Неправда, знаешь. Пойду по всем вагонам, до Ленинграда доеду, а найду.

Ядвига Аполлинариевна набросилась на мужа:

— Владимир Степанович! Что ты сидишь как истукан. Оставь свою газету. Видишь, дочь с ума сошла!

— Не надо было дразнить девку! — И Владимир Степанович ушел к себе, захватив «Вечерку» и недопитый стакан чаю.

— Ну, ты скажешь? — зло смотрела на мать Нонна.

— В шестом вагоне. Я с тобой поеду на вокзал, Нонночка, — жалко заискивала Ядвига Аполлинариевна.

— Никуда ты не поедешь! — И Нонна стремглав помчалась по лестнице.

Было ровно двенадцать, когда запыхавшаяся Нонна вышла на перрон Октябрьского вокзала. У вагонов готового к отправлению поезда суетились пассажиры, провожающие, носильщики. Сергея она увидела сразу. Он стоял у вагона и угрюмо смотрел на огромные освещенные часы с черными метровыми стрелками. Он как будто даже не обрадовался, увидев ее. Только двумя руками взял ее руку и уже не отпускал до отправления.

— На два года?

— Да, на два.

— Сразу же напиши, как приедешь.

— Напишу.

— Я приеду в Ленинград на зимние каникулы. Там у меня тетка.

— Я буду считать каждый день.

— Каждый, каждый? — грустно улыбнулась Нонна.

— Каждый!

Когда раздался сигнал отправления, Нонна обхватила рукой шею Сергея, прижалась губами к его губам.

— Не забудешь?

— Никогда!

Первое письмо пришло дня через четыре. Хорошо, что Ядвига Аполлинариевна сама заглянула в почтовый ящик и обнаружила письмо с обратным ленинградским адресом. Сразу догадалась от кого. К счастью, Нонны не было дома. И разорванное письмо полетело в мусорный ящик.

Возвращаясь по вечерам из консерватории, Нонна первым долгом спрашивала:

— Почта сегодня была?

— Папе несколько писем.

— А из Ленинграда?

— От тети Оли было, — искренне и наивно смотрела Ядвига Аполлинариевна в глаза дочери.

Второе письмо пришло недели через две, и опять когда Нонны не было дома. Его постигла та же участь. Теперь Нонна не спрашивала о почте, но Ядвига Аполлинариевна чувствовала: ждет, страдает. Ей было жаль Нонну, но она знала, что поступает правильно, благоразумно, в интересах дочери. Сама потом будет ее благодарить.

Третье письмо пришло в середине декабря. Ядвига Аполлинариевна вскрыла конверт. Прочла первую фразу: «Нонна! Я пишу тебе в последний раз…»

Ну, и слава богу! Наконец-то понял, что все это бесполезно.

И, действительно, писем из Ленинграда больше не было.

Как человек выбирает дорогу в жизни? Сразу ли становится на верную стезю и, как говорится, с младых ногтей находит свое призвание?

Бывает и так.

Впервые увидит мальчик, как взрослые играют в шахматы, садится сам за клетчатую доску, переставляет игрушечные фигурки (чем не детская игра!) и спустя несколько лет становится шахматным чемпионом мира.

Второй чуть ли не с пеленок начинает решать алгебраические задачи, третий, еще гуляя под столом, усердно дудит в дудочку, четвертый задумчиво водит палочкой по песку… Проходит время — и в мире появляются новые математики, музыканты, художники.

Но бывает, что долгие годы блуждает человек в поисках своего призвания, и не дается оно ему в руки, как сказочная жар-птица.

Когда впервые почувствовал Сергей Полуяров, что военная служба его судьба, жизнь, призвание? В детстве, как и все сверстники в те годы, он любил играть в войну. Оно и понятно. Только недавно отгремели революционные битвы и романтику тачанок, «максимов», рейдов буденновской конницы еще не сдали в музеи. Мальчишки-детдомовцы ходили в разведку, захватывали в плен батьку Махно, громили белых генералов, мечтали стать Чапаевыми и Котовскими.

Прошло детство, а с ним, как возрастная болезнь корь, и любовь к военным играм. Когда настало время срочной службы в Красной Армии, Сергей Полуяров уже не испытывал никакого влечения к военной карьере. Был равнодушен к армии, к духовым оркестрам, шпорам, галифе и скрипучим командирским ремням. Без сердечного волнения слушал он на вокзальном перроне песни провожавших о том, что от самой тайги до Британских морей Красная Армия всех сильней, что разум дал нам стальные руки-крылья и вместо сердца пламенный мотор, о боевых ночах Спасска и волочаевских днях. Как вынужденную необходимость принял армейские уставы, наставления, порядки и правила. Он строго подчинялся дисциплине, когда их, наголо остриженных, в необмятых короткополых шинелях и грубых сапогах гоняли на плацу в старых казармах на Садовой.

Два года срочной службы в стрелковом полку не пробудили в душе Сергея особой любви к военной службе. Служил исправно, был на хорошем счету: дисциплинированный, исполнительный, толковый боец.

Даже предложение командира батальона поехать учиться в Ленинград воспринял без энтузиазма. Умом, а не сердцем. Когда писал рапорт на имя командира полка: «Прошу откомандировать меня на учебу в Ленинградское Краснознаменное пехотное училище», положа руку на сердце, не мог сказать, что нашел наконец свой путь в жизни.

И все же пришел день, когда он почувствовал: военная служба — его призвание, его судьба! Однажды в ленинской комнате курсант Сергей Полуяров наткнулся на старый приказ о первом выпуске из училища — тогда еще школы — командиров Красной Армии. Начал читать без всякого интереса, просто было свободное время. Но с каждой фразой приказ все больше заинтересовывал Сергея. Своей простотой, революционным пафосом, силой правоты и убежденности он захватил Сергея. Стремительным ветром скачущей буденновской конницы, дробным стуком пулеметных тачанок, грозными криками «ура» на кронштадтском льду, жгучим азартом Перекопа пахнуло на Сергея от простых, порой корявых и, может быть, не всегда грамотных, но яростных и одержимых слов:

«Сегодня приказом Революционного Военного совета Республики 66 курсантов будут удостоены звания красных кадровых командиров Рабоче-Крестьянской Красной Армии.

Тяжел трехлетний путь учебы и труда. Созданная под неумолчный гул белогвардейских восстаний школа не раз кровью своих сынов-курсантов доказывала преданность власти Советов. Много раз курсанты школы шли на бесчисленные фронты врагов пролетарской революции и являли собою пример доблести и коммунистической стойкости. Влившаяся в 1920 г. и ныне выпускаемая группа курсантов много раз не досчитывалась своих товарищей, и неполные ряды возвращающихся с фронтов молча говорили о величественном подвиге — смерти героев — красных бойцов.

И участие первого выпуска красных командиров 1-й пехотной школы в жестоких схватках с предателями и иудами рабочих и крестьян, уверен, послужило лучшим прочным фундаментом в деле воспитания и обучения революционеров-воинов, вожаков, вооруженных отрядов пролетариата. Трехлетняя учеба прерывалась не только битвами, но и рядом тягчайших экономических лишений и невзгод, отражающих хозяйственную разруху нашей Республики.

Много было дней и месяцев голодных и холодных. Мало было возможностей и зачастую не хватало средств создать условия жизни курсанта, кои давали бы ему полную возможность систематической, плановой работы по подготовке будущих красных командиров. Но могучий союзник пролетарского класса — воля к победе, выдержка и спайка — гнали и затушевывали недоедание и холодание. Стремление к военному и политическому просвещению, клятвенное и горячее желание вывести рабоче-крестьянскую страну на путь социалистического строительства дают нам сегодня шестьдесят шесть подготовленных военных руководителей и политических воспитателей.

Через несколько дней наши воспитанники покинут стены школы и вольются в части Красной Армии, где их ждут и где они должны пройти вторую, еще более суровую и требовательную школу жизни.

Условия жизни — оборотная сторона новой экономической политики — таят в себе много разлагающих соблазнов для нестойких и незакаленных сынов пролетариата. Пусть же выдержка и стойкость, взращенные и вскормленные на полях брани, оберегут наших молодых красных витязей, и пусть они свое высокое звание и свой долг донесут до конца незапятнанными.

Великие события стерегут наши дни, близко время последней, беспощадной схватки со старым миром, недалеки часы, когда ныне производимые красные командиры поведут на ратные подвиги своих подчиненных — братьев рабочих и крестьян. Тяжелые испытания и тернии в изобилии лежат на пути солдата пролетарской революции.

Да будет же с честью пройден этот путь, без отставших и изнемогших в тяжелой борьбе!

Пусть же ни за одного своего питомца и его шаги и деяния 1-й Петроградской пехотной школе никогда не будет стыдно!»

Сергей Полуяров не помнил своего отца. Не много дала ему жизнь наставников и учителей. А те, что были, не заменили отца. Может быть, потому в горячих и сердечных словах старого приказа, ставшего давно историей, он услышал живой, мужественный, вдохновенный и убежденный отеческий голос. Так мог говорить отец со своими сыновьями. Так мог сказать и его отец, благословляя сына на службу в армии.

…Размеренно и наполненно шла курсантская жизнь Сергея Полуярова. Строевая, огневая, политическая, тактико-техническая, химическая, физическая подготовка. Стрельбы из винтовок, из станковых и ручных пулеметов. Звездно-лыжные пробеги, инспекторские проверки, соревнования. В общежитии над его кроватью висит красный флажок с надписью: «Ударник».

Сергей Полуяров стал ассистентом, а затем и знаменщиком боевого Знамени. Он гордился славной историей училища, которое когда-то было Ораниенбаумскими пулеметными курсами, посылало своих воспитанников драться с полчищами Юденича, Деникина, Врангеля. Кровь их была и на кронштадтском льду, и в песках Средней Азии, и на перекопских солончаках…

Теперь курсант Сергей Полуяров знал: на всю жизнь Красная Армия стала его большим родным домом.

Все хорошо! Сам начальник школы, суровый на вид комбриг, сказал как-то:

— Молодец, Полуяров!

Все хорошо! Но ни стрельбы, ни учения, ни дежурства, ни прогулки по Ленинграду, ни посещения Эрмитажа и Петропавловской крепости не смогли заслонить, затмить память о далекой высокой черноглазой девушке…

Через год курсант Краснознаменного училища Сергей Полуяров, получив отпуск «для устройства личных дел», приехал в Москву. Какие у него личные дела в столице? Одно у него личное дело — Нонна!

Звонить или не звонить? Сколько воды утекло с тех пор, когда была Третьяковская галерея, памятник Гоголю, скамья на старом бульваре, перрон ночного вокзала.

Все же позвонил. Веселый, звонкий голос:

— Вас слушают!

— Будьте добры, попросите Нонну.

— Нонночки нет дома. Она будет часа в два. Кто ее спрашивает?

— Сергей Полуяров.

Пауза. Словно там, на другом конце провода, женский голос растерялся, не может решить, что ответить. Наконец прозвучало холодное:

— Хорошо, я передам!

Он звонил в два, в четыре, в восемь… Нонны не было дома.

Верней всего было предположить, что просто Нонна не подходит к телефону. Но как трудно предположить такое. Лучше бы прямо сказала: «Не звони!» Он бы в тот же вечер уехал в Ленинград.

А так оставалась робкая, неверная, но живучая надежда: может быть, действительно ее нет дома? Занимается в консерватории. Уехала в гости. Мало ли что бывает.

На следующий день позвонил рано утром. Снова трубку подняла мать Нонны.

— А, Сережа! — Ему показалось, что она даже обрадовалась его звонку. — К сожалению, Нонночка уже уехала в консерваторию. Но я хочу с вами поговорить, Сережа.

Зачем он ей понадобился? Что она хочет сказать? Снова — несмотря ни на что — надежда. Мать Нонны хочет с ним познакомиться. Возможно, она не так уж враждебно к нему относится.

— Я в Москве проездом.

— Знаю, знаю, что вы учитесь в Ленинграде. Но поговорить мне с вами надо обязательно. Приезжайте сейчас. Я вас буду ждать!

Весь путь от площади Коммуны, где находилась гостиница ЦДКА, до Арбатской площади Сергея терзали сомнения. Зачем он понадобился матери Нонны?

По мраморной, еще не затоптанной лестнице старого московского дома Сергей поднимался, как на доклад к высокому начальству. Правда, нет теперь и в помине пыльных футбольных бутс, помятых и коротких хлопчатобумажных штанов, ковбойки — мечты дикого запада, как тогда в Серебряном бору. Курсантская форма сидела ладно. В трамвае и троллейбусе ловил на себе взгляды девушек: красивый, высокий, сероглазый.

А все же! Не верил он ни ласковому тону, ни добрым словам звонкого, совсем молодого голоса.

На массивной темной двери медная начищенная, на века приколоченная дощечка:

ДОКТОР В. С. НИКОЛЬСКИЙ

Акушерство и гинекологические болезни

Прием от 3 до 5 часов вечера

Вот почему Нонна смутилась, когда он спросил, чем занимается ее отец. Чудачка! Все же до кнопки звонка дотронулся с неожиданным чувством брезгливости. Дверь открыла молодая, очень красивая женщина. Мать Нонны он видел всего один раз, и то мельком, тогда, в Серебряном бору. По-настоящему и не рассмотрел — не до того было. Теперь же сразу догадался: мать Нонны. Как они похожи! Те же черные, влажные, полные огня и жизни глаза, темные пышные волосы над выпуклым лбом. И такая молодая! Скорей могла быть ее старшей сестрой.

— Сережа! Очень хорошо. Входите. Я мать Нонны. Ядвига Аполлинариевна. Не сердитесь, что нарушила ваши планы и настояла на встрече. Мне необходимо с вами поговорить.

Большая просторная передняя с красивым от пола до потолка трюмо в золоченой раме. Паркетный пол натерт так, что боязно ступать.

— Прошу сюда!

Ядвига Аполлинариевна ввела Сергея в гостиную. Он знал, что живут Никольские в хорошей, просторной квартире, но не представлял, что у них такая богатая обстановка: багрово-темные ковры, мерцающий черным зеркалом рояль, люстра, подрагивающая хрустальными подвесками, плюш замысловато изогнутых кресел. Но ему показалось, что тесно заставленная мебелью гостиная похожа на музей или просто на комиссионный магазин, и он подумал, что жить в такой квартире не очень уютно.

— Садитесь, Сережа! Хотите чаю? — Ядвига Аполлинариевна приветливо улыбалась. — Я давно хотела с вами познакомиться, Сережа, но не получалось… — Она пощадила его самолюбие и не напомнила о первой встрече в Серебряном бору. — Простите мою настойчивость. Я хорошо понимаю, что вы в Москве проездом, у вас свои дела.

Слова приветливые, доброжелательные, но нет ни радости, ни спокойствия. А хозяйка продолжала ласково, вкрадчиво:

— Я знаю, Сережа, что вы юноша умный, серьезный, и буду говорить с вами совершенно откровенно. Можно?

— Прошу! — пробормотал Сергей, окончательно сбитый с толку и тоном, и словами Ядвиги Аполлинариевны.

— Я знаю, что вам давно нравится Нонна. Допускаю мысль, что вы ее по-своему любите. Больше того, я знаю, что и Нонна раньше вам симпатизировала.

Ядвига Аполлинариевна внимательно посмотрела на гостя. Какое впечатление произвели ее слова? Сергей видел большие черные, совсем как у Нонны, глаза. Только теперь они уже не казались ему ни добрыми, ни искренними, как в первые минуты. Холодное и враждебное таилось в их темной влажной непроницаемой глубине. Разом рухнули все наивные надежды. Ничего хорошего не сулят ему глаза Ядвиги Аполлинариевны. А она продолжала суше, без льстивых и притворных улыбок:

— Но я старше вас, опытней, знаю жизнь, знаю свою дочь. Она у нас одна, и мы своей любовью и родительским обожанием, возможно, испортили ее. Она выросла эгоистичной, избалованной, капризной. Она привыкла к комфорту, ко всем житейским благам. Можете мне поверить, что я говорю совершенно объективно, хотя я и мать. Разве такая жена нужна вам? Вам нужна боевая подруга, женщина, которая делила бы с вами все трудности и тяготы военной службы. Окончите училище — и вас пошлют служить в какой-нибудь дальний гарнизон, в глушь, где нет театров, консерватории, музеев, модных ателье и ювелирных магазинов. Вероятно, не будет водопровода, телефона, простите меня, даже теплой уборной. И вы привезете туда Нонну. Представляете, на какую жизнь вы обречете ее!

Сергей сидел понурив голову. Понимал: все эти жестокие слова продиктованы неприязнью к нему. И все же не мог не согласиться: есть в них доля правды. И насчет дальнего гарнизона, и театров, и музеев…

— Нонночка занимается в консерватории. Она любит музыку, у нее большие способности. Что она будет делать в вашем гарнизоне? Участвовать в художественной самодеятельности? Аккомпанировать официанткам и прачкам, которые будут петь «Рябинушку» или «Лучинушку»? — Лицо Ядвиги Аполлинариевны стало брезгливым. — Допустим, что Нонна еще симпатизирует вам и ради чувства пойдет на все лишения. С милым и в шалаше рай! Но, мой дорогой Сережа, я слишком хорошо знаю свою дочь. Жертвенной любви у нее не хватит и на три месяца. Двадцать лет она жила — вы сами видите — в такой обстановке. Я и муж старались ей дать все. Неужели вы думаете, что любовь к вам заставит ее отказаться от всего, что окружало ее с первых дней жизни? Не будьте наивны! Через два-три месяца ваша семейная жизнь превратится в сущий ад и наступит неизбежный разрыв. Подумайте об этом. Только не считайте, что все это я говорю из предубеждения к вам. Поверьте, Сережа, мне всего дороже счастье дочери. Если я была хотя бы капельку уверена, что вы принесете ей счастье, я бы сегодня, сейчас обеими руками благословила вас. Но — увы!

Ядвига Аполлинариевна замолчала. Теперь она не казалась Сергею такой молодой, счастливой, беззаботной. А она и впрямь пригорюнилась. На одно мгновение вдруг подумала: с какой бы радостью — будь моложе — бросила и квартиру, и мебель, распространяющую неистребимый гнусный дух комиссионки, и черную дверь с медной дощечкой «Прием от 3 до 5 часов вечера» — все, все бросила бы и уехала куда глаза глядят вот с таким золотоголовым, молодым, любимым!

Когда она, семнадцатилетняя девчонка, выходила замуж, Владимиру Степановичу было за сорок. Прошли двадцать лет семейной жизни. Было все: прекрасная квартира, наряды, курорты. Не было только в ее жизни молодых мужских губ, молодых сильных рук, молодых влюбленных глаз.

Спохватилась (раскисла и размечталась, как гимназистка), проговорила неуверенно:

— Есть еще одно обстоятельство, о котором мне не хотелось говорить, но я решила быть откровенной до конца.

Вот оно самое главное. Он его ждал, самого главного. И дождался!

— За Нонной сейчас ухаживает один человек. Он безумно в нее влюблен. Мне кажется, что и Нонна к нему неравнодушна. Я, конечно, не скажу, что она совсем забыла вас. Буду справедлива: не забыла. Но поверьте мне, ее чувство к вам уже не то, что было раньше, что было год назад. Время, время…

Холодная неприязнь, таившаяся в черных глазах Ядвиги Аполлинариевны, словно разлилась по всему лицу. Она была в опущенных уголках рта, в тонких губах, в едва приметных морщинках у глаз.

— Я благодарю вас за советы и, главное, за вашу откровенность и прямоту. — Полуяров старался не смотреть в черные Ноннины глаза, холодные, недоброжелательные.

— Вот и хорошо! — заученно улыбнулась хозяйка. (Полуяров не знал, что в свое время Ядвига Аполлинариевна занималась в драматической студии). — Я была уверена, что мы найдем общий язык.

— Разрешите только задать вам один вопрос, на который надеюсь получить такой же откровенный ответ.

— Охотно! Я вам отвечу только правду. — На него снова смотрели правдивые Ноннины глаза.

— Нонна знает о нашем разговоре?

— Да, конечно. Она знает, что я пригласила вас.

— И она знает все, что вы говорили сейчас мне?

На долю секунды Сергею показалось, что в глазах Ядвиги Аполлинариевны промелькнуло смущение.

— Да, знает! — И почему-то пугливо оглянулась на плотно закрытую дверь в соседнюю комнату.

Полуяров встал:

— Благодарю вас!

Хозяйка шла сзади, что-то говорила о благоразумии и здравомыслии. Но Сергей уже ничего не слышал. Из головы не шла та дверь из гостиной. Сбежал по мраморной с кое-где уже выщербленными ступеньками лестнице. Тут же в подъезде будка телефона-автомата. Нашел в кармане пятнадцатикопеечную монету. Звонкий Ноннин голос:

— У аппарата.

Ее голос он не мог спутать ни с каким другим. Стоял, прижав трубку к уху.

— У аппарата. Вас слушают!

Проговорил спокойно:

— Здравствуй, Нонна!

— Здравствуйте! Кто это? — И поперхнулась.

Частые торопливые гудки: бросила трубку.

Нонна стояла у телефона, и мучительная краска стыда проступала на щеках.

— Кто звонил, Нонночка? Яков Макарович? — подошла Ядвига Аполлинариевна. Взглянув на дочь, забеспокоилась: — Что случилось, доченька?

Медленно лицо Нонны становилось по-обычному матовым.

— Воображаю, что ты ему наговорила!

— Ничего особенного. Мы очень мило побеседовали. Он рассудительный молодой человек и, по-моему, уже…

Нонна не слушала. Стояла задумавшись.

— Какие мы с тобой, мама, дряни!

…Сергей Полуяров шел по Гоголевскому бульвару. Шумели, играли, бегали малыши. Молодые матери с торжественной осторожностью катили перед собой нарядные коляски. На скамейках судачили старухи.

Сергей шел с ощущением пустоты, безрадостной и все же желанной освобожденности.

— Вот и хорошо! Теперь все ясно!

4

Сообщив Сергею Полуярову, что за Нонной ухаживает человек, безумно в нее влюбленный, Ядвига Аполлинариевна не погрешила против истины. Пожалуй, только слово «безумно» содержало некоторую долю преувеличения. Но человек такой действительно был и действительно ухаживал за Нонной — Яков Макарович Душенков.

По прихоти судьбы новый поклонник Нонны тоже оказался военным, но не красноармейцем и даже не курсантом, как Сергей Полуяров, а настоящим кадровым командиром, комбригом. И хотя Ядвига Аполлинариевна не очень хорошо разбиралась в воинских званиях и знаках различия, все же знала: комбриг — это почти генерал или около того.

Если жизнь человека изобразить графически, как, скажем, рост выпуска промышленной продукции, то линия жизни Якова Макаровича Душенкова выглядела бы безупречно прямой, устремленной пусть и не вертикально, но все же неуклонно вверх. Ни резких скачков, ни зигзагов, ни спадов. Ровная, прямая линия подъема.

Благополучие, как верный пес, неизменно сопутствовало Якову Макаровичу на жизненной стезе. В анкетах, автобиографиях, в листках по учету кадров и характеристиках, в представлениях и аттестациях всегда у него все было в полном порядке. В тех пунктах и параграфах, где положено стоять «да», стояло «да», а где «нет» — «нет».

При всем том Яков Душенков отнюдь не был презренным карьеристом, беспринципным пролазой или просто пронырой. Никто ему не протежировал, ни перед кем он не лебезил, ни перед кем не заискивал. Потомственный пролетарий, сын тульского оружейного мастера, семнадцатилетним парнишкой добровольцем ушел Яков в Красную Армию, сражался на многих фронтах гражданской войны. После разгрома беляков и интервентов Яков Душенков остался служить в армии. Военное дело стало его профессией.

Служебная лестница Душенкова типична для многих военачальников нашей армии. Командир взвода — курсы; командир роты — школа; командир батальона — академия… Осенью тридцать шестого года командир стрелкового полка Яков Макарович Душенков уехал в спецкомандировку. Только спустя полтора года он снова появился в Москве. В новом, с иголочки, обмундировании, в новом скрипящем снаряжении, с боевым орденом Красного Знамени на груди. О характере своей командировки Душенков не распространялся, но все знавшие его товарищи называли Якова «испанцем».

Так жил, учился, воевал командир Красной Армии Яков Душенков. Служил добросовестно и честно, свою профессию любил, упорно овладевал военными знаниями. Человеком он был твердых правил и убеждений. Друзья и сослуживцы любили его за прямой, открытый, компанейский характер, начальники ценили его за расторопность и исполнительность, подчиненные — за справедливость и душевность.

Спокойно и уверенно — со ступеньки на ступеньку — поднимался Душенков по служебной лестнице. В тридцать пять лет стал комбригом, или, как справедливо считала Ядвига Аполлинариевна Никольская, почти генералом.

Поначалу благополучно складывалась и личная жизнь Якова Макаровича. Женился он еще будучи командиром батальона, когда служил на Дальнем Востоке, у самого озера Ханка, на китайской границе. Служил в отдаленном гарнизоне уже третий год. И вконец осточертела ему холостяцкая житуха с ее неустроенностью быта, мелочными заботами — подворотнички, носки, носовые платки, завтраки, ужины… Один выход — жениться. Но на ком? В гарнизоне все женщины наперечет, а незамужних почти и совсем нет. А тут в военторговской столовой появилась новая официантка. Светловолосая от перекиси водорода, кареглазая, пышнотелая и розовощекая, о каких обычно говорят: кровь с молоком. Веселая, разбитная, сговорчивая. Выбирать особенно не приходилось, и официантка военторговской столовой Марина стала женой Якова Душенкова. Впрочем, так поступали и его сослуживцы, командиры рот и батальонов. Женились на официантках, поварихах, медсестрах, телефонистках. Особ женского пола в тех краях было маловато. Валентина Хетагурова еще не кинула тогда свой знаменитый клич:

— Девушки, на Дальний Восток!

Душенковы зажили хорошо, даже счастливо. Правда, не было детей, но ни муж, ни жена особенно не тужили: переезды, командировки, санатории… Так свободней.

После возвращения из заграничной спецкомандировки полковник Яков Макарович Душенков получил назначение в одно из управлений центрального аппарата Наркомата обороны, обосновался на постоянное житье в Москве. Вышел, как сам смеялся в кругу друзей, на финишную прямую, хотя, понятно, в тридцать шесть лет до финиша еще далеко. Получили Душенковы отличную трехкомнатную квартиру в новом доме на Ленинградском шоссе, обзавелись небольшой, но симпатичной дачкой в Серебряном бору. Живи — не тужи!

Но жизнь даже такого удачливого, везучего человека, как Душенков, — не гаревая дорожка стадиона. Как часто бывает, судьба нанесла ему удар неожиданный, что называется, в спину: ушла Марина. Ушла без предупреждения и объяснений. Просто собрала свои вещи и ушла. Ушла к другому. Другим, как потом выяснилось, оказался старшина-сверхсрочник, служивший на Дальнем Востоке в том же полку, что и Душенков. Демобилизовавшись из армии, старшина запаса явился в Москву и быстро уговорил Марину. Видно, на крепкий крючок подцепил он ее еще на берегах пограничного озера Ханка!

Уход жены, неожиданный и непонятный, противоречивший всем правилам логики и обыкновенной житейской целесообразности, ввергнул Якова Макаровича в горестное недоумение, уязвил, обидел. Страстной, пламенной любви между супругами и раньше не было, но он привык к Марине, как привык к квартире, к даче, к служебной машине. Почему она ушла? Жили хорошо, как все. Он не пил, не волочился за другими женщинами, ни в чем жену не стеснял. Обеспеченная, беззаботная жизнь, о которой только могли мечтать тысячи других женщин. И вот — на́ тебе!

Уход жены, как казалось Душенкову, бросал пусть и незначительную, но все же тень на его репутацию. Словно обнаружился в нем доселе скрытый изъян. Не бросают же жены своих мужей просто так, за здоро́во живешь. Видно, что-то есть. Было еще одно немаловажное обстоятельство: не гоже человеку в его возрасте и его положении ходить холостяком. На приемах, банкетах, встречах и торжественных вечерах, когда все сослуживцы появлялись со своими половинами, он чувствовал себя в некотором роде неполноценным.

Первое время, когда Яков Макарович еще надеялся, что Марина одумается и вернется, он покорно терпел свою холостую долю. Но открытка с траурным штампом, в котором от руки небрежно были вписаны казенные слова о расторжении его брака с гражданкой М. И. Чечевичниковой, окончательно поставила крест на прошлой семейной жизни. Надо решать сложную и щекотливую в его возрасте и положении задачу: жениться. Друзья, сослуживцы, знакомые Якова Макаровича — все люди солидные, давно обзаведшиеся женами и детьми. В том привычном кругу, где он вращался, подходящих невест не было. Правда, в длиннющих коридорах большого дома Наркомата обороны, где он работал, в столовых и на собраниях он встречал немало машинисток, стенографисток, секретарш. Чего греха таить, некоторые из них весьма благосклонно поглядывали на молодого, бравого и к тому же разведенного полковника. Но к ним Яков Макарович относился с предубеждением. При виде секретарши или стенографистки всегда приходила на ум железная формулировка: «использование служебного положения». Нет, лучше подальше от них! А кто же кроме? Театры и концерты посещал он редко, на улицах знакомиться не умел, да и не хотел.

Вот в эти холостяцкие дни Яков Макарович Душенков и обратил внимание на соседку по даче, высокую тоненькую черноглазую девушку с задорно и высокомерно посаженной головой в ореоле пышных волос. Ему даже казалось, что молодая соседка похожа на тех испанок, что он видел в Мадриде и Барселоне.

Правда, Якова Макаровича смущало то обстоятельство, что девушка совсем молоденькая, лет двадцати, не больше. Себя же в тридцать шесть лет он считал стариком, и в ухаживании за столь юной особой ему виделось нечто легкомысленное. Все же, бывая на дипломатических приемах на Спиридоновке, на торжественных собраниях или заседаниях в Краснознаменном зале Центрального Дома Красной Армии, он думал: хорошо, если бы рядом с ним шла высокая, тонкая, изящная девушка, с яркими темными глазами и непокорными волосами над чистым матовым лбом. Даже импозантная Марина, на фигуру которой заглядывался весь гарнизон военного городка, по сравнению с молодой соседкой представлялась заурядной белугой.

Получилось так, что Душенков в то лето не поехал, как обычно, на инспекторскую проверку или учения — была срочная работа в отделе. В выходные дни, а иногда и среди недели он приезжал в Серебряный бор. Смешно торчать в городе, когда есть дача в таком отличном месте, на самом берегу Москвы-реки. Но не только духота гнала Душенкова за город. Хотелось, пусть мельком, увидеть юную соседку.

Однажды в выходной день, когда Яков Макарович в кремовой тенниске и светлых брюках прохаживался на своем участке, через невысокий забор, отделявший его владения от соседней дачи, перелетел волейбольный мяч. Яков Макарович еще не решил, что предпринять, как открылась калитка и на дорожке появилась соседка. Светлое лицо, оживленное игрой, взбудораженные волосы над матовым лбом, виновато-лукавые глаза. Девушка извинилась за бесцеремонное вторжение и беспокойство, объяснила: приехали из города подруги, и они играют. Любезно пригласила принять участие.

Яков Макарович с сожалением признался, что уже лет десять не был на волейбольной площадке, хотя когда-то…

— Тогда будете судить. У нас как раз нет судьи, — нашлась девушка.

Выручать дочь явилась Ядвига Аполлинариевна. Состоялось непринужденное дачное знакомство. Всю вторую половину дня Яков Макарович провел в семье Никольских. Все ему понравилось у соседей. Милые, гостеприимные, интеллигентные люди. Сам доктор, напялив женин передник, чистил вишни для варенья. Ядвига Аполлинариевна была мила и приветлива. Но, конечно, больше всех гостю понравилась Нонна. Если издали она представлялась ему очаровательным созданием, то, познакомившись с нею, он понял, что, прожив полжизни и достаточно всего повидав, еще не встречал таких девушек. Все в ней было удивительно: лицо, волосы, голос, фигура, походка, манера держать себя.

На следующее утро, когда Ядвига Аполлинариевна направлялась к автобусной остановке, чтобы ехать в Москву, возле нее с легким шорохом остановился длинный черный ЗИС-101. Из машины вышел Яков Макарович. Выбритый, наодеколоненный, выутюженный, начищенный. Любезно предложил подвезти в город.

Особенно удачным оказалось то, что зимняя квартира Никольских находилась совсем недалеко от Наркомата обороны, где работал Душенков. Теперь редкий день Яков Макарович не приезжал на дачу. И хотя, за исключением предвыходных дней, он добирался в Серебряный бор очень поздно, не раньше двух часов ночи, когда у Никольских уже спали, зато утром, отправляясь в город, он не забывал остановить машину у дачи соседей.

— Кто сегодня в Москву?

Каждый раз Ядвига Аполлинариевна, Владимир Степанович или Нонна, у которой появились дела в летней Москве, принимали приглашения соседа.

Ядвига Аполлинариевна не зря слыла женщиной опытной, с практической жилкой. В первые же дни знакомства с Яковом Макаровичем она, как и полагается матери взрослой дочери, узнала подробности семейного и служебного положения соседа. Все оказалось в лучшем виде. Хороший пост, квартира, роскошная служебная машина. Внешность солидная, представительная. Человек умный, воспитанный, приятный в обхождении. Правда, лет на пятнадцать старше Нонны. Но не беда. Владимир Степанович почти на четверть века старше ее. И ничего. Живут. Такие браки всегда устойчивей. Хорошо и то, что не Яков Макарович бросил жену, а она сама ушла от него. Меньше вероятности, что бывшая жена вновь появится на горизонте. Одним словом, лучшей партии для дочери и желать нельзя. Главное же заключалось в том, что Яков Макарович нравится Нонночке. Будь он ей безразличен, не ездила бы так часто с ним в Москву, и каждый раз в новом платье. Что же касается Якова Макаровича, то только слепой не заметит, какими глазами он смотрит на ее дочь!

В конце августа, как нельзя более кстати, подошел день рождения Нонны. По дачным условиям гостей на семейное торжество пригласили немного: две-три Ноннины подруги, брат Владимира Степановича с женой, тетка из Серпухова и, конечно, Яков Макарович Душенков. В тот вечер Яков Макарович был в ударе. Весело шутил, красочно рассказывал о Париже, где два раза был проездом, даже пел вместе с молодежью приятным баритоном:

Дан приказ: ему на запад, Ей в другую сторону…

И чувствовалось: все, что он делает, все, что говорит, — все предназначается для Нонны.

Нонна гордилась своим новым знакомым: его боевым орденом, его именем «испанец», ей льстило внимание и ухаживание красивого, солидного, всеми уважаемого человека. Таких знакомых у нее еще не было. Были мальчишки, ровесники, друзья по школе, писавшие смешные записочки и с трудом набиравшие гривенники на билет в кино. Были студенты консерватории с вечными разговорами о стипендиях, футболе. Был, наконец, Сережа Полуяров — милый, сероглазый, со своей серьезной, несколько угрюмой влюбленностью, первый, с кем она целовалась…

Совсем другое дело Яков Макарович. Даже папа обращается с ним почтительно. А о маме и говорить нечего. Она просто влюблена в Якова Макаровича, говорит о нем с институтской восторженностью:

— Настоящий мужчина!

Осенью, когда перебрались в Москву, встречи Нонны с Яковом Макаровичем участились. Он звонил Нонне по телефону, приглашал то на концерт, то в театр. К подъезду их дома с шиком подкатывала грузная черная машина.

Ядвига Аполлинариевна радовалась. Не будет больше она волноваться по вечерам, что ее дочь целуется в темном подъезде с каким-то красноармейцем. А ведь был такой случай. Доброжелательная соседка со второго этажа описала все с красочными — явно выдуманными — подробностями. На ее испуганный вопрос Нонна ответила тогда без тени смущения:

— Целовались! А что? Я его люблю!

Слава богу, все обошлось благополучно!

Перед Новым годом Яков Макарович Душенков сделал предложение. (Как это не походило на его первый брак! Марине он не делал никаких предложений. На третий день знакомства она пришла к нему вечером в гости, да так и осталась.)

После объяснения Якова Макаровича Нонна заперлась в своей комнате и расплакалась. Традиция, что ли, такая! Яков Макарович ей нравился. Нравилось его спокойное, мужественное, всегда чисто выбритое, чуть атласное лицо, ровный характер, во всем заметная любовь к ней. И все же было страшно. Сама не знала почему.

Нет, знала! Знала и не хотела признаваться себе самой. Было жаль высокого сероглазого мальчика, что так пристально смотрел на нее в Третьяковской галерее. Помнила его слова: «Никогда я не забуду номер вашего телефона!»

Глупости! Детство! Уехал, забыл. Забыл и памятник Гоголю, и арку станции метро «Дворец Советов» на бледном вечернем небе Замоскворечья, и первый поцелуй в темном подъезде… Все забыл!

Позвала мать.

— Мама! Скажи мне правду. Тогда из Ленинграда от Сергея писем не было?

Ядвига Аполлинариевна испугалась не на шутку. Неужели Нонна опять вспомнила старое и может потерять такого человека, как Яков Макарович.

— Конечно, не было, Нонночка, я сколько раз тебе говорила, что не было. Почему ты мне не веришь?

— Дай честное слово.

— Честное слово!

Нонна нахмурилась. Стояла в нерешительности.

— Вот что, мама! Ты говоришь, что я для тебя самый дорогой человек. Поклянись сейчас моей жизнью, что писем от Сергея не было.

— Нонночка! Ради бога! Что ты выдумываешь? Ты обижаешь меня.

— Поклянись!

— Зачем ты так мучаешь меня?

— Поклянись! Иначе я откажу Якову Макаровичу.

Как на весах. На одной чаше маленькое, ничего не значащее пустяковое слово: «клянусь», на другой — вся будущая жизнь, счастье дочери.

— Клянусь! — чуть слышно прошептала Ядвига Аполлинариевна и заплакала.

Свадьбу сыграли в небольшом банкетном зале ресторана «Арагви». Гости главным образом были со стороны невесты: подруги Нонны по школе и консерватории. Со стороны жениха пришел только один старый товарищ и земляк полковник Петр Николаевич Афанасьев. Большой, грузный, лобастый человек, добродушный и простой, сразу всем поправившийся. Под стать Петру Николаевичу была и его жена, Мария Степановна, или просто Мура. Имя это шло ей чрезвычайно. Маленькая, кругленькая, как сдобная булочка, приветливая и ласковая. По специальности она была хирургом, и никак не верилось, что такая мягкая уютная женщина способна взять в руки нож и кромсать живое человеческое тело. Яков Макарович любил Афанасьевых, дорожил их дружбой, в Москве они были у него самыми близкими людьми.

Свадьба как свадьба! Пили «Советское шампанское», кричали «горько!», танцевали в вестибюле второго этажа. Нонне, выпившей несколько бокалов шампанского, все казалось замечательным: и тосты, и музыка, и блеск стола, и, конечно, Яков, красивый, сияющий, не спускающий с нее влюбленных покорных глаз.

Разъезжались поздно, часа в три ночи. Площадь перед рестораном, непривычно пустынная, казалась огромной. По улице Горького редко проносились автомобили. У ресторана вытянулась вереница машин — ждали их. Первым, у самого выхода, темнел черный ЗИС. У Нонны немного кружилась голова, и, когда сели в машину, она, усталая и счастливая, прижалась к Якову. Он нежно обнял ее за плечи. Навстречу летели темные спящие дома, шумные липы Ленинградского шоссе. Яков все крепче прижимал к себе совсем ослабевшую Нонну, и его горячие, пахнущие вином губы искали и находили ее рот.

Только когда справа темной тучей надвинулся Петровский парк и Нонна увидела одинокую скамью, освещенную выглянувшей из-за замка луной, и на скамье целующуюся пару, вдруг вспомнила такую же скамью на Гоголевском бульваре, и фонари в темных кронах лип, и Сережу…

ЗИС шел быстро. Стремительно исчезла скамья со счастливой парой. Неслись навстречу мутные фонари, темные безглазые дома, черные мертвые деревья. Все мимо, мимо. Нонна беззвучно пошевелила губами:

— Прощай, Сережа!

На следующий день рано утром — об этом не знала Нонна — в квартире Никольских на Гоголевском бульваре раздался продолжительный настойчивый телефонный звонок. Еще спавшая Ядвига Аполлинариевна вскочила и в одной ночной сорочке, шлепая босыми ногами по холодному паркету, бросилась к телефону. Кто мог трезвонить в такую рань? Уж не случилось ли что — не дай бог — с молодыми?

— Ответьте Ленинграду! Ленинград? Соединяю. Говорите!

Ядвига Аполлинариевна сразу догадалась, кто звонит из Ленинграда. И не ошиблась. Звонил Сергей Полуяров.

— Попросите, пожалуйста, к телефону Нонну!

Ядвига Аполлинариевна стояла почти голая и босая у телефона, и ее колотила злая истерическая дрожь. Она злилась на наглого мальчишку, который позвонил ни свет ни заря и так напугал ее. Но еще больше ее напугало странное совпадение: Сергей Полуяров позвонил в первый день после свадьбы Нонны. Никогда не звонил из Ленинграда, а тут позвонил. Почувствовал он, что ли?.. Сказала сдавленным голосом:

— Нонна здесь больше не живет.

— Как не живет?

— Вчера Нонна вышла замуж! — И не могла лишить себя удовольствия, добавила: — Вышла замуж за полковника! Понятно?

Трубка брошена, Ленинград дал отбой.

Можно только радоваться, что наконец-то окончилась и так слишком затянувшаяся история с этим оскорбительным ухаживанием. Теперь-то уж конец волнениям. Но Ядвига Аполлинариевна с серым, невыспавшимся, сразу подурневшим лицом стояла у телефона. Как Сергей мог почувствовать? Как догадался? За шестьсот верст? Простое совпадение? Но какое странное совпадение!

На сердце было тяжело, словно кто-то взял его в руку и тихо сжимает. Впервые за все радостные, шумливые предсвадебные дни подумала: «Будет ли счастлива Нонночка со своим мужем?»

5

Народная мудрость гласит: чтобы хорошо узнать человека, нужно съесть с ним пуд соли. Может быть, и так!

Но бывает и иначе. Нонне казалось, что за несколько недель совместной жизни с Яковом Макаровичем она так хорошо изучила своего мужа, словно прожила с ним сто лет. И возненавидела. Яростно, жестоко, мстительно.

Почему один человек может возненавидеть другого? Возненавидеть без всякой видимой причины, без всякого на то основания. Просто так!

Теперь Нонна думала, что ненавидит Якова Макаровича Душенкова с первых дней их знакомства. Только необъяснимая ошибка, какое-то затмение или наваждение могли обрядить обыкновенную ненависть в свадебную фату симпатии, даже влюбленности.

Да, ей льстило ухаживание красивого, солидного военного, трогала его любовь к ней. И выходила она замуж по своей доброй воле. Никто ее не принуждал. Правда, мама с утра до вечера щебетала: «Ах, какой элегантный мужчина Яков Макарович!», «Ах, как ему идет военная форма!», «Верно, вертятся вокруг него бесстыжие девицы, жаждущие заполучить такого мужа!..» Только отец, узнав о предложении Душенкова, равнодушно буркнул: «Поступай как знаешь!»

По сравнению с Яковом заурядными, даже жалкими, представлялись ей все остальные знакомые, поклонники. Все положительным и ясным было у Якова Душенкова. Спокойная зрелая мужская сила, твердость характера, глубокая нежная любовь. Прислонись к такому человеку — и празднично-безмятежно пройдет вся жизнь.

Таким он казался ей до свадьбы. Что же изменилось в Якове Макаровиче за несколько недель совместной семейной жизни? Решительно ничего! Она не обнаружила в нем тайных пороков или тщательно скрываемых изъянов. Не выявились умело замаскированные и до поры притаившиеся отрицательные черты характера. Он не оказался хамом, ревнивцем, домостроевцем. По отношению к молодой жене был безукоризненно внимательным, заботливым.

И все же…

В глубине души Нонна знала, почему возненавидела мужа. Причина только одна — настоящая, главная. Потом накапливались, наслаивались другие. А главная — Сережа. Память о нем. Яков Душенков оттеснил Сережу, погубил ее любовь. В этом его неискупимая вина.

Теперь Нонна все чаще думала о Сергее Полуярове. День за днем перебирала в памяти все встречи, слова… Ей казалось, что полюбила она Сергея с той самой первой минуты в Третьяковской галерее, когда заметила на себе робкий взгляд высокого сероглазого, под машинку остриженного красноармейца. Как он наивно думал, что она не замечает его восторженных влюбленных глаз, преследовавших ее по всем залам картинной галереи. Как смешно и неловко помогал надеть шубку, когда она, дурачась, сделала вид, что не может попасть в рукав. Как он посмотрел на нее, когда она стала прощаться, каким голосом спросил: «Неужели я никогда не увижу вас больше?» Как тихо шумели липы на бульваре, когда они сидели на темной скамье. Как бережно и трепетно поцеловал он ее в первый раз в темном подъезде их дома…

Сергей всегда нравился ей. Нравился влюбленностью, искренностью. Теперь она жалела Сергея, чувствовала себя на всю жизнь виноватой перед ним. А в чем виноватой? Разве она что-нибудь обещала ему? Да, целовалась! Ну и что! Когда он однажды спросил ее: «Неужели ты не будешь моей женой?», ответила уклончиво: «Не знаю!»

Порой она думала, что и Сергей виноват в том, что так несчастливо сложилась ее семейная жизнь. Почему он не был настойчивым, решительным? Почему не боролся за нее и так легко сдался, когда мать в черных красках изобразила их возможную семейную жизнь? И она хороша! Мать ведь это сделала с ее согласия. Хотя она не слышала их беседы, все же знала: черной краски мать не пожалеет. Почему она тогда не вышла и не сказала, что все это глупая нехорошая шутка, что она его любит и ничего с ним не боится? Когда Сергей неожиданно позвонил из автомата в подъезде и разоблачил ее низкое предательство, почему она не бросилась за ним. Они оба виноваты в том, что разбита ее да, верно, и его жизнь!

6

Нонна точно знала день и даже час, когда почувствовала, что не любит Якова, что ее замужество — ошибка. Этот день и час — первое утро после свадьбы.

Ей снилось, что она стоит на берегу большой реки. Вода в белой сердитой пене мчится по камням. А на другом берегу Сережа. Он машет рукой, что-то кричит, но разобрать его слов она не может. Только шумит, шумит вода…

Нонна проснулась. Сквозь шторы светилось солнечное утро. Шумела вода. Догадалась: ее разбудил шум воды в ванной — Яков уже встал. Болела голова. Нонна снова закрыла глаза. Но шум не прекращался. Вода шумела долго и громко. Яков умывался. Вышел из ванной в новой нарядной пижаме, свежий, тщательно выбритый, с радостным оживленным молодым лицом. Подошел к кровати. На темном ежике хорошо подстриженных волос поблескивали капельки одеколона.

— Проснулась, девочка! — наклонился, поцеловал в губы. И Нонна впервые почувствовала неприятный запах из его рта. Зубы у Якова здоровые, красивые, хорошо вычищенные. Верно, потому, что вчера выпил, решила Нонна. И забыла ничтожную житейскую мелочь.

Но когда Яков сел на кровать и наклонился к ней, целуя и приглаживая рукой ее разметавшиеся во сне волосы, она снова почувствовала стойкий неприятный запах из красивого улыбающегося рта мужа и отвернулась.

С этого все и началось. Во всяком случае, теперь ей так казалось. Всякий раз, когда Яков наклонялся к ней, она инстинктивно сдерживала дыхание, чтобы не услышать гнилой запах. Но разве можно разлюбить хорошего человека, даже возненавидеть его только за это? Теперь Нонна знала: можно!

Потом было много всего другого, что быстро разрушало их семейную жизнь. Яков Макарович любил, чтобы его хромовые, отлично сшитые сапоги всегда безукоризненно блестели.

Предубежденными, настороженными глазами Нонна это подметила и язвительно констатировала:

— В дело чистки сапог ты вкладываешь все силы души!

Яков Макарович не был скрягой, стяжателем. В отношении же молодой жены вел себя просто расточительно. Никогда ни в чем ей не отказывал, делал дорогие подарки. Но Нонна и здесь нашла пищу для насмешек. Яков носил маленький кошелек, в котором хранил разменную монету, — зачем серебру и меди болтаться по всем карманам. Раздраженному взору жены даже такой безобидный кошелек казался свидетельством мелочности и мещанства.

Во время автомобильных поездок Яков Макарович по привычке садился рядом с шофером. Да и курить удобней — Нонна не выносила табачного дыма. Такая привычка мужа раздражала Нонну. Злыми глазами смотрела она на всегда чисто выбритый затылок мужа. «Бреет затылок, как марьинорощинский жлоб!»

Мелочи, мелочи! То, мимо чего прошла бы любая другая женщина, просто не заметила бы, Нонна все подмечало, запоминала, использовала как новый материал для разгорающейся ненависти к мужу.

Яков Макарович чувствовал, как меняется отношение к нему Нонны, какими холодными и враждебными становятся ее глаза, брезгливой и насмешливой улыбка. И терялся в догадках. Взвешивал все свои слова, поступки, старался найти причину такой перемены. Что нервирует, сердит Нонну, что восстанавливает против него? И не находил ответа. Единственное, на что надеялся, — на время. Авось обойдется, уладится.

При той жизненной ситуации, которая сложилась в семье Душенковых, нужен был малый толчок, последняя капля, чтобы взорвался горючий материал, накапливавшийся ежедневно, ежечасно, и все полетело вверх тормашками.

Такой час пришел.

Как-то днем, вернувшись из консерватории, Нонна застала дома мужа. В фуражке, сдвинутой на затылок, с потным озабоченным лицом, Яков сидел за письменным столом, рылся в бумагах. На жену глянул мельком, даже с досадой.

Неожиданное выражение досады на встревоженном потном лице мужа и то, что Яков в рабочее время оказался дома, и даже то, что он, твердо соблюдавший порядок, не оставил фуражку в передней на вешалке, как полагалось по раз и навсегда заведенному порядку, — все говорило: что-то произошло. Особенно Нонну поразила сдвинутая на затылок фуражка, открывавшая белый, не тронутый загаром покатый лоб с начинающимися языками залысин, на которых мелко поблескивал пот. Таким взволнованным она мужа еще не видела. На полу перед письменным столом лежала развернутая газета, куда Яков бросал в мелкие клочки изорванные письма.

— Что случилось? — неприязненно, как теперь стало обычным, спросила Нонна.

Яков Макарович повернул к жене озабоченное лицо.

— Большая неприятность, Нонночка! Очень! — И по тону Якова нетрудно было догадаться, что неприятность действительно серьезная.

— Что такое?

— Понимаешь… только прошу никому ни слова, — предупредил Яков Макарович. — Час назад мне позвонили и попросили рассказать все, что я знаю об Афанасьеве.

— О Петре Николаевиче? Ну и что? — Нонна не понимала, почему эта просьба привела мужа в полное расстройство.

— В наше время такая просьба совсем не пустяк. Понимаешь…

— Не понимаю! — перебила Нонна. — Ты хорошо знаешь Петра Николаевича. Он твой друг. Вот и расскажи!

— Не так просто, как ты думаешь…

— Какое это имеет отношение к Петру Николаевичу?

— Имеет, все теперь имеет… — Яков снова начал рвать письма. — Если заинтересовались Петром, то не исключено, что и его…

Нонна все поняла. Подспудная, накапливавшаяся неприязнь к мужу рвалась наружу. Спросила со зловещей сдержанностью:

— Что же ты собираешься делать? Ведь он твой друг!

— Конечно, я не отрекаюсь. Друг. Но что я могу сделать?..

— Как что! Может быть, ты решил сам написать донос на Петра Николаевича. Очень просто. Нет фактов, их можно сочинить.

— Нонна, зачем ты так оскорбляешь меня? Доносов я никогда не писал и писать не собираюсь.

— А что же ты делаешь?

— Здесь валяются старые письма Петра, фотографии, — смутился Яков. — Они никому не нужны. Петру помочь не смогут. А нам… тебе…

— Обо мне не беспокойся. Я не Понтий Пилат, чтобы умывать руки.

Яков Макарович встал, рукавом стер пот со лба:

— Не знаю, Понтий ли я Пилат или нет, но Дон-Кихотом быть не собираюсь.

— Ах, какие слова! Только не пойму, как ты, человек мужественный, орденоносец, дравшийся с врагами, сейчас уходишь в кусты, даже не пытаешься узнать, что с товарищем, в чем его обвиняют?

— Испания и Халхин-Гол — другое дело. Там были фашисты, самураи. А здесь! Против кого я буду воевать здесь? Я доверяю нашим органам… И разве поможет Петру, если я буду хранить его старые письма и фотографии? Не поможет! А вот твою жизнь я могу испортить.

— Мою жизнь ты уже испортил!

В первый раз Нонна увидела, как побледнел Яков Макарович. Она даже не знала, что атласно-выбритое розоватое лицо мужа может быть таким землисто-бледным.

— Что ты говоришь, Нонна! Ради бога! Чем я испортил твою жизнь? Почему ты так на меня смотришь?

— Никогда не видела тебя таким жалким. Оказывается, в довершение всего ты еще и трус!

— Если что-нибудь случится со мной, в каком положении окажешься ты? Даже страшно подумать!

Нонна посмотрела на Якова. Теперь не только лицо, даже глаза у него были белыми. Выбежала на кухню. Все в этой квартире было ей омерзительно. Ни к чему не хотелось прикасаться.

Хлопнула дверь. Яков впервые ушел, не попрощавшись. Нонна вошла в комнату. На письменном столе мужа, где всегда царил образцовый, на сто лет вперед установленный порядок, где каждая ручка, карандаш, пепельница, пресс-папье знали свое раз и навсегда определенное место, теперь был полный ералаш. Нонне сразу бросилась в глаза пустая рамка. Еще сегодня утром в ней находилась фотография. Яков Душенков и Петр Афанасьев стояли в обнимку на фоне полуразрушенного здания. На обороте фотографии пометка, сделанная рукой Якова: «11-я Интернациональная бригада, Гвадалахарский фронт». Теперь фотографии не было.

Вся накопившаяся за эти дни в душе Нонны боль подступила к горлу. Что делать? Сложить вещи и уйти? Но тогда Яков по-своему истолкует ее неожиданный уход. Подумает, что она тоже испугалась и, спасая свою шкуру, бежала, когда мужу грозит опасность. Чтобы Яков не подумал, что и она может предать друга, оставить в беде, оказаться трусливой тварью, Нонна подошла к телефону. Рывком подняла трубку, набрала номер служебного телефона Петра Николаевича Афанасьева. Густой, всю трубку заполнивший бас:

— Афанасьев!

— Здравствуйте, Петр Николаевич! Вас беспокоит Нонна Владимировна.

— А, добрый день, добрый день, голубушка. Рад слышать ваш голосок.

— Петр Николаевич! Простите, что отрываю вас от дела. Вероятно, по телефону не следует говорить, но…

Замолчала. Задохнулась.

— Я слушаю вас, Нонна Владимировна. — В голосе Афанасьева зазвучало беспокойство. — Что стряслось?

— Только что́ домой приходил Яков и уничтожил все ваши письма и фотографии. Сказал, что ему предложили рассказать все, что он о вас знает. Яков страшно напуган… Вы слушаете меня, Петр Николаевич?

Трубка молчала.

— Петр Николаевич! Вы слушаете?

— Да, да, я слушаю, Нонна Владимировна. Благодарю за доброе ко мне отношение. Жалею, что невольно явился причиной ваших волнений. Ничего страшного со мной не стряслось. Ваш муж…

— У меня нет больше мужа.

— Не понимаю!

— Я сейчас уезжаю к родным. С ним все кончено.

— Не спешите, Нонна! Подумайте!

— Я уже подумала.

— Ой ли! Не сгоряча решили?

— Не сгоряча. И не сегодня решила. Сегодня только последняя капля.

Петр Николаевич молчал. Тихо шумела и потрескивала мембрана. Заговорил с отдышкой:

— Что я могу сказать? Вам видней. А в связи с вашим сообщением доложу по секрету. Вероятно, на днях получу новое назначение — посылают командовать дивизией в Белорусский военный округ. Так что Яков несколько поторопился уничтожать письма и фотографии. Впрочем, пожалуй, и к лучшему — ясней все стало.

— Я рада за вас, Петр Николаевич.

— Благодарствую. А вот насчет мужа вы не горячитесь. Вообще-то он человек неплохой и честный. Да и вас любит по-настоящему.

— Вы так не думаете, Петр Николаевич!

— До сегодняшнего дня так думал. А сейчас… Вот и не знаю, что теперь думать. Страшная вещь страх. Даже честного человека может с панталыку сбить. Во всяком случае, надеюсь, что мы с вами останемся друзьями. Не так ли? И если что — к вашим услугам. Как друг! Хорошо? Договорились?

— Договорились, Петр Николаевич. Спасибо!