3
Я вышел из столовой, в одной руке сжимая миску с едой, а другой поддерживая на плече тюк с постельными принадлежностями, и направился к общежитию, где у меня была койка. Войдя в комнату, я бросил тюк на кровать.
— О! А где же еще двое? — первое, что я сказал Чжоу Жуйчэну, увидев две незастеленные кровати.
Чжоу сидел по-турецки на своей койке. Это был парень на язычок чрезвычайно острый, но вид при этом имел тишайший. Он оторвался от своего эрху:
— Переженились все. В Гуангуни ты один такой остался. Он решил, что сострил довольно метко, и с удовольствием рассмеялся. Так смеются только язвительные люди. Я решил ему ответить:
— Да, но мне-то полегче, чем тебе. Я свободен, а у тебя супруга и обратного хода нет.
Он ничего не ответил, склонясь над инструментом и наигрывая мелодию «Речка Люянхэ». Играл он не так уж и плохо, в звенящих вибрирующих звуках слышалось неподдельное чувство. Правда, кроме этой мелодии, он не знал ни одной другой.
Чжоу был из «неиспользованных ресурсов» бывшей тюрьмы. До отсидки он служил главным снабженцем сельской строительной дивизии. В заключение попал просто — тогда в подразделениях дивизии забирали всех кого ни попадя, чтобы заполнить новую тюрьму. Сидели мы с ним примерно в одно время. После, когда тюрьму расформировали, все бывшие «классовые враги» вернулись на прежние места работы, некоторые — даже на прежнюю должность. Чжоу был чуть ли не единственным, кого так и не отпустили, и он жил, не имея никакого общественного статуса, с нами, простыми работягами, в общежитии уже несколько лет.
Я поднялся с кровати и с участием спросил:
— О доме думаешь?
В сумраке блестели его глаза, неотрывно глядящие в одну точку. Что видел он и чего не мог увидеть я? Он извлек из инструмента тонкий тревожный звук, протяжно вздохнул и сказал:
— А чего о нем думать? Все, что ни делай, — без толку!
Чжоу решался говорить о своих чувствах только песнями, да и то большей частью из «революционного репертуара». Этим он был похож на преступника, который заворачивает украденную вещь в нарочито яркую оболочку и пытается с невинным видом пронести ее на глазах у всех. Мне казалось, что мы могли бы говорить часами — если бы только он хотел выплеснуть то, что у него на душе. В молодости Чжоу окончил какую-то гоминьдановскую военную школу и получил неплохое образование. Но он никогда не делился своими соображениями, предпочитая не шутить на запретные темы и даже не намекать на них. Однажды я шутя предложил назвать наше общежитие «Гуангуньским комитетом». Чжоу жутко испугался и со смешной для нашего захолустья значительностью стал мне выговаривать:
— Ты что, старина Чжан?! Как ты можешь говорить о каком-то «комитете»? Разве ты не знаешь, что наверху прежде всего следят за появлением всяких новых организаций? Что будет, если услышат люди?!
Однако нельзя было сказать, что у него с головой неладно или что он не в своем уме. Очень часто он садился где-нибудь в углу и, повернувшись ко всем спиной, выписывал каллиграфическим почерком очередное прошение…
— Ну, как дела? Тебе все не отвечают? — Его музыка заставила меня посочувствовать ему. — Ведь я целую зиму просидел в горах. Думал, ты уж давно дома. Ты же столько писал, не может быть, чтобы все зря.
— Не в том дело, — сказал он, решившись, видимо, на откровенность. — Судя по всему, мои бумаги до верхних этажей не доходят. Похоже, кто-то посередине не дает им ходу. К тому же, чтобы ты знал, у меня есть свои заслуги…
— У тебя заслуги? — Я был очень удивлен. — Ты что, после Гоминьдана успел и в Народно-освободительной армии повоевать?
— Да нет. Ты просто не знаешь. — Он тяжело повалился на кровать, как будто отдаваясь во власть воспоминаний. — Когда началась «великая культурная революция» и мы стали «заниматься критикой и учебой», вся информация о людях из управления нашей строительной дивизии, которые раньше были в Гоминьдане, была подготовлена мною…
Я все понял. Кто-то из тех, на кого он «готовил информацию», теперь оказался реабилитирован и занял этот самый пост — «посередине». Тогда прошениям Чжоу действительно не пробиться.
Да, таким заслугам, как у него, не позавидуешь.
Как может человек своими руками запутать свою собственную жизнь…
— Ну, ладно. А ты все-таки пиши — побольше да почаще. Авось в один прекрасный день и дойдет куда нужно.
Я успокаивал его, а про себя думал: «Долго тебе придется ждать!» Потом вскочил с кровати и вышел из общежития на улицу.
Я повидал в жизни довольно много людей, которым нравилось писать доносы, наушничать. И вот еще один. Правда, он пока перестал заниматься любимым делом и целиком переключился на прошения о помиловании. Сначала гробил других, а теперь пытается свою шкуру спасти. Хорош гусь, нечего сказать.
Наступили сумерки. Воздух в поселке был пронизан стойким запахом навоза.
Интересно, потеплеет или нет?
И тут ветер вдруг донес тонкий аромат цветущих финиковых пальм.
Все-таки весна.
В комнате у них горела необычно яркая лампа. Войдя, я зажмурился.
— Э, что вы тут делаете? В шахматы играете?
Она подняла голову, молча улыбнулась.
— Какие шахматы. Тетушка Ма попросила меня написать за нее прошение.
Они сидели, склонив головы над старым деревянным столом. На столе лежал лист белой бумаги. Только сейчас, когда мои глаза окончательно освоились с ярким светом, я разглядел в Ее руках ручку.
Тетушка Ма сказала:
— Ты вернулся, Чжан. Может, тогда ты напишешь? У тебя такое образование!
— Прошу прощения, — сказал я, — никогда не писал чужих прошений. Вот если бы вы хотели выйти замуж, я бы для вас бумагу написал. И думаю, что ее тут же бы утвердили.
Тетушка Ма, конечно, стала ругаться:
— Черт знает что мелешь! Я — замуж? Да за кого? Ой, мне сейчас плохо будет!
Я довольно рассмеялся:
— За Чжоу Жуйчэна, например. Его супружница давно нашла себе кого-то другого и удрала, а он, боюсь, до сих пор об этом не знает. Вы будете прекрасной парой. Он как раз тоже все время пишет прошения.
Тетушка Ма не выдержала и захихикала:
— Что с тебя взять! Ты никогда в жизни серьезным не был. У моего младшенького братишки был такой же длинный язык!
— Неправильно вы все говорите, тетушка. — Я как бы невзначай сел на кровать тетушки Ма. — Наоборот, я всегда был ужасно серьезным и порядочным. Просто сейчас такой человек выглядит смешным. Потому что в наши дни быть порядочным и серьезным бессмысленно. К тому же чего я только не наговорил и чего не понаписал за свои пять отсидок! Сами посмотрите, разве я тот человек, который должен писать ваше прошение? Такого напишу, что вас еще и посадят!
Восьми лет от роду тетушку Ма отдали на воспитание в дом ее будущего мужа — мелкого помещика в провинции Шаньдун. Через восемь лет, когда она подросла, наступило освобождение. Муж, который был гораздо старше ее, в сумятице тех лет исчез неизвестно где. Она вернулась в деревню и сразу приглянулась тамошнему председателю комитета сельской бедноты. Но этой шестнадцатилетней девушке, которая привыкла быть рабыней, наверное, не суждено было увидеть счастье. Председатель комбеда оказался сущим подлецом и в пятьдесят восьмом, во время «большого скачка», воспользовался моментом: ей приклеили ярлык «помещичьего элемента». После многих лет страданий и лишений она оказалась в этом заброшенном госхозе. Однако, ввиду своего реакционного прошлого, попала в общий розыск, и потому уже в шестьдесят третьем ее накрыла очередная кампания «социалистической учебы». В госхозе тогда ее объявили «беглой помещицей» и дали три года. После срока она вышла на свободу, но до сих пор считалась «помещичьим элементом». Она писала во все инстанции, прося снять с нее этот несправедливый приговор. Но, как она по секрету рассказала мне, тот самый председатель комбеда уже стал секретарем всей коммуны. Все ее прошения попадают в конце концов к нему, а потом, наверное, в корзину для бумаг.
У каждого человека должна быть надежда. Поэтому я никогда не старался ее разубедить и сводил все к шутке.
— А ты тоже, уважаемый Чжан, взял бы да написал. Ты на себя-то погляди — ведь уж сорок скоро. Нужно тебе получать реабилитацию. Сможешь тогда в школе преподавать. — Тетушка Ма уговаривала меня, как ребенка.
Если у человека есть любимое блюдо, он считает его самым вкусным на свете и ему кажется, что все непременно должны это блюдо попробовать.
Я вытащил из кармана папиросу и внимательно посмотрел на тетушку Ма. Какое лицо! Она была старше меня всего на четыре года, но казалось, что каждый прожитый день оставил на ее лице свой след. Неудивительно, что даже семидесятилетние бабки называли ее тетушкой.
«Вы обязательно вернетесь домой! — думал я. — Вы должны вернуться к себе домой! Ваше лицо — самое лучшее прошение о реабилитации. Хорошо было бы прийти к этому бывшему председателю комбеда, а ныне секретарю коммуны и спросить: «Ну, что? Узнаете ту самую красавицу, которой вы когда-то домогались?» И если у него сохранилась еще хоть капля совести, он должен ее реабилитировать».
Однако, боюсь, у таких людей не было и нет ни капли совести.
А пока тетушка Ма жила надеждой. Надежда эта была настолько сильной, что она могла делиться ею с другими. В этой женщине сохранилась удивительная чистота, и иногда изборожденное морщинами лицо ее, озаряясь внутренним светом, непостижимым образом становилось лицом шестнадцатилетней девушки.
— У меня не такое положение, как у вас, — сказал я, закуривая. — Я поначалу считался правым, потом контриком. Мне даже в голову не приходит писать, оправдываться. А с вас, конечно, снимут обвинение, и тогда все будет хорошо! Вы, главное, пишите, в один прекрасный день все образуется.
Я и сам верил в то, что говорил.
— Э-хе-хе, — тетушка Ма то ли вздохнула, то ли рассмеялась, — хорошо, кабы решили. А то ведь жить с таким клеймом тяжеловато. — Она повернулась к Сянцзю. — Так на чем мы остановились? В тысяча девятьсот шестьдесят третьем году…
— Может, пока погодим писать? — Хуан отложила ручку и, откинувшись, прислонилась спиной к стене. — К нам гость пришел, а мы все пишем, не встречаем как надо.
— Ах, да-да, конечно. — Тетушка почувствовала себя неловко. — Ну погляди, я со своими делами совсем голову потеряла. Вы сидите, а я за чернилами схожу.
И тетушка поспешно вышла.
Посмотрела она на нас при этом довольно выразительно.
Запах цветущих фиников стал сильнее — похоже, скоро пойдет дождь. Запах проникал в комнату через окно, сквозь щели в дверях. В этой маленькой тесной комнатке, казалось, все на виду. Все, о чем ты думал, вырывалось наружу, а ты в свою очередь чутко впитывал то, что витало в воздухе.
Я спросил:
— А почему вы не пробуете писать о себе?
— Что толку? — Она усмехнулась. — Дела сердечные. Кто в них будет разбираться? Если я не виновата, он виноват. К тому же я-то уже три года в лагере отработала, чего уж теперь. Ведь эта реабилитация мне три потерянных года не вернет?
Я молчал, сказать было нечего. Похоже, Она была прозорливей меня.
На Ней было какое-то белое платье, а скорее просто ночная рубаха. Ворот у рубахи был распахнут, и в треугольном вырезе были видны основания грудей. Кожа цвета слоновой кости даже на вид казалась теплой и упругой… Я усмехнулся.
— Это вы должны писать, — сказала Она. — Надо рубить под корень, освободиться от правого уклона. Все последующие дела выросли из первого. А после реабилитации, может, и не все так будет, как тетушка говорит, но хоть в учителя сможете пойти…
— Подумайте сами, — я махнул рукой, — если плясать от печки, то как раз сейчас мне ничего и не светит.
— Хотите сказать, что нужно подождать лучших времен?
Я отвел глаза от глубокого выреза на груди и подумал, как бы получше Ей ответить.
— Вы, наверное, не знаете, — Она уселась поудобнее. — Дэн Сяопин реабилитирован.
— Да? — Я не подпрыгнул и не удивился. Теперь понятно, почему все пишут наверх. — Это правда?
— Совершенная. Он уже приступил к работе.
Скорее всего именно эту новость Она и хотела сообщить мне днем!
Такие новости узнаются из газет или по радио. А за этими сообщениями для миллионов людей стоят бумажки с каким-нибудь «красным грифом», которые печатаются в одном или трех экземплярах. Но в этом забытом богом селении, которое, как куча людского хлама, образовано катящимися по стране политическими ураганами, — из этой точки все крупные государственные новости казались мне гирляндами каких-то символов, знаков, которые нынче означают одно, а потом, глядишь, — другое. Знаки составляли линии, а линии — причудливый узор, в котором так хотелось отыскать смысл и закономерность. Но изгибы узора были под стать лабиринту царя Миноса, и человек извне не мог догадаться о внутреннем направлении. Огромный и запутанный верхний эшелон государственного аппарата, спускающий свою волю через бессчетное число приводных ремней и рычагов вниз, в том числе и к нам. И подобно тому как ночью солнечные лучи отраженным от Луны светом достигают Земли, так и мы могли лишь ощущать долетавшую до нас из центра слабую вибрацию. В изменении объемов поставок зерна, даже в том, что сегодня секретарь попросил у меня прикурить, усматривалось особое значение, грядущие перемены. Рассчитывать, анализировать здесь было нечего, приходилось полностью полагаться на интуицию. Наверное, все это здорово смахивало на астрологию, мы и в этом вернулись в средневековье. Я усиленно штудировал философию, политэкономию, познавал законы мира — в книжках все было так ясно и понятно, я четко знал, по какому пути должно развиваться общество. Эта логика не только служила мне жизненной опорой, но, казалось, была теми «усиками», которыми я, как насекомое, осязал мир. Однако, стоило лишь прикоснуться к реальности, как логика рушилась, все путалось; приходившие новости не укладывались ни в какую закономерность и несли на себе печать полного произвола. Жизнь не только била по разуму, но и подрывала веру в собственные ощущения.
И все же эта последняя новость была другого рода. Она, похоже, говорила о действительных переменах в «большом мире». Я чувствовал, как, обжигая пальцы, тлеет сигарета в моих руках и как меня самого, мою кровь пронизывает некий будоражащий жар. Наконец-то из всей выброшенной за борт компании нашелся один, который не только сумел забраться обратно, но попал на капитанский мостик. Должен же он теперь помочь другим. А уж куда пойдет корабль после того, как на нем окажутся бывшие потерпевшие, так об этом говорить пока рано.
Она посматривала на меня, как будто ждала ответа. Женские глаза, человеческие, а я за зиму привык видеть лишь глаза овец. Хотя они похожи — и влажные, и пугливые, и нерешительные. Но что я могу Ей сейчас сказать, что ответить? Некое смутное чувство — не расчет, а скорее интуиция — подсказывало, что я вряд ли смогу войти в лабиринт. Однако мне вовсе не хотелось, как некоторым, чтобы корабль наш совсем затонул: раз я упал в воду, пускай гибнут все! Наоборот, мне хотелось хоть чем-то подсобить. Мне бы только вернуться, оказаться на палубе, высушить одежду, зализать раны, просто полежать, погреться на солнышке. Где-то в глубине души у меня таилась еще одна мечта: хоть как-то помогать кораблю прокладывать курс. За двенадцать лет я понял, что у кормила может стоять один человек, но сделать так, чтобы корабль всегда шел туда, куда нужно, один человек просто не в состоянии…
Стоило ли обо всем этом рассказывать Ей?
Ярко светила под потолком лампочка, я никак не мог приспособиться к такому яркому свету. В овчарне если и зажигали, то старую, вековечную керосиновую лампу. Я не только привык, мне нравились мягкий полумрак, темнота. Темнота обостряла мысль, успокаивала…
А сейчас передо мной сидела живая женщина, сидела Она. Я вдруг понял, о чем спрашивают Ее глаза: в этой комнате только мы вдвоем — женщина, у которой нет мужчины, и мужчина, у которого нет женщины. Неужели, кроме прошений и реабилитаций, нам не о чем говорить?
Теперь я многое читал в Ее глазах: вопрос и нерешительность, ожидание, надежду и молчаливое согласие. Как будто Она уже все решила для себя и ожидала только действия с моей стороны. И, судя по всему, Она не собиралась давать отпор, даже, наверное, обдумывала, как бы поделикатней отдаться на милость победителя. Я сидел на одной кровати, Она на другой. Нас разделяла лишь коричневая полоска глиняного пола, от силы два метра. Как линия на шахматной доске — можно построить на ней оборону, и ее нельзя вроде бы пересечь, но можно и не замечать, и тогда ее как будто и не будет… В тишине текло время. На Ее лице появилась едва заметная улыбка. Странная улыбка, значение которой невозможно разгадать. Она была одета, но одежда так ясно обрисовывала контуры тела! И это тело — обнаженное — тут же появилось перед моим мысленным взором. Неужели импульсы, которые рождаются политическими убеждениями и чувственным влечением, схожи? И те и другие проникают в самый центр нашего естества, заставляют быть храбрым, стойким, заставляют стремиться вперед, чем-то овладевать и находить в самопожертвовании высший смысл и высшее счастье. Сегодня хороший день. Интересно, как это счастливые события сумели сосредоточиться в одном дне. Нет, это действительно счастье. Меня как будто уже наполовину освободили! На моем лице появилась, наверное, такая же странная и загадочная улыбка, как у Нее. Мне казалось, что Она понимает меня, слышит мои мысли — ведь Она по одному взгляду умеет определять характер человека. Я почувствовал, что кровь закипает во мне, и вздрогнул. Радостное напряжение все росло, заливая душу какой-то пугающей волной счастья. В горле пересохло — я снова был там, в камышах…
Я уже собирался что-нибудь сказать или сделать, но тут вошла тетушка Ма.
— Ну? Нигде чернил не нашла. — Она быстрым взглядом скользнула по нашим лицам. — Что за жизнь, и прошение не напишешь!
— Надо в контору пойти, — сказала Хуан, — там скорее всего есть.
— Ну уж нет! Ни за что не пойду! — сказала тетушка с притворным испугом. — Этот секретарь Цао меня обязательно спросит: «Пишешь? А что пишешь? Ведь у тебя никого нет. Значит, не письмо, а жалобу!»
Мы все рассмеялись. На одно мгновение покрытое морщинами лицо тетушки Ма помолодело, словно у шестнадцатилетней девушки.
— Вот какие молодцы, — сказала она. — Главное — не обращать ни на что внимания, и все будет хорошо. — Тетушка села за стол. Она склонилась над шитьем и без всяких околичностей заявила: — Нет, правда, я без смеха. Вы замечательно подходите друг другу!
Хуан ничего не сказала, только улыбнулась, не разжимая губ.
Доброе сердце у тетушки Ма, но слишком горячее.
Я прервал молчание:
— Мы с ней прошений не пишем. Зато вы с Чжоу Жуйчэнем пишете — пара хоть куда!
— С тобой, как всегда, невозможно серьезно разговаривать! — Тетушка почесала в затылке. — А я точно говорю. Вы оба были в лагере, значит, принижать друг дружку не будете. По возрасту тоже подходите. Ты образованный, и у нее образование неплохое — все-таки и начальную и среднюю ступень закончила. Хуан как к нам приехала, я сразу о тебе подумала, ждала, когда ты с гор вернешься.
— Ну, пошла, пошла. — Хуан улыбнулась. — Я замуж больше не выйду. С этим у меня все.
— Эк! — тетушка перекинулась на нее. — Да как можно и говорить-то такое! Женщина создана небом для того, чтобы быть при мужчине. — Она помолчала, а потом сказала с твердой убежденностью: — Нет человека, которому я нужна, а был бы, так точно вышла бы замуж!
— Как это — нет, — сказал я, — ведь был же этот председатель комбеда. Просто вы не захотели.
— Нет, — сказала тетушка. — У него и жена была, и дети. А так-то я бы за него пошла. Он человек очень даже неплохой. И способный — в большие люди вышел. Он и в классовые враги меня записал только для того, чтобы избалованность да капризы из меня повыбить. А больше ни для чего.
Она не винила его. Хотя по его милости попала в эту глушь и отбыла три года в лагере.
— А почему же вам пришлось бежать? — спросил я.
— На самом деле это не он меня довел, просто есть было нечего. Я тогда не одна — нас много ушло, чтобы оставшиеся выжили… Да мне еще вдобавок не повезло.
— Но вы рассудите, тетушка. Ведь общий розыск именно этот человек объявил. — Я хотел еще прибавить, что нельзя быть такой необъективной, но промолчал.
— Э! Да он просто хотел вернуть меня таким способом. Чтобы я у него на глазах была. Кто ж знал, что начнется кампания?
Бесполезно! Как раз об этом и говорила Хуан Сянцзю: дела сердечные, кто в них сможет по-настоящему разобраться? Я взглянул на нее, она, улыбаясь, смотрела на тетушку. Что крылось за этой улыбкой? Сочувствие? Презрение? Или ей просто забавно? Или она думает о нас?..
На улице было темно, хотя звезды сплошь усыпали небо. Где-то неподалеку Хэ Лифан, которую выслали сюда из Пекина с «образованной молодежью», напевала на мотив казахской песенки «Подарю тебе розу»:
Моя цена не очень высока,
Колготок пара — и я в твоих руках.
Но если совесть вдруг в тебе заговорит,
Ты итальянские часы мне подари…
— Ну что, братец, — сказала она тихонько, подойдя ко мне почти вплотную, — как насчет того, чтобы зайти ко мне в гости? Ты всю зиму в горах трудился. Семь-восемь юаней для меня небось найдутся?
— Поздновато, — сказал я. — Завтра приду.
— Ничего не поздно. Самое время. Мой благоверный в Пекин поехал родных навестить.
— А ты не боишься, что твой Хэй Цзы когда-нибудь тебя прищучит?
— Хо-хо! Он сам везде, где только можно, деньгу зашибает. — В сумраке по-кошачьи сверкнули ее глаза. — Да и перед кем в этой дыре отчитываться?!
— Иди спать, — сказал я решительно. — Мы с Хэй Цзы друзья, и я ни в чем не хочу быть замешан…