С весной возвратилась и надежда. Очнувшись от смятения первой проведённой в одиночестве зимы в Америке, я снова воспрял духом, увидев, как зеленеют лужайки, цветут одуванчики — совсем как в Трапезунде и Константинополе. Мои старые знакомые — одуванчики — вновь со мной, сотнями, тысячами улыбаются мне на улицах. Я радовался, как выздоравливающий после тяжёлой болезни, срывал одуванчики дрожащими пальцами, чтобы убедиться, что они настоящие.
Однако сейчас, летней ночью, в поезде, мчавшем меня в Канзас, возобновившаяся в сердце боль от жизни на чужбине превратилась в острое физическое страдание. Ферма, где я должен был проходить практику для получения степени по агрономии, находилась за сто миль от города. Я ещё больше отдалялся от Европы. Студенческий городок в Манхэттэне, где я так несчастливо прожил всю зиму, показался теперь зоной охраны культуры, эдаким европейским оазисом в диких дебрях Америки. Поезд с ошеломляющей скоростью мчался вперёд, а снаружи в темноте таилась пугающая неизвестность. Время от времени, тревожно выглядывая из окна во мрак ночи, я видел причудливые, мрачные силосные башни, возвышающиеся подобно деревянным минаретам. Или то были первобытные могилы, в которых обитали одинокие призраки индейцев? Так или иначе, деревянные башни напоминали мне Турцию, заполняя душу ужасом перед мусульманской Азией.
Когда я сошёл на маленькой сельской станции, где Гарри, мой друг по колледжу, дожидался меня в семейном форде, у меня появилось ощущение человека, прилетевшего с ракетой на Луну. Его присутствие в этом удивительно нереальном мире немного успокоило меня.
Миновав улицы маленького городка, мы выехали в открытую местность. Поля и леса светились под луной. Я почувствовал запах ветреницы, знакомый аромат залитой луной летней земли, когда пшеницу вот-вот скосят, маки высотой по колено. Неужели это на самом деле Канзас, Америка ли это?
Я тщетно искал деревни. Повсюду открытая местность, хотя время от времени мы проезжали мимо разбросанных тут и там домов.
— Неужели в Канзасе нет деревень? — спросил я у Гарри, который ловко вёл форд по просёлочной дороге.
— Есть, конечно. Только что проехали мимо одной. Куда прибыл твой поезд. По переписи Нокс-Спрингз отнесён к деревням.
Но мне он не показался деревней. Это был городок с парикмахерскими, магазинами, банками, заправочными станциями.
— Вероятно, в вашей стране деревни совсем другие, — помолчав, сказал он.
— Видишь ли, в наших все фермеры живут вместе, — объяснил я. — Не так, как у вас: один дом здесь, другой на расстоянии мили, за холмом. Фермеры вместе отправляются в поле утром и возвращаются вечером, хотя в деревнях тоже есть поля. По воскресеньям они собираются на зелёной поляне, и молодёжь танцует, все вместе, рука об руку, а не парами. Музыканты играют на волынках и ещё на маленьких скрипках, которые держат как виолончель. Играют они отлично. Наши фермеры бедны, но зато счастливы. Они поют, когда пашут, жнут или собирают урожай. Поют народные песни, конечно. Их все в деревне знают.
— Спой мне одну, — попросил Гарри.
— Но ты ведь не поймёшь.
— Всё равно спой.
Я откашлялся и затянул весёлую крестьянскую песню о птицах. Но слова зазвучали странно. Я так долго не слышал армянского, что мне показалось, будто поёт кто-то другой. Я был так глубоко растроган, что чуть не расплакался.
На ферме Шульцев нас встретили мать Гарри, невысокая, круглолицая женщина, и его две очаровательные сестрички. Интересно, что они подумали обо мне. Сердце заколотилось, как молоток, и мне захотелось убежать.
— Где отец? — спросил Гарри.
— Пошёл спать, — ответила его мать.
Когда мы вошли в дом, я заметил в гостиной радио, проигрыватель, швейную машинку и книжные полки. К моему величайшему удивлению, в доме ничего деревенского из бытовых предметов, кроме керосиновых ламп, не было. Меня это привело в восторг. До этого керосиновых ламп в Америке я не видел.
Девушки были довольно дружелюбны, но я едва осмеливался взглянуть на них! Одна была блондинкой с молочной кожей и волосами цвета спелой пшеницы, очевидно, моя сверстница, лет восемнадцати. Другая, брюнетка, выглядела моложе и была похожа на армянку или гречанку, поэтому привлекла меня больше, чем её блондинка сестра, хотя та, очевидно, считалась красавицей в семье. Обе были одеты просто, как скромные городские девушки. Семья эта была похожа на любую городскую семью среднего достатка, и я понял, что в Америке сельское и городское население в основном находятся на одинаковом уровне развития. На родине было совсем иначе, деревня там на тысячу лет отставала от города.
Мы побеседовали немного, и мне пришлось отвечать на традиционные вопросы: как мне понравилась Америка? В каких домах живут у меня на родине, как там одеваются?
— Гарри, лучше покажи своему другу его комнату, — сказала миссис Шульц после того, как я изложил почти всю историю моей жизни.
— Верно, тебе, пожалуй, нужно как следует отдохнуть сегодня. Мы встаём засветло, — засмеялся Гарри. — В четыре тридцать: не очень ли это рано для тебя?
— Вовсе нет, — сказал я, желая угодить ему.
— У нас рано ложатся и рано встают, — сказала миссис Шульц. — Кто рано ложится и рано встаёт, здоровье, богатство и ум наживёт, — прибавила она улыбаясь. — Я приготовила для вас рабочий комбинезон на утро. Вы ведь примерно одного роста с Гарри.
Гарри проводил меня наверх, в светлую просторную комнату с двуспальной кроватью, письменным столом, шифоньером и религиозными изречениями в рамке на стене. Ставни на окнах как в сельских домах Трапезунда. Комната залита лунным светом и приятным ароматом остывающей земли в летнюю ночь.
— Тебе здесь нравится? — спросил Гарри, поставив на стол керосиновую лампу.
— Очень, — с благодарностью ответил я. Интересно, буду ли я жить одной семьёй с ними, или ко мне отнесутся как к слуге?
Оставшись один в комнате, я погладил рукой ставни и выглянул в окно, чтобы осмотреться вокруг. Во дворе, возле насоса, стояло ведро, оно отбрасывало тень, точно так, как ведро на родине, — волнующая деталь в этой ночной фантасмагории Канзас-Трапезунд. Я глубоко вдохнул опьяняющий аромат свежескошенного поля люцерны, прислушался к вызывающим трепет ночным звукам моего детства. Как это ни удивительно, сверчки и лягушки в Канзасе издавали те же звуки, что и сверчки и лягушки в Трапезунде. Я снова слушал ту же звонкую тишину ночи, ту же прекрасную летнюю музыку грёз земли.
Я посмотрел на небо. Распустились и расцвели звёзды, и небо стало похоже на тёмно-зелёное поле, покрытое одуванчиками и золотыми священными цветочками Трапезунда, которые мы называли «Слёзы Девы». Луна, словно молодая жница с белым платком на голове, плыла по цветочным полям неба. Я был объят трепетом завороженной земли, столь дорогой и близкой мне. Что за чудо, что за волшебное преображение! Впервые в Америке я не почувствовал себя чужим. Я нашёл землю, которую потерял, звёзды и луну моего детства: моей ссылке пришёл конец.
Ранним утром следующего дня я начал своё обучение на американской ферме, одетый в рабочий комбинезон. В нём я чувствовал себя американцем. Мы с Гарри отправились на пастбище за коровами. Стояло золотистое июньское утро. Молодая кукуруза потрескивала на ветру, а сад пылал цветом спелых вишен. В душе я тайно упивался видом этих вишнёвых и черешневых деревьев.
— Знаешь ли ты, — обратился я к Гарри, специализировавшемуся по садоводству, — что черешня впервые появилась в местечке близ моего родного города под названием Керасус или Керасунц, на берегу Чёрного моря? Потому она и называется так по-английски.
Он удивился.
— А ты знаешь научное название абрикоса?
— Разрази меня гром, если знаю, — сказал он.
— Prunus Armeniaca — армянская слива. Ах, сколько ещё фруктов происходят из моей страны! К примеру, каштаны. Английское слово каштан заимствовано от армянского каскени, что означает каштановое дерево.
Через пастбище бежал ручеёк, по его берегам росли кусты ежевики, крыжовника и даже несколько деревьев мушмулы. И завершал эту чудесную картину родник, бьющий из-под скалы, падающий по деревянному желобку с лепестком, свисающим с края. Не во сне ли я, не исчезнет ли это подобно галлюцинации?
Сонные отяжелевшие от молока коровы с трудом поднялись на ноги, вымя у них было тугим и полным. Мы погнали их к хлеву, где нас ждал отец Гарри, почтенный мужчина высокого роста, немногословный, с проницательными голубыми глазами. Но как смешно было смотреть на него, когда он садился на табурет и, положив между колен ведро, принимался доить, совсем как женщина. Как это ни нелепо, но доить полагалось нам, троим мужчинам. Миссис Шульц и её дочери и близко не подходили к хлеву.
Они готовили завтрак и накрывали на стол. Какую отличную еду они нам подали, когда мы кончили доить, — грейпфруты, кукурузные хлопья со сливками, ветчину домашнего копчения с яичницей, свежее крестьянское масло, свежевыпеченный хлеб, вкусный горячий кофе! Мистер Шульц произнёс молитву и возблагодарил господа бога Америки. В самом деле, у Америки, казалось, был иной бог, куда щедрее нашего.
Мои первые шаги в искусстве доения послужили предметом обсуждения за столом. Конечно, я был неловок и нервничал, но через неделю доил не хуже Гарри.
После завтрака мы уложили два полных десятигаллонных бидона в форд и отвезли на сборный пункт на шоссе, где их подбирал грузовик. Поездка в машине оказалась новым захватывающим приключением. Дорога с её поразительно знакомыми поворотами, кустами и деревьями по краям, чирикающими воробьями, клочками шерсти, застрявшей на проволочных заграждениях, — всё это могло быть и в трапезундской деревне и было бесконечно мне дорого. Казалось, вот-вот прибегут с полей мои товарищи детства Ваге, Николаки, Антула, Пенелопа с луками и стрелами, рогатками и палками, с венками и портупеями из полевых цветов. «Эй, где же ты был? — крикнут они. — Собирайся, пошли за земляникой, а потом устроим завтрак в поле!»
Настоящее дело начиналось только после окончания утренних работ на ферме. Нужно было вспахать поле, и я упросил Гарри позволить сделать это мне. Вспашка являлась существенной частью искусства земледелия, которое я должен был изучить, и представление об этом у меня было очень романтическое. Какой красоты и точности этот современный стальной плуг! Гарри показал мне, как нарезать борозды одинаковой глубины и ширины, целиком выворачивая верхний слой почвы.
Бросать вилами сено после полудня было не менее героическим занятием. Это была истинная поэзия. Правда, руки мои покрылись волдырями, лицо, шея и плечи загорели, а синяя рубашка вся промокла от пота. Могущественное солнце индейцев нещадно палило огромную плодородную долину Миссури. Но я бурно радовался зною земли, пыли и благоуханию люцерны.
К вечеру я до смерти утомился, но такая усталость была приятна.
Что-то важное произошло во мне, но я не мог выразить это словами даже самому себе. Мне казалось, будто в жилах моих — земля и солнце Канзаса, что я вдруг стал американцем, что я вновь родился и обручён с американской землей.
Такая американизация не имеет ничего общего с умением говорить по-английски, с получением американского гражданства, клятвой о верности Конституции. Это несущественные и поверхностные процессы.
Когда через три месяца я вернулся в колледж, то не только полностью американизировался, но, как это ни парадоксально, стал таким же, каким был в Старом Свете. Окончился кошмар прошедшей зимы. Я смеялся и дурачился, и стал счастливым, хвастливым, отчаянным канзасцем. Стоило кому-либо сказать, что наш колледж не самый лучший и величайший в мире, как я тут же оскорблялся. Я орал до хрипоты на футбольных матчах, жадно читал спортивные странички газет, словом, занимался тем, что прежде ничего для меня не значило. Я сочинил о Канзасе два стихотворения и послал в «Topeca Capital» и, к моему величайшему изумлению и радости, их напечатали.
За что воюют и умирают солдаты? Из чего складывается народ? Из языка, истории, традиций, политических организаций? Это дополняющие факторы, согласен, но в основном — из матери-земли с её одуванчиками и лунным светом, со сверчками и шелестом молодой кукурузы на утреннем ветру.
Тем летом я видел, как солнце в долине Миссури объясняется в любви к земле и как из этой любви рождаются реки золотого зерна. В дневной тиши я слышал жужжание пчёл среди полевых цветов, стук дятла. Я слушал по ночам песнь хлеба, которую пели миллионы невидимых уст на всём пространстве благоухающих пшеничных полей.
Америка вливалась в мою кровь: земля и солнце, ветер и дождь, луна и звёзды Америки были во мне.