Деревня Горваль занимала исключительное положение среди окрестных селений.

Причиной тому были три обстоятельства. Во-первых, она стояла на личной земле короля, и жители ее подчинялись только своему наместнику — прямому представителю королевской власти. Во-вторых, никто из жителей деревни не пахал землю, не сеял хлеб и, стало быть, не платил посошной дани. И, в-третьих, все жители Горваля были освобождены от воинской повинности.

Эти необычные привилегии объяснялись тем, что деревня Горваль стала центром бобровой добычи в литовском княжестве. Целые бобровые города тянулись на много верст вдоль заводей и болот, окружающих Березину. Испокон веков промыслом жителей Горваля было боброловство, и это привело к тому, что Горваль взял в свои руки первенство в этом прибыльном и почетном деле. Из тридцати трех дворов Горваля двадцать девять принадлежали знаменитым охотникам, чья слава не имела себе равных, остальные четыре двора держали королевский наместник, священник, кузнец и торговец.

Разумеется, и в других окрестных деревнях жили боброловы, но все они везли свою добычу в Горваль и сдавали Никифору Любичу, королевскому бобровнику, который сам вел дела, сам расплачивался с охотниками и каждый сезон снаряжал большой караван, который под солидной охраной вез в королевскую казну десятки тысяч бобровых шкур самого высокого качества.

Королевский бобровник, он же — королевский наместник — пользовался в Горвале неограниченным могуществом. От него зависела оценка и оплата работы, он был судьей во всех спорах, главным вершителем закона и правосудия. Ум, образование, чувство справедливости и житейская мудрость Никифора снискали любовь и уважение всех простых жителей округи, которые почитали его гораздо больше, чем окрестных князей и знатных вельмож.

Горвальские охотники на бобров были непревзойденными мастерами своего дела. Они свято хранили тайны мастерства, передавая их от отца к сыну, как богатство. Их дети с пяти лет начинали учиться искусству добычи и разделки ценных шкур, и горвальские боброловы, которых вместе с детьми и подростками насчитывалось около шестидесяти человек, сдавали Любичу в конце сезона больше шкурок, чем две сотни разрозненных охотников соседних деревень. Жить в Горвале считалось особым почетом, и многие мечтали о такой чести, но коренные жители очень редко принимали в свою деревню новичков. Своих дочерей они выдавали замуж только за односельчан, а сыновья женились только на горвальских девушках. Так образовалось своеобразное бобровое братство, связанное многими тесными узами, а королем этого братства был Никифор Любич.

Горвальские боброловы жили в достатке и гордились своим ремеслом, а измену ему считали преступлением. Однако — в семье не без урода, и был в деревне человек, сын которого не стал боброловом. Бориска слыл позором семьи и всей деревни. В юности он подавал большие надежды, но, женившись, вдруг затосковал и потянуло его на ратные подвиги. Разумеется, отец, братья, жена и друзья не одобрили его стремлений. Бориска никого не желал слушать и однажды ночью тайно бежал. Как раз в это время в замке Горваль появился князь Семен, и Бориска поступил на службу в его дружину.

Когда он появился дома в роскошном кафтане, постриженный и вооруженный, отец проклял его, жена не пустила на порог, братья жестоко побили, а соседи перестали здороваться и отворачивались при встрече на улице. Бориска вернулся в замок и больше не показывался в деревне. Говорили, что по слезной просьбе князь отправил его куда-то далеко на Угру, и вскоре вести о нем перестали доходить до родного Горваля. Во время его отсутствия жена родила сына, а он долго не знал об этом. Чудом уцелев во время налета Леваша Копыто и вернувшись с Кожухом в Горваль, Бориска узнал, что стал отцом. Он хорошо служил Кожуху, и Ян добился милости князя — разрешения Бориске уходить на ночь в деревню. Днем Бориска должен был являться в замок, чтобы помочь князю опознать врагов, которые могут появиться в окрестностях.

К этому времени Бориске уже давно стали безразличны как друзья, так и враги князя. Он был готов согласиться на любые условия, чтобы только иметь возможность взглянуть на своего ребенка. Он надеялся, что время сотрет прошлые обиды, он ждал, что жена встретит его радостными объятиями, он думал, что отец и братья простят ему старый грех.

И когда ночью, после отъезда Кожуха, Бориска получил наконец разрешение уйти в деревню, он не мог опомниться от волнения и радости. Почти бегом пробежал он путь, так хорошо знакомый ему с детства, — сначала узкая лесная тропинка, потом мостик через ручей, за ним — поворот, двести шагов по просекам, снова поворот и наконец деревня. Она уже спит. Только иногда лают где-то собаки да ухает в лесу филин. А вот и дом, тот самый дом, который он построил с братьями, вот знакомый плетень. Прыжок, и к нему бросилась собака. Она узнала его. Радостно повизгивает и лижет руки.

«Хороший знак!» — думает Бориска. Он стучит в дверь, слышит тихие шаги, и знакомый голос спрашивает испуганно и тревожно: «Кто там?»

— Это я, Стеша, — в горячем шепоте прижимаются губы к щели, — это я — Бориска, открывай скорее!

За дверью наступает тишина.

Еще жарче шепчет Бориска:

— Стеша, милая, я это, я — Бориска, муж твой!

И тогда слышит голос Стеши, голос чужой, изменившийся:

— Мой муж умер. Уходи!

Он застывает неподвижно и прислушивается к шагам внутри. Они нетвердые, они нерешительные, но Стеша уходит и больше не возвращается. Бориска стучит в дверь все громче и громче, потом в окно и снова в дверь, но никто не отзывается. На шум из соседнего дома кто-то выходит, и Бориска прячется. Потом направляется к дому отца. Там все повторяется, и старческий голос хрипло и сурово говорит ему:

— У меня нет сына с таким именем. Уходи.

Тогда он бежит к старшему брату, который живет в другом конце деревни. Брат открывает дверь, смотрит на него и говорит:

— Я не знаю тебя. Уходи.

Так берегут боброловы Горваля честь рода и не прощают измены делу своих предков.

Медленно бредет Бориска обратно к замку, опустив плечи.

И вдруг кто-то тихо окликает его по имени.

Он поднимает голову и видит Никифора Любича.

Никифор стоит у ворот своего дома, самого богатого и красивого в Горвале. Полоска света из окна падает на лицо Никифора. Королевский бобровник стоит, прислонившись к столбу, скрестив на груди руки, и жует свою вечную травинку. Такая у него привычка. Так стоял он каждый вечер, с тех пор, как помнит его Бориска, так стоял он, когда Бориска, подобно вору, бежал из деревни, так стоит он и сейчас.

Ничего не меняется в деревне Горваль.

Бориска не решается подойти, потому что боится презрения, и не решается уйти, потому что боится одиночества.

Никифор раскрывает свою резную калитку и говорит тихо:

— Входи.

Бориска слышит в его голосе сострадание и идет за ним. Они очень медленно проходят через большой двор, медленно, потому что ноги у Никифора не могут идти быстро, они поднимаются на веранду, увитую диким плющом и виноградом. Навстречу им, глухо ворча, поднимается огромная овчарка, но Никифор треплет ее по загривку и, склонившись на негнущихся, широко расставленных ногах, шепчет ей какие-то неясные слова. Овчарка покорно уступает дорогу и уходит к воротам.

Они садятся на большую, отделанную тонкой резьбой скамью, устланную мягкими бобровыми шкурами, и молчат.

Никифор жует травинку и задумчиво смотрит на луну, Бориска сидит, склонившись, и, обхватив голову руками, плачет. Наконец Никифор замечает, что от его травинки ничего не осталось, а Бориска успокоился. Тогда он вынимает из особого кувшинчика, наполненного длинными сухими травинками, новую, точно такую же и тихо спрашивает:

— Что же дальше, Бориска?

Бориска думает, потом пожимает плечами и еще ниже опускает голову.

— Видел я твоего сына, — говорит Никифор, и снова в уголке его рта травинка. — Хороший парень. Здоровый, бодрый. Очень на тебя похож.

Бориска еще сильнее сжимает голову руками и тихо стонет.

Никифор продолжает раздумчиво и добродушно:

— Все его любят. Бабка от него не отходит, и дед часто дремлет у колыбели. Иногда песни поет. Иногда слеза у него навернется, вот как у тебя сейчас... Стар он стал. Но держится. Любит Стешу как родную дочь. И твои братья часто приходят, за хозяйством присматривают, если мужская рука требуется, за домом следят. Каждый сезон лишнюю бобровую долю вносят — сто пятьдесят восемь шкурок. Ровно столько ты сдал в последний раз, перед тем как уйти. Говорят мне всегда: «Ты, Никифор, запиши это за Бориской, вроде он с нами тоже охотится...» Нет! Это они не тебя имеют в виду, — ответил на изумленный взгляд Никифор, — малыша твоего Бориской зовут.

И опять молчит Никифор, и травинку пожевывает, и все смотрит на луну, смотрит, будто пытается разгадать, что означают узоры на ее поверхности. А потом заканчивает:

— Братишка твой младший совсем подрос. Часто к Стеше приходит. Говорят, больше всех малыша балует... А недавно отец Анисим сказывал, что если ты к лету не явишься, он может Стеше и развод дать — вроде как вдове... Вот такие тут дела без тебя.

Бориска поднимает голову.

— Я хочу вернуться, — горячим шепотом говорит он.

Никифор едва слышно вздыхает.

— Трудно, Бориска. Не простят тебе отступничества.

Бориска обеими руками сжимает руку Никифора и просит горячо:

— Помоги, дядя Никифор, прошу тебя, помоги! Ты же с детства меня знаешь... Тебя в Горвале все слушают и уважают... Если ты захочешь — сможешь! Кроме тебя никого у меня не осталось. Сдуру ведь ушел я! По неопытности, по малолетству... Насмотрелся всего вдоволь. И зла, и крови, и смерти… Покоя хочу, хочу иметь сына, жену, отца, братьев хочу обнять... Я не разучился охотиться, я все помню!.. Хочешь, я тебе прямо тут, сейчас, покажу, как зверя брать...

— Так ведь не в этом дело, Бориска, сам понимаешь, — остановил его Никифор, и Бориска осекся, и руки опустил, и снова сел.

Да и что тут скажешь? Действительно, сам он знал, что не в этом дело. Слишком поздно понял, что закрыт ему путь домой навсегда...

Бориска встал и, сгорбленный, поплелся к ступеням.

— Я попробую, — сказал ему вслед Никифор. — Приходи завтра вечером. Я подумаю, что можно для тебя сделать…

Бориска молча повернулся и упал на колени.

— Встань, ты ведь знаешь, я не могу согнуться, чтобы поднять тебя... А благодарить меня пока не за что. Никто не помнит такого случая в нашей деревне испокон веков. Но я попытаюсь. Приходи.

Бориска поплелся в замок, а Никифор снова стоял у ворот на негнущихся ногах и задумчиво жевал травинку. Он стоял так каждый вечер, провожая прожитый день, и каждое утро встречал он так же восход солнца. Вся деревня знала, что это означает, и хорошо помнила, с каких пор это началось...

Никифор вставал перед восходом и, пока слуги готовили завтрак, шел к своим ручным бобрам. Бобры жили в небольшом озере в лесу за домом. Дом Никифора стоял на самой опушке леса, особняком от других домов деревни. Никифор медленно ковылял к пруду, и бобры выходили ему навстречу. Он гладил их, беседовал с ними, кормил разными бобровыми лакомствами, наблюдал за играми бобрят, а потом возвращался к воротам и встречал солнце...

Напротив дома, через дорогу тоже стоял глухой лес, а в нем до самого горизонта была вырублена ровная, как стрела, просека. В самом ее конце, точно в центре, появлялось ежедневно солнце. Восход длился десять минут, и все это время Никифор неотрывно смотрел, как медленно вырастает в конце просеки багровый купол. В самые безоблачные дни восход в этих болотистых местах никогда не бывает слепящим, пока солнце не поднимется выше лесных верхушек. Вот тогда на него уже нельзя смотреть... В пасмурные дни Никифор тоже встречал невидимое солнце, но сегодняшний день был ясным.

Когда нижний край диска оторвался от земли, Никифор вернулся во двор. Он направился к большой русской печи, в стороне от дома под навесом, и сказал старой женщине, которая возилась подле нее:

— Ты не забыла, Федора, что у моих деток сегодня день рождения? Приготовь нам праздничный завтрак да имей в виду, что приедет еще Трофим с Черного озера.

Никифор поднялся на веранду и кликнул собаку. Что-то ласково пошептав ей на ухо, он вынул из шкатулки, стоявшей на маленьком столике, черную тряпку и дал понюхать овчарке. Овчарка лизнула ему руку и деловито побежала с веранды. Сквозь рассвет в диком винограде Никифор видел, как собака, встав на задние лапы, открыла калитку и скрылась на улице. Никифор улыбнулся, перевернул песочные часы, стоящие рядом со шкатулкой, и сунул в рот новую травинку...

Овчарка свернула с дороги и большими прыжками помчалась через лес. Спустя пять минут она достигла окрестностей замка и застыла в кустах, внимательно принюхиваясь. Убедившись, что людей поблизости нет, собака бесшумно подкралась к большой яме, наполовину засыпанной золой. Вытягивая морду и поводя носом, она сделала несколько кругов и остановилась у трухлявого пня на краю ямы. Несколько раз ковырнув лапой, собака отбросила мох и, сунув морду в какую-то щель, вытащила скомканный бумажный шарик. Осторожно взяв этот шарик в зубы, собака выпрямилась, внимательно осмотрелась и, уверившись, что никакая опасность ей не грозит, деловито направилась в обратную дорогу. Длинными упругими скачками она пронеслась через лес, проскользнула в калитку и, взбежав на веранду, улеглась у ног хозяина, радостно виляя хвостом.

— Молодец, Князь! — потрепал собаку по загривку Никифор и взглянул на песочные часы. — Сегодня уже быстрее...

Он вынул из зубов пса грязный бумажный комок, достал из глиняного кувшина кусок засахаренного меда и дал Князю. Пес, подбросив несколько раз кусок в зубах, проглотил его и благодарно застучал хвостом по полу.

Никифор зажег свечу и, аккуратно развернув скомканную страницу, вырванную из Библии, стал нагревать ее над пламенем.

Когда коричневые слова невидимой молочной надписи полностью проявились между строк библейского текста, Никифор прочел сообщение несколько раз, потом сжег страницу, тщательно растерев пепел, и, откинувшись на бобровый мех, покрывающий спинку скамьи, глубоко задумался, меланхолично пожевывая травинку...

— Мои дорогие дети! — сказал Никифор, и голос его дрогнул от волнения. — Минута, которую вы так давно ждете, — наступила! Ровно шестнадцать лет назад, в такой же ясный солнечный день вы появились в этом мире. Сначала ты — Марья, а через полчаса — Иван. Сегодня вы становитесь взрослыми и начинаете самостоятельную жизнь. В последнее время вы задавали мне много вопросов, и я обещал, что отвечу на них в тот день, когда ваш разум станет достаточно ясным, чтобы понять сложность мира, а сердца ваши станут достаточно чуткими, чтобы ощутить хрупкость человеческой жизни... Сегодня этот день наступил, и пришла пора ответить. Я расскажу вам о своей жизни. Отныне у меня нет от вас никаких тайн, и, быть может, многое из того, что вы сейчас услышите, покажется вам удивительным и необычным. Но это и будет ответ на все ваши вопросы.

Никифор замолчал, собираясь с мыслями.

Луч полуденного солнца, заглянув в распахнутое окно горницы, искрился на блестящем мехе шкур черного бобра, устилающих пол.

Напротив Никифора сидели рядышком его уже взрослые дети.

Марья, напряженно выпрямившись, смотрела на отца широко раскрытыми глазами, горевшими любопытством и нетерпением. Лицо у нее было смуглое, загорелое, фигурка крепкая и ловкая, а сама она походила на мальчишку-забияку.

Иван был бледен и худощав, но тело его не выглядело слабым. Чуть сомкнутые глаза, внимательные и пытливые, выдавали главное отличие характеров брата и сестры. Весь облик Марьи открывал человека решительного действия, весь облик Ивана скрывал человека мысли.

Никифор начал рассказывать, негромко и неторопливо, как будто разговаривал сам с собой:

— Мой отец и ваш дед, Станислав Любич, был бедным православным священником в Минске. Он имел троих сыновей, и я был младшим из них. Быть может, потому, что отец уделял больше внимания старшим сыновьям, а я был предоставлен сам себе и улице, мой нрав сильно отличался от нрава братьев. Отец хотел, чтобы все мы пошли по его стопам, но желание это осуществилось только на две трети. Пока мои братья корпели над Законом Божьим, я с отрядом ребятишек нападал на окрестные сады и огороды. Моей усидчивости кое-как хватило, чтобы научиться читать и писать, но удовольствия в науках я не находил никакого. Meня гораздо больше привлекали опасные приключения... Я мечтал о битвах и сражениях...

Я таскал из отцовского погреба вино и носил его старому воину, который обучал меня за это фехтованию. Я угонял лошадей у соседей и целыми сутками носился по окрестным полям и лесам.

Братья любили меня и всячески старались скрывать от отца мои грехи. Иногда казалось, что они не прочь последовать моему примеру, но мне не удалось увлечь их за собой. Еще более странным было отношение отца к моему поведению. Часто он впадал в ярость, узнав о моей очередной выходке, но вдруг неожиданно менял гнев на милость, а глаза его вдруг зажигались странным огнем, он загадочно улыбался, гладил меня по голове и долго не ложился спать, сидя за столом в глубокой задумчивости, с той же улыбкой на устах. Лишь много лет спустя я узнал, в чем тут было дело. Оказалось, что отец мой сам провел бурную молодость. Он был отчаянным забиякой, много воевал и дрался сотни раз. Но однажды с ним случилось какое-то страшное несчастье. Оно так потрясло его, что он хотел покончить с собой, но благодаря случайности остался жив. Что это было за несчастье, я так и не знаю... Умирающего отца спасли монахи, и он изменился до неузнаваемости. Спустя несколько лет он стал священником.

Он женился на тихой, доброй женщине и до конца дней своих прожил мирно и спокойно, изучая богословие и размышляя о превратностях судьбы. Я думаю, что в его душе постоянно боролись два начала: одно — мятежное и бурное, второе — мыслящее и познающее. И так эти два начала отразились в его детях: братья мои унаследовали второе, на мою долю досталось первое.

Отец понял меня и не стал перекраивать.

В пятнадцать лет я убежал из дому.

Для меня началась жизнь, полная необыкновенных и увлекательных приключений. За семь лет этой жизни я испытал все, что может испытать человек. Я плавал на купеческих кораблях по дальним морям и был в плену у морских разбойников. Я повидал много далеких земель и легко обнажал свой меч по поводу и без повода. Наконец в тридцать два года я вернулся на родину и привез семнадцатилетнюю женщину, которая стала вашей матерью. Это произошло в 1459 году — я по-прежнему оставался нищим бродягой, незнатного, хотя и дворянского рода, а ваша мать была волошанка — дочь одного из бедных, но гордых волошских князей. Судьба занесла меня в Валахию по пути на родину. Я находился в гостях у вашего деда — отца вашей матери, когда внезапно налетели турки. Князь и его воины защищались мужественно, но пали все до единого. Я дрался со всеми и упал без памяти, получив девятую рану. Дочь князя укрыла меня в пещере и выходила... Так Маричка спасла мою жизнь в первый раз.

Вернувшись вместе с ней на родину, я узнал, что отец и мать мои умерли, а оба брата в Вильно. Старший брат повенчал нас, а младший помог поступить на королевскую службу.

В то время славный воин и полководец, сандомирский подкоморный, Петр Дунин собирал войско для решительного похода на крестоносцев. И, конечно, я не мог устоять перед соблазном.

Я был опытным воином, прошедшим хорошую школу, и Петр сразу заметил это. Он дал под мою команду сотню людей — это было в начале кампании, а к середине 1462 года я стал уже полковником.

Мы подружились с Петром. Он ценил мои способности и часто советовался со мной. Я принимал деятельное участие в разработке плана наших действий. Мы поставили перед собой смелую задачу — покончить с крестоносцами.

17 сентября 1462 года около Жарновецкого озера, под Светином, состоялось решающее сражение. Вы знаете, что мы выиграли эту битву и вышли к морю. Но мне не суждено было увидеть победу...

Тяжелый топор крестоносца вонзился в мою поясницу, и я упал с лошади, не чувствуя нижней половины тела. Это был удар сзади, но — ничего не поделаешь, — война есть война, и в бою нет места для любезностей.

Наверно, я так и умер бы, заваленный трупами, на поле битвы, если бы не велел Петр Дунин отыскать мое тело, чтобы похоронить с почестями, потому что мои воины видели, как я упал после страшного удара, и никто уже не рассчитывал увидеть меня живым... Меня нашли, и я с почетом был отравлен в Вильно.

Однако отныне я оказался обреченным всю жизнь оставаться калекой — позвоночник был серьезно поврежден. Лучшие врачи лечили меня, но ничего не могли сделать. Я выздоровел, а мои ноги остались неподвижными.

Но перед тем самым роковым сражением я к счастью успел побывать дома, и вот в 1463 году, Маричка родила мне вас — двух близнецов. Эта огромная радость омрачалась моим жутким положением. Я — человек, который не мог и минуты просидеть спокойно, я, который считал высшей радостью стоять в боевой позиции, крепко упершись ногами в землю, я, который не мог себе представить дня без бешеной скачки, стоя в стременах — я оказался безногим, неподвижным калекой. Отчаянию моему не было границ, никакие лекарства не помогали, и наконец доктора от меня отказались. Тогда я почувствовал, что не могу жить на этом тете. Нет, нет, не подумайте, что у меня появилась мысль наложить на себя руки — ведь у меня уже были вы... Просто я стал чахнуть, слабеть, и вскоре все начали понимать, что долго я не протяну.

И тогда Маричка спасла меня вторично.

Я не имел понятия, где и как отыскала она нового целителя. Он был еще молод, но уже очень известен, а звали его Корнелиус Моркус. Этот необычный лекарь приходил ко мне только по ночам, целый месяц растирал и смазывал мое бесчувственное тело какими-то пахучими мазями, но больше всего времени он тратил на беседы со мной... Постепенно и незаметно в процессе этих долгих тихих разговоров он убедил меня, что я здоров и что ноги мои скоро начнут двигаться. Я не верил, но надежда шевельнулась во мне, а настойчивость странного лекаря была так велика, что вскоре, незаметно для самого себя, я стал думать, что и в самом деле непременно выздоровею. И вдруг однажды ночью я почувствовал, как болят мои ноги. Я кричал от боли и радости, а лекарь по-прежнему приходил и вел со мной ночные беседы.

Наконец настал день, когда я смог встать с постели, а спустя два месяца начал ходить. Тогда лекарь пришел в последний раз и сказал, что я здоров и остальное теперь будет зависеть от меня самого. Сначала я должен постепенно учиться ходить, потом могу садиться на коня, потом начать занятия фехтованием, и через год-два я забуду о своей ране.

Я был настолько занят собой и своей болезнью, что перестал замечать все вокруг. Сначала мы жили безбедно, потому что Петр позаботился о моей пенсии, но через год все обо мне забыли, пенсию стали платить нерегулярно и наконец сказали, что в королевской казне для меня нет больше денег. Я обратил внимание на то, что братья сильно охладели ко мне и больше не приходили в гости, а когда я заходил навестить их, то почему-то никогда не заставал дома. Они стали известными людьми. Один из них был настоятелем большого православного монастыря в Вильно, второй, еще в юности принявший латинскую веру, ждал посвящения в епископы. Несмотря на разные вероисповедания, братья тайно держались вместе, хотя на людях ругали друг друга за отступничество. Я часто посмеивался над их разными верами, потому что сам к церкви относился совершенно безразлично. Мы с Маричкой обращались к ней только в торжественных случаях, когда это было необходимо. Я помню лишь два таких случая — наша свадьба и ваши крестины. Так вот, я заметил, что братья меня сторонятся, и объяснил это для себя тем, что из блестящего воина я превратился в никому не нужного калеку. Я перестал их навещать и решил, что у нас хватит сил выбраться из беды самим. У Марички появились новые знакомые. Раз в неделю к ней приходила хорошо одетая женщина, которая никогда не засиживалась дольше пяти минут. Маричка объяснила мне, что стала заниматься рукоделием и это ее заказчица. Деньги, которые Маричка зарабатывала своим трудом, были достаточными, чтобы прокормить нас всех.

Я стал бродить по городу, чтобы как можно больше упражнять ноги, стремясь поскорее сесть в седло. Однажды на улице ко мне подошел церковный служка и сказал, что братья ждут меня, чтобы поговорить о важном деле. Я тотчас отправился к ним и застал обоих вместе, хмурыми и неприветливыми. Они не спросили ни о моем здоровье, ни о моих делах, только мрачно переглянулись, и старший сказал:

«Знаешь ли ты, чем занимается твоя жена?»

Наверно, я побледнел, потому что он продолжал уже не так сурово: «Я вижу, ты изменился в лице, и не буду терзать тебя. Скажу лишь о том, что нам известно и чего мы хотим».

Я сел, потому что ноги мои еще не окрепли, и собрал всю свою волю, чтобы выслушать их спокойно. Старший продолжал: «Ты никогда не интересовался делами церкви, которой мы оба посвятили свою жизнь, и потому попал в нехорошее положение. Тебе, наверно, неизвестно, что у нас появилась новая ересь. Мы мало знаем о ней, потому что еретики строго сохраняют свои тайны, однако рано или поздно все они найдут свой конец на кострах, а имена их, так же как имена их близких родственников, будут преданы вечному проклятию. Нам стало достоверно известно, что твоя жена Марья стала тайно исповедовать новую веру. Если бы не мы, уже сегодня она была бы схвачена и пытана. Но ты наш брат, и у тебя двое маленьких детей. Мы на один день отвели карающий меч, занесенный над вашей головой. Ты должен немедля поговорить с женой, и если утром она не явится в церковь Петра и Павла, где мы ее будем ждать, не отречется от ереси, не покается чистосердечно в грехах и не расскажет все, что она знает о тайнах новой секты, — она будет схвачена и подвергнута пытке как ведьма и еретичка! Теперь иди и сделай так, чтобы твоя жена явилась завтра утром и все нам рассказала — иначе нет у тебя больше братьев, мы отречемся от тебя!»

В ответ на эти слова я улыбнулся и ответил: «Полно, братья! По-моему, вы знаете меня с детства и не раз могли убедится, что испугать меня трудно. Я иду навстречу любой опасности, потому что во мне живет молодость нашего отца, а в вас — его старость! Марья — честная христианка, — но даже если она пожелала перейти в другую веру, которая пришлась ей по душе, я не вижу в этом никакого греха и не буду убеждать ее отступиться. Разве каждый из вас не выбрал себе иную веру, и разве я когда-нибудь вмешивался в ваши дела? Точно так же я не буду вмешиваться в духовные дела моей жены, а если кто-то посмеет ее тронуть — вы знаете, что я неплохо владею мечом. Поэтому я, в свою очередь, советую вам оставить нас в покое и заниматься своими делами».

Я встал и направился к двери, а ноги мои шли легко и свободно. Братья смотрели мне вслед, и я чувствовал на своей спине их тяжелые взгляды.

«Одумайся, Никифор, — сказал старший, — мы даем тебе время до завтрашнего полудня».

Я рассмеялся и вышел.

Я сразу поспешил домой и тут же рассказал обо всем Маричке. Она выслушала меня, и ни одной кровинки не стало в ее лице. А когда я сказал ей о своем ответе братьям, она поцеловала меня, и слезы брызнули из ее прекрасных глаз. «Я знала, что ты не отречешься от меня, милый, — сказала она, — я знала, что нет такой силы, которая нас разлучит. Скажи мне, ты любишь меня, как прежде? Ты веришь мне, как раньше?» Я успокоил ее, как умел, и сказал, что не дам в обиду никому на свете и что пусть она по-прежнему поступает так, как считает нужным. «Милый, — сказала она, — не спрашивай меня сейчас ни о чем. Придет время, и я сама тебе все расскажу. А пока доверься мне без сомнений и знай, что нет для меня на свете ничего дороже тебя и наших малюток!»

Я любил ее и без рассуждений согласился сделать все, как она скажет. Маричка быстро оделась и ушла, велев мне приготовить все необходимое для дальней дороги. Я воин, и долго собираться не в моих правилах. Я укутал вас обоих в медвежьи шкуры и был готов раньше, чем Маричка вернулась. Она приехала в карете, которую сопровождали двое молчаливых всадников, закутанных в черные плащи. Тут Маричка вспомнила, что ей нужно сказать несколько слов молочнику, и побежала через дорогу. Я был вооружен, но сидел в карете, и мне было стыдно, что я не могу ехать верхом, а какие-то незнакомые люди должны защищать меня. Маричка вернулась, и мы помчались, но не успели выехать за городские ворота, как за нами помчалась погоня. Их было человек пять, и будь я способен сидеть в седле, мы втроем — я и мои молчаливые спутники — легко бы отбились. Но я не мог ехать верхом, а карета была тяжела, и скоро стало ясно, что нас догонят. Тогда один из всадников наклонился к окошку кареты и сказал Маричке: «Мы задержим их, а вы поезжайте до установленного места, там смените лошадей и получите новые указания». Он сказал несколько слов кучеру, и мы помчались еще быстрее, а всадники, развернувшись, поехали навстречу погоне. И вдруг наша карета, дрогнув, остановилась. Я выскочил и увидел, что мы стоим на мостике, из которого были вынуты два бревна. Передние колеса кареты проскочили, а задние провалились. Я слышал позади крики и звон оружия — это наши спутники старались не подпустить к нам преследователей. Я видел, как дрогнули губы Марички, и как прижала она вас к себе, и я видел ваши глазенки: вы не плакали, вы лежали тихо, как будто понимали, что происходит что-то очень важное.

Я бросился к кучеру, который пытался подтолкнуть карету сзади.

«Погоняй!» — крикнул я ему и встал на его место.

Он вскочил на козлы и начал нещадно хлестать лошадей, а я встал на колени и, упершись плечами, начал поднимать тяжелую карету. И уже тогда я знал, что ноги мои не выдержат, но я видел перед собой только большие, полные слез глаза Марички и ваши тихие внимательные глазки. Я изо всех сил напрягся и поднял карету. Она рванулась вперед, а я выпрямился и снова, как когда-то, почувствовал, что у меня нет ног. Я стоял и не мог пошевелиться и старался удержать равновесие, неподвижный и прикованный к земле. Карета остановилась, кучер и Маричка бросились ко мне, а я все стоял, чуть пошатываясь, и думал только о том, чтобы не упасть, пока они добегут. Я устоял, но когда они подхватили меня, чтобы помочь дойти, страшная боль молнией ударила в мой позвоночник, и я потерял сознание.

Очнулся я уже здесь, в Горвале, и узнал, что пробыл без памяти пять дней. Ноги мои снова не действовали, но мы были в безопасности. Маричка целовала меня, а вы лежали все в тех же медвежьих шкурах и смеялись.

Потом Маричка рассказала мне все, о чем я не знал.

Когда я лежал в Вильно слабый и умирающий, еще год назад, а никто из лекарей уже не соглашался лечить меня, один из них сказал Маричке: «Твой муж уже наполовину мертв, потому что его здоровая душа не хочет жить в больном теле. Всякое лечение бесполезно, поэтому приготовься к худшему и молись!» Маричка проплакала всю ночь, а утром пришел молочник, который жил напротив и всегда носил нам молоко. Он сказал Маричке прямо и коротко: «Я приведу лекаря, который вылечит твоего мужа, но ты должна принять нашу тайную веру». Маричка сказала, что для нее нет ничего дороже меня, и если действительно найдется человек, который меня спасет, она готова перейти в любую веру. Так в нашем доме появился необычный лекарь, доктор Корнелиус Моркус, который почему- то навещал меня только по ночам. Я выздоровел, а Маричка выполнила обещание. О вере, которую она приняла, я расскажу вам отдельно, а теперь по­слушайте, что было дальше. Служба новой вере требовала от вашей матери немногого. Она занималась рукоделием, и к ней приходили женщины, чтобы заказать работу. Они приносили ей разные сведения, написанные тайнописью, а Маричка пе­редавала их по утрам молочнику. Благодаря тому, что я рассказал о разговоре с братьями, ей удалось спасти многих единоверцев, а братья мои были по­срамлены. Ни один из Маричкиных единоверцев не попал в их руки, а все, кого они схватили, дока­зали, что обвинение в ереси ошибочно или ложно. Кстати, это был единственный случай, когда дети тайной веры находились в такой опасности, и я невольно оказался человеком, который предупредил их. С тех пор апостолы новой веры позаботи­лись о том, чтобы еще большей тайной окружить всех, кто исповедует учение Схарии, и до сих пор никто из непосвященных не проник в эту тайну. Оба человека, защитившие нас от погони, погибли, и я никогда не узнал их имен, так же как не знала их моя жена. Это были ее безымянные братья, ко­торые пришли на помощь в трудную минуту. Мне очень понравилась эта черта в людях новой веры, но, оставаясь безразличным к ее сущности, я лишь сказал Маричке: «Должно быть, милая, это непло­хая вера, раз она дает таких добрых лекарей и та­ких верных друзей. Однако где мы находимся и что будем делать дальше?» И тут Маричка протяги­вает мне большую бумагу, в которой написано, что я назначаюсь королевским бобровником в дерев­ню Горваль, и перечислены мои обязанности и привилегии. «Как тебе удалось?» — с изумлением спросил я. Она улыбнулась мне и ответила: «Как видишь, моя вера смогла защитить нас от твоих братьев и дать тебе высокое положение. Никто нас больше не заподозрит ни в чем — ни меня, ни тебя». И действительно, никогда больше братья не вспоми­нали обо мне, и я знаю, что они давно уже забыли о своих подозрениях, никогда ничего больше не узнав об учении Схарии.

Так я очутился здесь. Наши дела пошли хорошо. Я подружился с боброловами, и они полюбили меня. Мы построили этот дом и первые два года жили сча­стливо как никогда. Правда, к моим ногам уже не вернулась былая сила, хотя со временем я смог кое- как передвигаться и понял, что надо радоваться даже этому... Но никогда больше не сесть мне самому на коня и не занять боевой позиции с мечом в руке...

Маричка по-прежнему занималась своими тай­ными делами, время от времени к ней приезжали какие-то люди, но меня все это не касалось, я по­смеивался и только иногда выполнял по ее просьбе разные мелкие поручения; что-нибудь узнать, что-нибудь передать, с кем-то поговорить...

Но вот к концу второго года, когда я свыкся со своей работой и она стала для меня скучной, снова я ощутил тягу к приключениям и горько почувст­вовал свое уродство. И тогда я сказал Маричке, что если среди ее единоверцев найдется еще один ле­карь, который сделает так, чтобы я снова мог ска­кать на коне и драться, ее вера обретет в моем ли­це самого ревностного воина и служителя. Марич­ка отнеслась к этому серьезно, и через две недели приехал тот же самый знакомый лекарь и осмот­рел меня. Он покачал головой и сказал, что если бы я послушал его советов, то давно уже был бы здоров, но я слишком рано сделал непомерно большое усилие, поднимая карету, и теперь уже ничего не сможет вернуть меня к полному здоровью. Больше того — оно будет все ухудшаться. Чтобы это задержать, он рекомендовал мне жевать травку, которую вы для меня с детства собираете и с которой я никогда не расстаюсь... Лекарь уехал, а я снова начал грустить, но тут на меня свалилось несчастье, которое затмило все остальное.

Маричка, выросшая в чистом воздухе полей и степей своей далекой родины, никак не могла привыкнуть к влажному, болотистому духу этих мест. Она долго скрывала свою болезнь, думая только о том, как бы скрасить мою печаль и сделать так, чтобы я не замечал своего уродства. Но однажды она упала, потеряв сознание, а из горла ее хлынула кровь. Я испугался, но Маричка утешала меня и говорила, что это пройдет и ничего страшного. На следующий день она встала, и снова с ней это случилось, она сильно ослабела и не могла подняться. Мы послали за лекарем, все за тем же лекарем, но он опоздал ровно на один день.

Никогда в жизни не забыть мне этого дня, ибо не было для меня несчастья большего, чем это. Двенадцать лет прошло с тех пор, но каждое утро я переживаю все снова и снова, и каждое утро я вижу и слышу Маричку. Вы не раз спрашивали меня, почему я всегда смотрю, как восходит солнце и почему оно поднимается точно посередине вырубленной в лесу полосы. Сейчас я отвечу на эти вопросы и расскажу вам, как умерла ваша мать. Вам было тогда по четыре года, и вы спали в той комнате, а здесь лежала Маричка. Я держал ее маленькую руку и прислушивался к дыханию, которое с каждой минутой слабело. В полночь она пришла в себя, и я уж подумал, что болезнь отступила, но Маричка улыбнулась и сказала: «Утром я умру, милый. Я знаю. Как только взойдет солнце — я умру». Я хотел сказать какие-то слова утешения, но она едва заметно покачала головой, и слезы сдавили мне горло, а слова замерли на моих губах. «Мне так хотелось бы увидеть солнце, — прошептала она. — На моей родине солнце всегда встает из-за земли, а здесь крутом лес, и солнце поднимается над верхушками сосен... Как жалко — я больше не увижу солнца, потому что пока оно поднимется над лесом, я умру...» Я сжимал ее руку и, глотая слезы, говорил: «Ты увидишь солнце, Маричка, ты увидишь его сегодня утром прямо отсюда, через это окно. Мы распахнем ворота, и ты увидишь, как солнце поднимается над землей. А потом мы с тобой еще много раз будем смотреть на него вместе... Ты подожди меня, подожди минутку...» Я выбежал из дома. Я бросился через всю деревню к деду Федору — он был тогда старшим из боброловов. Я сказал ему: «Моя жена Маричка умирает. Она хочет в последний раз увидеть, как восходит солнце, но лес мешает ей». Федор посмотрел на меня и ответил: «Иди к своей жене и будь с ней все ее последние минуты. Она увидит, как взойдет солнце, и лес не будет ей мешать».

Всю ночь я просидел с Маричкой. Она снова была без сознания и только под утро очнулась. «Пока у меня есть немного времени, — сказала она, — я хочу просить тебя о главном. Мне кажется, я была тебе хорошей женой, потому что ты никогда на меня не жаловался. Я жила для тебя, и все, что я сделала в жизни, — все было для тебя. Обещай сделать теперь кое-что для меня». «Я обещаю все, что ты захочешь!» — ответил я, а она продолжала: «Ты всегда был безразличен к делам веры, но когда я умру, тебе станет грустно и одиноко. В память обо мне — перейди в ту веру, которой я служила». И я поклялся ей, что сделаю это, и тогда она сказала слова, которые я понял гораздо позже: «Ты увидишь, что и после смерти я останусь для тебя такой же, как и при жизни. Когда дети вырастут, расскажи им все». Стало светать, Маричка забеспокоилась и грустно прошептала: «Ах, неужто не увидеть мне солнца в последний раз?!» Тогда я распахнул окно, и Маричка вскрикнула от удивления и радости. Сквозь весь лес, до самого горизонта тянулась длинная свежевырубленная просека, а в конце ее поднималось солнце. Я приподнял Маричку на подушках, чтобы ей лучше было видно, и мы сидели, обнявшись, и молчали, а солнце неумолимо поднималось выше и выше. Наконец оно оторвалось от земли, и тогда ваша мать поцеловала меня в последний раз. Я чувствовал, как холодеют ее губы, а когда я опустил на подушки ее легкое тело, она была мертва.

Никифор умолк.

Дети сидели тихо и неподвижно. Щеки Марьи горели еще больше, а Иван был бледнее прежнего.

Никифор поглядел в окно. Вырубленная просека зеленела молодыми побегами... Еще десять лет, и она совсем зарастет...

Тогда он пройдет по ней до самого конца и там, где восходит солнце, встретит Маричку...

Никифор улыбнулся и вздохнул.

— А теперь я расскажу вам о тайной вере, которую исповедовала ваша мать, и о том, как моя жена Маричка, уже после своей смерти, спасла мне жизнь в третий раз...