Глава третья
ЛИВ ГЕНРИХ ВТОРОЙ, ИЛИ ТРЕТЬЯ СВАДЬБА НА РЕКЕ УГРЕ
Такого переполоха в Медведевке не было давно.
Все началось с того, что двадцатилетний Кузя Ефремов совершенно изнемог от жары под лучами палящего июльского солнца, от которого не спасала даже плетеная крыша наблюдательной вышки в центре Медведевки, где он нес дневное дежурство. Соленый пот струился по лицу, попадал в глаза, обжигал их и вызывал слезы, которые мешали смотреть. Кузя взял кувшин, чтобы ополоснуть лицо, и, увидев или скорее сразу ощутив по весу, что он уже пуст, перегнулся через плетеную ограду, оглядывая сверху дворы близлежащих домов.
Чуть поодаль в господском дворе под тенью березы у могилы покойного отца Настасья Федоровна качала две люльки со своими близнецами — как раз сегодня она с матерью и детьми приехала в гости к своей золовке и хозяйке имения — Анне Алексеевне. Слева и справа никого не было видно, но зато в ближайшем дворе дома бортника Кудрина сидела на скамеечке двенадцатилетняя Ксеня — сестра еще зимой уехавшего с Медведевым в Новгород Алеши и возилась со щенками. В Медведевке все знали, что Ксеня обладает даром понимать язык животных, они безукоризненно ее слушались и, казалось, понимали каждое ее слово, причем не только домашние, но и лесные, дикие. Совсем недавно по весне произошел случай, потрясший все поселение, которое с той минуты смотрело на Ксеню с восторгом, смешанным с некоторым страхом, который всегда испытывают люди, общаясь с человеком, обладающим нечеловеческими способностями. Проснувшись после зимней спячки и, должно быть, еще не совсем придя в себя, в Медведевку забрел из лесу огромный старый медведь. Его тотчас окружили собаки, поднялся страшный визг и лай, жители повыскакивали из своих домов и бросились обратно за оружием. Клим Неверов, разбуженный после ночного дежурства, схватив свое копье, в одном исподнем уже бежал к медведю, лениво отмахивающемуся лапами от наседавших со всех сторон собак. Анница, выглянув в окно и увидев происходящее, схватила лук и, распахнув створки, хотела стрелять прямо оттуда, но медведь, теснимый собаками, переместился и стал невиден. Анница выскочила на крыльцо и уже натянула тетиву, прицеливаясь, как вдруг раздался звонкий девичий голосок:
— Стойте! Не надо! Не убивайте его!
Вот тут-то произошло невероятное.
Ксюша негромко произнесла какие-то слова, и собаки разом смолкли; она сказала что-то еще, и медведь застыл как зачарованный, стоя на задних лапах и не сводя с девочки глаз. Клим остановился с поднятым копьем, готовясь поразить зверя с десяти шагов, Анница с натянутым луком прицелилась, чтобы пронзить медвежье сердце с пятидесяти, но ничего этого не понадобилось.
Ксюша в полной тишине, на глазах у застывшего как по команде «замри» населения Медведевки, ласково и вполне нормальным человеческим языком попросила собак разойтись. Ко всеобщему изумлению присутствующих, собаки опустили головы, завиляли виновато хвостами и, будто забыв об окруженном ими медведе, побрели в свои дворы. Потом Ксюша обратилась к медведю, а он тут же покорно опустился на все четыре лапы, шерсть его улеглась, и когда Ксюша под испуганное «Ох!» всей толпы подошла к нему, дикий, опасный и самый непредсказуемый лесной зверь покорно лизнул ей руку, заглядывая в глаза. Ласково поглаживая медведя по шее и непрерывно говоря ему что-то с улыбкой, — а он был настолько велик, что его голова была вровень с лицом девочки, — Ксюша неторопливо повела его на окраину поселения, довела до опушки леса, и там они расстались, причем медведь уходил в лес очень неохотно, постоянно оглядываясь, а Ксюша все говорила и говорила ему вслед какие-то слова. Но история на этом не закончилась. Спустя некоторое время Ксеня стала выпрашивать у отца бортника Федора Кудрина — мед и ходить с этим медом в лес каждый третий-четвертый день. Конечно, сам Федор, его жена Ольга и уж тем более семидесятилетняя бабка Пелагея (мать Федора), которая как раз и учила внучку умению общаться с животными, поскольку сама владела этим искусством в совершенстве, прекрасно знали, в чем дело, но остальные обитатели, наверно, постепенно забыли бы о весеннем эпизоде, если б не рассказ потрясенного Юрка Копны, к тому времени полностью оправившегося от ран, нанесенных ему зимой татарами на броде через Угру. Совсем недавно, уже когда наступило лето, Юрок, совершая лесное патрулирование окрестностей Медведевки, увидел вдруг невероятную картину: на лесной поляне сидела на пеньке Ксюша Кудрина и раздавала куски меда двум маленьким медвежатам, а чуть поодаль стояли, облизываясь, огромные медведь и медведица. Юрок, разумеется, был не в состоянии утаить такое от остальных, и таким образом вся Медведевка узнала, что теперь, кроме ворожеи и целительницы Надежды Неверовой, в общине появилась еще одна колдунья — юная Ксеня Кудрина — специалистка по животным. Ее стали приглашать, если заболевала свинья или корова, и она легко излечивала их, а когда девочка принимала у кого-нибудь роды — будь то лошадь, собака или кошка, — они всегда проходили успешно и легко, причем лошади любили ее особенно, например, медведевский Малыш, соскучившийся по хозяину, хоть и привык к Аннице, но, услышав голосок Ксюши, сразу же весело ржал и норовил устремиться к ней, чтобы поздороваться. Правда, некоторые стали опасаться, не вселилась ли в девочку нечистая сила, но недремлющий отец Мефодий был тут как тут — Ксения исповедалась, причастилась и священник успокоил паству, заявив, что ничего бесовского в умении девочки нет, а напротив, это — Божий дар!
Все облегченно вздохнули. Вот и сейчас Ксюша играла, а точнее сказать, занималась со щенками, и, так как она была ближе всех к вышке, ее и окликнул Кузя:
— Ксюх, слышь, набери водички холодненькой из колодца, а то я тут спекся совсем…
В ожидании, пока Ксения наберет воды, Кузя внимательно оглядел окрестности.
Летом не то что зимой — все заросло зеленью, ничего не видно. Но это как кому. Постоянные занятия по обороне поселения, которые проводила Анница с привлечением Леваша Копыто и других весьма опытных в воинских хитростях соседей, многому научили и не новичков, какими были защитники Медведевки. Дело дошло до того, что теперь Клим Неверов и его команда просто изощрялись во всяких выдумках и штучках, соревнуясь в этом со своими соседями — людьми из Бартеневки и Картымазовки. Это именно Клим решил, что летом обзор с вышки должен быть не хуже, чем зимой, а потому провел с появлением зелени колоссальную работу, которая со стороны могла бы показаться просто абсурдной. Люди из Медведевки сотни раз взбирались на деревья в глухом, порой едва проходимом лесу и рубили верхушки деревьев либо определенные ветки с одной или с другой стороны отдельно выбранных стволов. В результате этой работы теперь, сидя на вышке, Кузя мог сквозь вырубленные через весь лес все расширяющиеся в даль на два-три километра коридоры-лучи видеть отдельные участки местности — именно те, которые позволяли заметить загодя приближение возможного неприятеля по одной из четырех дорог, которыми можно было проехать в бывшие Березки. Ну а если бы кто-то вздумал подкрасться к поселению прямо через лес, не показываясь на дорогах, то и тут он был бы немедленно обнаружен постоянным засадным караулом, который круглосуточно несли молодые люди Медведевки.
Увидев, что Ксеня уже приближается к вышке с берестяным ведерком, наполненным водой, Кузя еще раз оглядел все далекие участки дорог, на которых царила полная пустота, и, привязав веревкой свой кувшин, начал опускать его за бортик вышки. Облизывая пересохшие губы, он дождался, пока девочка перельет в него воду, и начал осторожно, стараясь не пролить ни капли, поднимать кувшин вверх, весело крикнув:
— Спасибо, Ксюх, выручила!
Подтянув кувшин, он поднес его ко рту и, машинально глянув прямо перед собой в сторону Преображенского монастыря, обомлел.
На московской дороге, ведущей из Медыни к монастырю и далее через паром на Угре в Литву, имелось ответвление, которое сворачивало в лес в сторону Медведевки. Просеченный сквозь лесные верхушки луч-коридор для наблюдателя с вышки позволял видеть как раз тот участок, где находился этот поворот с основной дороги. Так было сделано для того, чтобы, с одной стороны, видеть всех, кто направляется к монастырю (и возможно, к рубежу), и знать об этом, особо пока не тревожась, потому что монастырь очень неплохо охранялся его боевыми монахами, а с другой стороны, сразу же принять меры, если кто-то сворачивает в сторону Медведевки.
И это был как раз такой случай.
При этом не два, не три человека, не конный отряд из десяти всадников, а целая армия людей, хорошо вооруженных, судя по искристому зловещему блеску оружия в лучах солнца, в сопровождении длинного обоза тяжело груженных подвод неторопливо сворачивала с московского тракта на вытоптанную лесную дорогу, еще минуту назад совершенно пустынную, ведущую вдоль берега Угры прямо сюда…
Не веря своим глазам, Кузя еще несколько секунд наблюдал за этим далеким и слегка колеблющимся в мареве горячего летнего воздуха призрачным шествием, прежде чем пришел в себя и начал изо всех сил дергать сигнальную веревку, протянутую вниз, в бревенчатое строение под вышкой, где спали днем Клим Неверов, Никола и другие — те, кто нес караульную службу прошлой ночью или должен нести нынешней.
Где-то внутри затрезвонил небольшой колокол, и через минуту оттуда начали выбегать сонные люди.
— Ну чего там? — спросил Клим, задрав голову.
— Там… Ц-ц-целая армия идет прямо на нас… человек с-с-сто… — заикаясь от волнения (но не от испуга!), доложил Кузя.
Клим Неверов молниеносно вскарабкался наверх.
— Вон там… Погляди, — показал юноша, — вон в том окошке! Уже целую минуту все идут и идут… Сколько же их? Кто это может быть?
— Во всяком случае, не татары, и то хорошо, — сказал Клим. — Ну вот, — весело потер он руки, — наконец, делом настоящим запахло! — И громко скомандовал прямо с вышки: — Никола, сообщи Аннице и отцу Мефодию, к нам движется большой вооруженный отряд! Общий сбор! Женщины и дети в укрытие, всем мужчинам — собраться под вышкой!
Через четверть часа Медведевка была готова к обороне, гонцы поскакали в Картымазовку и Бартеневку с предупреждением и просьбой о возможной помощи людьми, отец Мефодий немедленно стал переводить женщин и детей в подземное укрытие, Анница же гарцевала на своем Витязе с луком и полным колчаном стрел за спиной в неизменно черном, боевом наряде (теперь, ввиду жаркого лета, из тонкого бархата), отдавая необходимые команды.
— Я не думаю, что с московской стороны нам может грозить опасность, — скептически сказала она.
— А кто ж его знает, хозяйка, — отозвался вдруг Епифаний. — Сказывают, братья великого князя смуту подняли, а наш Картымазов, между прочим, служит князю Борису Волоцкому, — он многозначительно сощурился. — О как! Я человек рассудительный, я думаю так: на Бога надейся, а сам не плошай.
— Молчите, отец! — ткнул его в бок покрасневший как рак Никола.
— Насколько мне известно, — скромно вставил, проходя мимо с детьми на руках, отец Мефодий, — братья великого князя находятся сейчас со всеми своими войсками очень далеко отсюда…
— Нечего волноваться, — успокоила всех Анница — Там же в засаде Гаврилко и Юрок, с минуты на минуту кто-то из них приедет и все расскажет…
По давно условленному правилу тот, кто нес засадную службу на дороге, должен был опознать приближающихся людей, если они знакомы, или запомнить их внешность, если видит впервые, сосчитать их количество, определить на глаз степень вооруженности и немедля тайными, специально проложенными лесными тропами скакать в Медведевку, опережая возможного противника не менее чем на четверть часа.
Но прошло еще полчаса, и ни Гаврилко, ни Юрок Копна, несущий с ним в паре службу, не явились.
Лицо у Клима вытянулось.
— Неужто они дали себя схватить? Нет, я не верю!
— Все в руках Господа, — перекрестился отец Мефодий. — Быть может, мы имеем дело с опытным и ловким противником…
Вдруг Анница широко улыбнулась:
— Я знаю только одну причину, по которой ни Гаврилко, ни Юрок не приехали.
— Какую это? — удивился Клим.
— Их не отпустил хозяин! А ну-ка — распахивайте ворота!
— Они здесь! Подъезжают! — заорал с вышки Кузя. — Это наши, наши! А за ними целая толпа народу!
Тут-то и начался тот невероятный переполох, какого не было в Медведевке с прошлого лета, с того памятного дня, когда вернулись из долгих странствий, освободив похищенную Настеньку, Медведев, Картымазов и Бартенев и привезли с собой нового друга — татарина Сафата.
Вот и сейчас — они снова были в том же составе — все вместе: и Медведев, и Картымазов, и Филипп, и Сафат с ними.
А еще был тут возмужавший и загоревший хрупкий Алеша, сильный и большой, изрядно поправившийся на купеческих харчах Ивашко, да не один; рядом в открытой повозке ехали купец Манин с Любашей, а за ним восемь человек его работников и пять телег, как вскоре выяснилось — с Любашиным приданым и еще кое с чем, что было сюрпризом купца к предполагаемому свадебному торжеству. Следом за ними шла целая вереница подвод, груженных камнем, досками, железными скобами и гвоздями, а сопровождали их не менее пятидесяти крепких мужиков с характерной для людей строительных ремесел прической — волосами, стриженными в скобку, и обручами на головах.
Возгласы, визг, крики, смех, плач, лай собак, ржание лошадей — и вдруг все эти привычные, известные, хорошо знакомые звуки перекрыл звук совершенно новый, неведомый, никогда не слыханный в этих местах, — звук струн большой лютни и красивый сильный мужской голос, перекрывший разом весь этот шум.
Вернутся герои из дальних стран,
Обнимут женщин своих.
Утихнет боль заживающих ран,
И будет их отдых тих!
Забудут они о том, что опять
Им завтра коней седлать.
Дайте героям детей приласкать,
Любимых расцеловать!
Высокий, чуть полноватый мужчина лет тридцати, одетый по-европейски, в кружевной белоснежной рубахе, в ботфортах и шляпе со страусовыми перьями, из-под которой на плечи падали длинные черные волосы, пел, играя на лютне, и все замерли, словно очарованные его голосом.
У мужчины было красивое, чуть пухлое, лукавое, хитроватое лицо с ухоженными усами и бородой — лицо плута и любимца женщин, и Настенька, едва высвободившись из объятий Филиппа, удивленно спросила:
— А это еще кто?
— Это? — переспросил Филипп. — Это — замечательный человек! — И громко объявил: — Представляю вам моего бывшего почетного пленника, а ныне доброго друга: лив Генрих Второй!
…Ливонское войско под командованием генерала Густава фон Шлимана терпело поражение за поражением; полк князя Оболенского одерживал убедительные победы, Филипп Бартенев снискал славу, почет и уважение всего московского войска; мешок с военной добычей, который после каждой битвы приносил ему десятник Олешка Бирюков, становился все тяжелее, и вот, два месяца назад, в одном из последних сражений, перед окончательным отступлением ливонской армии, произошел следующий эпизод.
Филипп, как обычно, в первых рядах наступающих крушил врагов налево и направо своей палицей, а иногда и знаменитым щитом великого магистра, неприятель спасался бегством, и, прекратив преследование, а затем окинув победным взором поле сражения, Филипп вдруг обнаружил далеко позади себя, то бишь в глубоком тылу, одинокого ливонского рыцаря, который, спешившись и склонившись к земле, с хладнокровным мужеством искал кого-то среди трупов, не обращая никакого внимания на близость врага.
Рыцарь был одет роскошно: инкрустированные золотом латы, шлем с забралом и пучком страусовых перьев, конь покрыт парчовой расшитой попоной, одним словом, все указывало на богатство и высокое происхождение.
Филипп не мог бы сказать точно — то ли он восхитился небывалой смелостью этого гордого одиночки, то ли возмутился его неслыханной наглостью, но, так или иначе, он подал знак своей сотне оставаться на месте, а сам помчался назад к одинокому рыцарю с твердым намерением вступить с ним в открытый и честный поединок.
Однако, увидев приближающегося Филиппа, рыцарь, вместо того чтобы выхватить меч и приготовиться к бою, вскочил на коня и попытался улизнуть, а когда понял, что Филипп, размахивающий своей жуткой палицей, вот-вот его настигнет, остановился, стал сдаваться и молить о пощаде, но на каком-то совершенно непонятном языке.
Филипп окликнул десятника Олешку Бирюкова, который понимал понемногу на всех местных наречиях, но и тот сперва ничего не уразумел и только потом, когда попытался перейти с пленником на немецкий, с трудом перевел его слова.
Из них следовало, что этот рыцарь происходит из народа ливов, испокон веков живущего на этой земле, что он чуть ли не сам великий князь всего этого народа и зовут его Генрих Второй, потому что Генрихом Первым был его покойный отец, недавно погибший в сражении, а также что он ну прямо баснословно богат и охотно станет почетным пленником Филиппа, которому его, Генриха Второго, вассалы, узнав о пленении своего предводителя, немедленно выплатят такую сумму в чистых золотых монетах, какой Филипп за всю свою жизнь воинским искусством не заработает.
Филипп, которому в последнее время очень понравилось собирать все возрастающую военную добычу, охотно принял это предложение.
Гонец Филиппа отправился за выкупом по указанному Генрихом адресу, а Генрих поселился в шатре Филиппа, пил и ел вволю, развлекал московских воинов игрой на лютне и пением на непонятном языке мелодичных песен, а на следующей неделе одной темной ночью попытался втихомолку бежать.
Филипп воспринял это как естественный шаг каждого нормального человека, оказавшегося в плену, и на первый раз лишь пожурил Генриха, но когда тот повторил свою попытку спустя несколько дней, Филипп не на шутку рассердился и пообещал ему серьезные неприятности, а после третьей просто приковал цепью к столбу своего шатра.
За несколько дней до ожидаемого возвращения посланного за выкупом гонца Генрих помрачнел, загрустил и совсем сник.
Гонец вернулся и доложил Филиппу, что в указанном месте никакого княжеского замка не обнаружено, но попутно выяснилось, что у народа ливов вообще никогда не было никаких князей, что это маленький народ рыбаков и земледельцев, который всегда тяжелым трудом зарабатывал хлеб свой насущный и больше чем простым слугой у разного рода завоевателей, часто сменявшихся на этой земле, ни один лив никогда не был, а уж тем более смешно говорить о каком-либо богатстве.
Разъяренный Филипп направился в свой шатер, засучил рукава и, демонстрируя Генриху огромные кулачищи; спросил его, что все это значит.
Генрих побелел, как снег, и, упав на колени, взмолился на чистейшем русском языке, обещая рассказать всю правду взамен сохранения здоровья.
А правда оказалась такой; лив Генрих Второй, так же как и его покойный батюшка Генрих Первый, оказались самыми обыкновенными мародерами.
До начала войны они оба служили простыми конюхами на огромной конюшне замка Густава фон Шлимана, знаменитого ливонского рыцаря, личного друга самого великого магистра Бернгарда фон дер Борха, где жили как у Бога за пазухой, воруя в огромных количествах хозяйский овес и выгодно продавая его за полцены окрестным ливам — землепашцам. Дело процветало, и вскоре отец с сыном уже приближались к накоплению той заветной суммы, которой им хватило бы на покупку собственного домика и куска земли, на которой они намеревались осесть, как вдруг началась война и генерал Шлиман немедля выступил в поход, захватив с собой, естественно, большинство CJI~.(?)
Обоим ливам Генрихам, привыкшим к вольготной жизни на теплой конюшне, война очень не понравилась. Но и в ней можно было найти хорошие стороны, и предприимчивый Генрих Первый вскоре их нашел. Будучи человеком наблюдательным, он заметил, что в конце каждой битвы, когда одна сторона начинает от; ступать, а другая ее преследовать, поле сражения на несколько десятков минут остается совершенно пустым, и вот тогда-то можно беспрепятственно обшаривать убитых, прежде чем это сделают победители; вернувшись после погони за неприятелем.
Теперь бывшие конюхи, одетые, как простые пешие ливонские воины, перед началом каждого сражения находили себе укромное убежище, где выжидали до тех пор, пока одна из сторон не одержит победу. Затем они быстро выбегали на поле боя и обирали убитых до тех пор, пока вдали не покажутся победители, спешащие к полю с той же целью.
Это дело оказалось во много раз прибыльнее овса, и Генрих Первый, весело потирая руки, молил Господа о продлении войны, в то время как его сын умолял отца отказаться от пагубной привычки не делиться добычей. Дело в том, что, кроме такой вполне похвальной черты, как наблюдательность, в сложном и противоречивом характере Генриха Первого присутствовала и даже доминировала такая мало похвальная черта, как скупость. Мало того, что он давал сыну лишь жалкие крохи, как от продажи овса, так потом и от мародерской добычи, так он еще втайне закапывал все деньги и ценности в местах, известных только ему, и ни за что не соглашался указать эти места сыну, ссылаясь на то, что тот еще слишком молод и непременно растранжирит накопленное.
Генриху сразу повезло — он наткнулся на какого-то, должно быть, очень знатного и богатого ливонца и тут же напялил на себя все его латы, прихватив заодно дорогого коня прекрасной породы (а уж в лошадях и ценах на них он разбирался как никто другой!), смутно, однако, заподозрив, что за таким неожиданным везением судьба, должно быть, скрывает какой-нибудь подвох.
Он не ошибся — через несколько минут появился Филипп…
И вот, стоя на коленях, Генрих теперь умолял не выгонять его, клятвенно заверяя, что за этот месяц привязался к Филиппу, как к брату, что полюбил его, как родного, что теперь на всем белом свете у него больше никого нет, но зато есть много талантов, которые он охотно применит на службе такому знаменитому воину и замечательному человеку, что он не только умеет играть на лютне и сочинять песни по любому случаю, но еще свободно владеет пятью европейскими языками, умеет вести дом и хозяйство, а уж за лошадьми смотреть — лучшего мастера в мире нет!
Эти аргументы повлияли на решение Филиппа, потому что в последнее время, столь внезапно обогатившись и готовясь к ведению большого дома с дюжиной детей, крупным хозяйством и непременно с огромной конюшней, он не раз подумывал о необходимости найти подходящего, достаточно грамотного и разумного человека для ведения этого дела.
Филипп сменил гнев на милость и принял Генриха на службу, положив ему щедрой и теперь уже богатой рукой жалованье, о котором тот даже не мечтал, а потому, залившись слезами умиления и горячо целуя руку нового патрона, Генрих поклялся ему в пожизненной преданности и готовности немедля положить голову за Филиппа, его семью и его дом.
В последующие несколько месяцев Филипп все больше привязывался к новому слуге, которого скоро и вовсе полюбил за веселый нрав, ловкость, живой, быстрый ум и умение мгновенно находить выход из любой трудной ситуации. Данилка вначале с ревностью недолюбливал новичка, но потом привык и тоже полюбил его, потому что Генрих умел очень точно вести себя с каждым, так что вскоре и дворянину Филиппу Бартеневу, и его дворовому холопу Данилке, стоящим на неизмеримо далеких общественных уровнях, он стал одинаково близким другом, умея в то же время соблюдать с каждым нужную дистанцию.
После нового поручения великого князя Филипп мысленно поздравил себя с правильным решением, потому что теперь, когда через неделю ему снова придется уехать, а затеяно столько дел, Бартеневке будет очень нужен человек, способный под руководством Настеньки выполнить все необходимые работы.
Вот почему, громко сказав всем; «Представляю вам моего бывшего пленника, а ныне доброго друга: лив Генрих Второй!», Филипп негромко сказал Настеньке:
— Он будет твоей правой рукой и управляющим Бартеневкой, которая под его руководством скоро превратится в самое богатое, укрепленное и процветающее имение!
Настенька побледнела.
— Постой-постой… Что значит моей правой рукой? А твоей, что — нет? Я жду тебя полгода, я вся истосковалась, меня тут без тебя снова похитили и чуть не убили, а ты… ты что?… ты опять собираешься меня покинуть?
— Ну что ты, любовь моя, — горячо зашептал Филипп. — Я здесь, я вернулся, я — с тобой и с нашими малютками! Я страшно по тебе соскучился!
И хрупкая Настенька, не успев расплакаться, утонула в объятиях своего великана-мужа…
…Конечно, нелегко трем мужчинам, почти полгода отсутствовавшим дома, сообщать своим женам, что через неделю они снова отбывают на неизвестный срок, но степень трудности у каждого оказалась другой.
Легче всего было Картымазову, который всегда держал семью в строгости.
С Настенькой он поздоровался еще в Медведевке, коротко сказав: «Молодец, хорошо выглядишь!», глянув на спящих младенцев-двойняшек, подкрутив ус, ухмыльнулся: «Вижу нашу породу в меня пойдут!»— и, снова сев в седло, поехал в Картымазовку. Там его, как всегда, первыми встретили любимые псы, и он лобызался с ними до тех пор, пока вокруг не собрались домочадцы и слуги. Лишь тогда он снизошел до того, чтобы увидеть жену и сына.
— Ну здравствуй, Василиса! — сказал он так, будто расстался с ней вчера, и даже не обнял жену, потому что на людях он никогда этого не делал ввиду своего небольшого роста — Василиса Петровна была выше на полголовы.
Зато сына, который был выше его уже на целую голову, он взял за плечи:
— Здорово, Петруша, — ишь, какой вымахал! Красавец ты у меня!
Потом повернулся к своим дворовым людям:
— Ну что же, народ, — поклон вам мой и благодарность за верную службу вижу, что дом и семья целы и на том спасибо! — он низко поклонился, а потом, выпрямившись, строго оглядел собравшихся; А вы, собственно, чего тут столпились? Работы нет, что ли? Ну-ка все за дело! Быстро!
И, грозно щелкнув нагайкой, Картымазов быстро отвернулся, чтобы никто не заметил его подобревших глаз.
Потом сказал жене и сыну:
— Живите дальше, как жили, потому что я сюда лишь на неделю — меня сам великий князь ждет с поручением!
И, отказавшись от услуг конюха, пошел самолично расседлывать коня.
…Медведев на людях трижды поцеловал Анницу в щечки, но зато позже, когда Картымазов уехал, Филипп со своим обозом направился следом за ним к броду, Сафат деликатно отпросился погостить день-другой у Леваша, купец Манин и его люди были расселены, и супруги наконец остались лишь со своими людьми. Василий подозвал Клима Неверова и негромко сказал ему:
— Все новости расскажут вам Алеша да Ивашко. Ты готовься к свадьбе сына, да не забывай поглядывать вокруг! Однако что бы ни случилось — справляйтесь сами — нас тут нет!
Он обнял Анницу за плечо. Нежно друг другу улыбаясь и о чем-то перешептываясь, они вошли в дом и вышли оттуда ровно через трое суток.
…Труднее всех пришлось Филиппу.
Настенька, прожившая всю жизнь тихо и скромно в семье небольшого достатка, никак не могла привыкнуть ко всему тому, что так неожиданно обрушилось на ее голову…
Ей очень трудно было понять, как на войне за такое короткое время можно настолько разбогатеть…
Разумеется, Филипп ни словом не обмолвился о мешках, наполненных перстнями, кольцами и окровавленными медальонами, которые ему после каждой битвы приносил десятник Олешка Бирюков, — он лишь сказал, что по милости великого князя ему платили в войске очень высокое жалованье за его доблестные подвиги.
На самом деле по пути домой он, по совету того же Бирюкова, заехал в Новгород, где при помощи купца Манина очень выгодно продал всю свою воинскую добычу или, точнее, выменял ее на чистые, ничем не запятнанные новгородские рубли и гривны, которых оказалось так много, что у Филиппа возникла мысль о серьезном укреплении и перестройке всего имения Бартеневка, в чем его горячо поддержал новый полудруг-полуслуга лив Генрих, пообещав взять на себя все заботы как о самом строительстве, так и о дальнейшем ведении нового двора.
Попутно выяснилось, что раненый Ивашко уже поправился, но Любаша, единственная и горячо любимая дочь вдовца Манина, настолько хорошо заботилась о юноше, что ему это очень понравилось и он захотел, чтобы она продолжала заботиться не только о нем, но и об их будущих детях всю дальнейшую жизнь. Любаша охотно согласилась, отец непременно хотел познакомиться с условиями, в которых будет жить его дочь, и вот они все двинулись на Угру, заехав по дороге в Москву, куда Филипп был пригашен прибыть шестого июля на прием к великому князю, где, к своей огромной радости, встретил Медведева, Картымазова и Сафата.
Наконец Настенька хоть и с трудом, но все же поверила в огромное жалованье, которое платил ее мужу великий московский князь, однако ее пугало огромное количество новых, незнакомых людей, которые, не успев приехать, начали повсюду расхаживать, что-то измерять, деловито советуясь о том, какие старые дома надо снести и какие новые построить.
Ее смущало, что Филипп купил огромное количество строительного материала, в том числе очень дорогих больших железных гвоздей, скоб и не менее дорогого камня, так, будто тут должна быть построена целая крепость, заплатив нанятым в Медыни и Боровске строителям все деньги вперед и почти ничего не оставив наличными на непредвиденные расходы.
Филипп только смеялся в ответ и обещал через пару месяцев привезти вдвое больше из поездки, в которую он сейчас отправится, но о которой не может ей ничего рассказать, потому что это тайное государево дело.
В оправдание своего решения укрепить имение он приводил донесения о том, что хан Ахмат движется в эти края и что, хотя, по всем сведениям, он придет с войском гораздо восточнее — на Оку, но не исключено, что некоторые отряды доберутся и сюда, вот почему московское имение, находящееся по литовскую сторону Угры, будет подвергаться большой опасности.
Настенька резонно возражала, что она и так не намерена оставаться тут с двумя грудными младенцами, а будет жить на той стороне, в более укрепленной Медведевке, и спрашивала, не лучше ли было истратить эти деньги на еще большее укрепление имения Василия и Анницы, где в случае опасности могли бы укрыться все три родственные семьи вместе со всеми своими людьми.
— Я, конечно, очень люблю Василия, — отвечал ей на это Филипп, — он мне друг и все такое, но, Настенька, не забывай — ни он, ни его дом не смогли уберечь тебя от похищения татарами! Я не хочу, чтобы это повторилось! Я выстрою здесь такую крепость, какая Василию даже не снилась! И ты будешь в ней в полной безопасности!
— Даже не думай об этом! Я не останусь здесь одна без тебя!
— С тобой будет Генрих!
— К черту Генриха! Он мне чужой — я его не знаю! Я люблю тебя и хочу быть с тобой!
— Не выводи меня из себя, Настя! — повысил голос Филипп. — Я — воин и мужчина! Я должен выполнять свой долг перед государем! Это превыше всего! Меня нарочно из Ливонии вызвали, потому что там теперь князь Оболенский уже и без меня может справиться! А я понадобился самому государю! Ты это понимаешь? Он лично дал мне важнейшее задание державной важности! Вот! А твое женское дело — сидеть дома, ждать меня и рожать побольше детей, ясно?!
Настенька вдруг заметила, что Филипп сильно переменился за то время, пока они были в разлуке, — что-то новое, незнакомое и чужое появилось в нем.
Она горько заплакала, и тогда Филиппу стало стыдно.
Он приласкал и утешил ее, стал обнимать и целовать, а за окном вдруг запел необыкновенно приятным голосом красивую, не слыханную никогда в этих краях песню лив Генрих Второй, и Настенька постепенно успокоилась и, вздохнув в душе тяжко, сказала себе, что, наверно, такова уж ее судьба и надо научиться терпеливо нести этот крест.
Единственное, что ее радовало, — это невероятная любовь Филиппа к деткам. Казалось, он не мог расстаться с ними ни на минуту, и Настенька даже испытала странный укол ревности — с ней он столько времени не проводил.
Она попыталась утешить себя тем, что, если с ней что-нибудь случится, с таким хорошим и заботливым отцом дети не пропадут.
Но эта мысль ее почему-то не утешала…
…Купец Манин не имел ничего против жениха своей Любаши, даже несмотря на то, что Ивашко был не то что беден, а просто нищ. Ивашко служил Медведеву, человеку, которому сам великий князь лично дает поручения, и это много значило, потому что Медведева он запомнил еще с позапрошлого года, когда тот повадился несколько раз провожать совсем еще юную Любашу, после того как заступился за нее у замерзшего колодца. Тогда Манин очень скептически смотрел на это дело и просто-напросто запер дочь в доме и не выпускал ее на улицу, пока этот московский забияка не перестал ходить под их дом. Он справедливо посчитал, что Медведев ей не пара, сразу заподозрив в нем птицу куда более высокого полета, и был, конечно, как всегда, прав, а вот теперь все получилось очень даже хорошо.
Манину надоели эти постоянные московские наезды на Новгород, надоел вечный страх за дочь, за жизнь, за дом, за имущество, и когда он стал замечать, что между Ивашкой и Любашей завязывается нечто большее, чем простая симпатия раненого к заботливой сиделке, он не стал этому противиться, а, напротив, шагнул навстречу неизбежному будущему и очень серьезно задумался о радикальной перемене жизни.
Когда Ивашко выздоровел и, смущаясь, пришел к нему с просьбой отдать ему дочь в жены, у Манина уже был готов целый план.
Ивашко, как он и предполагал, конечно же хотел увезти жену к себе на Угру в Медведевку, и Манин на это согласился, но при условии, что он тоже поедет с ними, осмотрится в округе — кто, где, чем и как там торгует — и потом переведет все свое дело в те края. Во-первых, он так любит дочь, что не мыслит жизни вдали от нее — ему хоть бы раз в месяц ее видеть и внучков понянчить, а во-вторых, раз Новгород стал частью Московского княжества — ему все равно где жить, он даже предполагает, что с богатым новгородским опытом на новом месте купеческое дело его пойдет еще лучше.
Но он поставил Ивашку перед тяжелой проблемой.
Купец Манин, которому недавно исполнилось сорок пять, не намеревался более жениться и иметь других детей, а потому хотел, чтобы впоследствии Ивашко стал прямым его наследником и продолжателем купеческого дела.
Для Ивашки это было совершенно неожиданным и странным предложением, потому что он свою будущую жизнь представлял себе совершенно иначе.
Купец Манин хорошо понимал это и потому не настаивал на принятии решения прямо сейчас, но настаивал только на одном — на согласии Ивашки, не оставляя своей службы у Медведева, пройти у Манина курс обучения купеческому делу, а уж потом, когда Манин станет старым и захочет отойти от дел, Ивашко примет такое решение, какое ему подскажет совесть и жизнь.
Хитрый был этот купец Манин — он так и представлял себе сорокалетнего Ивашку с десятком детей и растолстевшей Любашей, уже вкусившего сладость домашнего очага и поставленного перед выбором — либо принять предложение тестя и зажить пусть не спокойной, но, по крайней мере, богатой и сытой купеческой жизнью, или продолжать мерзнуть в засадах и походах, уклоняться от стрел, сабель, и топоров, — а с возрастом это ведь становится все труднее… Вот тогда-то и посмотрим…
Но и юному Ивашке казалось, что он тоже хитер.
Очень уж желая заполучить в жены так очаровавшую его с первого взгляда Любашу, он готов был соглашаться на все ради нее, думая про себя о том, что до старости Манину еще далеко — лет двадцать как-нибудь пройдут, купеческому делу, конечно, тем временем научиться можно ради тестя — отчего ж нет, — это ведь всегда в жизни может пригодиться, а вот становится купчишкой до конца дней своих, меняя прекрасную, заманчивую, полную приключений жизнь рядом с Медведевым на скучное ведение книг, счетов, товаров, — ну уж нетушки — ни за что! Ладно, пусть старик пока что тешит себя надеждами, да и вообще двадцать лет еще прожить надо… Вот тогда-то и посмотрим…
Тем временем все шло своим чередом и, таким образом, уже третья свадьба шумела и гуляла на берегах Угры.
Грубо сколоченные столы тянулись прямо по аллеям меж березками на свежем воздухе, гостей было множество — жители Бартеневки, Картымазовки, Синего Лога, да еще монахи тайком бегали из Преображенского монастыря, едва ли не все по очереди.
Весело было всем, кроме трех женщин, которые не могли забыть о предстоящей вскоре разлуке.
Ровно неделю спустя после приезда все снова собрались в Медведевке, и после торжественной службы, проведенной отцом Мефодием, наступила минута расставания.
Друзья прощались с женами и друг с другом, они разъезжались по разным сторонам света, и на этот раз не только Сафат, но и трое остальных отправлялись в одиночку, не беря с собой ни одного человека из слуг или дворовых.
Сафат отправился на юг.
Филипп поплыл на лодке по Угре на восток.
Картымазов двинулся на север — в Москву.
Медведев — на запад.
Стотысячное войско хана Ахмата находилось в трехстах верстах и неумолимо приближалось.
До Великого Стояния на Угре оставалось три месяца…