Жан Кавалье

Сю Эжен Жозеф

КНИГА ТРЕТЬЯ

ВОЙНА

 

 

ГЛАВНАЯ КВАРТИРА

Главная квартира королевских войск находилась на высотах Тревьеса, среди разрушенного протестантского селения, на расстоянии десяти миль от Монпелье. Центр армии Вилляра, состоявший приблизительно из 12000 солдат (два отряда занимали Женульяк и Букуаран), расположился лагерем еще накануне по склону холма, под деревней. Храбрые, вышколенные солдаты вели эту войну неохотно. Когда они попадались в плен, их беспощадно избивали, когда они терпели поражения, их покрывал позор, а побеждали они лишь едва вооруженных крестьян. Некоторые из них верили, что камизары одарены сверхъестественной силой, иные видели в фанатиках все-таки французов, что ослабляло их мужество. Война эта вовсе не походила на обыкновенную войну.

Вилляр занимал дом, наименее разоренный и расположенный в центре деревушки. Солнце только что взошло. Пробили утреннюю зорю и сменяли часовых. На этих улицах, недавно еще безмолвных, как гробницы, царствовала суетливая деятельность. Боевые кони, оседланные и взнузданные, были подведены к дверям дома: с минуты на минуту Вилляр мог пожелать поехать верхом. Вблизи торчали приближенные и пажи, готовые служить ему конвоем или вестовыми. Среди них сидел на каменной скамье человек, одетый крестьянином. У него была простая, беззаботная наружность. Веревка стягивала ему локти и обвивала ноги, давая ему возможность двигаться, но не бегать. Драгун с заряженным ружьем не спускал с него глаз.

Этот человек, которого так охраняли, был проводник. Все меры были приняты, чтобы помешать его бегству или чтобы тут же наказать его, в случае если он поведет войско ложной дорогой.

По двору дома Вилляра ежеминутно шныряли адъютанты. Они передавали ему сведения разведчиков, рассеянных по всем направлениям, чтобы обезопасить поход войска. Тут же офицеры, начальствовавшие ночью над некоторыми отрядами, спешили к пехотному генералу Лаланду, делившему помещение с Вилляром. У дверей дома два ополченца-буржуа стояли на часах. Они составляли часть почетной стражи, принадлежавшей к отряду города Монпелье, Фома Биньоль.

К своему великому неудовольствию, эти почетные горожане были посланы сопровождать Вилляра: городские власти предполагали, что следует предложить будущему освободителю провинции конвой из мещан в знак своего почтения.

Горожане под начальством продавца духов провели эту летнюю ночь под навесом на превосходной подстилке из свежего сена, укутавшись в свои плащи. Многие из них еще спали, несмотря на то, что уже пробили утреннюю зорю.

Мэтр Жанэ не мог всю ночь сомкнуть глаз. Он проклинал свое безумное тщеславие, лишившее его теплой постели. Тем не менее, он был вооружен с ног до головы. На нем был шишак, кираса и набедренник, уже давно вышедший из употребления, сверх того он был облачен в стеганую буйволовую кожу и сапоги, подбитые пластинками листового железа. В этом виде мастер Жанэ двигался, как автомат, с растопыренными ногами. Ворчала и команда мэтра Жанэ. Вспоминая о завтраке, горожане выразили свое огорчение по поводу того, что лишены возможности по обычаю начать день супом с чесноком и залить его несколькими рюмочками кормонтрельского вина, поданного их хозяйками.

Жалобы доблестных горожан вдруг были прерваны лошадиным топотом. Это капитан Пуль возвращался с частью своего отряда с разведки, совершенной по приказу маршала. Перед ним выступал связанный Иоас, лейтенант Кавалье. Он был одет крестьянином. Два микелета вели его. Пуль соскочил с коня, оставив его на попечение сопровождавшего его Бонляра, и отправился к Вилляру.

Читатель, конечно, не забыл, что Бонляр стянул у продавца духов его снаряжение во время спора буржуазной стражи с сен-серненскими драгунами. Мэтру Жанэ нетрудно было узнать свои вещи, которыми грабитель безнаказанно украшал себя. По мере того, как мэтр Жанэ делал новые открытия в одежде Бонляра, его черты более и более выражали удивление и негодование. Он приблизился к сержанту, который сделал вид, что не замечает его, и начал напевать сквозь зубы, покрепче стягивая подпруги коня капитана Пуля, чтобы придать себе побольше храбрости.

– Друг мой! – важно проговорил продавец духов, положив руку на свою пороховницу. – В заповедях Божьих, которые служат основой приличий всего человечества, сказано: «Не укради».

Бонляр посмотрел на него с самым благосклонным видом и ответил только немым и весьма вежливым поклоном.

– Вы узнаете меня? – спросил нетерпеливо Жанэ.

Сержант продолжал смотреть на него с тем же хладнокровием. Он не ответил ему ни слова и удовольствовался тем, что любезно улыбался, обнажив два ряда страшных зубов.

– Какие челюсти! – с ужасом воскликнул продавец духов. – Несчастны те, которым поручено его кормить... Но что вы оглохли, что ли? Этот шишак, меч, пороховница – все это мое!

– А, да, да, понимаю! Вы со мной говорите, – промолвил наконец Бонляр. – Простите, любезнейший, но я глух, как горшок: пуля, видите ли, попала мне в правое ухо и выскочила через левое. Это случилось во время стычки наших с красными янычарами Солимана-бея. Ух, эти янычары, с их котлами на знамени, – самые отчаянные мамелюки, каких я только знавал на свете.

– Тут речь идет вовсе не о котлах и не о знамени! – воскликнул гневно Жанэ, коснувшись оружия сержанта. – Все это принадлежит мне: слышите?

– Я вас прекрасно слышу. Вы спрашиваете имя и возраст того достойного коня? Извольте. Его имя не так-то легко произнести: оно составлено из трех слов, – венгерского, черкесского и турецкого. Ну-ка, скажите за мной: Зааранифитофисвюфейк. И значит оно – Жгучая Молния Войны. Что же касается возраста коняги, то ему минет семь лет в половине мая, – ответил сержант, собираясь показать зубы лошади Пуля.

Затем Бонляр преспокойно направился к сараю, где он открыл присутствие продовольственных припасов горожан, приговаривая:

– Что ж, хоть рюмочку водки! От души принимаю ваше угощение, мой достойнейший господин: мы ведь всю ночь были в разъездах.

Оставим горожан защищать свое добро от челюстей сержанта и поведем читателя в помещение маршала.

В этой комнатке собрались восемь человек – Вилляр, его адъютанты Совиль, Гранвиль и Турнон, бригадир Жюльен, паж Гастон Меркёр, капитан Пуль и связанный Иоас-Надейся-на-Бога.

Вилляр был одет в синий патентованный сюртук, расшитый золотом и серебром, в малиновый кафтан и такие же штаны, в высокие сапоги раструбом. На голове красовалась роскошная испанская шляпа с белыми перьями, а на груди – синяя лента. Этот изящный и величественный наряд нередко служил тогда военным мундиром, хотя вообще в то время генералы и даже часть полковников не носили мундиров. Маршал допрашивал Иоаса, сидя за столиком. Пуль, в своем обычном кровавом наряде, опирался на свою широкую саблю. Остальные скучились у полуразбитого окна и с любопытством разглядывали переодетого камизара.

– Что ты делал этой ночью в окрестностях этой деревни? – сурово спросил его Вилляр.

– Я из Корконаса, ваше превосходительство, шел в Эган продавать овощи. Так мне с моим ослом не миновать было Тревьеса, – отвечал простовато Иоас.

Вилляр взглянул на Жюльена.

– Да, сударь, это его дорога, – сказал тот.

– Однако, что доказывает, что это не шпион? – грубо воскликнул Пуль. – Позвольте мне взять его на десять минут: у меня есть верное средство заставить немых говорить, а лжецов сказывать правду.

– Но клянусь всеми святыми, я не лгу! – закричал Иоас.

– Ты еретик?

– Нет, добрый мой барин, Боже сохрани!

– А знаешь местность?

– О, да! Я был пастухом в горах.

– Ну сколько дорог отсюда в Женульяк?

– Да только одна – по Нижней Земле.

– Видите, господин маршал! – заметил Жюльен. – Можете быть спокойны насчет него.

Но Вилляр еще не убедился. Он опять спросил Иоаса:

– А разве нельзя спуститься на дорогу в Женульяк через горы Ванталю?

– Через Ванталю? Вы шутите над беднягой, сударь. Разве вы не знаете пословицы насчет Ванталю?

– Вот это он говорит правду, словно у него зажженный фитиль между пальцами! – подхватил Пуль. – Одним только орлам доступны эти вершины.

Вилляр подумал с минуту, поглядел пристально на карту и сказал про себя:

– Ну как же не довериться таким единодушным свидетельствам?

Потом маршал прибавил, обращаясь к Иоасу:

– Последние два дня ты не видал камизаров?

– Как же, видал, сударь. Третьего дня восьмеро этих разбойников приходили на хутор стянуть у нас припасы: ведь они, говорят, голодные.

– А что они говорили вам про своих товарищей?

– Черт возьми, сударь! Если им верить, они на ладан дышат: собираются отступать в Руэрг. И когда покажутся огни на горах, это их знак к походу. О, если б только Господь освободил нас от них!

– Так ты думаешь, что огни, что виднелись этой ночью, возвещают об их уходе? – спросил маршал, пронизывая Иоаса пристальным взором.

– А разве были огни? – спросил, в свою очередь, камизар самым простодушным голосом.

– Да.

– Да услышит вас, сударь, св. Жюльен арпаонский! Ну так мы избавились от этих негодяев. Дороги станут безопасны: мы будем, по крайней мере, продавать наши плоды и пасти наши стада спокойно.

– Какая самая короткая и лучшая дорога отсюда в Серанские горы, к стану Кавалье?

– Ах, черт возьми, сударь! Да идите через Ганж, всего пять лье, а через Симпану – семь, и все по долине, но через Ганж придется проходить лес Комб, и дорога не так хороша, много рытвин.

Жюльен ответил утвердительным знаком на взгляд Вилляра, который продолжал:

– А ты хорошо знаешь дорогу в Серанские горы?

– Еще бы! Ведь там были хорошие пастбища для коз. Перед войной я сколько раз водил туда мое стадо!

– Капитан, – сказал маршал Пулю. – Уведите этого человека, пусть не упускают его из виду. Когда отряд выступит, он и тот, другой проводник, пойдут впереди между двух драгун с мушкетами наготове и при малейшей измене...

– Слушаю-с, сударь! Дуло в ухо и – пли! В дороге некогда возиться с перевязками. Марш! – крикнул Пуль Иоасу, подгоняя его ножнами своей сабли.

В эту минуту выступил офицер из отряда Контуа и, сделав под козырек маршалу, сказал:

– Ваше превосходительство, мятежники яростно напали на Лаланда в Баржаке. Посылая меня к вам, он еще держался, но потерял много людей, батальоны из Руэрга и Гено почти уничтожены. Он требует подкрепления.

– На коней, господа, на коней! – закричал Вилляр, вскакивая. – Еретики поняли, что их окружили: они хотят проложить себе путь силой! Г. Жюльен, в боевом ли порядке войска?

– Точно так, ваше превосходительство!

– Гастон, возьмите мою подзорную трубу и карту. А вы следуйте за мной! – обратился маршал к офицеру, присланному Лаландом.

И Вилляр в сопровождении многочисленного штаба понесся галопом к войскам, стоявшим в боевом порядке.

 

БИТВА

Чтобы понять смысл сражений, о которых теперь пойдет речь, нужно точно представить себе очертания местности, где они разыгрывались.

То была обширная, безлюдная меловая равнина сероватого цвета, покрытая там и сям купами захиревшего дрока, темно-зеленого тростника и розоватых кустарников. Пехота Вилляра расположилась на ней тремя рядами. На этой белесоватой почве эти ряды казались широкими темно-синими лентами с красными крапинками и блестками от мушкетов и штыков, сиявших на солнце. По бокам пехоты на некотором расстоянии стояла конница, разделенная на два отряда: то были драгуны из Фиц-Маркона, Сен-Сернена, Фара и Сент-Эстева. Конница представляла менее однообразный вид, чем пехота, благодаря зелени мундиров, пестроте конских чепраков, блеску медных касок, колыханью багряных султанов.

Перед войском с севера вздымались неприступные вершины Ванталю. Эта громадная гранитная стена, с величавыми обнаженными расщепленными зубцами, еще окутанными синеватым туманом утра, ограждала левую сторону дороги в Женульяк, которая справа возвышалась на несколько футов над равниной. Эта дорога, почти вся в тени скал, освещалась только лучами солнца на очень крутом изгибе, где она уходила за гору, также озаренную по своим выступам. С запада, на довольно далеком расстоянии от левого крыла армии, катился быстрый и глубокий Геро. Он был замкнут обнаженными, спаленными солнцем холмами. Местами они понижались, и тут между их вершин цвета ржавчины сверкал серебряной лентой могучий горный поток. С востока, на правом крыле, виднелось начало дороги в Баржак. Это древнее римское шоссе, мощеное гранитными плитами, прорезывало горб земли, вершину которого занимала полуразрушенная мельница. Эти серые развалины загораживали восходящее солнце, бросая густую тень на горизонте, залитом его лучами. Наконец, на юге позади армии на зеленом склоне тянулись полукружием дома деревни Тревьес, частью озаряемые солнцем, частью тонущие в тени гор и каштановых рощ.

Вилляр велел двум швейцарским полкам из Куртана и двум эскадронам драгун из Фара тотчас двинуться в Баржак, отдал личные приказания офицеру, которого прислал Лаланд, а сам поместился на правом крыле, на холмике. Отсюда видна была вся равнина.

Маршал пристально следил за движением войск, отправленных в Баржак, пока они не скрылись за мельницей. Было тихо, только со стороны Баржака слышались глухие, отдаленные залпы. Вилляр вынул часы и сказал Жюльену с недовольством:

– Отряд Эгальера в Женульяке должен бы выступить на заре. Но вот уже восемь часов, а генерал не прислал еще ни одного адъютанта! Я же не могу ничего предпринять, не узнав о последствиях его движения: ведь нападение мятежников на Баржак – не более как отвод глаз.

Нужно сказать, почему маршал решился действовать так энергично. Тщетно ждал он целых десять дней известий о Кавалье или Туанон. Предположив, что Психея не могла еще ничего добиться от юного главаря, Вилляр подчинился настойчивым требованиям Бавиля: он открыл поход, решив стиснуть мятежников в их горах, напав на них разом с трех сторон, между тем как войска из Виварэ и Руэрга должны были отрезать им отступление. Оттого-то отряды, расположенные в Баржаке и Женульяке, должны были действовать одновременно.

Не успело пройти удивление и нетерпение Вилляра, как он увидел вдали через облако пыли голову колонны, спускавшейся в равнину по той дороге из Женульяка, которая извивалась у подножия хребта Ванталю. Так как эти горы, считавшиеся непроходимыми, защищали левую часть дороги, а правая, вплоть до Женульяка, была во власти маршала, то он не поставил между ними никакого посредствующего поста: оттого никто не мог уведомить его о внезапном неожиданном появлении отряда Эгальера. Чрезвычайно изумленный, маршал воскликнул, наводя свою трубу на эту колонну:

– На кой черт Эгальер избрал этот маршрут? Уж не потерпел ли он неудачи? Но нет, он идет в полном порядке. Вон моряки впереди: я различаю их синие куртки с красными воротами.

Он сложил трубу и сказал недовольным голосом одному из своих адъютантов, Турнону:

– Скачите, спросите Эгальера, почему он стягивается к нам? Прикажите ему остановиться и ждать моих приказаний.

Офицер поскакал, не избегая рвов, к Эгальеру, который все приближался.

– Мне кажется, господин маршал, что залпы со стороны Баржака становятся все слышней, – заметил Жюльен, указывая на восток.

– Тише, господа! – крикнул Вилляр своему штабу, офицеры которого переговаривались между собой.

Все затаили дыхание. Маршал бросил поводья, снял левой рукой шляпу, а правую приложил к уху, прислушиваясь к востоку и склоняясь на седле. Потом он выпрямился и сказал:

– Да, перестрелка приближается. Пожалуй, это нападение на Баржак – дело серьезное, а не один отряд, – прибавил он, слегка насупливая брови. – Уж не сосредоточили ли фанатики там все свои силы? В таком случае Лаланд ловко отступает: он наведет на нас мятежников и, черт возьми, мы сцапаем их тут, как в мышеловке!

– А, вот часовой скачет с холма! – воскликнул Жюльен. – Наверное, он заметил в долине какое-то движение, скрытое от нас холмом мельницы.

– Теперь, ваше превосходительство, пальба слышится явственно и она все приближается, – сказал Гастон, который соскочил с коня и приложил ухо к земле.

– Сэнвиль! – крикнул Вилляр. – Подите, скажите майору полка Фиц-Маркона, чтобы он шагом отправлялся с двумя эскадронами драгун на мельницу. Слышите, шагом! А там он пусть приготовится к бою и ждет моих приказаний.

Не успели драгуны исполнить это повеление, как часовой, скакавший во всю мочь с противоположной стороны, наткнулся на них. И драгуны, вопреки приказу маршала, поскакали вперед, взобрались на холм и исчезли по другую его сторону. А залпы все приближались. Уже столбы белого дыма поднимались из глубины долины и на минуту закрыли мельницу. Наконец донесся тот глухой шум, который свидетельствует, что идет крупная схватка. Вилляр закусил губу. Было ясно, что, несмотря на подкрепление, отряд Лаланда отступал перед камизарами и поспешно уходил к центру армии. Это было удостоверено всадником, повстречавшим драгун, который был не кто иной, как Ляроз. Его конь был покрыт пеной.

– Сударь! – доложил он маршалу. – Долина покрыта беглецами: это – какая-то невольная оторопь! Псалмопевцы преследуют наших с яростью. Капитан драгун Фиц-Маркона прислал меня сказать вам, что он на свой страх решился попытаться собрать рассеянные войска.

– Он хорошо сделал, – заметил Вилляр с величайшим хладнокровием и обратился к Гастону:

– Живо прикажите капитану Пулю занять мельницу своими микелетами. А вы, – обратился он к другому адъютанту, – скажите Эгальеру, чтобы не останавливался, как я ему приказывал, а обогнул холм и понесся бы по дороге в Баржак: пусть он там остановит натиск мятежников и прикрывает наших беглецов, пока они опять не построятся.

Занятый происходившим на правом крыле, Вилляр не заметил непостижимых движений Эгальера. Вместо того чтоб остановиться, как было приказано, эта колонна продолжала надвигаться на центр армии.

– Но, черт возьми, Эгальер очумел! О чем он думает? – вскричал маршал.

Вдруг эта колонна чрезвычайно быстрым и ловким движением образовала длинное каре и открыла убийственный огонь по королевским войскам, которые, сложив свои ружья в козлы, преспокойно смотрели на движение вновь прибывших.

– Измена, измена! – вскричал Вилляр.

Вонзив шпоры в коня, он поскакал с своим штабом построить свой первый ряд, который был спутан этим внезапным нападением и подался под неожиданным натиском камизаров. В этом месте все исчезло в густом дыме. Да, то был не отряд Эгальера, а соединенные войска Кавалье и Ролана. Мятежники совершили страшный переход через Ванталю и на заре заняли дорогу в Женульяк, отрезав сообщение между Вилляром и Эгальером. Посланный последним офицер, конечно, был перехвачен ими. Лаланд, прекрасный офицер, давно работавший в Севенах, а также местные жители уверили маршала, что враг не мог перейти горы, чтобы встать между ним и Женульяком. А тут еще эти мундиры, в которые нарядились камизары, отнявшие их у королевских солдат во время страшной бойни у Вержеса! Немудрено, что Вилляр принял мятежников за отряд Эгальера и подпустил их к себе.

Между тем как центр войска бесстрашно сопротивлялся внезапному нападению, правое крыло под начальством Жюльена бросилось на холм на помощь Пулю и его микелетам. Вождь партизан делал нечеловеческие усилия, чтобы собрать беглецов, и готовился твердо отстаивать свой пост против другого отряда мятежников, предводимого лейтенантом Ролана, Ильей Марионом. Теперь этот отряд, который разбил Лаланда наголову у Женульяка и преследовал его так горячо, остановился, чтобы восстановить порядок в своих рядах. Марион решил захватить холм – место первой важности: оно прикрывало правое крыло маршала, которому Геро преграждал отступление слева. По примеру Жюльена, микелеты засели в развалинах. Пехота выстроилась на хребте холма, а два эскадрона драгун Фара помчались в галоп на оба крыла камизаров.

Построенные в каре камизары двинулись, распевая свой обычный военный псалом. Драгуны, сделав легкий оборот, смело устремились на их крылья. Камизары остановились. Жонабад и его косари спокойно выжидали горячий натиск конницы. Упирая в землю длинные ручки своего страшного оружия, они направляли его широкое, острое, наточенное лезвие на грудь коней, а второй и третий ряды каре приготовились стрелять в драгун в упор. Драгуны наскочили, но их лошади вдруг стали перед косами: они то пятились, то ускользали, несмотря на все усилия всадников. Пользуясь этой минутой беспорядка и смущения, косари пороли брюха коней, подсекали им ноги, а их товарищи открыли такой меткий огонь, что драгуны сделали полуоборот и ускакали, оставляя на месте схватки кучу мертвых и раненых. Последние были безжалостно перерезаны косарями. Мятежники запели победный гимн. Драгуны еще два раза смыкались и бросались на каре, но тщетно.

Пехота смотрела с верхушки холма на эти неудачи конницы и на расправу косарей с ранеными. Эти фанатики свирепого вида в овчинах с длинными бородами, казалось, оправдывали суеверные россказни, ходившие в армии насчет сверхъестественной силы камизаров. И между тем как их неуязвимая колонна быстро взбиралась на холм, с громким пением, отряд Жюльена услышал за собой дикие крики тех камизаров, которые дрались с войсками Вилляра. Солдаты поняли, что в случае отступления их тыл не защищен: ими овладела нерешительность.

Пораженный этими зловещими признаками, Жюльен строго-настрого приказал стрелять только почти в упор. Но охваченная ужасом команда начала стрельбу, когда камизары только начали подвигаться с ружьями наперевес таким твердым, правильным шагом, словно они были на смотру. Пользуясь неуместной поспешностью огня, Марион тотчас приказал своим бежать во всю мочь, чтобы не дать врагу зарядить свои ружья и схватиться врукопашную, на которую камизары всегда надеялись.

Как на грех, в средине отряда Жюльена находилась рота мещанской гвардии. Эти достойные граждане, милостиво поставленные Вилляром позади, еще не смели дать тягу, но предавались несказанной тревоге. Их капитан, мэтр Жанэ и его зять и лейтенант Биньоль, казалось, уже действовали, как куклы. Когда первый ряд выстрелил, Жанэ, ошалелый от страха, увлекаемый смутным чувством самозащиты, вопреки приказу Жюльена, выстрелил прямо перед собой, забывая, что этак угодит в спину солдат, стоявших впереди. Зять и лейтенант последовали его примеру, а за ним и большая часть микелетов. Порядочное число пехотинцев, раненных таким неожиданным залпом, пало с криками: – Мы окружены! Камизары позади нас!

В эту минуту колонна Мариона достигла верхушки холма. Сделав свой залп, от которого они воздерживались до сих пор, камизары схватились с королевскими солдатами, испуская страшные рычания. Мэтр Жанэ и его команда, устрашенные и последствиями своего залпа, и яростным натиском врага, совсем потеряли голову. Они побросали оружие и побежали, крича: «Спасайся, кто может!» Роковой крик нашел отзвук среди войск, и без того уже павших духом. Напрасно Жюльен во главе немногих храбрецов и примкнувший к нему Пуль старались остановить бегство солдат: невольная оторопь, это знамение рокового дня, овладела всеми рядами – и они рассыпались. Разбитый, преследуемый отряд Жюльена покатился с холма назад и дико свалился в центр армии Вилляра.

Маршал во главе роты своей гвардии и нескольких офицеров верхом на прекрасном черноглавом коне в окровавленной попоне, дрался простым солдатом. Он потерял в свалке свою шляпу. Его платье было в беспорядке и покрыто пылью, глаза блестели лихорадочно. В левой руке он держал узду, в правой – пистолет, сабля висела на одной кисти, на золотом шнурке. Он отдавал приказание Гастону, как вдруг почувствовал, что его схватили за левый сапог и хотят стащить с коня. Маршал быстро обернулся и узнал одного из проводников, который уцепился за него, не будучи в силах, ни снять своих уз, ни схватить оружие.

– А, это наш проводник, пастух! – воскликнул Вилляр, нагибаясь и, приложив дуло пистолета к черепу, положил его на месте.

В эту минуту другой камизар с кинжалом в зубах вскочил, как тигр, на спину коня маршала и сжал его, пытаясь повалить назад. Завидев отчаянное положение начальника, над которым уже был занесен кинжал врага, Гастон так хватил камизара саблей, что тот раскрыл объятия, покачнулся и скользнул под брюхо лошади.

– Спасибо, дитя мое, что освободил меня от этого гадкого плащеносца! – весело сказал маршал пажу и крикнул, чтоб воодушевить солдат: – Мужайтесь, молодцы мои! Еще одно усилие – и конец! Эти канальи бегут со всех сторон: они держатся только в этом углу. Неужто ж, черт возьми, вы отстанете от ваших товарищей? Если погнулись ваши штыки, валяйте этих бешеных собак прикладами!

Не успел кончить Вилляр, как раздался страшный залп и засвистали пули. Ветер нанес облако дыму на кучку бойцов, окружавших маршала. Вилляр почувствовал, что конь оседает под ним. Напрасно старался он поднять его, пуская в ход шпоры и мундштук: благородное животное пало на колена, испустило глухой вздох, приподнялось еще на минуту, словно чтоб дать своему хозяину соскочить, и свалилось на бок.

– Прощай, бедный Геркулес, конец тебе! – проговорил Вилляр. – Стоило тебе уцелеть в кровавом бою у Гехштетта, чтоб погибнуть от этих диких горцев!

Тихо сойдя на землю, он бросил печальный, последний взгляд на своего коня.

– Ваше превосходительство, возьмите моего коня! Скажите моему отцу, что я умер, как солдат. Да здравствует король!

Таковы были последние слова Гастона. Раненный пулей в сердце, он вдруг свалился с лошади и пал у ног маршала.

– Бедный мальчик! – воскликнул печально Вилляр, склоняясь над пажом посмотреть, нет ли какой надежды на спасение его жизни.

– На коня, сударь, на коня! – закричал адъютант, с трудом пробравшийся сквозь схватку. – Отряд Эгальера разбит наголову. Дрогнул и полк Фрулэ, который так мужественно держался до сих пор.

– Да это какой-то рок тяготеет над этим проклятым днем! – проворчал маршал, садясь на коня своего пажа.

Он направился к правому крылу, крича солдатам, заряжавшим ружья:

– Эй, молодцы! Не тревожьтесь, коли услышите: «Спасайся, кто может!» Это – военная хитрость. Большинство фанатиков обратилось в бегство: этой хитростью мы хотим завлечь к нам остальных.

Но маршал не мог двигаться дальше. Неустрашимый полк Фрулэ вдруг подался назад: генерала окружили рассеявшиеся солдаты.

– Что ж это такое? Куда ты? Ты ошибаешься, паренек. Тебя покидает храбрость: враг не там! – кричал Вилляр, наклонясь, чтобы схватить за шиворот раненого гренадера, который бросил свой мушкет.

– Это не враг, а дьявол: вот от кого я бегу, сударь! – отвечал солдат, стараясь ускользнуть. – За нами по пятам Кавалье со своими пророками. Дерутся с людьми, а не с демонами!

В эту минуту волна беглецов чуть не сбила Вилляра с коня. В двадцати шагах он увидал передовых из отряда Кавалье. Камизары, в мундирах королевских моряков, шли в натиск сомкнутой колонной, с ружьями наперевес. Справа молодой человек, в сером кафтане с золотой оторочкой, в красных штанах, в запыленных сапогах, в шляпе с белым пером, держал меч в правой руке и командовал левой: то был Кавалье. За ним мерным шагом, обнявшись, подвигались Селеста и Габриэль. Они были в белых длинных одеяниях, их волосы развевались по ветру. Густой дым битвы окутывал их: они шли словно в облаке.

Вилляр невольно окаменел при таком странном мимолетном видении. Но приближались крики: «Спасайся, кто может!» Маршала окружил и увлек смятенный поток солдат всех родов оружия. Не в силах сопротивляться ему, он смешался с беглецами, но вскоре опередил всех, благодаря быстроте своего коня. Тут он встал во главе всех и закричал:

– Отлично, отлично, детки! Будем притворяться бегущими. Изо всех сил кричите: «Спасайся, кто может!» Фанатики попадутся на эту удочку. Мы, черт возьми, затягиваем их прямо в отличную засаду, откуда не ускользнет ни один из них! Только когда мы будем в ста шагах от реки, остановитесь, чтобы они настигли вас: тогда они попадут между двух огней, и ни один не уйдет!

Вилляр казался убежденным в своих словах. Солдаты, молодецки сражавшиеся до тех пор, были вовлечены в бегство лишь заразительной оторопью отряда Жюльена. Они поверили, что таков был приказ, что их бегство было хитростью.

– Но отчего же, сударь, офицеры не сказали нам, что это – притворство? Мы бежали бы веселее. А то вот мне стыдно, что я бежал перед псалмопевцами, – сказал старый алебардщик, немного задерживая шаг.

– А я не жалуюсь на это, молодчины мои! Черт возьми, да вы отлично бежали! – сказал Вилляр, не в силах сдержать улыбку. – Но это лишь половина нашего дела, детки. Теперь нужно кончить день, как мы его начали, искромсав этих псалмопевцев. За мной! Мы живо расправимся, а затем вы отправитесь в Монпелье плясать с вашими душками и пить за здоровье короля. А пока рубите этих каналий: еще лучше захотите выпить, вино покажется еще слаще! Нынче ночью – мое угощенье!

Солдат так восприимчив, что самоуверенность и веселость маршала охватила тех из беглецов, которые могли слышать его. Слова: «это хитрость!» пробегали по рядам. Бегство принимало более правильный вид отступления. В войсках понемногу возрождалась уверенность.

– Пора остановиться, ваше превосходительство? – спросили некоторые из офицеров.

– Нет еще, детки! Вон там видите это большое каштановое дерево?

Маршал выбрал место, где подымался небольшой холм. Оно казалось ему более удобным для построения своего войска. Вдруг долина огласилась резкими и близкими звуками рожков.

– А, микелеты капитана Пуля! – радостно закричали солдаты.

То был вправду Пуль с остатками своих сорвиголов, которых Жюльен отрядил охранять маршала. Они должны были сменить роту его гвардейцев, почти совсем разбежавшуюся. Партизан подскакал к Вилляру.

– Ну, что с Жюльеном? – тихо спросил маршал.

– Разбит наголову, сударь! – отвечал Пуль. – Эти воплощенные дьяволы не спешат и не расстраивают своих рядов, чтоб преследовать нас. Это – словно старые войска: так они выдерживаются в победе! Они следуют за нами в порядке, наступательным маршем. Из Баржака сейчас прибыли три сотни всадников на хороших конях: это – конечно их задний отряд. Они истребляют наших отсталых. Но Жюльен приказал мне отправиться к вам, сударь. Я протрубил сбор: и вот я здесь с остатками моих людей, но их немного.

– Хорошо, мы постараемся вновь построиться. Ваши микелеты послужат нам обручами: их неустрашимое спокойствие ободрит этих бедняг, вообразивших, что за ними гонятся черти.

Заметив адъютанта, который пробирался с трудом, маршал сказал ему:

– Скачите, сударь, прикажите всем войскам, которые еще держатся в долине, податься туда (он указал на каштановое дерево). И пусть постараются соединиться там со мной в добром порядке.

Колонна Вилляра, пожалуй в лучшем порядке, чем остальные быстро двигалась к назначенному месту. Справа, на расстоянии сотни сажен, простирались холмы, смыкавшие течение Геро. Два из них, обрывавшиеся круче других, оставляли узкий проход, через который виднелась река.

– Отступая вдоль реки, – сказал Вилляр Пулю, – мы не будем опасаться за наше правое крыло: хоть с этой стороны мы будем прикрыты.

Вилляр еще не кончил, как в этом проходе показалась масса воинов, которые бежали в долину, распевая псалмы. То были горцы Ефраима. Как наказывал Кавалье, они перешли реку в двух лье оттуда на плотах, сооруженных в два часа из сосен соседнего леса. С начала битвы, главарь сидел в засаде за холмами, скрывавшими течение Геро. По знаку Кавалье он бросился теперь отрезать отступление Вилляру.

– Засада! – вскричал маршал с яростью. – Но эти дьяволы – орлы! Они перескакивают непроходимые горы и реки. Что за война! Всюду ловушки, засады, нечаянности, нигде невозможно развернуться! О, это – жестокий урок! Мне следовало видеть все самому. Но разве можно? На кого положиться?

А горцы, приостановившись на минуту, чтоб собраться всем, снова затянули свои псалмы и бросились вперед. Солдаты Вилляра, завидев новых страшных врагов, окаменели от ужаса.

– Пуль, возьмите своих микелетов и постарайтесь остановить их на минутку! – крикнул маршал и прибавил, обращаясь к штабным: – Это, господа, становится делом нешуточным. Но при решимости – а она есть у вас – не бывает отчаянного положения. Ну, составьте каре! Дело идет о судьбе нас всех.

Напрасно офицеры пытались исполнить его приказ: было уже поздно. Сначала далеко, потом все ближе и ближе раздавались крики: «Кавалье, Кавалье, камизары!» Это означало, что колонна мятежников подошла к королевским войскам – и их положение стало ужасным. Ефраим и его три тысячи горцев, еще не бывшие в бою, напали на них в лоб. Кавалье отбивал их сзади. Ролан теснил левое крыло к непроходимому Геро.

Несмотря на мужественное сопротивление микелетов, павших почти поголовно, горцы Ефраима мгновенно ударили на передовые ряды. Началась ужасная свалка. Припертые к реке, не ожидающие пощады от фанатиков, королевские войска дрались с отчаянной храбростью. У них чувство самосохранения преодолело невольную оторопь, которая перед тем лишала их духа таким роковым образом.

Нескольким отрядам, видевшим теперь свое спасение единственно в повиновении начальникам, удалось кое-как выстроиться и отступить в сравнительном порядке по направлению к Монпелье.

Между тем во время этой резни, залившей кровью всю маленькую равнину, под шум криков умирающих, религиозных песен, барабанного боя и мушкетной пальбы, разыгрался эпизод, ознаменовавший своим диким величием этот роковой день.

 

МИКЕЛЕТ

Битва была в самом разгаре. Несколько раз уже Ефраим и Пуль, влекомые друг к другу чутьем ненависти, были совсем близки, но каждый раз битва отбрасывала их обратно. И не имея возможности сойтись, обменивались только угрозами. Но вот новая случайность поставила их лицом к лицу в толпе камизаров и королевских солдат, отчаянно нападавших друг на друга. Ефраим, одетый в свою волчью шкуру, со своими взъерошенными волосами, привязанными на лбу ремнем, держал в руках тяжелую окровавленную секиру. Своими голыми мускулистыми ногами он сжимал черного Лепидота, переплывшего реку рядом с плотом.

Длинная грива сильного коня была еще мокрой. На своем широком крестце он нес Ишабода, молодого пророка шайки Ефраима. Бледный, страшно исхудалый, этот свирепый юноша, в длинной красной одежде, с которой капала кровь, одной костлявой рукой держался за лесника, другой указывал с дикой радостью на мертвых и умирающих и выкрикивал пророчества пронзительным голосом, время от времени покрывавшим страшный шум битвы.

Королевские солдаты, увидев изможденное лицо Ишабода, подумали, что это какой-то злой дух: пораженные ужасом, они бросились в толпу и не посмели тронуть Ефраима.

В эту минуту Пуль оказался лицом к лицу с лесником. Партизан, в шапочке из стальных колец, в железной кольчуге поверх буйволовой кожи, размахивал громадной армянской саблей. Он скорее лежал, чем сидел, на высоком турецком седле, стремена которого служили ему шпорами. Его белый Армак, благородный конь, прошедший с ним турецкую войну, был бодр и полон огня, несмотря на труды этого дня. Ефраим, заметив Пуля, приветствовал его криком дикой радости и ударил Лепидота плашмя секирой, чтобы перескочить через кучу трупов, которые разделяли его от микелета. Одним прыжком он очутился около него. Ишабод, указывая своей кровавой рукой на партизана, ободрял Ефраима библейскими изречениями. Но Пуль быстро повернул коня и, топча трупы и раненых, пустился по направлению к реке. Ефраим, понукая Лепидота словами и ударами каблуков, бросился вслед за ним.

– Сын человечий, поверни только лицо к Гогу – и ты погибнешь в Ендоре и станешь подобен навозу! – воскликнул лесник, размахивая секирой и ускоряя бег Лепидота.

Пуль, не отвечая ни слова, припал к своему седлу и продолжал мчаться, умеряя, однако, настолько бег Армака, чтобы не лишить совершенно Ефраима надежды догнать его. Вскоре партизан очутился на другой стороне узкого прохода, ведшего к берегам Геро. Он остановился на берегу реки на том самом месте, где Ефраим недавно устроил засаду со своими горцами. Чувствуя, что он достаточно опередил Ефраима, Пуль воспользовался этим, чтобы дать коню вздохнуть и погрузить в реку свои горячие ноздри, иссохшие губы, покрытые толстым слоем пыли ноги.

Микелет обратился в бегство вовсе не для того, чтобы спастись от Ефраима, а с тем, чтобы сделать борьбу равной, желая помериться с ним силами один на один, а не оказаться прижатым толпой реформатов-победителей. Трудно было выбрать более удобную обстановку для поединка на жизнь и на смерть. Довольно широкое пространство, покрытое песком, открывалось между рекой и холмом, на скатах которого там и сям проглядывали гранитные скалы. Геро с грустным рокотом катил свои мутные волны. Там далеко на другом берегу тянулся на горизонте бесконечный черный лес. Наконец цепь холмов, так странно расширявшаяся на этом месте, словно чтоб образовать поприще для битвы, замыкалась тут же неподалеку, обрамляя русло реки точно поясом из темных скал, мрачно отражавшихся в воде.

Заслышав галоп Ефраимова коня, раздавшийся в равнине, микелет погладил шею Армака своей волосатой рукой и, вынув из-под стальной кольчуги что-то вроде ладанки, поднес ее к губам. На лице его можно было прочесть веру, но в то же время он как будто стыдился этого.

По странному противоречию человеческой природы, этот кровожадный партизан, этот безбожник, поносивший все святое, питал необъяснимую для него самого веру в чудодейственную силу амулета, снятого им с какого-то татарского князька при его кончине.

Уже ясно можно было различить приближавшиеся дикие возгласы Ефраима и Ишабода. В два прыжка Армак донес партизана ко входу в узкое ущелье. Неподвижный, весь настороже, с поднятой саблей в руке, он ждал, надеясь напасть врасплох на лесника. Ефраим предвидел эту ловушку. Шаги его коня внезапно замолкли. Вдруг какое-то гибкое тело, ползавшее подобно дикой кошке, одним прыжком очутилось перед Пулем и в то же время огласило равнину диким криком. Сабля микелета тяжело опустилась. Но Ишабод (это был он) не был ранен. Пуль, думая нанести удар всаднику, направил его слишком высоко. Он повернулся, чтобы рассмотреть своего странного противника, а Ефраим проскользнул незаметно на своем Лепидоте. Гордый удавшейся ему военной хитростью, он вскричал:

– Он повел себя со мной, как тигр, готовый из засады броситься на свою добычу, но Предвечный спас своего слугу!

Завязалась ожесточенная борьба между двумя бесстрашными людьми. Из-за холма слышался глухой, непрерывный шум удалявшейся битвы, точно последние удары грома, доносимые горным эхом. Кипучие волны Геро с ревом ударялись о песчаный берег, теперь в них начинал отражаться темный цвет неба, мало-помалу покрывавшегося той странной туманной пеленой, которую так часто приносит с собой на юге африканский ветер сирокко.

Еще минута – и кровавый шар солнца, без единого луча, с трудом проглянул через эту рыжевато-сизую массу паров.

Стоя на громадной скале, на которой он примостился, избежав удара микелета, Ишабод со своими голыми руками и ногами со своим блуждающим взглядом казался чем-то вроде демона этих уединенных мест. Его длинные черные волосы и красная одежда развевались от ветра, печально завывавшего в кустах. Юноша-пророк испускал дикие крики, то с целью ободрить лесника, то призывая на голову микелета всякие проклятия из Священного писания.

При всей своей неустрашимости Пуль в душе проклинал присутствие Ишабода: оно казалось ему мрачным предзнаменованием. Странное дело! Кони сражавшихся, казалось, тоже испытывали жгучую ненависть друг к другу. Оба уцелевшие до сих пор, оба полные боевого огня, они страшно ржали, и уже два раза, когда Ефраим и Пуль бросались друг на друга, животные, с глазами налитыми кровью, с оскаленными зубами, в свою очередь, вцеплялись друг в дружку, с явным намерением изорвать противника в клочки. Лесник был уже ранен ударом сабли в голову, но зато его ужасная секира, прорубив железную кольчугу, Пуля, рассекла ему плечо. Ишабод воскликнул, грозно обращаясь к партизану:

– Твоя кровь обагрит сейчас песок! Где же тебе устоять против халдеев и против моего пророка!

– Когда его голова будет висеть на моем седле, – воскликнул с бешенством Пуль, поворачиваясь к Ишабоду и указывая на Ефраима, – я пригвозжу тебя к дереву, как ночную птицу, крику которой ты подражаешь.

С этими словами он приподнялся на своих коротких стременах и, вытянувшись почти до ушей своей лошади, нанес удар саблей леснику. Тот отразил удар острием своей секиры и уже приготовился ответить, но микелет так живо откинулся назад, что шлем его коснулся крестца Армака.

– Ты истекаешь кровью, кровь твоя льется! – вскричал Ефраим с жестокой радостью, видя что красная струя сочится из раны микелета. – Пророк сказал, что земля будет пить кровь филистимлянина до последней капли.

– А сказал ли тебе твой пророк, что ты умрешь от моей руки? – спросил Пуль, с живостью нанеся Ефраиму удар в бедро.

– Нет! Он предсказал мне, что я вконец размозжу кости фараону, который был силен, но уже ослабел, и что я выбью-таки меч из его рук! – воскликнул лесник, приподнимая своего Лепидота с такой силой, что конь стал почти на дыбы.

Тогда, держась левой рукой за гриву своей лошади, а правой приподымая свою тяжелую секиру, Ефраим, в эту минуту оказавшийся гораздо выше противника, благодаря своему коню, нанес ему в голову такой страшный удар, что железная шапочка разлетелась вдребезги. Микелет пошатнулся. Ефраим покончил бы с ним, если бы внезапный прыжок Лепидота не помешал ему. Лепидот вдруг почувствовал, что лошадь микелета укусила его в шею. Не слушая хозяина, он бросился на Армака и стал с яростью рвать его на куски. Широкая грудь уроженца Камарга столкнулась с грудью украинца и заставила его согнуть свои могучие колени. Видя, что партизан падает, Ишабод вскричал:

– Я брошу тебя оземь, я отдам тебя в пищу птицам небесным!..

При падении Пуль уронил саблю. Он живо вытянул кинжал и приподнялся на одно колено. Но Ефраим ринулся на него с криком:

– Я сломлю лук в твоей левой руке и выброшу стрелы из правой!

На этот раз нападение лесника было так стремительно, что Пуль повалился под тяжестью своего противника, который, обезоруженный, как и он, сжимал его правой рукой, как в тисках, а левой старался задушить его. Оба бойца оказались таким образом на земле, задыхаясь, грудь против груди. Зубы их были сжаты, пена покрывала их рот, налитые кровью глаза неподвижно смотрели друг на друга. А Ишабод, покрывая своим голосом вой ветра, выкрикивал:

– Место, которое я дам Гогу для его похорон, будет называться Долиной Костей!

Последним невероятным усилием Пуль высвободил правую руку, поднял кинжал и устремился на Ефраима. Тот, в свою очередь, опрокинул его. Теперь в этой дьявольской борьбе среди кровавой пыли он, быть может, даже взял бы верх над ним, но в эту минуту удар топором рассек голову партизана.

– Голиаф пал от слабой руки Давида! – вскричал Ишабод.

Видя опасность, грозившую Ефраиму, он сорвался со скалы, поднял с земли секиру и пришел на помощь леснику в страшную минуту.

– Слава Господу, нечестивец пал на горах Израиля!– воскликнул Ефраим. Затем, ища глазами свою лошадь, он стал звать:

– Ко мне, Лепидот! Ко мне!

Лепидот остановился на берегу реки. Дикое ржание вырвалось из его груди. Нетерпеливым копытом он взрывал песок. Вдали Ефраим и Ишабод заметили белого Армака. Спасаясь от Лепидота, он бросился в воды Геро. Скоро он исчез из виду, увлеченный потоком, обагренным его кровью.

Лесник омыл свои раны в свежей воде и перевязал их лоскутом одежды Ишабода. Затем он сел на коня, посадил мальчика позади себя и, уезжая с места битвы, проговорил мрачным голосом:

– Отныне это место будет называться Могилой Гога!..

Когда по выходе из ущелья Ефраим выехал на поле битвы, недавно еще столь шумное, он не мог побороть сильный ужас, объявший его. Туман был теперь так густ, что небо казалось покрытым вечерними сумерками. Со стороны Баржака горизонт был весь залит полосой кровавого света.

Мельница, подобно гигантскому привидению, вздымалась на гребне крутого холма над полем сражения. Два уцелевших крыла ее качались, точно две огромные руки. Ветер, все усиливаясь, поднимал там и сям целые вихри пыли. Победители, погнавшиеся за побежденными, оставили поле битвы. Мертвая тишина царила на равнине. Время от времени слышался жалобный вздох, несущийся из кучи трупов. Орлы и коршуны из всех окрестностей Ванталю описывали круги в воздухе, испуская пронзительные крики, готовые овладеть этим страшным покинутым полем.

Подъехав к каштановому дереву, которое Вилляр назначил сборным местом для своих войск, Ефраим соскочил на землю и, пустив лошадь на свободу, медленными шагами стал обходить в сопровождении Ишабода поле сражения.

Вдруг крик изумления вырвался из его груди. На одной из куч красноватого вереска, поднимавшихся то там, то здесь на этой бесплодной равнине, он узнал Селесту и Габриэля, лежавших обнявшись.

Несчастные дети, очевидно, уложены были одною пулей. В порыве нежности руки умирающих невольно соединились в последний раз. Голова Селесты покоилась на груди Габриэля, который, обняв ее ручкой, казалось, еще и теперь защищал сестренку. Прекрасные, спокойные и после смерти, черты детей светились душевной чистотой. Светлые волосы расположились сиянием вокруг головки Селесты. Если б не кровавое пятно на белом платье как раз на месте сердца, можно было подумать, что девочка спит: до того ее чудное, улыбающееся личико было спокойно.

С опущенной головой, опершись обеими руками на рукоятку своей секиры, Ефраим долго созерцал это грустное зрелище.

Когда непоколебимый воин поднял наконец голову, в его глазах, наполовину закрытых густыми бровями, блеснула слеза – единственная, пролитая им в течение многих, многих лет. Она скатилась по его загорелым щекам и потонула в густой бороде.

Ефраим взял свою секиру и медленными шагами направился к каштану, под которым тут же стал рыть глубокую яму.

Заходящее солнце, рассеяв несколько густую пелену тумана, осветило последними лучами картину, полную простоты и величия, напоминавших древние времена.

Посреди мрачной тишины, наполнявшей покинутое поле сражения, у подножия векового дерева, на краю только что засыпанной могилы, стояли на коленях Ефраим и Ишабод: они усердно молились. Неподалеку от них Лепидот, с развевавшейся от ветра гривой, казалось, созерцал эту грустную картину, жалобным ржанием выражая свое соболезнование.

 

ПЛОДЫ ПОБЕДЫ

Странный поединок между Ефраимом и Пулем спас королевскую армию от полного уничтожения, а Монпелье, быть может, – от смелого штурма камизаров. Предусмотрев нападение католиков, Кавалье приказал Ролану остаться со своим отрядом в качестве запаса, пока сам он, вместе с Ефраимом, преследуя остатки войска Вилляра, доберется до ворот Монпелье, который он попытается взять приступом. Но горцы Ефраима давно уже привыкли повиноваться только его приказаниям и не обращать никакого внимания на распоряжения других главарей. Мы уже говорили, как вредно отзывалось это на успехе всего дела. На этот раз поведение Ефраима имело роковое влияние на исход предприятия. Когда лесник бросился в погоню за Пулем, он крикнул своим людям следующее изречение из Св. писания:

– Пойте на святом холме, пока я буду бороться с Гогом!

Горцы немедленно сложили оружие и стали молчаливо ждать исхода поединка, предоставив Кавалье и его передовому отряду одним преследовать Вилляра, силы которого, несмотря на поражение, все-таки значительно превосходили камизаров. Молодой полководец сначала приписал отсутствие Ефраима медленному движению его людей. Чувствуя, что с одним своим отрядом он не в состоянии будет предпринять нападение на Монпелье, он сделал привал, чтобы дать горцам возможность присоединиться. Но горцы отнюдь не спешили появиться. Это-то и дало возможность маршалу выстроиться и отступить в полном порядке.

Напрасно прождав некоторое время Ефраима, Кавалье, проклиная эту неожиданную задержку, без которой он наверно уничтожил бы остатки королевской армии, поспешно бросился по следам Вилляра. Как ни пали духом солдаты, но, увидев малочисленность преследователей, они ободрились: их отступление приняло почти угрожающий вид, когда они оказались у самого Монпелье. Несмотря на всю свою смелость, Кавалье не решился сунуться под самые пушки столицы Лангедока. С наступлением ночи, он с отчаянием убедился, что остатки католической армии навсегда от него уходят, а вместе с ними, быть может, и возможность завладеть Монпелье.

Оставив отряд на попечение одного из своих офицеров, с приказанием отступить до Тревьеса, он переменил лошадь и поспешно направился обратно к той самой деревне, которая служила средоточием войск Вилляра.

В полной уверенности, что успехом дня он был обязан исключительно своим стратегическим способностям, Кавалье гордился победой, одержанной над одним из славнейших полководцев эпохи. Сознание торжества, гнев и негодование против Ефраима заставляли его все с большей яростью проклинать поступок последнего, сделавший его победу бесплодной.

Хотя небо было покрыто серовато-багровыми тучами, луна все-таки пробивалась сквозь густой туман и настолько освещала дорогу, что Кавалье мог видеть там и сям трупы солдат-католиков и камизаров. Ветер все еще сурово завывал на опустевших холмах. Молодой севенец, закутанный в длинный красный плащ, складки которого развевались так же, как и белое перо на шляпе и грива коня, скакал по дороге в Тревьес, извивавшейся белой змейкой посреди темного вереска. Вскоре заблестели светлые точки на горизонте: то были огоньки камизаров.

Кавалье пришпорил коня и очутился у передового поста Ролана в окрестностях Тревьеса. В главном карауле он узнал несколько горцев из Эгоаля. Вид их окончательно вывел из себя Жана. Он круто остановил коня и гневно спросил, обращаясь к Эспри-Сегье, одному из лейтенантов лесника:

– Почему Ефраим оказал мне неповиновение? Почему он сделал остановку, не спросившись меня? Почему он так подло оставил меня? Неужели какая-нибудь четырехчасовая засада вас всех так ошеломила, что вы потеряли разум? Или вы так устали после легкой перестрелки? Или, может быть, вы так боялись католиков, что не решились их преследовать, даже когда они потерпели полное поражение?

Офицер ответил суровым и презрительным тоном:

– Те, кто силу свою видят в Господе, никогда не знали боязни. Брат Ефраим повинуется Господу, а не творению Его. Наши глаза устремлены на него: он – звезда, руководящая нами. Предвечный ведет его: куда он идет, туда и мы. Иди своей дорогой, брат.

– Несчастный! – крикнул Кавалье, сопровождая свои слова угрожающим движением.

Горец отступил на несколько шагов и прицелился в него. Эспри-Сегье поспешил отразить дуло мушкета со словами:

– Правосудие Господне принадлежит Господу.

– Знаешь ли ты, что ты заслуживаешь смерти за то, что осмелился угрожать своему генералу? – крикнул Кавалье, подходя к горцу и намереваясь схватить его.

Но горец исчез в толпе товарищей, которые глухо зароптали:

– Здесь нет генералов. У филистимлян есть такие титулы, здесь мы все – воины Предвечного.

Молодой полководец был слишком проникнут духом военного долга, чтобы считать дисциплину неизбежной. В этом отношении его отряд был безукоризнен. Поэтому неповиновение Ефраима и дерзость его горцев еще больше его возмущали. Не обращая внимания на угрозы, идущие снизу, он оставил группу горцев и отправился требовать от их главаря отчета в его поведении и в неповиновении его людей.

Поднявшись галопом на Тревьесский холм, он вскоре очутился перед запущенным домиком, где находились Ефраим и Ролан. Смоляной факел горел в камине полуразвалившейся комнаты и освещал красноватым пламенем суровые черты лесничего. Ефраим, с окровавленной повязкой на лбу, сидел на камне и громко читал Библию Ролану, который слушал его с благоговением, подперши голову обеими руками. В одном из углов комнаты лежало оружие обоих вождей, мех с водой и сумка, наполовину наполненная жареными каштанами. Окно, украшенное разноцветными стеклами в свинцовых рамах, было наполовину разбито и стучало от порыва ветра. Время от времени бледный луч луны серебрил стекла, и его голубоватый свет точно силился победить темноту этой комнаты и мерцание факела, освещавшего ее только наполовину. Кавалье вошел неожиданно и, бросив свой плащ на подоконник, резко заговорил:

– Наконец-то я вас вижу, Ефраим!

Лесничий не поворачивая головы и не переставая читать, одним мановением руки предложил Жану не прерывать его религиозного чтения. Севенец покраснел от негодования. Он стукнул шпорой по полу, затем с лицом, искаженным от гнева, с гордо поднятой головой и вызывающим взором, со скрещенными на груди руками, подошел к Ефраиму и сказал ему голосом, который всеми силами старался сдерживать, но который все-таки был полон горькой насмешки:

– Мне кажется, что не трудно теперь найти работу поважнее и полезнее для дела Господня, чем сидеть и читать Библию у камина. Это – стоять с секирой в руке перед воротами Монпелье. Мы, наверно, были бы там, если бы вы исполнили мои распоряжения, брат Ефраим.

Лесничий, продолжая читать вслух, пожал плечами с выражением презрения. Возмущенный этим хладнокровием Кавалье с живостью положил руку на плечо горца и проговорил голосом, прерывающимся от бешенства:

– Я тебе говорю, Ефраим! Слышишь ты меня?

Ефраим нахмурил брови и, закрывая Библию, сказал Ролану:

– Мы уже знаем гордость Моава; нам знакомо его высокомерие и надменность его сердца. – Затем, повернувшись к Кавалье, он сухо спросил:

– Чего ты хочешь?

Кавалье понимал, что после одержанной победы, ему нечего было ждать поздравлений от других главарей, но ему думалось, что все-таки они признают его превосходную, смелую тактику. В молчании Ефраима и Ролана он увидел низкую зависть и глубокую неблагодарность.

– Чего ты хочешь? – повторил Ефраим. – Зачем ты пришел тревожить нас? Как только задача его исполнена, жрец предается отдыху, слушая слово Божие.

– Чего я хочу? – воскликнул Кавалье. – Я хочу спросить тебя, почему ты оказал мне неповиновение? Да, почему ты устроил привал, вместо того чтобы следовать за мной с твоими горцами, как я тебе приказал? Довольно изречений из Писания! Отвечай мне твоими собственными словами! Долой эти лживые увертки! Предоставь проповеди и Библию попам. Я говорю с тобой, как солдат: и ты должен отвечать, как солдат.

Ефраим обменялся с Роланом удивленным взглядом и произнес, меряя Кавалье с головы до ног взором, полным жалости и презрения:

– Моав будет предметом насмешек и послужит страшным примером для всех, окружающих его.

– Страшным, быть может, да! – возразил Кавалье с возраставшим раздражением, хотя он все еще старался сдержать себя. – Но Моав ли я, или Кавалье, я хочу знать наконец, кто здесь командует? С самого начала войны мы благодаря мне побеждаем католиков. Сегодня еще быстроте и смелости моих движений мы обязаны победой, которая без твоей глупости и трусости, Ефраим, была бы окончательной. Поэтому раз и навсегда, так как моя голова думает и так как вы только орудия моей воли, вы должны с этих пор во всем повиноваться мне, черт возьми! Или я сломлю вас, как кусок стекла!

Он с яростью топнул ногой. Никогда еще Кавалье так откровенно не высказывал своих честолюбивых замыслов, никогда не заявлял так громко своего властолюбия, а главное, никогда еще не позволял он себе так богохульствовать в присутствии своих союзников.

Негодование Ефраима было ужасно. Ролан также почувствовал себя оскорбленным и смело заметил:

– Знаю, хорошо знаю самоуверенность Моава, но сила не сопутствует ей.

– Хорошо! – с бешенством возразил Кавалье. – Но знай, Ролан, что если когда-нибудь ты своим неповиновением разрушишь плоды хорошего дня, как сегодня сделал Ефраим, я прикажу своим людям расстрелять тебя: и я один отвечу перед Господом Богом за твою смерть.

– Уйдем, брат! – вскричал Ефраим. – Уйдем отсюда! Этот несчастный с ума сошел, гордость опьяняет его; он богохульствует, Господь опять покинул его. Этот Иуда воображает, что в нем причина победы этого великого дня: точно ею обязаны не молитвам нашим. И эта пылинка (Ефраим дотронулся пальцем до Кавалье) дерзает говорить: «я думал, я приказал, я сражался, я победил!»

– Ефраим, возьми свою саблю и мушкет и выйдем! Луна светит, и один из нас в эту ночь останется на траве, – глухо произнес Кавалье, подходя к лесничему с таким угрожающим видом, что Ролан счел нужным броситься между ними. Но Ефраим ответил с хладнокровием, поразившим Жана:

– Конечно, видение должно исполниться. Конечно, Жан Кавалье, ты погибнешь от моей руки, но час для этого не настал еще. Погоди, он пробьет.

– Пусть же он пробьет сейчас! – воскликнул Кавалье, схватываясь за саблю.

– Один Господь может остановить бег светил и ускорить ход времени. Твой час не пришел еще, – возразил Ефраим с тем же хладнокровием, не удостаивая ответом вызова Кавалье.

– Брат! – прибавил Ролан, человек менее недоступный, чем Ефраим. – Ты поступаешь против спасения души своей. Смирись! Признайся в своем бессилии, прогони демона тщеславия – и мир поселится в твоем сердце.

Прошло несколько мгновений глубокого молчания, во время которого Кавалье поднял глаза и кулаки к небу с выражением неописуемого бешенства. Затем он уселся на подоконник и, стараясь казаться совершенно спокойным, сказал, обращаясь к другим двум вождям, со злою насмешкой:

– Будь по-вашему! Воздаю хвалу Господу: успех этого дня исключительно следствие ваших молитв. Я совершенно ни при чем в этой победе: сознаюсь в этом. Итак, мир воцарился в моем сердце. Однако что же нам делать теперь? Королевские войска разбиты и отодвинуты к Монпелье, Ним и Юзэс остались без гарнизонов. Время дорого: могут подоспеть подкрепления из Руэрга и Дофинэ. Следует ли нам довольствоваться оборонительным положением, или преследовать католиков? Должны ли мы уйти обратно в горы, или двинуться всем вместе на Монпелье? Не то, может быть, повернуть и пойти на Ним, на Юзэс? Какое твое мнение на этот счет, брат Ефраим? Говори, что следует делать?

– Горе тому, кто испытывает волю Божию раньше, чем она сама не проявится! – промолвил Ефраим.

– Да будет же благословен Господь, Ролан! – воскликнул со злобным смехом Кавалье. – Вот и все затруднения устранены! Благодаря светлому решению брата Ефраима, мы, я думаю, не можем больше колебаться. План, предлагаемый им, ясен, точен и вполне на высоте нашего положения. Признаюсь, моя гордость склоняется перед его гением... Теперь очередь за тобой, Ролан, говори! Ты, конечно, не менее вдохновлен, чем Ефраим. Итак, пусть еще раз дело Божье победит, благодаря вашим молитвам, а главное, вашим советам.

Ролан, который не был таким фанатиком, как лесничий, не мог не признавать за Кавалье превосходства ума. Он ответил ему:

– Господь не вдохновляет меня. Если ты вдохновлен, говори!

– О да, Господь отвернулся от меня, братья мои. Пелена заслоняет мне глаза. Я смиряюсь и жду ваших распоряжений. Только скорей! Сделайте так, чтобы победа ваша не была бесплодной.

Кавалье чувствовал всю бесполезность своего гнева и угроз: он был один, его отряд еще не прибыл. Он надеялся, однако, что Ролан и Ефраим поневоле обратятся к нему за советом: тогда он рассчитывал поставить свои условия и обеспечить себя раз и навсегда. Несколько минут кряду три главаря хранили глубокое молчание. Вдруг послышался лошадиный топот, и один из офицеров Ролана, Эли Марион, поспешно вошел в комнату.

– Брат! – сказал он Ролану. – Один из наших пришел с руэргской границы. Целый корпус католических войск двинулся сейчас через Сент-Армансольское ущелье, чтобы захватить наш лагерь с тылу. А ведь его охраняют одни раненые да женщины и дети. Что будет с нами, если у нас отнимут запасы оружия и провианта?

Маршал, знакомый с превратностями войны, еще до битвы принял предосторожности на случай, если бы неприятелю удалось отразить его нападение. По всем расчетам, это могло случиться только тогда, если бы камизары собрали против него все имевшиеся у них силы, но тогда они очевидно должны были оставить свой скрытый стан без охраны. Вот почему генерал-майор Капильяк приказал напасть на горцев с тылу, добравшись до их стана по дорогам, почти непроходимым. Но Кавалье обманул Вилляра. Понимая всю важность охраны стана, он приказал Ефраиму оставить в горах половину своего отряда, которая должна была разбиться на три части, достаточные для того, чтобы защитить непроходимые тропинки, ведшие к убежищу камизаров.

Гордый сознанием, что ему удалось перехитрить маршала, Кавалье не мог удержаться, чтобы не воскликнуть:

– Успокойся, Марион! Нашему стану нечего бояться. Пусть только католики заберутся в Сент-Армансольское ущелье: ни один из них не выйдет оттуда!

Повернувшись к лесничему с торжествующим видом, он прибавил:

– А ведь не прикажи я тебе оставить в горах половину твоих людей для охраны стана, все наше было бы теперь, может быть, в руках католиков. Смирись же и ты! Не пренебрегай больше моими распоряжениями – и победа будет на стороне святого дела.

Лесничий посмотрел на Кавалье взглядом, полным холодного презрения, и ответил:

– Я проколю этот мех, надутый тщеславием! Ни один из моих горцев не остался в стане: все они пошли за мной на другую сторону Геро. Они все были в засаде, теперь они все тут. Ибо Господь сказал: «Не разделяй твоего стада, чтобы пасти его!»

– Если это правда, – сказал Кавалье дрожащим от волнения голосом и побледнев, как смерть, – ты заслуживаешь смерти: ведь тогда наше дело погибло! Но нет, нет, ты этого не сделаешь, ты не погубишь нас всех!

Ефраим пожал плечами и сказал:

– Я умею отличать, что приказано Господом и что творением Его. Говорю тебе, ни один из моих горцев не остался в стане. Господь найдет средство защитить новый Хорив. А потому, вместо того чтобы обвинять меня, дрожи ты сам: если наш стан будет захвачен филистимлянами, ты будешь проклят, ибо ты гордыней своей навлек гнев Господень на невинных братьев твоих.

– Ни один из горцев брата Ефраима не остался в стане, – промолвил Марион, как бы в подтверждение слов лесничего.

Невозможно себе вообразить бешенство и отчаяние Кавалье, когда он понял, что все его планы были так жестоко разрушены неукротимым и слепым фанатизмом Ефраима. На минуту он остался неподвижен, точно пораженный новым ударом и не находя ни одного слова. Ролан понял всю важность рокового неповиновения Ефраима и сказал с упреком последнему:

– Если наш лагерь попадет в руки филистимлян, что станет с нами?

– А что сталось с Израилем? Когда народ его находился перед Красным морем, не Он ли разделил воды моря перед ним? – вскричал лесничий, взбешенный тем, что камизар разделял боязнь Кавалье.

А Жан, рассчитывая на поддержку Ролана, сказал ему:

– Ты слышал: он не отрицает своего преступления. Скажи по совести, не заслужил ли он сегодня два раза смерти по всем военным законам? Если ты согласен с этим, прикажи четырем из твоих людей зарядить мушкеты: пусть он помолится и умрет.

Не произнеся ни слова, Ефраим взял свою тяжелую секиру, бросил свирепый взгляд на Кавалье и остановился в ожидании, опершись руками на оружие.

Ролан опустил голову и не сказал ни слова.

– Что же, твое молчание осуждает его или оправдывает?– спросил Кавалье Ролана, сильно стукнув ногой о пол.

– Пути Господа неисповедимы, – проговорил Ролан глухим голосом. – Если брат Ефраим и согрешил по неведению, то ты, на которого дух Божий снисходит иногда, спаси наших больных, наших жен и детей, которые иначе будут безжалостно избиты филистимлянами.

– Спаси их, брат Кавалье! Католики будут безжалостны, – прибавил Марион, складывая руки с мольбой.

– Клянусь смертью и кровью, и я думаю, что они будут без жалости! – вскричал Кавалье, давая наконец исход своему отчаянию. – Трусы, изменники, болваны этакие! Вы губите вашим упрямством самое благородное, самое святое дело! С этого дня между вами и мной все кончено! Будьте вы прокляты!

Кавалье направился к двери.

– Жан Кавалье! – воскликнул Ролан, бросаясь к севенцу, чтобы загородить ему выход. – Итак, твои личные чувства заставляют тебя забыть спасение твоих братьев? Если Ефраим был введен в заблуждение видением, значит ли это, что ты, который считаешь себя выше и умнее его, должен отдать твоих в жертву ярости врага?

Слова эти, казалось, произвели впечатление на Кавалье: он остановился. Он решил в последний раз попытаться строгим примером подчинить этих неукротимых людей военной дисциплине. Он вернулся и сказал торжественным голосом:

– Пусть этот изменник будет казнен смертью, согласно законам войны, пусть эти горцы признают начальником одного из моих лейтенантов! Поклянитесь мне святым именем Господа, что с этой минуты вы будете слепо повиноваться всем моим приказаниям. Пусть сейчас же все офицеры и солдаты признают меня генералиссимусом всех войск Предвечного и пусть мне предоставлена будет власть над жизнью и смертью всякого, кто в будущем осмелится пойти против моей воли. Только этой ценой обязуюсь я предотвратить от вас угрожающую вам опасность, если только еще не поздно. Подумайте! Еще раз спрашиваю вас: даете вы мне право наказать этого изменника, а также полную власть?

– Тебе, значит, непременно нужно, чтобы твоя царская одежда была запятнана кровью верного служителя Божия? – спросил Ефраим совершенно спокойно, с презрительной улыбкой на устах.

– Брат, ты беспощаден и жесток в твоей гордости, – промолвил Ролан. – Не допусти избиения наших братьев! Я буду повиноваться тебе и все мои люди также: приказывай!

– Мне нужно все или ничего: иначе этот изменник опять испортит все, что я предприму. В ожидании суда над ним, он должен быть взят под стражу, на виду у тех из моих людей, которых я назначу: его горцы должны поступить под начальство моих офицеров.

В это мгновение послышался барабанный бой. Двое из офицеров Кавалье вошли и донесли ему, что отряд прибыл в Тревьес.

– Вот, наконец, мои люди! – воскликнул Кавалье. – Правосудие сделает-таки свое дело. Ефраим, во имя святого дела протестантов и общего собрания в пустыне, я тебя арестую, как изменника! – произнес он, бросаясь на лесничего и крича: – Иоас, Жонабад, ко мне!

Благоговение и ужас, которые внушал до сих пор всем Ефраим, были так велики, что оба офицера не осмелились наложить на него руку. Ефраим, пользуясь своей геркулесовской силой, опрокинул Кавалье ударом рукоятки топора в грудь и вскрикнул, выскакивая через разбитое окно:

– Рог Моава разбит и рука его сломана!

Последствия этой распри могли быть ужасны. Кавалье и некоторые из его людей бросились в погоню за Ефраимом, который убежал, окруженный горцами. Последние, и так уже выведенные из терпения упреками в трусости, которые преподнес им Кавалье, были готовы броситься врукопашную с его солдатами, лишь с невероятным трудом удалось Ролану помешать кровавой расправе между союзными войсками. Кавалье сам, не желая слушать ни о каких уступках, не желая давать никаких приказаний, поспешно направился по дороге к своему стану во главе своей конницы. Его пехота, после необходимого краткого отдыха, должна была прийти туда же.

 

ВОЗВРАЩЕНИЕ

По дороге к своему стану Кавалье страшно волновался. Он любил войну и власть. Он с бешенством говорил себе, что вот теперь, после победы над одним из самых замечательных полководцев нового времени, ему приходится самому спасаться, чуть не бежать в свой стан. Уже давно наступил день. Кавалье, за которым следовал его отряд, стал подыматься по склону горы, когда издали заметил на крутом скате женщину, одетую в белое платье. Севенец узнал Психею. Его сердце усиленно забилось. В первую минуту он хотел бежать, но сейчас же невольно направился к ней.

Присутствие Кавалье еще не было необходимо в стане, который был расположен так, что мог быть захвачен только последним в случае, если бы Капильяк напал на него с тылу. Молодой полководец мог безопасно замешкаться около Туанон в ожидании своей пехоты, оставшейся позади. Отдавши несколько приказаний одному из офицеров, который повел отряд дальше, молодой камизар подошел к Психее. В последние три дня, опьяненный военными действиями, он забыл про свою любовь, теперь же она проснулась снова сильнее прежнего. Психея почти с ужасом узнала Кавалье. Она горько упрекала себя в том, что не могла скрыть своего негодования, когда увидела его в одежде Флорака. Чичисбей представил ей все опасности, которым могла подвергнуть Танкреда ее выходка. Теперь Туанон охотно воспользовалась случаем загладить свою ошибку. Жан сошел с коня в нескольких шагах от нее, привязал его к густому дроку и, сняв шляпу, несколько смущенный подошел к красавице.

– Где же это вы пропадали целых три дня, господин генерал? – спросил Табуро. – Что нового? Графиня ужасно беспокоится. Однако, черт возьми, что я вижу? Ваш рукав весь в крови.

– Вы ранены? – громко вскричала Психея, останавливая на минуту свои чудные грустные глаза на Кавалье, с видимой тревогой.

– Не знаю, я не обратил внимания, сударыня, – ответил севенец, смущенный этим взглядом, проникшим ему в самое сердце.

Совершенно не думая о своей ране, он продолжал любоваться Психеей, которая никогда еще не казалась ему такой красивой.

– Да, это ясно: наш дорогой генерал ранен! – воскликнул Клод. – Его рукав рассечен ударом сабли. А эти две дыры в шляпе? Черт возьми! Король Франции чуть не лишился своего самого страшного врага.

– Была, значит, битва? – спросила Туанон.

– Да, была битва, сударыня, – ответил Кавалье с мрачным видом. – И все, что осталось от католических войск, в самом отчаянном беспорядке бросилось по направлению к Монпелье.

– В полном беспорядке? – воскликнул Клод. – Маршал Вилляр, значит, не командовал армией?

– Он сам лично ею командовал. И...

– Вы разбили знаменитого Вилляра! – повторял Клод, сложив руки. – Так позвольте же вам сказать, что немало людей в Европе позавидуют вам: принц Евгений и Мальборо никогда не простят вам этого.

– Что с вами, сударь? – спросила вдруг Туанон испуганным голосом, заметив, что Кавалье побледнел и, шатаясь, оперся на руку чичисбея.

– Простите, пожалуйста! – промолвил севенец. – Я со вчерашнего утра на коне... Эта рана, которую я и не заметил... Я не знаю, но чувствую себя таким слабым...

– Не пугайтесь! – сказал чичисбей. – Дайте вашу руку. Наш дом в двух шагах отсюда. Сестрица, иди скорей распорядись.

Туанон понеслась, легкая и быстрая, как птичка, и, спустившись по крутому скату, скрылась за громадной глыбой гранита.

Кавалье следил за ней глазами, полными любви. Затем, опираясь на руку Клода, ведшего лошадь под уздцы, он направился к уединенному домику. Табуро сначала помог г-же Бастьен перевязать легкую рану камизара, потом привел его в гостиную, где была уже приготовлена закуска. Кавалье хотел было сесть на стул, но Туанон, указав ему на большое мягкое кресло, сказала с очаровательной улыбкой:

– Садитесь сюда: здесь вам будет удобнее отдохнуть после такой ужасной работы. Прошу вас... Умоляю.

Эти слова сопровождались таким чарующим взором, что Кавалье повиновался.

– Г-жа Бастьен, опустите еще вот эту занавеску! – распорядилась Туанон, заметив, что солнечный луч упал как раз на лицо Кавалье.

Чудный освежающий полумрак воцарился в этой комнате, наполненной запахом цветов, которыми Туанон позаботилась наполнить несколько больших ваз. Бастьен поднесла к креслу Кавалье маленький столик, уставленный серебром, хрусталем и тонким фаянсом, взятыми из дорожной шкатулки Туанон.

Психея была так приветлива и внимательна, а Табуро так сердечен и весел, что мало-помалу Кавалье забыл о своем смущении и кончил тем, что принялся за закуску. Когда Клод, наполнив стакан, предложил ему выпить за мир во Франции и за прекращение гражданской войны, камизар с большим удовольствием приветствовал эту здравицу. Севенец не мог не сравнить мысленно гостеприимство, оказанное ему этими врагами, с тем приемом, который встретил он у своих сподвижников, у Ефраима и Ролана. Немудрено, что даже грубая лесть Клода показалась ему изящной и милой. Психея с радостью видела, что снова понемногу овладевает севенцем.

Желая окончательно его покорить, она знаком указала чичисбею на свою лютню. Табуро понял ее мысль и сказал:

– Я думаю, милая сестрица, что г. генерал с удовольствием послушал бы твое пение. После шума ружейной пальбы, после криков сражавшихся, такая противоположность, наверно, будет ему по душе.

– Да? Хотите, я спою вам что-нибудь? – спросила Туанон с удивительно милой простотой.

– О, сударыня, можете ли вы сомневаться в этом? – воскликнул восхищенный севенец.

Взяв лютню в руки, Психея, сыгравши с большим вкусом и умением короткое вступление, запела из оперы «Армида» следующие слова, выбор которых Кавалье приписал самому нежному чувству: «Любите же Ролана: ведь нет страны, куда не долетела бы его слава. Но слава покоряет любви всякую гордость. Увы, и я невольно задумываюсь об его редкой доблести и бесконечной любви. И боюсь, что забудусь и я, что отныне и мое сердце ему покорится».

Туанон сумела придать своему пению выражение какого-то целомудрия, робости и в то же время страсти. Она казалась такой смущенной, кончая стих, что севенец не мог не предположить, что слова песни были выбраны не без намерения.

Чтобы избавить Кавалье от похвал, а может быть, чтобы подольше держать его под охватившим его впечатлением, Психея продолжала играть на лютне, но больше не пела. Казалось, своими грустными, мечтательными звуками она выражала тайное чувство, волновавшее ее.

Необыкновенное наслаждение, которое испытывал Кавалье, созерцая и слушая эту соблазнительную красавицу, заставляло его забыть свое горе, грозившие опасности, саму славу. Он не мог произнести ни слова, ему казалось, что все это сон. Он боялся, что одно какое-нибудь слово, одно движение могло рассеять все это очаровательное видение. Звуки лютни становились все глуше, все медленнее и таинственнее. Нервы севенца слабели, мысли смешивались, глаза смыкались. Наконец, после слабой борьбы с дремотой, он заснул. И представились ему чудные видения. Он присутствовал сам на военном торжестве, о котором пела ему Психея. Вот он полковник гвардейского полка, одетый в великолепный мундир, подарок Людовика XIV. Среди всеобщих ликований, проходит он перед ложей, наполненной благородными дамами и кавалерами, и Туанон, самая красивая из всех дам, посылает ему улыбку, полную любви.

Кавалье проспал до заката солнца. Табуро разбудил его только тогда, когда один из его офицеров явился из стана и настойчиво требовал видеть своего начальника, Иоас получил позволение войти. Ему-то было поручено проводить пехоту из Тревьеса до стана.

– Что же наши ущелья? – спросил его Кавалье. – Охраняются ли они, как я приказал?

– Ни один неприятель еще не появился, брат. Я проводил пехоту до стана.

– Поставил ли ты своих людей на место часовых, которых я велел сегодня утром поместить у входа в ущелья? Моя стража нуждается в отдыхе.

– Так как теперь единственные вооруженные люди – эта ваша стража, я и оставил ее в ущельях, – ответил с некоторым смущением лейтенант.

– Что ты хочешь сказать? Почему же мои люди только одни вооружены?

– Брат-генерал, я ни в чем не виноват, – промолвил камизар с видом отчаяния. – Это все Ефраим наделал.

– Ефраим все наделал? Что же он еще такое сделал?– вскричал Кавалье.

– Вскоре после вашего отъезда из Тревьеса, мы прибыли в этот городок. Страшно измученные, мы сделали привал и поставили ружья в козлы. Я, разумеется, считал своих солдат в безопасности среди наших братьев и не счел нужным ставить часовых при оружии. А пока мы спали, горцы Ефраима унесли его.

Кавалье вскочил, как бешеный.

– Горцы Ефраима! – повторил он с пеной у рта. – И вы дали себя так глупо обезоружить?! Но нет, это невозможно! Или же это – низкая измена, и ты сам в ней соучастник, негодяй!

– Больше двадцати человек наших убиты, очень многие ранены: они желали отнять свое оружие. Отряд Ролана поддержал горцев. Мы должны были уступить: нас было меньше. Ефраим, уходя, сказал мне: «Кавалье осмелился поднять руку на меня, избранника Божия: он изменник. А воины изменника должны быть обезоружены. Если филистимляне нападут на вас и если Предвечный считает вас достойным защищать Его святое дело, Он сумеет вас и так защитить. А я и Ролан, мы средь бела дня двинемся на Монпелье, который падет при пении солдат Предвечного, как пал Иерихон. Господь не одобряет всех этих военных затей, хитростей и планов».

– Но этот человек взбесился! – вскричал Кавалье. – До такого сумасбродства он еще никогда не доходил. Идти на Монпелье средь бела дня! Да ведь это значит совершенно напрасно дать перебить всех людей и воинов Ролана!.. Слушай, вернись в стан и пошли отряд людей в наши походные кладовые: там у нас есть оружие. Хватит на то, чтобы вооружить батальон, с которым я, прежде всего, пущусь в погоню за Ефраимом, тысяча чертей! Иди! Вечером я приеду в стан. При первой тревоге, дай мне сейчас же знать и пришли мне коня.

Как только камизар вышел, Кавалье увидел входившую Психею.

 

ГЕРОЙ И СИРЕНА

– Простите мне невольную нескромность, – сказала Туанон, опуская глаза. – Я была в соседней комнате, из нее нет другого выхода, как через гостиную. Я не решилась пройти: я все слышала.

– Ну, так вы видите, как со мной обращаются! Но клянусь Небом, я буду отомщен! – гневно вскричал Кавалье, измеряя комнату большими шагами.

– Вы! Вы, гений которого столько раз спасал ваших братьев от верной гибели! Вы, душа всего движения!.. Так это верно, что превосходство неминуемо вызывает зависть? Но утешьтесь: этот самый великий полководец, которого вы победили, тоже был жертвой зависти. Отчаянные, злейшие его враги были не в армии, против которой он сражался с такой силой: нет, они были при дворе короля, его государя.

– О! – сказал Кавалье с мучительной грустью, опуская голову на руки. – Если б вы знали, как это ужасно – держать победу в руках и чувствовать, что она от тебя уходит!

– Бедный герой! – произнесла Туанон с нежной улыбкой и с оттенком такой проникающей в душу ласки, что Кавалье, удивленный, очарованный, вдруг поднял голову: никогда еще Психея не говорила с ним так задушевно.

Тронутый, смущенный, он отвечал дрожащим голосом:

– О, не жалейте меня, сударыня! То, что вы сказали мне сейчас, заставляет меня забыть все мои горести. О, я чувствую, я перенес бы все, если бы... если бы вы когда-нибудь полюбили меня, – произнес он тихо, так что его едва можно было слышать.

Лицо Туанон вдруг приняло выражение грусти и строгости.

– Простите меня, я оскорбил вас, но вы не знаете...

– Я не хочу ничего знать... Все эти откровенности с вашей стороны, как и с моей, могли бы только сделать нас очень несчастными.

– Нас! Вы сказали нас! – воскликнул Кавалье.

– Да! – ответила Туанон важно, почти торжественно. – Ведь если бы я вас полюбила, как вы сейчас просили, о, вы не знаете, какие мучения ждали бы нас обоих!

Кавалье, опьяневший от радости, когда услышал из уст Туанон про возможность любви, воскликнул:

– Быть любимым вами, вами... и быть несчастным? О, сударыня, это жестокая насмешка! Если бы вы меня любили!– начал он снова со страстью в голосе. – Да ведь при одних этих словах мне кажется, что я теряю разум: родина, слава, честь – все куда-то уходит... О, говорите, говорите еще!

– Знаете, оставим лучше это! – тихо промолвила Психея. – Вам не понять тех странных, противоположных друг другу чувств, которые борются во мне, когда дело касается вашей личности... Вы бы меня возненавидели, если б я высказала вам свою мысль!

– Я бы возненавидел вас... Я? Я?... Именем Неба, умоляю вас, объяснитесь.

Туанон молчала.

– О, вы, безжалостная! – простонал камизар, совершенно убитый.

– Нет, это вы не знаете жалости, если заставляете меня говорить с вами о том, что, быть может, составляет мое счастье и мое горе в одно и то же время! Да если бы я уступила этому необъяснимому, непреодолимому влечению, разве я не была бы глубоко несчастна? Ведь между нами всегда будет непроходимая преграда!

Кавалье подумал, что Туанон замужем и, по каким-то таинственным причинам, выдавала себя за вдову. В нерешительности он сказал:

– Простите мне, сударыня, смелый вопрос... Помнится, вы сами сказали мне, что вы вдова.

– Я свободно располагаю собой, – ответила Туанон.

– В таком случае, сударыня, что же это за страшные препятствия?

Но тут же, видя строгое, почти презрительное выражение лица Туанон, Жан опустил глаза и медленно повторял ее слова, точно стараясь разгадать их смысл. Затем он вдруг встал и произнес с горечью:

– А, наконец, я сообразил. Вы – графиня, вы важная дама! Вы, разумеется, покраснели бы от стыда, если бы полюбили простого севенского крестьянина! О, я был сумасшедший, дерзкий глупец! Сознавая себя пленницей, вы боялись, чтобы ваше положение не оказалось слишком тяжелым и подарили мне несколько приятных слов. Вы презирали меня и боялись. Да и разве, черт возьми, я заслуживаю чего-нибудь лучшего? Простите, графиня, простите, что я забыл, кто вы и кто я!

Туанон, не отвечая ни слова, сделала шаг по направлению к выходу. Кавалье быстро подошел к ней и произнес повелительным голосом, в котором слышалось, однако, отчаяние.

– Останьтесь!..

Психея все шла к двери.

– Останьтесь, останьтесь! – закричал камизар, хватая ее с силой за руку.

– Вы здесь хозяин, милостивый государь: я повинуюсь силе.

– Я хозяин? – воскликнул Кавалье в отчаянии. – Она остается, но ненавидит, презирает меня!.. Она, видите ли, уступает грубой силе! Идите, идите, сударыня! Вы свободны. Извольте, я даю вам пропуск. Уезжайте, оставьте меня!.. Вы не знаете, сколько зла вы причинили мне, сколько зла вы сейчас еще причиняете... О, все на меня обрушивается сразу!

Опустившись в кресло, он положил голову на стол.

– Будете ли вы настолько благородны, что дадите мне свободу или нет, во всяком случае, вы узнаете правду, вы узнаете, почему я вам удивляюсь и в то же время ненавижу, – гордо проговорила Туанон.

Кавалье поднял голову и посмотрел на нее с удивлением и горечью.

– Ах! – продолжала она. – Если я говорю о непреодолимой преграде, вы напрасно воображаете, что дело идет о ничтожном различии в положении между мной и вами. Разуверьтесь, пожалуйста! К несчастью, не ваше происхождение заставило бы меня краснеть...

– А что же, наконец, вы ставите мне в упрек?

После довольно долгого молчания Психея заговорила торжественно:

– Послушайте, я могу с вами говорить совершенно откровенно: ведь скоро мы расстанемся навсегда. Когда я скова попала в ваши руки, какая-то необъяснимая судьба докончила то, что сначала было только простой благодарностью. Один раз я уже обязана была вам жизнью: я этого не забыла. В плену каждый день я слышала с каким восторгом все вокруг говорили о вас. Пораженная всем, что было романтического в вашей жизни, полная благодарности, я мало-помалу была затронута... увы, слишком затронута...

– Так это правда? – воскликнул Кавалье.

– Но вскоре, – продолжала Психея, не отвечая севенцу, – вскоре, и к несчастью слишком поздно, для того, чтобы изгнать ваш образ из моих дум, я узнала, что если ваш гений мог вызвать восторг, ваш личный нрав, безжалостный и черствый, должен был внушить глубокое отвращение. В один прекрасный день передо мной открылись все ваши хладнокровные, низкие варварства...

– Что вы хотите сказать? Какие варварства?

– Тогда я возненавидела это роковое чувство, которое невольно сохраняла к вашей личности...

– Но клянусь честью, никогда в жизни не был я ни изменником, ни трусом, ни жестоким: я всегда честно и открыто нападал на врага!

– А эти женщины и дети католиков, зарезанные, на развалинах ваших храмов?

– Клянусь святой памятью моей матери, все это клевета! Вы сами видели, как я расправился с черными камизарами за их жестокости.

– А станете ли вы отрицать, что священник был подвергнут самым мучительным пыткам в вашем стане за то, что не согласился совершить святотатства?

– Я отрицаю это! Клянусь моей матерью, отрицаю.

– Вы отрицаете и то, что с самого начала вы задержали нескольких офицеров из королевской армии и с тех пор каждый день, с каким-то утонченным варварством, подвергаете их всевозможным мучениям?

Тут Психея, несмотря на все свое самообладание, не могла преодолеть некоторого волнения, говоря в первый раз так открыто о Танкреде. Она с ужасом ждала ответа.

– Это ложь! – вскричал он. – Единственный офицер королевской армии, которого я задержал, как заложника, это – маркиз де Флорак. Он попал в мои руки безоружный и раненый. Я не захотел его убить, а между тем этот человек, злоупотребляя своей властью, нанес мне прежде самое унизительное, самое кровавое оскорбление. И этот самый человек был безжалостен, низок по отношению к... Да какое вам дело до всего этого? Повторяю, этот офицер просто в плену.

– В плену! Да ведь если вы щадите его жизнь, то разве только для того, чтобы дать ему почувствовать тысячу смертей! Скажите, что это неправда! – прибавила она с горечью и негодованием, которого не в состоянии была скрыть. – Я сама, за время моего пленения, не раз слышала от ваших же камизаров о тех медленных мучениях, которым вы подвергали ваших пленников.

– Будь я проклят отцом моим, если у меня в руках есть хоть еще один заложник, кроме Флорака! Что же касается этих мнимых мучений, то если бы вы только знали, происхождение этих толков, вы, может быть, похвалили бы меня, вместо того чтобы обвинять. Да, – продолжал он, видя удивление на лице Туанон. Послушайте! Однажды, немного спустя после моей первой победы над сен-серненскими драгунами, наши люди, выведенные из терпения жестокостями кадет Св. креста, потребовали в отместку казни Флорака, который уже был моим пленником. Не желая подвергать казни человека, совершенно беззащитного, желая в то же время успокоить моих камизаров, я ответил им с мрачным видом, что те медленные мучения, которым я будто бы подвергаю Флорака, были в тысячу раз ужаснее смерти. Так как всем было известно, что я имел слишком справедливые основания лично ненавидеть маркиза, никто и не удивился этой утонченной варварской мести с моей стороны. Мне поверили – и этот человек избег страшной участи, ожидавшей его. О, сударыня, и вы могли считать меня жестоким – меня, который, имея в своей власти своего смертельного врага, не захотел отдать его на растерзание, – меня, который еще недавно приказал по возможности облегчить этому человеку его плен! Ведь удивительное дело! С тех пор, как я полюбил вас, моя ненависть к этому человеку мало-помалу переходила в спокойное презрение. А эта ненависть была так глубока, что была почти добродетелью, и моя жажда мести была чуть ли не обязанностью! Теперь же... стыдно сказать... я не чувствую этой ненависти, этого долга мести.

Никогда, быть может, Психея не подвергалась такому тяжелому испытанию. Счастье, охватившее ее при сознании, что Флорак в безопасности, надежда спасти его, великодушие молодого севенца – все это так на нее подействовало, так растрогало ее, что слезы, самые горячие слезы, которые она когда-либо проливала, полились рекой из ее глаз. Опустившись на колени, она сложила руки в какой-то чуть ли не благоговейной признательности и воскликнула:

– Слава тебе, Господи, Боже мой! Его благородство так же велико, как его мужество.

Это движение, эти слова, так горячо обращенные к Небу, не могли быть для Кавалье ничем иным, как самым верным доказательством любви Туанон. Совершенно растерянный, не смея верить своим ушам, он смотрел на нее с обожанием. Сердце его билось так сильно, что грозило разорваться. Он не мог найти ни одного слова, когда молодая женщина поднялась, наконец, и одарила его взглядом, полным счастья и благодарности. Но Туанон без малейшего колебания продолжала свое дело: ведь покорение Кавалье должно было обеспечить и свободу Танкреду, и прощение герою севенского движения, которого король, наверно, не замедлит назначить на пост, соответствующий его геройской храбрости, так плохо оцененной самими мятежниками.

Поглядев на Жана несколько минут в молчании, Туанон протянула ему руку и сказала:

– О, благодарю, благодарю вас за то, что вы – самый благородный из людей! Вы не знаете, в каком я восторге, видя, что все мои несправедливые подозрения рассыпались прахом!

– Ну что же, а теперь, теперь вы все еще устыдились бы сознаться в вашей любви ко мне... если бы вы любили меня? – робко спросил севенец, сжимая в своих пылающих руках руку Туанон.

– Слушайте! – сказала Психея повелительным и вместе с тем чарующим голосом. – Вы успокоили меня относительно моей привязанности к вам. Но этого мало. Если бы я вас любила! Я, разумеется, не покраснела бы от стыда, но не покраснела бы еще и от гордости, а вы не знаете, как я честолюбива, – не для себя, а для вас! Я была бы так довольна, моя гордость была бы так удовлетворена, если бы я видела вас на посту, предназначенном вам вашим гением, – не во главе диких фанатиков, безжалостных, неспособных вас понять, недостойных быть под вашим начальством, а во главе храбрых солдат, во главе храбрых офицеров королевской армии.

– О, можете ли вы думать об этом? Чтобы я отказался от своего дела!

– Молчите! Я знаю, что вы хотите мне сказать! – воскликнула Психея, дотрагиваясь маленькой ручкой до рта Кавалье. – Вы собираетесь говорить об измене. Вы хотите сказать, что было бы низостью вести переговоры с королем Франции, как это сделал когда-то герцог Роган, о котором я так часто слышала здесь в ваших же горах. На все это отвечу вам, что я слишком люблю вас, чтобы советовать вам что-нибудь низкое.

– Вы меня любите! Вы любите! – вскричал Кавалье, опьяненный восторгом. – Повторите это слово: я хочу еще раз услышать его.

– Ах, какой нескладный! Вот теперь он заставит меня отрицать то, что у меня вырвалось нечаянно! – сказала Туанон кокетливым тоном, полным плутовства и изящества, и продолжала уже с оттенком настоящей нежности: – Выслушайте меня! Когда я говорила о стыде, об угрызениях совести, я еще считала вас способным на холодные жестокости: вы оправдались в моих глазах. Но непреодолимая преграда все еще будет разделять нас, пока вы будете мятежником, пока будете вести и поддерживать гражданскую войну во Франции.

– Что? Вы требуете, чтобы я унизился до того, чтобы просить милости, в которой мне еще, чего доброго, будет отказано?

– Мой герой не создан, чтобы просить милости. Если б его заботы о славе были так же страстны, как желание нравиться мне, он просто и открыто предложил бы господину Вилляру перемирие и свидание. На этом свидании он твердо заявил бы маршалу все, что он считает долгом потребовать для своих, он вместе с маршалом обдумал бы средства для того, чтобы положить конец этой братоубийственной войне. Послушайте меня! – продолжала Туанон, сжимая в своих ручках руки севенца. – Послушайте совета искреннего друга. Никогда вам не представится больше такого удобного случая выйти из почти отчаянного положения, в которое поставили вас зависть и ревность ваших товарищей по оружию. Вы сами сказали: без них вы ничего не можете сделать, а ведь вы сейчас окончательно, навсегда с ними разошлись. Вы только что одержали блестящую победу над королевским войском: вы еще можете многого потребовать. Завтра, быть может, уже будет известно, что в вашем стане произошло раздвоение: и тогда, кто знает, не будет ли вам отказано в ваших самых законных требованиях?

– Временное перемирие, – промолвил Кавалье, очевидно, колеблясь. – Еще согласится ли маршал?

– Можете ли вы сомневаться в этом? Попытайтесь, наконец. Чего вам опасаться? В крайнем случае вам откажут. Но что же это в сравнении с тем, чего вы можете ждать в том случае, если вам удастся сблизиться? Притом же я уверена, что между людьми высшей породы всегда найдется точка сближения. Я убеждена, что Вилляр вам разрешит многое, в чем он наверно отказал бы другому. Ведь вся Европа вместе с ним должна удивляться вам. Вы знаете, что вам писал герцог Савойский и что велела вам написать от своего имени английская королева.

– Но, но... Просить о перемирии и устраивать свидание без согласия других полководцев – это значит изменить, – промолвил Кавалье в нерешительности.

– Изменить! – воскликнула Туанон. – После этого как же вы назовете поведение этих ваших начальников, которые отказали вам в повиновении, обезоружили ваших солдат, разрушили ваши планы и довели ваше дело почти до отчаянного положения?

Это последнее соображение снова зажгло гнев севенца против Ефраима и он вскричал:

– О, если б не они, сегодня маршал Вилляр, быть может, просил бы перемирия и свидания у Жана Кавалье!

– В сущности, какая же тут разница?

– Но кого же я пошлю к маршалу? Здесь нужен человек верный и скромный.

– Разве между вашими людьми, между офицерами у вас нет такого?

– Одному из моих офицеров я, пожалуй, мог бы поручить это дело.

– Конечно. Вот и чудесно... Однако вот о чем я думаю: ну, а если Вилляр вдруг откажет, если он обойдется с вашим посланником, как с бунтовщиком?

– Вы правы! – воскликнул Кавалье. – И я нисколько не желаю подвергать кого бы то ни было из моих этой страшной участи.

– Я думаю, в таком случае нужно отыскать такого посла, который по самому положению своему был бы обеспечен от всякого насилия, – сказала Туанон в раздумье и затем прибавила самым наивным тоном: – Мне приходит на мысль, что лучше всего было бы послать к маршалу того офицера королевской армии, которого вы держите в плену. Такое великодушие, безусловно, расположило бы Вилляра в вашу пользу... Но, нет, нет! – воскликнула Туанон, испугавшись при мысли, что она, быть может, зашла уж слишком далеко. – Нет, нельзя знать, что может случиться потом: лучше сохранить этого заложника, а к маршалу послать кого-нибудь другого.

– Разумеется, Флорак был бы верным послом, – сказал Кавалье, нахмурившись. – Но выпустить его, который сделал мне столько зла! Никогда, никогда!

Воспоминание об обиде, нанесенной ему Флораком, снова пробудили в Жане все чувство злобы против католиков вообще.

– В сущности, – сказал он, – дело мое вовсе еще не такое пропащее, как вам кажется. С моими людьми я отлично могу защищаться в горах; у меня будет меньше союзников, зато никто меня не будет стеснять.

– О, да, да! – с живостью и самым чарующим голосом заговорила Туанон. – О чем я только думала, когда убеждала вас положить конец этой войне?! У меня просто ум помутился. Слава Богу, что вы вовремя открыли мне глаза, пока еще не поздно. Продолжайте войну! Беритесь снова за вашу шпагу, а я снова надену свою маску равнодушия: пусть же то, чего я не сумела скрыть, снова войдет в мое сердце и со временем сгладится. Я не буду больше вам говорить о том дивном волнении, которое овладевает мною, когда я слышу вас. Когда я буду с вами разговаривать, мой голос не будет больше дрожать помимо моей воли. Мои глаза не увидят больше этих черт, на которые они слишком охотно глядели и которых им лучше было не встретить никогда.

Туанон остановила на севенце томный взгляд, полный нежности, такой глубокий и вместе страстный, что Кавалье, теряя голову, забывая только что принятое решение, упал перед ней на колени и, сложив руки, взмолился:

– Ради Бога, не смотрите так на меня!

– В конце концов, – продолжала Туанон, точно беседуя уже сама с собой, – Провидение спасет меня от моей слабости, делая это свидание невозможным: ведь он и Вилляр наверно поняли бы друг друга... Эти два великих полководца сошлись бы – и пала бы последняя преграда, разделяющая нас... О, нет, нет! Мое счастье было бы слишком велико! Я слишком гордилась бы своим севенским героем, которого все женщины ревновали бы ко мне, которого Людовик Великий с торжеством показывал бы всей Европе!

Невозможно передать, каким страстным и вместе с тем целомудренным голосом Туанон произнесла последние слова.

– Поклянитесь мне, что ваша рука будет принадлежать мне, когда я сложу оружие, – и я клянусь, что сложу его, если только условия, предложенные мне Вилляром, не будут постыдны для меня и для всех моих! – воскликнул севенец. – Произнесите эту клятву – и маркиз уедет с письмом к маршалу.

– Как только вы сложите оружие, клянусь вам, моя рука будет вам принадлежать, если вы ее у меня попросите, – проговорила Туанон взволнованным голосом и при этом невольно вздрогнула, подумав, какое клятвопреступление она совершила.

Севенец поднял руку к небу и произнес торжественно:

– Жан Кавалье вам клянется памятью своей матери, что он обязуется перед вами, как вы перед ним. Раньше чем через час маркиз будет на дороге к маршалу.

В эту минуту дверь гостиной внезапно отворилась и вошла Изабелла.

 

НЕВЕСТА

Изабелла, очень бледная, была вся в черном. Психея вздрогнула: она подумала, что сейчас откроется ее любовь к Танкреду. Она решила, что севенка пришла для того, чтобы спасти Кавалье от поставленной ему ловушки. А он не мог скрыть своего нетерпения и досады. Появление Изабеллы живо напомнило ему, что и ей он дал такую же торжественную клятву жениться.

Более чем когда-либо влюбленный в Туанон, видя себя наконец уже близко для осуществления всего, о чем он мог мечтать для своей любви и честолюбия, забывая все прошлое перед очаровательным будущим, которое его ждало, он почувствовал чуть ли не ненависть к молодой девушке, один вид которой пробуждал в нем угрызения совести. Изабеллу волновали не менее бурные чувства. Она только что узнала, что уже около месяца Кавалье держал Психею пленницей подле своего стана: этим она объяснила себе все противоречия в его поведении относительно себя самой. С минуты торжественного обещания Жана Изабелла считала себя его женой. И вот с жгучей ревностью любовницы, со святой властью супруги, пришла она отторгнуть Кавалье от прельщений ненавистной соперницы.

С минуту трое действующих лиц этой драмы хранили молчание. Кавалье первый нарушил его, грубо сказав Изабелле:

– Зачем вы здесь?

– Так это правда, я не ошиблась? – отвечала она, устремив на Психею взгляд, полный непримиримой ненависти, который та выдержала смело. – О, зачем ты избегла заслуженной смерти? Отчего тебя не поглотила пропасть Ран-Жастри? Так это ты! Какой проклятый рок вечно бросает тебя мне на дорогу, – грозно обратилась севенка к Туанон.

– Еще раз, что вам нужно? – крикнул Жан Изабелле.

– Я пришла спасти вас от адской власти этой презренной моавитки, которая губит вас.

– Именем Неба, замолчите! – воскликнул Кавалье.

– Ах, сударь, до чего вы меня доводите! – сказала Психея с печальным упреком, делая шаг к двери.

– Графиня, помилосердствуйте, одну минуту! Простите этой женщине! – сказал Кавалье в смущении и гневе, удерживая Туанон за руку, и вдруг закричал Изабелле:

– Уходите, сейчас же уходите!

Севенка побагровела от негодования, скрестила руки на груди, гордо выпрямилась и молвила:

– С каких это пор повелось так, что жена должна уступать место искательнице приключений? Или это потому, что эта – графиня? Но, Жан Кавалье, когда я знавала вас булочником в Андюзе, вы не так гонялись за титулами. Вам даже был особенно ненавистен титул маркиза!– прибавила с насмешкой Изабелла, надеясь этим напомнить на преступление Флорака, пробудить в душе Жана всю ярость против стороны, к которой принадлежала Туанон.

– Это – ваша жена?! – воскликнула Психея, указывая на Изабеллу. – Ах, вы меня обманули...

– Вовсе нет! Это – ложь, сударыня, клянусь вам! – отвечал Кавалье, напрасно стараясь удержать Туанон, которая порывисто вышла из гостиной, бросая на него презрительный и негодующий взгляд.

– Видите, видите! – вскричал Кавалье, с бешенством обращаясь к Изабелле, которая стояла, ошеломленная его словами. – Видите, к чему привела ваша наглость, ваша ложь! Она подумает, что я играю ею. Горе вам, пришедшей оскорблять меня перед лицом дамы такого звания! Горе вам, дерзнувшей оскорблять и ее грубостями!

– Как, Жан Кавалье! Напомнить вам священный обет, напомнить вам о вашем низком происхождении – значит оскорбить вас?

– Эх, говорите за себя! – крикнул севенец горделиво. – Запомните раз и навсегда, что не ровня вам тот, кому каждый день пишут иностранные принцы и государи, тот, который одним словом может возжечь или погасить гражданскую войну во Франции!

– И потому, что он не ровня вам, Жан Кавалье дерзнет называть ложью самые торжественные клятвы? – воскликнула севенка, жестоко уязвленная грубостью жениха. – Дерзнет он сказать «никогда», когда перед лицом Бога и людей, сказал «навсегда»?

Камизар опустил голову, почувствовав справедливость упреков Изабеллы, а она продолжала:

– Теперь я знаю все. Вот уж месяц, как эта моавитка здесь. Она чуть не сделала вас изменником своим братьям. И вы стали бы предателем, если б Господь из любви к своим служителям, не воспользовался вашей рукой для победы над Вилляром! О, теперь все, все понимаю! – воскликнула севенка, вдруг озаренная тайным чутьем ревности. – Вы были прикованы к ногам этой женщины: вот почему вы целых восемь дней подло оттягивали дело, вместо того чтобы броситься на филистимлян! Если вы возвратились ко мне, так это потому, что большая барыня, благородная дама, из прихоти конечно, прогнала вас, как жалкого мастерового, что вы и есть на самом деле. А сегодня ее каприз прошел – и вы опять клятвопреступник передо мной. И вы воображаете, что я, которая вот уже пять лет посвятила вам всю свою жизнь, останусь покорной жертвой наглых прихотей этой женщины, которая играет вами?

– Да замолчите, черт бы вас побрал! – закричал Кавалье, у которого все худшие страсти были глубоко затронуты справедливыми упреками Изабеллы.

Охваченная пылкостью своего нрава и гордостью, она ответила ему с убийственным презрением:

– О, какое тщеславие! Господь пользуется им, как Своим слепым орудием, а он уж вообразил себя полководцем. Эта сидонянка, насмехаясь, кинула ему несколько коварных слов, чтоб добиться свободы, а он уж возомнил себя обольстителем, как говорят фараоны на своем нечестивом языке!

– Именем спасения твоей и моей души, замолчи! – вскричал Кавалье, бледный от ярости, со сжатыми от гнева губами.

– О, ваши угрозы не страшны мне! Вы услышите истину, я разоблачу всю вашу подлость, я остановлю вас на пути заблуждений: таков мой долг, раз я принадлежу вам, а вы – мне. Да, мне! – проговорила севенка повелительным, решительным голосом. – Я низложу тщеславие, что вчера только привело вас к оскорблению одного из самых святых служителей Господа, Ефраима!

– Ефраим! Почтение к Ефраиму!.. О, черт возьми, очень кстати заговорила ты о нем, – прервал Изабеллу Кавалье со взрывом дикого хохота, хватая ее за руки и уставившись в нее воспаленным взором. – Но тебе хочется, чтобы я возненавидел тебя? Ты, стало быть, не знаешь, что всякое твое слово – кровавая обида для меня? Ты не знаешь, что это мой заклятый враг, что вступаясь за него, ты сделаешь меня безжалостным к себе самой? А Богу известно, что именно ты нуждаешься в жалости, безумная.

– Жалость? Не я, а ты должен на коленях молить о ней передо мной и перед этим праведником, которого ты оскорбил так недостойно!

– О, так вон! Дьявол говорит твоими устами. Вон!

– Глас Божий кажется тебе внушением врага человеческого... Несчастный безумец! Ты лишился ума: я должна пожалеть тебя.

– Вон, говорю тебе! – возопил Кавалье, хватаясь руками за лоб и яростно топая ногой. – Чтоб я не сказал больше ни слова! Пожалей себя! Вон!

– Слова безумца – ветер, пустой звук, сказал Господь.

Кавалье замолчал на минуту, потом сказал глухим голосом, притворяясь спокойным, хотя его выдавали бледность и передергивания лица:

– Слушай, Изабелла! Я любил тебя. О, никто так не может любить! И никогда я этого не забуду. Ну так во имя этого я не хочу сказать тебе убийственного слова... Прощай, прощай навсегда: между нами все порвано! Не говори больше ничего, не спрашивай. Так должно быть: такова моя воля. Покорись: такова твоя судьба! И если б она была в тысячу раз ужасней, лучше прими ее смело, чем вынуждать у меня признание, почему я поступаю так. Еще раз: ни слова и – прощай навеки!

Заметив блуждающий взгляд Жана, Изабелла сочла эти угрозы пустыми словами оскорбленного тщеславия. Думая привести в себя своего жениха, она посмотрела на него с каким-то печальным состраданием, которое Кавалье, к сожалению, принял за последнюю вспышку презрения.

– Все порвано между нами? – воскликнула она, пожимая плечами. – И ты смеешь говорить это? А наши друзья, перед которыми ты клялся принадлежать мне, разве они не в праве назвать тебя подлецом?

– Пусть назовут, только оставь меня! Ни слова больше!

– А Господь, который на Страшном Суде, скажет тебе: клятвопреступник? – торжественно продолжала Изабелла.

Кавалье сделал страшное движение и крикнул задыхающимся от ярости голосом:

– Ладно, пусть я клятвопреступник! Но говорю тебе в последний раз: убирайся, все порвано навеки между нами! Оставь меня: ты не знаешь, какие ужасные слова у меня на языке?

– А вечность...

– Ты хочешь-таки этого? Ну так слушай! Лучше вечный ад, чем жениться на обесчещенной, которая в мое отсутствие поддалась обольщениям моего смертельного врага! Да, лучше ад, чем жениться на тебе, Изабелла, на женщине бесчестной, проклятой моим отцом. Меня ведь не обманешь подлой ложью: ты любила Флорака!

Кавалье исчез. Изабелла схватилась за сердце, словно оно было пронзено, и оперлась на стол. Потом она вышла медленными твердыми шагами: сама сила боли придавала ей нечеловеческую мощь...

Час спустя маркиз де Флорак пустился в путь по дороге в Монпелье, сопровождаемый двумя камизарами. Он вез письмо главаря мятежников к маршалу Франции, в котором предлагалось перемирие и свидание.

 

ГОСТИНИЦА ЗОЛОТОГО КУБКА

Спустя три дня после того, как Кавалье попросил перемирия у Вилляра, толпа переполняла окрестности Нима, где должно было произойти свидание маршала и предводителя камизаров. Множество католиков и протестантов пришли сюда из Монпелье и соседних городов посмотреть на знаменитого Жана Кавалье, который заставил дрожать целую провинцию. Гостиница Золотого Кубка в окрестностях Нима была наполнена приезжими и любопытными. Ее окна и балкон выходили на великолепную аллею столетних вязов, которая вела к саду францисканского монастыря, построенного за городом между воротами Букэри и Магдалины. В этом монастыре Вилляр ждал молодого севенца.

Громадная зала Золотого Кубка едва могла вместить своих гостей. Пыльные одежды и огромный аппетит одних, толпившихся вокруг обильно накрытых столов, показывали, что они прибыли из соседних местечек. Другие, прогуливаясь в пространстве между двумя рядами столов, оживленно беседовали о перемирии с камизарами – обычная тема разговоров. Иные горожане, облокотившиеся на балкон, предусмотрительно запаслись лучшими местами, чтобы посмотреть на Жана Кавалье, когда он отправится в монастырь.

Многие католики открыто порицали то, что они называли слабостью Вилляра, соглашавшегося поступать с таким мятежником, как Кавалье, согласно военным законам. Другие, напротив, говорили, что все средства хороши, лишь бы положить конец ужасной войне, так давно приводившей в отчаяние провинцию. Протестанты держались не менее различных мнений. Одни обвиняли Кавалье за то, что он остановился среди своих успехов, пропустил, может быть, удобный случай заставить короля удовлетворить справедливые притязания гугенотов. Другие же, размышляя о случайностях междоусобной войны, одобряли умеренность победоносного Кавалье, предложившего маршалу условия соглашения, которые должны были быть милостиво приняты и улучшить положение реформатов. Но еще никто ни из католиков, ни из протестантов не был осведомлен о причинах, заставивших Кавалье просить этого свидания у Вилляра. Никто не знал также о распрях, разъединявших камизаров.

В числе гостей Золотого Кубка находились наши старинные знакомцы: мэтр Жанэ, его зять и лейтенант Фома Биньоль и их верный спутник кожевник. Недоставало в этом сборище только продавца воска, жертвы рокового поражения при Тревьесе. Трое приятелей оказывали честь четверти жареного ягненка с приправой из печеных помидоров и паре прекрасных форелей. Капитан-буржуа, так же как и его двое спутников, был в одежде богатых горожан. Тем не менее время от времени он возвышал голос по-военному, чтобы соседи слышали его, то читая наставления своему зятю и лейтенанту, то вспоминая о кровавом деле при Тревьесе. Он ни разу не упустил случая бессовестно прибавлять при этом «где я сражался во главе моего отряда».

– Ну, кум! – говорил кожевник. – Кто бы подумал месяц тому назад, когда мы выстроились в Монпелье, у ворот Звона, чтобы приветствовать вступление маршала, – кто бы подумал, что мы увидим его светлость вынужденным принять совещание, которое предлагает ему проклятый бунтовщик?

– Что вы называете быть вынужденным, кум? – сказал продавец духов. – Напротив, эти негодные еретики вынуждены униженно вымаливать совещания с его светлостью. Это ясно доказывает, что их победа при Тревьесе, где я сражался во главе моего отряда, была для мятежников далеко не так выгодна, как предполагают.

– Сражались вы или нет во главе своего отряда – и, дьявол меня задави, если я не понимаю, из какого скота мог состоять отряд под командой такого павлина, – это не мешает сознавать, что стыдно маршалу Франции соглашаться на свидание с негодным еретиком, – резко сказал вдруг сосед троих горожан.

Мэтр Жанэ с краской негодования на лице быстро обернулся к грубому собеседнику, громадному, толстому человеку с загорелым лицом и большими черными усами, в широкой серой шляпе, старом ярко-красном камзоле с перевязью из буйволовой кожи, в больших кожаных сапогах со ржавыми шпорами. То был образец лангедокского дворянина. Заметив почти угрюмый вид этого человека, мэтр Жанэ сдержал свой гнев: напротив, он отвесил вежливый поклон толстому человеку. Последний, нимало не тронутый этим знаком уступчивости, повторил, ударяя кулаком по столу:

– Да, черт побери! Стыдно смотреть, как маршал Франции совещается с бунтовщиком! Пусть убираются к черту те, которые думают иначе! Я помогу им в этом путешествии! Я их попотчую! – прибавил дворянин, указывая на железную рукоятку своей тяжелой шпаги, лежавшей около него на столе.

Мэтр Жанэ не счел нужным отвечать на этот вызов, но желая косвенно показать грубияну, до какой степени он отступает от правил вежливости и хорошего тона, он обратился к Биньолю, который, опустив глаза в тарелку, сидел, не пикнув. Он очень громко сказал ему, вытаскивая из кармана свой злополучный трактат о вежливости:

– Вечно, по-видимому, зять мой и лейтенант, будете вы забывать самые простые правила приличия? Вечно останетесь заядлым богохульником. Слушайте! И он прочел, подчеркивая слова, из своей бесценной книжки «О разговорах, гл. II, прав. 8»:

«Никогда не клянитесь иначе, как на суде, потому что, исключая да и нет, Иисус Христос запрещает нам произносить всякие подобные выражения: ей-Богу, будь я проклят, клянусь головой, чтоб мне сдохнуть, черт побери» и тому подобное.

Но де Маржеволь (так звали сельского дворянина) продолжал хорохориться, задирая мэтра Жанэ. Впрочем, тогда вообще уместность или неуместность свидания главаря камизаров с Вилляром была в продолжение двух дней предметом самых горячих споров. Оттого продавец духов понадеялся, что спор разгорится между его противниками и кем-нибудь из присутствующих. Но этого не случилось. Видя себя предметом общего внимания, капитан-буржуа подчинился необходимости вступить в пререкания, надеясь смягчить дикую суровость своего противника утонченнейшей вежливостью. Он смиренно сказал:

– Мне кажется, насколько смею судить, г. дворянин, что его светлость поступает, как мудрый политик, в особенности после тех, в некотором роде выгод, которые добыли себе еретики со времени кровавого дела при Тревьесе, где, осмелюсь сказать, я сражался во главе моего отряда.

– Это истинная правда, – прибавил продавец медянки, как всегда весьма кстати. – Мой тесть и капитан, который перед вами, едва началось сражение, бросил свое оружие, крича: «Спасайся, кто может!» И вот, внезапно укрытые трупами трех камизаров, мы с ним просидели до вечера, притворяясь мертвыми, и только тогда...

– И тогда мертвецы воскресли, и у вас только пятки засверкали, как подобает храброму лейтенанту храброго капитана этого храброго отряда трусов, наиболее чудовищный образец которого я вижу перед собой, – сказал де Маржеволь, смерив Жанэ презрительным взглядом.

Продавец духов бросил гневный взор на продавца медянки и сказал ему:

– Если вы, мой зять и лейтенант, настолько невоздержанны, что напились, как ландскнехт, то ступайте вон из-за стола. Вы пьяны!

Биньоль замолчал. Один из зрителей, человек среднего роста, но сильный и крепкий, со строгим лицом, одетый в черное, без сомнения пожалел продавца духов. Он приблизился к столу и посмотрев Маржеволю прямо в лицо, сказал:

– Я согласен с вами, сударь: маршалу и брату Кавалье не следовало видеться. Брат Кавалье должен был отказаться от свидания.

– Брат Кавалье! – воскликнул Маржеволь, с презрением глядя на собеседника. – Так вы – еретик, если не стыдитесь называть своим братом подобного негодяя?

– Я протестант, – спокойно ответил человек со строгим лицом.

При этих словах, произнесенных громким и твердым голосом, довольно большое количество гугенотов, рассыпавшихся в большой зале Золотого Кубка, быстро встали и столпились около своего единоверца, в то время как католики стали собираться на стороне Маржеволя.

По угрожающим взглядам, которые бросали друг на друга обе партии, видно было, что религиозная ненависть еще была в полном разгаре.

Противник Маржеволя был шевалье де Сальгас, родственник несчастного барона Сальгаса, одного из наиболее уважаемых дворян Лангедока из рода де Телэ, одного из древнейших в этой провинции – барона, осужденного и сосланного на галеры за то, что он против своей воли присутствовал на собрании камизаров. Шевалье де Сальгас с достоинством служил в армии до отмены Нантского эдикта.

– Ваша дерзость достаточно доказывает, насколько не уместна снисходительность маршала! – воскликнул Маржеволь, обращаясь к Сальгасу. – Недели две тому назад вы не разговаривали бы так громко.

– Если бы не снисходительность брата Кавалье, – с грустью возразил Сальгас, – недели через две мы заговорили бы еще громче! Мы заговорили бы так, как великий герцог Генрих, когда он, как равный с равным, заключал договор с Людовиком XIII. Тогда каждый из них приложил свою печать.

– Печать, достойная вас и ваших, накладывается на левое плечо, и палач разогревает вам сургуч! – грубо сказал католик.

– Наглец! – воскликнули несколько протестантов, схватившись за шпаги.

Но Сальгас, обернувшись к ним, произнес:

– Тише, друзья мои! Будем скромны и снисходительны среди наших побед.

– Поверьте! – вскричал Маржеволь вне себя. – Мы пойдем навстречу этому крестьянину и повесим его на первом дереве!

– Да, да! Убей этого Кавалье, убей! – вскричало несколько голосов.

– Было бы одним убийством и предательством больше! Я уверен, что это для вас ничего не стоит, – сказал Сальгас. – Но брат Кавалье является сюда не без пропуска и не без заложников: он ведь хорошо знает католическую, апостольскую и римскую веру!

Эти слова вызвали бы, может быть кровавую стычку, если бы не послышался конский топот. Несколько лиц из обеих партий, движимых общим любопытством, бросились к окну и увидели мчавшегося бригадира Ляроза, который направлялся к монастырю. Сержант микелетов, мэтр Бонляр, сопровождавший драгуна, слез с коня и вошел в гостиницу. Он носил черный креп на шляпе и на рукоятке шпаги, из благоговения к памяти своего капитана, Дениса Пуля, павшего от руки Ишабода.

– Встретили вы на дороге Кавалье? – спросили все в один голос у Бонляра.

Сержант молча пропустил стаканчика три кормонтрайльского вина и проговорил:

– Ну, теперь слова выскочат у меня из горла, как промасленный пыж из ружейного ствола! Знайте, дворяне, что есть нечто новенькое: адская пальба слышна со стороны Андюзы. Еще неизвестно, что это значит. Проезжая с бригадиром Лярозом, мы услышали эту перестрелку, и он тотчас же отправился к маршалу сообщить об этом.

Новый топот лошадей привлек внимание зрителей, которые вернулись на балкон. Они увидели, что множество жителей Нима и окрестных городов нахлынуло на южную сторону вязовой аллеи, которая вела к воротам монастырского сада. Вслед за тем облако пыли и продолжительный шум, смешанный с неявственными криками, возвестили о прибытии Жана Кавалье.

«Он был, говорят записи современников, в платье кофейного цвета; на нем был очень пышный галстук из белой кисеи. Он носил перевязь и черную шляпу с галуном. Он сидел на гнедой лошади, принадлежавшей прежде Жонкьеру, бригадиру королевских армий, убитому в кровопролитном бою при Вержесе». Кавалье был бледен и, по-видимому, взволнован. Время от времени он наклонялся к сопровождавшему его Лаланду, чтобы перекинуться с ним словом-другим. Жана сопровождала свита из двадцати драгун и такого же числа конных камизаров, под командой Иоаса-Надейся-на-Бога. Остаток отряда Кавалье остался в боевом порядке на высотах, господствующих над Нимом.

Трудно себе представить, с каким любопытством народ рассматривал великого севенца. Все были в особенности поражены его юностью, кротким и почти смиренным видом. Не хотели верить, что перед ними храбрый полководец, который в продолжение двух лет так доблестно управлял военными действиями камизаров.

Несколько криков восторга и ненависти приветствовали Кавалье, когда он проезжал мимо Золотого Кубка. Равнодушный к этим выражениям чувств, он только повернул голову в сторону гостиницы со спокойным, решительным видом. Когда он очутился у двери монастырского сада, его свита выстроилась по одну сторону аллеи, драгуны – по другую. Кавалье спрыгнул с коня и вошел в монастырь, сопровождаемый Лаландом. Один из адъютантов маршала провел его в павильон, выстроенный посредине сада, и пошел доложить об его приезде.

Кавалье провел рукой по своему пылающему лбу, потом, скрестив руки на груди, некоторое время шагал из угла в угол, погруженный в глубокое размышление. Он не обманывался нисколько насчет серьезного значения того шага, который пытался сделать. Его отряд, при всем своем доверии к нему, выразил мрачное удивление, когда Кавалье объявил, что предложил перемирие и свидание Вилляру. Когда некоторые из офицеров спросили, каковы должны быть последствия этого свидания, он ответил, что в интересах общего дела он должен молчать до окончания своих совещаний с маршалом. Благодаря привычке к уважению и подчинению, отряд не пошел дальше в своих замечаниях. Но Жан предчувствовал, что встретит сильнейшее противодействие со стороны своих сторонников, если его замыслы затронут их религиозную щепетильность.

Со вчерашнего дня события еще усложнили его положение. Станы Ролана и Ефраима, оставленные без охраны, несмотря на его распоряжения, были застигнуты врасплох королевскими войсками: их склады были уничтожены, вооружение отобрано, и два отряда мятежников после нескольких ожесточенных стычек потеряли много людей. Всякие сношения между ними и Кавалье, если бы он захотел собрать их, становились невозможны. Отправляясь в Ним, он заметил, что войска, выстроившиеся по пути, отрезали всякое сообщение между ним и другими главарями. Итак, его положение, благодаря непослушанию Ефраима, было, действительно, таково, что перемирие и примирительное совещание могли представить значительные выгоды общему делу.

Но Кавалье невольно припоминал, что его любовь к Туанон и его бешенство против Ефраима главным образом побудили его попытаться вступить в соглашение с Вилляром. Вся его гордость возмущалась при одной мысли, что предложения, которые ему сделают, может быть, будет невозможно принять. Впрочем, он сильно рассчитывал на храбрость своих солдат, зная, что они поддержат его требования и скорее дадут себя перебить до последнего, чем пойдут на оскорбительные уступки.

Иной раз он думал о славном будущем, которое нарисовала ему Психея. В этом новом свете его поведение принимало другой оттенок: он уже сражался в войсках короля, вместо того чтобы биться против них. Но обольстительный образ Психеи брал верх над всеми замыслами молодого севенца. Когда он думал о возможности получить ее руку, когда он вспоминал, что был любим ею, свет, разгоравшийся в его сердце, бросал на его будущее самые яркие лучи. Одна только докучливая мысль затемняла время от времени его ослепительные грезы – это воспоминание об Изабелле. Но как всегда, когда стремятся оправдать в собственных глазах какой-либо дурной поступок, Кавалье старался убедить себя, что Изабелла, с которой он так жестоко обошелся, была сама виновата; что она была не жертвой, а сообщницей Флорака. Наконец, размышляя о предстоявшем свидании, он опасался, что почувствует волнение, смущение при виде маршала и не сохранит уверенности в себе, хладнокровия, необходимого для обсуждения столь важных вопросов.

Взяв на одного себя ответственность, главарь чувствовал себя удаленным от общего дела. Это было печальное, горькое чувство. Ведь приходилось договариваться от имени людей, не уполномочивших его на это или же совершенно отделиться от партии, которую он подвергал своим отступничеством величайшим опасностям.

Вдруг дверь павильона открылась: Вилляр показался на пороге.

 

СВИДАНИЕ ГЛАВНОКОМАНДУЮЩИХ

Вилляр не мог скрыть своего удивления, при виде крайней молодости Кавалье. С минуту он молча смотрел на него. Севенец, ошеломленный, взволнованный присутствием маршала, стоял, опустив глаза, не решаясь вступить в разговор.

– Это вы самый – Жан Кавалье? – спросил наконец Вилляр.

– Да, ваше превосходительство.

– Такой юный, такой юный... ребенок почти! – промолвил Вилляр, как бы говоря сам с собой, потом, быстро обратись к Кавалье, прибавил: – Но знаете ли вы сударь, что все ваши приемы в продолжение целой битвы при Тревьесе, похожи на распоряжения старого полководца? Знаете ли вы, что вашего перехода через Геро и горы Ванталю было достаточно, чтобы прославить генерала?

– Ваше превосходительство... – с замешательством вымолвил Кавалье.

– О, не принимайте этого за похвалу! Это – порицание, – сурово сказал маршал. – Чем замечательнее ваши военные таланты, тем более виновны вы в том, что употребляете их против своего короля, во вред своей стране. Люди, подобные вам, прежде всего, принадлежат своей стране, когда неприятель нападает на нее: такие люди могут ее спасти. Прежде всего – благоговейное почитание родины. Защищайте ее с оружием в руках – и будьте спокойны: никто не потревожит вашей религии.

– Но протестанты исключены из военной службы. Не для того ли, чтобы завоевать должные нам по справедливости права, чтобы положить конец насилиям, жертвой которых мы были, взялись мы за оружие, вот уже два года тому назад.

– Господин Кавалье, выслушайте меня! Прошлое останется прошлым. Я не знаю, что было с вами два года тому назад. Как многие другие, вы могли быть жертвой крайних мер, принятых против протестантов. Ваше имя было безвестно. Чего ради, с вами стали бы обращаться иначе, чем с остальными гугенотами? Но сегодня я знаю, что вы за человек. Я знаю, что сейчас, я, маршал Франции, облеченный всеми полномочиями своего короля и господина, нахожусь здесь на правильном совещании с вами, вооруженным мятежником. Я знаю, что у вас охрана, как и у меня, что я послал вам заложников, что я одним словом, обращаюсь с вами, как равный с равным, согласно военным законам, как я обращался бы с полководцем неприятеля во время перемирия. Итак, разве мое поведение не достаточно показывает вам, что я позабыл о возмутившемся протестанте, что я думаю только о смелом партизане, военный гений которого изумляет Европу. Раз, несмотря на ваше возмущение, несмотря на ожесточенную войну, которую вы ведете с нами, я принимаю вас таким образом, поверьте моим словам: никому в голову не придет беспокоить вас из-за вашей религии, когда, вместо того чтобы обращать свое оружие против Франции, вы благородно послужите ей. Люди, подобные вам, слишком редки, чтобы умная политика не даровала им того, в чем отказывает другим. Ах, молодой человек, молодой человек! Вы не сознаете, от какого будущего отказываетесь! – прибавил маршал со вздохом. – Но с какой целью попросили вы у меня настоящего свидания?

– Подобно вам, я оплакиваю бедствие междоусобной войны. Единственное средство покончить с нею, это – прекратить несправедливые гонения, которыми обременяют нас. Вот, сударь, – сказал Кавалье, вынимая бумагу из кармана, – поручитесь мне, что все статьи этого договора будут одобрены королем, – и я беру на себя долг сложить оружие.

– Хотя никогда не следует заключать договоры с бунтовщиками, из уважения к вам, только из уважения к вам, я могу вам обещать, что если ваши требования благоразумны, его величество примет их во внимание. Я слушаю вас.

Кавалье громко прочел:

«Смиренное прошение лангедокских реформатов королю. 1) Да снизойдет король даровать нам свободу совести во всей провинции и устроить в ней религиозные собрания всюду, где найдут это возможным, вне укрепленных местечек и городов, окруженных стенами.

Подумав с минуту, Вилляр сказал:

– Не ручаясь вам за согласие на это короля, но все же думаю, что его величество, тронутый раскаянием и подчинением протестантов, может разрешить несколько частных собраний, с условием, чтобы они не имели вида общественного служения. Продолжайте.

2) Пусть города: Монпелье, Перпиньян, Сетт и Эг-Морте будут дарованы нам, как города безопасного убежища.

– Невозможно, невозможно! – воскликнул маршал. – Вы не обдумали хорошенько этой просьбы.

– Прошу извинения, ваше превосходительство, – это единственное у нас ручательство в прочности обещаний, нам сделанных.

– А слово короля, сударь! – с достоинством произнес маршал.

– Соблюдение Нантского эдикта подтверждено было клятвой над Евангелием...

– Ах, Боже мой! К несчастью, политические обстоятельства, серьезные государственные дела требуют иногда отмены самых торжественных обещаний. Но может случиться, что в один прекрасный день его величество снимет запрещение, которым он, в своей мудрости, желал нанести удар этому эдикту. Вы хорошо видите, что, даже предполагая невозможное, а именно, что король дарует вам города-убежища, когда-нибудь непредвиденные события могут принудить его отнять их у вас. Разве Ришелье не делал этого?

– Не без борьбы: осада Ла-Рошели долго длилась.

– И как всегда победа осталась за королевской властью. Не поднимайте же старой истории, которая привела к таким плачевным последствиям для ваших единоверцев. Но посмотрим, не будут ли благоразумнее остальные ваши просьбы.

3) Пусть все, содержащиеся в тюрьмах и на галерах из-за религиозных убеждений, со времени отмены Нантского эдикта, будут возвращены на свободу, считая с принятия настоящего прошения.

– Велика милость короля, – сказал маршал. – От его снисхождения можно ожидать всего, следует только заслужить его. Я не сомневаюсь, что его величество окажет вам, как всегда, снисхождение и благодеяние.

4) Пусть разрешат всем, покинувшим королевство из– за религиозных убеждений, возвратиться свободно и в безопасности, пусть возвратят им их права и отобранное имущество.

– Я думаю, – заговорил маршал после нескольких минут размышлений, – что если мятежники покорятся и дадут впредь удостоверения в своих мирных намерениях, то его величество может уступить отобранное имущество и предать забвению прошлое.

5) Пусть жителей Севен, дома которых были разорены во время этой войны, освободят от налогов в продолжение десяти лет.

– Его величество, – сказал Вилляр, – имеет в виду только благо своего народа. Севены очень пострадали, это правда. Я имею полное основание думать, что король отсрочит налоги тем, кто сложит оружие и даст обещание жить мирно. Вы видите, исключая вопрос о городах-убежищах, ваши требования кажутся мне абсолютно благоразумными.

– Ваше превосходительство, без городов-убежищ всякое обещание будет призрачно, – ответил Кавалье с почтительной твердостью. – Я знаю, что у нас могут отнять места, которые мы просим. Но тогда на его величество падет ответственность за междоусобную войну – это необходимое следствие нарушения клятвенного договора, а король слишком озабочен о покое Франции, чтобы не бояться возбудить нового восстания. Вы видите, мы возлагаем надежды более на любовь его величества к своему народу, чем на сильные крепости, которые мы у него просим.

– Еще раз повторяю, – сказал Вилляр, – это невозможно, совершенно невозможно. Никогда я не предложу его величеству чего-нибудь подобного.

– Тогда – война! – горячо произнес Кавалье. – Этот разговор слишком долго длился!

– Война, несчастный ребенок, война! – воскликнул Вилляр, глядя на Кавалье столько же с любопытством, сколько с печалью и принимая властный, почти отеческий тон. – Война! Как вы осмеливаетесь произносить подобные слова? Сознаете ли вы все их значение? Знаете ли вы, какую ужасную ответственность берете на себя, прерывая таким образом совещание, которое может привести к прощению ваших братьев, может даровать мир Франции? Как! – прибавил он с достоинством и взволнованный. – Я, состарившийся в битвах и в политических переговорах, я не могу представить разумного довода этому неосторожному юноше, которого он не оттолкнул бы буйно, с угрозой? А если я, в свою очередь, скажу: «Война!» Можете вы предвидеть исход этой новой борьбы? Неужели ваши прошлые успехи так безусловно отвечают вам за будущее? Война! А как вы поведете ее в настоящую минуту? Разве вы не лишены запасов? Разве вы не в открытой вражде с Ефраимом и Роланом?... Вы видите, я все знаю, – прибавил Вилляр с большим спокойствием при виде изумления Кавалье. – Вы храбры, ваш глазомер быстр и верен: я это знаю. Ваши люди полны решимости: и это знаю. Но что вы можете сделать один? Предположив даже, что с вашим маленьким отрядом вы осмелитесь выступить в поход, затеять со мной партизанскую войну: где вы найдете припасы? Как вы прокормите своих солдат? То, что до сих пор давало вам преимущество, то, что мне всегда подтверждало, насколько велик ваш военный гений, – это было искусство, с каким вы обеспечивали себя, оберегали ваши запасы. Ваша осторожность равнялась вашей храбрости – два великих качества, которые как будто исключают друг друга. Ваши склады были защищены недоступным положением, чудесно выбранным. Без сомнения, потребовалось стечение бедственных, невероятных обстоятельств, чтобы они попали в мои руки, но все же я ими завладел. Я у вас отнял все: у вас не осталось ни пороха, ни свинца, ни съестных припасов. Так ведь?

– Ох, будь Ефраим тысячу раз проклят! – невольно воскликнул Кавалье. – Если бы он исполнил мои приказания, половины его отряда хватило бы, чтобы наши склады остались в безопасности.

– Это правда: сотни решительных людей было достаточно, чтобы сделать невозможным нападение, так удавшееся мне. Но каким образом такое важное распоряжение не было исполнено?

– Э! Зависть, фанатизм, глупость страшно ослепляют человека! – воскликнул Кавалье, наклонив голову с убитым видом.

Подумав с минуту, Вилляр сказал Кавалье тоном, полным доброжелательства:

– Послушайте меня, Кавалье! Если бы я хотел утопить восстание в крови, я воспользовался бы тем, что вы просите у меня столь невозможной вещи, как города-убежища, и прервал бы сию же минуту это совещание. Враждебные действия возобновились бы. Подкреплений, которые подоспеют ко мне из Дофинэ, достаточно, чтобы оцепить вас, запереть в ваших горах. Ваши склады уничтожены; страна, где вы останетесь, повсюду пустынна и покинута. Менее чем в неделю, я возьму вас измором...

– Голод – плохой советчик, ваше превосходительство, – эта победа дорого вам обойдется, – сказал Кавалье мрачно.

– Ваши люди лучше дадут себя перебить до последнего, чем сдадутся, скажете вы мне? Верю вам. Если подобное уничтожение я поставил бы себе целью, она, следовательно, была бы достигнута. Но дело не в этом. То, что я хотел бы, – это привязать вас к службе королю, видеть вас сражающимся за Францию, а не против нее: я ведь знаю вашу храбрость, ваш ум...

– Никогда, никогда я не отделю своих выгод от дела моих братьев по оружию! – воскликнул Кавалье.

– Кто же принуждает вас к этому? – спокойно возразил Вилляр. – Я понимаю, я уважаю вашу заботливость о тех, кто бросил все, чтобы последовать за вами, о тех, которые, подобно вам, внесли своего рода благородную честность в преступную войну. Неужели вы думаете, что король не понимает, чего стоят опытные солдаты, не понимает всех выгод, которые может доставить на войне храбрый отряд, прекрасно дисциплинированный и привыкший слепо повиноваться вам?

Кавалье посмотрел на Вилляра с величайшим изумлением, тот продолжал:

– Доказательством тому, насколько его величество ценит вас и ваших, служит данное мне полномочие сделать вам некоторое предложение. Положите оружие, принесите присягу в верности королю. Пусть так же поступят ваши люди – и они будут преобразованы в два протестантских полка, над которыми вы получите команду с чином генерала. Сейчас же они воспользуются правами и преимуществами, которых вы требуете для всех гугенотов. Вам, без сомнения, кажется странным, что мы признаем права восставших, прежде чем подтвердить права остальных гугенотов, не сражавшихся с нами? Но ничего нет проще. Вы являетесь наиболее враждебными и опасными представителями протестантской партии: тем похвальнее ваше подчинение. Что же касается ручательства в постоянном исполнении обещаний короля, им послужит французское знамя, вверенное вашей верности и храбрости, им послужит предоставленное вам командование над четырьмя тысячами человек, прекрасно вооруженных и вполне вам преданных. Вот, сударь, то, что мне поручено предложить вам от имени его величества. Я не говорю о других королевских милостях – о графском титуле, вместе с которым вы получите дворянские имения, дарованные вам его величеством в знак...

– Ваше превосходительство! – воскликнул Кавалье, прерывая Вилляра. – Было бы бесчестным с моей стороны просить или принять что-либо, кроме того, что вы предлагаете моим братьям. Если они согласятся сложить оружие и служить королю при условиях, предложенных мне вами я не потребую иных милостей, кроме позволения остаться во главе их.

– Итак, вы принимаете мое предложение? – живо сказал Вилляр.

– Я так же не могу отступиться от своих солдат, как не могу выделить свои отряды из общего протестантского дела. Принять для себя и своих солдат преимущества, которыми не воспользовались бы мои лангедокские братья, – было бы себялюбивым и подлым поступком: я совершенно не способен на это.

Маршал подавил в себе мимолетное нетерпение и с величайшим спокойствием сказал:

– Когда вы говорите от имени своих солдат, я могу смотреть на вас, как на их представителя и предложить вам условия, осуществимые сию же минуту. Но этого не может быть сделано по отношению к делу протестантов вообще. Полномочия, которыми снабдил меня король, не простираются до возможности разрешать такие важные вопросы. Все, что я могу вам обещать в этом отношении, – это отослать ко двору записку, переданную мне вами, и поддержать ее всем моим влиянием, исключая во всяком случае статьи о городах-убежищах, но много времени пройдет до получения ответа. Между тем обстоятельства сложились так, что я должен знать сегодня же, могу ли я рассчитывать на ваше подчинение, или нет. Говоря между нами, вы слишком хорошо изучили военное дело, чтобы не понимать не оцененной важности некоторых случаев. Итак, объявляю, если вы теперь не примите моих предложений, сегодня же вечером я возобновлю враждебные действия. И, несмотря на всю вашу храбрость и храбрость ваших людей, вы погибли!

– Мы умрем со славой! – воскликнул Кавалье.

– И чего добьетесь вы своей смертью? Какие выгоды извлекут ваши братья из этой кровавой и бесплодной славы? Никаких! Примите мое предложение – и вы, наоборот, не только обеспечите своим отрядам величайшие выгоды, но можете надеяться, что король, тронутый вашим подчинением, дарует лангедокским протестантам (в чем я почти уверен) часть милостей, о которых вы говорите в этом прошении. Я забыл еще сказать вам, что в случае, если ваш отряд, несмотря на ваши добрые и благородные намерения, не захочет повиноваться вам, не сложит оружие, вы ничем не рискуете. Раз вы даете слово служить королю, что бы ни случилось, предложенные вам его величеством преимущества остаются те же. Только вместо того, чтобы образовать два полка из ваших людей, мы наберем два полка из добровольцев протестантов, а ваше имя явится достаточной притягательной силой, чтобы единоверцы стеклись толпами под ваше знамя. Те же условия, какие я предлагаю вашим людям, будут обеспечены и за ними. Наконец, щадя вашу щекотливость, которую я уважаю, обещаю вам: отряды, которыми вы будете командовать, никогда не получат назначения воевать с вашими братьями в случае, если возмущение продолжится еще некоторое время. Даю вам честное слово, что вы будете немедленно назначены на границу. Подумайте об этом хорошенько, Жан Кавалье! Взвесьте каждое из моих слов – и вы увидите, что простая рассудительность, любовь к отечеству, выгоды ваших отрядов, – все требует, чтобы вы поступили так, как я советую.

Предложения Вилляра превосходили даже тайные надежды Жана. Он никогда не допускал возможности сохранить под своей командой свои отряды, даже в случае, если бы он решился прекратить враждебные действия. Что касается согласия своих солдат, он не мог сомневаться в нем, раз за ними признают свободу совести и права, для завоевания которых они вооружились.

Любовь к Туанон, вражда к Ефраиму и, надо сознаться, почти отчаянное положение дел побуждали его покориться. Проект договора, предложенный им Вилляру, должен был, если бы он был принят даже отчасти, извинить его поведение в глазах единоверцев.

Тем не менее, прежде чем заключить правильный договор, Кавалье с минуту мучительно колебался. Хотя его решение было извинительно со всех точек зрения, он не мог не остановиться на мысли, что если бы не любовь к Туанон он, может быть, не поступил бы таким образом.

Пробужденная борьбой между хорошими и дурными побуждениями совесть строго спросила его: действительно ли была потеряна всякая надежда?

Подобно всем людям, готовым принять окончательное решение, которое осуждается смутными угрызениями совести, вместо ответа на жгучий вопрос Кавалье постарался забыться, сравнивая будущность, которую обеспечивало ему подчинение, с той, какая предстояла ему, если бы он продолжал поддерживать восстание даже с прежним успехом. В последнем случае он видел себя хотя и победителем, но вынужденным вечно скрываться, как преступник, и возбуждающим своими успехами зависть в остальных главарях.

Напротив, если бы он подчинился, то, облеченный высшей военной властью, командир храброго отряда, – каких только успехов не мог бы он достигнуть в войнах с врагами Франции? И как велика была бы тогда гордость, восторженная радость этой обожаемой женщины, мысль о которой управляла всеми поступками севенца! Наконец – последнее прибежище людей, которым хочется обмануть самих себя – Кавалье выставил благороднейшие побуждения против упорства в восстании. В первый раз в жизни он ужаснулся бедствиями, к которым приводила междоусобная война. И с этой новой для него точки зрения подчинение его отрядов должно было превратить эту юдоль отчаяния в мирную, плодородную страну.

Вилляр пристально смотрел на Кавалье: он почти читал на лице молодого севенца волновавшие его чувства. Благодаря своему глубокому знанию людей, он угадал, что этот слабый, но не испорченный человек решил уступить ему, и что святость долга и, может быть, стыд удерживали просившиеся ему на уста слова подчинения. Желая облегчить ему это признание, маршал после довольно долгого молчания вновь заговорил голосом, полным доброты и сочувствия, и протягивая руку Жану:

– Вы колеблетесь? Я это понимаю и не могу упрекать вас: ваша нерешительность делает вам честь; она даже ручается за вашу верность в будущем. Благородным и чутким сердцам присуще недоверие к себе самим. А между тем, как можете вы колебаться при мысли, что от вас одного зависит даровать мир этой несчастной провинции? Поймите же святость и величие своего призвания! Бедное дитя! Простите мне эти слова, приняв во внимание мои годы и мою давнишнюю опытность, но вы слишком молоды для вашей славы. Ах, как благородно ваше назначение! Вы становитесь посредником между справедливо разгневанным государем и его взбунтовавшимися подданными; своим подчинением, наконец, вы открываете перед всеми протестантами новую будущность, полную покоя и процветания. Поверьте мне, Жан Кавалье, и католики, и протестанты, все жестоко устали от этой кровавой и святотатственной войны, все оплакивают ужасные бедствия, причиненные ею, все жаждут лучшего.

Кавалье не мог удержаться от выражения гордости при этих словах маршала, который печально продолжал:

– О, конечно, в таких случаях люди говорят себе с беспощадной гордостью: «Я так грозен, что необходимо прибегать к ужасающим крайностям, чтобы остановить мое опустошение!» Но разве не более благородной гордости в сознании, что по моей воле новые деревни восстанут из этих развалин; опустошенные поля покроются жатвами; преступное, беглое население, отягченное бедствиями, вновь вернет себе мир и счастье? Жан, от вас зависят такие важные вещи, можно сказать, все: Людовик Великий ждет только предлога для своей милости к протестантам, а ваше подчинение – благороднейший предлог, какой только вы можете ему дать! Если восстание и прекратится, протестантам станет еще хуже. Если же вы подчинитесь, протестанты могут надеяться на всякое улучшение, даю вам свое слово дворянина! Наконец тогда и свобода вашего отца будет первым залогом этого трогательного единения, которое я призываю всеми силами души моей.

Это последнее замечание, прибавленное к убедительности, к горячности, с какой маршал произнес свою речь, рассеяло последние колебания Жана. Он сказал с торжественным видом:

– Ваша светлость! По душе, по совести я полагаю, что мое подчинение может быть выгодным для дела протестантства и Франции. Я принимаю ваши предложения сам и от имени своих людей.

– Поклянитесь Богом и честью покориться и верно служить королю!

– Клянусь Богом и честью!

– Прекрасно, прекрасно, Жан Кавалье! – воскликнул Вилляр, приветливо протянув руку молодому севенцу, который взял ее, почтительно поклонившись.

– Поверьте мне, – сказал маршал, – никогда еще вы не были так велики, как в эту минуту, никогда вы не служили лучше вашему делу и стране. Я напишу и подпишу своей рукой предложения, которые от имени короля делаю вашим солдатам. Я выражу в этой бумаге также почти достоверную надежду на то, что добьюсь таких же льгот для протестантов вообще, как только восстание будет успокоено. Вы присоединитесь к своим отрядам; один из моих адъютантов будет сопровождать вас вместе с г. Лаландом, который прочтет перед вами и с вашего согласия эту бумагу вашим людям. Мало того, я прикажу объявить по городам, при звуках трубы, извещение о том, что, благодаря вашему согласию, я объявляю забвение вины и прощение всем вооруженным мятежникам, которые пожелают сдаться и вступить в командуемые вами полки. Идите, господин генерал, буду ждать вас здесь, и, надеюсь, вы доставите мне удовольствие поужинать с нами в Ниме и переночевать у меня Я обещал госпоже Вилляр, что вы явитесь приветствовать ее, в случае если я буду настолько счастлив, что столкуюсь с вами. Я слишком горжусь своим успехом, чтобы не постараться выполнить в точности своего обещания.

– Ваше превосходительство, это слишком большая честь! Я не смею... – сказал Кавалье, почтительно кланяясь.

– Ну что это? – улыбаясь сказал г. Вилляр. – Вы, кажется, смущаетесь? Как это идет к вам, чья молодость, храбрость, благородство, великая военная известность кружит головы всем женщинам. Да, предупреждаю вас, приготовьтесь быть предметом всеобщего любопытства: вам будут удивляться без конца: и я невольно смеюсь при мысли об удивлении всех этих прекрасных любопытных дам, когда они увидят героя, которым так давно уже заняты. Представьте себе, что среди всего этого света, Монпелье, Парижа, Версаля, вы, слывете чем-то вроде нелюдимого лешего, дикаря, без всякого изящества и дурно воспитанного. Каково же будет приятное удивление наших дам, когда вместо страшилища они увидят молодого и... Что я хотел сказать? – прибавил Вилляр, улыбаясь и останавливаясь на полуслове. – Мы еще в таких отношениях, когда откровенность может показаться лестью. Умолкаю... Но множество нежных взглядов докончат мою речь. Ах, да! Знаете, очень скоро я увезу вас в Версаль. О, вы должны доставить мне это удовольствие, я дорожу большой честью лично представить вас королю, который так желает видеть вас. Вы – живой трофей моей победы! Вместо того чтобы принести в дар его величеству обрывки знамен, залоги кровавых побед, я приведу ему очень юного, но весьма знаменитого полководца, который вскоре должен еще возвысить славу его оружия.

Высказывая все это, Вилляр в то время набрасывал на бумагу союзный договор, который Кавалье должен был прочесть во главе своего отряда.

Странная и роковая суетность человеческой природы! Эти последние слова Вилляра о любопытстве, которое Кавалье внушает женщинам Лангедока, о его приятной внешности, о его представлении ко двору могущественно повлияли на воображение молодого севенца и, может быть, еще более укрепили его в его решении. Это будущее, столь ослепительное, столь упоительное – будущее, о котором он часто мечтал, наконец открывалось его пламенному честолюбию. Он сделается достойным Психеи: она будет гордиться им. С этих пор жизнь его польется блестящим и быстрым потоком среди любви и славы!

– Вот союзный договор! Прочтите его и если одобряете, подпишите, как я подписал. Поставьте здесь «Жан Кавалье», рядом и на одной строке с этими словами: «маршал, герцог де Вилляр». О, ни больше, ни меньше! – сказал Вилляр с очаровательной приветливостью.

Кавалье внимательно прочитал бумагу. Последнее угрызение совести на минуту удержало его руку, но он подумал, что ведь тут, так сказать, обеспечение его брака с Туанон, и быстро подписал договор.

– Теперь, когда вы принадлежите к числу наших, граф, – весело сказал Вилляр, – позвольте выразить вам свою радость поцелуем, как водится между дворянами: я ведь жду только бумаг о вашем производстве, чтобы считать вас таковым.

Маршал сердечно сжал севенца в своих объятиях. Потом он позвонил, приказал позвать Лаланда и вручил ему бумагу. Вслед за тем Кавалье, сопровождаемый этим старшим офицером и его свитой, отправился к своим отрядам, оставленным на высотах Нима.

 

КАМИЗАРЫ

Отряд Кавалье расположился на обширной равнине, покрытой вереском, у подножия развалин какого-то здания. На западе довольно высокий, покрытый лесом холм вырисовывался на небе, освещенном последними дневными лучами, так как солнце склонялось к закату и быстро опускалось. На востоке смутно рисовались вдали колокольни Нима, целиком охваченного горячим и светлым паром. Солдаты поставили ружья в козлы. Одни лежали на земле, другие прогуливались, оживленно разговаривая. Главные офицеры Кавалье, Иоас, Жонабад, Илья Марион с нетерпением ждали его возвращения. О Ролане и Ефраиме же никто ничего не знал. Несмотря на то, что солдаты и офицеры имели полное основание жаловаться на отряды двух главарей, они не могли не беспокоиться о судьбе своих единоверцев.

– Солнце садится, а брат Кавалье не возвращается, – сказал Иоас. – Это презренные моавиты невероятно хитры и жестоки... Господь, сохрани его!

– Ефраим и Ролан отправились, может быть, догонять нашего предводителя? – спросил Жонабад.

– Никогда брат Кавалье не заговорит больше с Ефраимом и Роланом, – отвечал Иоас. – В особенности с Ефраимом, с тех пор как он разоружил наш отряд, вечером после битвы при Тревьесе. Разве эгоальский лесничий не поступил с нами, как с трусами, недостойными служить делу Господа, – с нами, выигравшими битву? Ефраим безумец! Мы не нуждаемся ни в нем, ни в его диких горцах.

– Ефраим не безумец! – воскликнул Жонабад, как будто оскорбленный словами Иоаса. – Господь посещает Ефраима: он единственный среди нас имеет видения. Предвечный открылся ему и сказал, что настанет день, когда святой дух покинет брата Кавалье...

– Ты думаешь еще об этих безумных горцах, о которых Ефраим рассказал нам в госпитале во время отсутствия Кавалье! – возразил Иоас, пожав плечами. – Разве ты не видишь, что они завидуют нашему начальнику?

– Ефраим – святой человек, это самый святой из Божьих, избранников, – ответил Жонабад, покачав головой. – А Кавалье, видишь ли... Рука его устает. Иначе почему его воины вот уже два дня держат мечи в ножнах, вместо того чтобы взять их в руки? Косы моих косцов между тем очень остры, хотя и почернели от моавитской крови. И для чего это тайное совещание с амалекитянами? Зачем, вместо того чтобы идти к ним, не заставил он их прийти к нему? Почему не говорил он с ними громко среди нас? Скажи мне, почему?

– Без сомнения, политика требует этой тайны, – нетерпеливо возразил Иоас.

– Политика! Этого слова нет в священных книгах, – сказал Жонабад с мрачным видом. – Да пошлет Бог, чтобы видение Ефраима было отсрочено, чтобы брат Кавалье и на этот раз ускользнул от искушения!

В эту минуту один из часовых, стоявших на передовых постах, прибежал со всех ног и сказал Иоасу, что брат Кавалье приближается, сопровождаемый двумя офицерами королевских войск, со свитой камизаров и драгун, а бесчисленная толпа следует за ним и поет псалмы освобождения. Это известие сию же минуту распространилось между людьми Кавалье и было принято с восторгом. Никто не сомневался, что вождь камизаров предложил Вилляру восстановление Нантского эдикта.

– Ну, Жонабад, что я говорил? – с торжествующим видом воскликнул Иоас. – Ты видишь, видишь! Наконец– то права наши признаны, наши храмы будут восстановлены.

Забили барабаны. Войска выстроились в ряды. Когда Кавалье прибыл на равнину, его отряд, прекрасно вооруженный, стройный, представлялся столь же воинственным, сколь и внушительным.

Последние лучи заходящего солнца золотили дула мушкетов и бросали теплый отблеск на смуглые лица.

Лаланд, заметив воинственную осанку мятежников, не мог удержаться, чтобы не выразить своего восхищения Кавалье, который принял эту похвалу с грустной улыбкой.

Около двух тысяч протестантов, мужчин, женщин, детей, стариков последовали за Жаном с пением псалмов. Большая часть из них насчитывала друзей или родственников среди восставших воинов. Прибыв к отряду Кавалье, они смешались с ним: раздались самые трогательные выражения благодарности. Разлученные в продолжение двух лет случайностями и опасностями войны, вечно сражаясь, вечно живя в горах, отдаленные от жителей города этой ужасной преградой в восемь верст опустошенных мест, эти несчастные встречались друг с другом с упоением. Отец, плача от радости, обнимал своих детей; жена бросалась в объятия мужа; сестра находила брата. Раздавались крики радости, прерываемые слезами и всяческими расспросами. Начались изъявления бесконечной нежности и надежд, которые просто невозможно описать.

Чем более приближалась минута, когда Жану нужно было известить свои отряды о договоре, заключенном им с г. де Вилляром, тем острее становилось его беспокойство. Лаланд и адъютант маршала с невольным любопытством следили за этим зрелищем. Двадцать драгун их свиты, с таким же числом камизаров, выстроились в нескольких шагах от солдат Кавалье. Наш старинный знакомец, бригадир Ляроз, командовал этим отрядом. Иоас, Илья Марион, Жонабад окружили Кавалье, который, не слезая с лошади, ждал, когда восстановится тишина и спокойствие, чтобы заговорить.

– Воздадим хвалу Господу, который вдохновляет и наставляет тебя, спасителя Израиля! – сказал Жонабад, протягивая Жану свою огромную руку. – Братья говорят, что, благодаря тебе, восстановятся наши храмы.

В эту минуту Лаланд приблизился к Кавалье и сказал ему на ухо.

– Не теряйте более времени! Положите конец этим безумным надеждам, не позволяйте этим людям увлекаться несбыточным.

Кавалье слишком хорошо понимал справедливость этого замечания. Он сказал Иоасу:

– Прикажи отбить барабанную дробь, чтобы мой отряд построился в каре: я буду говорить.

Пять минут спустя камизары построились. Молчаливо, но с нетерпением ждали они речи своего предводителя, в то время как другие гугеноты, толпившиеся тут и там, не менее жадно ожидали исхода этого зрелища. Кавалье, рядом с Лаландом и адъютантом, стоял посредине каре. Довольно большое пространство отделяло его от четырех рядов солдат. Он сделал знак Иоасу. Вновь раздалась барабанная дробь... Глубокое молчание воцарилось вслед за мощным ударом барабанов.

Кавалье, приподнявшись на стременах, хотел заговорить, как вдруг ряд камизаров, стоявших против него, раздвинулся – и оттуда выехал Ефраим.

 

ДОГОВОР

Кавалье побледнел. Удивление, гнев, боязнь, роковое предчувствие сомкнули его уста. С минуту стоял он безмолвный, охваченный ужасом.

Ефраим, как всегда покрытый звериными шкурами, с голыми ногами, с густыми волосами, перехваченными кожаной повязкой вокруг лба, сидел на Лепидоте. За ним помещался Ишабод. Дитя-пророк, более безумный, более дикий, чем когда-либо, кутался в свое длинное красное платье. Видно было только его зеленовато-бледное лицо, обрамленное целой рощей взъерошенных волос, которые падали ему на лоб. Сквозь них светились огненные глаза, похожие на глаза дикой кошки.

Ефраим медленно двинулся на середину каре. В нескольких шагах от Кавалье он остановил свою лошадь. Взяв свой тяжелый карабин, лесничий зарядил его нарочно напоказ и оперся прикладом на загривок Лепидота... Потом, глядя Жану прямо в лицо, он сделал ему левой рукой повелительный и угрожающий знак и сказал, а вернее проревел, дико вращая глазами.

– Теперь говори...

То было странное зрелище. Небольшое число камизаров отряда Кавалье знало о прибытии Ефраима, спрятавшегося в отдаленной части развалин. Неожиданное появление лесничего, казалось, возвещало исключительно важное событие. Мнение о его святости настолько установилось, что, несмотря на распри, царившие между ним и людьми Кавалье, они всегда питали к Ефраиму глубокое, боязливое почтение. Лаланд, пораженный враждебным видом лесничего, тихо сказал Жану:

– Берегись! Что это за человек?

– Ефраим, – ответил тот, с трудом сдерживая волнение.

– Это главарь, известный своей жестокостью? – с ужасом и отвращением вскрикнул Лаланд. – Убийца севенского первосвященника?

– Он самый.

– Но этот негодяй способен на все.

– На все.

– Велите своим людям схватить его.

– Но он убьет вас.

– Невозможно.

– Может быть, но отступать поздно, – холодно сказал Кавалье, к которому вернулось самообладание.

Устремив на него неумолимый пристальный взгляд, Ефраим, казалось, следил за всеми его движениями. Положение молодого предводителя было ужасно. Ему нужно было оправдать в глазах своего отряда принятый договор, который был не безупречен, он сам чувствовал это. В такую опасную минуту он погиб бы, если б выказал хоть на секунду боязнь перед ужасающим возмездием, которым грозил ему Ефраим. А между тем он хорошо знал неумолимое изуверство лесничего: он не сомневался, что при первом слове, которое будет истолковано этим человеком, как измена, – он убьет его без малейшего колебания. Чувствуя всю опасность, Кавалье громко сказал Ефраиму:

– Чего ты хочешь, брат? Что значат твои угрозы? Мне необходимо говорить со своими солдатами: они принадлежат мне, как я им.

Лесничий не двинулся с места и повторил, сохраняя свою угрожающую осанку:

– Говори, говори, я слушаю тебя. Господь тебя, слышит, рука моя готова.

– Господин Кавалье находится здесь под защитой г. маршала де Вилляра! – воскликнул Лаланд. – Мы – предъявители договора, подписанного им и маршалом. В силу этого договора, он обязывается сложить оружие. Посягательство на его жизнь было бы самой подлой изменой: это значило бы убить посла; и его смерть потребовала бы страшной мести. Подумай об этом ты, несчастный! – воскликнул Лаланд, обращаясь к Ефраиму с угрожающим видом.

Лесничий повернул голову к камизарам, как бы призывая их в свидетели речей королевского офицера, возвещавших подчинение Кавалье.

Шепот удивления промчался по рядам камизаров.

– Друзья мои! – сказал Лаланд. – Король дарует вам свое прощение. Ваш предводитель столковался с Вилляром.

– Заговоришь ли ты, Иуда, заговоришь ли ты? – проревел Ефраим Жану, размышлявшему, каким способом объяснить свое поведение своим.

– Замолчи! – воскликнул Лаланд. – Дело идет здесь о приказаниях его величества и его светлости маршала де Вилляра. Этот отряд не твой: он ждет приказаний своего начальника.

Ефраим пожал плечами, не отвечая Лаланду, и показал на него камизарам пренебрежительным движением. Потом он поднял свое тяжелое ружье и сказал Жану:

– Молчание моавита, не есть ли признание своей вины? Если так, умри и будь проклят!

Видя кровожадность Ефраима, Лаланд тихо сказал Кавалье:

– Это взбесившееся животное. Я потихоньку заряжу один из своих пистолетов. Не бойтесь ничего, говорите со своими людьми. При первом движении, которое он сделает, я его убью, как собаку. За все я сам и отвечу маршалу.

– Ради Бога, не делайте этого: вас убьют! – живо сказал Кавалье.

Потом, желая покончить с этой опасной картиной, он спокойно и громко возвестил:

– Братья! Господь сказал: «Придет время. Я произведу от Давида прямое потомство. Воцарится мудрый правитель, который будет поступать согласно правосудию и вернет в мир справедливость; в его дни Израиль будет спасен; он будет жить среди мира и спокойствия». Эти дни пришли для нас, братья, возрадуйтесь! Услышаны справедливые жалобы воинов Предвечного. Благодаря Создателю, они могут теперь молиться на свободе; их имущество будет им возвращено, их права будут признаны.

Это извещение Кавалье было принято камизарами и протестантской толпой с такой же радостью, с каким неудовольствием встретили они речь Лаланда относительно их подчинения. Все увидели в этих неясных словах осуществление своих самых дорогих надежд. Ефраим, который, казалось, провидел будущее, громко сказал:

– Когда дьявол вознес Иисуса на гору, он предложил ему владычество над всей землей, но какой ценой! Итак, отвечай, Жан Кавалье, за какую цену фараон дарует нам эти права! Отвечай! – крикнул Ефраим грозно.

– Кто ты, чтобы так спрашивать меня? – воскликнул Кавалье, чувствуя, как пробуждалась в нем вся его ненависть, все его бешенство по отношению к лесничему, который, подобно злому гению, появился перед ним таким роковым образом. – Как ты смеешь являться среди тех, кого оскорбил, заставив своих людей обезоружить нас. По какому праву, наконец, становишься ты между мной и моими?

– По какому праву? – повторил Ефраим голосом молниеносного презрения. – По какому праву? Вот как! Преступник спрашивает теперь угрызение, по какому праву явилось оно смущать его виновную совесть. А, ты думаешь, что я боюсь поступков, что наложив руку на тебя и твоих, я не посмею глядеть вам в глаза? Да, это я обезоружил этих безумцев, ибо Святой дух приказал мне обезоружить их. Я возвращаюсь к ним, как Господь, раз наказав свой народ, возвращается к нему, чтобы еще наказать его, если он не раскаялся! Да, я прихожу вырвать этих безумцев из твоих мерзких ловушек. Я прихожу обвинять, судить, наказать тебя пред ними! Я прихожу сказать им, как сказал Господь: «Горе вам, дети мятежные, защищающиеся без меня! Горе вам, возлагающим надежды на фараона! Это доверие к Египту покроет вас позором!» Почему Святой дух внушает мне эти слова пророка – я сам не знаю. Но раз Господь вложил их в мои уста, значит они предсказывают измену, значит они возвещают погибель наших братьев, если они не отрекутся от тебя.

– Твои суждения чрезвычайно смелы. Ты, святой, не останавливаешься перед клеветой – воскликнул Кавалье с горькой насмешкой. – Едва я возвестил братьям, что наступил час освобождения, ты пригрозил мне смертью.

– О, зачем же Святому духу дожидаться измены! – крикнул Ефраим с пламенным негодованием и так убедительно, что, казалось, подействовал на камизаров. – Я обвиняю тебя и прихожу наказать тебя не за те слова, которые ты произнес, а за те, которые ты скажешь! Твою измену прочел в будущем тот, кто мне послал пророческое видение, кто показал мне, в миг восторга, орла-мстителя, разрывающего сокола, который сделался знаком гордыни и суетности.

Ишабод, который, по-видимому, живо интересовался всей этой картиной, вдруг выпрямился, все еще сидя на крестце Лепидота. Он вскрикнул тонким, пронзительным голосом, указывая на Кавалье.

– «Дитя мое, тебе говорю, дитя мое! Если бы его гордыня возвысилась до неба, если бы голова его тронула облако, – он все равно погибнет, он погибнет, ибо погряз он в разврате, как Вавилон. С этим гордецом, нечестивцем и святотатцем поступите так, как лев поступает со своей добычей! Пусть ничего не останется от него, ничего, кроме остова, побелевшего от небесных вод, позеленевшего от мха, развеянного вихрем!»

После этого кровавого воззвания Ишабод сделал несколько судорожных движений и впал в свое обычное бесстрастие. Камизары всегда с благоговением выслушивали голоса своих пророков. Угрожающие речи, обращенные Ишабодом к Кавалье, поразили их; они начинали думать, что Ефраим был вдохновляем свыше и что их вождь виновен. Они любили Кавалье, восторгались его храбростью, дрожали перед Ефраимом, который господствовал над ними своим фанатизмом. Несмотря на перенесенные от него оскорбления, они с боязливой покорностью выслушивали его упреки. Лишь некоторые из них, в том числе Иоас, глухо пробормотали:

– Брат Кавалье один повелевает тут.

– Один Господь повелевает здесь, – возразил Жонабад с недовольным видом. – Если брат Ефраим говорит от его имени, мы должны выслушать его. Он обвиняет брата Кавалье: пусть брат Кавалье защищается. Если он заключил договор за нас, пусть прочитает его. Если договор заключен согласно внушению Господа, если он возвращает нам наши права, мы благословим его вместе с народом, который слушает нас.

– Если же нет, если в нем кроется измена, клятвопреступление или святотатство, – воскликнул Ефраим, обращаясь к мятежникам, – то, по слову Писания, «пусть гнев ваш заставит пасть перед вами ниц того, кто посягнул запятнать ваш алтарь, обесчестить святая святых вашего имени! Пусть голова сего нечестивца падет под ударом его собственного меча!»

Почуяв опасность, при виде своих молчаливых, угрюмых солдат, Кавалье собрал все свои силы и хладнокровно ответил, приведя, в свою очередь, слова Св. писания, о потомстве Давида и о справедливом фараоне:

– Братья, я отвечу не словами, а делом. В продолжение двух лет мы сражаемся, чтобы завоевать свою религию, свои права, свою свободу: у меня есть обещание, что наша вера, права и свободы будут возвращены нам. Я сделаю для своих братьев то, что внушил мне Господь. Лаланд прочтет нам договор.

Водворилось глубокое молчание, и офицер громко начал чтение. Уже после первых двух статей одобрительный говор пронесся по рядам камизаров и среди протестантской толпы, окружавшей мятежников, Кавалье несколько ободрился, Ефраим, по-прежнему бесстрастный, оставался с поднятым ружьем. После статьи о льготе по налогам раздалось новое выражение радости. Только Жонабад спросил:

– А наши лангедокские братья? Договор не говорит о них. Тем не менее они составляют плоть от плоти нашей. Они страдали, как и мы, они имеют те же права.

– Брат! Я тебе говорю, еще не осушен кубок беззакония, – сказал Ефраим с мрачным видом. – Дух говорит мне, что эти слова, эти обещания – лишь гробы поваленные: сейчас появится правда, труп покажется из савана...

– Ты лжешь, ты лжешь! – воскликнул Лаланд. – Его светлость позаботился о других протестантах, ибо как раз такова статья пятая договора.

Но при чтении этой статьи, ничего не дававшей им, кроме надежды, тщетность которой они предвидели, протестанты, пришедшие из Нима, чтобы присутствовать при этом зрелище, выразили горестное изумление. Камизары, пораженные тем, что Кавалье, заключил договор с исключением их братьев, принялись глухо роптать. Надеясь умиротворить последней статьей, Лаланд поторопился прочесть ее. Она возвещала об образовании двух полков Жана, которые отправятся тотчас на границу. Лаланд окончил чтение среди мертвого молчания.

Негодование камизаров было так велико, разочарование протестантов, пришедших из Нима, было так жестоко, что все стояли пораженные, оцепенев. Кавалье задрожал, увидев впечатление, произведенное договором.

Вдруг раздался целый взрыв криков негодования.

– Лучше смерть, чем служить в войсках этого фараона, этого царя Ассура, который отдыхал на пожарище от убийства, этого нечестивого гонителя, который, передушив наших братьев, покрыл развалинами нашу страну! – воскликнул Жонабад.

– Обожать золотого тельца! – вскричал и Иоас.

– Это тот, кого мы считали своим братом, посмел так торговать нашей кровью! – воскликнул Илья Марион.

– Вот к чему сводятся эти обещания! – жалобно говорили гугеноты из Нима. – Надеяться на милосердие безжалостного тирана, которому доставляют удовольствие наши слезы!

– Братья! Послушайте меня! – воскликнул Кавалье.

– Молчать! – сказал Ефраим громовым голосом, который перекрыл всеобщее волнение.

Он выпрямился во весь рост, спокойный, страшный, как орудие Господней мести в судный день.

– Молчать! – повторил он. – Все ловушка, все обман в речах филистимлян! Все, что прочел этот человек, – сплетение лжи и беззакония. Тот, кого мы звали своим братом, не подписал этого подлого торга.

– Прочтите, посмотрите на договор! – воскликнул возмущенный Лаланд. – Я протестую...

– Молчи! Говорю тебе: ты лжешь! Жан Кавалье не принял сана и почестей от того, кто приказал волочить на заборе его мать и мать его матери, кто держит в тюрьме его отца. Жан Кавалье не презрел настолько своих братьев, чтобы думать, что они зачислятся в телохранители фараона, и из-за своих выгод забудут другие жертвы, которые стонут в Лангедоке. Я тебе говорю, что он не мог так осквернить победы, дарованной нам Господом... А ты, Жан Кавалье! Ты слышишь? Ради спасения своей души, отрекись от этого моавитянина, брось ему в лицо его подлость, докажи ему, что последний солдат Предвечного, самый слабый, самый суетный и презренный среди нас, словом, ты сам все-таки неспособен на такую подлую, такую святотатственную измену!.. Скажи, что рука твоя не подписала этого бесчестия, ибо рука твоя отсохла бы в ту же минуту!

Если бы Кавалье хоть на минуту поколебался между страхом и данным им словом, подавляющее презрение, с каким обращался с ним лесник, заставило бы его стоять на своем. Он ответил громким, твердым голосом, смерив Ефраима смелым взглядом:

– Ты сделал войну впредь невозможной, позволив отнять у нас наши запасы, ты лишил нас всех наших средств. Стыд тебе и горе! В этой ужасающей крайности, за которую ты ответишь перед Богом, я должен был обеспечить свободу и права тех, которые сражались со мной за дело Господне. Я должен был, насколько мог, обеспечить также права и свободу наших других лангедокских братьев. То, что я сделал, я считал долгом сделать. Одному Богу отдам я отчет в своих поступках. Если мои братья отрекутся от того, кто делил их печали и опасности, они могут сделать это, но никогда страх не заставит меня осуждать свои поступки. Ефраим, я безоружен, вот моя грудь, ты можешь убить меня! Именем Бога живого, честью поклялся я подчиниться, с моими вместе, или один. Да, я подписал эту бумагу, которую здесь только что прочли!

– Так да падет на тебя твоя кровь и твой гнев! Видение должно исполниться. Будь проклят и умри! – воскликнул лесничий.

С этими словами он почти в упор выстрелил в Кавалье из своего ружья.

Кавалье обязан был жизнью резкому движению своей лошади. Пуля Ефраима попала в адъютанта, сопровождавшего Лаланда, и убила его.

– Измена, измена! Ко мне, драгуны! – воскликнул Лаланд, выстрелив в лесничего из пистолета: тот свалился с лошади среди схватки, которая немедленно завязалась тут же.

– Истребите этих сыновей Моава! – воскликнул Жонабад, обращаясь к камизарам и указывая на драгун, которые приближались, чтобы защитить Лаланда, несмотря на свою малочисленность.

– Остановитесь, остановитесь! – кричал Кавалье, бросаясь к своим солдатам. – Ведь теперь перемирие, перемирие! Я подписал его, подписал, подписал!

– Мы отказываемся от перемирия, как отказываемся от тебя! – крикнул Жонабад. – Удались, изменник, предатель!

– Изменник! – ужасающим голосом повторили камизары.

– Братья, послушайте меня! – воскликнул Кавалье, спрыгивая с лошади и направляясь к своим, в то время как Лаланд собирал вокруг себя драгун и готовился дорого продать свою жизнь.

Это зрелище мятежа и ужаса не поддается описанию.

Женщины и дети протестантов испускали жалобные крики, мужчины проклинали Кавалье; камизары в отчаянии осыпали его упреками и проклятиями; угрожающие крики покрывали его голос.

– Никакого мира, никакого перемирия, пока не получим своих храмов, пока Нантский эдикт не будет восстановлен! – кричали они.

– Пойдем на Ним! Война... Война...

Напрасно Лаланд и Кавалье говорили о прекращении военных действий: их не слушали. Суматоха стала ужасающей. Если бы не Иоас и несколько преданных камизаров, которые окружили Кавалье, он стал бы жертвой первого взрыва отчаяния.

 

ПРОЩАНИЕ

Мало-помалу суматоха улеглась. Жонабад, Илья Марион и несколько других главарей проехали по рядам камизаров. Они оживленно говорили с ними и, казалось собирали голоса или приглашали своих братьев принять важное решение. Наконец после довольно долгого совещания с некоторыми младшими офицерами и солдатами, эти второстепенные предводители приказали отряду снова построиться в ряды. Им тотчас же повиновались. Кавалье, Лаланд и его драгуны очутились между мятежниками и пришедшими из Нима протестантами. Видя, что волнение улеглось, Кавалье хотел попробовать говорить со своим отрядом, как вдруг из рядов мятежников выступили: Жонабад, Илья Марион и двенадцать или пятнадцать других самых старых и наиболее храбрых камизаров. Они медленно приблизились к молодому начальнику.

Выражение их лиц было скорее торжественное и печальное, чем угрожающее. Большая часть из них были ранены, на лицах их красовались благородные рубцы. Некоторые пережили уже зрелый возраст: седые волосы придавали еще более внушительный вид их сумрачным, загорелым чертам. Жонабад, несмотря на свою врожденную суровость, казалось, был взволнован. Он сказал Жану:

– Все, что говорил брат Ефраим, внушено ему Господом. Он предсказал нам твою измену; ты изменил нам, ты нас продал.

– Клянусь... – воскликнул Кавалье.

– Дай мне сказать! Выслушай в последний раз слово тех, которые с доверием и радостью называли тебя своим братом, – тех, которые принадлежат тебе, ибо считали тебя навсегда своим и верным Господу. Что я скажу тебе, это они говорят тебе.

– Голос брата Жонабада – наш голос, – сказал старый камизар, указывая на своих товарищей и на отряд, выстроившийся в военном порядке.

Насколько гордость Кавалье возмущена была подавляющим упреком Ефраима, настолько тронуто было его сердце этой простой и благородной речью. Он сказал:

– Поймите же, братья, что единственно ради пользы нашего дела согласился я на этот договор: поверьте...

– Слушай! – сказал Жонабад, прерывая его. – Не говори больше об этом. Мы, солдаты Предвечного, земледельцы, горцы, взявшиеся за меч только для защиты своей веры, своей семьи, своего дома, своей жизни. Только сумасшедший или преступник может думать, что мы-то покинем свою страну, своих гонимых братьев, чтобы служить в войсках нашего жестокого гонителя. Господу иногда бывает угодно омрачить человеческий разум: он отвернулся от тебя; ты пал. Но велико Божье милосердие! Я посоветовался с нашими братьями: они сложат оружие, когда Нантский эдикт будет возобновлен вполне, когда они увидят вновь отстроенными все храмы прихода Нима, когда по-прежнему наши пасторы будут отправлять в них общественное служение. То, что будет сделано в этой части Лангедока, послужит нам обеспечением того, что нам позволят сделать в других местах. Добейся этого от маршала – и мы сложим оружие, и вернемся возделывать свои поля, лежащие под паром, и восстанавливать свои сожженные дома.

– Но вы просите невозможного, клянусь спасением моей души! – воскликнул Кавалье.

– Никогда, – повторил подошедший Лаланд. – Никогда его величество не согласится на восстановление Нантского эдикта; никогда король не позволит, чтобы вы открыто исповедовали свои обряды. Маршал и так предложил вам большую милость короля, а вы отвечаете на нее убийством, – прибавил Лаланд, показывая на безжизненное тело адъютанта.

Жонабад обратился к Жану:

– Ну так хочешь искупить свое преступление? Хочешь заслужить прощение за свою измену? Вернись с нами, разорви этот договор, который исторгли у тебя врасплох, я уверен в этом. Лучше умрем мучениками, чем жить клятвопреступниками! Ты говоришь, запасы наши истреблены, у нас нет оружия? Эх! И оружие, и припасы есть в Ниме, в Монпелье. Ты знаешь, на что мы способны, когда Господь вдохновляет тебя. Так вернись же! Твои солдаты просят тебя об этом.

– Вернись, не отказывай своим старым солдатам! Они жалеют тебя за твое ослепление, они не обвиняют тебя, – сказали камизары, которые сопровождали Жонабада, протягивая Жану свои грубые руки.

Кавалье, тронутый до слез этими словами, полными привязанности и искренности, находился в ужасной нерешительности, не зная, что ему делать.

Видя задумчивость Кавалье и опасаясь его колебаний, Лаланд сказал ему:

– Господин Кавалье, подумайте хорошенько! Маршал взял с вас слово честного человека. Вы оставили заложников...

– Заложники! – воскликнул Жонабад: – Разве ты и твои драгуны теперь не в нашей власти?

– Ах, сударь! – воскликнул Лаланд, обращаясь к Кавалье. – Неужели вы допустите подобное предательство? Маршал будет неумолим. А разве вы забыли, что ваш отец еще в тюрьме в Монпелье и что его жизнь...

Кавалье содрогнулся от отчаяния и скорби и воскликнул:

– Довольно, сударь, довольно! Я не нуждаюсь в подобных ужасах, чтобы сдержать священное слово. Если бы дело шло о моей голове, и тогда я не задумался бы над выбором между своей жизнью и клятвой.

Потом, выдвинувшись на несколько шагов вперед, чтобы Лаланд не слышал его, и обращаясь к Жонабаду и камизарам, он тихо сказал им с выражением самого жестокого убеждения:

– Я не хотел так говорить с вами перед этим королевским офицером. Клянусь спасением моей души, вы не выдержите недели сопротивления, братцы! Попытаться взять приступом укрепленные города – безумная храбрость: вас всех перебьют. О, неужели вы думаете, что я заключил бы с маршалом договор, если бы считал возможным продолжать войну? Видя, что сопротивление невозможно, не желая расставаться с вами, братья, я думал устроить иначе, но, увы! признаюсь, – прибавил он с тяжелым вздохом, – я ошибся. Видя вашу храбрость, ваше геройство, я думал, что вы не захотите знать другого ремесла кроме военного. Я мечтал для вас и для себя о блестящем будущем, полном свободы и славы. Мы образовали бы большую военную семью среди тех, которые не принадлежат к нашей вере. Наши храмы были бы повсюду, где бы мы водрузили свое знамя. Наши министры проповедовали бы под покровительством лилий. Рано или поздно были бы признаны права наших братьев. Не посмели бы там не исполнить данных нам обещаний: я имел бы возможность сильно возвысить голос, находясь во главе четырех тысяч преданных людей. Ах, подумайте об этом, братья! Ведь отказываясь в эту минуту от соглашения, которое нам предлагают, вы призываете ужасное возмездие на своих братьев. Быть может, еще более ужасное гонение, чем предыдущее, ляжет бременем на наших! Сложите оружие, поверьте мне!

Все время Жонабад пристально смотрел на Жана с выражением сумрачного недовольства. Теперь, помолчав несколько мгновений, он сказал ему:

– Теперь я вижу, что дух мятежа против людей, а не святое желание защищать свою веру, заставил тебя взяться за оружие. Ты принял нас за возмутившихся солдат, мы же – верные воины, требующие признания своей религии. Спрашиваем тебя в последний раз: с нами ты или против?

– Я поклялся сдаться! – горестно воскликнул Кавалье. – Даже если бы я захотел стать клятвопреступником, вы слышали, жизнь моего отца в руках католиков. Голова его падет, если я не сдержу своего обещания.

– Изменник, или отцеубийца, – вот следовательно судьба, приготовленная тебе твоей гордыней! – воскликнул Жонабад, с ужасом воздевая руки к небу, и прибавил с возрастающим негодованием: – Ну, так будь же ты проклят, ты, отрекающийся от своих братьев и от своей веры!

– Послушайте меня, послушайте моих советов! Если будете драться – разделяйте свои силы, не затевайте...

– Довольно, довольно! – воскликнул Жонабад торжественно, прерывая его. – Будь проклят, как изменник своим братьям и своей вере!

Камизары повторили этот возглас.

Молодой севенец потупил голову, подавленный этим, и не мог найти ни слова в ответ. Гугеноты-выборные отправились к рядам своих солдат и на минуту смешались с протестантами, пришедшими из Нима, родные и друзья обнялись в последний раз с благоговейной покорностью, с непоколебимым мужеством. Камизары уговаривали тех из своих братьев, которые возвращались в город, возложить свои надежды и упование на Господа, просили призывать Его благословение на свое оружие, а сами обещали биться со своими гонителями до последней капли крови и не складывать оружия, пока не будет восстановлен Нантский эдикт. Наконец все преклонили колена и прежде чем расстаться запели хором печальный псалом, столь противоположный тому, который пели они раньше:

«Жду, Господь, Твоей помощи, чтобы увидеть какой-нибудь исход своим мукам. Уж устал я устремлять взоры к небу, уж склонился я, как тростник, под бременем горя. И сказал я: О, Господи, уничтоживший меня, когда прекратится убивающая меня скорбь? Когда же Твоя рука накажет за неправду этих злых людей? И неужели же, увы, должно отказаться от всякой надежды?»

Окончив это торжественное пение, мятежники спустились с холма, чтобы направиться на север, другие протестанты вернулись в Ним.

Кавалье остался один с Лаландом и свитой, уменьшившейся на пять драгун, последовавших куда-то за бригадиром Лярозом. Он снова окинул последним горестным взглядом свое прошлое, вслушиваясь с раздирающим душу волнением в религиозное пение камизаров, которое, все удаляясь, замолкло наконец совсем. Затем, стараясь успокоить бурные терзания своей совести, он убедил себя, что не мог поступить иначе, и что на него не падет ответственность за заблуждение камизаров. Наконец, величайшее утешение, лучезарная надежда заставила его забыть об всех: он подумал, что Туанон любит его, и ее рука обеспечена за ним.

Углубленный в эти мысли он поспешно вернулся в Ним с Лаландом и слез с коня у дома Вилляра, чтобы отдать ему отчет о неблагоприятном исходе его свидания со своим отрядом.

Что касается бригадира Ляроза, то он недаром отделился от свиты. Лаланд только ранил Ефраима выстрелом из пистолета. Лесничий сначала упал с лошади, но вскоре этот богатырь, поборов свою боль, с помощью Ишабода снова взобрался на седло. Боясь умереть, не повидавшись со своими, он покинул отряд Кавалье и направил Лепидота галопом к склону Андюзы, где его поджидали его горцы и отряд Ролана. Ляроз, видя бегство Ефраима, попросил у Лаланда позволения преследовать его с пятью драгунами и арестовать, если удастся настигнуть его. Ефраим убил адъютанта – во время перемирия: поэтому он находился вне военных законов. К тому же это был очень важный главарь мятежников. И Лаланд приказал Лярозу пойти на все, лишь бы захватить его. Бригадир исчез, не замеченный никем во время суматохи. Он со своим отрядом отправился по следам Ефраима, который намного опередил его, благодаря быстроте Лепидота.

 

БЕГСТВО

Была ночь. Луна освещала широкую, известковую, белесоватую равнину, усеянную там я сям обломками серых скал, поросших мхом. Ефраим, согнувшись на Лепидоте, с Ишабодом за спиной, погонял коня. Громадная тень от этой странной группы расстилалась, чернея на почве пепельного цвета и такой пыльной, что топот скачущего коня вовсе не был слышен, словно неслось страшное видение. Кровь текла из раны лесничего: у него не было времени перевязать ее. Он придерживал ее левой рукой, а правой направлял коня. Ефраим чувствовал, что силы покидают его, а ему нужно было проехать еще две версты, чтобы настигнуть свой отряд, которому он намеревался дать последние приказания.

– Ишабод, – спросил Ефраим дитя пророка. – Блестят ли звезды на небе?

– Блестят, как искры от пожара среди ночи.

– Значит, Господь затуманил мой взор: небо кажется мне темным, покрытым облаками, – промолвил лесничий глухим голосом и произнес стих из Иова: «Звезды, которые блистали в начале этой ночи, потускнели от ее темноты. Человек ждет света, но он не приходит. Человек не увидит первых лучей зари».

Пустив коня еще скорее, судорожно сжимая его своими ослабевшими коленами, он прибавил с волнением, которое казалось таким странным в этом неумолимом человеке:

– Вперед, Лепидот, вперед! В последний раз ты несешь на себе того, кто взял тебя диким жеребенком в пустынях Камарги, – того, кто впервые подчинил тебя узде и каждый день давал тебе корм, – того, кого призывал ты своим ржанием, кого искал твой дикий взор. Вперед, вперед, ничто не стесняет твоего бега! Тебе не приходится опрокидывать ратников своей широкой грудью, топтать моавитян под своим тяжелым копытом... время бежит с каждой песчинкой песочных часов, жизнь моя уходит с каждой каплей крови...

Услышав эти безнадежные речи, Ишабод воскликнул с диким упреком:

– А что сказал Иов? «Зачем душа твоя вооружается против Бога и изливает жалобы? Разве ты первый созданный им человек? Был ли ты создан ранее холмов? Облако проходит и тает; кто спускается в могилу, не выходит из нее. Не сожалей, что подвергся наказанию Божию. Его рука ранит и исцеляет».

Вдруг Ишабод, припадочное состояние которого, казалось, обострило все его чувства, прислушался, повернувшись по направлению к северу, и воскликнул пророческим голосом:

– Говорю тебе, дитя мое, говорю тебе: собаки, алчущие крови, напали на след раненого волка. Они бегут, они приближаются.

– Ишабод, что ты слышишь?

– Говорю тебе: они приближаются, слышу ржание коней, вижу блеск их шлемов, сверкание мечей...

– Беги, Лепидот! – воскликнул Ефраим, делая величайшие усилия, чтобы ускорить бег коня. – Сказал пророк: «Я не могу защищаться, мой лук сломан, рука моя сохнет»... Господи, Господи, дни человека сочтены.

– Их пятеро, – сказал Ишабод, пронзительный взор которого впивался в горизонт и различил бригадира Ляроза и четырех драгун.

Драгуны, отыскав при свете луны след коня Ефраима, ожесточенно преследовали его. Расстояние между ними и жертвой все уменьшалось. Вскоре лесничий услышал возгласы Ляроза:

– Остановись, именем короля, остановись!

Силы лесничего приходили к концу, взор его померк, он едва держался на лошади. Драгуны настолько приблизились, что слышен был лязг их доспехов.

– Ишабод! – сказал Ефраим замирающим голосом. – Час мой пришел. Возьми мой нож, убей меня! Кровь моя воздымится к Предвечному, как жертва, и я не попаду живым в руки моавитян.

– Мне убить тебя! – с негодованием воскликнул Ишабод. – Разве не сказал Господь: «Зачем разрываешь ты сам плоть зубами? Унижай себя в твоей силе, покоряйся в твоей храбрости! Говорю тебе: кто был силен, станет слаб, лев ляжет рядом с малым ребенком, храбрый будет попран ногами труса».

Едва Ишабод произнес эти слова, как Ефраим, теряя сознание, упал с лошади. Но через несколько минут лесничий пришел в себя и открыл глаза. Он был распростерт на земле и чувствовал на своем лице учащенное дыхание Лепидота, который тревожно наклонял к нему свою умную голову. Ишабод, коленопреклоненный, с растрепанными волосами, раздуваемыми ветром, кричал, с отчаянием ломая руки: «Крепость отнята будет у Ефрема и царства у Дамаса, сказал Господь. Все, что останется от Израиля, уподобится нескольким виноградным кистям после жатвы».

В эту минуту драгуны окружили Ефраима. Пять мушкетов были направлены на него. Но видя его неподвижность, Ляроз соскочил с коня, схватил его горло, замахнулся саблей и воскликнул:

– Сдавайся или я тебя убью!

– Вдруг он был опрокинут дыханием Божьим, был унесен вихрем Его воли, – пробормотал лесничий, не в силах оказать ни малейшего сопротивления.

Драгуны надели на него оковы, так же как и на Ишабода.

– Ты не избежишь костра, который ожидает тебя на рынке в Ниме, – сказал Ляроз. – Наконец-то ты искупишь смерть первосвященника и множество остальных преступлений, подлый дьявол!

– Ночь. Луна сияет. Ветер ходит по вереску. Иди, вернись к Кровавому Кресту: ты найдешь на нем повешенные кости первосвященника Ваала, – сказал Ефраим похоронным голосом с дикой улыбкой.

– Замолчишь ли ты, подлый колдун? – воскликнул Ляроз. – Или я заткну тебе рот прикладом пистолета.

– Лев опутан сетями, но зубы сломаны! – шептал лесничий, все более и более слабея, пока на него налагали оковы.

– Так, товарищи, хорошенько сожмите ему кисти, а также и этому молодому сумасброду! – крикнул Ляроз, указывая на Ишабода. – Хотя они больше лаются, чем кусают, он и ему подобные – самые опасные из всей шайки. Думают, что они заколдованы и не боятся железа и свинца: увидим, заколдованы ли они от огня. Еще факел для костра!

– Ты не боишься железа, дикарь? – сказал один из драгун с жестокой веселостью, уколов Ишабода концом своей сабли. – Ага, как тебе нравится это?

Мальчик задрожал и воскликнул:

– «Господь связал нас: Он предал меня в руки нечестивых. Они ударили меня по ланите, глумясь надо мною. Господь окружил меня остриями их копий, Он пронзил меня ими, пролил кровь мою на землю».

– Палач тебе покажет виды! – сказал Ляроз. – Товарищи, возьмите лошадь этого разбойника и привяжите обоих пленников ей на спину! Меньше чем через час мы будем в Ниме: голова эгоальского лесничего ценится теперь на вес золота.

Один из драгун хотел взять Лепидота за узду, но тот сделал прыжок и умчался. Напрасно солдаты пытались окружить его: он все ускользал от них, испуская жалобное ржание. Видя, что настигнуть его невозможно, Ляроз приказал одному из драгун слезть с коня. Ефраима и Ишабода посадили связанными на лошадь этого всадника, и маленький отряд вернулся в Ним со скоростью, какую допускала крайняя слабость Ефраима. Лепидот продолжал издали следовать за драгунами. Его ржание становилось все более и более диким: оно казалось почти угрожающим. Несколько раз он так дико надвигался на двух всадников, которые замыкали шествие, что они приняли оборонительное положение: один из них зарядил пистолет, чтобы быть готовым к защите против страшного врага. Но пока что не стрелял, надеясь, что лошадь сама отстанет.

Драгуны приближались к Ниму. Лепидот еще раз заржал, бросаясь к Ефраиму. Лесничий закричал:

– Прощай, Лепидот, пришло время, вернись в уединение эгоальских лесов – ты вновь найдешь там свободу!

Когда конь услышал голос своего господина, он с яростью бросился в середину отряда и, вздымаясь на дыбы, кинулся на бригадира. Ляроз, жестоко укушенный в левую руку, улучил время и вонзил саблю в горло Лепидота, воскликнув:

– Ко мне товарищи! Изрубите этого дьявола! Ад посылает его – он так же свиреп, как его хозяин.

– Господь дал свою силу тварям земным! – воскликнул Ефраим: – лев умеет избирать свою добычу.

Хотя удар, нанесенный коню Лярозом, был смертелен, Лепидот, взбесившись от боли, опасно ранил еще одного драгуна. Солдату все же пришлось сразить его выстрелом из пистолета.

Когда лесничий увидел, что его верный товарищ упал на колена, потом в судорогах на бок, он наклонил голову с убитым видом, как будто хотел скрыть от солдат две слезы, которые тихо катились по его смуглым щекам.

Вскоре пленники вступили в Ним. Они немедленно были отведены Лярозом в городскую тюрьму.

 

БАЛ

После совещания в саду францисканцев, по Ниму разнесся слух, что Нантский эдикт восстановлен и что подчинение Кавалье завершало междоусобную войну. Опьянение охватило всех. Народ плясал вокруг огромных праздничных костров, которые горели на площадях. Большая часть домов была разукрашена огнями, на улицах было светло, как днем. Площадь перед ратушей была местом наиболее восторженного выражения всеобщей радости. Здесь веселые звуки барабана и провансальского гудка сопровождали шумные хороводы. Огромные круги вертелись под напевы нескольких народных песен, время от времени прерываемых криками: «Да здравствует король! Да здравствует маршал де Вилляр! Да здравствует мир и союз! Да здравствует Жан Кавалье!»

Потоки света изливались из ратуши, обширные залы которой служили поприщем праздника, наскоро устроенного по приказанию Вилляра. Все дворянство, вся местная буржуазия были приглашены на этот бал, так же как и жители Монпелье и окрестных городов, принадлежавшие к этим двум сословиям и находившиеся тогда в Ниме.

Среди пришлых мещан мэтр Жанэ, капитан гражданского ополчения в Монпелье, его зять и лейтенант Фома Биньоль и его кум, кожевник, были одними из главнейших приглашенных на бал в ратушу. После упорного сопротивления, приводя все священные правила благопристойности, которые не позволяли ему предстать в дорожном платье перед их светлостями, господами маршалами Франции, и благородным обществом, собравшимся в ратуше, продавец духов пожертвовал наконец своей щепетильностью. Он храбро направился к ратуше, не забыв предварительно прочесть продавцу медянки самые строжайшие наставления о том, как себя держать в таком блестящем собрании, особенно настаивая на благоприличии осанки, важнейшей главе «Хорошего тона».

Вилляр с нетерпением ждал прибытия Кавалье, прогуливаясь по одной из зал ратуши.

– Уже девять! – сказал он, глядя на часы. – Согласился ли подчиниться его отряд. Да и сам он, сдержит ли обещание? Это человек, вечно колеблющийся между добрыми и дурными влечениями: если предубеждение, любовь, честолюбие сделали его перебежчиком, в глубине его души все-таки живет сильнейшее влечение к свободе: ведь это – дитя народа. Но нет, нет, за него отвечает любовь! – прибавил маршал, подсмеиваясь. – Табуро сказал мне, что Психея великолепно разыграла свою роль. Бедная девушка, сколько преданности!.. Да, да восстание приходит к концу. Мы немедленно отправим камизаров в Португалию. Ну, а если они заартачатся, во всяком случае, лишенные такой умной головы, как Кавалье, мятежники не продержатся и недели.

В эту минуту слуга доложил маршалу, что Лаланд приехал верхом со своей свитой.

– Слава Тебе, Господи, вот он! – воскликнул маршал, смотря на входившего Кавалье, и прибавил любезно, протягивая ему руку: – Надеюсь, дела с нашими двумя полками подвигаются?

– Мой отряд отказался от всякого соглашения, ваша светлость, – сумрачно сказал Кавалье: – они соглашаются сложить оружие, только если его величество восстановит по всем статьям Нантский эдикт.

Вилляр, сильно раздосадованный, вопросительно посмотрел на Лаланда.

– К несчастью, это правда, г. маршал. Предоставленные себе самим, мятежники повиновались бы голосу своего начальника, но подлый изувер Ефраим, бешеный убийца севенского первосвященника, увлек этих безумцев своим диким красноречием. Он сделал больше: он почти в упор выстрелил в г. Кавалье; и только благодаря роковой случайности пуля попала в вашего адъютанта.

– Блянжи ранен? – воскликнул Вилляр с беспокойством.

– Он убит.

– Убит, убит? – повторил маршал с ужасом и негодованием. – О, это ужасное убийство! Объявить этого гнусного убийцу вне закона, вне перемирия! Объявите повсюду, что я обещаю двести луидоров в награду тому, кто возьмет его в плен! Убийство Блянжи требует громкой мести, ужасной мести! – прибавил маршал, сильно топнув ногой. – Вот что значит снисходить до заключения договора с мятежниками, столь же глупыми, столь же дикими, как дикие звери!

– Ваша светлость! – сказал Кавалье, задетый за живое. – Утром еще я был одним из этих мятежников...

– Вы? Никогда, никогда вы ничем не походили на них, как не походит ловчий на свору, которую он ведет с помощью кнута. Вам походить на эту кучу бродяг и мужиков? Если бы я так думал, я никогда не договорился бы с вами.

– Они решились продолжать войну.

– Пусть они ведут ее теперь, когда вас нет более во главе их! Не пройдет недели, как они сочтут себя счастливыми воспользоваться прощением, которое я предложу им. В конце концов, – прибавил он после минутного раздумья, – я доволен и тем. Я больше, может быть, доволен тем, что вы стали нашим, нашим вполне, без этой свиты, которая впоследствии, наверно, стесняла бы нас. Вам нечего жалеть: мы дадим вам два полка, которые будут стоить этих. Вы будете начальствовать над настоящими солдатами, а не над упрямыми шутами, которые ведут себя с вами запанибрата и дерзко называют братом...

– Которые и ведут себя всегда как братья, ваша светлость, – печально и гордо сказал Кавалье, вспоминая последние знаки привязанности, которые оказали ему его камизары.

Маршал обменялся быстрым взглядом с Лаландом и сказал Кавалье, протягивая ему руку:

– Хорошо, очень хорошо, друг мой! Это чувство достойно уважения, я могу только похвалить вас за это. Но становится поздно, а вы знаете, что я обещал госпоже де Вилляр представить вас ей. Все дворянство, вся буржуазия Нима собрались там, наверху, в галереях ратуши. Все в один голос требуют вашего присутствия. Пойдем, пойдем: насладитесь своим торжеством!

– Но, ваша светлость, – сказал Кавалье, колеблясь, – я не смею...

– Пойдем, пойдем, прекрасный рыцарь, застенчивый и скромный! – воскликнул Вилляр, смеясь.

Он увел юного предводителя, взяв его под руку. Тот последовал за маршалом, полный неописуемого волнения: он не сомневался в том, что Туанон присутствовала на этом празднике. Два дня назад она покинула уже маленький домик в горах Серана, направляясь в Ним.

Толпа хуторян, мещан, приказных и сельских дворян переполняла залы ратуши. Католики и протестанты, казалось, забыли свои распри, чтоб предаться общему веселью, которое вдохновлялось надеждой на то, что они наконец увидят окончание междоусобной войны. Маршалу удалось с большим трудом очистить себе дорогу в кучке любопытных, чтобы добраться до г-жи Вилляр, сидевшей с несколькими важными дамами Нима и Монпелье в пространстве, отведенном на высоком конце галереи для провинциального дворянства.

Среди самых решительных зевак на празднике были мэтр Жанэ и его зять Фома Биньоль. Полные чувства неописуемого восторга, они таращили глаза и казались ошеломленными. Вилляру пришлось слегка дотронуться рукой до плеча продавца духов, чтобы попросить его посторониться. Мэтр Жанэ быстро обернулся и пришел в неописуемый ужас, очутившись нос к носу с маршалом, которому он невежливо преграждал путь. Его положение было тем более отчаянным, что ему недоставало места, чтобы отвесить глубокие поклоны, достойные лица в сане Вилляра, он не мог даже расчистить ему проход в толпе без того, чтобы не подвергнуться опасности невежливо повернуть спину к его светлости, пробираясь вперед. И продавец духов оставался неподвижен перед маршалом, не произнося ни слова.

– Не позволите ли мне пройти, сударь? – сказал маршал.

Мэтр Жанэ побагровел, язык его стал заплетаться и он ответил, не сходя с места:

– Ваша светлость, я слишком хорошо знаю свой долг, чтобы позволить себе пройти вперед. Но я вынужден буду совершить эту чудовищную невежливость: я не могу отодвинуться ни влево, ни вправо.

– Прошу вас, не будем церемониться, – сказал Вилляр, улыбаясь. – Идите вперед, я последую за вами.

Но продавца духов осенила блистательная мысль. Повернув голову к Фоме Биньолю, с которым он стоял спина к спине, он тихо сказал ему:

– Мой зять и лейтенант, идите вперед, наклонив голову, пробирайтесь сквозь толпу. Работайте лбом и плечами, коленями и локтями, руками и ногами. А если, черт их подери, они не посторонятся, выньте иголку из вашей шляпной пряжки и колите упрямцев в спину. Я последую за вами, пятясь, чтобы сохранить скромную и христианскую осанку по отношению к его светлости.

Неизвестно, прибегал ли Биньоль к крайнему средству, указанному тестем, только после неслыханных усилий, ему удалось открыть нечто вроде прохода в плотной толпе. И мэтр Жанэ с каждым шагом пятился задом и отвешивал маршалу глубокий поклон, следуя дословно предписанию «Трактата о вежливости». При этом он повторял:

– Простите ваша светлость, что я не удаляюсь по крайней мере на два шага, как того требует христианская благопристойность, «дабы тот, кому кланяются, не ощущал дыхания кланяющегося». Но ваша светлость, примите во внимание мое отчаянное положение.

– Полноте, мой милый капитан! – смеясь, сказал Вилляр. – Невозможно отступать более храбро, чем вы это делаете.

Между тем Кавалье всюду искал глазами Туанон. Его сердце сжималось: нигде ее не было. Несчастный, твердо веря в данное ею слово принадлежать ему, почти обвинял ее за то, что она не была первой, чтобы доказать ему этой поспешностью свою готовность сдержать священное обещание. В своей застенчивости он не смел ни у кого спросить, была ли на галерее графиня де Нерваль? Между тем взгляды толпы с жадным любопытством устремлены были на молодого севенца. Его юношеское лицо и застенчивые движения имели так мало общего с представлением большинства о грозном предводителе мятежников, что, бегло осмотрев его, все равнодушно или пренебрежительно отворачивались. Сам же Кавалье, довольно равнодушный к возбуждаемому им любопытству, думал только о надежде встретить Туанон среди дам, окружавших госпожу Вилляр. Госпожа Вилляр в полном блеске своей роскошной красоты казалась величественной и холодной. Она видела в Жане лишь возмутившегося мужика, предводителя диких фанатиков, восстание которых тем более разгневало ее, что, не случись этих серьезных событий, маршал не приехал бы в Лангедок, где она смертельно скучала.

Нечто вроде золоченой перегородки отделяло верхний конец галереи ратуши от остальной ее части. У этой перегородки останавливалась толпа, сквозь которую с таким трудом пробрались, наконец, Вилляр и Кавалье. С полсотни женщин, блестяще разодетых и сидевших за этой оградой, образовали нечто вроде полукруга, среди которого находилась жена маршала. Вилляр, взяв его под руку, сказал ему тихонько:

– Ну, ну, милый мой, дерзайте встретить взгляды всех этих прекрасных глаз, рассматривающих вас: пусть они, черт возьми, опустятся, в свою очередь! Посмотрите на этих любопытных красавиц, как вы смотрите на врага. Клянусь вам, что не один тайный взор, не одна нежная улыбка поблагодарят вас за вашу смелость.

При этих благосклонных словах маршала, севенец поднял голову. Но его странная застенчивость показалась всем настолько смешною, что некоторые дамы повернулись к мужчинам, болтавшим с ними, с насмешкой указывая им на Кавалье; они с трудом удерживались от разбиравшего их смеха, прикрываясь веерами. Стыд и слабость человеческая! До той поры Кавалье оставался почти не чувствительным к укорам своей совести, но эта пренебрежительная насмешка людей, которых он не знал, которых он, без сомнения, никогда больше не должен был видеть, пробудила в его душе самое горестное раскаяние. В первый раз он проклял, возненавидел гордость, всегда управлявшую им. В первый раз он проклинал свои честолюбивые стремления достичь положения, при котором, оказывалось, он всегда будет чувствовать себя не в своей тарелке, благодаря своему грубому воспитанию, несмотря на счастливые случайности, которые служили его высокомерию. Сравнивая свою смешную неловкость, свою плохую одежду с изяществом и вызывающей непринужденностью людей, которые составляли этот блестящий кружок, он почувствовал, что в нем живее, чем когда-либо, пробуждалась, ненависть к партии, с которой он так славно боролся, а теперь подчинился ей.

– О! – говорил он себе с тайным бешенством. – Не краска стыда бросалась мне в лицо, когда при Тревьесе я опрокидывал солдат этого маршала Франции, за которым теперь иду, как преступник с потупленным взором! Эти заносчивые господа, эти женщины с их презрением! Им в голову не пришло бы высмеять мое лицо и мои движения, если бы я вошел сюда со шпагой в одной руке и факелом – в другой, во главе своих камизаров! Будь я проклят! Что я могу теперь? Я должен все вынести от этих людей, которые вчера еще дрожали при звуке моего имени. А она, та, для которой я изменил своим братьям, где она? Может быть закрывшись веером, и она также смеется надо мной! Но нет, нет! Я благодарен ей за то, что она осталась в стороне: голос ее сердца, без сомнения, предупредил ее обо всем, что мне придется вынести при этом представлении.

Потом странное ощущение, похожее на сон, охватило его. Окружающие предметы олицетворяли, так сказать, те мысли, которые внушали ему угрызения совести. Толпа мещан и ремесленников, теснившихся в галерее вне ограды, около которой стоял он неподвижно, вертя шляпу в руках, – представлялась ему народом, из недр которого он вышел.

Пространство, отделявшее его от блестящего дворянства, сидевшего вокруг жены маршала, было тем нравственным отчуждением, которое он должен был преодолеть, чтобы дойти до своей честолюбивой цели. Наконец, оскорбительные и высокомерные взгляды важных особ этого аристократического собрания предупреждали его о презрении, с каким его должны были принять в свете, где он всегда будет не на своем месте.

В то время как эти мысли чередовались в уме Кавалье гораздо быстрее, чем это можно описать, его замешательство становилось все более и более смешным. Вилляр тихо сказал ему:

– Ну же, смелей! Подумайте, что это – ваше вступление в свет и что будущность зависит от того, каким образом появитесь вы в нем в первый раз. Ну, черт возьми! Подымите голову, смотрите молодцом и покажитесь, каков вы есть на самом деле!

Эти слова немного ободрили севенца. Он сделал страшное усилие над собой, оставил перегородку и направился вперед по паркету, рядом с маршалом, который дружески протянул ему руку, чтобы подвести его к госпоже Вилляр. Вдруг она, вероятно, выведенная из терпения медлительностью этого представления, которое было ей очень неприятно, обратилась к севенцу с конца своего отделения. Громко, высокомерным тоном, с самым пренебрежительным движением головы она сказала ему:

– Но подойдите же, г. Кавалье! Знаете, вы чересчур заставляете себя ждать.

Эти слова раздались среди глубокого молчания, которое хранили зрители-буржуа, столпившиеся у перегородки: они на минуту прекратили перешептывание дворян. Окончательно растерявшийся Кавалье двинулся порывисто, поскользнулся на налощенном паркете, запутался в своих шпорах и чуть не упал, увлекая за собой маршала, который, к счастью, удержал его.

Этот пустой случай вызвал взрывы хохота среди некоторых мужчин и женщин в кружке, тем более неумеренного, что его долго сдерживали. Сама госпожа Вилляр не могла удержаться, чтобы не разделить всеобщей веселости. Чаша переполнилась. Кавалье, бледный от бешенства, резко выпустил руку маршала, гордо поднял голову и, с горящими от гнева глазами, запальчиво топнул ногой и воскликнул, дерзко глядя на смеющихся:

– Г. маршал может сказать вам, господа дворяне, что в день битвы при Тревьесе я шел твердо и прямо. Здесь я поскользнулся... Я не поскользнусь в другом месте: если хотите, я докажу вам это!

При этих словах, произнесенных со всей силой оскорбленного достоинства, осанка и лицо Кавалье были настолько же горды и смелы, насколько прежде доходили до смешной растерянности. Одну секунду он господствовал над этим блестящим собранием, которое опустило глаза перед его неустрашимым взором. Но вслед за тем каждый поразмыслил, что, в конце концов, слова севенца были не больше, как бессильная выходка дурного тона со стороны мятежника, который только что так торжественно исполнил обряд подчинения королю. Женщины опять принялись перешептываться, прикрываясь веерами, чтобы еще веселей посмеяться над грубостью мужика, который таким обидным для Вилляра образом напомнил о своей победе. Лица мужчин приняли выражение холодного презрения. Один из самых значительных помещиков, тихо посоветовавшись несколько секунд с двумя-тремя офицерами, сказал Вилляру голосом, полным снисхождения и достоинства:

– Герцог, мы слишком хорошо сознаем долг глубокого уважения, с каким должно относиться к герцогине де Вилляр, чтобы посметь ответить на вызов который здесь позволили себе сделать перед лицом супруги маршала!

Вилляр, желая подавить опасную ссору, весело ответил:

– Ей-богу, господа, с опасностью оказаться недостаточно почтительным перед госпожой Вилляр, я принимаю сторону г-на Кавалье. Он и его люди тем более для нас драгоценные друзья, чем опаснейшими они были врагами. Я поддерживаю его заверения в том, что в первой битве, данной нами имперцам, он пойдет, как сказал вам, так же твердо и прямо, как при Тревьесе.

Потом, повернувшись к жене, он сказал ей с некоторой притворной, изысканной резкостью:

– Вы виноваты во всем, сударыня, вы и все эти дамы. Из-за вас произошло наше падение: зачем вы так прекрасны! Когда любуешься звездами, не думаешь о том, чтобы глядеть себе под ноги. Эти господа, которые имеют счастье созерцать вас довольно долго, привыкли к блеску, только что ослепившему нас.

Потом, изменив тон на важный и почти торжественный, Вилляр прибавил, представляя Жана жене:

– Имею честь представить вам, сударыня, победителя при Тревьесе! Я утешился в своем поражении, так как завоевал для короля, для Франции храбрый меч, столь неустрашимо поразивший меня.

Пока маршал говорил, Кавалье несколько оправился от своего волнения. Он почтительно поклонился госпоже Вилляр. Наклонив слегка голову, она очень холодно сказал ему в ответ:

– Очень рада вас видеть, г. Кавалье. Я с удовольствием услышала о вашем подчинении королю. Не сомневаюсь, что искренние услуги, которые вы можете оказать королю, дадут ему возможность простить вам прошлую вину.

Вилляр посмотрел на жену, незаметно нахмурив брови, чтобы дать ей понять, что она приняла Кавалье слишком сухо и надменно. Но она не обратила внимания на это немое предостережение. Наклоняясь к уху одной из дам, сидевшей рядом с нею, она сказала ей несколько слов, в то время как Каналье стоял, опустив голову, не находя ни слова в ответ, и чувствуя, как возрастает его смущение.

Добровольное подчинение Жана торжественно совершилось на глазах почти всего дворянства и высшей буржуазии Лангедока. Маршал знал, что с минуты на минуту возвращение гугенотов, которые присутствовали при разговоре Кавалье с его отрядом, разрушат надежды, еще господствовавшие среди населения относительно восстановления Нантского эдикта. Он счел нужным удалиться так же, как и госпожа Вилляр и представители дворянства, прежде чем эта неприятная новость проникнет на праздник и омрачит его. Он сказал несколько слов по-испански де Вилляр, которая поднялась. Весь кружок последовал ее примеру. Знатнейший сановник предложил руку жене маршала. Вилляр, прежде чем предложить свою знатнейшей из дам дворянства, с таинственным видом наклонился к Кавалье и сказал ему на ухо:

– Внизу находится одна особа, которую вы будете счастливы видеть. Это нежное, трогательное свидание достойно увенчает наш прекрасный день. Мой секретарь проведет вас в комнаты, где вас ждут. Идите, идите, я еще повидаюсь с вами потом, чтобы условиться о нашем путешествии в Версаль.

В глубине галереи распахнулись двери. Супруга маршала и ее свита исчезли. Человек, одетый в черное, приблизился к Кавалье и сказал ему:

– Его светлость приказал мне провести вас вниз.

– Я следую за вами, – отвечал Кавалье, который позабыл все свои печали при мысли, что наконец-то он увидит Туанон.

Севенец и его проводник покинули галерею, где осталась буржуазия, и спустились по внутренней лестнице вниз.

Настроение Кавалье было так изменчиво, так велика была его любовь к Психее, что при одной мысли вновь обрести эту очаровательницу, сгладили в нем все унижения, которые он только что перенес, все горькие упреки, которыми он только что осыпал себя. В нем снова пробудилась неукротимая гордость. Он с удовольствием припоминал, как неустрашимо бросил вызов дворянам, ему стало казаться, что некоторые дамы посмотрели тогда на него как будто с восхищением. Он решил, что неловкость овладела бы всяким в таких обстоятельствах и что в другой раз он уже не смутится. Словом, надежда, честолюбие, любовь еще раз затуманили и возбудили его высокомерное воображение.

Эти противоречивые мысли так сильно отразились на лице Кавалье, что в минуту, когда проводник отворил дверь в нижнее помещение, черты его озарились каким-то доверчивым счастьем, с трудом поддающимся описанию. Когда секретарь удалился, Жан быстро вошел, восклицая:

– Наконец-то, Боже мой, я вас снова вижу!

Но что с ним было, когда при свете лампы он узнал своего отца, Жерома Кавалье, старого сент-андеольского хуторянина, который два года находился в плену у католиков!

 

РАЗОБЛАЧЕНИЕ

Зала нижнего этажа в ратуше города Нима. Окна выходят на площадь. Сквозь наполовину спущенные занавески виден свет праздничных огней, но клики радости прекратились. Жером Кавалье бледен, одет в черное. Волосы его совершенно поседели, лицо строго, почти грозно. Жан Кавалье, увидев своего отца, стоит, пораженный ужасом. Фермер, на минуту растроганный, проводит рукой по лбу, и лицо его принимает прежнее выражение бесстрастной строгости. Сын хочет броситься в объятия отца, но старик протягивает к нему левую руку, как бы желая оттолкнуть его. Жан стоит неподвижно и устремляет на отца скорбный взгляд.

Сын (боязливо, опуская голову). Батюшка!

Отец. Вот уже два года с того дня, как Господь отнял у меня супругу, которую Он мне даровал, я пленник. Я узнал, что мой сын стал одним из вождей преступного мятежа. Я запретил ему браться за оружие: почему он ослушался меня?

Сын (в сторону). По-прежнему непреклонен! В этих событиях, в этих битвах, славных, может быть, для меня, он видит только покушение на свою родительскую власть. Его голос по-прежнему волнует меня, внушает мне страх.

Отец. Сын мой слышал меня?

Сын (с почтительной твердостью). Я взялся за оружие, чтобы отомстить за смерть моей матери, за смерть моей бабушки, которую католики волокли на плетне. Я взялся за оружие, чтобы отомстить за вас, батюшка, которого увели в оковах. Я взялся за оружие, чтобы помешать разрушению наших храмов, чтобы отомстить за убиение наших братьев.

Отец. По какому праву сын мой возмутился против Божьей воли, когда я подчинялся ей, когда я склонял перед нею голову, оплакивая свою супругу, когда я подставил свои руки под оковы? По какому праву сын мой нечестиво поднял голову к Небу, чтобы требовать у него отчета за смерть своей матери и за мой плен.

Сын. То была сыновья обязанность, батюшка.

Отец. Это значило пробудить в себе святотатственное сомнение в справедливости Господа! Месть в Его руках, она не принадлежит человеку.

Сын. Но наши храмы, их разрушали!

Отец. Если Господь допустил моавитян разгромить своды наших храмов, восславим Его под вечно нерушимым небесным сводом. Силы веры в молитве, а не в стенах здания.

Сын (опустив голову, после долгого молчания). Я не один взялся за оружие: наше население последовало за мной.

Отец. Сын мой обязан будет отдать тяжелый отчет перед Богом в заблуждениях этих несчастных безумцев. (Помолчав). Но дело сделано! Тщеславие предводительства увлекло, погубило моего сына. И в два года много пролилось крови. Лангедок покрыт развалинами, торговля уничтожена, всюду нищета... И чего же добился сын мой? Какие храмы отстроены вновь? Какие права им вернули? (С насмешкой). Говорят, мой сын одержал блестящие победы. Где их плоды?

Сын (в сторону). Увы, отец не знает еще, как неосновательны его упреки! Если бы он знал!.. (Закрывая лицо руками). Ах, мне страшно... (В это время царствовавшее на площади молчание прерывается все возрастающим шумом. Раздаются угрожающие крики. Слышны возгласы: «Будь проклят, изменник! Будь проклят, Жан Кавалье!»).

Отец (почти бессознательно). Будь проклят, Жан Кавалье! Будь проклят, изменник!

Сын (в сторону). Что он говорит?

Отец. Ну, в чем сын мой изменил своим братьям? Каким образом стал он слугою фараона?

Сын. Благодаря тому, что Ефраим не исполнял моих приказаний, война стала невозможной. Я обещал Вилляру сложить оружие, если он вернет нам свободу совести и дарует нам города-убежища. Он предложил моим отрядам те преимущества, которых я требовал для протестантской партии, с условием, что мои солдаты составят два полка, над которыми я приму начальство с чином генерала...

Отец (подымая руки к небу). Господи, они, значит, хорошо знают его гордыню!

Сын. Но мои солдаты не хотят сложить оружие, пока не будет восстановлен Нантский эдикт.

Отец. Итак, сын мой подчинился один? Подчинение запоздало, но оно требует награды. Я не говорю о сане, предложенном моему сыну, такое предложение оскорбительно.

Сын (с замешательством). Батюшка... Разве служить королю – бесчестье?

Отец. Сын мой не может предлагать мне подобных вопросов. Он запятнан уже тем, что его заподозрили в желании принять милость от палача его братьев. Нужно, чтобы мой сын разуверил в этом своих братьев. Он покажется в этом окне и громко объявит, что он не изменник и не подлец, что он подчинился силе, что он добровольно склонил голову перед тиранической и жестокой властью так, как повелевает Господь, но что никогда не приходила ему в голову отвратительная мысль соединиться с этой властью и одобрить святотатственным сближением ужасные гонения, жертвой которых было дело протестантства. (Он идет к окну). Подойди, сын мой!..

Сын (смущенный). Батюшка, не могу...

Отец. Подходи!

Сын. Батюшка, это невозможно. Я не смею, не могу объяснить этого...

Отец. Это необходимо. Сын мой не должен из-за досадной застенчивости позволять, чтобы над ним тяготело такое гнусное подозрение. Подходи!

Сын. Ну, так... подобное объявление было бы ложью. Этот сан... эти почести...

Отец. Ну?

Сын. Я их принял.

Отец (с негодованием). Несчастный!

Сын. Батюшка!

Отец. О, Боже мой! Я хорошо знал, что гордыня погубит его.

Сын. Подчиняясь, я думал поступить по вашему приказанию.

Отец (со взрывом негодования). По моему приказанию! О, стыд, богохульство!

Сын (решительно). Батюшка, клянусь вам, только желание положить конец войне, губящей нашу страну, только воспоминание о ваших мудрых советах – вот что заставило меня поступить так!

Туанон (быстро входит в сопровождении Табуро, бледная, растерянная, в растрепанной одежде). Танкред, где Танкред? Что вы сделали с Танкредом?

Табуро. Успокойтесь. Психея! Я уверен, что Флорак не подвергается никакой опасности: все эти страхи – игра вашего воображения.

Жан Кавалье (в сторону). Она здесь... в эту минуту! Ах, это слишком... Если отец...

Туанон. Танкред! Что вы сделали с Танкредом! Я от Вилляра: он его еще не видел! Отчего его нет в Ниме?

Жан (удивленно). Какой такой Танкред?

Табуро (в замешательстве). Она хочет сказать маркиз де Флорак, генерал. Танкред – имя, данное ему при крещении. (В сторону). Постараемся отвлечь его мысли. (Громко). Имя несколько героическое, как видите. Туанон интересуется маркизом, потому что он был в плену, как и мы. Вы понимаете, несчастье делает людей жалостливыми... и тогда...

Туанон. Еще раз, где Танкред? Он должен был быть здесь, два дня тому назад. Где он? О, говорите!.. Я не в силах ни минуты больше переносить эту ужасную пытку... Моя жизнь связана с его жизнью...

Жан (остолбенев, к Табуро). Она так говорит о маркизе де Флораке? Что же ей за дело до него. Господи Боже мой!

Туанон (приближаясь к Жану). Что мне за дело до Танкреда, до моего Танкреда?

Табуро. Молчите, Бога ради! Вы не думаете о том, что говорите?

Жан (пораженный). Ее Танкред! Но это сон...

Отец (неподвижный). Как он смотрит на эту женщину! Кто она?... О, я дрожу... Что еще придется узнать?...

Жан (проводя рукой по лбу). Ваш Танкред, говорите вы?... Флорак, ваш Танкред?...

Табуро. Сжальтесь же над ним, тигрица!

Жан. Флорак! Этот негодяй, этот подлец, которого я помиловал в своем гневе.

Туанон (с бешенством). Танкред – подлец, негодяй? Это – оскорбление низкого человека! Но Танкред стоит слишком высоко, чтобы оно могло задеть его. О, раз вы присоединяете клевету к клятвопреступлению, так уж нечего притворяться! Мы ведь здесь не в ваших горах, не в вашей власти.

Жан (ошеломленный). Нечего притворяться!..

Туанон. Если, несмотря на свое слово, вы осмеливаетесь держать Танкреда в плену, маршал сумеет заставить вас вернуть ему свободу: он мне обещал, он мне поклялся в этом. Ведь для того чтобы освободить Танкреда из ваших рук, чтобы спасти ему жизнь, я согласилась играть перед вами подлую роль.

Жан (глядя на Туанон, как помешанный). Подлую роль!

Отец. Что хочет сказать эта женщина? Что за тайна, в которую я не смею проникнуть?

Жан. Слезы, слезы?

Табуро (живо Психее). Осмелиться говорить ему подобные вещи! Но вы хотите, чтобы он убил вас?

Туанон. Ах, не все ли мне равно! Танкред отомстит за меня. Танкреда дайте мне, Танкреда! Целых два года я все выстрадала, дерзнула на все, чтобы его увидеть, и я его теряю в самую великую минуту, которая должна бы вознаградить меня за столько жертв! О, нет, нет, Боже мой! Это невозможно. (Она разражается слезами и закрывает лицо руками).

Табуро (Жану, который скрестив руки, пристально смотрит на Туанон). Не слушайте ее, генерал! Волнения, перенесенные ею во время плена, так перевернули бедную женщину, что ее голова... вы понимаете, наконец, между нами? Не обращайте внимания на то, что она болтает! (Видя, что отец Жана медленно приближается, скрестив руки на груди, Табуро говорит ему). А вы, сударь мой, вместо того чтоб стоять, помогли бы мне, черт возьми! Раз вы знаете Кавалье, уведите его поскорей, а я постараюсь увести Психею! Вы не знаете, какие беды могут выйти из этой роковой встречи? Тут любовь поставлена на карту, и дьявольская любовь, не с ее стороны, а со стороны этого бедняги Кавалье, который врезался по уши... Ну, черт подери, что тут поделаешь? Человек молодой пылкий, честолюбивый... Но вот теперь беда... Я дрожу. Ведь раз Психея забрала себе что-нибудь в голову, сам дьявол ее не удержит. Если вы, в чем я не сомневаюсь, когда-нибудь были влюблены, вы это поймете... Но уведите его, ради Бога, уведите!

Отец (бросая молниеносный взор на Табуро, но не отвечая ему). Итак, я не знал всего. О какой ловушке говорят тут? Что общего между честолюбием моего сына и этой женщиной? Создатель, пошли мне силу выслушать все!

Жан (все время пристально глядя на Психею с видом помешанного). Я не знаю, где я, не грежу ли я. Но нет, нет! Вы здесь. Это вы, вы наверно. Но отчего же я сейчас почувствовал смертельный холод, голова закружилась, мне показалось, что я заглянул в кровавую пропасть?... Смутные подозрения мелькнули в уме моем, как ужасные видения. (Зловеще смеясь). Однако чего ради эти безумные страхи? Эта усталость, гнетущее состояние. Эти два дня я столько испытал, столько страдал!.. Не показалось ли мне, будто вы говорили о подлой роли? Что могут означать эти слова? Ничего, ничего, не правда ли? Но вы не отвечаете. О, ответьте, ответьте! Вы этого не говорили, это невозможно... Подойдите, подойдите, я скажу вам отчего. (Он берет ее и подводит к окну, которое резко распахивает. При свете потухающего праздничного огня видна площадь, наполненная народом. Слышен ропот, новые крики: «Кавалье – изменник, проклятый!») Вы видите эту угрожающую толпу, не правда ли? Вы слышите эти крики? Это мои братья проклинают меня. Женщина любила меня. Она была молода, прекрасна, она меня любила с набожной, с неизменной материнской нежностью. Эта женщина была обесчещена маркизом Флораком, но она осталась такой чистой, такой великой, она дала мне столько доказательств святой и глубокой любви, что однажды я поклялся ей перед людьми и Богом взять ее в жены. И вот, я изменил ей этой священной клятве, я попирал ногами эту непорочную женщину, у меня хватило святотатственной дерзости упрекнуть ее в преступлении, жертвой которого она была. Ну, теперь понимаете? Ведь все это для вас, для вас! Ну, так возможно ли, чтобы вы обманули меня? Нет, нет, графиня де Нерваль, вы поклялись отдать мне свою руку. И клянусь адом, вы сдержите свое слово!..

Туанон. Но маркиз де Флорак, где же он?

Изабелла (медленно входит и останавливается неподвижно в нескольких шагах от двери). Маркиз де Флорак искупил свое преступление. Жан. Изабелла!

Табуро. Севенка! Наш проводник в Алэ.

Туанон (бросаясь к Изабелле). Маркиз де Флорак, говорите вы? Где он, где он?

Изабелла (показывает Психее медальон). Знаешь ты это?

Туанон. Портрет его матери, с которым он никогда не расставался. (Страстно целует его). Он окровавлен, его славной кровью, может быть! Танкред, мой Танкред! (Раздирающим душу голосом). Я больше не увижу его! Но нет, ты лжешь, это жестокая шутка.

Изабелла (пристально смотрит на Туанон и прибавляет с диким смехом). Ты, значит, любила его? А, тем лучше. Если смерть его мстит за меня, она и для тебя является ударом.

Жан (с взрывом дикой радости). Флорак мертв? Кто убил его? Я ему дал пропуск.

Туанон. Вы видите, у него был пропуск. Прекратите же эту жестокую шутку! Вы ненавидите меня, думая, что я люблю того, кого вы любите. О, не думайте этого! Моя жизнь, мое сердце, все принадлежит Танкреду.

Изабелла (Жану). Ну, Жан Кавалье, ты слышишь ее, эту знатную даму, эту графиню?

Туанон. Я – графиня? Никогда в жизни! Это – пустой титул, который я приняла.

Жан. Что она говорит?

Туанон. Простите мне эту ложь. Вилляр знал честолюбие Кавалье и знал, что я способна на все, чтобы спасти Танкреда. Вилляр хотел заставить Кавалье отречься от своего дела и служить королю, заманив его обещаниями чинов и почестей. Он подумал, что моя внешность и выдуманный титул заменят мне все очарование, необходимое для того, чтобы отвлечь Кавалье от дела, которому он служил, и...

Жан (с бешенством отчаяния). Но кто же ты, демон, дьявол, – ты, погубившая меня?

Туанон. Увы!

Табуро. Нечего больше притворяться, генерал! Вы будете менее сожалеть о любви графини, когда узнаете, что она не кто иное как... Туанон-Психея, первая Коломбина Бургонского отеля и балетная танцовщица его величества.

Жан (хватая Табуро за горло и выхватывая кинжал). Адские бредни! Ты умрешь!

Табуро. Черт, а не человек. Психея, скажите же ему, кто вы такая.

Туанон. Если бы вы убили меня у своих ног, клянусь – Богом, клянусь отпущением своих грехов, он говорит правду. Я – Туанон-Психея.

Жан (закрыв лицо руками). О, срам!

Изабелла (к Психее, с жестокой насмешкой). Подлость, подлость! Твое признание стоит моего. Слушай же. Третьего дня я увидела, как Флорак вышел из лагеря в сопровождении двух камизаров. Он ехал в Ним с поручением от Кавалье к маршалу. Кавалье любил тебя, он отказывался от меня. Ему не приходило больше в голову отомстить за меня. Я должна была сама подумать об этом. Я пошла и отыскала Ефраима, святого человека, Божьего избранника. Он знал о преступлении Флорака. Я сказала ему, что этот человек безнаказанно возвращается к своим. Час спустя Ефраим, я и четыре других служителя Предвечного, мы ждали Флорака в ущелье. Он является, Ефраим его останавливает.

Туанон. О, Боже мой, Боже мой!

Изабелла. Слушай, камизары, сопровождавшие его, убежали в Ним. Один из них нес письмо, которое Кавалье написал маршалу.

Туанон (с отчаянием). Нет, нет, этого не могло быть!

Изабелла. Ты думаешь, что я лгу? Расскажу тебе все подробно. Была ночь, луна освещала скалы ущелья Дэз. Ефраим стоял с четырьмя из своих горцев: это был суд. Флорак был прикован к обломку скалы. Я обвиняла его, я стояла около него, я рассказала об его преступлении. Он не отпирался. Я потребовала его смерти. Ефраим и его горцы даровали мне ее. Они зарядили ружья. Ему дали четверть часа, чтобы оправиться и помолиться. Он снял с шеи этот медальон, попросил у меня прощения, призвал имя своей матери и умер, как подобает солдату, – храбро.

Туанон (растерянно). Не назвав меня?

Изабелла. Нет.

Туанон (с криком падает в объятья Табуро). Ах!..

Табуро. Воздуху, воздуху!

(Он помогает Психее сесть и на коленях около нее старается привести ее в чувство, потом бросается к окну, которое открывает. Бесчисленная толпа наполняет площадь ратуши. Два ряда солдат оттесняют народ с каждой стороны широкого прохода, который остается свободным перед окном. При свете факелов, несомых солдатами, виден Ефраим: его переносят на носилках в городскую тюрьму. Ишабод, в оковах, следует за ним).

Ефраим (бледный, умирающий, увидев Кавалье в окне, с усилием приподнимается на носилках и пытается кричать). Жан Кавалье – изменник! Иду обвинять тебя перед Господом. Я умираю. Будь проклят! (Он умирает).

Ишабод (приподнимается и вопит). Говорю тебе, дитя мое, он вступил в союз с убийцами своего брата, с убийцами своей сестры. Селеста и Габриэль убиты моавитянами. Будь проклят, изменник! (Шествие удаляется).

Отец. Мой сын, моя дочь! Что он говорит? (к Жану) Каин, что ты сделал со своим братом?

Жан. Горе мне! Я этого не знал!

Изабелла (к отцу). Увы! Разве вы этого не знали?

Отец. Селеста! Габриэль! Мой сын, моя дочь! Они умерли?

Изабелла. Умерли при Тревьесе, сраженные моавитянами одним и тем же ударом.

Жан. О, горе, горе!

Отец (после долгого, страшного молчания поднимает голову, его лицо орошено слезами, он торжественно опускается на колени и складывает руки, речь его набожна и усердна, как молитва). Господи, просвети меня, не покинь меня в эту ужасную минуту! Один перед судом своей совести я должен обвинять, я должен осудить, я должен нанести удар.

Изабелла. Нанести удар?

Жан. Пусть я умру! Жизнь мне ненавистна...

Отец (на коленях). Господи, Ты даровал мне власть над моим сыном, но эта неограниченная, ужасная власть пугает меня Господь, сжалься над ним: своей суровой жизнью он искупит в будущем свои прошлые ошибки. Внуши мне, Боже, простить его, осени меня!

(Отец горячо молится. Кавалье смотрит на него с тревогой и страхом. На улице все еще слышен шум толпы).

Изабелла. Неужели он умрет, раз отец его так молится за него? О каком суде, о каком суде, о каком ужасном наказании говорит он? Он, всегда столь строгий, почему он молится, чтобы Бог простил его? Мне страшно. (Старик поднимается. На строгом лице его нет более и тени нежного, умоляющего выражения: оно величественно и торжественно. Жан с ужасом смотрит на него).

Отец. Да будет воля Твоя, Боже мой! Я слышал Твой глас. Он требует от меня ужасной жертвы. Не отступись от меня при ее исполнении! (Приближаясь к Жану) Господь наказывает в жизни вечной, отец в жизни земной!

Жан (с ужасом). Ах!..

Отец (все приближаясь). Господь наказывает на вечную муку, отец проклинает.

Изабелла. Сжальтесь над ним!

Отец. Предатель, изменивший своим из-за любви и гордости, матереубийца, братоубийца, который продал себя из-за любви и гордости, именем Бога, который слышит меня, я отрекаюсь от тебя! Отныне ты мне не сын! Ступай, я тебя проклинаю!