Собственно говоря, выяснение того, что Катынское убийство было осуществлено НКВД по приказу Москвы, лишь приоткрывает завесу тайны этой трагедии. Чтобы понять исторический смысл случившегося, нужно ответить на вопрос: для чего Москве потребовалось физически уничтожить польских военнопленных офицеров? Кстати, этим вопросом задается и Заводный, и выдвигает несколько гипотез на этот счет.
На первый взгляд, ответ чрезвычайно прост. Так, Константин Фитц Гиббон в предисловии к книге своего брата пишет, что это было вызвано стремлением большевиков уничтожить цвет польского народа. Сталин вообще предпочитал физически уничтожать всех, кто, по его мнению, может повредить консолидации его власти. Именно этим объясняются проведенные им в 1937–38 годах массовые чистки среди старых большевиков и командования Красной армии. Польские пленные офицеры представляли не только элиту своего народа, но и, безусловно, стали бы резко противиться планам Сталина в Восточной и Центральной Европе. И именно оттого они должны были быть уничтожены. Что же, хотя такая трактовка и представляется довольно логичной, она не отражает всего комплекса Катынской трагедии.
Советская политика — и внутренняя и внешняя — вся насквозь пропитана диалектической казуистикой. Диалектика Гегеля и Фейербаха, воспринимающая все сущее методом тезис-антитезис-синтез, не только заняла место государственной философии в СССР, но и стала чем-то вроде государственной религии. И все развитие общественных наук в Советском Союзе целиком опирается на эту пресловутую диалектику. Процесс этот начался еще при Ленине и достиг особенного развития во время Сталина.
Противоречия такого подхода особенно сильно проявлялись тогда, когда теория сталкивалась с действительностью. Теория утверждала, что советское общество неотвратимо движется к коммунизму, а в действительности создавалась сугубо тоталитарная система, стремящаяся проникнуть в мельчайшие детали частной жизни граждан. И это проникновение тоже, как ни странно, находило объяснение: дескать, государство должно окрепнуть, а после этого начнет отмирать.
Громогласно провозглашался лозунг борьбы за мир, а тем временем создавалась огромная армия. Милитаризация Германии была начата Гитлером только в 1934 году, но еще в двадцатых годах остатки кайзеровского генерального штаба тайно сотрудничали с большевиками, разрабатывая вопросы тактики ведения будущих войн.
Сразу после революции крестьяне получили землю, но уже в конце двадцатых годов ее у них стали отбирать. Отбирали и большую часть скотины, а самих крестьян загоняли в колхозы, система хозяйствования в которых очень напоминала крепостное право.
Коммунистическая доктрина провозглашает право каждой нации на самостоятельное культурное развитие. Революция, как известно, преобразовала Российскую империю в союз республик, в нем для народностей с более низким уровнем культуры были созданы автономные республики. Начали создаваться школы, где преподавание велось на местном языке. Создавались национальные университеты. Сталинская Конституция 1936 года даже «предоставила» республикам право выхода из Союза ССР. Но одновременно с этими процессами в конце двадцатых годов тысячи национальных деятелей культуры были отправлены в лагеря по обвинению в «буржуазном национализме». В национализме были обвинены и многие руководители республиканских компартий. Выше я уже описал свой этап в 1941 году, в котором мне довелось встретиться с осужденными членами ЦК компартии Казахстана. В начале двадцатых годов, когда Центральная Литва вошла в состав Польши и там были закрыты белорусские школы, многие деятели белорусской культуры перебрались в Минск, получив кафедры в тамошнем университете. Но всего несколько лет спустя все они были сосланы в лагеря, а некоторые — расстреляны.
Катынская трагедия также носит отпечаток диалектики. Первое время к пленным относились довольно неплохо, и условия их содержания в козельском лагере были сносными. С каждым из пленных проводились индивидуальные беседы. Часто в приятельском тоне их расспрашивали об образовании, работе, службе, семье. Многие выходили после бесед в огромном удивлении: часто следователь был солидно подготовлен и знал практически все о своем «собеседнике». Пленным было предоставлено право переписываться с родными и друзьями.
После окончания следствия было объявлено о предстоящей ликвидации лагеря. Каждому пленному были сделаны прививки против тифа и холеры, и после этого 95 процентов из них были расстреляны. Примерно три процента нашли прибежище во вновь созданном лагере в Грязовце. Позднее туда прибыло еще примерно тысяча офицеров, захваченных во время оккупации Литвы летом 1940 года. Всем им была подарена жизнь. Отношение к пленным вновь стало хорошим. А несколько десятков специально отобранных офицеров из козельского и старобельского лагерей даже были поселены в так называемой «вилле роскоши».
Как все это объяснить? Была ли противоречивость действий советских властей заранее запланирована или это было отражением изменения их отношения к Польше? Нескоординированность действий можно объяснить явно пронемецким настроем Сталина и столь же явным антинемецким настроем большинства партийцев. Грязовец и Катынь в моем понимании загадки одного масштаба.
Предположение, что Сталин хотел выбить лучшую часть польской интеллектуальной элиты, представляется логичным. Но ведь именно такие люди доминировали в Грязовце. Вот несколько примеров. Из Козельска туда попал бывший декан отделения права Виленского университета, депутат Сейма профессор Вацлав Комарницкий. Из Старобельска был выбран известный художник Юзеф Чапский, происходивший к тому же из аристократической семьи. В Осташкове таким избранником судьбы стал сын знаменитого композитора капитан Бронислав Млынарский.
Непонятно и поведение НКВД в подготовке этапа пленных: почему было впустую израсходовано четыре тысячи прививок? Возможно, конечно, что транспортный отдел НКВД просто не имел представления о том, куда и зачем эти этапы снаряжаются. И, видимо, существовало распоряжение, в целях избежания эпидемий, делать прививки всем этапируемым пленным.
Символом диалектичности Катынской трагедии было и поведение комбрига Зарубина, описанное мною в очерке, помещенном в «Катынском преступлении». Хотя я и допускаю, что не он был автором тройного решения судьбы пленных поляков: Катынь, Грязовец, Малаховка. Эта сторона трагедии также ждет своего исследователя.
Однако я хотел бы здесь подчеркнуть, что те, с кем Зарубин часто встречался и любил беседовать, все они нашли свою смерть в Катынском лесу. Так, например, случилось с профессором Вацлавом Комарницким, с которым Зарубин особенно любил встречаться. Комарницкий был мобилизован в качестве военного юриста, попал в плен, и по особому распоряжению Зарубина, несмотря на свой чин подпоручика, был переведен в полковничий барак. Примерно в это же время в лагерь прибыла большая группа польских военных юристов. Среди них был второй председатель Верховного суда Польши Похорецкий, бывший и по возрасту и по положению много старше Комарницкого. Но Зарубин им практически не заинтересовался. Похорецкий так и остался жить в общем бараке среди младших офицеров. Мне казалось, интерес комбрига к Комарницкому вызван прежде всего симпатиями последнего и его участием в блоке народных демократов, бывших, как известно, довольно пророссийски настроенными. Впрочем, марксизм им был совершенно чужд. Ну и комбриг старался понять, насколько в будущей политической игре такие люди могут быть полезны Советам. Мое впечатление основывалось на рассказах самого Комарницкого, которому представлялось, что время террора уже миновало и Россия начинает постепенно принимать цивилизованный облик.
Особенно лагерные власти благоволили к полковнику Кюнстлеру, бывшему командиру артиллерии в армии Донб-Бернацкого во время сентябрьской кампании 1939 года. В последние дни боев он руководил подразделением, подорвавшим мост через Буг в районе Дорохуска, что сильно затруднило отступление немцев из Волыни на Запад. Полковник был кадровым военным, и политруки отзывались о нем, как об очень перспективном офицере. Да и сам Зарубин говорил с ним чаще и больше, чем с любым другим пленным.
В моей памяти полковник Кюнстлер тесно связан с бывшим командиром саперов армии Донб-Бернацкого полковником Тышиньским. Тышиньский совсем не был похож на профессионального военного, зато производил впечатление образованного инженера. С обоими, Кюнстлером и Тышиньским, я познакомился в теплушке на пути из Путивля в Козельск. Первый был молчалив и почти ничего о себе не рассказывал. Тышиньский же был разговорчив, от него я узнал, что его семья владела имением в Плебани. Это каких-нибудь километров двадцать от имения моего тестя, в том же самом Моледчном повете, где за две недели до войны я гостил с женой и детьми. Мы быстро нашли много общих знакомых. И в Козельске мы часто виделись с полковником Тышиньским, и всегда у нас находилось о чем поговорить.
Однажды в марте 1940 года я нашел его греющимся на весеннем солнышке у стены одного из лагерных бараков. Я подсел к нему и стал расспрашивать, не известно ли ему что о судьбе нескольких высших офицеров. Он ответил, что с ними ничего плохого не произошло, все они сейчас в Старобельске и с ними установлен контакт. Я уже не помню, что именно он мне тогда сказал, но в его словах чувствовался оптимизм, внушенный его последней беседой с комбригом. Это была наша последняя встреча перед ликвидацией лагеря.
Признаться, я, выехав из Советского Союза, не был сильно удивлен известием, что и Тышиньский и Кюнстлер были отобраны и из Козельска переведены в уже упоминавшуюся «виллу роскоши». В 1943 году в каирском кафе я случайно встретил полковника Кюнстлера, и он рассказал мне о своей жизни после Козельска. В Малаховке он подписал какое-то заявление в адрес советских властей, был помещен в тюрьму, а после — очутился в Грязовце.
Сейчас, спустя тридцать лет, мне представляется возможным диалектически соединить в единое целое три аспекта Катыни: саму Катынскую трагедию, Грязовец и Малаховку.
Наблюдения за пленными младшими офицерами и зарядовыми показывают, что в большинстве своем они были настроены явно враждебно и к СССР, и к коммунизму вообще. Естественно, что после уничтожения Польского государства, — а это было официальной целью Советского Союза, — они, во время создания новой польской армии, вполне могли стать источником разного рода сопротивления советской политике. Память о 1929 годе еще не выветрилась, и в лагерях было достаточно ветеранов той войны. Ну а то, как отметили пленные 19 марта 1940 года — именины Пилсудского, — ясно давало представить себе, каковы чувства ветеранов. Короче говоря, если бы Советы решились разыграть польскую карту и создали бы под своим командованием польские подразделения, у них явно не было бы избытка желающих вступить в эти части.
В последние месяцы существования козельского лагеря интерес НКВД к пленным существенно ослаб, зато возрос интерес к штабным офицерам, которых пытались склонить к сотрудничеству, сделав из них некий организационный костяк. Прежде всего это относилось к офицерам штаба армии «Пруссия», полностью, за исключением командующего, попавшим в советский плен. Именно таким образом Кюнстлер и Тышиньский оказались в группе привилегированных пленных, что, кстати, потом отразилось на их карьере в армии Андерса, особенно после ее выхода из СССР. Я нисколько не сомневаюсь, что оба они дали обширные показания, которые, видимо, и до сих пор хранятся где-то в архивах, оставшихся после нашей армии на Востоке. И безусловно, знакомство с этими показаниями могло бы пролить дополнительный свет на советское отношение к польскому вопросу в начале сороковых годов.
Понимание диалектики Катыни важно, на мой взгляд, не только для понимания советско-польских отношений, создания моральной их картины, но это и важная социологическая проблема. Понимание ее может помочь разобраться в различиях Советской России и России дореволюционной.
Политика царской России вовсе не была диалектичной. Она часто была политикой силы, но в отношении Польши она иногда смягчалась, благодаря тому, что моральные идеалы и классовая солидарность наших обществ иногда оказывалась сильнее этнических разногласий. Хотя связь нашей аристократии с аристократией российской и не могла изменить направление русской политики, но, например, действия Чарторыйского и Велькопольского часто приводили к ее смягчению в отношении Польши и ее народа.
Если говорить о противоречиях в немецкой оккупационной политике, то все они были следствием разности в целях и уровне оккупационных чиновников, а отнюдь не следствием противоречивости политики самого Гитлера, который часто вообще не имел отношения к принятию конкретных решений на этой территории. Об этом достаточно хорошо сказано в работе Александра Даллина и в повести Юзефа Мацкевича «Не надо громко говорить». Иными словами, беспорядочность и жестокость немецкой политики были следствием поисков единой линии, в то время как в советской политике они были следствием самой системы. Ну а в какой связи все это находится с диалектическим материализмом и его философией — это один из фундаментальных вопросов для тех, кто решил изучить коммунистическое движение и его принципы. И именно поэтому диалектика Катыни должна стать одной из важнейших тем в работе советологов.