ИЗМЕНА ДРУЗЕЙ
I
— Раз! Опять не вышло. Накинуть петлю на крюк и натянуть тетиву надо в один миг — так, чтобы лук, сукин сын, сам не понял, что с ним произошло. А ну — разом! Да не извиняйся ты, сынок Керим. Все никак не забудешь уроков вежливости муллы Яхши. Сказано: в один миг! Лук должен бояться тебя, чувствовать, что попал в руки джигита... Перед тобой не белая тетрадь, а черный враг. Не сладишь с тетивой — пропала твоя голова! А ну, еще раз, чтоб тебя!.. Дочь моя и то лучше управляется, несчастный Керим! Разве так держат? Эх, только зря стараюсь!.. Проваливай! Займись-ка чем-нибудь другим!.. А ты подойди сюда, сынок Мавро, покажи себя! Раз! Готово! Еще — раз!.. Готово! Может, ты и не гяур вовсе, а мусульманин Мавро, а? Ведь такие ловкие бывают только мусульманские воины. А ну-ка, еще разок. Пусть поглядит да устыдится несчастный Керим! Взяли! P-раз! Готово. А почему? Потому, что кто хочет лучником стать, старается навык добыть... Навык в любом деле — главное... Навык руки, навык глаза и особо — сердца. У твоего побратима, сынок Мавро, бывшего мулленка, и руки есть, и глаза есть, да вот храбрости в сердце нет... А что сказано? «Трусливый пес волка к стаду приучает»,— сказано. Мысли у трусишки не здесь. Небось о своих книгах думает. А если ученик не следит во все глаза за учителем, никогда науки не схватит. Так, перейдем ко второму уроку. Накинуть петлю, вынуть стрелу из колчана, быстро взвести тетиву, с помощи аллаха гвоздем вбить в цель. Смотри, чтобы спущенная тетива по лицу не ударила. А ну, покажите себя, ребята! Раз — тетива надета! Два — стрела на тетиве! Три — полетела в цель! А цель вон она — грудь врага!.. А ну, с богом!.. Раз, два, три!.. Эх, чтоб вас! Попасть попали, да медяка ломаного не стоит ваша стрельба. Быстрота где, ловкость? Или вы думаете, враг станет ждать, пока вы управитесь. Нет, вижу, не стать вам лучниками. Придется мне в бою от стыда за вас в землю глядеть. Только подлеца Даскалоса рассмешите. Жаль. А ну еще! Тащи, взводи, пускай!.. Нет-нет, не так! Что вам было сказано вчера? Не успела первая стрела в цель попасть, вторая уже на лету, а третья — на тетиве. А ну-ка!.. Опять стрела у цели, а вы еще никак тетиву не поймаете... Не выходит ничего! Шуты вы гороховые, а не лучники. Тут золотые руки должны быть. Быстрота нужна, хватка, злость! Силу надо вкладывать в стрелу, пока она на тетиве, Керим! Тогда с силой и пойдет. Сколько раз говорил: меткость — это не счастье, а усердие. Что улыбаешься, Мавро? Не в руке усердие должно быть, в голове! Треснуть бы тебя по затылку... А ну, сначала!.. Стрелы должны сыпаться на врага как дождь... Вынимай, взводи, пускай! Да не качайтесь вы! Стойте на ногах твердо, как забитый в землю кол...
На просторном дворе оружничего Каплана Чавуша под большим навесом — кузнечный горн, над ним — огромные мехи, приводимые в действие веревкой, рядом — разной величины наковальни, кувалды, молотки, опоки. Из гнезд — по размеру — торчит тонкое кузнечное и слесарное сручье. На досках дальней стены нарисованы мишени.
В углу на веревках, растянутых меж ветвей толстой чинары, висят кошмы, канаты, чучела, сделанные из набитых листьями мешков. На широком верстаке лежат сабли и мечи всех видов и размеров. У стены — маленькие и большие щиты из разнообразного материала.
Оружейных дел мастер Каплан Чавуш — известный кузнец Эскишехира и его окрестностей, сдвинув на затылок баранью шапку и уперев в бока руки с засученными рукавами, стоял не шелохнувшись, зато беспрерывно работал языком. Он вообще не любил двигаться — ходить пешком, гулять, но, стоило ему взять в руки саблю, менялся до неузнаваемости. Правая щека у мастера была обожжена, и потому усы и борода на этой стороне лица не росли. Но его черные глаза были всегда веселы, на губах играла улыбка. Когда парни почти все стрелы, что были у них в колчанах, всадили в цель, Каплан Чавуш помолчал, насупился, удерживаясь от похвалы, провел рукой по лицу.
— Ясно! Хватит! Достаточно посрамили вы бедные луки. Теперь опозорьте немного и сабли. Жаль трудов моих! Обезьяны обучились бы скорее вас...— Он подмигнул мальчишке, сидевшему в ветвях шелковицы над стеной.— Верно, Балабанчик?! Будь свидетелем.
Заметив Балабанчика, Керим и Мавро с улыбкой помахали ему.
Балабанчику, рабу Дюндара Альпа, шел четырнадцатый год, но был он так худ, что казался лет на пять моложе. Огромные глаза с длинными ресницами придавали его детскому лицу странную красоту. Заслышав звон сабель на соседнем дворе, он не удержался, влез на дерево, хотя знал, что может заработать за это палку. Единственным его другом на свете была Аслыхан, дочь Каплана Чавуша.
Вопрос Каплана Чавуша вывел Балабанчика из задумчивости. Пытаясь скрыть зависть, он робко улыбнулся.
— Давай посмотрим теперь, джигит Балабанчик, как эти лентяи станут позорить наши сабли, ладно?
Из дома Дюндара Альпа послышался злобный женский голос:
— Балабанчик! Гяурская свинья! Балабанчик, где ты?
Мальчишка быстро соскочил с дерева и исчез.
Каплан Чавуш покачал головой, подошел к верстаку, окинул взглядом сабли. Глубоко вздохнул, словно огорчился позору, который предстоит любимому оружию. Сам он с одинаковым мастерством рубил саблей и с правой и с левой руки и, когда упражнялся с учениками, обретал необыкновенную силу и ловкость. Полчаса подряд мог махать саблей, сражаясь с молодыми парнями, а ведь сила их была еще не источена, легкие работали, как мехи,— и только покрикивал: «Сильнее руби, тебе говорят! Сильнее! Эх вы, слабаки!» Так, бывало, загоняет, что им небо с овчинку покажется.
— Выберите себе по щиту!.. Опять ты за стальной схватился, гяурский сын?!
— Больно звенит хорошо, мастер Каплан!
— А таскать его кто будет? Почему туркмен сделал себе щит из тростника да оплел его шелковым шнуром? Потому не ишак он, чтобы таскать тяжести. А вот саблю — это закон — воин должен выбирать, какую захочет. Чтобы найти по руке и ловко с ней обращаться. Мастера говорят: «Сабля должна быть легкая, а резать должна глубоко». Почему? Потому что в бою с тяжелой запыхаешься... Не бойся, что легка, была бы остра. На что она тяжелая, если нет в руке силы, а в голове ума? Из благородной стали чтоб была, а вес — по руке...— Он выбрал саблю, ударил несколько раз по щиту, вложив в удар всю тяжесть своего тела.— Вот так! Если не по руке возьмешь, разлетится на кусочки, как стекло. Посмешищем станешь в бою. Рад будешь хоть палку раздобыть где-нибудь. А ну, покажите себя! Тот, кто сегодня мне руку поцарапает или рубаху порвет, получит благороднейший дагестанский клинок!
Керим и Мавро навалились на Каплана Чавуша с двух сторон. Двор огласился звоном стали.
В дверях с вымазанными в тесте руками показалась Аслыхан. Глаза ее засветились гордостью, когда увидела, что отец, ни на шаг не отступая, стоит один против двух сабель. Она достаточно разбиралась в этом искусстве, чтобы заметить ошибки, которые делали при выпадах ученики отца, и миг, когда он мог выбить у них из рук сабли...
Всего неделю Керим без всякой охоты занимался с Капланом Чавушем. Но вопреки ожиданию делал большие успехи. И сейчас он сумел бы защитить себя, если бы, конечно, противником его не был опытный воин. Мавро, который и прежде обучался владеть оружием, не был так ловок, как Керим. Сметливость Керима оказалась важнее страстного желания Мавро стать воином.
Не переставая нападать, Каплан Чавуш покрикивал на учеников:
— Поглядите-ка на них, поглядите! Все сверху норовят ударить, безмозглые, как бабы толчком по крупе... Говорил ведь: целишься в голову — бей в локоть. Бьешь по шее — целься в колено.— Заметив, что дочь вышла посмотреть, он крикнул во весь голос: — А ну, держись! Головы берегите! Головы! — И пошел в атаку, прикрываясь от ударов юношей кривой туркменской саблей и прижимая их к противоположной стене.
— Давай, Каплан Чавуш! Да будет остра твоя сабля!
Юноши, опустив оружие, оглянулись на голос: они тяжело дышали, щеки у них раскраснелись.
— Хватай саблю, сестра Аслыхан! Не сладить нам с твоим отцом,— взмолился Мавро.— Помоги!
— Не открыл он вам всех тайн сабли. Кривая сабля — в обороне щит, а в нападении сразу две раны наносит.
— Сколько стоит такая сабля, мастер Каплан? Самая лучшая?
— От ста до пятисот алтынов. Бабские украшения из камней на рукоятке не в счет. Называю цену голого клинка, гяурский сын. Недаром говорят: «Покупаешь саблю — смотри в мошну». Значит, рубит не сабля, а мошна.— Он напустился на дочь: — И не стыдно стоять, руки в тесте! Нет чтобы подумать: столько времени бьются, надо бы айрану принести. А ну, бегом!
Аслыхан скрылась в доме. Каплан Чавуш поцеловал ржавую саблю, которую держал специально для упражнений, поднес ее ко лбу, почтительно положил на место.
— Булатной сабле цены нет. Почему? А потому, что воинское сословие саблей султанские тимары завоевывает. Тимар по праву сабли получают. И сабля, которой тимар добывается, не из лемешной стали делается, а из мельчайшего зерна. Чего удивляешься, дуралей Керим? Не из пшеничного — из железного зерна. Из самой сути стальной... Отливать ее надо чисто, чтобы пылинки не попало. А потом куй и закаливай водой, как ядом. Брось волос в воздух или на лоб положи — надвое разрубит. А булаты такие в Дамаске выковывают, потому и клинок называют дамасским. Счастлив владеющий им джигит. Теперь такого булата не найдешь. Совсем мало осталось, потому нет больше мастерских, где их выковывали. Не зря сетуют воины. А прежде в оружейных лавках каких только клинков не было — магрибские, тиразские, зивзигские! Знатоки глядели — слюнки текли. Ах, если уж написано на роду пасть в бою за веру — хоть бы от такого меча! Эй, аллах!
Аслыхан принесла айран. Наполняя чашки, искоса глянула на Керима. Он, кажется, немного оправился после смерти брата, но в его глазах все еще таится печаль. А может, он никак не примирится с тем, что бросил учение у муллы? И она пожалела, что приставала к нему вчера: «Что тяжелее, сабля или перо?» Рассердила его. Нет, не понимают, ничего не понимают мужчины в мужской красоте. Он даже не замечает, как идут ему шаровары, пояс и чалма ахи! Жалость завладела ее сердцем. Неловко он себя, видно, чувствует в новом одеянии, вот и дуется.
— Когда переезжаешь в деревню Дёнмез, Керим Джан?
Керим оторопело взглянул на нее, и Аслыхан, раскаявшись, что задала этот вопрос, умолкла.
— Тетушка Баджибей тоже поедет с тобой, оставит свой дом? — спросила она немного погодя.
— Не знаю, правда ли, но, говорят, Осман-бей не намерен отправлять нас в деревню.
Его ответ заинтересовал Каплана Чавуша.
— Вот как?
— Орхан говорит, меня с Мавро возьмут в охрану.
— Что за охрана?
— А вы не слышали? В доме бея днем и ночью теперь караулят охранники. Ночью по очереди — Савджи, Гюндюз, Дели Балта, Орхан-бей, Бай Ходжа и Махмуд, сын Акча Коджи. А послезавтра вроде бы мы пойдем с Мавро вместо Гюндюза и Савджи-бея.
— А что же будет с деревней Дёнмез, тимаром покойного Демирджана?
— За ним пока поглядит Торос.
— С чего это завелась охрана в бейском доме? Зачем?
— Чужие воины бродят по округе. Шейх Эдебали посоветовал... Чтобы спящими не застали, если на подлость решатся. Да и Чудароглу часто появляться стал на караджахисарской границе...
Каплан Чавуш, глядя в землю, подумал, спросил Мавро:
— Скажи-ка, не слышно ли чего об убийце твоей сестры?
— Нет. Кто будет искать наших кровников в Караджахисаре? Фильятос приказал стрелять в наших, если увидят на границе...
— А как же скарб в караван-сарае?
— В крепость перевез Фильятос.
— Кого-нибудь в караван-сарае поставил?
— Нет.
Аслыхан обрадовалась, что Керим Джан не поедет в деревню.
— Трудно жить в деревне,— сказала она без всякой связи с предыдущим.— Хорошо, что останетесь подле бея...
— Лучше было бы нам в деревне, сестра Аслыхан... Намного лучше.
— Ошибаешься, сынок,— строго сказал Каплан Чавуш.— Живя на болоте, не сумеете вы отомстить за свою кровь. Это можно сделать только с помощью бея. Ибо вести к беям как на крыльях летят с четырех концов страны. Что значит стать бейским телохранителем? Значит, из пешего стать конным. Недаром сказано: «Конь гарцует — воин гордится, а у пешего надежды нет». Зарубите эти слова себе на носу. А велит вам бей коня выбрать, не хватайтесь за смирного да за иноходца. Тот не конь, что гладок да ходит смирно. Ишаком зовется такой конь, сыночки. Воину нужен норовистый, лихой конь, чтобы не дремал джигит на спине его, берег свою голову и душу. Завтра же займемся верховой ездой. Научитесь сабельный удар под ход коня наносить, на полном скаку стрелять во все стороны из лука, особенно назад. Воевать на коне не шутка! В ваши годы сесть за коня — только в бейской охране выпадет такая честь! Кто думает сразу в седле усидеть да с конем справиться, вверх тормашками полетит, шею поломает, а то и на тот свет угодит. Встретить бои на гоне да победить — все равно что пройти по висячему мосту над геенной огненной.
Аслыхан, вспомнив о тесте, убежала в дом. Каплан Чавуш устроился на подстилке под чинарой, усадил против себя Керима и Мавро.
— Пока не умеет джигит осадить на полном скаку коня, поднять на дыбы да волчком вертеться на поле брани, не смешав строя, развернуть своего коня и настичь убегающего врага, ускользнуть от погони, не запишут его имя в книгу славы! А не сумеешь врага настичь и вложить всю силу в удар сабли — не снести тебе головы с закованного в панцирь гяура. Знайте! И прежде нелегко было быть джигитом, а теперь в десять раз тяжелее, потому что живем мы в век развала. Конский след перепутан с собачьим. Держава развалилась, нет в ней хозяина. Сын танцовщицы сел визирем в Конье! Недаром сказано: «От сукина сына не жди ничего, кроме коварства». Не подымутся больше Сельджуки...
В ворота постучали. Каплан Чавуш насупился. «Кто еще там. Как выросла девка, отбоя не стало. Каждый, у кого завелась какая-нибудь железяка, в дом ломится: «А ну-ка погляди, не починишь ли, Каплан-эфенди?» Думают, нет у меня больше сил порубить их на куски, а потроха сёгютским собакам кинуть...»
Он прислушался к голосу Аслыхан:
— Дома, дома! Пожалуйте, он на заднем дворе!
Из-за угла показался ашик Юнус Эмре с сазом на плече. Каплан Чавуш, увидев друга детства и названого брата, хлопнул себя по колену.
— Да ты ли это, друг! Что за счастливый день сегодня! Какая честь! Что-то долго ты бродил в этот раз, беспутный Юнус. Где пропадал столько лет? Из каких краев, когда?
Юнус Эмре обнял Каплана Чавуша и, не выпуская из своих рук, ответил, подражая Коркуту Деде:
— Побывал я в городах, их названия не выговорить. Перевалил горы, где нога верблюда не ступала. Одолел бурные реки. Не убоялся, что долины в тумане, ручьи под снегом, дороги перекрыты, лисы во тьме потеряли свой след, а пчелы не найдут свои ульи. Затосковал по родным местам, соскучился по другу. Погнал лошадей, прискакал, успел и застал!
На глазах Каплана Чавуша блестели слезы радости.
— Сон недавно я видел, сон! — Он обернулся к дочери, появившейся в дверях.— Ашик, твой дядя, пришел... Нет чтоб ковер расстелить, бесстыжая. Тебе говорят, Аслы, чтоб тебе провалиться!..
— Оставь дочь в покое. Зачем нам ковры, безумный Каплан? Чем плоха земля, коли речь сладка да лица веселы?..
Взяв Юнуса за руки, Каплан Чавуш долго смотрел ему в лицо.
— Брат мой кровный! Спутник души моей! Опора моя на том и на этом свете! Как жив-здоров?
— Жив-здоров, с благословения пира. А ты как, джигит Каплан? Оставил тебя в Эскишехире, а нашел в Сёгюте.
— Одиноким оставил, одиноким нашел. Потерял я бесподобную спутницу души моей. Львица была — не женщина. И комар честь ее не запятнал. А вот Аслыхан — это ведь ты нарек ее этим именем — невестой стала!.. Бросил я отчий край, в Сёгют переселился. Одно лишь не изменилось: нет мне ни сна, ни покоя. Ведь с джигитом беда всегда во сне приключается! А здесь все так же, как было, поэт Юнус! — Он печально улыбнулся, потом сделал над собой усилие и продолжал, тоже подражая Коркуту Деде: — Эй, эй! Шашлык хорош, когда его режут, жуют и глотают! Меч хорош, покуда не затупился о панцирь! Счастье хорошо, покуда есть радость! Ум хорош, покуда есть память!.. Шесть лет миновало, как ты ушел... Постарели мы, Юнус Эмре, постарели! Не всякий храбрец становится героем, не всякая трава — сеном...
Каплан Чавуш усадил друга на тюфяк. Керим и Мавро подошли поцеловать ему руку.
Юнус Эмре узнал караван-сарайщика из Кровавого ущелья, удивился, вспомнил, как Лия мыла ноги пленнику.
— Что, парень? Саблю починить пришел? Как сестра твоя? Ангел — не девушка!
Каплан Чавуш удивленно поднял глаза.
— Откуда знаешь нашего Мавро?
— По дороге останавливался в караван-сарае.
— Да! Постой, постой! Значит, прошел мимо, а к нам не заглянул? Не удостоил, прямо в Итбурун направился. А я что, умер?
— Не злись, Каплан! Откуда мне было знать, что ты переселился в Сёгют? В обители Дурсун Факы рассказал. Вот и завернул по дороге в Эскишехир.
— И правда!
Когда Каплан Чавуш поведал о том, что стряслось с Лией и Демирджаном, ашик, не находя слов, долго глядел на юношу.
— Да минует вас такая участь,— молвил он наконец и погрузился в печаль.
— В этом смертном мире о смерти не наговоришься,— прервал яростное молчание Каплан Чавуш.— Скажи-ка лучше, какие вести, что нового в стране? Ашики остры на язык. Где ты был в этот раз, что видел?
— Из Дамаска пошли в Тавриз, оттуда тронулись через Багдад, Халеп в Конью. Трудное время нынче, Каплан-ага, небывалые дела творятся. Монголу, кажется, пора увязывать вьюки да убираться. Не миновать того.
— Да ну? Может ли быть милее весть?
Аслыхан принесла подушки, килимы. Юноши помогли их расстелить.
Ашик Юнус выпил айран. Задумчиво огладил усы.
— Рано ты обрадовался, чудак Каплан. Если монгольский порядок порушится, что на его месте останется? Шайкам грабителей на поток, что ли, страну отдать?
— Э, пусть их! Медяк им цена. На них найдем управу.
— С десятком мастеровых? Просчитаешься, мастер. В этот раз одним ахи не удержать порядка в стране...
— Страна без хозяина не останется, аллах кого-нибудь пошлет...
— Видела наша Анатолия, приятель, кто приходит в такие тяжелые времена. Мерзавцы приходят, что кровью не насытятся. Еще заставят добром помянуть монгола, вот увидишь. «Что такое враг, знает пленник, что такое погоня, знает хромой». Не забывай эти слова. Люди Анатолии много врагов видали, не смогли удрать от них оттого, что прихрамывают на одну ногу. А придет ли такой, как наш Баба Ильяс, чтоб прикончить султана, визиря, знать да наместников, того не знаю.
— Опять завел про своего Баба Ильяса. С тех пор сколько времени прошло, сколько крови пролито. Бедняга Ильяс ни за что пропал, а вы никак не задумаетесь: почему народ не прислушался к словам его, ведь он предлагал все, кроме женщин, поделить между семьями.
— Ну а почему?
— Да потому, что в Анатолии нет таких богатств. Делить нечего... Знает это народ. И не накопить здесь никаких богатств никогда. Это и монгол знает, вот и увязывает вьюки, если правду ты говорил, что это значит? А вот что. За вашим словом «Поделим добро!» мало кто пойдет. А против вас — все, у кого добро в руках, сильные люди. Таков и будет конец. Новый Баба Ильяс опять ни за что пропадет. Кто ищет легкой дороги, всегда пропадает.
— Ну а что же, по-твоему, будет? Ваши ахи пошли по трудному пути, а что получили? Держава развалится, неужто ахи устоят? Ведь в корень поглядеть, вы — державные слуги.
— С чего ты взял? Наше дело — базар.
— Понапрасну пыжишься, брат Каплан. Правда, мастеровые ваши шейхов да старейшин выбирают. Но ведь сами ничего не сделают, если нет у них в руках султанского фирмана. Что это значит? Значит, что такие же они султанские слуги, как субаши и беи санджаков. Похваляетесь: халиф, мол, надел шальвары ахи. А зачем? Может, халиф в Багдаде стал ахи? Опомнись! Просто ахи стали рабами халифа. Пока ты не поймешь этого, Каплан, медяка не дам я за твою шкуру.
Каплан Чавуш спорил об этом с Юнусом Эмре каждый раз и ничего приятного для себя из споров не вынес. Он зевнул, почесал в затылке. Не хотелось ему, чтоб ученики видели его посрамленным в споре. Решил переменить разговор. Спросил, словно только что вспомнил:
— Постой, постой, а новые стихи есть у тебя? Бьющие в сердце стихи.
— Стихи-то есть...
— А с книгой что?
— С какой книгой?
— Ну, с твоими месневи.
— Можно сказать, закончил. Вот никак только названия не придумаю. Как находишь, если назвать «Рисалет аль-Нусхие»?
Каплан Чавуш решил, что настал момент расквитаться за спор об ахи.
— Скажешь тоже! Побойся бога, неужто по-турецки нельзя назвать? Назови просто «Книга поучений».
— Назвать можно, да только никто глядеть на нее не станет. Скажут, туркменская писанина. Разве нет? Проснись, Каплан: месневи пишу, месневи, а не какую-нибудь «Хамза-наме». Чтобы поднести и вручить беям да султанам. Каждый товар пакуют в свою обертку, судя по покупателю.
— А как же вы с Караманоглу собирались в государев диван турецкий язык ввести, а? Ведь персидский-то вы из державных приказов изгнать изволили? То-то и оно, что не сходятся ваши слова с делами. Видно, чем дальше от вас, тем ближе к истине. Ухватились за беднягу Джимри — на престол, мол, посадим. А посадили на кол. Шкуру его позволили соломой набить. Неужто думали, что на прогнившем сельджукском престоле усидит такой липовый султан? Сколько раз говорил: не лезь ты в эти дела, не сносить тебе головы. По правде говоря, головы безмозглой не жаль, а вот о сердце твоем, сердце поэта, горевать буду до скончания дней своих. Говорил ведь: чтобы спасти султанат сельджукский, бесполезно на трон сажать и Джимри и Караманоглу, потому что Караман — шут гороховый. Ложь такая раньше не проходила и впредь не пройдет. Надо всех дураками считать: не разберутся, дескать. Сельджук сидит на сельджукском престоле или Караманоглу? Как услышу про Джимри, так твой стих на ум мне приходит. Смеюсь.
— Какой стих?
— Не понял, к чему ты это.
— Очень даже к чему. «На землю спустился, в Руме зазимовал, много зла и добра сотворил. А весна наступила, восвояси убрался, слава аллаху!» — вот как ты говоришь. А беспутный Джимри? Одолел ли горы и леса? Стал ли на крыло, сделался ли птицей? Сумел ли, добро и зло сотворив, весною убраться? На чужой спине в рай ехать — вот как это называется, ашик Эмре. И добром такие дела не кончаются. Если человек весь мир надуть хочет, под землей потом не спрячется. Ашиков ноги кормят. А вы бедолагу Джимри сожрали, голову палачу под нож кинули. Кто человечьим мясом питается, недолго голову свою на плечах носит. Не пойму, как твоя уцелела до сей поры.
— А вот и опростоволосился ты, Каплан. У ашиков голов много и не легко их с плеч снести.
— То за Баба Ильяса был, а тут — хоп! — перевернулся и стал за Караманоглу. А я так думаю: путь твой — путь ахи. Послушайся меня. Мало ты, побираясь, бродил по белу свету? В возрасте уж, скоро сорок. Остепениться бы пора, снова зажечь отцовский очаг в Сарыкёе. Сесть возле да и бренчать себе на сазе. Вот и дело! Недаром говорят: «Сколько ни скачи, остановиться где-то надо». А когда порядка в стране нет, по дорогам бродить — занятие опасное.
Юнус хотел было снова обернуть все в шутку, но не смог. Скривил рот в горькой улыбке. Вздохнул.
— Прав ты, брат Каплан. Бог свидетель, во всем прав. Да только...
— Что только?
— Мятущемуся да привычному к дороге на месте не сидится. Привык тащиться из края в край. Это раз. А потом запало в душу мне, старик Каплан: хочу, чтоб никто не знал, где меня похоронят... Вот и будет в каждом уголке страны по могиле несчастного Юнуса... Можешь смеяться.
— И посмеюсь, потому, если нет могилы, бедняга Юнус, то, выходит, и земля тебя не приняла.
— Прав ты! — И, поморгав глазами, он прочел, словно в бреду: — «Скажут, скончался странник. А дня через три услышат: как соль в воде, растворился странник такой, как я...»
Каплан Чавуш вначале не придал словам значения. Но потом вдруг поднял на друга испуганные глаза. Подождал, не скажет ли еще чего. Дрогнувшим голосом спросил:
— А дальше? Что дальше, говорю? Нет ни начала, ни конца?
— Дальше пока нет ничего. И на что начало да конец? Разве так не ясно, Каплан?
— Ясно! — Он погладил руку Юнуса Эмре.— Прости мою дурость. Да будет с тобою свет!.. Я почитал тебя за такого же смертного, как мы. Могилы роют для смертных... А если человек не умрет, никогда не умрет...
Ашик Юнус опустил голову, пряча увлажнившиеся глаза. В жизни не каждому выпадает счастье, какое он испытал в эту минуту.
Керим старался слова не пропустить мимо ушей. Он решил было спросить о смысле одного стиха, услышанного им во время плача по Эртогрул-бею и Демирджану. Но Каплан Чавуш неожиданно хлопнул его по затылку:
— Керим тоже побаловался с сазом. Еще немного и записался бы в ашики, да вот несчастье...
— Неужто от нас оторвался да пристал к вам, слугам кровавого Азраила?
— С нами он теперь, слава аллаху! А что до кровавого Азраила, то с тех пор, как мир стоит, еще неизвестно, на чем больше крови — на сабле или на тростниковом пере. По-моему, сабля ранит однажды, а перо — тысячу раз. Воин, если захочет, с саблей совладает, а ты написал слово и пустил его в мир. Где оно, какие дела творит — тебе неведомо. Разве можешь ты, если захочешь, взять его обратно, превратить сказанное в несказанное?
Юнус Эмре распахнул глаза. Улыбнулся Мавро, который никак не мог взять в толк, о чем идет речь.
— Разве его сестре, чистой, как ангел, и брату Керима стихи читали убийцы, Каплан Чавуш? Стихами зло сотворили? — Он вздохнул.— Безгрешные, ни в чем не повинные, покинули они этот мир, не добившись исполнения своей мечты. Да будет им обителью рай! Проклятие кровникам их!
Мавро, словно ища выхода из засады, переводил взгляд с Каплана на Керима. Сглотнул слюну, подхватил:
— Да будут прокляты, ашик! Мы на сабле поклялись. Живыми или мертвыми, но найдем наших кровников. Ты — ашик. Твое слово исполнится. Помолись за нас. Пусть стрелы наши попадут в цель. Пусть сабли наши будут острыми!
— Да будет так, джигит! Иди своим путем. Бог тебе в помощь. Пусть от голоса твоего содрогаются горы! Да не будут тебе помехой бурные реки!
Мавро опустился, чтобы поцеловать ашику Юнусу руку: ему вдруг захотелось остаться одному.
— Спасибо, господин мой! — Он обернулся к Кериму.— Пойдем, что ли, если позволит мастер Каплан.
Но Керим не желал уходить. Пока он раздумывал, Юнус Эмре остановил их.
— Подождите! Порадуйтесь с нами! Есть у меня добрая весть. Пусть узнают ее прежде всех такие храбрые джигиты, как вы: радость будет больше. В этот раз о добром деле пойдет речь, Каплан. Пришел я открыть затворенную дверь.
— О чем ты?
— Слушайте ушами души своей! Если преуспеем — благое дело совершим. Известно: сыны Адама видят разные сны. Один сон — божественный, другой — искус дьявола. Божественный сон — к добру, предсказывает, что будет. Счастье, что я избран вестником.
— Не тяни.
— В этот раз в Итбуруне в благословенной обители господина нашего шейха Эдебали в ночь с доброго четверга на добрую пятницу видел я сон. Из божественных рук шейха нашего Эдебали родился месяц, сиянием своим озарил тьму, вознесся серпом, наполнился, словно блюдо серебряное, весь мир окутал светом своим. Сияние такое: глаза не сощурив, смотреть нельзя. Гляжу, ваш Осман-бей стоит на коленях от меня по правую руку и четки перебирает. Месяц, озаривший небеса, опустился, прислонился к груди его, в теле его растворился. Не успел я подумать: «Господи, в чем мудрость твоя?!» — как из земли выросло деревцо, зазеленело, поднялось, раскинуло ветви по небу, закрыло собой землю и море, вобрало под сень свою горы Каф, и Торосские горы, и Атласские горы, и горы Хосма, и реки Евфрат, Тигр, и священный Нил, и быстрый Дунай, несущий бурные воды по френкским землям, и пустыни без конца и края, и степи, и долины с зеленой травой, и поля, и семь морей, и дремучие леса. Под сенью его очутились храмы, оставшиеся от фараонов, города с серебряными куполами, видными из далекого далека, с башнями, уходящими в небо. Удивился я. Однако не успел спросить, что сие означает, как ветер подул, ветер из семи концов рая, уносящий из сердца печаль и тоску... Очнулся я. До утра все думал, а после утреннего намаза решил открыть сон свой святейшему шейху Эдебали, получить от него совет. Поднял он руку, призвав меня к молчанию: «Не надо. Что открылось тебе, и мне привиделось — знамение господне! Великое счастье и добрая весть вашему бею! Обратился он ко мне с одним желанием. Не получил желанного, ибо не время было. Но, положившись на бога, не оставил надежды. И вот открылась дверь желаний его. Настал счастливый час. Пусть снова обратится. Не останется просьба его без ответа». А мне выпало весть передать...
Он умолк со странной улыбкой на губах. Рассказывал он не для Каплана Чавуша, а чтобы известно стало об этом повсюду. Потому-то и задержал юношей.
Юнус Эмре поручил Каплану Чавушу передать благую весть Осман-бею. Он не хотел это делать сам, так как в обиде был на Эртогрул-бея за старое дело, которое случилось еще до рождения Осман-бея. После смерти Эртогрул-бея обида Юнуса перешла на Осман-бея. Было это лет сорок — пятьдесят назад. Вся правда так и не открылась. Говорили, будто сельджукский султан Гияседдин Кей-Хюсрев Второй в тайне даже от своих визирей повелел Эртогрул-бею совершить налет. Однажды ночью встретился с Эртогрулом в договоренном месте, отправился с ним в Чат, там во время пятничного намаза убили они Баба Ильяса, что был пиром Юнуса Эмре. Вспомнив об этом, Каплан Чавуш улыбнулся и ответил Юнусу Эмре словами Коркута Деде:
— Передам я весть Кара Осман-бею, сыну Эртогрулову. Пусть накормит тех, кто придет голодным, оденет тех, кто придет нагим. Пусть велит зарезать молоденьких жеребчиков, верблюжат двугорбых, баранов черных, шатер великолепный поставит на лике земли, джигитов, беев соберет на пир! Да будет весел пир и смехом, и речами, плясками и играми. Ступай же, Каплан Чавуш, и скажи: ашик бедняга Юнус явился, головой склонился, руку приложил к груди, на колени встал, добрую весть передал!
Аслыхан, расстилавшая скатерть, остановилась, внимательно прислушиваясь к последним словам отца. Каплан Чавуш метнул на нее свирепый взгляд, и она убежала. Каплан обернулся к Кериму.
— С доброй вестью не медли! Бегом беги, джигит, найди Осман-бея! С глазу на глаз скажи ему: добрая весть для тебя у Каплана Чавуша, тайное слово!.. Пожелает — пусть меня призовет, пожелает — пусть сам придет... Ни одного слова не позабудь, чтоб глупцом себя не выставить.
Керим тотчас скрылся за углом дома. Он был рад передать Осман-бею счастливую весть, надеясь снискать его благоволение. Но, подойдя к воротам, остановился, о чем-то вспомнив, растерянно огляделся по сторонам, словно ища помощи. Легко сказать Осман-бею: «Ашик увидел сон. Проси руки Балкыз у шейха Эдебали!» Но ведь выходит, Балкыз будет второй женой бея. В душу его закралось сомнение.
Мысли смешались. Придется ли это по душе Мал-хатун, матери Орхана? «Нет! С этим лучше не связываться! Оттого, что Балкыз — дочь шейха, не легче. Разозлится на нас мать Орхана. Жаль Мал-хатун. Она так нас любит. И Орхан осерчает. Разве я захотел бы, чтоб в дом бедной матери моей вошла еще одна женщина?.. В лицо, может, и не скажет, но наверняка разозлится. И права будет. Не пристало мне передавать слова чужака, ашика!» Керим не знал, как быть. Решил было открыться матери, но счел неловким искать совета в таких делах у женщины, только что потерявшей старшего сына. Оставался мулла Яхши. Керим представил себе, как, снимая обувь, входит к нему в соборную мечеть, но тут услыхал встревоженный голос Аслыхан.
— Ты здесь? Как я перепугалась, думала ушел уже...
— Чего тебе?
— Поди сюда! — Она оглянулась на внутренний двор, понизила голос.— Иди, иди сюда!
Керим насторожился, будто почуял опасность. Черные глаза Аслыхан сверкали от волнения. Она схватила Керима за руку, втянула в дом, зашептала в полутьме кухни:
— Так какую весть принес ашик моему отцу? Что там, ох, Керим Джан? Почему надо ликовать нашему бею Осману? Чего ради пир задавать?
— Пусти! Спешное дело у меня. Никакого пира не будет, ничего не будет.
— Будет, будет — и какой пир! Что я, не слышала? Ох, разозлишь ты меня!
— Да никакого пира не будет. Говорили о старом деле Джимри. К слову пришлось — стих прочитали. Не бабьего ума дело.
— Ах ты, безбожный Керим! Какая связь меж делом Джимри и пиром у нашего бея? Нет, все равно скажешь.— Не сводя с него своих черных глаз и не выпуская руки, она приблизилась, почти касаясь его крепкой грудью: — Неужто угадала я, Керим? Ашик Юнус пришел из Итбуруна, это о Балкыз говорили? Чтоб мне ослепнуть, о ней!.. Поклянись аллахом, что не так! Скажи: «Пусть умрет моя мать и все, кого я люблю!»
Керима охватил страх: Аслыхан с первого слова поняла Юнуса Эмре. Он боялся не пренебрежения к сверхъестественной силе ашиков, а стыда, если раскроется тайна. Девушка ластилась к нему, как котенок. Он едва не потерял голову. Хотел было уйти, но не смог оттолкнуть Аслыхан: еще вчера вечером она была так неприступна. Против своей воли сказал просительно:
— Оставь, Аслыхан!.. Балкыз тут ни при чем. Поверь, ни при чем..
— Ага, не поклялся!.. Угадала! Не отпущу, пока не скажешь. Что говорит ашик? Отдаст шейх свою дочь Осман-бею? — Керим ощущал нa своем лице ее дыхание. Чтобы заставить его говорить, девушка сжала его руку и кокетливо попросила: — Ну, говори же, ох, Керим! Я угадала? Все так? Верно я поняла?..
От запаха благовоний, которыми умащалась Аслыхан, у Керима закружилась голова. Он глянул на дверь, испугавшись собственных мыслей. Вырвал руку, но вместо того, чтобы уйти, с силой притянул девушку к себе.
— Ох, ребра сломал, гяур! Косточки мои! Оставь, ой мама!
Керим безжалостно впился в ее открытый рот, словно это она, Аслыхан, заставила бросить его учение у муллы, пообещав за это позволить себя любить, но не сдержала слова. И сам удивился своему порыву, не понимая, что мучительная страсть его вызвана накопившейся тоской по возлюбленной, которая долго держала его на расстоянии.
Аслыхан со стоном вырвалась из его рук.
— Взбесился ты, что ли, пес? Средь бела дня, тьфу! А если б отец застал? — Керим отпрянул, но она удержала его.— Ну, говори! О Балкыз шла речь, правда? Какие тайны могут быть от любимой?.. Рассержусь, коли не скажешь! Клянусь, лица моего не увидишь. Ну вот... — Она прильнула к нему.— Скажи и ступай, Керим! И не грех — скрывать от меня?
Керим не мог больше отпираться. Сказал и что боится гнева Орхана, если принесет эту весть его отцу.
Слушая Керима, Аслыхан стала серьезной. Выскользнула из его объятий. А когда Керим умолк, уверенно сказала:
— Попомни, Керим Джан! Отдаст шейх свою Балкыз.
— Если так, как в прошлый раз...
— В прошлый раз другое!.. Тогда неизвестно было, изберут ли на бейство Осман-бея... А теперь шейх Эдебали согласен... Потому что этот мир — мир беев. А весь сон Юнуса Эмре с луной да с деревом — вовсе и не его сон. Такие сны видят шейхи да влюбленные. Сочинил он все это, твой ашик. Понятно?
Керим подумал.
— Нет, непонятно! — Глаза у него округлились.— Ишь ты, безбожница! Как может быть ложью божественный сон?
— Может! И как еще. Ступай! Как слышал, так и скажи. Что получишь в награду за добрую весть от Осман-бея — не знаю. Но молитвы Балкыз за тебя долетят до седьмого неба.
— А если осерчает Орхан? Чего смеешься, бесстыдница, время ли? Орхан, может, и не разозлится, а вот мать его Мал-хатун — наверняка.
— Оттого, что будет рядом с нею вторая жена?
— Ну да...
— Мал-хатун — бейская дочь. Подохнет от злости, но виду не подаст. Постыдится, что скажут: «Ревнует мужчину!» Честь рода запятнать побоится. Жена бея заранее знает, что будет у мужа не одна... Одна жена в бейском доме не управится. Каждый день скот доить... Масло сбивать, сыр, йогурт готовить. Весной на яйлу перебираться... А сколько дани приносят осенью к бейской двери! Поди успей. Зимой и летом гости пьют, едят. Столько слуг, работников, родни. Бедняки приходят с просьбами, с подношениями. Каждый год подарки от славных беев... Весной ковры плести, килимы. А потом свадьбы, пиршества... Одна жена, будь она хоть дочерью пери, не в силах управиться, затоскует... К тому же бывает она на сносях, бывает и больна... Нет, одна жена не может вести бейского дома.— Притворно вздохнув, Аслыхан нахмурилась.— Тебе не понять, Керим Джан. Так уж на роду написано женщинам. В пользу мужчин записано почему-то великим аллахом, да буду я жертвой его! — Она погрозила пальцем.— Я сказала «в пользу мужчин», но помни, это для беев... Помни, не то глаза выцарапаю! Для беев, и то по обычаю. Не для захудалых, для настоящих, доблестных беев. Кто вздумает с ними равняться, только опозорится.— Она задумалась, помрачнела.— Пожалел женщину: вторая жена, мол, придет! А девчонку, что второй женой станет, не пожалел. Если каждую ночь с мужем своим не ляжешь...
— Принуждают, что ли, Балкыз? Сама добивается не первый год. Не шла бы!
— Голова у тебя не варит, Керим! Откуда знать тебе ее боль.— Аслыхан умудренно вздохнула.— Нет ничего хуже муки по любимому. Огнем горит бедняжка Балкыз. Столько лет тлеет, что табак. Поклялась: «Или ложе Осман-бея, или Сакарья-река...»
— Ой, ой!
— Ты что думал? Если она дочь шейха, то и не человек? Откуда тебе знать, несчастный Керим, что такое любовь?
— Вот бесстыдница!
— Бесстыдница? Мало я плакала, когда ты решил стать муллой? Ты меня хоть вот столечко пожалел? Ах, как хорошо, что поклялась — до руки моей не дам тебе дотронуться!.. Что, видал?
Керим закрыл дверь, попытался снова обнять ее, но Аслыхан воспротивилась всерьез, ударила его кулаком в грудь.
— Отойди! Слышишь, отойди, говорю. Пока не управишься с саблей, с дочерью Каплана Чавуша тебе и подавно не справиться, бывший мулла! — Она потянула носом воздух.— Муллой еще от тебя пахнет — бумагой да чернилами.
— Сама ведь только что говорила, бессовестная...
— Э-э, тогда — другое дело...
— Чтобы выведать тайну, да? Ну, погоди!..
На улице раздались голоса. Аслыхан выпрямилась, как струна, отскочила.
— Постой, Аслыхан! — простонал Керим.— Послушай, а как быть с вестью? Не могу я сказать об этом Осман-бею, хоть умри, не могу.
— Всего лучше поведай Орхану! — не задумываясь, отрезала Аслыхан.— Делай, что велели!
— О господи, разве это совет? Чертовка!
Аслыхан улыбнулась, сверкнув в полутьме белыми зубами. Она была очень красива. Как он не замечал этого, став муллой. При воспоминании об учебе сердце его вновь сжалось от боли.
В дверь постучали. Он побежал открыл. То были старейшины дервишей и абдалов. Пришли, услышав, что знаменитый ашик Юнус Эмре вступил на землю Сёгюта. Увидев голыша Кёль Дервиша, Керим понял, сколько хлопот будет сегодня у Аслыхан, и усмехнулся: «Так ей и надо, аллах наказал».
Когда Керим вошел в дом бея, Орхан сидел перед дверьми селямлыка и острым кинжалом вытачивал из дубовых клиньев дротики для весенних игр. Увидев Керима, обрадовался.
— Только что думал о тебе. Для тебя строгаю! В этом году ты под моим началом, Керим Джан! — Керим насупился, раздумывая, как сообщить тринадцатилетнему мальчику весть о женитьбе его отца.— Как успехи? Управляешься с саблей? Недавно видел Каплана Чавуша, хвалит тебя!
— Не знаю, занимаемся.— Он вздохнул.— Все дела моей матери.
— Не горюй! У воинов много свободного времени. Читай себе на здоровье, если охота. Но услышит Аслыхан, я ни при чем...
— Какое Аслыхан дело до моего учения?
— Того не знаю. Никогда не угадаешь, что бабы скажут.
Керим злился, слыша подобные шутки, постоянно напоминавшие ему, что он бросил учение у муллы по настоянию женщины. Он невольно позавидовал спокойствию Орхана и, чтоб удивить и смутить его, тут же выложил неприятную весть.
Орхан стал серьезен, задумался. Кериму показалось, что он хмурится.
— Так-то, приятель! На вестника не сердятся.
— Дай тебе бог здоровья, мулла Керим! — Орхан швырнул дротик и, сунув кинжал в ножны, весело вскочил на ноги.— Пойду скорее обрадую отца. Шапку кинет оземь! — Керим припал к краю его платья. Орхан погрозил ему пальцем.— Не волнуйся, Керим Джан! Считай, награда за добрую весть у тебя в кармане.
— Постой же!.. А твоя мать не осерчает на меня? Чего, скажет, этот Керим лезет не в свои дела?
— Моя мать? Да разве женщины могут на такое сердиться? Совесть надо иметь! Ведь отец станет зятем шейха Эдебали. Подумай, что это значит, эй, Керим! В такое-то время кому еще выпадало подобное счастье? — Высвободив полу, он заторопился. Обернувшись в дверях, добавил: — И как только ты живешь, мулла Керим! Ни о чем на свете понятия не имеешь, ни о чем...
Керим остался один и растерянно глядел на разбросанные по полу дротики. Нет, он решительно не понимал, почему шейхи хотели иметь своим зятем бея, а беи должны быть рады тестю из шейхов. Дай бог силы тому, кто в этом разберется.
Он поднял с пола дротик, перекинул его с руки на руку, задумался. В конюшне заржал конь. «Ходишь, стройная, что тополь. Смотришь, словно лань. Крови на снегу алее на щеках твоих румянец. Поцелуешь — дух захватит! Грудью, точно саблей острой, щит груди моей пронзаешь, о любимая моя!» Слова песни возникли сами собой. И причиной тому была Аслыхан.
Керим легко, как тростинку, сломал дротик, который держал в руках, и улыбнулся, радуясь приятному ощущению своей силы.
II
Каплан Чавуш и Юнус Эмре до самого вечера ни на минуту не могли остаться наедине. Когда гости, поужинав, ушли, а Аслыхан отправилась поболтать к Баджибей, Каплан поднялся, задвинул засов на воротах. Потом подбросил в очаг сосновых лучин и уселся на ковре.
Они не виделись шесть лет. Чего только не случилось за эти шесть лет! Много надо было им рассказать друг другу. Юнус Эмре задумчиво улыбнулся, глядя в землю, вздохнул.
— Вот так-то, брат Каплан. Оставил я тебя в кузнечном ряду в Эскишехире, а застал в Сёгюте. Почему перебрался сюда? Не потому ли, что в Эскишехире каждый камень напоминал тебе о покойнице?
— Эх! Считай, не усидел, ашик Юнус! Сам ведь сказал: «Есть покой в перемене мест».
— Сказал. Но ведь я что говорю, то и делаю, Каплан. А ты вот как кормишься в этом углу?
— Да так.
— Что значит «так»? Слышал я, в уделе Эртогрула от нищеты не продохнуть стало?.. Если дороги на замке, а воины без добычи, кому нужно твое кузнечное мастерство?! А ну, расскажи, как кипит твой дырявый котел?!
— Кипит понемножку... Что ни говори, а концы с концами сводим.— Помолчал.— А нужда прижмет, вытаскиваем монету из старых запасов. Сад дал нам Эртогрул-бей, земли нарезал.
— Ах ты, горемыка Каплан! Скажи лучше: бросил я ремесло, земляным червем стал.
— Немного есть. Как без дела остаюсь, хватаю лопату — и в сад. Земля — она человека добрым делает. Да откуда тебе знать, бродяга Юнус? Мягким, как хлопок делает земля.
— Это хорошо.— Они улыбнулись друг другу. Помолчали. Юнус Эмре тихо спросил: — Ну а дальше?
— Что же дальше? Крутимся, как мельничный ворот.
— Дальше, говорю, дальше что?
— А что дальше? Мир этот смертен: сколько ни крутись — конец один.
— Дальше, говорю. Как идут дела с железной трубкой, Каплан Чавуш?
Такого вопроса Каплан не ожидал. Поднял голову, испуганно заморгал глазами.
— С трубкой? Не знаю, о чем ты?
— Ну, ну!
— Кто тебе сказал? Болтунья Аслыхан, что ли?
— Кто сказал, тот сказал! Не греши против дочери. Ну что?
— Да нет! Ничего. Не понимаю, о какой трубке ты говоришь.
— Я ведь и в Акке побывал. Видел там твоего лекаря-еврея.
— Господи, боже мой! Уж не стряслось ли с ним чего? Не умер ли случаем? — спросил Каплан Чавуш, пытаясь собраться с мыслями.
— Какой там умер! Крепок, как боров! Лечит болячки и заправляет делами Сообщества. Скажу, что весь мир вокруг него вертится,— не солгу.
— Если так, чего же он тайну нашу выдал? Ополоумел, что ли? Думает, моя рука до его шеи не дотянется?
— Ай-ай-ай! Значит, и от меня тайна? Чего же стоит наше братство многолетнее? Постыдился бы! Тьфу! Лекарь-еврей оказался храбрее тебя. Сказал: от тебя, мол, у Каплана тайны нет. Хотел написать бумагу, да раздумал. Сам, говорит, расскажешь.
— Расскажешь?! Чего же ты молчишь с самого утра? Да знаешь ли ты, какие у нас здесь дела, эй, безбожный ашик! Что он сказал? Разузнал, о чем я писал ему?
— Ну нет, дудки! Пока не услышу, что за штука — железная трубка, что за огневой порошок, ничего от меня не узнаешь, Каплан!
— Чего проще, приятель! Говори, что там? Как дела с трубкой у кузнецов в Мире Тьмы?
— Понапрасну стараешься, паршивец Каплан! Пока не расскажешь, ничего не выйдет.
— Это проще простого.— Он отвел глаза.— В самом деле, жив-здоров щербатый еврей? Наверняка свихнулся, а иначе не открыл бы тайны... Мы на сабле поклялись. Подлец, на талмуд руку положил, слово дал: кожу, мол, с него сдерут да голое мясо черным и красным перцем посыплют, серой прижгут — не расскажет! Что, он в Сообществе этом про иудейского бога забыл? Френком стал или монголом?
Юнус Эмре улыбнулся.
— Успокойся, ничего с твоим щербатым не стало. Да прижал я его немножко, вытянул тайну.
— И поделом мне, старому дураку! Прожженного хитрого еврея обвел... Хорош ашик!.. Как же тебе удалось опутать этого болвана?
— Попусту пытаешь, не опутал я его, Каплан! Как бы мог он иначе весть передать со мной, если б не раскрыл, в чем дело?
— И то правда... ай-ай-ай! Что ж за новость он тебе велел передать?
— Напрасно, говорю, стараешься! Пока не откроешь, что за железная трубка да огневой порошок, я нем. Как услышал, так и онемел. Неужто, думаю, свихнулся, в алхимики ударился? Ну, думаю, ладно, черт с ней, с алхимией, но что за штука — трубка? А когда понял, в чем дело, от злости в себя прийти не мог.
— Почему?
— Недостойную человека подлость затеял ты, Каплан! А ну, да удастся тебе?
— Что в том плохого?
— Порядка в мире не станет, вот что! Выпадет ось! Негде человеку голову преклонить будет.
— А сейчас есть где преклонить?
— Сейчас есть сабля, есть верная рука да доблесть. А твоя трубка не оставит в этом мире ни храбрости, ни доблести. Неужто тебе в голову не приходило, что от этой чертовой трубки все прахом пойдет и проклят будет тот, кто ее выдумал! До скончания света поносить тебя будут!
— Эх! Найти бы, чего ищу, а там пусть поносят!
— Не сказал ты мне ничего в прошлый раз. Небось после смерти жены заболел ты этим?
— При покойнице разве такое пришло бы в голову? Не одолеют человека такие страсти, пока он в угол не загнан. Ошалел я, Юнус, когда жена умерла. Хоть в пустыню подавайся к Меджнуну. Запустил свою мастерскую, а прежде в ней жизнь кипела, что в муравейнике. Поглядели мастеровые: столько времени ставни не подымаются, пришли вместе со старейшиной... С мертвым не умирают, говорят. Будешь так горевать, покойнице навредишь. Гнев господний на свою голову навлечешь. Послал аллах человеку несчастье — терпеть. Таков извечный закон... Много еще чего наговорили. Видят, скорее камень в воду превратится, чем я их послушаю. Рассказали господину нашему шейху Эдебали. Тот прислал своего помощника Дурсуна Факы. Или он честь по чести откроет свою мастерскую, или пусть убирается куда глаза глядят. Вот мое слово, говорит. Вижу, дело плохо. Открыл мастерскую, а радости никакой... Руки опускаются. До той поры на кусок железа равнодушно смотреть не мог. Так и хотелось раскалить его да что-нибудь выковать. А тут что железо, что бревно — все одно стало... Где сяду, там и сижу. Правда, иногда говорил себе: «Нельзя так, братец Каплан! Возьмись за дело. Себя не жалеешь, дочь сироту пожалей!» Сидел так однажды задумавшись, гляжу — остановился у лавки всадник. Соскочил с седла. Поздоровался, вошел в мастерскую. Вижу — монгольский сотник. Едет-де из Пекина в Золотую Орду.
— Аллах, аллах! Как же он в Эскишехир попал по дороге из Пекина в Золотую Орду?
— Не знаю. Ему почему-то через Стамбул ехать надо было... Пересечь Дунай и мимо Азовского моря в Золотую Орду податься... Решил он захватить с собой в подарок несколько отборных туркменских сабель. За деньгами не постою, говорит, лишь бы ценная вещь была, какой похвастаться можно. Послал я подмастерья домой, чтобы принес пару сабель — из бейских. Тем временем монгол китайскую саблю вытащил. Поглядел — один клинок стоит не меньше пяти сотен форинтов. Понял: давно мы настоящим ремеслом не занимаемся, истосковались по хорошей стали, сами того не замечая. Повертел саблю в руках, спрашиваю: «Значит, есть еще мастера в Китае, что могут такую сталь отковать да закалить?» Тут монгольский сотник и принялся рассказывать о китайских чудесах... Говорил, говорил, и к слову пришлись потешные огни. Изготовляют, говорит, там мастера шутихи из огневого порошка...
Каплан Чавуш улыбнулся и уставился неподвижным взглядом в огонь. Видя, что молчание затянулось, Юнус Эмре тихо спросил:
— И что же?
— Да ведь вот что, Юнус, совсем я и не слушал его до тех слов. А как сказал он «из огневого порошка», меня словно шайтан саблей ткнул. Так и подскочил.
— Почему? Интересовался, что ли, раньше этим огненным порошком или как его там, черт бы его побрал?
— Как же я мог, если впервые о нем от монгола услышал, чтоб ему провалиться. Я знал только о греческом огне...
— И правда! Все спрашивал меня, пытался тайну его разгадать.
— И его спросил: что за огневой порошок? Не греческий ли огонь? «Нет,— говорит,— греческий огонь — другое. А это огневой порошок». Говорит, китайцы на свадьбах и празднествах шутихи в небо пускают, нигде такого не увидишь. Что за шутихи? — спрашиваю. «Те самые,— говорит,— потешные огни. Поджигают их снизу и в небо пускают. Ночь в день превращается». Как? Известно как. Одни шутихи за облака подымаются. Другие вертятся вроде колеса. А есть рассыпаются, как радуга, на семь цветов. И все из этого самого порошка. Потому-де и назвали его порохом. Все у меня смешалось в голове. Что за порох? — спрашиваю. «Ну как тебе объяснить, чтобы ты понял? Порошок такой, как крупный песок. Видишь железную окалину из-под напильника? Так вот, вроде нее. Из чего делают? Не знаю». А в небо как взлетают? Эти шутихи. В воздухе, что ли, загораются?— спрашиваю. «Ах,— говорит,— чтоб тебе лопнуть!» Смеется. «Порох,— говорит,— заворачивают в плотную бумагу. Снизу к такой шутихе огонь поднесут, и летит она в небо, шипит, а потом с треском разрывается...» А цвет какой? — спрашиваю. «Шутихи или порошка?» Порошка, порошка! «Темный такой, со свинцовым отливом. Запаха,— говорит,— не знаю. В голову не приходило понюхать, может, и пахнет». Сам, спрашиваю, видел или сказки китайские повторяешь? «Как не видеть, сколько раз,— говорит,— видел». А купить? Если хочешь-де, можно и купить. Почему бы им не продать, если деньги заплатишь? А ты покупал? — спрашиваю. «Купил,— говорит,— да и с собой взял. Показать?» Понимаешь, Юнус, подскочил я тут как ужаленный. Помилуй, господин, говорю, с собой везешь? Принес он суму переметную. Вытащил кожаный мешочек, похожий на кисет. Развязал, на ладонь немного насыпал. И точно: чуть потоньше окалины, синеватого темного цвета. Понюхал, пожевал — ни запаха, ни вкуса! Монгол посмеялся, потом высыпал порошок из ладони на землю, слепил из него маленький шарик, зажег щепку в очаге и только поднес... Знаешь, что было?
— Что?
— Зашипел этот шарик, загорелся — нет, не как нефть, а словно разозлившись, что подожгли его,— покатился по полу и исчез!
— Как это исчез?
— Сгорел. Сильный, что кабан! Только черный дымок остался. И запаха такого вовек я не слыхал. Ну, и запало мне в душу: вот ведь силы сколько в этой штуке, ярится почище раскаленного железа под кувалдой. Ничего такого мне еще и в голову пе приходило, но я сразу решил: «Хитрая штука! Есть в ней что-то дьявольское!»
— Что же?
— Ты ведь знаешь, всяким оружием я владею, только вот с плугом не справляюсь. Как увижу катапульту, все мне в голову приходит, нет ли другого способа камни в цель пускать, как стрелы? Совру, если скажу, что сразу, как увидел огневой порошок, пришла мне в голову железная трубка. Тогда понял я только силу этого порошка. Понял и весь затрясся... Ноги подкосились. Если тебе на ум, к примеру, стих хороший придет, сердце небось так и подпрыгнет? Вот так и у меня прыгнуло... Откажись сотник продать мне порошок, не знаю, что бы я сделал. Устроил бы засаду на дороге, прикончил его, но взял! Короче, за знаменитую туркменскую саблю и пятнадцать венецианских алтынов в придачу купил я у него торбу, запер в железный ящик. Гляжу, схватился сотник за живот, хохочет во все горло...
— Чего это он? Решил: глупого туркмена вокруг пальца обвел?
— Нет! Ящик-то я запер, сел на него и сижу. Вот ему и смешно показалось... Побежал я домой и больше на улицу не выходил. Когда мастера узнали, что я собираюсь продавать свою лавку подмастерью, все ко мне сбежались. Долго толковали, но без пользы... Забыл я обо всем на свете, занялся трубкой... Не то что от санджакского бея, от султана из Коньи пришли бы, прочь прогнал! На пятничный намаз и то не ходил. Любопытство людишек одолело. Сначала у дверей подслушивали, что в доме у меня происходит, потом в окно пытались разглядеть, а кое-кто даже на крышу вскарабкался — дым из очага понюхать. Ничего не разузнали. Аслыхан в то время десять лет было. Ее пытать стали. Да без толку. А я железом занимаюсь. Сперва отлил трубку из латуни. Никуда не годится, мягкая выходит трубка, раздается. Взялся за медь. Рвет отверстие свинцовый орешек, который внутрь клал, чуть глаз не выбило... Чем труднее дело, тем охота больше, Юнус. Так влез в это, приятель, что все остальные страсти — и женщины, и вино, и кости — рядом с этим пустое... Как-то ночью сижу, задумался. Не знаю, как вышло, зашипел, вспыхнул этот дьявольский порошок... Земля раздалась под ногами, адское пламя со всех сторон охватило. На счастье, Аслыхан не спала: по ночам ждала меня, покуда выйду из подвала,— боялась... Когда черный дым повалил, выбежала, закричала. Соседи услышали, подоспели. Открыл я глаза посреди квартала. Себя не помню. Правую щеку, словно бритвой, срезало. Рану будто раскаленным песком присыпали. Тут-то и явился врач-еврей. Видит ожог. Удивился. Что, мол, случилось? Говорю: плеснул нечаянно раскаленным железом. Понял он, что вру, разогнал народ. Когда одни остались, допытываться стал. А что я ему отвечу, когда сам не знаю, как это все вышло? Щербатый еврей, сколько ни бился, бороду мне отрастить не смог. Соседи, учуяв запах огненной пыли, засомневались. Управитель санджакского бея подлец Перване Субаши пустил слух: алхимия! Дескать, алхимией я занялся, оттого и пламя сожгло меня... А мне плевать. Что борода, главное — весь мой огневой порошок сгорел. Места себе не нахожу. Как же теперь быть? О аллах? Собрались братья ахи. Правда ли? — спрашивают.— Ведь грех это и бесовское занятие. И на этом, и на том свете ждет тебя кара. Пока не поздно, оставь, говорят. Прогнал их: ступайте, говорю, по своим делам. Не такой я дурак, чтобы из свинца мечтал золото выплавить. Верно, говорят, чужая душа потемки... Братья ахи следят, как бы я в алхимию не ударился, а у меня Китай из головы не выходит. Вот рана заживет, думаю, будь что будет, тут же в путь отправляюсь. А дочь на кого оставить? Совсем еще маленькая она была.
— Ах ты, безмозглый! Да знаешь ли ты, где Китай?
— Нашелся бы человек, на которого дочь можно оставить, не поглядел бы на соседей, ни о чем бы не задумался. Но ничего не попишешь. Сон я потерял, Юнус Эмре, ворочаюсь по ночам в постели, а в голове у меня железная трубка. Хотя бы горсть порошка осталась, добился своего, думаю. С ума сойти можно. Уж лучше бы вся борода сгорела, да немного порошка осталось.
— Где же ты снова его достал? Опять монгольский сотник привез?
— Нет. Ворочаюсь как-то ночью на постели и ругаюсь на чем свет стоит.
— Кого же бранишь?
— Немного себя, а больше всего Перване Субаши, который про алхимию выдумал, ославил меня. Передали мне его слова: «Скоро наш главный алхимик Каплан Чавуш обратит свинец в золото. Прощайтесь с нищетой. Весь мир золотом завалим». Народ хохочет... Был бы у меня порошок, занялся бы я снова своим делом, плевать мне на всех. А тут хоть лопни, да и только. Проклинаю алхимию и все на свете, бью себя кулаками по голове и вдруг обмер. Постой, постой, говорю себе. Нашел!
— Что?
— Как что, бестолковый ты мой Юнус? Кто у нас здесь самый главный алхимик?
— Кто?
— Пошевели мозгами, ашик Эмре. Кто на земле Эртогрул-бея живет в пещере...
— Дервиш Камаган, что ли?
— Еще спрашивает. Откуда родом этот подлец? Откуда пришел? С китайской границы.
— Ну и что?
— Как «ну и что»? А огневой порошок, чтоб ему сквозь землю провалиться, откуда? Понял?
— Понять-то понял, но юродивый Камаган порошок от железа не отличит, а воду от травы.
— Скажешь тоже! Он ведь алхимик. Плохой ли, хороший, но алхимик. А что это значит? Значит, не известно, что он знает, а чего не знает... Ворочаюсь на постели. Время — полночь. Так бы подхватился и побежал в пещеру. Но как потом объяснишь это мерзавцам, что в окно ко мне заглядывают да к дыму из трубы принюхиваются? С трудом утра дождался. Оседлал коня, прискакал, бросился в ноги. Поломался монгол, покочевряжился: святому покровителю, мол, своему под страхом смерти поклялся никому секретов не выдавать.
— Знает, значит, подлец, так, что ли?
— Какое там знает! Слыхом говорит не слыхивал про такой порошок...
— Тут ты выхватил саблю...
— Не на того напал! Голову ему можешь снести, только посмеется над тобой, старая развалина. Но понял: от меня так просто не избавиться... Сразу по-другому заговорил. Его послушать, так огневой порошок в Китай этот поганец караванами посылает.
— Как так?
— Секрет, мол, у него, слава аллаху, говорит, можем здесь понаделать, сколько душе твоей угодно.
— Ого!
— Да. Под конец, не знаю уж почему, смилостивился поганец. Пошел в глубь пещеры, чтоб она ему на голову обвалилась! Принес две горсти. Глянул — он!.. Крошку поджег — точно! Обалдел я. А когда в себя пришел, к рукам его потянулся, поцеловать хотел... А он и говорит: «Понапрасну радуешься, Каплан! Все, что было, отдал тебе. Если еще придешь за порошком, не жди от меня добра».
— Быть не может!
— Долго я его уламывал... Короче говоря, приятель, до той поры, пока я на земли Эртогрул-бея не переселился, мерзавец все мне голову морочил. Не успокоился, пока свою власть не показал: что хочешь, мол, могу с человеком сделать.
— А ты узнал, откуда он достает?
— Не достает. Сам делает сколько хочет.
— Опомнись! Неужто поверил, глупец Каплан?
— Делает!.. Поверил.
— Да не может того быть!.. В горах, в божьей пещере...
— Попросил он как-то у меня серы. Достал, привез. Потом заладил, достань ему селитры.— Каплан помолчал.— Да, сера там есть и селитра, поклясться могу! Знаю — потому — попробовал... Смешал их. Цвет не тот. Зажег — пламя не то, но немного похоже. Что-то еще добавляет поганый дервиш Камаган, а что — разобрать не могу.
— Значит, весь твой порошок изготовлен беднягой Камаганом?
— Выходит, так.
— Аллах, аллах! А ну, покажи!
— Пойдем.
Каплан Чавуш зажег светильник и повел Юнуса за собой.
По восьми ступенькам они спустились в каменный подвал, где он воевал с проклятой трубкой. Низкая дверь из дубовых бревен скреплена железными прутьями на стальных штырях с круглыми коваными шляпками. Единственное оконце под потолком, выходящее во двор, забрано толстой железной решеткой. В углу — кузнечный очаг и наковальня, на верстаке — тиски, несколько плавильных горшков из огнеупорной глины, щипцы, литейные формы, кузнечный и слесарный инструмент. Черные от сажи каменные стены и сводчатый потолок делали подвал похожим на пещеру.
Каплан Чавуш поставил светильник на верстак, вытащил железный ящик. В нем он хранил двадцать — тридцать алтынов на черный день, три стальных бруска для клинков и самую большую свою драгоценность, что берег пуще глаза,— дьявольскую смесь.
Повозившись с замком арабской работы, открыл ящик. Достал небольшой кожаной мешочек. Как все одержимые люди, при виде предмета своей страсти переменился. Руки неприметно затряслись. Он бережно высыпал на верстак немного порошка. Скатал из него шарик. Плотно затянул мешочек, положил его в ящик, закрыл крышку и отнес подальше в сторону. Запалил от светильника хлопковый фитиль и, помянув аллаха, поднес к шарику, который сразу зашипел, завертелся и, прочертив на верстаке огненный круг, сгорел.
— Вот, Юнус Эмре, это и есть мой черный враг, что оставил меня без бороды, сжег лицо, сделал посмешищем в глазах эскишехирского люда.
Теперь, когда Юнус своими глазами видел, как горела эта дьявольская смесь, он невольно содрогнулся. Каплан Чавуш еще легко отделался! Юнус закрыл на мгновение глаза. Если Каплану удастся сотворить свою трубку, то с таким оружием ничего не стоит поставить на колени весь мир! Эта мысль потрясла ашика. Он представил себе, как встретил бы его Караманоглу, приди он к нему с таким оружием.
— Ну и дела! В ум не возьму.— Он проглотил комок в горле.— Огнем, что ли, выталкивает свинцовый орешек из трубки?
— Огнем, но не так-то просто. По правде говоря, я и сам еще толком не знаю, приятель... Ты своими глазами видел: горит эта штука быстро, но не взрывается. А насыплешь ее в трубку — с огнем да грохотом все вылетает.
— Трубку разорвало, что ли, когда ты бороду потерял?
— Нет. Много я над этим бился, брат. Много мучился. Но в тот раз просто не поостерегся. Огневой порошок из рук не выпускал. А руками нечаянно взялся за бороду.
— Эх ты, бестолковый Каплан! Теперь понятно. После грязного дела, недаром сказано, омовенье совершать надобно. А ты руками своими нечистыми за бороду схватился.
— Что верно, то верно! Но эта мерзость не только к бороде пристала, а в кожу впилась. Сам я уцелел, а кожа сгорела. Так без половины бороды и хожу.— Он вздохнул.— Да! Покуда не заставишь ее громом греметь как следует, ничего не добьешься.— Он втянул в себя воздух, понюхал.— Вот и все наши секреты. Ну, говори теперь, что сказал этот олух еврей? Какие вести от френкских кузнецов из Мира Тьмы?
— Из Венеции прибыл купец... И не простой, а старейшина. Твой лекарь-еврей завел с ним разговор. Дошел до железной трубки. Не так, будто к слову пришлось, а точно знал все, что у френков делается. Купец, услыхав про трубку, растерялся, словно разум у него, говорит, из головы выскочил. Короче, понял твой лекарь, что френкские мастера если не нашли главного, то немного им осталось.
— Упаси аллах! Чего же он не поспешил сразу передать мне эту весть? Может, и вправду думает, что шея его — чтоб ее скрутило! — в мои руки не попадет?
— Как раз собрался написать, а тут я подоспел. Хорошо, говорит, что пришел ты, брат ашик. Такие вести бумаге не доверяют.
— Оставь старого пачкуна! — Каплан Чавуш завертелся, заметался, как пес с обожженной лапой.— Вдоволь ли у френкских мастеров огневого порошка? И откуда они его достают?
— Этого он не выведал.
— Вот болван! Не выведал. Пропало наше дело, Юнус Эмре! Чего глядишь как баран на новые ворота? Ничего ты не соображаешь... Если у них много порошка и могут они его испытывать сколько нужно, плохо наше дело, плохо! Понапрасну я свою рожу сжег, бородой пожертвовал! Неужто зря мастерскую свою оставил, перебрался на чужбину и сижу в этом проклятом подвале. Что с мусульманами станет, если гяуры-френки, кои человеческим мясом да кровью насытиться не могут, получат в свои руки трубку? Начнут нас издали бить, как птицу. Нельзя будет к ним подступиться, мечом да саблей достать, что тогда делать? — Он дважды ударил себя в грудь.— Не выведал безмозглый еврей, над чем бьются френкские мастера? Чтоб ему!.. — Он помолчал, ожидая ответа. Юнус пытался вспомнить. Каплан в отчаянии крикнул: — Как френкские мастера срез у трубки делают? Срез, говорю, слышишь?
— Погоди, погоди! Венецианский купец, кажется, тоже все про срез твердил. Выспрашивал, умолял, словно кровников своих искал. Вот так-то, Каплан.
— Ох, беда, беда! Не дай бог, если нашли они, значит, мы опоздали. Считай, нет нас! Мертвы мы, Юнус Эмре!..
— Не бойся, брат Каплан, Насколько я понял, они еще главного не нашли. Иначе не спрашивал бы купец. Он говорил: «Сделать узкий срез - разрывает, а широкий сделать - не летит, плюхается железный шарик прямо под ноги».
— Есть, выходит, на небе аллах! Не оставил он рабов своих...— Каплан Чавуш бросился в угол, вытащил другой ящик, опрокинул его содержимое на верстак.— Вот гляди да разумей! — Он развалил по верстаку кучу латунных трубок.— Вот эти поломались, паршивые... И с широким срезом, тоже не годятся... О аллах, как же быть? Укрепи наш разум.
— Оставь ты в покое аллаха, не жди разума с неба!.. Слушай! Придя в себя, купец стал приставать: откуда, говорит, ты знаешь про железную трубку...
— Ну, если паршивец еврей...
— Нет! Тут твой щербатый лекарь насторожился. Разве, говорит, ты что-нибудь сказал, что ждешь от меня ответа? Венецианский торговец и так и сяк, видит, еврей стоит крепко. И говорит тогда ему: «Наши мастера втайне работают, не то попы прослышат, живыми сожгут, как колдунов».
— Вот враль! Вот враль!.. Как могут попы совать свой поганый нос в работу мастеровых? Разве это их дело?
— И я так сказал. Но послушать твоего лекаря, не соврал купец. Все сейчас у френков вверх дном! А страшнее слова «колдун» ничего нет, приятель. Отчего-то в сердце им страх запал, колдунов боятся... Друг за другом бесплатно шпионят. Стоит сказать: «Уж не колдун ли он?!» — и тут уж короли сыновей своих спасти не могут. Попы хватают, вешают, жгут на кострах. На каждой площади, говорит твой лекарь, поленницы дров наготове...
— А трубка тут при чем? Взбесились, что ли, черные свиньи?
— Да, взбесились. Известно, попы. Не одни попы, считай, все френкские гяуры в Мире Тьмы перебесились... Кто делает, что в книгах не записано, сжигают: колдуны, мол. А кто делает, что в книгах записано, тоже сжигают.
— Не понял.
— Таким попы говорят: для колдовства употребил ты записанное в наших книгах. И нет спасения... Торговец сказал: «У вас такого нет, ваши мастера с песнями работают. Не таись, скажи, сколько людей у вас этим занято? Им от нас только добро будет!»
— Упаси аллах! Их купцы не только по торговым делам ездят. Все до одного — папские шпионы.
— Не знает, что ли, об этом твой еврей? Говорит, у нас, мол, людей за колдовство не сжигают, и потому видимо-невидимо мастеров занимаются трубкой. Тут купец и задумался, затеребил свою бороду. А потом глаза у него сверкнули, вздохнул и говорит: «Эх, найти бы мне хоть одного такого мастера! Не пожалел бы золотых тому, кто помог!» Ясно: думает позвенеть золотом и наши секреты выведать. Еврей вздохнул и отвечает: «Хорошо бы, чего уж лучше! Да только есть, хозяин, строгий наказ: кто секрет ищет — вешать. А кто раскрыть его поможет, знаешь, есть такая штуковина, кол называется, так вот, того на кол сажать.
— Испугался купец!
— А вот и нет. С караваном где только не побывал купец. И думаешь, не знает он, что мусульманский запрет три дня живет, а у сельджуков за взятку все добыть можно?.. Усмехнулся в усы.
Я о другом толкую, говорит. Хочу, говорит, пожаловать в год столько-то золота и взять мастера с собой. Передайте, мол, добрую весть мастерам вашим.
— Да куда же он повезет такого мастера? В Мир Тьмы? Чтобы продать попам на шашлык: колдун, мол?
— Того лекарь не спрашивал, ибо ничего купцу говорить не собирался. Послушать купца: кто пойдет с ним, через пять лет вернется богатым, как Крез. По вашим порядкам, говорит, мастера даже в собственной лавке не на свою мошну работают, а на султанскую казну. Мы все знаем. Ваши мастера-де кормятся из рук в рот. Твой еврей говорит, нет, мол, не так. А купец и ухом не ведет. По вашим порядкам, говорит, мастеровой на базаре — тот же служивый. Смеется. Ведь у вас на рынке твердая цена. Какой же это рынок, если не купишь нужный товар по подходящей цене и сколько требуется? Можно ли у вас припрятать товар, а когда не станет его на рынке, продать втридорога? Лекарь ничего ему на это не ответил. Мало того, не унимается купец, когда у султана денег нет, берет он из твоей лавки товары, да и сбережения отнимает. Не так ли, господин лекарь? А кто в землю зароет, из того палками выбьют. Противиться станешь — душу богу отдашь. А кому это, спрашивает, надо? И подмигивает.
— Ах, гяур! Неужто не заткнул ему глотку наш еврей?
— С чего бы это, Каплан, затыкать глотку тому, кто правду говорит?
— Где же здесь правда? Господи сохрани! Все я теперь понял, ашик Юнус. Вспомни! Сам только что говорил: «Чем плохи стали острый меч да стрела?» Бранился. Постыдным делом, мол, занимаешься, хочешь-де огневой порошок да проклятую трубку выдумать, чего тебе от людей надо? Говорил, ось из мирового порядка выскочит, доблести не останется. Голова твоя дурья! Подумай как следует. Говорят, целый свет человеку не нужен, а мудрость нужна, не деяние нужно, а смысл. Усомнись! О чем френкский купец из Мира Тьмы толковал? Золота хотите — пожалуйста, мол, берите мешками. Дайте нам только железную трубку... А ты, бедняга Юнус, на весь мир рукой махнуть хочешь: пойду путем постижений, достигну-де святости, взгляд в себя устремив, дороги в рай удостоюсь. Не время, Юнус. Погляди, чего подлый враг добивается, что дает, что взять хочет. Как начнет нас свинцом поливать, золото его щитом от смерти не станет. Нет! За дураков нас, мусульман, принимают, и мы сами в этом виноваты... Не от зависти я этим делом занялся, не от злобы. Не для того, чтобы позабавиться, Юнус Эмре. Ведь я благословенную саблю люблю больше дочери своей Аслыхан. Может, кто не знает, а ты знаешь. Неужто френкские мастера глупее нас?
Юнус подумал. По губам его пробежала горькая улыбка. Ответил мягко, и это лишь подчеркивало его твердую уверенность:
— Может, и нужен миру палач. Так неужто ты сам выскочишь и крикнешь: «Вот я!» Не тебе людей издалека убивать!
— Уж не забыл ли ты стрелу с луком, копья да катапульты, что камни швыряют размером с голову?
— Стрелы, копья, катапульты — другое. Нет, не пристало тебе, оружничий, такими делами заниматься и дать миру такое подлое оружие. Ты ведь сабельный мастер. И оставайся, Каплан Чавуш!
— Опомнись! Неужто все сабельные бойцы в наше время — доблестные джигиты? Разве нет среди них подлецов да предателей, нет таких, кто, убоявшись храбреца, убивает его в спину? Да что там, во сне режут! Будто этого мало, еще и саблю ядом отравят. А попадется им новичок, тут они тигры, для потехи потроха выпустят. Запомни, братец: ничто на свете доблести не помеха. Да и трубка — тоже... У каждого века своя доблесть. В нынешний век доблесть на сабле держится, в будущем веке — на трубке. Проснись, Юнус Эмре! С каждым оружием приходит новая доблесть.— Он поглядел на сваленные в кучу трубки.— Эх, найти бы мне, какая из них в дело годна. А потом все, кто перо держит, пусть пишут у меня на лбу: «Подлец!»
Он обернулся. Прислушался. Кто-то ломился в наружную дверь.
Каплан быстро запер дьявольскую смесь в железный ящик, собрал с верстака трубки. Вид у него был перепуганный, словно его застигли врасплох. Схватив светильник, поднял его над головой. Пошел за Юнусом Эмре к двери. Подымаясь по ступенькам, крикнул:
— Иду, иду! Подожди! Иду, паршивка.
В дверь колотили.
— Вот погоди, заработаешь у меня по затылку,— пригрозил он, откидывая железную щеколду. Перед ним стоял Осман-бей...
— Прошу прощения, господин мой! — отступая на шаг, извинился мастер.
Осман-бей велел сыну подождать во дворе, вошел в дом, Керим Джан впервые нес охрану в бейском доме. Его должен был сменить Мавро.
Ближе к полуночи посвежело. Прохлада разогнала навалившуюся на него сонливость. Хорошо он сделал, что послушался мать и надел шерстяной кафтан. В последние дни, думая о бедняге Мавро, он вспоминал мать, а при мысли о своей несчастной матери вспоминал о Мавро. «Воистину неисповедимы дела аллаха! Не хотела мать в невестки Лию, усыновила ее брата.— Он печально улыбнулся.— А смерть Демирджана — ведь она вернула мне упрямицу Аслыхан, которую я потерял, решив стать муллой...» Он вспомнил, как Аслыхан целовала его. Огонь бросился ему в лицо. Но стоит ему снова стать муллой, и она вырвет его из сердца. Упряма, чертовка! Губы его дрогнули в счастливой улыбке. Он прислушался. Сёгют спал глубоким сном.
Керим знал, что Осман-бей со своим сыном Орханом ушли к Каплану Чавушу. И в доме Каплана, и в бейском диване сегодня было полно народу. Дервиши приходили проведать ашика, сёгютцы — выразить соболезнование бею по случаю смерти его отца. Шли гяуры и мусульмане... «Славен бей, но и ему нелегко. Станешь беем, дом всегда полон гостей — только успевай столы накрывать! Шербет, кумыс, вино рекой текут... А еще земля, люди, скот — за все в ответе. Рукам дела нет, но повсюду глаз да глаз нужен! Трудно придется, если Осман-бей вместо покойного Демирджана поставит меня в деревне Дёнмез... Воину, если только шкуру ему не продырявят, непременно навяжут тимар. Рано или поздно и я стану сипахи...» Керим снова ощутил в сердце горечь при мысли, что потерял возможность стать муллой. Пытаясь утешить себя, подумал: «А мулле разве спокойно живется? Нет! Как ни крутись, нет в этом мире покоя. Так уж написано людям на роду... Скажем, стал мюдеррисом. Бейся, старайся, чтобы не отстать от сверстников. Превзошел их, стал известен — вступай в спор с учеными других стран. Ну а сделался, скажем, кадием. Попробуй отличи правого от виноватого. Трудное дело... Мало того, каждый день воюй с нечестивыми, алчными, жестокими, неправедными бейлербеями, удельными беями, тимариотами... Что может бедняга кадий, если человек опоясался саблей и не признает никаких законов? Повелеть всыпать тимариоту палок, бросить удельного бея в темницу? А как быть с бейлербеем? А с нечестивыми визирями?.. С главным визирем? А если сам султан с пути собьется? Мулла Яхши говорит, были даже неправедные халифы. Сил не хватит, волей-неволей закроешь глаза на разные безобразия. Вот и стал сообщником. Серебряной монеты в карман не положил, а сделался покровителем вора! Мулла Яхши говорит, что, с тех пор как султан в Конье силу потерял, взбесилось поганое служивое сословие, удержу нет... А послушать Орхана, султан силу потерял оттого, что поставил над страной бесчестных наместников... А Каплан Чавуш говорит: рыба тухнет с головы. Пока исправно ведет дела султанский совет, мерзавцам не прорвать круга законов. Старейшина ахи Хасан-эфенди — тот совсем по-другому толкует. Когда, говорит, в державе расход превысил доход, тут даже пророк Хызыр не поможет. Вот откуда взятки, грабеж, беззаконие и бесстыдство. Интересно, что думает об этом наш бей Кара Осман?» Он глубоко вздохнул, будто сам был за все в ответе и тотчас должен был найти выход. «Верно, нелегкое дело быть беем... Чем больше земель, чем они населенней — тем труднее... Оплошал — и голову потерял... Хорошо еще, если на том свете обретешь спасение. А как быть, если еще при жизни занесут тебя в книгу подлецов?— Он задумался.— Так почему же каждый хочет стать беем?» Послышался лай собак. Керим прислушался. Подобрался. Кто-то ходил по Сёгюту. «Женщины. Все никак не наговорятся. Вот бабы — дня им не хватает. Всю ночь по соседям бегают, греховодницы!»
Лай собак приближался, перекидываясь со двора во двор. Он затаил дыхание. Может, Осман-бей с Орханом? Вряд ли, рано еще. Если речь повел ашик Юнус Эмре, не скоро они вернутся... Он успокоился, закутался в шерстяной кафтан, прислонил голову к стене. И тут же отпрянул, схватившись за саблю.
— Кто здесь?
— Свои.
Керим с удивлением узнал по голосу Орхана. Движением плеча сбросил кафтан, подбежал к лестнице, сложил руки на груди.
При свете звезд лица Осман-бея нельзя было разглядеть.
— Кто-нибудь приходил, Керим Джан? Нас не спрашивали?
— Нет, мой бей.
— Акча Коджа не показывался?
— Нет.
— Не скучно стоять на часах, Керим Джан? — Голос у Осман-бея был довольный, веселый.— Говори правду!
— Нет, мой бей... Скучать не приходится.
— Ничего, привыкнете. Чтоб враги наши ослепли! — Он обернулся к сыну.— Расскажи хорошенько Керим Джану, куда и зачем он завтра поедет...
Бей прошел в селямлык.
— Что случилось? Меня гонцом посылают?
Орхан сел на софу.
— Завтра поскачешь гонцом, Керим Джан. Отправишься в путь с восходом солнца. Засветло доберешься до Иненю... Раскрой глаза! Такая будет свадьба — с тех пор, как Сёгют стоит, не видали!
— Свадьба — хорошо. Но почему меня посылают в Иненю, а не в Итбурун?
— Приедешь в Иненю, найди воеводу Нуреттина. Разыщи его, даже если он на охоте. Пусть пошлет весть в Эскишехир, пригласит на пир Алишар-бея. Нас там подождешь, мы с отцом подоспеем, Алишар-бей поедет сватом в Итбурун.
— Как же так, если...— Керим тяжело вздохнул. Орхан улыбнулся.
— Ну, ну, договаривай до конца.
— Конца нет... Я хотел сказать...
— Некого, что ли, больше сватом послать, кроме Алишар-бея? Кто же посылает второй раз неудачливого свата? Так, что ли?
— Не лучше было бы поехать твоей матери или бабушке Хаиме? Или Акча Кодже?
— И отец так думал. Но три года назад сватом был Алишар-бей. И решил отец, что позор для мужчины, даже если он сват, получить отказ... А на сей раз дело верное.— Оглянувшись на дверь, Орхан прошептал: — После разговора отца с ашиком Юнусом сомнений у него не стало.
Керим робко спросил:
— Кто подал весть из Итбуруна твоему отцу? Ашик Юнус?
— Похоже, на сей раз весть от самого шейха... Ашик говорит, сон видел. Знамение, мол, из другого мира. Но отец уверен: шейх сам готов дочь отдать. Жаль, не видал ты, как обрадовался отец. Не захотел оставаться в долгу перед Алишар-беем. Чтобы не мог он сказать: «Из-за тебя осрамился, поехал туда, где слово мое ничего не значит...» Да и не глядит отец на приметы — удачлив, неудачлив. Так завещал нам Эртогрул-бей...
— Ему виднее. Но по мне, приятель, лучше бы удачливого послать.
Орхан помолчал, глядя в темноту. Потом все так же тихо сказал:
— Ты возьми с собой завтра Мавро... Спросит отец, что-нибудь придумаем. Надо приучать его ходить в охране...
Еще до возвращения Осман-бея прибыл гонец, которого Керим сразу послал в дом к Каплану Чавушу. И теперь Керим сгорал от нетерпения: может, вызнали что про убийц Демирджана. Не желая, однако, омрачать радостного настроения друга упоминанием о мертвецах, он спросил только, нет ли каких новостей.
— Новостей много, да некому их вместе связать!.. По словам вестника, видели в тот день на землях Караджахисара — двух монгольских грабителей с тремя конями, вроде на наших похожими... Вот я и заподозрил Чудароглу. Недавно заметили его на земле Гермияна вместе с генуэзским монахом Бенито... Ты не слыхал? С месяц назад молва была о двух чужеземных воинах?
Керим не подумал о рыцаре Нотиусе Гладиусе и Уранхе, о которых недавно вел речь Мавро. Уверен был: они тут ни при чем. Покачал головой.
— Нет.
— С тех пор как сквозь землю провалились мерзавцы... Уж не знаю, может, в Стамбул подались или прячутся где. По-моему, не напали мы пока на след...— Он задумался.— В таких делах надо прикинуться, будто позабыл, а на самом деле, как зверю, глаз не спускать. А потом и сам не знаешь, где и как, глядь — и все станет ясно... Не расстраивайся, Керим Джан, отец не оставит без отмщения кровь такого джигита, как Демирджан.
Прикрыв рот ладонью, Орхан зевнул и тут же устыдился, смущенно улыбнулся.
— Пойду лягу... С утра пораньше велю приготовить тебе двух хороших коней... Если сон и впрямь одолеет, не мучь себя, разбуди гяура Мавро.
Залаяли собаки, и Сёгют — столица удела Битинья — забылся сном.
Керим поправил саблю, поплотнее запахнул шерстяной кафтан. Зевнул. Подумал об Орхане — ему можно было зевать. Однако на посту зевать не пристало. И в наказание за собственную слабость Керим решил терпеть до конца, не прерывать сладкого сна Мавро — ведь завтра он вместе с ним поедет в Иненю.
III
Известный в уделе Битинья, в землях Гермияна, Инегёля и Караджахисара грабитель — монгол Чудароглу, погруженный в свои мысли, пил вино. Заслышав стук подков, недовольно оглянулся. И был удивлен, опознав во всаднике управителя эскишехирского бея Али-шара — Перване Субаши.
Конь — весь в мыле: видно, дело у Перване было важное. Бросив поводья подоспевшему мальчику, он направился к чинаре, под которой сидел Чудароглу. «Да, дело спешное, иначе не прискакал бы сюда с неподстриженной бородой, чертов бабник». Чудароглу осклабился.
Перване с детских лет ездил верхом и оттого был кривоног и сутул. Редкая бородка, торчащие скулы делали его похожим на татарина, черные насупленные брови и темная кожа — на перса, протяжная тюркская речь — на азербайджанца. Узкоплечий, с огромными ручищами, одет он был, как сотник сельджукской конницы. На поясе болталась широкая тяжелая сабля, говорившая о незаурядной силе ее хозяина.
Он приблизился. Приветствовал монгола.
Чудароглу вскочил.
— С добром ли, братец Перване?
— Не гневи аллаха! До сих пор злых вестей тебе не приносил.
— Проходи, садись! — Щелкнув пальцами, приказал мальчишке-слуге: — Принеси чашу потяжелей, гостевую — из тех, что взяли в сивасском караване... Стой! Но прежде подушку — ту, кожаную, что взяли у бродяги араба, и седло с шелковым чепраком, что отобрали у туркмена. А ну, живо!
— Не сбивай с толку парня.
— Если в своем деле с толку собьется, зачем мне он? Уши обкарнаю!.. В добрый час прибыл ты, братец Перване. Я тут жеребчика велел зарезать в сотню алтынов ценой... Брат наш Фильятос вина прислал такого, что все деньги всемогущего отдать за него не жалко. Такого вина в райской куще не сыщешь. Решил попробовать — и вот, гляди, третья чаша. Не вино, а шербет медовый... Зазря пропадает, думаю, падишахское вино... Решил: зарежу жеребчика. Помилуй, говорят, нойон! Прочь, говорю. Разве этот собачий мир не смертен? Зарезать, а не то смотрите у меня! Напугал до смерти. Слышишь запах? Шашлык из чистопородного жеребчика. Лекарство для души!
Мальчишка принес миндер, набитый отборным пером. Перване уселся на него, поджав под себя ноги, облокотился на подставленное седло. Выпил вина. Одобрительно пощелкал языком.
— Да, такого у тещи не сыщешь!
Приятной прохладой веяло в тени чинар. Плеск воды сливался с шелестом листьев. Глаз ласкала прозелень ячменных полей.
— Добро пожаловать, брат Перване! Значит, готов караван с сафьяном, о котором недавно говорил господин наш кадий Хопхоп?
— Не из-за каравана приехал я. На сей раз дело еще приятней. В рубашке ты родился.
— Ну и что?
— Можешь считать: триста алтынов, золотых, желтеньких, звенящих алтынов у тебя в мошне.
И без того узкие глаза Чудара превратились в щелки. Блеск в них погас.
— Да что ты! Какую беду придумали вы на мою голову? Решили кровь мою выпустить да с хлебом ее, как суп, съесть за триста алтынов? Не пойдет, меньше чем за четыреста не согласен.
— Чтоб тебе провалиться, проклятый Чудар! Говорят, только среди евреев есть жиды, а у монголов — нет. В кого же ты уродился? Не спросил, что за дело, а уже рядишься?! Куда это годится?
— Верно. Набиваю цену, не спросив, в чем дело. Знаю, какие вы безбожники. Будь дело не лихое, вы бы в него не впутались, а впутались, меня бы не пригласили. Потому и говорю: четыре сотни. И то, считай, дешево, Перване. Молодую чинару задешево рубят, а древнюю — попробуй. Нет, откажусь, пожалуй, за четыреста, потребую пять сотен.
— Триста, и ни монеты больше. А то и меньше, ибо на сей раз дело у нас не труднее, чем глоток вот этого благословенного вина отпить.— Он отхлебнул из чаши.— Я бы больше двух сотен не дал, хватит. Помолись за господина нашего кадия Хопхопа. Любит тебя.
— Так какое дело?
— Пустяк. Возьмешь с собой несколько джигитов, поедешь к реке. Там бабы белье стирают. Выберешь из них одну девку, кинешь в седло и — поминай как звали. Вот и все.
— Так, значит? Поехать, схватить, кинуть в седло... И все. Чтоб мать твоя сдохла, поганый Субаши! Такое легкое дело, и ты сам не взялся за него?! Запросто отдал триста желтеньких, не захотел к себе в пояс положить? Ай-ай-ай, отчего же?
— Да так, по глупости. Откровенно говоря, в голову не пришло. Вот и все... В самом деле, неужто я глупее всех на свете? Предложили бы мне, не отказался.
— Видал, Перване? Недаром сказано: «Нет в этом мире зелья, подобного вину». И еще: «Кто советуется, без помощи не останется». Так говорили монголы — наши предки. Говорили еще: «У всех мужей одно на уме».
— Ладно, хватит! Наскучил! Сегодня понедельник. Стирка в четверг будет. В среду приедешь в Эскишехир. Будешь гостем Алишар-бея в его винограднике на берегу Порсука. Утром, затемно еще, я за тобой приеду. Привезу куда надо. Подожду, пока ты свое дело сделаешь. Девку мне передашь, а дальше — не твоя забота.
— На чьей земле надо дело сделать?
— На нашей земле.
Тело у Чудароглу было толстое, короткое. С первого взгляда походил он на большой, набитый жиром кожаный мешок, к которому затем приделали голову, руки и ноги.
Он огладил висячие усы.
— Чья девка?
— Чья? Алишар-бей сказал: не все ли равно, как ее зовут. Пусть брат наш, Чудароглу, не спрашивает, а ты не говори. Пусть ест наш изюм, а лозу не ломает.
Чудароглу сдвинул на бровь соболью шапку, почесал в затылке.
— Значит, пусть лозу не ломает!.. Ну что, прав был я, поганый Перване?
— В чем?
— Когда сказал, что за триста не пойдет. А если лозу не ломать, приятель, то и за четыреста не пойдет. Пять сотен с Алишар-бея, и ни монеты меньше. Иначе, считай, не столковались.
— Взбесился ты, что ли, глупый монгол?! Ведь не императорскую дочь крадешь из стамбульской крепости.
— Почем знать! Может, еще труднее! Вот ты сказал: не императорскую дочь, а чью дочь надо схватить — не сказал.
— На что тебе имя? Тут совсем другое дело. Наш бей девку не для забавы берет, для женитьбы...
— Тогда и вовсе не пристало имя скрывать. Имя говори, кто?
Перване Субаши, оттягивая ответ, схватился за чашу. Отпил глоток, хотел было отставить, снова пригубил.
— Девка... Эдебали... Знаешь этого поганого шейха... в Итбуруне.
— Ай-ай-ай! В Итбуруне... Поганого шейха... Эдебали.— Чудароглу откинулся, застучал кулаками по кожаному панцирю на груди, забил по земле сапогами из оленьей шкуры, захохотал.— Чтоб твою душу забрали черные джины, поганец Перване! Чтоб сдохла твоя мать!
— Чего тебя корчит, Чудар?.. Приди в себя!
— Значит, поганого шейха... Эдебали в Итбуруне!.. Ай-ай-ай, значит, пойти, схватить и увезти... И еще за триста алтынов!.. И значит, в рубашке родила меня мать, шлюха, чтоб ей провалиться!..
— Струсил, что ли, поганый Чудар? Испугался старика Эдебали выжившего из ума семидесятилетнего старца. Ну и храбрец!
— Помилуй, Перване, что же это такое? Столько лет мы с тобой дела ведем. С чего это вы вдруг решили, что монгол Чудар — дурак? Неужто меня ни во что не ставите?
— Ну, сам подумай, не прав я? Ни оружия у шейха нет, ни воинов... Ни власти, ни фирмана. Одно слово, божий человек.
— Не болтай, надоело, Субаши... Да, испугался я, приятель! От страха чуть сердце не лопается. Хочешь, четыреста алтынов?.. Ладно, для круглого счета — пятьсот. Езжай и сам умыкни.
— Не дури, глупый монгол! Тебе-то какая радость от того, если я умыкну девку да наш бей с ней ляжет? За что пятьсот алтынов даешь?
— Не сообразил? А ведь мудр, говорят. Жаль! А на позор ваш посмотреть ничего не стоит? За такое зрелище тысячи алтынов не жалко.
— За какое такое зрелище? Невиданное, неслыханное, невозможное дело, что ли?
Чудароглу приставил ладонь к глазам, словно издали разглядывал Перване, да никак не мог узнать.
— Удивляюсь воистину делам божьим. С таким-то умом, Перване, столько лет протаскал ты свою шкуру, не отдав ее на съедение волкам да птицам? И как только каждую ночь дорогу домой находишь! Нет, Перване, не в ту дверь ты постучался на сей раз. Это дело у нас и за тысячу алтынов не сладится, и за десять тысяч не сладится! Покайся! И знай свое место, глупый Субаши. Что значит тронуть шейха Эдебали, да еще его дочь умыкнуть? А ну, скажи, что с тобой потом сделают? Небо на голову обрушится — ни вздохнуть, ни воды выпить не сможешь. Как покарают на том свете — не скажу, но на этом — хорошо знаю.
— Струсил. А все хвастал, пыжился, как верблюд: по три раза в день с пророком Азраилом перемигиваемся.
— Да что там Азраил...
— Неужто развалину Эдебали боишься?
— А как быть с ахи? Навалятся они все на меня, земли не найдешь, где могилу себе вырыть. Нет, приятель, напрасно ты в этот раз пришел. Напрасно срамишь меня. Чудар — дурак, есть немного! Да не такой дурак, как вы думаете.
— Помилуй, братец Чудар! Имей снисхождение. Не приплетай ты к этому делу лишнего. Да и выхода у нас больше нет. Чего проще умыкнуть девку, когда бабы стирать выйдут. Так что хочешь ты или нет, а не отвертишься. Говоришь, пятьсот алтынов? Согласен. Ну как? Больше четырех сотен наш бей не даст. Ладно уж, остальные из своей мошны прибавлю и...
Чудароглу задумался. Видно, от такого предложения ему и в самом деле стало не по себе. Поднял руку, прервал собеседника:
— Вот что, Перване! Наши предки-монголы говорили: «Много — напугает, глубоко — убивает». У ахи людей, что песка в пустыне, а корни глубоко, можно сказать — на дне морском... Разнесчастная судьба моя! Не узнал бы, согласился, и предали бы вы меня, потом выбросили, словно соринку из глаза. Эх! Нет у меня друга, кроме черной тени моей... Жаль!
— Ошибаешься, Чудароглу! Жестоко ошибаешься. Тебе ведь не придется спасаться от погони. Передашь девицу мне, и твое дело сделано. Будь все так страшно, как ты говоришь, мы б и сами не решились. Не рехнулись ведь. А чем обычно такие дела кончаются? Сообразив, что сделанного не вернешь, отец в конце концов согласится. Мясо от кости не оторвешь, говорят. Отец от дочери не откажется. Испорченный товар обратно тоже не возьмет. Да и зятем его станет не какой-нибудь безвестный курдский парень, а великий бей санджакский. В конце концов останутся довольны друг другом. Шейх за тебя еще помолится. Напрасно ты отталкиваешь мешок с золотом, что к ногам твоим упал, сынок Чудар.
Чудароглу вдруг хлопнул собольей шапкой оземь.
— Постой, постой, безбожный Перване! Так ведь к этой девке Кара Осман-бей сватался?
— Сватался.
— Значит, кроме мастеровых ахи, еще и сёгютский туркмен крови моей искать будет? Чтоб ты провалился!
— Ну вот, теперь Кара Османа испугался, трусливый Чудар. Видно, не по чину тебе сабля, не по духу тело.
— Может, вы не знаете, а я-то хорошо знаю, Перване! Кара Осман-бея только разозли — на разъяренного льва похож, на сокола, что на свою тень кидается, на голодного волка, на барса: прыгнет, не промахнется!
— Свихнулся ты, что ли? Ну, сватался! Да не сосватал. Жалкий туркмен этому добру не хозяин.
— Того не знаю. Озолотите, не хочу! Поищите другого дурака, который бы за вас в огонь полез, Перване Субаши! На сей раз меня нет.
— Опомнись! Отказываться нельзя. Мы все обдумали, прежде чем к тебе обратились. Так просто от Алишара тебе не отделаться. Ты и понятия не имеешь, нешуточное дело: страшнее некуда. Не найдем выхода, пропал Алишар-бей, знай это.
Чудару тон Перване не понравился: видно, и правда дело нешуточное. Насадил шапку на затылок, попыхтел, похмыкал. С тоской проводил взглядом своего любимого мальчика, который принес шашлык. Обмяк. Выпил вина.
— Недаром сказано, Перване: «Кто не жалуется, лекарства не найдет». Чтоб средство найти, надо знать, от чего искать. Почему вдруг на ум пришло Алишар-бею красть дочь шейха? Наверно, отправил сватов, получил отказ. Вот и решил умыкнуть. Но отчего бы шейху не отдать дочь за великого санджакского бея?
— Правда твоя, нойон Чудар. От тебя у нас секретов нет. Воистину, кто не жалуется, не вылечится. Страшная беда свалилась не нашу голову. Даже в старых книгах про то не писано, ибо, сколько мир стоит, ни с кем такого не приключалось. Записать бы это в книгу рассказов Коркута Деде, чтоб до скончания века в назидание люди читали.— Он вздохнул.— Вот послушай. Дней десять назад сидел я в бейском доме. Перед тем лихой сон видел, сижу рассказываю. Кади Хопхоп понял, что нелегко будет мой сон истолковать. Завертелся. На дворе утро... Бей наш в гареме. Слышим стук подков. Летит кто-то, будто визирскую голову везет в тороках к монгольскому ильхану. И украденного коня так не станешь гнать, если не безбожник. Выскочил я, что, мол, такое? Гляжу, старший гонец от вашего воеводы из Иненю. В добрый час, говорю. В добрый час, отвечает. Господин мой воевода столы накрыл, к вечерней трапезе нашего бея санджакского ждут. Будь у него руки в крови, просят тут же коня оседлать и приехать. К добру ли зовут, спрашиваю. К добру, говорит. Из Сёгюта от Осман-бея гонец прилетел, важное дело до санджакского бея. Сам Осман-бей уже в дороге. Изумился я: четыре дня назад мы в Сёгюте были, принесли соболезнование о смерти Эртогрул-бея, поздравили Осман-бея с уделом. Ничего такого спешного не было... Поднялся наверх. Рассказал кадию Хопхопу. Тот и говорит: Осман-бей, мол, приятель его задушевный, единственный друг на этом свете, непременно надо разбудить Алишара. Разбудили. Неужто, говорит, стряслось что-то с братом моим, Осман-беем? Что б ни случилось, говорит, любую беду руками разведу, порублю да в очаге сожгу... Так спросонья молвил наш бей. А потом разорался — грохочет, что твой барабан. Хопхоп, на счастье, не растерялся, приказал коней подать. Подали. Вскочили в седла и галопом в Иненю. Поднялись к воеводе в диван. Осман-бей бросился нашему бею навстречу. Обнялись, поцеловались. Наш и говорит: «В добрый час!» А как услышал, что Осман-бей вознамерился послать его в обитель шейха Эдебали снова сватать Балкыз, языка лишился, будто обухом его по голове ударили.
— Отчего?
— Оттого что Алишар-бей вот уж два месяца с благословения аллаха хочет взять Балкыз за себя. И если до сих пор сватов не заслал, то потому, что не собрал достойных случая подарков. Два месяца назад и в голове ничего такого не было у нашего Алишар-бея, братец Чудар. В первый раз сватал, подумал: «Должно быть, красавица девка, раз наш брат Кара Осман-бей сохнет по ней!» Тем и кончилось. А два месяца назад, из бани возвращаясь, увидел ее, разум потерял. С того дня заладил: «Ох, Балкыз, Балкыз! Мед, а не девушка!» Ни отдыха, ни сна ему не стало. Все дела забросил. Узнав о новом сватовстве, Алишар чуть не умер. А когда в себя пришел, взмолился: «Помилуй, брат мой, Осман-бей! Мне сказал, но больше никому не говори такого! Дали ведь один раз от ворот поворот. Не такие мы позорники, чтобы во второй раз стучаться...» Чего только он не наговорил! Но Осман-бей и ухом не повел. Решил: стыдно Али-шару во второй раз отказ услышать. «Испытаем судьбу нашу еще разок, брат Алишар-бей! Испытаем да попробуем смыть пятно позора с нашего имени. Не бойся! Добрый сон видели мы. Есть надежда на сей раз. Поедешь и добудешь...» Несуразные он эти слова говорит, а наш бей заладил свое: «Нельзя этого делать — и все».Тут кадий Хопхоп вмешался. Потянул за подол нашего бея и говорит: «Отчего же нельзя? Посланный сраму не имет!» Так с благословения всемогущего уберег Алишар-бея от подозрений. Потрапезничали мы честь по чести и домой отправились. Алишар-бей всю дорогу коня пришпоривает, точно не арабский скакун под ним в тысячу алтынов. Того и гляди, конь падет, а бей себе шею сломает. Чуть было не загнал бедную скотину. У реки Сарыдере осадил коня, соскочил наземь. «Пропал теперь я! — кричит. Свалился на траву.— Разнесчастный я человек, погубил ты, Хопхоп, своего бея!» Смерть призывает. «Чего стоишь, трус Перване? Обнажи меч! Снеси мне голову! Не жить мне больше на этом свете!»
— Ну и ну!.. Пристало ли великому санджакскому бею?..
— Не говори, приятель! Как привяжется к бабе, ничего вокруг не замечает. Точно бешеный становится — на цепи не удержишь. Глядит Хопхоп, сейчас он рехнется — и конец. Тотчас пал на колени. «От всего, кроме смерти, есть на свете лекарство,— говорит,— а убиваться да плакать, что пользы? Ты, Алишар-бей, на престоле эскишехирского санджака сидишь. В наш грозный век самому смерти искать — заблуждение. Неужто мы такие безмозглые, что с поганым чабанским сыном, туркменским выродком, не справимся? Возрадуйся! Сам к тебе он пришел, сватом послать хочет. Тайну сердца своего в самое время открыл нам! А что, если бы Осман-бей другого свата послал? Взял бы да лег с ней?» На этом слове Алишар-бей взвился, схватился за саблю: «Да я его зарублю! Прикончу как...» И пошел, и пошел... А Хопхоп вдруг завопил во все горло: «Благая весть! Удача! Счастье великое! Господь всемогущий с нами!» Захлопал в ладоши, закрутился на месте. Смотрит на него наш бей, удивляется, а потом бросил саблю и говорит: «Расстроился друг наш из-за меня. Рехнулся вроде бедняга кадий Хопхоп». Немного успокоился. А Хопхоп покричал, покричал да и говорит: «Сейчас же поезжай к шейху Эдебали и с благословения аллаха проси Балкыз за себя. Не отставай, пока слова доброго от него не услышишь!» Глаза у Алишар-бея на лоб полезли, адская чернота лицо затемнила. «Ах, скотина Хопхоп! Да ведь подло это за себя девку просить, когда тебя сватом посылают! Узнают, за человека считать не будут! Как я Осман-бею, брату своему, в глаза погляжу? Сраму не оберешься. Золотое имя мое в медь превратится. Клеймо подлеца до скончания века со лба не смыть!» Так он плачет и убивается. А Хопхоп его успокаивает. «Не бойся,— говорит,— дитя мое! Смоешь! Выскребешь! Слушай меня, и царевна Балкыз, можешь считать, твоя. Уже в этом месяце будет она на твоем ложе». Алишар-бей обнадежился. Схватился за полу Хопхопа: «Правда ли, дорогой Хопхоп?! Неужто смогу быть с нею честь по чести? Добьюсь ли согласия Балкыз, никому горя не причинив?» Хопхоп воздел палец к небу: «Положись на великого аллаха и выгоду благостью подкрепи!..» Чего только не наговорил из священных книг, чтобы нашего бея убедить. Видит, тот готов, ко мне повернулся, прорычал: «Не стой столбом, поганый Перване! Где твое слово, правду ли я говорю?» Пал я на колени: «Правду, бог видит, правду! Да сбудется воля его! Станет наш бей зятем Эдебали, и не знать ему беспокойства от поганого рынка эскишехирского и смутьянов ахи, и пребудет честь бейская крепкой как сталь, дела наши пойдут как по маслу». Хопхоп кричит: «Летите, кони, во весь опор! Да вернется наш бей обратно с робкой куропаткой в тороках! Айда! С богом!» Прочитал фатиху. Алишар-бей воспрянул духом, прыгнул в седло и умчался.
— Помилуй, Перване, ну и дела! Тут ведь кровью пахнет. Брат брата порешить может. Чтоб ему провалиться, этому Хопхопу! Бывает, конечно, коварство, но такое... А?
— Вот тебе и «а», братец Чудар! Приехал наш бей к шейху. С почтительностью зятя, с обходительностью бея, с покорностью мюрида попросил у него дочь. Нисколько не сомневался, но услышал отказ.
— Помилуй господи! Неужто?
— За дураков нас считаешь, Чудароглу? Если бы не отказ, стали бы мы девку умыкать? Из ума еще не выжили!
— И правда!
— Бедняга Алишар-бей понял наконец, что все для него потеряно, упал шейху в ноги: «Помилуй, мой шейх! Не губи!» А Эдебали — сам знаешь шейхское упрямство — как отрезал: «Никак нельзя, сын мой Алишар! Почему нельзя? А вот почему!» Насупился, по пальцам считать стал. Наша, мол, дочь в бейском вашем конаке не управится. Воспитана-де она в обычаях нашей обители. Для бейского дома нужна жена из бейского рода. Только такая, мол, и будет ровней ему.. Несчастный Алишар-бей решил было, что деньги здесь в цене, пожелал дать выкуп. Но только разгневал Эдебали. «Ошибаешься, Алишар-бей! — говорит.— У нас здесь не рынок рабов! Живым товаром не торгуем, чтобы о деньгах толковать! Если бы и у нас законов не соблюдали, совсем плохи были бы дела в стране... Ступай себе!..»
— Ой! Ой! Ой!
— Так-то вот, братец Чудар! Алишар-бею, бедняге, будто крыша обители на голову рухнула. Совсем сник. Дверь с печью перепутал. Натыкаясь на стены, едва задвижку нашел, на волю вышел. Как он до коня добрался, как сел в седло, как болото пересек — один аллах знает! Смотрим, несется на коне во весь опор. Хопхоп даже заплясал. «Все в порядке,— говорит,— девица наша, чтоб тебя бог покарал, паршивый Перване!» А как подскакал Алишар-бей к нам, видим — ни жив ни мертв! Не успели понять что к чему, грохнулся он на землю, забился. Побрызгали мы на него водой, растерли затекшие руки, с трудом в чувство привели. Прокашлялся он, глаза открыл и кричит: «Смерть моя пришла! Смерть!..» И надо же, какая несчастная судьба у нашего бея! Выходит он от шейха во двор, а навстречу ему — Балкыз. И так на него глянула, что Алишар чуть не рехнулся от страсти. Обезумел, удержу нет. «Ну что,— кричит,— проклятый Хопхоп! Что ты со мною наделал! Вот порублю вас сейчас всех на куски, да и себе горло перережу!» Схватился за саблю. Едва удержали его. Плачет, бороду рвет. Потом немного успокоился. «Увы! — говорит.— Девки мы не получили. Осман-бея, брата нашего, предали. Как жить теперь!» И опять зарыдал. К счастью, кадий Хопхоп заранее и к самому худшему приготовился. «Послушай,— говорит,— мой бей! Если я выхода не найду — шея моя тоньше волоса. Поедешь к Кара Осману и скажешь: не отдает, мол, девку. В остальном положись на меня». Тут Алишар-бей джином, дьяволом оборотился. «Ах ты,— говорит,— барабанная шкура! Положился я на тебя, а что вышло? Да я тебя! Да я...» Заикаться стал. По правде говоря, я напугался. А у кадия Хопхопа, ей богу, не сердце — жаровня. «Послушай,— говорит,— меня, мой бей! Сейчас надо к Осману ехать и сказать: «Не отдает шейх дочери, приятель!» Так беду с больной головы на здоровую наведем. Весь Сёгют в траур оденем. Верно? А затем надо ехать в Эскишехир и найти колдунью Хаджану, которая из змей кнуты делает да кувшины по воздуху летать заставляет. Пусть наберет с собой побольше всяких амулетов, талисманов, приворожен, жемчужных ожерелий, драгоценных камней да золотых монет и отправится к шейху в обитель. Что девицу, Хаджана старшую жену самого Эдебали окрутит да к нам привезет!» Видит Алишар-бей: делать нечего, надо соглашаться. «Покарай тебя аллах, подлец Хопхоп! — говорит.— Поглядим, что выйдет». Вскочил на коня и в Иненю, нашел Осман-бея. «Не хочет,— говорит,— шейх свою дочь отдавать за тебя». Чело у Осман-бея чернее дегтя стало, из глаз — огонь, изо рта — пламя. «Что же это получается, братец мой, Алишар? — говорит.— До конца света мы прокляты, что ли? За кого нас принимают? Сами ведь весть они подали». Услышав такое, Алишар-бей обмер. «Весть подали, говоришь. А что за весть?» Рассказали ему про сон. Тут все и прояснилось. Не утерпел Алишар-бей: «По коням!» Выскочил от воеводы, как из горящего дома, прыгнул в седло, плетку — в руки и ускакал. Поостыл он немного от ветра, в разум вошел. Спешились. «Ну, Хопхоп, что теперь будет?» А кадий Хопхоп — старый враг туркменов. «Эх, Алишар-бей! — говорит.— Что за глупый туркмен: посылать тебя сватом да правды не говорить! Разве тут Хопхоп виноват? Кто правды не говорит, пусть на себя и пеняет. Свалился грех с нашей души. Не осталось теперь иного выхода: лаской ли, таской ли, а взять Балкыз в гарем, переспать с ней ночь — и дело с концом. Другого пути нет. Завтра же пошлем колдунью Хаджану. Сможет ее очаровать, согласится Балкыз удрать — хорошо. А увидим, что она дурнее своего отца, тогда только сила делу поможет. А это проще простого. Ибо за дело тогда возьмется наш брат, лев Чудароглу,— он тут мастак».
— Но-но, поосторожней, Перване! Ударю, вспухнешь, что пчелами покусанный.
— Да за что? Разве не поклялись мы говорить правду, ничего не скрывая? Хопхоп так сказал! На мне вины нет! «Как ворон,— говорит,— налетит Чудар, как тигр, в стадо ворвется, в пасти своей принесет сладкий товар наш, не помяв, не испортив. И уложим мы Балкыз в постель бея нашего... А когда он дело свое сделает, шейхская дочь о чести своей вспомнит! Хоть и нелегко будет, но все равно скажет: «По своей воле пришла, сама». Клянусь верой — скажет! И правда, поклялся Хопхоп...
Алишар-бей повертелся, поежился и спрашивает: «А как потом в глаза глядеть Осман-бею?» — «Отрицание,— говорит Хопхоп,— крепость джигита. Скажешь, год уже мы с Балкыз друг в друге души не чаяли, потому тебе и во второй раз отказано было... Как он нас уличит, если девка у нас в гареме?» Вздохнул Алишар-бей, отдал Хопхопу поводья души своей. «Делай что хочешь, накажи тебя аллах!»— говорит... Послали Хаджану, а что толку? Дочку шейха, да еще в обители, никакие амулеты, ни талисманы, ни заговоры, ни колдовство не возьмут. Ничто ни помогло: ни драгоценные камни, ни золотые монеты, ни жемчужные ожерелья. Усомнилась Хаджана, уж не любит ли кого Балкыз? Выспрашивать стала. И что же? Оказалось, сохнет она по Кара Осману.
— Ай-ай-ай! Так я и знал, безмозглый Перване! Осман-бей, значит?
— Выходит так, нойон Чудар, Хаджана и говорит: «Ума ты решилась, что ли, девка? Какой же муж из пастушьего сына? От него несет, как от падали: потом, конским навозом да бараньей шкурой воняет». И что, думаешь, Балкыз ей ответила? «Ох, говорит, Хаджана, а что толку от нежных мулл, обходительных советников, умащенных розовой водой, от беев да султанских слуг, если от них и мужчиной не пахнет?»
— Ловко ответила! Да неужто, Перване, шейхская дочь такое сказала?
— Представь себе, Алишар-бей, как услышал, ум у него из головы выскочил, да и больше не вернулся. «Ах так! — говорит.— Ну, посмотрим, Балкыз, кто мужчина — настоящий бей или безродный туркмен?!» До сей поры все никак не решался силой ее взять. А теперь говорит: «Давай!» Среди ночи меня разбудил, к тебе послал. Вот такие-то у нас дела, братец Чудар. Помоги!
Чудар подумал. Решил, пришло время выказать свою дружбу. Принялся гадать, как быть да что делать.
Потягивая вино и поглядывая затуманившимися глазами на мальчишку-слугу, обсудили они дело со всех сторон. Оставалось найти человека, который не знал бы, что значит пойти против шейха Эдебали. Вспомнили о рыцаре Нотиусе Гладиусе и тюркском сотнике Уранхе. Обнялись, поцеловались и, довольные, захлопали себя по ляжкам.
Перване Субаши сказал, что они дадут чужакам триста алтынов. Сам он получит от Алишар-бея четыре сотни. Значит, положат в свой карман по пятьдесят алтынов каждый.
— Ну что, неплохо у меня голова работает? Недаром хожу в управителях?!
Алишар-бей, наместник сельджукского султана в Эскишехирском санджаке, взявшись рукой за черную бороду и заложив кулак за спину, метался из угла в угол по широкому, как двор, дивану, шлепая задниками домашних туфель, надетых на босу ногу. Под собольей шубой была на нем длинная шелковая рубаха, перепоясанная бухарским кушаком, из-за пояса торчала усыпанная камнями рукоять кривого алеппского кинжала — подарок султана Гияседдина Месуда Второго. На голове — шитая золотом тюбетейка. Вот уж много часов ждал он вести, будто от нее зависела жизнь, но весть запаздывала, и он тяжело дышал, обливаясь холодным потом. Чем сильнее разгорался в нем гнев, тем быстрее становились его шаги, тем быстрее метался он по залу.
— Чтоб тебя аллах наказал, проклятый Хопхоп! Что же это? — нетерпеливо произнес он. Остановившись, затаил дыхание, прислушался, подбежал к окну, пытаясь разглядеть кадия в наступающих сумерках.
— Вот мерзавец!..
От тяжелых шагов бея звенели стекла. Он взял с подноса на софе чашу с вином, залпом осушил ее. Пробормотал:
— К шайтану, что ли, провалился, шкура!
Сунул в рот очищенное яйцо, со злобой прожевал его, проглотил. И, словно в дверях стоял кадий, погрозил ему пальцем:
— Ну погоди у меня, Хопхоп! Погоди!
Высокого роста, огромный Алишар-бей походил на великана. Жесткая, как щетка, борода торчала во все стороны, отчего казалось, будто он всегда злится. Когда-то прославился Алишар в боях своей силой, бесстрашием и воинской сноровкой, за что и был пожалован в Эскишехирский санджак. Да и сейчас не каждый мог устоять против его сабли. Но за саблю он брался все реже и реже, норовистым боевым коням стал предпочитать иноходцев-мулов, а доблестным схваткам на поле брани — вино, которое, развалившись на пуховом миндере, вкушал из рук юных наложниц. Прежде хвастался он, что на стрельбищах пускает стрелу дальше всех. А после сорока стал хвалиться, что может в один присест умять целого ягненка и блюдо пахлавы да за одну ночь лишить невинности трех девственниц. Хотя в девяностые годы тринадцатого столетия на землях Сельджукского султаната почти все жили, давая и принимая мзду, Алишар был одним из тех переведшихся санджакских беев, которые о взятках и слышать не могли. Хватило бы власти да силы — извел бы и берущих и дающих под корень. Вот почему, пока не явился кадий Хопхоп, был он кругом в долгу как в шелку, а мастеровые Эскишехира уважали и любили своего бея. Не развались все прахом в державе Сельджуков, до самой смерти своей остался бы он достойным государевым слугой, кормящимся лишь законным доходом своим, с виду грозным, но в душе справедливым. И если б не пал в схватке, то постепенно поднялся бы до высших государственных чинов.
Но и сейчас, когда все рушилось, не слышно было, чтоб обижал он, грабил и притеснял народ. Долги были доказательством честности и давали ему полное право сетовать на ход дел в стране. Поскольку не был он мздоимцем, то благополучно избежал козней, стычек и вражды, со всеми обходился добром. Его чрезмерное пристрастие к женскому полу не простиралось до сей поры за порог селямлыка, и потому он с чистой совестью воевал с безнравственностью: в своем санджаке глаз не спускал с распутников, знал все, что они творят. И, выбрав момент, накрывал их на месте преступления — за пьянством, азартными играми, развратом и, не колеблясь, по обычаю огузов публично наказывал десятью палками. Бывало, прямо на базаре хватал за бороду потерявших стыд дервишей, что приставали к мальчикам, тряс их, как шелковицу, и при всем честном народе кричал: «Веди себя, как положено божьему человеку. Или проваливай, чтоб глаза мои тебя не видели, пока не велел, как с Джимри, шкуру содрать да соломой ее набить!» Не упускал случая защитить крестьян. «Землепашцы — верные и всегда готовые к услугам сыны державы,— часто повторял он.— Наш кровный долг — быть милостивыми, простирать над ними крылья своего покровительства. И тогда казна у нас будет богаче египетской».
Из уст в уста передавались рассказы о том, как повесил он на верблюжьем ярме одного из своих бейских верблюжатников, потравившего крестьянские посевы, как своей рукой чуть не до смерти забил воина, пустившего коня в крестьянское поле. «Разве так служат своему господину? — приговаривал Алишар-бей, воздавая должное провинившемуся.— Откуда в вас такое безбожие? Не хватает, что ли, моего харча?» Отобрал у него коня, поставил в бейские конюшни, своим клеймом заклеймил... «Не желаю я с черным пятном на лбу представать перед страшным судом, явиться пред око божье грешником»,— говаривал Алишар-бей. «Опять все обычаи позабыли, подлецы!» — поносил он взяточников. Прослышав о какой-либо пакости, взвивался: «Где ж, наконец, тот праведный джигит, что кликнет клич, станет водителем мусульман на путях истины!» Часто ссылался на мудрые слова предков: «Почитайте в книгах, поглядите, что стало с теми, кто шел на поводу у своры подлецов!» Но при всем том Алишар-бей был слишком прост, ни к чему всерьез не привязан. И потому не в силах был уследить за тем, чтобы одни слова его не расходились с другими, один поступок с другим. Некогда утверждал он: «Позор для бея, если на землях его разбойники водятся! Кончится это насилием над женами и бесчестьем!» При имени Чудароглу морщился, будто упоминали о свинье. Но после того, как в городе появился кадий Хопхоп и завел с Чудароглу незаконные делишки, с гордостью стал повторять его слова как свои собственные: «У нас граница рядом. Не пристало бею то и дело садиться в седло, собирать в поход подлецов наемников и гоняться за каждым вором да разбойником, ибо в ущерб это землепашцам. А крестьянина притеснишь, побежит с земли, невозделанной ее бросит. Мертвая земля не родит, упаси аллах, голод начнется. Государство — одно дело, разбойник — другое. Нет такого закона, чтобы тут же на коня и в погоню за ним. Да и видано ли, чтобы грабители долго жили? Настоящий бей, недаром сказано, за зайцем в арбе охотится».
Мастеровые Эскишехира считали: Алишар-бею рай обеспечен, не будь он так падок до баб. Из-за слабости своей к женскому полу и залез он по уши в долги, хотя до денег был вовсе не жаден — не любил ни копить их, ни даже тратить. С возрастом не утихла страсть его, напротив, превратилась в манию. Не справившись о цене, приказывал он каждую приглянувшуюся ему рабыню немедля отправлять в свой гарем, и потому давно уже на эскишехирском базаре от работорговцев в глазах рябило. Чем больше монгольская дань истощала бейскую казну, тем глубже залезал он в долги к работорговцам. Многолюдный гарем требовал огромных расходов. Бейский управитель Перване Субаши и кредиторы Алишар-бея уже со страхом подумывали, чем все это может кончиться, как явился кадий Хопхоп и уплатив за три года все долги, превратил Алишара в одного из самыз беспечных и уважаемых санджакских наместников.
Дела у него пошли прекрасно. И, не влюбись он в Балкыз с первого взгляда, не потеряй голову, желая во что бы то ни стало заполучить ее, ни за что не кинулся бы в болото бесчестия по одному слову бесстыжего Хопхопа, никогда не решился бы предать своего лучшего и единственного друга Осман-бея. При мысли об Осман-бее Алишар не находил себе места. Вот уж десять дней только и повторял: «О господи! Не дай обнаружиться нашей подлости». Но дело приняло скверный оборот. Не оставалось ничего другого, как умыкнуть дочь шейха.
В тот вечер он ждал френков — их должен был привезти Чудароглу. Завтра женщины Итбуруна отправлялись на стирку белья к Сарыдере. «Схватим завтра девку — все хорошо! А нет, снимай с себя одежду, дервишем-голышом отправляйся из города куда глаза глядят, бесчестный Алишар. Имя твое навсегда вычеркнут из списка сынов человеческих».
Он снова заходил по комнате, то и дело останавливаясь и прислушиваясь. «Чтоб тебя аллах покарал, Хопхоп! Не добудем Балкыз, узнает обо всем Осман-бей, с тебя за все спрошу!» Он подбежал к софе, схватил медный кувшин, налил в чашу вино. Вздрргнув, обернулся к окну. Во дворе почудился ему заливистый женский смех. Хотел было подбежать, поглядеть. Но тут же пристыдил себя: «Не бесись, греховодник. В такое-то время женский смех во дворе?» Поднес чашу с вином к свету, тяжело вздохнул: «Не к добру тебе женские голоса стали чудиться, брат Алишар!» Услышав скрип открывающейся двери, согнулся, закрывая поднос с вином. Все, правда, знали, что он пьет, и все-таки никто не должен этого видеть. Чуть было не рявкнул: «Нельзя, что ли, в дверь постучать?» Но при виде кадия Хопхопа слова застряли у него в горле.
— Где пропадаешь? Неужто каждый раз людей за тобой посылать? Помнишь, что сегодня за ночь?
— Держу в уме своем дела этой ночи. Но не мог уйти из суда.
Алишар-бей удивился:
— Какой там суд после захода солнца?
— Ну и беи нынче пошли! Того и гляди, выхватят из-под него престол, стрясут, как грушу с ветки, а он...
— Что?! — Алишар-бей наклонился вперед и уставился на кадия.— Что там, говорю, кадий Хопхоп? Кто собирается выхватить из-под нас трон?
— Снова схватились сегодня ахи с софтами.
— Неужто!.. Не послушались, значит, моего запрета?
Кадий вытер лоб почтенных размеров платком, подошел к софе, налил в пустую чашу вина, проговорил: «Эхе-хей, милый мой! Эхе-хей». На его языке это означало: «Плохо в мире идут дела, плохо!» Осушил чашу, пощелкал языком.
— Не беспокойся, лев мой! Всех подлецов упрятал в темницу...
— Взбесились, что ли? Чего им не хватает? Опять ахи виноваты? Сумел у них выпытать, чего грызутся?
— На сей раз уже не палки — палаши в ход пустили! Обе стороны говорят: «Просто так, мол, кровь молодая играет, кадий-эфенди. Мы ни на кого не в обиде!..» Призвал я твоего Субаши, прижал к стенке. Сначала повилял немного, паршивый Перване. Видит — не отделаться. Ну и дал мне в руки ниточку. «А что,— говорит,— прикажешь с этим племенем делать? Не кончать же их?» Тут до меня дошло, помилуй аллах!
— Погоди, погоди! Ничего я не понял, Хопхоп. Что за племя?
— Не знаешь ты, что ли? Цыганское племя бродячее, упаси аллах!
— Те самые цыгане, что девок водят?
— Угадал, Алишар-бей! Да, те самые. Поставили свой шатер — чтоб он им на голову обрушился! — на краю города. Отправился я туда. Гляжу, черный, как головешка, цыган сидит в шатре под столбом, саз под мышкой, наигрывает... И старуха — в черноте с ним потягаться может. Спрашивать не надо, сразу видно — мать ему. С ними еще одна, сажа сажей. «Это,— говорит,— половина моя благоверная». Поверил без свидетелей. А эти? — спрашиваю. «Наши дочери, твои рабыни»,— отвечает.
— Девки тоже чернее сажи?
— Слушай же... Велю ему: говори, цыган, откуда идете? Стал перебирать города да местечки. Назвал несколько и замолк. Давай, давай говорю, дальше.
— Да тебе-то что? Хоть из ада пришли.
— Давай, давай, говорю, выкладывай. Ни одного города не забыл. Его послушать — всюду побывал, паршивец. В одном только месте не был — в Лязиге...
— Это где же?
— Домузлу еще называют его.
— Ну и что?
— Как что? Не мог он там не быть.
— Почему?
— Потому что не мог. Стреляного воробья на мякине не проведешь. От них за версту разит — из Домузлу они.
— Крепкий, видать, запах в Домузлу, скотина Хопхоп? Ты ведь уже три года здесь. А все не запамятовал.
— Эхе-хей, мой милый! В Домузлу я по дороге сюда заглянул. Зашли мы туда под вечер. Твой покорный слуга в доме тамошнего кадия остановился. А он, как и ты, свое дело знает. В час вечерней трапезы вволю накормил, напоил. Поиграли, поплясали, посмеялись — все было. Настало время спать. Извинившись, кадий в гарем удалился. Гляжу, а мне постель не постлана. Забыл, что ли, думаю, спьяну, шут гороховый! Слышу, кто-то в дверь стучит. Не успел я рта открыть, входит... ну, кто бы ты думал?
— Кадий небось вернулся?
— Не угадал! Не земное создание, а гурия райская...
— Да что ты, Хопхоп! Не врешь?
— Мусульмане не врут. Ум у меня за разум зашел. Наверное, думаю, по ошибке зашла. Увидит раба божьего, вскрикнет и убежит. А жаль! Но она тихо притворила дверь и заложила щеколду.
— Помилуй бог!
— Вот тебе и помилуй! Да. Заложила щеколду и этак, покачивая бедрами, ко мне идет... Чего уж там врать, струхнул я.
— Струхнул? Оттого, что ангел небесный дверь на щеколду затворил и к тебе идет!..
— Да, струхнул. Испытует, думаю, нас болван кадий... Нос повесил и говорю: «Ступай по своим делам, ангел мой! Если сама пришла — ошиблась, зря головку свою прекрасную о стену разбить можешь. А если господин твой послал, то ошибается кадий Лязига, крепко ошибается. Не в обычае у нас бесчестить дом, где тебя хлебом накормили». А она в ответ: «Приказ господина! Таков наш обычай!» Села, чашу мою с вином взяла. Гляжу я на нее — прекрасна, помилуй меня господь! Неземное создание, да и только. Явись она пророку Иосифу Прекрасному, не избежал бы греха... Лет пятнадцать ей, а может, и того нет... Вьющиеся волосы по плечам рассыпались, груди что померанцы, вот-вот из рубахи выскочат... А умастилась благовониями, запах вдохнешь — пропал. По-турецки немного шепелявит — гречанка. Но такая красавица — мертвого на ноги поставит, а живого наповал сразит. Изумлением моим воспользовавшись, выпила одну чашу, за другую принялась... Изо всех сил пытаюсь я душу свою спасти: «О дитя мое дорогое, не надо,— говорю,— да буду я жертвой твоей! Остановись, милая! Опомнись! Испытует нас кадий-эфенди, в грех вводит. Не из тех мы, кого испытывать надо. Таких, как мы, испытывать непотребно». А она выпила чашу, бороду мою теребит, то здесь щипнет, то гам, грудью об меня трется и щебечет, как птичка.
— Что же она тебе ответила, Хопхоп, накажи тебя аллах?
— А вот что, господин мой. «Помилуй, густобородый джигит мой, буду жертвой ваших черных бровей да черных глаз! Не робей,— говорит.— Может, не понравилась я вам? Душа не лежит? Скажите. Есть у нас и чернобровые и рыжеволосые. Вы ведь, говорят, от арабских границ идете. Коли желаете, есть у нас такие черные кобылицы, чистое пламя. Нет на свете такого джигита, который управился бы с их страстью. Коли не по душе я вам, прикажите, что вам угодно. Исполнится желание ваше. В этом смертном мире украдете у судьбы счастливую ночь!»
— Помилуй, Хопхоп, правду ли говоришь? — Алишар-бей осушил чашу, быстро поставил ее на поднос. И, с упреком взглянув на кадия, вдруг стал стыдить его: — Как же так? Неужто не приказал ты: «А ну давайте все сюда! Поглядим!» Эх ты дурень, Хопхоп! — Глаза у него налились кровью, дыхание участилось, будто гурии, о которых говорил Хопхоп, сейчас предстанут перед ним.— Ах, жаль! Надо бы съездить в Домузлу, погостить у кадия... Правду ли говоришь, Хопхоп, не врешь ли, свинья?
— Эхе-хей, мой милый! Такие бывают обычаи в чужих краях — не нарадуешься. Не то что в твоем Эскишехире — чтоб ему провалиться,— коим стараешься ты править, боясь попрать пропахшие плесенью установления шейха Эдебали.
— Несчастный Алишар! Зря жизнь прожил! Но поздно теперь плакать. Значит, по их обычаю, принимая гостя...— Он вдруг опомнился.— Э, да что там обычаи. Пусть их писаря записывают. Рассказывай дальше! С девкой-то что стало, с девкой?
— Так вот препираемся мы с ней, а я все прислушиваюсь: что за дверью?
— Чтоб ты оглох, Хопхоп! Время ли слушать, раз дверь на задвижке? И как она тебе в морду не плюнула! Надоело ведь ей небось. Эх и слабак, думает. Тут и мертвый из могилы поднимется. А ты слюни распустил!
— Может, и плюнула бы, да кадием воспитана. Вот и вразумляет меня лаской...
— И то правда, уж если вошла и сама дверь заперла, то из-за робости твоей уходить не станет. Ну а дальше что было?
— Постелила постель.
— Раздела?
— Как луковичку!
Алишар-бей замер. Тяжело дыша, прохрипел:
— Ну, ну, дальше, Хопхоп! — Он, как лапой, обхватил кадия за шею, потряс голову.— Пока все не расскажешь, не ублажишь меня — не отпущу!
— До утра мучила, Алишар-бей. Не чаял до рассвета дотянуть.— Кадий задумался, вздохнул.— Что говорить? Всего не расскажешь. Обессилел я, подняться не могу, спина — как переломанная... Чтоб дух перевести, разговор завел: что за обычай, мол, у вас такой? И узнал: никакое соитие не считается у них грехом. Молоденьких наложниц да мальчиков-рабов по утрам хозяева наряжают и посылают в город, а вечером деньги у них требуют.
— Куда посылают, дорогой? В ремесленные ряды, на рынок, что ли?
— И туда посылают, но больше к старухам, содержательницам особых домов, и в бани при рынках.
— Как же это? Неужто в бане, при всем честном народе.
— А никто не мешает.
— Правда ли, братец Хопхоп? Эх, чтоб тебя!..
— Чистая правда!.. Бани на рынке Домузлу построены, как у нас медресе: вдоль стен отдельные кельи. Войдешь, выберешь, какая нравится, договоришься о цене и веди себе на здоровье в келью. Невольница сначала введет тебя в грех, а потом вымоет, вытрет и выйдешь ты, рая достойный, с улыбочкой.
— А если увидит кто?
— Ну что ж, скажет: «Дай бог тебе силы, ага!» Никому и в голову не придет посмеяться над тобой, каждый боится заработать палок от кадия.
— А праведники — чтоб их разнесло! — да охранители шариата?
— Этим велит кадий по двадцать пять палок всыпать, коли крик подымут. Месяц потом сесть не могут.
— Помилуй бог! Рабыни в бане?! Ах, Хопхоп, накажи тебя аллах!
Алишар-бей стиснул коленями ладони и закачался из стороны в сторону.
— Как понял я, что цыгане пришли из Домузлу, поглядел на его «дочек», тут меня и осенило. Рожи-то ведь им нарочно сажей вымазали, чтобы не узнали тут же! Послал их в баню, велел вымыть. Вернулись, Алишар-бей, белехонькие, как снег, ни пятнышка! Красавицы — свет не видывал! В султанском дворце таких не сыщешь, да и в Тавризе вряд ли найдешь. Недаром вот уж несколько дней грызутся из-за них софты с ахи. Головы друг другу пробивают, глаза вышибают. Нет, недаром! Сразу все мне ясно стало. Вот я и засадил кобелей в темницу...
— А девки, девки где, паршивец Хопхоп?
— После бани в доме божьего человека держать их нельзя. Привел сюда, пустил в гарем.
— Что ты сказал, Хопхоп?!
— Не веришь, пойди погляди!
— Ах, чтоб меня разорвало! — Алишар вскочил.— Накажи тебя аллах, Хопхоп! Осквернил мое омовение ты своей болтовней. В грех меня ввел.— Он покрутился на месте.— Теперь снова надо пойти... Омовение совершить...
Сотрясая огромный зал дивана, Алишар-бей выбежал за дверь.
Глядя вслед Алишар-бею, кадий Хопхоп сокрушенно вздохнул: слаб человек, игрушка в руках, страстен. Он закрыл глаза, перевел дыхание.
Видно, в гареме не сразу услышали стук. Алишар-бей заколотил в дверь кулаками...
Кадий Хюсаметтин-эфенди с проворством воробья в два прыжка подскочил к двери дивана — недаром прозвали его Хопхоп. Приложил ухо, прислушался. Не услышал того, что ждал. Недоуменно покачал головой, вернулся к подносу, налил вина. Вопреки обыкновению Алишар-бей, входя в гарем, не крикнул: «Прочь с дороги, прочь!» Обычно, когда разговор о женщинах разбирал бея, он под предлогом омовения кидался в гарем, хватал за руку первую попавшуюся наложницу и, разгоняя окриком остальных, тащил ее в ближайшую келью. Вот почему девушки в гареме ссорились из-за очереди перед дверью в селямлык.
Кадий задумчиво поднес чашу ко рту и замер. Понял, почему на сей раз Алишар-бей ворвался в гарем без крика. Оттолкнул подвернувшуюся ему наложницу — сейчас ему был нужен лакомый кусочек из цыганского шатра. Лицо Хопхопа расплылось в ухмылке, в глазах мелькнул и погас хитрый огонек.
Где бы ни появлялся кадий Хопхоп, его вначале не принимали всерьез — слишком он был невзрачный, тщедушный. Так было и в Эскишехире. Когда ему предлагали мзду, он делал вид, что не понимает, подарки и подношения называл «замазкой для глаз». Но тут все вспомнили, что любил он спрашивать каждого: «Ты случайно, упаси аллах, не из Даренде или Кермаха, не из Эрзинджана или Гюрюна?» (То были города, где служил он прежде.) И сообразили, что умеет кадий приспосабливаться к людям и обстоятельствам, и понимающе закачали головами: поживем — увидим.
Минуло несколько месяцев, но кадий Хопхоп с честью вышел из всех испытаний, нигде не дал промашки.
Между тем Хюсаметтин-эфенди ничем не отличался от большинства своих собратьев — выпивал, но так, чтоб не прослыть пьяницей, любил женщин и мальчиков, но так, чтобы не стать притчей во языцех. Когда удавалось, брал взятки и объявлял правым того, у кого было больше денег. Словом, был он обычным кадием сельджукской державы. У Хюсаметтина имелось в запасе несколько надежных правил в духе времени: «У кого есть рот, тот ест. Надо только суметь накормить!», «Лесть — лучшие удила для необузданного!», «Пока народ не устрашишь, дела не сделаешь!».
В первую же неделю после приезда, узнав, что Алишар-бей ненавидит взяточничество и потому залез по горло в долги, кадий, улучив момент, пожаловался на ход дел в стране и завел разговор о правах и обязанностях бея перед народом согласно шариату.
— Мой бей, здесь ты, можно считать, падишах с бунчуком, со Знаменем, с барабаном и литаврами. Кроме господа бога, над беем один господин — султан, и потому не следует тебе думать о том, что говорит и что скажет народ. На каждый роток не накинешь платок. Угодить народу нельзя, ибо он выгоды своей не понимает. А если бы понимал, то аллах — да буду я жертвой его! — не создал бы беев и не посадил их над народом. Если бей не поступает, как пришло ему на ум, значит, он идет против бога. Хочешь, чтоб слово твое стало законом,— не позволяй никому перечить. Государев диван любит сильных беев. Хочет бей, чтоб его уважали, должен собрать у дверей своих воинов. Ибо сказано: «Горы давят землю, бей давит народ». Воистину так с тех пор, как стоит земля, ибо с тех пор, как стоит земля, есть горы. Ты даешь людям потачку. Такая слабость до добра не доведет. Собери вокруг себя слуг и воинов, стань сильным. Не проявишь вовремя жестокости, народ не будет знать цены благоволению и милости. Желаешь перед народом, султаном и перед богом предстать с незапятнанным челом и добрым именем — нет другого пути! А в корень поглядеть: деньги, разметанные в народе, должны собираться у беев, чтобы в трудные времена можно было бы пустить их в дело. Дабы исполнился твой фирман, деньги нужны прежде сабли. Нет у тебя вдосталь акче, чем поможешь в беде народу? По книге предвечной, наша земля принадлежит аллаху, управление ею доверено беям. Достойно сана бейского и одобрено верой брать все, что видит глаз, там, куда дотянется рука. Буйного усмиряют палкой, народ — бедностью. Не должно задерживаться акче в кармане у народа, ибо народ — караван-сарай, а акче — путник. Да будет множество слуг у дверей твоих и грозные воины твои пусть держат в страхе базары! Тогда народ будет знать свое место, убедившись, что отнимут зарытые в землю, спрятанные в тюфяках да за пазухой монеты, вытащит их да потратит. А каждая трата — прибыль бейской казне. Бедный народ почтителен, надежды свои обращает к дверям бея. Заставь всех работать — кого силой денег, кого под страхом палки. Безделье народа для бея страшнее чумы. Желаешь быть беем, покорись шариату, держи народ в кулаке, под неусыпным оком своим, обрати его в семиголового дракона, на страх врагу. Чтобы сын доносил тебе на отца своего, а жена — на мужа, чтобы сын ради бея отца мог убить, а отец — сына. Пока ради тебя не будут они готовы броситься в огонь, нет тебе ни чести, ни блага. Ведь сказано: «Если туркмена прижать, он и отца повесит». Неужто до скончания века сидеть тебе на троне санджакского бея? Отрешись от мысли такой. Ты большего достоин. Следуй моему совету, стань сильным мошною и властью своей. Слушай меня, а об остальном не заботься.
Так увещевал кадий Алишар-бея.
Как и большинство ему подобных, Алишар-бей любил лесть, к тому же считал себя умнее и храбрее остальных. Речи кадия почел он справедливыми и полезными, но, когда все свелось к мошне, ухмыляясь про себя, насупил брови.
— Прав ты, кадий Хопхоп, слова эти записаны в Книге, и все, что ты говорил, такое же исконное право беев, как молоко их матерей. Но мне завещал отец: дверь власти моей я не открою бедой для народа,— отвечал Алишар-бей,— Множество слуг у бейской двери больше зла приносит, чем пользы. Бей, что собирает наемников, не знающих удержу, чудом спасшихся от петли и кола, волей-неволей принужден грабить народ. Не по сердцу мне это,— Он вздохнул будто мысль о страданиях народа его огорчала. Кадий пытался было поартачиться, но он прервал его, подняв руку и не подумав о том, что долги его наросли выше гор, продолжал: — Послушай, кадий Хопхоп! Я столько же успел позабыть, сколько ты знаешь. Ответь мне, что рушит мощь держав, кои пытаются удержать разверзшееся небо вороньими стаями наемников? Превышение расходов над доходами — вот что. Из ничего дела не сделаешь. Отверзни глаза и уши свои! Страна в руках монголов, обложена данью. Все, что находит монгол, забирает, что хочет найти — выбивает палками. Здешняя земля родит мало. Урожай невелик. В засушливые годы не возвращает посеянного. Даже и дожди есть — не жирно прокормит. Здешние сипахи от бедности обессилели. Много их смешалось с бездомными наемниками, возглавило банды разбойников. Одни ходят босые да голые, в дервишах, побираются. Другие ради куска хлеба да власяницы укрылись в обителях. Остальные вместе с райей своей — в лапах ростовщиков. А ростовщики кто? Все служивые люди султана да шейхи — такие же, как ты, кадий. Вот почему нет силы у беев. Султанские земли из-за налогов с процентами обратились в частные владения ростовщиков. Собирают они в одной руке земли райи, заставляют ее работать на свою мошну, будто они падишахи. По книгам нашим священным, проценты — харам, лишать райю земли — харам, в одной руке собирать частные владения, заставлять народ работать за харч самый страшный харам. Стряхни наш султан со своей шеи монгола, неужто не знал бы я, что мне делать? Но увы! В скверное время мы живем! Не хватает силы против зла. Хочешь быть добропорядочным кадием, обязан ты свод хадисов в черном переплете вытащить из-за пояса, прочесть, не пропустив ни одной буквы, и поступить, как написано. Не знаю, где ты прежде бывал, но здешних мест с тамошними не путай. Степь и в урожайные годы не может прокормить райю. Пал на нас гнев всемогущего господа! Зимы стали длиннее, весны короче. Обрадуешься было наступлению весны, а тут ни одного дождя нет, засуха. Земля растрескается, ростки пропадают. Или бесконечные ливни — реки разлились, поля песком засыпало, стога унесло. Прежде райя в лесах да в ущельях, на постройке дорог да мостов трудилась. В городах поденщики были да батраки. На прокорм подрабатывали. Султан каждый год шел походом на гяуров, собирал войско. Много райи становилось секбанами да сарыджами, сбегалось к бейским да султанским дверям, нанималось в войско, чтоб снискать пропитание. Погиб человек — ртом меньше стало, жив остался — приходил с добычей. После походов караваны с добычей расползались по всей стране. У каждого городка войско разбивало рынок. Кто шел за войском день, к вечеру находил хлеб для живота своего и монеты звенели в кармане. Теперь же всем миром владеют разбойники с флагами и без флагов, с фирманами и без фирманов. В стране неспокойно, она в руках грабителей, мздоимцев и ростовщиков. Ну-ка, посмотрим! Есть ли в твоей черной книге от этого средство?
Кадий Хопхоп понял, что, идя напрямую, не уговорит Алишар-бея, не пристегнет его к делам своим, но это его нисколько не смутило. В ту же ночь призвал к себе в дом Перване Субаши, что служил управляющим у этого глупца Алишар-бея. Перване Субаши давно уже не мог оплатить наличными расходы по содержанию огромного бейского конака. Долги росли, у него в голове не укладывалось, как может бей прокормиться без взяток и дани. И горько убивался он, что без толку проходит жизнь его в этом бренном мире.
Хопхоп пораскинул мозгами и решил найти выход, отталкиваясь от слов самого Алишар-бея. У ахи руки опустились, значит, от ремесленного рынка ждать было нечего. Надо оживить давно пустовавшие земли, что остались без райи и сипахов, прижать и как следует напугать ростовщиков, начав с самых слабых, за бесценок отобрать скопившиеся у них на руках долговые расписки и духовной властью кадиев наложить руку на их имения. Кроме того, следовало собрать державные земли, пожалованные сипахам и тимариогам, которые их бросили и ушли куда глаза глядят, и ввести что-нибудь похожее на откупной порядок.
Помимо прочего, кадий придумал и такое, что поразило бы ненавидевшего взятки Алишара, узнай он об этом. Почти все кадии в стране брали взятки, а он решил устроить дела, давая их. Десятина, собранная для султана, по закону должна была три года лежать в амбарах. Хопхоп давненько зарился на эти запасы; договорившись с купцом-армянином, тайно отправил их в порты, продал на френкские корабли, а охранять караваны нанял за плату шайку Чудароглу. На второй год к десятине добавил и собранные для султана шкуры, вервии, ткани, сырой товар и руду. Почти все это было запрещено продавать в другие страны законом. Если бы кадий не сговорился с управителем, провернуть такое дело было бы невозможно. Вот уже три года Хопхоп преспокойно крутил свою мельницу, и — тьфу, тьфу, не сглазить бы — дела шли куда как лучше, а деньги поступали в бейскую казну беспрерывно.
Хопхоп хорошо знал: с какими глупцами ни имей дело — все грести под себя опасно, и потому он понемногу оплатил долги Алишар-бея. Но, чтобы тот, проведав об этом, не залез в новые, решил бею и виду не подавать.
Старейшины цехов, получившие обратно ссуженные бею деньги, которые они считали пропавшими, были рады до смерти. А что творилось в деревнях, как поступали с откупщиками да ростовщиками, их не касалось. Довольный ловкостью и хитростью, с которой обводил он всех в этом безмозглом мире вокруг пальца, кадий Хопхоп потер руки. В дверь постучались. Он подскочил, быстро спрятал поднос с вином в задней комнате, спросил негромко:
— Кто там?
Дверь приоткрылась.
— Не чужие, господин наш кадий! Твой раб Перване.
— Ах, сводник, чтоб тебя! А я уж решил, застукали меня.
Перване скосил глаза на заднюю комнату, тихо спросил:
— Наш бей там?
— Нет. Ушел в гарем совершить омовение.
Перване Субаши медленно выпрямился, согнал с лица выражение преувеличенного почтения, с которым, словно в насмешку, обычно обращался к Алишар-бею.
Хопхоп спросил:
— Выпьешь вина?
— Упаси аллах! Вечернего намаза не сотворивши...
— Ну, ну, свинья! А выпив, нельзя сотворить?
— Гяур ты, кадий.— Он оглянулся на дверь.— Значит, ушел свершить омовение, заслышав про наложницу, которую мы увели у цыгана?.. Так и есть... Наш бей никогда против шариата не поступит. Ушел допросить, выведать все до последней тонкости, чтобы, уяснив истину, поступить, как и положено санджакскому бею. Не под страхом — лаской выведает, из какого дома, из какого конака или караван-сарая удрала в цыганский шатер... И нрав, потому санджакский бей, если не знает он, куда, откуда и зачем скачут блохи на землях санджака, напрасно ест султанский хлеб, ибо на Страшном суде все равно спросят...
— Спросят, конечно, спросят! Я вот чему дивлюсь. Чем старше наш бей, тем злее до баб делается. И потом, что за любовь к Балкыз? Если человек воистину влюблен в женщину, то, явись ему хоть первая в мире красавица, и не глянет. Чего же он тогда помчался к цыганке?
— Такой малости, а не знаешь! Сказано ведь: «Премудры дела бея». И еще: «Что утесненный натворит, того в книгу не втиснешь!» — Перване вдруг ударил себя по коленям, будто что-то вспомнил, и взмолился: — Помилуй, братец Хопхоп! Да ведь я сегодня с утра тебя ищу, чтоб меня разорвало! Сказал вот «утесненный»... Ты небось сразу постиг?
Кадий Хопхоп улыбнулся, ибо понял, зачем искал его управитель. Две заботы постоянно одолевали Перване: деньги и сны. С утра, пока не найдет, кто бы растолковал ему виденный ночью сон, за дела не принимается. Если ночью сна не видел, или придумает, или требует растолковать старые. Хопхоп это знал и отступил на шаг, будто хотел уклониться от грозившей ему опасности.
— Помилуй, Хопхоп! Да завершит господь добром мой сегодняшний сон! Уж так страшен, что едва я утра дождался... Четырежды в суде искал тебя. Ждал, когда избавишься от цыган, головорезов ахи и подонков софтов... Язык у меня отнялся от страха. Всю ночь четки перебирал до утреннего эзана...
— Ну, говори, что там? Если увижу, что сочиняешь, удавлю.
— На сей раз истинная правда. Клянусь жизнью матери.
— Рассказывай.— Кадий налил в чашу вина.— И будь краток.
— Видится мне праздник... Месяц святого поста рамазан... Будто я в соборной мечети в Анкаре. Людей собралось видимо-невидимо — камню упасть негде. Протиснулся я к самому михрабу... Приложил ладони к ушам, весь в слух обратился, проповедь слушаю... Принялись хафызы по корану читать, громогласно, того и гляди, купол в небо взлетит... Сердце мое обуял страх великого суда... Слушаю я, каюсь. «Аминь! Аминь!» — повторяю. Тут легонько живот у меня скрутило. Не внял я — всякое бывает. Минуло немного времени — опять. На сей раз посильнее, и опять прошло. Ничего, говорю я себе во сне, с вечера поел фасоли, пшеничной похлебки да компоту — пройдет. В третий раз схватило, но так, Хопхоп, что больше и не отпускает. Будто кишки мои на руку накрутил кто-то и тянет. Все сильнее да сильнее, боль адская... Если бы только боль! Лег бы себе на бок и с именем аллаха на устах спокойно отдал душу, умер бы за веру посредине соборной мечети в Анкаре. А тут не просто острая боль, кадий Хопхоп. Ты уж прости меня — понос.
— Ай-ай-ай!
— Вот тебе и «ай-ай-ай!». Не удержись я...
— Срам. Скорее к дверям, Перване Субаши!
— Какое там! Подумал было, да ведь не протиснешься сквозь толпу. Это раз. А мечеть громадная, что ристалище... Никак бы не успел. К тому же, пока стоял я на коленях, сжавшись, еще ничего. Но стоило шевельнуться, пропал. Вот-вот готов я опорожниться посреди соборной мечети, сооруженной в Анкаре пресвятым Омером. И тогда прямая мне дорога в ад. Взмолился я, пророка Хызыра на помощь зову. Смертным потом обливаюсь. Еще немного — и ума бы решился! Но только сказал: «Погибаю, превеликий господь!» — гляжу, кто-то рядом со мной возник, одет, как сипахи...
— Вот и соврал, Перване! Покайся! Хочешь сказать, Хызыр явился? Дудки!..
— Ничего я не хочу сказать. Сон рассказываю. Так вот, тихо он меня спрашивает: чего, мол, извиваешься, как змея с перебитой спиной — глаза на лоб вылезли, лицо посинело? Что с тобой? Поведал я ему свою беду. Могу, говорит, помочь тебе, только тайны нашей не раскрывай. Понимаешь?
— Хызыр, значит?
— До того ли мне было, Хызыр он или нет? Еле-еле проговорил: хорошо, мол. Накрыл он меня своим кафтаном, подхватил, пронес го воздуху. Опустил на землю в пустынном месте: делай, мол, свое дело, накажи тебя аллах!
— Значит, Хызыр?
— Смейся, смейся. Избавился я от беды своей, тут мне в голову и ударило: «Господи, да ведь я удостоился лицезреть самого Хызыра!» Схватил я его за полу — не упустить бы, к руке припал. A он вздрогнул, толкнул меня в грудь. «Отойди,— говорит,— безмозглый, я не тот, за кого ты меня принимаешь! Оставь меня в покое, не плати злом за добро». Ну а я разве отпущу его руку? Чувствую, в пальцах у него и правда костей нет. Пробовал он руку вырвать, оттолкнуть меня, да ничего не выходит. Чтобы отвязаться, опрокинул меня на землю...
— Значит, Хызыр?
— Да. Стал о землю головой бить, лицо в кровь разбил, но я не гляжу на кровь, молю: «Помилуй, господин мой, жертвой твоей буду помилуй!» А он знай лупит меня палицей своей, словно бы и не аллах меня создал! Сбежались любопытные — не поймут, в чем дело «Стыдно, джигит,— кричат ему,— и грех! В чем он провинился? Неужто так велика вина бедняги, что он столько палок заслужил? Отпусти его подобру-поздорову». Выручить меня хотят, а я как заору: «Прочь отойдите! Пусть бьет. Не в том дело! Помилуйте, братья по вере!» Удивились они, решили: рехнулся бедняга. Вырвали меня из рук Хызыра, из-под его палицы... Проснулся я — вся постель перевернута, сам в поту с головы до ног. Не обессудь, кадий Хопхоп! Истолкуй, что означает мой сон?
— Если не приврал ты да не выдумал, на сей раз к добру, Перване Субаши. Достигнешь ты цели своей и обретешь желаемое... Начало неважное, но потом обернулся божественным твой сон... Возрадуйся, сукин сын! Если ты, как проснулся, совершил полное омовение да двойную молитву...
— Совершил.
— Если через порог переступил правой ногой, а первому встречному бедняку серебряную полушку пожаловал...
Перване Субаши проглотил комок в горле. Не счел он нужным подавать милостыню беднякам да кормить хлебом собак прежде, чем истолкуют его сон.
— ...и перед большой мечетью накрошил хлеб собакам...
— Хлеба и милостыни не дал. Решил, пусть сначала кадий Хопхоп сон истолкует, а милостыню подать да хлеб накрошить недолго.
— Удивляюсь я тебе. Увидеть во сне Хызыра и после этого милостыни не подать?! Как только рот тебе до сих пор не перекосило да самого в узел не скрутило!
— Да что ты, Хопхоп?! Неужто все это нельзя назавтра отложить?
— Если до сих пор не перекосило тебя, то, может, и можно. Ах-ах-ах! Ума бы решился дурень! И поделом бы тебе! На сей раз дешево отделался. Живым, можно сказать, из савана выскочил, несчастный Перване.
— По чистоте душевной. Ты вот смеешься, а, слава аллаху, душа моя и сердце чисты... Смеешься!.. Смейся себе на здоровье. Скажи-ка лучше, если бы ухватил я и вправду палец пророка Хызыра, бескостный палец его, и сказал бы он: «Проси у меня чего хочешь!» — а я бы и попросил, сон в самом деле был бы вещий, исполнилось бы желание?
Пока кадий обдумывал ответ, дверь распахнулась. Вошел Алишар-бей. Блеск в его глазах потух, он волочил ноги и улыбался пристыженно, словно собака, поджавшая хвост. При виде управителя гакнул, будто ударили его кулаком в грудь, медленно выпрямился и, глядя исподлобья, спросил:
— Ты здесь?
Перване быстро сложил руки на животе, согнулся в поклоне.
— Здесь мы вашей милостью, лев мой бей! Прикажите!
— А где же висельник Чудароглу?
— Еще не изволил приехать, лев мой!
— Молчать! Отчего не изволил? До конца света ждать, что ли, этого сукина сына?
— Было ведь договорено — после вечерней молитвы.
— Что? После вечерней?
— Сами сказать изволили: после вечерней молитвы, когда люди из мечети разойдутся. А если раньше приедет, пусть в летнем доме в винограднике подождет, пока в домах огни погаснут да люди спать лягут.
— Нет, поглядите-ка на него! Да могу ли я ждать до вечерней молитвы, сводник ты этакий! Не найдешь сейчас же и не приведешь сюда, не видать тебе управительства как своих ушей, Перване Субаши! И будет поделом! Не так ли, кадий Хопхоп?
Кадий наполнил чашу вином, протянул Алишар-бею.
— Опрокинь-ка. Ты прав, но и брат мой Перване прав. Разве мы не сказали им, что до вечерней молитвы тут люди могут быть — ведь здесь конак санджакского бея.
— Чтоб ему сквозь землю провалиться! Неужто на роду мне написано все ждать да ждать? Сам себе опротивел, превеликий аллах! Столько лет не могу подобрать управителя по душе да по уму своему! Ах, несчастная моя судьба! Значит, еще не изволили прибыть? Да почем ты знаешь? А если прибыли? Если прибыли, говорю! Ведь я на куски тебя порублю!
— Если прибыли, то в наш летний дом.
— А ты откуда знать будешь? Чудотворца корчишь из себя, что ли?
— Поставили там человека... Как прибудут, даст весть. Сбегаю приведу сюда. Никто не увидит, не услышит.
— Еще рассуждает... Проваливай! Проваливай, не то плохо будет! Бегом! Веди его сюда сейчас же!
Перване Субаши, пятясь, удалился. Алишар-бей пожирал его взглядом. Когда за управителем закрылась дверь, обернулся к кадию и, довольный, будто разыграл удачную шутку, усмехнулся.
— Ну, доконал я мерзавца! До смерти перепугался сводник Перване. Теперь целый год не опомнится.— Он сел на софу. Потянулся.— Так-то он неплох, но потачки ему давать нельзя. Тотчас заводит разговор о долгах да деньгах. Сукин сын! А у меня монетный двор, что ли? Собирай налоги, сам трать, да и мы потратим.— Он расхохотался.— Последнее время видит, пользы нет, перестал о деньгах болтать и от кредиторов сумел отделаться. Не будь он так слаб к бабам...
— Не бери греха на душу! Чего за ним не водится, так не водится.
— Я говорю, если бы пристрастия к женщинам не питал, всем был бы хорош. А то уговорит жену взять молодую невольницу, слюни распустит, совсем дураком делается твой Перване Субаши. Новая наложница у него и правда бедовая! Душу отдать можно.— Он снова вздохнул.— Мужчине нужно остерегаться баб, Хопхоп! Берут они нас врасплох и когти свои в самое сердце вонзают. Если бы только в сердце, как-нибудь справился бы, овладел бы собой. Но недаром сказано: «Баба для мужчины — шайтан!» Почему? Да потому, что она лишает его разума. А ум потерял — и плетешься, как пес за сучкой... Ведет тебя куда хочет. А куда? На несчастье. Такого сраму примешь — шут гороховый рядом с тобой султаном покажется. Хоть своего от нее добьешься, но попадется ненасытная, и тебе не уняться. Пока она натешится — изведешься. Хитры они и жестоки. Или ты ее доконаешь, или конец тебе. Не зря говорят: волос долог, ум короток, а в юбке — беда. Погубительницы веры они — вот кто...
Кадий Хопхоп, усмехаясь про себя, спросил:
— К слову о женщинах заговорил, Алишар-бей? Или наложницы, коих мы увели у цыган Домузлу, навели тебя на мысли такие?
— Скажешь тоже — наложницы! Неужто я могу снизойти до них, да еще и расстраивать себя? Эй, Хопхоп, чтоб крыша дома твоего рухнула тебе на голову. Сердце у меня, может, и распутно, но только...
Алишар-бей собрался было обидеться, но вдруг расслабился. Слабость от глаз постепенно разлилась по лицу, шее, охватила все его тело. Сидячая жизнь служивого человека, которую Алишар-бей вел уже много лет, как-то незаметно подточила в нем воинский дух, расслабила его ловкое тело, не мог он уже защититься даже в делах чести. В последние годы во всем — в еде, в радости, нетерпении или в гневе — то и дело прорывалось у него нечто странное, грубо чувственное, и это приводило в смущение окружающих.
Алишар-бей посмотрел в окно и задумался. Оглянулся на кашель кадия. Улыбнулся устало, бессмысленно. Поднял забытую в руке чашу с вином к неверному свету свечей. Глядя в вино, спросил:
— Наизусть выучить священные книги не фокус. А вот как избавиться от тягот мира сего, кадий?
— Каждый в конце концов избавляется, но всему свой черед. Подумаем лучше, Алишар-бей, как с этими бедами справиться.
— О господи. Чуть не на коленях просишь вернуться поскорее. Уходит и не возвращается. Посылаешь за ним еще одного — и этот пропадает. Ну, дождется Перване. Заработает палок...
— Да разве он виноват? Не надеюсь я на Чудара, не приедет этот подлец.
— Почему?
— Чудароглу — монгол. А монголы не знают верности слову, не держат клятвы.
— Но ведь дело-то денежное?
— Хочешь по правде? Не верю я, что монголы в деньгах толк понимают.
— Ну и сказанул! За серебряную монету отца родного прирежут.
— Верно. Знали бы цену деньгам, разве пошли бы на эдакое ради серебряной монеты?
— Да ты знаешь, что я с ним сделаю, если он не приедет! Непременно приедет! — Он вдруг сник.— О чем бы ни шла речь, вечно ты говоришь: «Не выйдет!» А все отчего? Оттого, что на сердце у тебя подлость.
— Не во мне подлость, а в сынах человеческих...
— Чтоб провалилось медресе, где тебя учили, проклятый Хопхоп! — Он беспомощно огляделся по сторонам, снова налил вина.— Неужто я должен ждать этого подлеца Чудароглу, побойся бога, Хопхоп!
— От того, что я сказал, тот, кто должен прийти, не задержится. Не бойся!
Алишар-бей подскочил, словно его укололи копьем. Борода и усы встопорщились. Замахнулся чашей на кадия, но сдержался и швырнул ее в дверь.
— Сколько раз говорил я тебе, забудь это слово «не бойся»...— Голос его осекся от гнева.— С Балкыз тоже твердил: «Не бойся!» А что вышло?
— На мне ли вина, господин мой? Разум ты потерял, узнав, что туркмен снова посылает тебя сватом. Забился, словно теленок под ножом. Вот тогда я и сказал: «Найду выход, не бойся!» К слову пришлось.
— К слову, не к слову! Сколько себя помню, не знал я страха.— Растопырив руки, он склонился над кадием.— Не боюсь я никого! Почем дают за мешок таких, как Кара Осман?!.
Кадий съежился, будто испугался, заморгал, изо всех сил стараясь сдержать улыбку. Он знал, что Алишар ничего ему не сделает. Он разжирел, ослаб, хотя рука у него еще была крепкая — на игрищах загонял молодых джигитов, как крыс. Но кадий хорошо знал, как подхлестывает человека подозрение в трусости, и умел ловко пользоваться этим.
— Алишар-бей, дорогой!..
— Молчи!.. Кишки выпущу!..
Кадий склонил голову, робко спросил:
— Мы здесь одни, Алишар-бей. Скажи-ка, если б Осман, прежде чем посылать тебя сватом, предупредил: из обители, мол, подали весть и на сей раз шейх готов отдать дочь, что бы ты сделал? Отказался бы от Балкыз?
— Что сделал? — Алишар-бей оторопело взглянул на него. Тяжело дыша, медленно опустил руки.— Да уж не стал бы тебя слушать. Не предал бы человека, посылающего меня сватом, ибо нет большего позора для воина. Откуда тебе знать это, кадий? Ты ведь не воин!
— Смиримся, по незнанию я посоветовал... А кто надумал послать к Балкыз старуху колдунью, соблазнить ее золотом?
Алишар-бей вытаращил глаза, будто стоявший перед ним кадий вдруг оборотился ишаком. Повертелся по комнате, навис над ним, как гора.
— Не твои ли все это советы? Хочешь, чтобы я пустую голову твою расколол, как эту чашку?! Кто сказал, подлец ты эдакий: «Курицу приманивают на зерно, а молодую девку — на золотое ожерелье?»
— То пословица, из книги. Я имел в виду девицу, человеческое дитя, вскормленное добрым молоком, а не дочь чертова шейха.
— А приворожки всякие, амулеты, талисманы? Из костей мыши летучей, из панциря черепашьего? Кто выдумал?
— Брат ты мне на этом и на том свете. Разве не должен мусульманин мусульманину в трудном деле помочь?
— Помочь? Говорил, безбожная Балкыз, того и гляди, как сука во время течки, к нашему порогу прибежит! А она как лед холодна.
— С бабами — как на войне! А особенно если она в другого влюбилась.
Алишар-бей воздел руки, будто к горлу ему приставили саблю.
— Да ни в кого она не влюбилась! Верой клянусь, знаю, ни в кого. Какой же скотиной надо быть, чтоб отдать свое сердце дикарю-туркмену! Из ума ты, что ли, выжил, поганый Хопхоп? А еще кадий! — Он смерил кадия презрительным взглядом.— Выдумываете все. Одно у вас на уме: как бы меня от девки отвадить. Не выйдет! Или подавайте сюда Балкыз, или хороните своего Алишар-бея!
— Про жену сипахи Юсуфа из деревни Турна тоже так говорил. А побаловался немного и пожаловал ее субаши Кёчеку.
— Безмозглый! Равняешь вдову с девицей.
— Хороша вдова в семнадцать-то лет! Бедняга Юсуф на той же неделе, как взял ее, в поход ушел да и не вернулся, а ее, можно сказать, непорочной оставил. Так?
— Так, не так, а пользованная баба — одно, нетронутая — другое. И потом, помнишь, что сказала колдунья Хаджана? У Балкыз мать из Дамаска, из племени, где бабы, хоть им семьдесят стукнет, каждую ночь сладки, как девицы... У шейха на руках есть, говорят, ее родословная... По ней он и выбрал себе жену. И если обычные девки шли по пять сотен алтынов, то эти, из Дамаска,— по пять тысяч и нарасхват. Недаром мы...
Во дворе послышались голоса. Алишар-бей насторожился и с поразительной для его огромного тела быстротой подскочил к окну. Приставив ладонь к глазам, поглядел во двор. Гордо обернулся.
— Пришли! Видал? Старое ты корыто! Пришел Чудароглу. А ты все каркал: «Не придут!»
Надо было переодеться, чтобы принять чужеземцев, как подобает наместнику санджака. Удаляясь в гарем, Алишар-бей приказал слуге, принесшему весть о прибытии гостей, убрать из комнаты поднос с вином.
Хопхоп надвинул кавук на самые брови, провел рукой по чалме, вытащил гребешок, расчесал бороду. Каждый раз, встречаясь с Чудароглу — а он вел с ним дела не один год,— кадий испытывал странную робость и в первые минуты не находил себе места. То была робость, которую испытывают при виде хищника, прирученного щенком и в несколько месяцев превратившегося в огромного зверя. Кадий никогда об этом не думал, но подсознательно чувствовал, что никогда не сможет привыкнуть к жестоким, коварным френкам и монголам.
Услышав шаги на лестнице, он оправил джуббе и принял величественный вид, чтобы встретить пришельцев достойно своего сана.
Дверь открыл Перване Субаши и, отойдя в сторону, пропустил гостей. Увидев кадия, Чудароглу на мгновение остановился. Перед людьми в чалме монголы, как и все в Анатолии, испытывали трепет.
— Ну входи, входи, Чудароглу. Еще не прикончили тебя гермиянские разбойники?
Чудароглу натужно ухмыльнулся, тщетно пытаясь сощурить и без того раскосые, похожие на семечки глаза. Растянутые в улыбке губы обнажили плоские, широкие, как лопасти, клыки. Не улыбка — оскал разъяренного волка.
— Твоими молитвами, господин кадий! Гермиянским разбойникам мы не по зубам.— Редкие висячие усы на плоском скуластом лице монгола вздыбились. Бесшумно, как тигр, ступал он в своих сапожках из тонкой кожи. Сделал шаг в сторону, пропуская вперед тех, кто шел за ним.
Это тоже были монгольские воины. Первый удивительно похож на Чудароглу, точно был его близнецом. Как и Чудар, низкого роста и до безобразия тучен. Казалось, ни один мускул у него уже не может шевельнуться и даже легкие не вздымают грудь... Кадий беспокойно заморгал глазами. Внешнее сходство в одно мгновение исчезло. То был не монгол, а длинноволосый, рыжий чистокровнейший френк с недобрыми голубыми глазами, только одетый монгольским воином...
Чудароглу на скверном греческом представил своих приятелей.
— Благородный рыцарь, наш друг Нотиус Гладиус из ордена Святого Иоанна на Кипре! А это — тюркский сотник джигит Уранха, наш брат.— Круглый, как кубышка, рыцарь и тонкий, длинный, как жердь, Уранха поклонились.— Самый ученый человек в округе,— продолжал Чудар,— наша опора и надежда, кадий Эскишехира Хюсаметтин-эфенди, господин наш.
Хопхоп величественно, будто собирался их судить, указал гостям на софу и приказал Перване, который остался стоять у дверей:
— Пусть скорей подают трапезу! Гости с дороги!
Чудароглу поднял руку.
— Сначала покончим с делом. Ужин — штука не хитрая.
Кадий насторожился. После трапезы, по кочевому обычаю, гостю в доме хозяина было не положено торговаться, спорить и возражать, какое бы дело ни обсуждалось. А ведь Перване сказал, что они уже сторговались за четыре сотни алтынов.
Чудароглу происходил из племени чудар, поставившего Чингисхану немало доблестных воинов, как их называли, «железнозубых псов». И хотя все знали, что Чудароглу и во сне не расстается с саблей, с первого взгляда казалось, будто он никогда не брал ее в руки, настолько походил он на дровосека, который, коли доведется вступить в бой, рубит топором. Чудар приехал в здешние края десять лет назад и нагнал страх на служивых людей, выдавая себя за тысяцкого, прибывшего из Тавриза с тайным поручением. Но через несколько месяцев ложь вышла наружу: выяснилось, что его выставили из войска, однако никак не могли узнать, в каком чине. Если б он тогда попался, наверняка бы угодил на виселицу. Но Чудар исчез. Замел следы. Стоило, однако, смениться главному монгольскому наместнику, который не мог простить Чудару, что тот провел его как дурака, выдав себя за облеченного доверием тысяцкого, Чудар собрал вокруг себя банду таких же отпетых головорезов, выгнанных из монгольского войска за разные преступления и благополучно избежавших веревки или кола, и объявился на землях Гермияна. Чудар от природы был склонен к злодейству, вершил его беззвучно, как змея, ловко, как белка, и безжалостно, как гиена. Новому монгольскому наместнику он пришелся ко двору: нагонял страх на народ, помогал собирать дань. На руку оказался он и тем, кто, подобно кадию Хопхопу, творил беззаконие. Где мог, Чудар избегал открытых столкновений, памятуя, что может жить на этих землях до тех пор, пока не разгневает сильных.
Ел он, как бык, пил, как верблюд, к месту и не к месту разражался громовым хохотом. Любил азартные игры. За игрой мог трое суток не смыкать глаз. Зато, когда представлялся случай, мог беспробудно проспать больше суток подряд. Когда Чудар прибыл в здешние места и искал себе пристанище, то стремился при каждом удобном случае показать свое воинское искусство и силу. Принялся буйствовать на ристалищах, наводя ужас на знаменитых джигитов. С виду нескладный, оказавшись в седле, становился удивительно ловким. Особенно свирепствовал он, если его просили метать дротик поосторожней, не со всей силы. Войдя в раж, покалечил немало джигитов, сбив их с лошади наземь. Лет восемь назад нежданно-негаданно на эскишехирские игры явился сын Эртогрула Кара Осман. Погнался за Чударом — все уже боялись с ним связываться. Схватились. Третьим броском Кара Осман-бей сбил Чудара с коня. В караван-сарай, где тот ночевал, привезли его чуть живого. С того дня Чудароглу в дротик больше не играл. Но Осман-бею не простил поражения, хотя в лицо всегда льстил ему. Давняя затаенная ненависть и побудила его вмешаться в дело с Балкыз. Все это в мгновение ока пронеслось в голове у кадия. Его передернуло. Вызвать ненависть этого зверя было и в самом деле опасно. Он исподволь разглядывал рыцаря, похожего, как двойник, на хищника-монгола и вовсе не похожего на них сотника Уранху. «Такие же нечестивцы, как Чудароглу! Одного полета птицы».
Уранха, положив на колени сжатые кулаки, сидел прямо, словно проглотил кол. Рыцарь оценивающим взглядом осматривал обстановку: в конак тюркского санджакского бея он попал впервые. На полу дорогие персидские ковры, греческие полстины, шелковые молитвенные коврики. С потолка свисал огромный свешник из иракского стекла. Подсвечники над очагом были из серебра. И в одежде и в обстановке Алишар-бей любил огненно-красный, ядовито-желтый, густолиловый цвета и золотое по белому шитье.
Слуга зажег стоявшие по углам светильники из чеканной меди. Просторное помещение дивана озарилось красноватым светом. Другие слуги внесли и расставили перед софой столики дамасской работы с перламутровой инкрустацией, положили на них сушеные фрукты.
Рыцарь Нотиус Гладиус, испытывая неловкость, поглядел на Чудароглу. Паршивый монгол держался рукой за усы. Наверняка задумывал какую-нибудь пакость.
Хопхоп тоже не сомневался в этом и насторожился.
Чудароглу вдруг расхохотался — зазвенели стекла, вздрогнули слуги, стоявшие у дверей.
— Выпьем, благородный рыцарь! Наш монгольский обычай вина не запрещает. А вот по ихним книгам вино — харам!
Все трое наполнили чаши, будто сговорившись, протянули их к кадию и опрокинули себе в глотки. Даже в том, как они пили вино, чувствовалась жестокость. Кадий знал, что византийский император нечестивец Андроникас давно задумал выдать свою сводную сестру за тавризского ильхана.
Монголы, нагоняя страх и ужас, давя и сеча, наполняя мир воплями, заковали в цепи тридцать хаканов, двадцать султанов, пятнадцать падишахов, надеявшихся на копье своем удержать небо, погнали их, хлеща плетками, перед своими конями, заняли Иран, Индию, Анатолию и Китай. Появились на границах Мира Тьмы. Дикое племя — ни вера их к мусульманской не подходит, ни обычай с огузским не сходится. И если нет силы, способной противостоять им, волей-неволей страх охватит, поскольку не разумеют они человеческого слова. На другом конце земли в Мире Тьмы бесчинствуют френки, похожие на монголов, как одна половина яблока на другую. Если господь даст им разум, снюхаются они, вступят в союз — и конец тогда мусульманам, туркменам да тюркам!
От таких мыслей мороз пробежал по коже кадия. «Этих в ислам не обратишь... Помилуй, великий аллах! Самое время поддержать тебе мусульман, загнанных в тесное ущелье. Монгол, того и гляди, на ильханский престол бабу посадит. А во френкских землях против бабского слова давно уже и государев фирман ничего не стоит. Недаром говорят: лихи у френка дела, коли бабы владеют добром! Ну и беззаконие!.. У нас и так с бабами сладу нет. А если еще всем добром завладеют, никакой силе с ними не справиться! Побереги аллах! Живьем съедят мужей, свой порядок заведут!..» Он сдвинул кавук на затылок, точно готов был ринуться в бой за мужское достоинство, но тут же поправил его. Испуганно глянул на гостей — не догадались ли они о его мыслях. Улыбнулся через силу.
Словно поспешая на выручку кадию, величественно вошел Алишар-бей. В парадной одежде он воистину внушал уважение. Кафтан из коричневого сукна, отделанный черным шнуром. Под кафтаном — лиловый бархатный халат, расшитый красными биледжикскими гвоздиками, подпоясанный кушаком из чистой бухарской шерсти. За поясом украшенный серебряной филигранью кривой багдадский кинжал с рукояткой из яшмы. На высоком кавуке бриллиантовая булавка, на ногах желтые сафьяновые сапожки.
Рыцарь и Уранха встали, поклонились. Алишар-бей величественно ответил. Остановил недовольный взгляд на Чударе, стоящем на одном колене.
— Нет, вы поглядите на него! Прикидывается благовоспитанным. Вставай, говорю! Вставай, не то...
Чудар и ухом не повел.
— Мы должны уважать наших беев, чтобы уважали их чужеземцы.
Алишар с деланным удивлением глянул на кадия.
— Ах ты, висельник! Слышали? Ах ты сотник чертова воинства! Шут гороховый, Чудар! Ну как тебя не побаловать за благовоспитанность да за вежливость! Чтоб тебя разорвало!
— А как вы думали, мой бей? Решили, что мы в горах выросли? Мы ведь тоже, хоть и для нас велика честь, платим за право ремеслом своим заниматься и блюдем покровителя своего.
— Изволь, Хопхоп, послушать! Что за приятные слуху речи! Просто ума палата. Вставай, говорю, скотина!
Потешаясь в душе, Чудароглу поднялся с колена.
Алишар-бей усадил гостей. Сам важно занял место на отдельном миндере. Пока Чудар представлял своих приятелей, Алишар-бей не сводил с него гневного взгляда. Оборвал жестом затянувшуюся речь разбойника.
— По-турецки понимают?
— Эти? Нет, а что? По-гречески знают.
— Оставь!.. Зачем впутал в наше дело чужаков без роду, без племени? Чтоб тебе!.. Видно, ты не тот, за кого себя выдаешь, поганец Чудар!
— Чего мы стоим, вы сами знаете, мой бей! Выше сапог ваших головы не подымем. Пожелайте дочь императора — не привезу, пусть меня господь покарает. Много добра мы от тебя видели, бывало — и деньги жаловал. Мы хлеб-соль не забываем, мой бей. За дружбу дружбой платим, слово свое держим. К тому же каждый палец у нас сорока ремеслам обучен, и в сердце у нас страха нет. Может, кто нас и не знает, да ваша светлость знает. Ибо испытаны мы, и ума своего нам хватает. Не стал бы ты с дураками связываться себе на беду. Не пристало мне браться за дело, если потом пожалеть придется. Зря ты мне рот затыкаешь. Не принимай меня за такого, кто очертя голову в огонь кидается. Ибо тебе же от этого вред. Голубое небо, горы и великий господь Белизны тому свидетели.
— Ишь какой разумный! Слышишь, Хопхоп, какие тонкие речи? Таких в соборной мечети от муллы не услышишь.
Хопхоп нахмурился.
— Стыдно трусить тому, кто мечом подпоясан! Устрашиться шейха в обители, что в жизни своей, кроме книги святой, в руках ничего не держал... Отказаться схватить его дочь... Воистину не зря сказано: трусливый слуга долго не живет!
— Напрасно дыхание тратишь, кадий-эфенди! Укажи мне на жену шейха ростовщиков Капче — средь бела дня схвачу и привезу к тебе. А нет — назови меня трусом. Но речь идет об Эдебали, шейхе всех здешних ахи, никакая прибыль мне не нужна. Есть запрет Гермияноглу и монгольского наместника. Заставили нас на мече поклясться, что мы их с ахи не поссорим. Ахи опасны. Несдобровать тому, кто их тронет.
— Старые все это дела! Нынешних ахи с прежними не равняй, трусливый Чудар. Откуда у них сила возьмется, если рынка ремесленного не стало? Сидят себе тихо и подняться не могут. Напрасно ты на сей раз испугался. Жаль! А все по неразумию своему, да и золото звенящее немым френкам отдал.
— Ах, кадий Хюсаметтин-эфенди! В Даренде жил, ума-разума набрался, а не знаешь, что такими советами только врага в огонь загонять. Я свое дело знаю! Кто тронет ахи, того с пылью да с навозом смешают. Пропадет, и следа не найдешь...
— Чтоб ты провалился вместе со своей саблей! Мы-то почли тебя за джигита. Жаль! Ах, как жаль! Схватят твои приятели девку, денежки проедят да пропьют себе на здоровье. Может, тогда устыдишься своей трусости.
— Такие речи, кадий-эфенди, я мимо ушей пропускаю. От правды никуда не уйдешь. Недаром столько лет в этих краях проносил я свою шкуру непродырявленной да голову на плечах сохранил. Монгол, коли возьмется за что по незнанию, узнав правду, покается и откажется. Так вернее. Вот тебе два глупца, посылай их куда хочешь, пойдут с удовольствием. Распорядись ими, как душе твоей угодно. А мы свое дело знаем. Скажет Алишар-бей — умри! Лягу — вот тут и отдам богу душу. А нет — пусть размозжит меня на своей наковальне покровитель кузнечного цеха пророк Давуд. Но красть дочь шейха ахи ты меня не подбивай. Не выйдет! Да будет славен бог конских табунов, черный орел! От слова «огонь» рот не сгорит. Лучше быть головою теленка, чем ногою быка.
— Скажи лучше — испугался, вот и отказываюсь, чем зря пословицами-то сыпать.
— Ты угадал. Когда надо, отказ у нас быстрый. Трусливый джигит долго живет. А если страха в сердце нет у джигита, за сердце его берут да в сердце убивают. У воинов один обычай, у кадиев — другой.
Довольный своим остроумием, Чудароглу снова расхохотался.
С Алишар-беем он не мог бы говорить так запросто. Зато с кадием Хопхопом разговаривал без стеснения, позволяя себе даже непристойности. Да и что ему какие-то санджакские беи, пока ладил он с монгольским наместником! Отсмеявшись, Чудар отставил шутовскую почтительность, приосанился и обернулся к чужеземцам. Но тут же сник: рыцарь настороженно супился, Уранха сидел мрачнее тучи. Глаза у обоих округлились, и нельзя было понять: то ли они замышляют недоброе, то ли сами чего-то боятся. Рыцарь натянуто улыбнулся, отвел взгляд, стал осматривать стены, будто выбирал, в случае чего к какой из них повернуться, чтобы прикрыть спину. Глянул на окна, словно хотел поскорее отсюда выбраться. Процедил сквозь зубы:
— Не будем тянуть, рейс Чудар. Короче! Не сговоримся — уйдем.
— О чем же еще сговариваться? Мы ведь уже ударили по рукам.— Он чуть было не сказал: «За триста алтынов». Но вовремя удержался.
— Ударили. Но Уранха отказался.
— Почему?
— Разузнал, в чем дело. Ты сказал: безродная девка, а вышло — дочь шейха... Да еще какого! Говорят, его слова слушаются повсюду — от Тавриза до Стамбула. Что он скажет, то и делают. Самый главный шейх ахи. Вот Уранха и понял, почему ты нам поручил. И отказался. За триста алтынов не пойдет. К тому же замешан тут и Кара Осман-бей. Ты от нас и это утаил. Сам знаешь, Кара Осман-бей разослал во все стороны шпионов, след наш разыскивает. За триста алтынов не возьмемся.
Алишар-бей и кадий ничего не поняли, ибо рыцарь Нотиус Гладиус говорил по-латыни, но имя Кара Османа — рыцарь помянул его дважды — повергло их в смятение. Алишар-бей взволнованно спросил:
— Что говорит этот гяур? Что там с Осман-беем?
Чудароглу поразился не меньше их. Обмер от страха: выяснится, что он потребовал от Алишар-бея больше, чем договорился дать чужестранцам, тогда добра не жди. Сделав вид, что не расслышал вопроса Алишара, Чудар с раздражением сказал Нотиусу:
— Не годится это, рыцарь, у самого порога нарушать уговор! Не достойно джигита и к добру не ведет. Кто договор нарушает, тому тут не жить.
— Мы задатка не брали, с хозяином с глазу на глаз не говорили. Мы беремся за дело, пусть он нас выслушает, все взвесит. Потребует Алишар-бей, мы и за выпитое вино немедля уплатим.
— О чем он там толкует, Чудар? Чего тянет? Гляди, с лица спал, почернел! В чем дело?
— Эти френки, Алишар-бей, на нас не походят. Господин кадий лучше знает, не по-нашему они рядятся. Говорят последнее слово, когда на коня садятся.
— Не понял. Мало, что ли, мы видели френкских купцов? Все они слово свое держали. Не тяни, что говорит гяур? Не согласен, что ли, за четыреста алтынов? Чего он хочет?
— Обожди, бей! — Чудар сделал вид, будто расстроился.— Ну и дела! Вот потому-то не люблю в посредниках ходить! — Обернулся к рыцарю, зло спросил: — Не хотите за четыреста, так за сколько же тогда, спрашивает Алишар-бей?
— Пятьсот,— не мешкая, выпалил Нотиус Гладиус.— Сто твои. И ни дирхема меньше.
— Помилуй! Просто и не выговорить такую сумму! Дело-то плевое, разве пятьсот алтынов ему цена? За такие деньги у нас здесь беем стать можно.
— Того не знаю. Мы бейства не покупаем. Одного в толк не возьму: ты за нас или за бея? Из этих денег сотня тебе в карман идет, не тяни понапрасну. У нас благородные люди о деньгах одно слово скажут — и торгу конец. Рядиться — дело черни. А вам еще и басню сочинить надо, будто на той стороне болота, мол, напоролись мы на Алишар-бея, отобрал он у нас девку силой!.. На эдакое шутовство меньше чем за пять сотен не пойдем!
— Шутишь или всерьез?
— Шутки в таких делах плохо кончаются.
Алишар-бей не выдержал:
— Что он говорит? Глаза мои ослепли в рот ему глядеть! Чего ломается?
— В голове не укладывается, Алишар-бей, чтоб горы на него обрушились! Вот шайтан, слепой шайтан!
— Оставь в покое шайтана. За сколько согласен?
— Язык не поворачивается. Бешеный френк хочет пять сотен, и ни медяка меньше.
Алишар-бей и кадий вскочили.
— Пять сотен?
— Пять сотен...
— Безумец...
— За пять сотен Алишар-бей весь поганый род Эдебали сюда притащит! Не сказал ты ему, Чудароглу?
— Да что же это такое? — сокрушенно проговорил Алишар-бей.
Чудароглу был удивлен. Он ожидал, что Алишар-бей выйдет из себя и, обругав франков, выставит их за дверь. Однако Алишар-бей, увидев френков, уже решил, что Балкыз у него в руках. И волновался лишь оттого, что не знал, найдется ли у него пять сотен. Были бы — не пожалел и шести, семи, восьми сотен! Он в отчаянии сел на миндер, встал, снова сел.
— Скажи ему слово в слово и буквы не пропусти! Во-первых, не пристало нашему благородному гостю отказываться от договора. Во-вторых, по их обычаю добро и честь людей, что на бейской земле живут, принадлежат бею. Ты же сам говорил, по их обычаю за беем даже право первой брачной ночи, если девка — дочь крепостного. Значит, по этому счету девка — наше законное право. Можно ли такие деньги платить за свое собственное добро? Где совесть? Где вера? Где помощь благородных людей друг другу?
Чудароглу понял, что сможет уговорить Алишар-бея. И вместо того, чтобы перевести его слова, сказал:
— Надо уступить немного, рыцарь! Туркмен говорит: «Пусть хоть немного уступит!»
— Нет.
Слово «нет» понял и кадий Хопхоп. Решив, что рыцарь отвечает Алишар-бею, спросил:
— Что нет, поганый Чудар? Нет, что ли, такого закона у френков?
Чудароглу, не удостоив кадия вниманием, обернулся к Алишар-бею:
— Провалиться мне сквозь землю, бей! Не знаю, куда глаза деть от стыда из-за этих френков... Но, по правде говоря, в нынешнее время лучше их, сподручнее никого не найдем... Потом жалеть будешь: поскупился, пожалел денег. Дело-то нешуточное, баба запутана. Недаром сказано: «На ковре должен быть узор, а на сердце — любовь». И еще: «Пригожей бабе цены нет!» А эти френки нам и впредь пригодятся. Потому для темных дел, вижу, сподручны они. Не спрашивают: «Мусульманин ты или гяур?» Говорит: «Я хозяину служу, а мусульманин ли он, гяур — мне все едино!» Подлецы эдакие!
Алишар-бей глядел на рыцаря Нотиуса Гладиуса и Уранху, глаза его горели.
— Зловредное семя! От эдаких свиней добра не жди! Чего зря болтать, поганый Чудар? Неужто дадим себя ограбить средь бела дня на собственном кочевье?
— Так ведь не силой нас грабят, лев мой, а хитростью. Чтоб им от грязи не отмыться! А помочь в нашем деле могут. Что нам до их свинских рож? Красота мужчины в уме, в храбрости да в твердой руке, а у них в этом недостатка нет.
— Пристало ли джигиту отказываться от уговора?
— Да ведь дело-то какое! Что верно, то верно — бродяги они и подлецы. Чужой веры. Чего ради за дело твое берутся? Денег ради. Не гнать же их теперь из-за горсти монет? Кто осмелится связаться с Эдебали? Они просто не знают, чем это пахнет. Подумай сам, какую девицу взять хочешь. Сколько тысяч отвалил бы на калым, если б Эдебали ее добром отдал? А мы это дело, слава аллаху, в половинную цену, а может, и за одну треть сладим. По вашему обычаю, если девка убежала, зять сколько хочет, столько за нее и даст тестю. Вот и получается, не из твоего кармана, а из кармана сводника Эдебали эти деньги уходят. Прав я, братец кадий?
Хопхоп слушал затаив дыхание. Он уже успел прийти в себя. Стоит Алишар-бею еще немного поартачиться, и Чудароглу, чего доброго, ляпнет: «Ты ведь столько в год денег собираешь!» Тогда все их темные делишки выйдут наружу.
— Чего уж там, Алишар-бей,— вмешался он.— Хоть и похож Чудароглу на обезьяну, а ум у него здравый. Скажу больше, мудр он, как визирь Низам аль-Мюльк. Да будет с тобою свет, темный Чудар! Чтоб тебе провалиться! Молчи! И можешь считать, пропали наши пять сотен. Пусть приятели твои везут девку... Если бей не согласится, добавлю из своего кармана...
Алишар-бей от такого проявления дружбы даже прослезился, не ведая, что кадий возьмет деньги из его же казны.
Чудароглу не верил своим ушам: каким чудом умудрились френки, не знающие языка, чуть не вчера явившиеся в здешние края, рассчитать лучше его, много лет прожившего среди этих людей, сколько шерсти можно состричь со свиньи?
IV
Баджибей отдалась легкому, ровному бегу иноходца. Но на сердце давила тяжесть. Как всегда, досадуя на себя, испытывала она отвращение к жизни. Красный шелковый повой, которым она повязала голову, сильная рука с хлыстом на запястье, покоившаяся на рукояти кривой сабли, никак не вязались с мрачной усталостью ее лица.
Когда вдали показалась разверстая пасть пещеры, она еще больше помрачнела. В третий раз повторила она скакавшей на голову позади нее Аслыхан, словно та была в чем-то виновата:
— Верно в старину говорили: чужую потерю с песнями ищут!
Аслыхан на сей раз не пропустила ее слова мимо ушей.
— Баджибей, дорогая, разве Осман-бей нам чужой?
— Я не о нем, а о гяурских проведчиках, коих заставляет он за деньги служить нам. Неужто не ясно, что не дождешься толковой вести от гяуров?
— Подумаешь, гяуры! Ведь Мавро, твой сын, тоже гяур!
— Мавро — другое дело. Он не наемник. И к тому же наполовину мусульманин, ибо сердце его чисто.
— Я не про сердце говорю, а про гяурство. Что сообщат проведчики, если не вызнали ничего?
— Плохо стараются! — Она щелкнула бичом.— Что ж, посмотрим, кто сильней: наш дервиш Камаган или бейские наемники.
Аслыхан с жалостью поглядела на привязанного в тороках, как бурка, черного ягненка. Но вспомнила, что сама везет черного петуха, и ей стало смешно. Про петуха она наврала: соседские женщины обет, мол, дали. А обет был ее собственный. Обещала она дервишу Камагану, что жил в пещере Иненю, привезти черного петуха, если помирится с Керимом. «Увидел мои слезы, услышал мои мольбы великий аллах,— думала она сейчас,— даровал мне желанного, когда и надежды не было». В этом году по возвращении с яйлы они поженятся... «Но ведь если бы не стряслась беда с Демирджаном... Эх, аллах, жертвой твоей буду!..» Она вздохнула и, поймав себя на том, что улыбается, испугалась. В последние дни смех разбирал ее к месту и не к месту... Даже отец заметил и прикрикнул: «Что за ухмылки, стрекоза! Оплеухи захотелось?..»
Мавро и Керим, заговорившись, порядком поотстали. Аслыхан с трудом удержалась, чтобы не оглянуться. Прошлой ночью до утра умоляла она упрямца Керима: «Сходи к отцу. Не даст он благословения — девичье слово ничего не значит». Какое счастье, что перед самым уходом он согласился: «Ладно, схожу! Но коли записано что аллахом, все равно свершится!» Сердце ее млело от радости, лицо залила краска. «О аллах, отчего так сладко любить?.. Оттого, что, когда любишь, уверен в себе!» Откуда она это знала? Не один раз отправлялась она к дервишам, обитавшим в пещерах, и всегда страх камнем ложился на сердце, а сегодня вот смех берет... «Если рядом любимый, даже дервиш Камаган не страшен. Узнать бы, могут ли чувствовать это мужчины? Да уж наверняка нет. Куда им!»
Баджибей задумалась, и конь тотчас замедлил ход. Она стегнула его: «Ишь лодырь!»
— Поспеть надо вовремя. Чтобы дервиш Камаган погадал на бараньей лопатке, на огне. Пусть, как орел, подымется в небо, покружит, поглядит и найдет наших кровников... Пусть постарается, раскроет нам их имя и звание, скажет, как взяться за дело и как их схватить!
— Пусть скажет.— Аслыхан помолчала.— Ох, Баджибей, а может он узнать правду без ошибки?
— Вот бестолочь!.. С чего бы ему в божью пещеру забиваться, если б он, паршивец, и этого не мог...
— Знаешь, что сказал недавно Керим Джан: «Кого глазами не видишь, найти нельзя».
— Керим Джан!.. Нашла кого слушать.
— Да ведь он ученый! Столько книг перечитал.
— Не книги человеком делают, эх, дочка!
— А ведомы ли дервишу Камагану тайны прошлого, тайны будущего? Помилуй, сестра Баджибей, скажи! Знает ли правду, словно своими глазами видел?
— Тсс! Сказано, кто не верит, у того гадание не сбывается. Знать-то он знает, а скажет ли — посмотрим!
Аслыхан опять немного помолчала. И, махнув рукой,— будь что будет! — спросила:
— А ведает ли он, сестра Баджибей...
Баджибей взглянула на нее.
— Ну, говори же, девка, что?
— Давайте спросим, ах, Баджибей, почему шейх Эдебали во второй раз хотел Осман-бею дочь отдать, а не отдал? Узнаем, почему...
— А потому, что шейхи, бывает, увидят один сон — отдать готовы, увидят другой — откажутся. Плохо быть дочерью шейха. Так уж им на роду написано — могут в отцовском доме и состариться...
— Никак не пойму, почему глупая Балкыз не на своего отца сердится, а на Осман-бея?
— Вот дурочка! Осман-бей-то чем виноват?
— Вот и я никак не пойму. А жене муллы Яхши Балкыз сказала: «Не говорите при мне о Кара Османе». Сказала — как отрезала...
— Она, что ли, тебе передала, черкешенка эта, которая навоз с привозом путает, по-турецки не понимает. Поняла ли она сама, что слышала? — Баджибей подумала.— А может, ты сама сочинила? С чего бы Балкыз обижаться.
— Нет, правда. Обозлилась она, что не взял Осман-бей с собой джигитов, не обрушил крышу обители на голову отца, не выкрал ее.
— Ой, ой, ой! — Баджибей вздохнула, удивляясь неразумию нынешней молодежи, и тут же невольно улыбнулась.
Пещера дервиша Камагана находилась в большой, опаленной солнцем горе и была окружена со всех сторон огромными скалами. Перед пещерой круглая, как ток, ровная площадка. Здесь Камаган обычно встречал и провожал гостей. Застигнутые ночью в дороге путники, пастухи, выгонявшие волов на весенние пастбища, рассказывали, что в пещере дервиша Камагана горит красный, фиолетовый, зеленый и желтый огонь. Известно было, что дервиш, кроме всего прочего, занимается алхимией, пытается превратить в золото свинец и медь. Советник Дюндара Альпа дервиш Даскалос, уверовав, что это возможно, часто наведывался сюда и подолгу не выходил из пещеры.
Чем ближе они подъезжали, тем сильней нервничала Баджибей. Хоть Мавро и говорил, что монахи и дервиши — божьи люди, а не колдуны, она их недолюбливала. Выехав на площадку, где горел огромный костер, она побледнела, в горле у нее пересохло.
У входа в пещеру появился дервиш Камаган. На нем было длинное джуббе и огромная папаха с рысьим хвостом, набитая овечьей шерстью и опоясанная тремя полосками кумача, в которой он казался выше ростом. Раскосые глаза и широкие скулы сразу выдавали монгола. Зубы у него давно выпали, и потому подбородок едва не касался носа. Сморщенное лицо устрашающе дергалось, беспрерывно меняя выражение. Он внимательно оглядел каждого из приехавших. Заметив привязанного в тороках ягненка и торчащую из торбы петушиную голову, догадался о цели их визита. Скрестил на груди руки, поклонился.
— Приехала ворожить, Баджибей! В добрый час. Как раз к огню...
Баджибей, удивленная прозорливостью дервиша, глянула на Керима. Тот отвел глаза. «Эх, Баджибей, чему удивляться! Вечер, в этот час все разжигают очаг!»
Они привязали коней в тени под скалой, надели им на головы торбы — дело предстояло долгое.
Дервиш Камаган знал всех в округе. Он выразил соболезнование Баджибей, Кериму и Мавро, справился у Аслыхан о ее отце, но почему-то сделал вид, будто не знает, что Керим бросил учиться на муллу. Указав на жертвенный очаг, приказал Аслыхан подбросить ветвей под сложенные поленья. Заветного петуха унес с собой в пещеру. И вернулся в торжественном наряде — джуббе из шкуры марала. Полы разрезаны на шестьдесят полосок. На вороте пришито семь кукол. Семь белых дочерей прародителя, бога преисподней, громовержца и спасителя Ульгена, которые указывали шаманам путь в ворожбе. Между куклами висели маленькие луки, стрелы, колокольчики, изображения луны, солнца и звезд, лягушки, змеи, птицы, уха и носа — все боевое снаряжение шамана. Только этим оружием можно было одолеть злых черных дев неба, сбить их с толку.
Камаган положил на камень шаманский меч и огромный нож, зажег с помощью огнива приготовленный Аслыхан жертвенный костер. Старательно вымыл ягненка, Баджибей поливала. Перерезал ему горло и в мгновение ока ободрал. Отделил от туши лопатку. Тщательно очистил. Положил в огонь. Мясо унес в пещеру. Вышел оттуда с высеченным из белого камня гусем, служившим ему конем для небесных прогулок. Поставил барабан ближе к огню, чтобы натянулась кожа. Трижды поцеловал колотушку из кости лани, положил ее сверху на барабан. Присел на корточки у очага и, держа над огнем кость, стал причитать:
— Конец света пришел! Горе нам, горе! Озверел род человеческий. В грехах погрязли мы, по собственной прихоти зло сотворили! Забыли великого бога! Нет больше обычаев, завещанных нашим прародителем, властителем преисподней, горе нам, горе! Почему пришел конец света? Черная земля огнем обернулась, раскололась — вот почему! Синее небо обернулось смолой, почернело — вот почему! Род пошел на род, бей на бея, человек на человека — вот почему! Не признают сыновья отца и матери, сестры — братьев — вот почему! Камни трескаются, копья ломаются, тугая тетива размягчается, сабли о волос затупляются — вот почему! Люди пошли ростом с вершок, мужество - с воробьиный коготок, головы склоняются пред женщинами — вот почему! Чернь стала беями, беи честь рода позабыли — вот почему! Голод мир объял, за слиток золота головки лука не достать — вот почему! Заткнул уши великий господь, не стало у людей и у всякой твари, в небе и на земле порядка, стремя прохудилось, копье затупилось, игольное ушко разломалось — вот почему! Вышли все в улус из повиновения, зависть людям глаза ослепила — вот почему! Горы сотрясаются, белопенные реки кровью текут, земля разверзается, небо раскалывается, море расступается, дно видно. Вот почему!
Сидевшие на земле гости замерли, и только Керим, казалось, не придал значения заклинаниям дервиша. Но вот старик отвел руку от костра, бормоча монгольские молитвы, принялся валять баранью лопатку по земле. Потом стал внимательно разглядывать ее. Покачал головой.
— Поглядим, что нас ожидает перед концом света. Появились два злодея с железными сердцами, один долговязый, другой коротышка. Два зверя в человеческом облике, без веры, без совести, не понимающие слов, не признающие доводов разума. Передние ноги их коней — сабли, хвосты — кинжалы... Рубят деревья, крошат все живое. Налетели, как ветер, пронеслись, как поток... Из болота пришли, в болото ушли. Дороги их дальние-предальние, сердца — жестокие-прежестокие. Где ногой ступят — трава не растет. Деревья чахнут от их тени...
Мавро вдруг вспомнил о рыцаре и тюркском сотнике. Схватил папаху и чуть было не бросил ее в огонь, а это значит — настиг бы кровных врагов... Решил было поделиться догадкой с Керимом, но передумал: с какой стати чужакам было связываться с Демирджаном?
Дервиш вертел в руках кость. Слишком далеко он зашел. Не следовало так быстро открывать карты, намекая на двух чужаков.
Глядя на кость, снова заговорил:
— Да настигнет кара злодеев, пусть расплатятся кровью за кровь. Не уйти им за семь морей, не найти смерть свою от чужой руки.
Баджибей в отчаянии протянула к нему ладони.
— Помилуй, дервиш Камаган, жертвой твоей буду. Перекрой дороги наших кровных врагов. Надежда моя, Камаган, принеси поскорее «камень дождя». Пусть дороги их станут болотом. Пусть обрушатся на них потоки воды. Пусть сметет с плеч их поганые головы.
Камаган, семеня кривыми ногами, побежал в пещеру, вернулся с камнем в руках и, мечась по площадке, стал бросать его в одну сторону, в другую, подкидывать вверх.
— Белые воды мои! Темные воды мои! Бьющие из земли, падающие с неба, воды мои! Есть к вам просьба одна, воды, душегубицы, воды смелые! Преградите путь нашим кровным врагам, об одном вас прошу! Пусть проходы станут непрохожими, мосты непроезжими... Белая Матушка, наша богиня, говорит: «Как скажу, так и сбудется»... Скажи, скажи! Одна у меня просьба к тебе... Уруй! Уруй! Уруй!
Гости повторили вслед за ним: «Уруй!»
Дервиш распалялся все больше и больше. Подпрыгивал и крутился как безумный. Наконец, выбившись из сил, упал на землю, попытался подняться, но не смог и в исступлении расцарапал себе лицо. Как собака с перебитой спиной, подполз к барабану. Схватил колотушку и тут же вскочил на ноги, словно и не лежал только что без сил. Повесил барабан на шею, застучал, зашелся под ритм ударов, время от времени останавливаясь и выкрикивая:
— Эй, господин тайного! Для тебя мы затеяли пляску. Приди, не задержись в пути! Не позорь меня, не то вырву твои волосы, вырву! — Он сделал вид, что рвет на себе волосы.— Кровь твою пролью. Эй, аллах! Эй, бог! Эй, Чалап! К вам с мольбой обращаюсь я. Дело начато во имя божие! В болото я ходил, в глубокое, предательское болото! Эй, великий свет! Тьму рассей, яви мне сокрытое. Всемилостивый — смилуйся! Дарующий — даруй! Смертоносный — умертви! По праву матери... По праву братьев одна лишь просьба к вам.— Дервиш, подбрасывая барабан, падал на колени, катался по земле, валился на спину, ставил барабан на живот. Он уже не кричал, а хрипел. Чтобы разобрать его слова, гости подошли ближе.— Вижу мост тоньше волоса, тоньше сабельного лезвия.— Помоги, барабан мой, конь крылатый на земле! Парусник мой в бурном море! На помо-о-щь! — Камаган внезапно замер и в изумлении огляделся, пораженный, что он все еще перед пещерой. Сморщенное худое лицо его покрылось испариной, с хрипом вздымалась и опускалась впалая грудь.
Баджибей робко спросила:
— Смилуйся, дервиш Камаган, есть ли весть о наших кровниках?
— Путь преградил мне шайтан с огненным хлыстом, эх, Баджибей! Подстегнул я коня, перескачу, думаю,— свалил он меня наземь! На дерево взберусь, думал, улечу,— стащил меня вниз, эх, Баджибей!
— Что же ты, несчастный Камаган? Где же твоя святость? Еще постарайся.
— Ничего с ним не сделаешь, Баджибей, пока всевышний не скажет, не прикажет: «Сразись и победи!»... Тсс! — Он поднес ладонь к уху.— Слышу голос: «Сразись!» Слышу приказ: «Победи!» Ага-а! — Он изо всех сил заколотил по барабану.— Прочь с моей дороги, проклятый шайтан! Убирайся, враг с бородой до колен! Прочь с дороги, железнозубый! Прочь, проклятый гяур с мечом из зеленого железа, с кнутом из черной змеи! — Дервиш пошел вперед, будто наступил на врага.— Я иду! — Он затопал ногами, словно топтал кого-то.— Раздавил и прошел! Радуйся, Баджибей! Я иду уже по долине. Взываю к тебе, эй, опора небес, Черная гора! Посылающая снег, дарующая дождь, чтобы зазеленели наши посевы, чтобы набрались силы наши кони! Охрани нас, охрани! — Он отбросил в сторону барабан, распустил кушак, надел его на шею, сунул папаху под мышку, обернулся к вечернему солнцу. Стуча себя кулаками в грудь, девять раз преклонил колена. И закружился вокруг огня.— Смилуйся, дающий нам тепло и пищу, очищающий душу огонь! Открой слепым глазам моим сокрытое! — Остановился, прислушался.— Зачем поднялся я на вершину, куда не залетают орлы, не забираются олени? Пришел искать наших кровных врагов... Кто я? Не бывает лани без шерсти, человека без имени. Дервишем Камаганом зовут меня... Клянусь черным орлом, белым гусем клянусь! — Он подбежал к высеченному из камня гусю, сел на него верхом.— Я отправился в путь, эй! Пролетел над самой высокой сосной! Вездесущий Камбер, покровитель барабанных мастеров! Покровитель корабелов, пророк Ной! К вам взываю... Покровитель пахарей, Адам! Покровитель кузнецов, Давид! Одна просьба к вам! Да пронзит мой белый гусь небо синее... И найду я, что ищу! — Дервиш приложил ладонь к глазам. Оглядел горизонт.— Смилуйся! Черные девы идут! Горе мне, горе! Убирайтесь, бесстыжие, убирайтесь! Не стелите зря постели. Да прольется свет и прогонит черных дев! Смилуйся, буря, явись в одеждах из красных туч! Хлестни пламенным кнутом! Поспеши на помощь! — Он ударил пятками по камню. Выхватил саблю, взмахнул ею. Припал к шее каменного гуся, точно увертывался от удара. Обессилев, опустил руки. Снова выпрямился.— Семь белых дев, вовремя подоспели вы! Прогнали, рассеяли черных дев. Лети предо мной, бог табунов орел! Веди меня за собой. Солнце в шапке собольей, священный бук златолистый, пастушья звезда в небесно-синем платье, есть просьба к вам... Смилуйтесь! Да откройте мне дороги, да не отнимется мой язык, не ослепнут мои глаза! Смилуйтесь, вижу! Переходят болото!.. Пьют воду из Сарыдере. Переходят обратно болото, пьют воду из Гремящего ключа! Коварные враги, закованные в латы, с жестокими сердцами и страшной славой! Долговязый и коротышка! Черный помощник чужеземцев. О господи! Я плохо вижу и плохо слышу! Высокие горные кручи. Глубокие ущелья и кровавые пропасти, взываю к вам! Не пропускайте их! Спеши на помощь, буря, к тебе взываю! Назовите имена наших кровных врагов. Да провалятся они в преисподнюю!..
Приставив ладони к ушам, дервиш подался вперед, вслушиваясь. Потом издал громкий жалобный стон и свалился с каменного гуся.
Женщины подтащили его к огню. Глаза у дервиша закатились, челюсти стиснуты, кулаки сжаты.
Мавро подбежал к лошадям, схватил деревянную флягу, побрызгал ему водой в лицо. Дрожа, как на морозе, со стонами и всхлипываниями Камаган постепенно пришел в себя.
— Ох, дервиш Камаган, назвала ли буря имена моих кровных врагов, чтоб им пропасть?
Дервиш рассеянно смотрел на Баджибей, напрягая память.
— Не сказала, Баджибей! Потому что враги ваши — люди нездешние, из чужих краев.
— Что же сделал мой Демирджан чужеземным людям? — Она повернулась к Мавро: — Что могла сделать им моя дочь Лия?..
Мавро смешался, опять подумал о рыцаре Нотиусе Гладиусе и тюрке Уранхе. Но решил, что лучше поговорить об этом с Керимом с глазу на глаз.
Баджибей, не заметив его растерянности, снова обернулась к дервишу:
— Как быть, спрашиваю, Камаган? Что делать?
— Пока ничего. Надо погадать на павлине, призвать лебединый дух, сесть на белую кобылу. От сегодняшнего дня отсчитай еще три, на четвертый — приходи.
— Могу ли надеяться, Камаган? Скоро ли я отомщу?
— Что сказал всевышний? «В лихую пору назови мое имя». Кто научил людей рыбу на крючок ловить, Баджибей? Охотиться на белок, приручать коней, ткать ткани из шерсти и хлопка, шить, косить? Кто научил, бестолковая Баджибей? И главное, кто научил их сделать колесо?
Баджибей опустила голову.
Мавро задумался. «Почему эта свинья рыцарь так долго расспрашивал о делах Эртогрул-бея?» Он со страхом глянул на дервиша. Сморщенные щеки монгола обвисли. Он все еще тяжело дышал. По земле пронеслась тень большой птицы... Костер давно догорел. Ветер играл углями. Вокруг не слышно было ни звука.
И вдруг тишину разорвал далекий стук барабана. Все насторожились. Бой барабана доносился из долины и будто стлался по земле. Сдерживая дыхание, они пытались разобрать значение сигнала.
Камаган первый понял, что это зов о помощи, и с громким воплем, эхом отдавшимся в скалах, бросился к барабану:
— Скорее, Баджибей! Благодарение всевышнему, низвели мы наших врагов с небес на землю! Скорее!
Камаган неистово заколотил в барабан сигнал «на помощь!». Гости его бросились к коням, сорвали с них торбы, затянули подпруги и помчались вниз, в долину. Теперь мужчины скакали впереди, женщины — сзади. И долго еще доносился до них крик Камагана:
— Проклятый враг напал! Держитесь стойко!
Отправляясь на ворожбу, они не взяли с собой ни луков, ни стрел. А ведь Каплан Чавуш всегда наказывал: «Кто хочет стать воином — да не ленится всюду носить при себе оружие. Сорок лет понапрасну его таскаешь, а однажды сгодится. Настоящий воин и в первую брачную ночь с оружием не расстается».
Первый сигнал барабана прозвучал со стороны деревни Дёнмез, и потому, спустившись в долину, они повернули к ней. Гром барабанов растекался по степи, как ливень. И только проклятое болото не издавало ни звука. Колышущиеся камыши, словно кокетливая продажная девка, завлекали в свои предательские объятия.
Чтобы заманить конокрадов в засаду, Осман-бей велел выпустить на деревенский выгон трех лучших боевых коней. И в помощь Торосу прислал дервишей-голышей под командой Пир Эльвана — они, как выяснилось, оказались настоящими воинами. Все крестьяне, способные держать оружие, денно и нощно были настороже, прислушивались к каждому шороху, не смыкали по ночам глаз.
— В этот раз не уйдут, Керим Джан.
— Не понял.
— В этот раз, говорю, не застанут нас врасплох, не ударят нам в спину!
— Выскочить бы на пригорок, посмотреть...
— Нельзя. «Любая тропа лучше бездорожья»,— говаривал мой покойный отец. Подстегни коня... Не то женщины догонят, опозоримся!
Дорога вилась среди невысоких холмов, скрываясь за частыми поворотами, и грохот барабанов то усиливался, то затихал.
Завтра в Сёгюте базарный день. По дороге тащились на торжище крестьяне из близлежащих деревень. Заслышав сигналы барабанов, они перепугались. И теперь при виде скачущих во весь опор всадников сходили на обочины. Жались друг к другу и не отвечали на вопросы Керима, когда он останавливался и пытался узнать у них причину тревоги.
Обогнув последний холм и выскочив в долину, они увидели у самых тростников небольшую группу людей: всадники спешились, склонились над землей.
Мавро взмахнул кнутом, но Баджибей остановила его:
— Погоди! Мы ведь без луков. Опасно подъезжать, не зная, что за люди. Пусть кто-нибудь скачет вперед один...
— Вижу поганого голыша Пир Эльвана! — не дав ей договорить, закричала Аслыхан.— Скорее, Баджибей! — И, не дожидаясь ответа, рванулась вперед. Остальные, пришпорив коней, пустились следом.
Подъехав, они увидели лежащую на земле дочь шейха Эдебали Балкыз. Она еще не пришла в себя. Здесь были одни мужчины, и потому никто не решался к ней притронуться. Баджибей и Аслыхан соскочили с коней.
— Эй, что случилось! Что с ней?
Пир Эльван с обнаженной саблей ходил вокруг девушки, отгоняя всякого, кто, как ему казалось, подходил к ней слишком близко. Он совсем потерял голову — отца родного, наверное, не узнал бы.
В его ушах беспрестанно звучал наказ Тороса: «Глаз с нее не спускай, Пир Эльван! Что случится, с тебя спрошу!»
— Назад, прикончу!
Узнав наконец Баджибей, он удивился и обрадовался.
— Ах, скорее сюда, Баджибей! Как Хызыр, в самое время подоспела.
— Что с ней? — Баджибей оглядела всех: из обители никого не было.— Что она делала здесь одна?
Аслыхан опустилась на колени, приложила голову к груди Балкыз и радостно вскрикнула:
— Она жива! Благодарение аллаху!
Баджибей топнула ногой.
— Где этот чертов Торос?
— В болото ушел, Баджибей!
— Зачем?
— Погнался за ворами.
— Какими ворами? Опять коней угнали?
— Да вот схватили ее.— Пир Эльван концом сабли указал на Балкыз.— Едва догнали, отбили.
— Аллах, аллах! Кто же это смерти своей ищет? По ошибке, что ли? За крестьянскую девку приняли?
Ведя в поводу хромую лошадь, подошел один из мюридов шейха, ответил за Пир Эльвана:
— У реки, когда они стирали, схватили сестрицу Балкыз! Разогнали кнутами женщин, кое-кому голову рассекли обухами сабель.
— Рехнулись, что ли? Поднять руку на дочь шейха Эдебали! Где теперь будут искать спасения? Разве что на небе...
— Не знаю.
— Небось гяурские воины? Нажрутся вина и не знают, что творят?
— Не гяуры, матушка,— вмешался Пир Эльван.— Обыкновенные разбойники — монголы.
— Монголы? — Баджибей, прищурив глаз, подумала: — Уж не свинья ли Чудар?.. Нет, ему не по зубам... Понять не могу...
Аслыхан брызгала в лицо Балкыз водой, которую лил ей на руки Мавро. Наконец та открыла глаза, испуганно огляделась. Узнав Аслыхан, с плачем бросилась к ней на шею. Баджибей со злостью спросила:
— Как же это случилось? Эх ты! И не стыдно, средь бела дня дала схватить себя чужакам! Как это вышло, спрашиваю?
Балкыз, всхлипывая, рассказала:
— Мы белье стирали, матушка Баджибей... Ворвались, как волки в стадо овец. Оторопела я. Долговязый какой-то схватил меня и погнал лошадь к броду через Сарыдере...
— Аллах, аллах! Ведь за рекой земли эскишехирского санджака. С пути, что ли, сбились?
— Не знаю. У брода увидели людей. С перепугу не разобрали издалека, что это крестьяне да торговцы, свернули вдоль болота. Когда барабаны загремели, попробовали раз-другой в болото сунуться — да броду нет. Дальше поскакали. И опять перепугались, увидев людей, что на базар шли... А кругом топь. Конь долговязого устал везти двоих. Свернули в кустарник. Спешились, пошептались о чем-то.
— На каком хоть языке-то?
— Не знаю такого. Ни разу не слышала.
— Не монгольский?
— Нет. Глаз они со степи не спускают. А наших увидели, опять по коням. Чуть не вытащила я нож у долговязого, да он начеку был. Скрутил меня, по затылку кулаком стукнул, чтоб у него руки отсохли! Дальше ничего не помню.
Баджибей обернулась к мюриду:
— А вы что видели? Как услышали?
— Слава аллаху, стряпуха с ними на реке была. Видит, пропала Балкыз, перевернула котел, схватила в руки скалку и заколотила, как в барабан. Мы услышали — и на коней. Стряпуха показала нам, куда они ускакали. Взяли след... Довел он нас до болота. Крестьяне да торговцы, вся эта шваль, сама знаешь, услышав бой барабанов, испугалась за свое добро. Кто верхами был, взвалил свой товар на лошадей, и дай бог ноги. Пешие свои торбы в болото попрятали, позорники!.. Спрашивает наш старейшина Дурсун Факы. А у них один ответ: не знаю ничего, не видал, не слыхал. Дурсун разозлился, огрел саблей плашмя одного-другого, сбил с ног. Видят — не ровен час и прикончит. Показали, куда разбойники поскакали. А мы... Сама знаешь, откуда у дервишей умение по следу идти? К счастью, наглецы оказались нездешними. Ткнулись пару раз в болото, пришлось вернуться. Спрятались в кустарник. Тут мы и след их потеряли. Пока метались туда-сюда, подошел пленник.— Он оглянулся по сторонам. Люди расступились. Пленник сидел на большом камне.
— Да это ты, Али-бей! — радостно крикнул Мавро, узнав морского сотника из Айдына.
Смущенный общим вниманием, пленник улыбнулся.
— Здравствуй, Мавро, как сюда попал? Как поживает сестра твоя, Лия? — Заметил, как исчезает улыбка с лица юноши. Обеспокоился: — Что-нибудь случилось?..
Мавро вспомнил о сестре, и руки у него опустились сами собой. Вода из фляги полилась на землю. Но он ничего не замечал. Понурив голову, подошел к пленнику.
— Вот я и говорю,— продолжал мюрид из обители,— растерялись мы. А пленник, оказывается, видел, как они в кустарнике скрылись. Сказал нам. Дурсун бросился было за ними, но пленник удержал его. «Подождите,— говорит,— помощи. Раз в болото они не пошли, не уйдут. Они лучше вас стреляют, убьют кого-нибудь или покалечат». Тут и Торос-ага из деревни подоспел. Видят бандиты, себе дороже... Выскочили из кустов, бросили сестру нашу Балкыз... Мы думали, мертва. А как поняли, что жива, Торос-ага поставил над нею вот этого джигита,— он кивнул на Пир Эльвана,— а сам...
Послышался стук подков. Все обернулись.
— Ей-богу, схватил бандитов Торос-ага! — хлопнул кто-то себя по колену.
Кони приближавшихся всадников были в грязи по самое брюхо. Торос, размахивая саблей над головой, кричал:
— Добрая весть, братья! Нагнал я подлецов! Теперь не уйдут — на небе достанем!
Баджибей поглядела на Тороса, потом на Дурсуна Факы.
— Чего же вы торчите здесь? Кто их возьмет, кроме вас? Кто, говорю я, безмозглый Торос?
— Не волнуйся, матушка Баджибей, на сей раз удача!
— Не ори! Кого ты оставил по следу идти? Кто сейчас в болоте?
— За болото не беспокойся, матушка Баджибей! Болото наше.
— Как это наше, раз там нас нет? Караджахисарские дикие буйволы, что ли, бандитов схватят?
— Будь спокойна, сейчас окружим камыши! — Он приказал Пир Эльвану: — Возьмешь с собою лучников, расставишь по краю камышей... Пусть стреляют в каждого, кто нос высунет из болота. Вот ведь какие дела, о аллах! Баджибей, знаешь, на кого мы наткнулись в болоте? На управителя Алишар-бея Перване Субаши.
— Перване Субаши? — удивилась Балкыз.— Так вот оно, оказывается, что... Теперь понятно...
Все обернулись к ней. Она замолчала, оборвав себя на полуслове.
Баджибей глянула на Дурсуна Факы. Но тот и не представлял себе, кто мог набраться наглости и украсть дочь шейха. К тому же он был плохим наездником, и от усталости в голове его все смешалось. Откуда было ему догадаться, что кроется за словами Балкыз. А Торос на них и внимания не обратил.
— Алишар-бей сегодня на охоту выехал вместе со своими джигитами,— довольный, рассказывал он.— Услышал гром барабанов, прискакал в болото. Послал Перване Субаши узнать, в чем дело. Слышим, кричит: «Эй! Эй!» Гляжу, Перване... Когда узнал он, в чем дело, разозлился, упаси аллах! Вы болото на нас оставьте, говорит, обложите только другую сторону. Не выйдут теперь бандиты из болота, матушка Баджибей, не выйдут! Не провести им Перване Субаши.— Торос взмахнул саблей.— Вперед, Пир Эльван! Айда, джигиты, на кабанью охоту!
Конные и пешие воины тронулись вдоль тростниковых зарослей. Баджибей успокоилась, поверила, что бандиты, похитившие девушку, на сей раз не уйдут.
Аслыхан, не моргая, глядела на Балкыз. И когда та снова потупила взгляд, тихо спросила:
— Что тебе понятно?
— Ничего, так просто...
— Что поняла, говорю? Как про Перване Субаши сказали, сразу что-то поняла?..
Баджибей не спускала с них испытующего взгляда. Балкыз вздрогнула и шепотом попросила:
— Подыми меня, ох, Аслыхан! Скажу по дороге.— А когда подошла Баджибей, громко сказала: — Возьми меня с собой, матушка Баджибей! От страха сердце чуть не разорвалось.— И, прикусив губу, снова заплакала. Баджибей закричала:
— Куда же вы подевались, Керим Джан?! Мавро! Померли, что ли, бездельники! Где конь для Балкыз?
Мавро тотчас подбежал со своим конем.
— Вот, матушка. А я вас догоню.
Он подвел коня к девушке. И Балкыз взлетела в седло, даже не воспользовавшись предложенной Мавро помощью.
Девушкам удалось обогнать Керима и Баджибей и оставить их далеко позади. Аслыхан распирало любопытство.
— Ну, говори, Балкыз! Что стало тебе понятно, когда ты услышала имя Перване?
Балкыз снова отвела глаза. Она уже придумала, как ответить на этот вопрос.
— Да так, ничего...— Она облизнула пересохшие губы, натянуто улыбнулась.— Просто услышала его имя... обрадовалась. Вот и сказала: «Понятно». Хотела сказать: «Поймают, значит»...
— Смотри, Бал-хатун! Кто не жалуется, тот лекарства от беды своей не найдет и с нею не справится. Одна голова хорошо — две лучше. Надо знать, что поняла ты, иначе может тебе же самой все боком выйти. Да и Баджибей не из тех, кто забывает услышанное. Не станет простой человек умыкать дочь шейха Эдебали. Пока не скажешь правды, отец не оставит тебя в покое...
Аслыхан пыталась по лицу подруги догадаться, о чем она думает. А Балкыз никак не могла решиться: сказать ей все как есть или отделаться намеком.
— Во всем виноват ваш бей, Кара Осман! — проговорила она.
Аслыхан удивилась:
— В чем же? Бог с тобой, Балкыз! — Она подумала, что Балкыз хочет обвинить в случившемся Осман-бея, и чуть не умерла от страха.— Ошибаешься, Балкыз, у нас такими делами не занимаются. Кара Осман-бей тут ни при чем.
— Очень даже при чем!
— Как же так?
Балкыз оглянулась — не услышал бы кто! И с обидой в голосе сказала:
— Весть я послала Осман-бею, чтоб приехал просить меня у отца. Был удобный случай...
— А разве он не приезжал? — Удивление Аслыхан росло.— Разве не просил?
— Конечно, не просил.— Губы у Балкыз задрожали.— Сама весть послала. Забыла о стыде...
— Так Осман-бей места себе не находил от радости! Как сумасшедший бросился за тобой.
Балкыз резко обернулась.
— Куда же он бросился, если у нас не был? И сватов не послал...
— Послал! Сел на коня, поскакал к воеводе Иненю! Аллах, аллах! Разве бей эскишехирского санджака не приезжал тебя сватать?
— Приезжал.
— А разве отец твой опять не отказал ему?
Глаза у Балкыз расширились. Она с трудом проговорила:
— Помилуй, сестрица! Неужто Алишар был сватом? Ох, горе мне! Какой позор!
— А ты ждала, что сам султан из Коньи сватом к тебе приедет? — Аслыхан нахмурилась.— Рехнулись вы все там в Итбуруне?..
— Пощади, Аслы! Но ведь Алишар-бей за себя просил... Даже имени Осман-бея не произнес.
— Что-о-о? Взбесился он, что ли? Смерти своей ищет несчастный Алишар или думает шило в мешке утаить. Ну и подлец! Кара Осман-бей теперь с ним и рядом не сядет.
Балкыз приходила в себя. Глаза ее засветились радостью. Сладко заныло сердце. Как она мучилась, думая, что Осман-бей не пожелал прислать сватов!
— Ох, Аслыхан! Не наврала ли все? Правда это?
— Что значит наврала? Осман-бей прибежал к нам в дом среди ночи, как только услышал весть от ашика Юнуса Эмре. Чуть не свихнулся от радости. На следующий день послал Керима гонцом к воеводе Нуреттину, следом сам собрался. Приезжает, а Алишар и говорит: «Недобрые вести, Осман-бей. Упирается шейх Эдебали». Что за человек, говорит, Осман-бей? Снова посылает свата туда, откуда уже однажды с пустыми руками вернулся. Неужто у туркменов бесчестие в обычай вошло? Я, говорит, чуть от стыда сквозь землю не провалился...
— Ах подлец, чтоб его разорвало!
— Орхан-бей Кериму рассказывал: «Видел бы ты моего отца! Побледнел. В лице ни кровинки. Головы не смел поднять, бедняга. Разговор-то шел при воеводе Нуреттине и кадии Хопхопе. Ведь не только сам унизился, но и свата унизил. А потом обнял Алишара и говорит: «Прости меня, братец. Во второй раз тебя послал, потому что из обители весть пришла. А они, выходит, смеются над нами». Встал и ушел. Плачешь вот теперь, глупенькая, не разобрав, кто прав, кто виноват, на Осман-бея осерчала...
— Ох, горе мне! Я ведь думала, не просил он меня.
— Вот глупая! — Она вдруг испугалась.— Говоришь, Алишар за себя просил?! Забыл, что самого сватом послали? А что, если б отец твой согласился?
— Сыну Эртогрула прежде отказал! Неужто отдал бы за Алишара? В ноги упал Алишар, умоляя, а отец мой этого не любит. Под конец совсем ошалел Алишар. Калым предложил. Отец помрачнел. Мы, говорит, не на базаре, Алишар-бей.
— Вот свинья! Неужто надеялся скрыть все от Осман-бея и избежать его гнева? Просто в голове не укладывается. Может, он вином опился в доме воеводы?
— Не знаю.
— Но где же это видано, чтобы человека сватом послали, а он за себя просил? — Она остановила коня.— А ну-ка посмотри мне в глаза. Недаром говорят: нет дыма без огня! Увивался за тобой этот негодяй Алишар? Хочешь выйти за Осман-бея, так не скрывай ничего. А дело твое скверное... Раз девушка позволила умыкнуть себя, никто ее замуж, не разобравшись, не возьмет. А Осман-бей и подавно.
— Смилуйся, сестрица Аслыхан! Ох, горе мне!
— Что пользы плакать-то? Отец мне всегда наказывает: «Пристал к тебе кто, тотчас должна мне рассказать, старшему брату, родственникам или на крайний случай моим друзьям. Все вы думаете своим умом да бабьими советами обойтись, чтоб мужчины головы свои в огонь не совали. А выходит только хуже. Такое пятно может лечь на женщину — караваном мыла не отмоешь!..» Так что говори правду!
— Правду говорю, сестра! Видел меня как-то Алишар в Эскишехире на свадьбе старейшины ахи. Вызнал через старейшину, согласится ли отец отдать меня за него. Отец велел отказ передать.
— Этому отказ, тому отказ. Чего хочет отец твой? Выдать тебя за сына какого-нибудь шейха?
— Алишару не отдал — знал его слабость к женщинам да к вину. А с тех пор как кадий Хопхоп заявился, стал Алишар в деревне деньги в рост давать.
— Да ведь это гяурство! Вера наша запрещает ростовщичество. Кто этим занимается, гореть тому вечным огнем в аду.
— Не ищи ты в них страха божьего. Выкопал и для этой пакости оправдание в коране кадий Хопхоп. Мало того, за долги заставил сипахские тимары да крестьянские земли на себя засевать, будто свои собственные.
— Да что ты! А султан узнает?
— Кто аллаха не боится, с султаном и подавно не посчитается. Вот мой отец и отказал им. Взбесился тогда Алишар, всякий стыд потерял. Стал подсылать в обитель к нам разных вещуний. Чего я только не натерпелась! Услышу, бывало, гости идут, не знаю, куда спрятаться. В отцовском-то доме! Золото посылали, бриллианты. Совали мне в руки разные амулеты, приворожки.— Она всхлипнула.— Если б не измучили меня... Разве решилась бы я своим умом...
— А не предал бы нас сват, отдал бы на сей раз тебя отец за Османа?
— Не знала бы, что отдаст, не послала бы весть.
— Откуда знаешь, что отдал бы?
— У матери выведала. «Что ж,— сказал отец,— если аллах повелит, пусть их женятся!»
— Какой же негодяй Алишар! Столько лет за друга и брата принимал его Осман-бей, а он змеем оказался.— Немного подумав, она сказала: — Все, что случилось с тобой,— дело рук Алишара! Кроме этой собаки, никто не решится поднять руку на дочь шейха Эдебали. Ну ладно, а что скажешь дома?
— Что же еще? Последую совету отца твоего, Каплана Чавуша. Расскажу все, как было.
— Правильно.
— Расскажу все. Пусть передаст Осман-бею.
Они оглянулись на стук подков. Их догонял Мавро. Балкыз, которой не терпелось поскорее попасть домой, пришпорила голыми пятками старую кобылицу.
Керим пытался догадаться: кто мог осмелиться умыкнуть дочь шейха Эдебали? И не причастны ли эти воры к убийству Демирджана и Лии? Погруженный в свои мысли, он не сразу заметил беспокойство на лице догнавшего их Мавро.
— Отстань немного! — негромко сказал тот, переводя дыхание.
Керим не понял.
— Отстать? Зачем?
Баджибей ехала задумавшись, отпустив поводья. Лицо у нее было мрачное... Керим укоротил повод, придержал коня. Конь, которого Мавро взял в деревне Дёнмез, был весь в мыле.
— Загнал скотину,— заметил Керим.
— Боялся, не успею нагнать вас до обители.
Керим огляделся: вот-вот должна была показаться обитель.
— Где же ты был до сих пор?
— Нашел в деревне коня и собрался было в дорогу, но пленник меня задержал,— тихо отвечал он, поглядывая на Баджибей, которая ехала немного впереди них.— Слава богу, теперь, кажется, выяснилось, кто наши кровники, Керим Джан! — И он коротко рассказал все, что знал. Начиная с приезда рыцаря Нотиуса Гладиуса в караван-сарай. О том, что произошло там ночью и утром, когда он ушел на охоту, Мавро узнал от пленника.
— Нечего теперь гадать, Керим Джан. Это они. Ночью рыцарь с сотником Уранхой говорили о каких-то конях. Пьяные были оба. Не понравилось это пленнику. Решил: проходимцы, не иначе.
Когда я утром на охоту ушел, проследил он за рыцарем. И если б сестра моя, Лия, не напугала френка отравленным кинжалом, прикончил бы его пленник.— Мавро вдруг ударил себя по колену.— Постой, постой! Ах, черт бы меня побрал!
— Что еще?
— Вспомнил! Еще в караван-сарае рыцарь Нотиус, услышав вопль монаха, прокатившийся по ущелью, спросил меня: «Собака Бенито, что ли?» Теперь тебе ясно?
— Нет.
— Я еще тогда подумал: откуда френк с далекого острова знает имя живущего в пещере монаха? Удивился, а потом позабыл об этом.— Он стукнул себя кулаком по лбу: — Ах, пустая моя голова! Ослеп, видно, я от его посул! Ведь потом делали вид, будто не знают друг друга. А пленник видел тюрка Уранху и монаха Бенито вместе. Вино они пили на дороге к Гремящему ключу... Погоди, погоди! Ах, чтоб меня разорвало, глупца!
— Еще что-нибудь?
— Ты Гремящий ключ знаешь?
— Нет.
— Рыцарь спрашивал у меня про этот ключ. А в знойную пору там всегда располагается банда Чудароглу.
— Ну и что?
— Как что? К кому краденых коней здесь отводят?
— Не знаю.
— А я знаю. Прямо к Чудару. Слава богу, Керим Джан, нашли мы наших кровников! Руку готов на отсечение дать! Пришли они коней воровать. Увидел рыцарь сестру с Демирджаном — яростью подавился: самого-то она отвергла... И еще пленник сказал: «По виду вроде похожи те, кто девушку украл, на тех, кого видел я в караван-сарае». Кто, кроме этих безумцев, поднимет руку на дочь шейха Эдебали? — Он помолчал.— Послушай меня, приятель! Вот что мы сделаем... Сегодня или завтра ночью я схожу к караджахисарцам.
— Брось! На кол посадит тебя Фильятос! Будь уверен — ни с чем не посчитается! К тому же есть твердый наказ Осман-бея: никому не ходить в земли караджахисарского властителя.
— Откуда Осман-бей узнает? Схожу и вернусь. Те, с кем говорить буду, не выдадут меня Фильятосу.
— Нельзя! Клянусь аллахом, скажу Осман-бею.
Мавро знал: Керим не станет зря давать клятвы. Задумался.
— Хорошо, не пойду, но давай договоримся.
— О чем?
— Ни слова об этих двух мерзавцах Орхан-бею.
— Почему?
— Он отцу расскажет. А Осман-бей подымет воинов. Нотиус и Уранха жестокие и, значит, трусы. Почуют недоброе — поминай как звали. Если даже Осман-бей заманит их в ловушку и прикончит — мы ведь все равно в стороне останемся...
— Пусть не трогает их, что ли?
— Конечно! — Мавро скрипнул зубами.— Пусть не трогает, чтобы мы сами отомстили нашим кровникам, своими руками.— Он погрозил Кериму пальцем: — Клянусь аллахом! Скажу матушке Баджибей: «Твой сын трус — хочет, чтобы за его брата отомстили другие». Попадешь тогда под бич отца своего Рюстема. И тут уж сам Эртогрул-бей воскреснет — не спасет тебя! — Мавро перевел взгляд на скакавших впереди девушек. Лукаво улыбнулся.— А еще, приятель, смотри, как бы Аслыхан не узнала...
Достопочтенный шейх Итбуруна Эдебали молча, ни о чем не спрашивая, не шевельнувшись — одна рука в бороде, другая на поясе,— не отрывая глаз от земли, выслушал все, что рассказала ему со слов Балкыз жена. Поднять руку на его дочь значило бросить вызов могуществу всего братства ахи. Если решился на такое санджакский бей Алишар, сомневаться теперь нечего: порядок в стране порушен. Бей Эскишехира и прежде был человеком ненадежным, а после того как появился придурок Хопхоп, стал меняться прямо на глазах. Шейху было известно, что Алишар с кадием начали заниматься в деревне ростовщичеством, но, поскольку до сих пор ремесленным цехам сталкиваться с этим не приходилось, шейх делал вид, что ничего не знает. «Выходит, змея подняла голову раньше, чем мы того ожидали. Угрожая чести нашей, пошли против силы ахи!» Может, они решили, что, боясь позора, шейх попытается спасти перед людьми хотя бы видимость чести. Отдав дочь, свяжет себя родством с беем санджака и волей-неволей станет его опорой. До сей поры шейх полагал, что ему ведом развал, охвативший страну, ибо он следил за ним день ото дня. Но вот ведь что оказалось: всё шло куда быстрей, чем он предполагал. Как же он не подумал раньше, что дело может дойти до открытого вызова, если Алишар, по горло завязший в долгах, собирал вокруг себя в последнее время воинов, даже не заботясь о том, как их прокормить? Слушая жену, он подумал, что давно должен был отдать дочь за Осман-бея, и укорил себя за упрямство.
Он глядел на огонь очага, оглаживал бороду и, как всегда, когда погружался в глубокое раздумье, мял пальцами нос.
Потом спросил, рассказала ли Балкыз сёгютцам о предательстве Алишара. Узнав, что рассказала, потребовал всех к себе.
Когда они склонились перед шейхом в почтительном поклоне, он коротко объявил:
— Многое тут выше вашего разумения. Пусть ваш бей Осман не ведает о предательстве свата. Времена тяжелые. А дело чести пахнет кровью. Если удельный бей пойдет на санджакского — беды не миновать. Положитесь на меня.— Он невесело улыбнулся Баджибей. Та оторопело моргала глазами, ибо не знала подоплеки.— Будь начеку, Баджибей, чтобы никто из твоих не проболтался. Иначе как отомстим мы за покойного Демирджана?! — Он окинул каждого испытующим взглядом, остановил его на Мавро.— Посмотрим, как вы храните тайны?! — Он отвернулся к очагу, давая понять, что разговор окончен. Сёгютцы, пятясь, удалились, оставив шейха наедине с его мыслями.
V
Прочертив яркий след на темно-лазоревом небе, упала звезда.
Керим Джан при виде падающей звезды, как всегда, ощутил трепет. Недобрым знаком была падающая звезда — к смерти близкого. «Только бы не Акча Коджа, упаси аллах!»...
Осман-бей призвал к себе Акча Коджу, но, узнав, что тот болен, поехал к нему сам, захватив с собой сына Орхана. До обеда Осман-бей был в добром расположении духа... Похвалил дротики, выструганные Орханом, испытал Мавро в верховой езде... Но как только от шейха Эдебали прибыл старший мюрид Дурсун Факы, его стало не узнать. В бейском доме началась непонятная суета. Сначала бей заперся с Капланом Чавушем, потом они призвали старейшину ахи Хасана. Прошло немного времени, и куда-то отправили самого лучшего гонца Кедигёза... Может, Аслыхан знает, о чем говорил ее отец с беем? Он прислушался, словно ночь могла дать ответ на его вопрос. Сёгют, как всегда, был безмолвен. Кериму Джану почудилось, будто он снова слышит вопли женщин, потрясшие Сёгют в ночь смерти Эртогрул-бея. В ту же ночь погиб и брат Демирджан. Вот почему эта ночь была так свежа в его памяти, словно это случилось вчера. Он покачал головой. «Нет! С мертвыми не умирают. Разве помню я хоть вот столько о брате, когда рядом со мной Аслыхан?..» Он насупился. Аслыхан давно заставила его забыть не только о погибшем брате, но и об учении.
Бесшумно ступая мягкими сапожками, Керим расхаживал взад и вперед по террасе... За холмом, на той стороне эскишехирской дороги, денно и нощно горел очаг, в котором по приказанию Каплана Чавуша бродячие цыгане жгли уголь. Небо там то озарялось красным пламенем, то окутывалось клубами белесого дыма.
С минарета мечети муэдзин Арапоглу затянул призыв к вечерней молитве. Керим остановился, прислушался. Голос у Арапоглу был воистину страстный и грозный. И все-таки его эзан скорее походил на заунывную туркменскую песню. На одну из тех, которые он пел во время летней перекочевки из Сёгюта на яйлу Доманыч: приставив руки к ушам, забыв обо всем на свете, он, казалось, заставлял звенеть окрестные горы.
С тех пор как Керим стал воином, он не заглядывал в мечеть. Недавно мулла Яхши велел ему передать: «Неужто, бросив ученье, он перешел в другую веру?!» А Кериму не то что в мечеть — мимо проходить не хотелось. Воротило его и от сборищ, на которых звучал саз, от книг, тетрадей, свитков бумаги... «Охладел я к учебе да чтению! Может, к мечу да щиту пристращусь?..»
Он задумался. И вдруг услышал, как внизу, в бейской конюшне, забились кони. Стряхнув с плеч кафтан, вытащил из-за пояса саблю, положил ее на софу. Зажег светильник, который, уходя на вечернюю молитву, оставил у лестницы Дели Балта. Прикрывая пламя ладонью, спустился вниз.
Кони Осман-бея, хорошо откормленные, предназначенные для телохранителей и гонцов, были злы, норовисты, драчливы и, когда долго оставались без присмотра, затевали возню и грызлись между собой. Сейчас, верно, почуяли, что нет поблизости Дели Балта — конюший обычно проводил с ними целый день,— вот и стали баловать. Ведь когда Дели Балта был с лошадьми, никто о конюшне и не вспоминал...
Как только стойла озарились желтым светом светильника, кони перестали биться. Обернулись на дверь. В их огромных глазах горела не ярость, а хитрость — вот, мол, как ловко мы вас провели. Керим подошел ближе, и животные, прижав уши и натянув поводья, снова принялись толкаться задами.
— Тихо! Бесстыжие! — Керим старался придать грубость своему мягкому, благовоспитанному голосу муллы.— Стой! Тебе говорят, Карадуман?!
Он легонько похлопал Карадумана по шее. Конь пряданул ушами, потерся влажной мордой о плечо Керима. Животные постепенно присмирели.
— Ну что, Аккыз! Балует твой Карадуман?..
Керим сам удивился: когда и от кого перенял он эти слова, когда успел научиться успокаивать бейских коней?
В конюшне было тепло. Пахло сеном, свежим навозом, конской мочой. Он поднял светильник над головой, огляделся. Спускаясь, он решил задать коням немного овса, но поленился. Его вдруг охватило беспокойство: покинул важный пост и пропадает бог знает сколько времени в тепле и безопасности! «Э, ничего не будет. Ведь бея нет дома!..» Он рассмеялся коротким смешком и, чтобы принудить себя подняться наверх, задул светильник. Прислушался. Что будут делать кони? И заторопился вон, пожалев, что задул огонь. Дели Балта не раз говорил ему, что в конюшнях водится нечистая сила... Чья-то тень закрыла звезды в воротах. Он вздрогнул. Остановился.
— Орхан-бей! Орхан-бей!..
Тихий, боязливый девичий шепот.
Но кто же это? Неужто Ширин?.. «О господи! Ведь Аслыхан говорила, а я не поверил!..»
— Орхан-бей... Отзовись!
Керим как-то пытался вывести Орхан-бея на чистую воду, но тот отпирался... «И ведь как клялся, обманщик! Ах, чтоб тебя!..» Он решил воспользоваться темнотой, выведать все и уличить Орхана во лжи. Изменив голос, шепотом спросил:
— Кто это?
Девушка вошла в конюшню.
— Еще спрашивает! Забыл, что ли, мой голос?
— Что ты здесь делаешь ночью, бесстыжая?
— Что делаю? А ты где пропадаешь?
— Пропадаю? — Он быстро сообразил. Все эти дни Орхан никуда не выходил.— Я здесь.
— Здесь! Сказал ведь, выйдешь. Чего же не вышел вчера ночью?
Керим отвечал ничего не значащими словами, чтобы не спугнуть девушку.
— Не смог... Отец не спал.
— Не спал!.. До утра, что ли, не спал Осман-бей?
— Я ведь на часах стоял.
— А кто сказал: «После зайду»?
— Отец вызвал.
— Врешь! Я бы слышала! Надоела я тебе. Охота прошла. Недаром говорят: раз позарился на бабу парень, к девушке не привыкнет.
Гадая, о чем она, Керим запыхтел от натуги.
— Какая баба?.. О ком ты?..
— О ком? Отчего же покойный Эртогрул-бей в деревню отправил чертовку Пакизе? Чуть не извела тебя, не правда разве?
— Тьфу!
— Плюешься теперь... А когда покойный Эртогрул-бей ее в деревню выгнал, места себе не находил. В доме усидеть не мог от горя.
— Кто тебе сказал?
— Кто сказал, тот сказал... Матушка твоя Мал-хатун сказала: «Не желаю ее в доме видеть...» Вот и отправили чертовку в деревню Олуклу. Мучился ты! И поделом! Спать не мог сколько времени. Все мне матушка-кормилица рассказала. Вида не подавал, боялся бейское звание опозорить, но матушка-кормилица все видела!
Среди многочисленной бейской челяди Керим вспомнил служанку Хаиме-хатун молодую вдову Пакизе, ее болезненный муж утонул в болоте. Продувная была баба, прямо сказать потаскуха... Верно! Вот уж год, как выдали ее замуж в деревню... Год назад Орхан-бею было двенадцать... Керим представил себе мальчишку рядом с громадной, как гора, Пакизе. «Ах ты, чертовка!.. Ну и ну».
— Небось будь на моем месте Пакизе, стены проломил бы, а пришел...
— Замолчи! Не то затрещину заработаешь!
— Затрещину! Я, девушка, целую толпу женщин обманула, а пришла... Мать твоя следит, Хаиме-хатун следит, матушка-кормилица и во сне глаз не спускает.— Голос ее задрожал.— Трус ты — вот кто! Прежде не был таким.— Она всхлипнула.— Я все знаю, все...
— Да что с тобой! Вот еще!
— А гяурку Марью кто щипал? Я?
— Брехня.
— Никакая не брехня! Так ущипнул, так ущипнул, чуть не умерла. Поклялась мне божьей матерью Марией. Синяк на теле показала. И не стыдно тебе? — Она кинулась к Кериму. Со злостью ущипнула его.— Вот тебе!
— Ох, чтоб у тебя руки отсохли...
— Не нравится!.. А почему должна страдать за твои грехи гяурка Марья? Все на нее пялишься, глаза бы твои лопнули! Вышел бы вчера ночью, если б не сох по ней! Меня хоть свяжут, приду. Когда я прежде не выходила, кто грозился зарезать меня? — Она стояла совсем близко. Керим чувствовал на лице ее горячее дыхание. Сердце его колотилось. Вот-вот обман откроется... На террасе послышался голос кормилицы:
— Ширин! Эй, Ширин, где ты, плутовка?
Девушка испуганно ойкнула, прильнула к нему. Воспользовавшись случаем, Керим прошептал:
— Беги, беги скорее!
— Помилуй, Орхан-бей! Поймают — под палки попаду.
Кормилица спустилась на несколько ступенек по лестнице:
— Ширин! Тебе говорю, паршивка!
Девушка взмолилась:
— Спаси, Орхан!.. Перед Мал-хатун стыдно... Перед Хаиме-хатун...
Керим вспомнил про лестницу, ведущую из конюшни на второй этаж. Схватив девушку за руку, потащил ее к двери, отодвинул щеколду, подтолкнул:
— Беги!
— Значит, выйдешь сегодня ночью?
— Беги, говорю!
— Выйдешь? Поклянись!
— Нашла время. Беги!
Затворив дверь, Керим вернулся. Кони, точно почуяв тревогу, снова стали баловать. Выругавшись сквозь зубы, Керим вынул из кожаного мешочка на поясе огниво с трутом. Высек искру, запалил огниво, поднес пучок сена. Раздул, зажег светильник. Когда вошла матушка-кормилица, он кричал на коней.
— Не притворяйся, паршивец Орхан! — зло бросила она.— Попался наконец!
Керим сделал вид, что не узнал ее.
— Кто там? Кто попался?
— Голос мой не узнал, что ли, Орхан? Дышишь, как ягненок у тигра в пасти...
— Ах, это ты, матушка-кормилица! Не узнал сразу. Заходи, заходи! Тебе Дели Балта нужен?
— Упаси аллах! Зачем мне этот пес Дели Балта? Кроме тебя, здесь никого нет? — Вздохнув, огляделась.— Голос мне какой-то послышался... Шепот.
— Да кони вот озоровали.
— Где Орхан? Не нашла его наверху.
— Вместе с Осман-беем уехал к Акча Кодже.
— Разве Кара Осман-бей не послал за ним?
— Послал, да Акча Коджа болен.
— Что с ним? — Снова забились кони. Керим не ответил. А успокоив животных, решил подшутить над кормилицей.
— Только что кликала Орхана, матушка, а ищешь вроде кого другого?
— Чтоб ему провалиться! — Старое лицо кормилицы еще больше сморщилось. Она вздохнула.— Все смешалось в мире, сынок мой Керим! Не исправить теперь. Поздно. Как говорит дервиш Камаган, скоро свету конец. Бог знает что творится. Сам подумай, в мои-то годы лазить по конюшням, вместо того чтобы сидеть молиться на коврике, бога искать...
Кормилица Осман-бея в конаке считалась второй по старшинству после жены Эртогрул-бея Хаиме-хатун. Сам Осман-бей ее слушался. Старуха насторожилась. Покачала головой.
— Все мне скрип чудится! Рехнулась, верно, аллах свидетель, намаз творить не могу. То ли этот Орхан не в отца, то ли бабы перебесились? Правда, и в наше время по бейским сынкам, бывало, страдали, но, чтоб вдова на младенца кидалась, такого не видели.
— Скажешь тоже, матушка! Что делать таким-то бабам с младенцами?
— И ты туда же! С муллой сидел, потому и не соображаешь. У бейских сыновей быстро глаза раскрываются, Керим Челеби. Есть кому учить. Охотников до их невинности что птиц в небе. Ты лучше за собой последи!
— Я за собой слежу! Нетрудно. А чего ты к Орхану привязалась?
— Как же не привязываться, глупый Керим. Если бы я не следила, мальчик давно бы силы потерял. Саблю да щит поднять не мог бы, потомства бы не оставил...
— Помилуй, матушка! Значит, как орлица, крылья расправила... По ночам бродишь... Понятно. Можно сказать, на страже.
Кормилица не поняла насмешки. Снова вздохнула!
— На страже, сынок Керим. Да разве уследишь за молодыми, коли они живятины попробовали?
Покачав головой, кормилица ушла в гарем.
Керим поднялся на террасу. Сел на софу, задумался над ее словами. Обиделся было на Орхана: выходит, скрыл, не доверился. Но, поразмыслив, решил, что он прав. Для бея сызмальства женщина не должна много значить. Надо, чтобы тебя все вокруг уважали. Как Орхан-бей, так и его отец Кара Осман не любили непристойных шуточек и разговоров.
Ширин купили совсем маленькой, обратили в мусульманство. По корану наложница не должна защищать своей чести от господина. Соитие между ними даже без обручения грехом не считается. А вот Пакизе кругом виновата. Она не двенадцатилетний паренек — тридцатилетняя вдовица. Короче сказать, где много женщин, там, как ни старайся, от бесстыдства не убережешься. А в медресе, в обителях, а порой и в общинах ахи, в гяурских монастырях, в рыцарских орденах и того хуже. Там не девушек пользуют — мальчиков!
Услышав лай собак, а затем и шаги, Керим вскочил, ища саблю. Вернувшись из конюшни, забыл ее надеть. Не удавалось ему опоясываться быстро и ловко, как это делал Орхан-бей или даже Мавро. Он привел себя в порядок, когда Осман-бей уже поднялся на террасу. Лицо бея было мрачнее тучи. С обеда Керим не разговаривал с Орханом, не решался остановить его и узнать, все надеясь, что тот расскажет сам. Но тут не вытерпел. Тихо, чтобы не слышал Осман-бей, спросил:
— Что там, приятель?
— Потерпи, узнаешь! — так же шепотом ответил Орхан.
Керим еще больше разволновался. К счастью, Орхан не застрял, как обычно, у отца. Тотчас вернулся и рассказал такое, что и в голове не укладывалось.
Аслыхан хранила тайну. Никто в Сёгюте не знал, что Алишар-бей, вместо того чтобы посватать за дочь шейха Османа, посватался сам, а получив отказ, обманул Османа, оговорил Эдебали и, потеряв разум, попытался с помощью чужаков умыкнуть Балкыз. Керим хоть и был вместе с Аслыхан у шейха, но главного тоже не знал, и поэтому они с Орханом никак не могли понять, почему шейх Эдебали скрывает поступок Алишара от Осман-бея. Чем дольше слушал Керим рассказ Орхана, тем труднее было ему разобраться.
— Откуда же все-таки узнал Осман-бей о предательстве Алишара?
— Сегодня от шейха Эдебали приехал старший мюрид... Шейх велел передать, что в сей год он хотел бы подняться на яйлу вместе с нами... Отец удивился. Согласился, конечно, но без радости. А когда Дурсун Факы уехал, задумался: с чего бы это шейх, не отдавший за него свою дочь, хочет отправиться с нами на Доманыч? Пока он думал да гадал, явился Каплан Чавуш. К нему тоже завернул Дурсун Факы, сообщил: «Благая весть! В этот год мы на яйле с вами вместе!»
А Каплана Чавуша, сам понимаешь, тоже на мякине не проведешь, и он стал гадать, что же это такое. Под конец допросил Аслыхан, так, мол, и так, от беев правду не скрывают, твои воробьиные мозги доведут до того, что перережут нас всех враги. Прижал ее, напугал. Оказывается, Балкыз все ей поведала. Каплан Чавуш схватил шапку и к нам. Отец призвал к себе старейшину ахи Хасана-эфенди. Решили послать Кедигёза к старейшине эскишехирских ахи за советом.
А тому все было известно.
— Что известно?
— Вечером Чудароглу тайно прибыл в Эскишехир вместе с двумя монгольскими воинами и уединился с Алишаром. Ночь провели они в бейском дворце, а в день, когда дочь шейха украли, затемно отправились в путь. Да! Оказалось, воины были и не монголы вовсе, а френки. Раз в это дело Чудароглу впутался, то кражу коней и убийство брата твоего Демирджана отец связал с этими френками.
— Что же теперь будет?
— Не мог поверить в такое отец. Все на своем стоял: «Алишар со мной так подло не поступит». Под конец решили поговорить с Алишаром с глазу на глаз. Старейшина Хасан-эфенди советовал: «Сделаем вид, что ничего не знаем, посмотрим, что будет». Но Акча Коджа не согласился. «Скоро,— говорит,— Сёгют оставим, на яйлу перекочуем. Тебе, Осман-бей, надо поговорить с ним сейчас. Если Алишар отпираться станет, не настаивай». Так что ты, Керим, с утра снова отправишься в Иненю. Пусть воевода Нуреттин позовет на обед Алишара, Акча Коджа убеждал отца взять с собой на всякий случай охрану, но отец не согласился.
— Отчего же?
— Дело это личное — раз. А потом, как бы он ни был зол на Алишара, воевать с ним не собирается... Завтра бери с собой Мавро — и с богом. Вооружитесь как следует... Мавро на пост заступает после меня?
— Да.
— Неважно, я заменю его. А вы завтра же с утра скачите в Иненю. Пусть Нуреттин сразу же сообщит Алишару о приглашении в Эскишехир. Он умолк и, понизив голос, добавил: — Не приедет подлец Алишар. А если приедет, значит, уверен, что о подлости его еще никому не известно. Пусть поговорят, посмотрим. Но что он может сказать? Нет, не правда, мол, клевета!..
Закричала сова. Юноши прислушались. Птица прокричала три раза и умолкла. Лица юношей повеселели. Три крика совы считались добрым знамением, но ровно три, ни больше, ни меньше.
Лихо сдвинув папаху набок, приосанившись, Мавро шел по рынку Иненю. На одном плече у него висела кривая туркменская сабля, на другом — расшитое налучье и колчан со стрелами. Полное достоинства выражение лица, гордо выпяченная грудь — все говорило о том, как он счастлив своим превращением из паршивого караван-сарайщика в настоящего воина.
Сердце его, правда, замирало от страха, потому что с тех пор, как он укрылся в Сёгюте, он впервые пересек границу удела Осман-бея и боялся попасть в руки Фильятоса. Мавро решил заранее: попадись им навстречу караджахисарские воины, не вступать с ними в разговор, а повернуть коня и ускакать прочь. Мороз пробегал у него по коже при мысли о том, что с ним будет, если он попадет в руки Фильятоса. По ночам просыпался в холодном поту. Караджахисарцы в любое время могли напасть на Сёгют или устроить засаду на землях Осман-бея. Фильятос славился тем, что убивал свою жертву не сразу. С тех пор как султан в Конье потерял силу, Фильятос не боялся понести наказание и стал придумывать все новые и новые пытки, дабы устрашить крестьян; чтобы продлить смертный час своих жертв, велел изготовить специальные орудия, калечившие людей, вытягивавшие из них жилу за жилой, ломавшие кость за костью. Он пытал водой, огнем, раскаленным железом, кипящим жиром, наводил ужас огромными голодными крысами и дикими псами, специально содержащимися для этих целей. Слушая рассказы о зверствах Фильятоса, вспоминая по ночам об услышанном, Мавро испытывал такую муку, словно все это проделывали с ним самим, и часами без сна вертелся в постели. Выйдя со двора воеводы Нуреттина, он чуть не на каждом шагу останавливался, говоря себе: «Что тебе делать на рынке? Возвращайся!» Но все-таки не мог устоять перед искушением повидать друга своего отца, медника-армянина Карабета-уста, которого, сколько помнил себя, всегда называл дядей. Мавро хотел от него услышать, что делается в караван-сарае Безлюдный, а вернее, узнать, где сейчас его любимая рыжая кобылица. Мавро выкормил ее изюмом из своих рук. Приучил к седлу и поводьям, выучил, словно человека, понимать слова. И мысль о том, что кобылица в руках у такого изверга, как Фильятос, оскорбляла его, болью отзывалась в сердце, будто в плену была не кобылица, а его несчастная сестра Лия, над которой издеваются злодеи. Чтобы подавить эту боль и заглушить страх перед Фильятосом, он и напускал на себя гордый, лихой вид.
Была и другая причина, по которой не хотелось ему выходить из конака воеводы. Слишком уж затянулось ожидание, все проголодались, нервничали. Прежде других забеспокоился Орхан, хотя и старался не подавать виду. Он то и дело подходил к окну, прищурив зеленые глаза, глядел на эскишехирскую дорогу, почесывал родинку за ухом. Гонцам воеводы Нуреттина Алишар пообещал сразу же приехать. Значит, он не знал, что Осман-бею все известно, и, следовательно, не должен был так запаздывать. Но больше всех волновался сам воевода, ибо не мог пригласить гостей к столу. Осман-бей, как всегда, был спокоен. Он легко справлялся с закипавшим в нем гневом, как ни в чем не бывало серьезно беседовал с семилетним сыном воеводы, точно перед ним был взрослый.
Увлеченный своими мыслями, Мавро не сразу обратил внимание на необычную тишину, царившую на рынке. Только войдя в ряды, удивился: как много закрыто лавок, как пусто вокруг! «Может, ушли на молитву? Но, отправляясь в мечеть, мастеровые обычно не закрывают ставен, лишь выставляют перед дверьми скамеечку?» Из мясной лавки выскочил покупатель и, пугливо оглядываясь, убежал. Мясник стал закрывать лавку. Мавро подходил к ряду медников, но не слышал прилежного стука молоточков. Что такое? Ему почудилось, будто он попал в незнакомый, покинутый жителями город. «Не праздник ли сегодня случаем?» Он прибавил шагу, свернул за угол.
Друг отца Карабет-уста, старейшина цеха медников Иненю, тоже закрывал свою лавку и ждал, пока его сынишка сведет вместе ставни. Башлык надвинут на глаза, копается в затылке — верный признак плохого настроения.
Карабет-уста оглянулся на шаги. При виде воина, увешанного оружием, крикнул сыну: «Скорей!» И выругался сквозь зубы по-армянски.
Мавро не подал виду, подошел. Интересно, узнают они его? Злость отца совсем перепугала четырнадцатилетнего парнишку. Никак не удавалось ему закрыть ставни. Карабет-уста подбежал, налег плечом, свел кольца вместе, помог навесить замок. Испуганно глянул через плечо на Мавро, криво улыбнулся. И тут узнал. Удивился. Но изумление лишь увеличило страх.
— Ты ли это, Мавро? Что за наряд?
— Здравствуй, дядя Карабет! В добрый час! Чего ты запираешь лавку средь бела дня?
Карабет-уста, пытаясь сдержать гнев, огляделся по сторонам:
— С кем ты, Мавро, сын Кара Василя? Откуда у тебя оружие?
— С кем я? Не слышал, что ли? Перебрался в Сёгют после того, что стряслось с нами.
— Что ты здесь делаешь? — Помолчал.— Простил ли тебя властитель Фильятос?
— Нет. Разве он простит? Если поймает...
Карабет-уста снова боязливо огляделся. Сын его, держа за ручку корзину с едой, прислушивался к разговору. Карабет-уста рассвирепел:
— Ах ты! Прочь отсюда! Корзину на плечо — и бегом! — Он поискал, чем бы в него кинуть, но только плюнул вслед убегавшему мальчишке.— Вот погоди, разобью твою ослиную башку.— Обернулся к Мавро.— Чего же ты тогда на рожон лезешь? — Помолчал.— Или по делу послали?
— Нет. В гости мы приехали к воеводе Нуреттину.
— Воеводу видел? Что делает?
— Ничего. Что ему делать? Ждет Алишар-бея.
— Ждет, значит, знает.
— О чем?
— О нападении.
— О каком нападении?
Мясник, закрыв свою лавку, с корзинкой на плече вышел из-за угла. Чуть не бегом подбежал к дверям дома и, возясь ключом в замке, с подозрением поглядел на Карабета, разговаривавшего с незнакомым воином.
Карабет-уста засуетился. Сквозь зубы снова выругал — на этот раз себя.
— Какое может быть нападение! Пошутил. Ладно, будь здоров.— Он сделал два шага, обернулся.— Страх как горевал я по дочери моей Лие. До сих пор домашние плачут.— Сделал еще шаг, остановился и, подойдя к Мавро, прошептал ему на ухо: — Найди коня, Мавро, и убирайся подобру-поздорову.
— Что случилось, дядя Карабет? Что такое?
— Не время спрашивать!.. Уходи поскорее.
И он быстро зашагал прочь. Мавро, зная, что Карабет-уста — большой шутник, оторопело глядел ему вслед, не понимая, разыгрывают его или нет. Он был немного обижен, что его оружие не произвело на мастера никакого впечатления. «Даже не похвалил! Наверное, не понравилось, что я пошел служить к туркменам!» — подумал он со злостью и огорчением. И вдруг, сам не зная почему, бросился за Карабетом. Мастер, казалось, не шел, а катил свое круглое, как бочка, тело на коротких ногах. Мавро легко догнал его, остановил:
— Подожди, дядя! Почему я должен уходить? Я приехал с Осман-беем. Что случилось?
— Ступай по своим делам, дурень...— Он оттолкнул юношу, пытаясь пройти мимо. Остановился и, задыхаясь, спросил:
— Осман-бей, говоришь? Какой Осман-бей?
— А разве их много? Сын Эртогрул-бея.
— Удельный бей Кара Осман, что ли? Где он сейчас?
— В доме воеводы Нуреттина. Где же еще?
Карабет-уста сделал руками безнадежный жест. Если бы не грузное тело, то, наверное, тотчас кинулся бы к дворцу воеводы. Наконец, справившись со своей нерешительностью, набросился на Мавро:
— Чего стоишь, балбес! Беги, скажи Осману, чтобы поскорее уносил ноги отсюда!
— Да что же случилось, дядя Карабет? Разве уедет он, если не узнает, в чем дело?
— И то правда! Пустая моя голова! Ведь он считает себя гостем. А у сельджуков и монголов поднять руку на гостя — значит пойти против султанского фирмана. Беги скорее! Пусть немедля уезжает. На этот раз дело плохо! Фильятос приехал с Чудароглу, и с ними два знатных воина-френка. Если правду говорят, собираются они напасть на дом воеводы.
— Чем провинился воевода Нуреттин? И как спасутся они потом от гнева Алишар-бея?
— Эх, болван! Час уже ждут они Алишар-бея за городом, чтобы напасть на дворец.
Мавро похолодел. В горле у него пересохло.
— Что происходит, ох, дядя Карабет? — глухо взмолился он.— В чем виноват Нуреттин? Никакого налета он не ждет. Послал гонцов, позвал на обед Алишар-бея.
— Не знаю. В державных делах не разберешься. Сегодня — корона на голове, завтра — голова в кустах!.. Или натворил что-нибудь, или оклеветали.— Он снова спохватился.— Поторопись, паршивец! Меч Фильятоса у тебя над головой, а ты разболтался о сельджукских порядках. Передай Осман-бею мои слова. А там пусть поступает как знает. Прочь с дороги!
Он оттолкнул Мавро и скрылся за углом. Оставшись один посредине безлюдного рынка, юноша окаменел от страха, словно сотни фильятосов окружили его со всех сторон. Ему захотелось броситься к своим, спрятаться во дворце воеводы, а еще лучше — оказаться за границей удела. Но он не мог оторвать ног от земли. «Спаси раба своего, господи Иисусе! Помоги и помилуй, пресвятая дева Мария!»— простонал он, клацая зубами. Наконец он шагнул и, точно вырвал корень из земли, сразу почувствовал себя легким, как птица. Придерживая левой рукой саблю, бросился бежать. Его словно подгоняли громыхание стрел в колчане и лука в налучье. Сердце колотилось не от бега, от ужаса. Завернул за угол и, увидев совсем близко дом воеводы, чуть было не задохнулся от радости. Покачнулся, приложил руку к груди и, едва передвигая ноги, направился к распахнутым воротам, в которых стоял управитель воеводы. Он явно ничего не знал. И должно быть, вышел на дорогу поглядеть, не едет ли Алишар-бей. Увидев Мавро, удивился.
— Откуда, джигит? На рынок, что ли, посылал тебя бей?
— На рынок.— Мавро подумал: сказать или не сказать. Решил: никто не должен знать, кроме Осман-бея.
— Где Осман-бей?
— Где же еще? В селямлыке.
На огромном пустом дворе, залитом жарким весенним солнцем, Мавро снова остановился. «Сказать, что ли — о аллах! — чтобы закрыли ворота?»
Четырехугольный двор напоминал поле для игры в дротик. Прямо против ворот — двухэтажный конак воеводы. С трех сторон тянулись одноэтажные конюшни и караулка из красного камня. Дом и двор выглядели прочными, как крепость. Пока Мавро шел по двору, страх его постепенно рассеялся, уступив место радостному вдохновению, какое обычно испытывают перед боем. Он ощупал оружие и зашагал ладным, твердым шагом. Взлетел по лестнице, будто взобрался на стену вражеской крепости, вошел в прихожую.
Орхан и Керим, развалившись, сидели на софе. Безразлично взглянули на Мавро. И тут же вскочили.
— Рады тебя видеть, Мавро! Девки Иненю, что ли, за тобой гонятся? — пошутил Орхан.— Или напал кто? — добавил он уже серьезно и сразу пожалел, словно выдал свои опасения.
— Угадал, Орхан-бей, нападение! — сказал Мавро. И сам удивился своему спокойствию.
— Какое нападение, сумасшедший гяур?
— Обычное, вражеское. Где Осман-бей?
Он хотел пройти. Но Орхан схватил его за пояс.
— Погоди! — Оглянувшись, понизил голос: — Какое нападение? Откуда ты взял?
Мавро поделился с приятелями услышанным. Орхан, слушая Мавро, прикидывал план действий. А когда тот умолк, схватил обоих за руки и потянул к лестнице:
— Быстрее! Быстрее!..
— Не доложив Осман-бею?
— Оставь! Положись на меня.
Он сбежал по лестнице, схватил саблю и бросился в конюшню. В дверях казармы показался один из воеводских наемников, постоял немного, заслоняясь рукой от солнца.
— Куда мы, Орхан-бей? Зачем?
— Молчи, болтливый гяур!
Привыкнув к темноте конюшни, Орхан оглядел сытых коней и шепотом приказал:
— Мавро, седло для моего Карадумана! Быстро! Керим Джан, башлык, уздечку!
Керим и Мавро бросились к лошади. Затянув подпругу, накинули уздечку. Обхватив коня за шею, Орхан вывел его во двор.
— Ну, не подведи, Карадуман! — Обернувшись к Мавро, приказал: — В седло, Мавро, скорее!
— Я?
— Быстро, говорю!
Мавро хотел было вскочить на коня, но Керим остановил его:
— Погоди. Куда ты его посылаешь?
— В деревню Дёнмез. Пришлет сюда Тороса и голышей. Пусть там ударят в барабаны и всех, кто соберется, пошлют вослед.
— Если Фильятос в засаде за городом, Мавро нельзя ехать...
— Верно. Я и не подумал об этом. Но здесь ему оставаться еще опасней...
Мавро отступил на шаг.
— Керим прав, Орхан-бей! Пусть он едет.— Он положил руку на эфес.— Поглядим, справлюсь ли я со страхом, когда явится Фильятос...
Орхан глянул на него:
— Молодец, гяур! — Обернулся к Кериму: — Поезжай, Керим Джан!
— Не сказавшись отцу твоему?..
— Оставь моего отца...— Орхан взял лошадь за повод.— Сядешь в седло за воротами, чтобы Кара Осман-бей не услышал стука подков... Сними чалму: если они выставили дозорных, примут тебя за крестьянина...— Выйдя за ворота, подержал стремя, помогая сесть товарищу.— Только не попадись, Керим Джан. Покажи себя!.. Если с тобой что случится из-за этого сукина сына Алишара, век не прощу себе.— Он поднял руку.— В добрый путь! Пусть Торос, когда подоспеет, не показывается врагу, даст нам сигнал трубой!
Керим вскочил на коня, подобрал поводья, обернулся, сорвав с головы легкую ткань.
Орхан и Мавро бросились на террасу. Они видели, как Керим, спустившись по склону, вылетел на плоскую и голую равнину, простиравшуюся до самого болота. Оставляя за собой тонкое облако пыли, он становился все меньше и меньше. Вдруг они заметили всадника, отделившегося от купы деревьев.
Мавро охнул.
— Не бойся, Мавро! — успокоил его Орхан.— Наемная лошадь не догонит моего Карадумана!..
Карадуман в самом деле вырвался далеко вперед, словно желая доставить радость следившему за ним хозяину. Дозорный понял, что ему не достать гонца, натянул поводья, завертелся в седле.
— Решил взять стрелой нашего Керима Джана,— усмехнулся Орхан и уверенно добавил: — Вряд ли плохой наездник окажется метким стрелком.
Дозорный продолжал возиться с луком — видно, стрелок он был и правда неважный. Наконец вставил стрелу, пустил ее, даже не целясь. Снова завертелся в седле, сложил лук и повернул обратно, в сторону от города.
— Видно, хочет своих известить, Орхан-бей...
— Нелегко дозорному оправдаться, сказать «упустил»!
— Сообщи Осман-бею, а я пойду седлать коней,— распорядился Орхан. Но тут же передумал.— Погоди, Мавро, чем позже отец узнает, тем лучше... А коней оседлать успеем. Сейчас важно выиграть время, пока Керим приведет помощь...— Он остановил взгляд на Мавро.— Ну как? Боишься Фильятоса?..
Мавро улыбнулся:
— Что врать, Орхан-бей, на рынке в самом деле струхнул, а теперь прошло...
— Будь спокоен! Сумеем постоять за себя, пока не подоспеет помощь... Воевода Нуреттин гостей своих так просто не выдаст. А таких джигитов, как Кара Осман, Гюндюз Альп, двоюродный брат мой Бай Ходжа, Мавро, не легко одолеть.
— Ты забыл о себе.
— Я не в счет. Не могу назвать себя рядом с такими джигитами.
Керим был уже далеко — маленькая точка впереди стлавшегося по земле длинного облака пыли.
Бай Ходжа, сын Гюндюза Альпа, позевывая, вышел на террасу.
— Да где же они, наконец? — Оглянувшись, понизил голос.— Помираю от голода... Где застрял этот паршивец Алишар? Что скажешь, братец?
Орхан пожал плечами. Смуглый, темноволосый красавец Бай Ходжа был высок ростом, тонок станом. Ему шел семнадцатый, но выглядел он на все двадцать. Выделялся среди своих сверстников необыкновенной силой, необузданным нравом. В набегах его дед Эртогрул строго-настрого наказывал предводителям отрядов: «Этот парень слов не понимает. Следите за ним в оба!» И не находил себе места, пока тот не возвращался живым и невредимым. Не раз Бай Ходжа чудом спасался от смерти, но не образумился. Напротив, становился отчаянней. Была у него одна слабость — любил поесть, хоть это и считалось постыдным у родовитых туркменов. Поэтому и страдал он сегодня больше других гостей Нуреттина. Глядя на дым, подымавшийся из поварни, Бай Ходжа вздохнул:
— Сейчас бы поднос хлеба с маслом да миску айрана... И никакого мяса не надо мне, братец...
Мавро вяло улыбнулся:
— Отец мой покойный говаривал: «Если зовут к столу императора или султана, умный человек на пустой желудок не ходит». Как находишь слово, Бай Ходжа?
— Ишь ты!.. Голова у твоего отца, Кара Василя, была, видно, не гяурская...
Вдруг Орхан насторожился. Бай Ходжа и Мавро обернулись к воротам. Во двор спорым шагом вошли трое, направились к дому.
Не зная, враги это или друзья, Орхан и Мавро схватились за сабли. В одном из пришельцев Мавро с удивлением узнал мастера Карабета.
— Что такое? — пробормотал он.
Бай Ходжа ничего не ведал и оставался совершенно спокоен. Он хорошо знал всех в Иненю. Удивился другому.
— Да ведь это здешние старейшины ахи! Вон впереди — Явер-уста, а другой — гяур Карабет... Чего это они вооружились палашами да саблями?
Старейшина ахи Явер-уста был в Иненю главой цеха ткачей; вырабатываемые ими тонкие шерстяные ткани славились во френкских землях. Слово Явера-уста весило больше, чем слово старейшины ахи санджакской столицы Эскишехира. Жестом приказав встать у дверей джигиту, шедшему позади него, Явер-уста поднялся на террасу. Приветствовал гостей. Спросил воеводу Нуреттина. Орхан пытался понять, что случилось. Мавро, потеряв дар речи, уставился на дядюшку Карабета. Бай Ходжа опередил их:
— Пожалуйте! Он у себя!
Старейшины молча прошли мимо сёгютских юношей. Вслед за Бай Ходжой вошли в селямлык. Приветствовав беев глубоким поклоном, сели в указанном им месте на софу. Осман-бей с мрачным лицом гладил по щеке припавшего к его коленям мальчика. Гюндюз-бей, глядя в пол, перебирал четки.
Воевода Нуреттин-бей ничего не подозревал, не знал даже, зачем Осман-бей звал Алишара. Его заботило одно — задержка трапезы. Он обрадовался приходу мастеров.
— Не знаю, как Явера-уста, а тебя, Карабет-ага, теща, видно, любит... Мы еще не обедали...— Карабет, вымученно улыбнувшись, посмотрел на Явера-уста. Тот оглянулся на стоявших в дверях юношей, решая, говорить при них или нет. Подняв руку, оборвал воеводу.
— Ты ничего не знаешь, Нуреттин?
— Нет. А что стряслось, да хранит нас аллах!
Карабет и Явер с удивлением посмотрели на Мавро. Нахмурились.
— В чем дело?
Карабет погрозил Мавро толстым пальцем.
— Неужели ты вовремя не передал, о чем я тебя просил, Мавро?
Мавро понял, как сглупил, послушавшись Орхана, и не в силах обвинить его в ужасе отшатнулся под направленными на него тревожными взглядами.
— Я виноват, ага!.. Мне он передал.— Все глаза обернулись к Орхану, произнесшему эти слова. А он, как всегда, уверенно и спокойно добавил: — Я решил сказать, когда придет время.
— Когда же, по-твоему, придет время, а?
Явер-уста прервал перебранку.
— Явился Фильятос со своими кровопийцами, Чудароглу с шайкой, Алишар-бей прислал Перване Субаши с десятком головорезов. Хотят напасть на тебя, Нуреттин, и прикончить.
— Меня?! — Розовощекое лицо воеводы Нуреттина побелело.— Чем я провинился? — заикаясь, спросил он.
— Не время сейчас искать вину. Вера и правда, милосердие и жалость давно утрачены, а здравый рассудок прежде них улетел в небеса. Джигиты забыли о доблести. Как пошел шепот по рынку: разбойники-де подошли к Иненю, закрыли свои лавки, разбежались по домам, как бабы... Слава аллаху, есть среди нас джигит, не потерявший разума...— Он кивнул в сторону Карабета-уста.— Прибежал ко мне, поднял тревогу.
Воевода Нуреттин никак не мог прийти в себя.
— Да в чем же я провинился, что под фирман попал? Какой негодяй оклеветал?
— Потом разберемся! Позови-ка управителя. Пусть подымет челядь, запрет ворота, чтоб не застали нас врасплох.
Маленький сын воеводы Нуреттина из всего разговора понял только одну фразу: «Позови управителя». Очень любил он бить в медный гонг, висевший рядом с дверью. Подбежал к нему:
— Я позову! Я позову! Я позову!.. — Взял колотушку и, приподнявшись на цыпочки, дважды ударил по медной тарелке. Сосчитал до десяти, снова ударил и, гордый, точно показал фокус, вернулся и снова положил голову на колени Осман-бея. Беззаботность ребенка мгновенно превратила жалость, которую все собравшиеся в селямлыке испытывали к славившемуся своей справедливостью воеводе Нуреттину, в ненависть к врагам. Осман-бей, все еще не веря, что Алишар готов растоптать их старую дружбу, убежденный, что не время сейчас для сведения личных счетов, сумел справиться с чувством досады, хотя оно не давало ему покоя со вчерашнего дня. Поборол охвативший его гнев. И мрачным голосом — близкие хорошо знали, что означает этот голос,— взвешивая каждое слово, проговорил:
— Пока все не выясним, тебя не отдадим, Нуреттин-бей... Надо будет, возьмем тебя с собой в Сёгют. Пусть только явится Алишар... бей!
— Спасибо, Осман-бей! Я знаю твою храбрость. Спасибо! Но мы слуги державные... Шея наша тоньше волоса. Тому, кто под султанский фирман попал, помогать нельзя.— Он прикусил губу. Пытаясь улыбнуться, обернулся к ахи: — И вам спасибо, братья! Не поведу я вас против султанского фирмана ради собственной головы...
— А если клевета?.. Клевета и есть. Пусть зло объяло мир. Но и добро не перевелось. Будем искать своего права в султанском диване. Его святейшество Эдебали напишет шейху ахи в Конью...
Нуреттин-бей, слушая слова Явера-уста, отрицательно качал головой. Над ним и вправду был занесен меч палача. Но он понемногу пришел в себя, подавил страх и с гордостью честного служаки готов был отдаться на волю аллаха.
Вбежал воеводский ратник:
— Ты звал нашего управителя, мой бей! Все обыскали, нигде нет! Прикажи!
Нуреттин оторопело оглядел присутствующих, будто ему сообщили нечто невероятное. Мавро, немного помедлив, сказал:
— Управитель вышел за ворота. Отправился встречать гостей из Эскишехира.
Нуреттин непонимающе моргал глазами. Осман-бей встал. Он принял решение. Изменившимся голосом приказал ратнику:
— Закройте ворота! Заложите железными щеколдами! Пусть все возьмутся за оружие! Никого из чужих не впускать! — Молодой ратник ринулся выполнять приказание. Осман-бей остановил его жестом.— Женщины ничего не должны знать. Седлайте коней! — Обернулся к Яверу-уста.— Если ты по-прежнему стоишь на своем, мастер, то пошлем кого-нибудь к джигитам ахи. Пусть кто желает готовится защищать воеводу. Случится худшее — сложите вину на меня, ибо я увезу с собой брата моего Нуреттина...
Гюндюз Альп вскочил. Потирая руки, будто получил радостное известие, с обычной для него веселостью пошутил:
— Напрасно мы ждали на обед Алишар-бея... Зря голодали.— Нуреттин вскинулся, точно хотел поскорее загладить позор и увеселить гостей, но Гюндюз положил ему руку на плечо.— Не волнуйся. Я все сделаю сам. Пришлю ваш обед сюда! — Он вышел, махнул рукой стоявшим в дверях сёгютским юношам.— А ну, пошли, джигиты. Попробуем, как он сварен, ратный суп!
Карабет-уста крикнул ему вслед:
— Ты ведь туркмен, увидишь суп, забудешь обо всем на свете! Пошли сначала джигита, что в воротах стоит, пусть соберет ахи и ждет сигнала.
— Ах ты, трусливый заяц Карабет! — проворчал Гюндюз Альп и расхохотался.
Прислушиваясь к удаляющимся шагам, воевода Нуреттин дважды повторил:
— Спасибо! Спасибо вам всем!
Их храбрость напрасна. Не мог он согласиться на их поддержку, раз против него был султанский фирман. Такова уж судьба слуг государевых. По правде говоря, он давно ждал беды. Десять дней назад из Эскишехира прибыл указ, требовавший выдать Фильятосу две семьи караджахисарской райи, бежавшие на земли Осман-бея... Да и в Эскишехире творились дела не лучше, чем у гадюки Фильятоса. Державные земли переходили в частную собственность. Все больше запретных товаров тайком уплывало в страны френков. Кадий Хопхоп без конца требовал выдачи тех, кто мешал его делишкам на землях санджака. Дня не проходило, чтобы не присылал бумаги: «Отправить, заковав в цепи... И поторопись, не то плохо будет!»
— Убереги нас, аллах, от злобы подлецов. Но есть на свете братство. Вы это доказали! — Он посмотрел на своего сынишку.— Поручаю его тебе, Осман-бей. Когда меня не станет, забери к себе, воспитай как собственного сына. Пусть будет справедливым джигитом, заслужит имя внука Эртогрулова! — Слезы выступили у него на глазах.— Незапятнанным челом своим да завоюет он себе доброе имя...
Осман-бей поднял руку:
— Погоди! Что ты как малый ребенок?.. Хочешь сдаться без боя? Ну, нет!
— Знаешь ты, что значит попасть под султанский фирман?
— Какой там фирман? Какой султан? Сколько уже лет трон в Конье, можно считать, пустой стоит... Скажешь: ильхан сидит в Тавризе. Так он сам со смертью воюет. Себя в зеркале не узнает. По-моему, не сегодня-завтра отдаст богу душу... Негодяй Фильятос и кадий Хопхоп фирманов не исполняют. А мы что, глупее всех? Или страх нас разума лишил да по рукам связал?
Осман-бей умолк, чтобы перевести дух. Карабет-уста ударил себя по колену.
— Погодите! Ах, люди, люди! Не примите на себя, уважаемые беи! Если скажу, что на этом свете никогда не видел я умных беев, нарушу приличия. Скажу так: мало видел.— Явер-уста хотел прервать Карабета, но тот махнул на него рукой.— Молчи, Явер! Молчи, говорю, не то плохо будет. Да!.. Скажем, наш воевода под фирман попал. Так разве гяур Фильятос и разбойник Чудароглу фирман исполнять могут? Что же это такое получается, ответь мне, безмозглый Явер?
Беи обнадежились. Осман, правда, решил, чем бы дело ни кончилось, до конца стоять за Нуреттина, но и он знал, что значит вступиться за того, кто попал под султанский фирман. Все трое молча глядели на Карабета-уста. Тот крутанул рукою над головой.
— Э-ге-ге! Как же верить фирману, не увидев его своими глазами, не подержав его в руках, не прочтя хорошенько, не проверив под ним печати, султанской подписи да тугры?!. — Он умолк, прислушался. Вдали послышался стук барабанов. Подбежал молодой ратник:
— Мой бей! Показалась голова санджакской рати.
Осман-бей встал. Потрепал по щеке мальчугана, не спускавшего с него восхищенных глаз.
— Ступай к матери, сынок! — Улыбнулся остальным.— Карабет-уста прав. Фирману, что привез Чудароглу, верить нельзя. Поглядим на тугру да на султанскую подпись.— Он положил руку на эфес.— Ошибку и ложь сотрем концом сабли...
Ворота воеводского дома в Иненю походили на крепостные. По верху для обороны устроен был ход с амбразурами и зубцами. Сюда поднялся Гюндюз Альп. Он наблюдал и за округой, и за тем, как готовятся во дворе к обороне. Подозвал к себе беев и старейшин ахи. Когда они подошли к амбразуре, из-за угла, метрах в пятидесяти, показались люди Алишар-бея. Под звуки труб и барабанный бой они вышли на площадь.
Человек десять воинов Фильятоса, которых он в последнее время стал одевать как византийских ратников — среди них только пять всадников,— Чудароглу со своими пятнадцатью монголами и двенадцать наемников санджакского бея Алишара в форме сельджукского войска с луками наготове расположились перед воротами тремя группами, каждая под началом десятника. Фильятос и Перване Субаши, управитель Алишар-бея, не показывались.
Алишар-бей был храбр, не из тех, кто прячется за спинами своих людей, как Фильятос или как Чудароглу — за своими разбойниками. Ему полагалось исполнять султанский фирман, и потому он должен был явиться сам или прислать своего управителя. Кроме того, фирман следовало записать в суде Иненю и, чтобы привести в исполнение, взять подмогу из города. Если Алишар не сделал ни того, ни другого, значит, либо стыдился встретиться лицом к лицу с Османом, либо творил беззаконие.
Осман-бей задумался. Коли бей санджака преступил закон, то женщинам во дворце грозила опасность. Воеводу поддерживали ахи, значит, воинство Алишара, с бору по сосенке тридцать-сорок человек, силой ничего добиться не сможет. Но подожги они дом огненными стрелами, женщинам и детям пришлось бы выйти наружу — это затруднило бы оборону, а в суматохе боя могли схватить какую-нибудь женщину и надругаться над ней. За разговором не сообразили они отправить женщин и детей в обитель ахи. Правда, и там было небезопасно. Противник, проведав об этом, мог напасть на обитель и взять домочадцев бедняги Нуреттина заложниками. Осман-бей всеми силами старался быть спокойным, но, чем больше он думал, тем труднее становилось ему сдерживать гнев. Терпеть не мог он, когда державную силу употребляли для личных выгод, для утоления страстей своих. Пожалел, что не последовал совету Акча Коджи и не взял с собой десяток-другой опытных воинов. Но не любил он в чем-либо долго раскаиваться, как и упрекать других. Улыбнулся воеводе Нуреттину, в глазах которого застыл испуг.
— Не тревожься, брат мой! С божьей помощью выметем мы эту шваль... Напишем в Конью, в Тавриз, исправим ошибку. Мы ведь...
Тут из-за угла, будто его толкнули в спину, вывалился человек, босой, в разодранной одежде, с обнаженной головой. Пытался прибавить шагу, но ноги не держали его, покачнулся, видно изо всех сил стараясь устоять.
— Да ведь это наш управитель! — крикнул один из воеводских ратников.— Управитель Сулейман...
Управителя Сулеймана действительно было трудно узнать. Без кавука, с чалмой на шее, огромная выбритая голова в крови. За ним показался известный своей жестокостью управитель Алишар-бея Перване. Подошел, плашмя ударил саблей по спине, повалил беднягу наземь. Поднял пинком.
— Будешь врать — повесят! Погоди, займется тобой сам санджакский бей султана нашего...
Прежде других пришел в себя Гюндюз Альп, крикнул:
— Скорее, Бай Ходжа! Если пристрелишь собаку...— Его сын Бай Ходжа, не дождавшись конца фразы, вставил стрелу.—... проси у меня, чего пожелаешь.
— Стой, Бай Ходжа! — Спокойный голос Осман-бея мог удивить кого угодно. Бай Ходжа замер.— Повременим — поймем, в чем дело...
Перване Субаши — кто уж его породил, неизвестно — был в одинаковой степени жесток и труслив. Еще за углом он рассчитал, что стрела не достанет его, только потому и вышел за беднягой Сулейманом. Он стоял подбоченившись, бесстрашно выпятив грудь, точно бросая вызов защитникам конака.
Гюндюз Альп проворчал сквозь зубы:
— Неужто упустить такой случай и не пристрелить его?
Осман-бей нервно рассмеялся:
— Мой покойный отец говорил: «Убить легко, но тогда ничего уже нельзя исправить».
Мавро быстро обернулся, пораженный, что Осман-бей думает точно так же, как и он сам. Стоя у амбразуры над воротами, он глядел вокруг и чувствовал себя на седьмом небе, словно перед ним разыгрывали свадьбу или играли орта оюну. Впервые всерьез брался он за оружие — охота не в счет,— а что это означает, над этим он не задумывался. Позабыв о смерти, отдался он безрассудной юношеской отваге. Даже то, что случилось с Сулейманом, казалось ему шуткой, входившей в правила игры. Поймав себя на том, что улыбается, Мавро насупился.
Управитель Сулейман, пошатываясь, добрался до ворот. Его втащили во двор, под руки подняли наверх. Принесли воды. Он сделал несколько глотков, побрызгал себе в лицо. Тяжело дыша, облизывал разбитые губы и громко стонал.
Воевода Нуреттин — ведь дело шло о его жизни и смерти — не вытерпел. Позабыв о приличиях, набросился на управителя:
— Приди в себя, трус! В чем моя вина, за что я под фирман попал?
Сулейман не понял. Сделал большие глаза. С трудом ворочая языком, спросил:
— Фирман? Какой фирман? Кто?
— Рехнулся ты, что ли? Если я не под фирманом, отчего эта стая псов обложила дом?
— Что ты, мой бей! С тобой все хорошо.
— Да?
Стараясь не встречаться взглядом с Осман-беем, Сулейман стал робко рассказывать:
— Где же они застряли, думаю... Услышал, что рынок закрывается, решил: пойду, посмотрю. Приехал — правда... Говорят, кто-то подошел к городу. Поеду, думаю, погляжу, кто и чего хотят.— Он с трудом проглотил слюну, видно было, нарочно тянет.— Как увидел свинью Чудара и подлеца Фильятоса...
Страх смерти, сковавший воеводу Нуреттина, сменился радостью, но он быстро подавил в себе это чувство.
— Что такое, поганец! — рявкнул он.— Не можешь покороче?! Короче, говорю, короче!..
— Короче, мой бей, от нас им ничего не надо... От Осман-бея.
— Думай, что говоришь, болван. Зачем враг Осман-бея будет лупить моего управителя?
Сулейман не мог коротко изложить дело. Сморщился, будто собирался заплакать:
— Не даешь мне передохнуть, ох, мой бей! Вот я и не могу рассказать.
— Оставь его, Нуреттин,— вмешался Осман-бей.— Пусть говорит, как знает.
— А знаю я, лев мой, что, когда пришел, схватил меня Фильятос за шиворот, стал трясти...
— Что ему надо?
— Спрашивает, сколько с тобой людей. А разве я не знаю Фильятоса? Понял, что не с добром он, со злом пришел. Раз, думаю, он наши тайны выведывает, узнаем, чего он сам хочет. Человек двадцать, отвечаю. А что? Но они, оказывается, следили за нашим домом. Врешь! — говорит. Правда, говорю. Ложь, говорит. Поверьте, говорю... Тут из долины всадник прискакал, шепнул что-то Чудару на ухо. Взбеленился Чудар, упаси аллах! Повалил меня на землю, велел стащить обувь, принялся бить по пяткам... Монгольским бичом лупил, словно я и не божье создание. Короче, лев мой, пока меня не отделал, не успокоился. Я поартачился, вижу — ничего не попишешь... Сказал правду. Узнав, что с тобой пять человек, они обрадовались, будто мешок с золотом нашли. Чудар потребовал, чтобы я по именам назвал. Вот трус! — подумал я.— Он обвел глазами собравшихся, остановил взгляд на Мавро.— Услышав имя вот этого, гяур Фильятос так и взревел, я чуть ума не решился. Взбесился, да и только... Не успокой его Чудароглу, подох бы, наверно, от злобы. Тут Алишар-бей подоспел. Отстали они от меня. Втроем стали совещаться.
— Ладно. А что им надо?
— А нужен им Осман-бей... Этот Мавро случаем не из караджахисарской райи? Так вот, требует Фильятос... чтоб ты подобру-поздорову отдал его.
— А что ответил на это Алишар-бей?
— Удивился я! Вместо того чтобы урезонить Фильятоса, Алишар-бей говорит: если не отдаст, силой возьмем, на Мавро, говорит, кровь его сестры... Задушил-де ее за то, что с туркменом сошлась... Не по закону, говорит, скрывать кровника.
— Понятно! — Осман-бей положил руку на плечо Нуреттину.— Да будут в прошлом твои страхи, дорогой! Из-за нас все... Прости! — Он глянул на своих людей. Давно уже не видел он среди них Керима. Спросил Мавро:
— Ну, джигит Мавро, а где наш Керим Джан?
Мавро был едва жив от страха. Мысли его смешались. Не понял он вопроса Осман-бея. С отчаянием глянул на Орхана. Бай Ходжа крикнул во двор:
— Керим! Эй, Керим Джан!
Орхан остановил его:
— Я отправил Керима в Дёнмез... Вот-вот вернется.
— Молодец, племянник, дай бог тебе долгой жизни! — воскликнул Гюндюз-бей. Лютым взглядом окинул площадь.— Ну, погодите, детки! Скоро получите по заслугам.— Обернулся к управителю.— Неужто не сказал ты, дуралей Сулейман, что Мавро нельзя отдать, ибо давно он мусульманин? Ума не хватило?
Сулейман безнадежно покачал головой.
— Как не сказать, эх, Гюндюз-бей?! Сказал, что он коран стал учить. Но только зря свою голову под палку подставил, вот эту безмозглую голову...
— Что же, подлец Алишар и мусульман Фильятосу выдавать будет?
Сулейман не успел ответить. Перване Субаши, приложив руки ко рту, прокричал сиплым голосом:
— Эй, сын Эртогрула, Осман-бей! Слышь, Осман-бей! Мы пришли за Мавро, сыном Василя, райи Караджахисара! Султанский фирман: он убийца. Надо передать его властителю сеньору Фильятосу! Кто не выдаст и воспротивится, под фирман попадет! Вышли его нам!
Мавро позеленел. Расширившимися глазами посмотрел на площадь.
Осман-бей улыбнулся:
— Не бойся, Мавро! Мы тебя не отдадим, а силой им не взять! — Он обернулся к брату Гюндюзу: — А ну, потребуй фирман!
— Что ты, Кара Осман? Разве время сейчас фирман читать! Обнажить сабли и...
— Всему свой черед... Потребуй фирман, выиграем время.
Гюндюз Альп прочистил горло и, так же приставив ладони ко рту, низким, как барабан, голосом крикнул:
— Пришлите султанский фирман! Прочитаем да поглядим, верно ли вы говорите!
Перване Субаши скрылся за углом. Ясно — Алишар не хочет встречаться лицом к лицу с Осман-беем.
Перване снова вернулся на прежнее место. Расставив ноги, с вызовом крикнул:
— От страха язык, что ли, отнялся у Кара Осман-бея, сына Эртогрула? Пусть не прячется, выйдет, сам скажет. Не то под фирман попадет. С послами не говорим.
На лице Осман-бея мелькнула улыбка. Он махнул рукой старшему брату, чтобы тот ответил.
— Послушай, паршивец Перване! Осман-бей со всякой швалью говорить не станет. Что стряслось с самым честным сватом на свете Алишар-беем? Чего он прячется под хвостом у такого цыгана, как ты? Пусть выйдет. Слова султанского фирмана не для цыганского языка.
— Мы — управитель бея санджакского, Гюндюз Альп!
— Проваливай, скотина, не то дотянусь до твоей шеи!
Перване Субаши скрылся. Немного погодя на перекрестке появилась группа всадников. В передних опознали Фильятоса и Алишара. Во втором ряду — старого Алишарова друга, властителя Харманкая сеньора Косифоса Михаэлиса, которого туркмены звали Безбородым Михалем. В двух других только Мавро узнал рыцаря Нотиуса Гладиуса и туркменского сотника Уранху, остальным они были незнакомы. Но по облачению все догадались, что это не воины Фильятоса.
— Двух не узнаю я,— сказал Осман-бей.— Кто они?
Мавро хмыкнул, попятился и хриплым от ненависти голосом ответил:
— Наши кровники, Осман-бей!
— Какие кровники?
— Убийцы сестры моей Лии и шурина Демирджана.
— Откуда знаешь?
— Знаю. Пленник рассказал — вот откуда. Дервиш Камаган ворожил, угадал — вот откуда. Думал по ночам без сна — вот откуда.
Осман спросил, кто они такие. Пока Мавро рассказывал, Алишар-бей прокричал:
— Эй! Эй! Кара Осман-бей, эй, говорю.
Осман-бей поморщился, точно испытывал омерзение, слыша этот голос, приказал Гюндюзу Альпу:
— Отзовись!
— Чего тебе надо, Алишар-бей, чего?
— Там ли Осман-бей?
— Здесь.
— Он требует фирман... Нашего управителя оскорбил, назвал цыганом. Против нас это слово! Фирман ко мне пришел. Пусть Кара Осман не забывает, что он туркменский чабан. Султанский фирман не для чабанских рук. Если хочет спасти свою птичью душу, пусть без промедления выдаст злодея и преступника благородному сеньору Фильятосу, его властителю. И помнит, что бывает с теми, кто ослушается фирмана.
— Жаль! Стал беем санджака, а человеком не стал, несчастный Алишар! Не тебя жаль, жаль фирмана неправедного. Фильятос, властитель Караджахисара, ищет райю Мавро, не так ли?
— Напрасно отпираетесь!
— Молчи да слушай! Не бывать тебе человеком, несчастный Алишар... Никто не отпирается. Мавро давно уже не Мавро. Стал мусульманином. Слава аллаху, вот уже две пятницы, как зовут его Абдуллахоглу Явру!
Строй всадников смешался. Ненароком пришпоренные кони выскакивали из рядов, снова возвращались. С трудом удалось навести порядок.
Фильятос склонился, что-то сказал Алишару. Тот, подумав, согласно кивнул. Они решили оставить в покое Османа и взяться за человека послабее. Алишар потребовал воеводу.
Нуреттин-бей тут же вышел вперед. Как все честные служаки, воевода Иненю больше аллаха боялся султанского фирмана. Ловко обогнув Осман-бея, который пытался его удержать, он встал у правого зубца, широко расставив ноги.
— Прикажи, Алишар-бей!
— Плевать я хотел на твою службу! Неужто не справишься с тремя головорезами да двумя дикими туркменами? Выдай нам собаку Мавро. Помедлишь — смотри у меня!
Обе стороны замерли: что ответит воевода?
— Пьян ты, что ли, Алишар-бей? Или ослышался я? Здесь не совет папы римского, чтобы связать мусульманину руки и выдать его во власть гяуров. Опомнись! Так фирман не исполняют.
Алишар бесновался в седле, раздирая шпорами брюхо коня. Рванулся было к воротам, но Безбородый Михаль и Перване Субаши удержали его, вернули назад.
Перване выскочил вперед, прокричал:
— Брат мой, Нуреттин-бей! Слушай меня хорошенько! С султанским фирманом шутки плохи. Отдай парня. Поедем в Эскишехир, напишем обо всем в Конью и поступим согласно ответу. Не то головой рискуете! Палец, отрезанный по шариату, не болит. А кто против фирмана идет — добром не кончит.
— Хорош шариат! Безвинного управителя моего избили! Где же ты был тогда, Перване? Разве так исполняют фирман?
— Ты сам бей! Знаешь, бей может и отколотить. Управитель — человек подпалочный. Надо будет, сеньор Фильятос заплатит золотом, принесет извинение. Знай меру и не суй головы в огонь. Надо самим проверить — мусульманин ли парень? Собственными глазами поглядеть, собственными ушами услышать. Вели ему, пусть выйдет, послушаем!
Такого никто не ждал. Нуреттин посмотрел на Осман-бея, перевел взгляд на Мавро. Осман-бей на хитрости был не горазд. Он гордился своей прямотой, и затянувшаяся торговля оскорбляла его. Но назад пути уже не было. Мир, который с таким трудом много лет поддерживал его покойный отец и который он обещал хранить шейху Эдебали, оказался под угрозой из-за Балкыз. Схватиться с Фильятосом означало также нарушить строгий приказ Тавриза. Это бы еще пол-беды. А вот столкновение с Алишаром не сулило ничего доброго. Пока он размышлял, снова раздался мягкий, вкрадчивый голос управителя Перване.
— Что с тобой, братец Нуреттин-бей? Отрекся, что ли, ваш мусульманин? Упаси аллах, забыл слова исповедания?!
Мавро еще не успел прийти в себя от страха, а тут еще нужно было отречься от своей веры. Он закрыл глаза, покачнулся. Осман-бей тронул его за руку.
— У нас насильно веру менять не заставляют, сынок! Тут воинская хитрость... Мы свидетели! Вера есть вера!..
Мавро, обнажив голову, пал на колени перед Осман-беем.
— Чем быть в одной вере с убийцами моей сестры, лучше быть в твоей... Господь наш Иисус свидетель — не хитрость это! По доброй воле принимаю я твою веру!
Осман-бей положил руку на голову юноше. Обернулся к Карабету:
— Ты свидетель, уста.
— Свидетель, Осман-бей! Прав Мавро! — Он перекрестился.— Прости меня, господи Иисусе! Аминь!
Мавро вскочил с колен. Надел туркменскую шапку. Поцеловал руку Осман-бею, дядюшке Карабету. И, ни на кого не глядя, твердым шагом подошел к Нуреттину. Когда Мавро показался на стене, Перване Субаши развернул коня и во весь опор поскакал прочь.
Мавро, выждав, поднес ладони ко рту и прокричал:
— Я... сын Кара Василя Мавро...— Голос его эхом отдавался в горах.— По доброй воле стал мусульманином... Нет бога, кроме аллаха... и Мухаммед — пророк его... Слышите?
Последние слова он крикнул, падая за ограду. Просвистела предательски пущенная стрела.
— Ах, мерзавцы!
— Подлец Алишар!
Орхан подбежал к Мавро первым. Тот, усмехаясь, сидел на корточках и сбивал с себя пыль.
— Все в порядке, Орхан.
— Здорово ты их обманул!
— Когда Перване развернул коня, я сразу подумал: здесь что-то не так. Где френк, там и предательство!
Прибежал ратник, поставленный Гюндюз-беем следить за долиной.
— Добрая весть! Пыль поднялась над дорогой. Люди Эртогрула...
Все схватились за оружие. Осман-бей команду взял на себя.
— Тихо. Не то все испортите.
Обернулся к управителю:
— Есть у вас потайной ход?
— Потайной ход? — Управитель колебался.
— Есть, конечно,— вмешался Нуреттин.
— Хорошо...— Осман-бей оглядел своих людей.— Орхан! Незаметно выйдешь из конака, доберешься до Тороса... Пусть в городе разделятся и перекроют все три улицы.— Он обернулся к Карабету-уста: — Ступай к барабану! Гляди на площадь. Когда наступит время, ударишь в барабан.— Приказал Орхану: — Пусть Торос без сигнала на площадь не выскакивает... Только когда услышите барабан!
— Я уже наказал Кериму, отец! Когда подъедут, прежде всего связаться с нами.
— Хорошо. Ступай... А ты, Мавро...
Раздраженный окрик Алишара оборвал его:
— Эй, Нуреттин!..
Воевода вопросительно глянул на Осман-бея, тот шепотом, словно его могли услышать, сказал:
— Отлично. Выиграем время. Спроси, чего ему надо?
Нуреттин-бей подошел к амбразуре.
— Прикажи, Алишар-бей!
— Твои гости пошли против султанского фирмана. Кто идет против фирмана, сам под фирман попадает. Ты воевода! Свяжи их и передай мне!
Нуреттин оглянулся. Осман-бей думал, как ответить, чтобы не погубить Нуреттина. Молчание затянулось. Алишар прорычал:
— Эй, глупый Нуреттин! Жизнь твоя на волоске висит! Знай, твой дом будет разрушен. Жены и дочери потоптаны. Голова твоя слетит с плеч — будь она проклята!
Осман-бей встал рядом с Нуреттином. Приложил ладонь ко рту.
— Не надрывай зря глотку, подлец Алишар!
— Что?.. Кто ты такой?..
Никто никогда не слышал, чтобы Осман-бей кого-нибудь обругал. Не раз стыдил он тех, кто не мог совладать с собой в минуты гнева. И потому сейчас все поразились не меньше Алишара. А тот хриплым от бешенства голосом переспросил:
— Кто это? Кому там жизнь надоела?
— Это я, Осман, сын Эртогрула!..
— Ах, ты! Знай, конец твой настал, поганый туркмен! Проваливай! Ты вне закона... Нуреттин! Где Нуреттин?
— Оставь в покое Нуреттин-бея. Я взял его сына заложником! Стоит бею пошевелить пальцем, и Бай Ходжа снесет его сыну голову... Теперь слушай! Недостойное это мужчины занятие — пугать женщин да девиц! А фирман свой можешь сунуть в торбу — счет твой ко мне!.. Выходи, сразимся! Сами расколем орешек!
Он умолк. На площади перед домом воеводы воцарилась тяжкая тишина. Людям Османа во главе с его братом Гюндюзом пришлось не по душе предложение бея решить спор в единоборстве. Враги тоже знали, как люты в бою Алишар и Кара Осман — а уж если схватятся они один на один, то и подавно,— и пытались найти предлог, чтобы уклониться.
Осман-бей, выждав, снова крикнул:
— Что с тобою, Алишар? Смотри, упустишь случай. Не пристало соколу с каждой вороной драться, да что поделать, дал слово... Поторопись, а то откажусь!..
Алишар-бей о чем-то зашептался с Фильятосом.
Гюндюз-бей подбежал к брату. Осман-бей поднес палец к губам, призывая к молчанию. Прислушался, будто мог разобрать, о чем говорят враги. Слишком хорошо он знал Фильятоса, чтобы не догадаться о его советах.
— Нет, Кара Осман,— горячо проговорил Гюндюз-бей,— не пущу я тебя одного!.. Они без стыда и чести... Нападут на тебя все... Или стрелу пустят. А у Чудара, сам знаешь, какие стрелки!.. К нам пришла подмога. Не пущу тебя на смерть!
— Погоди, не суетись! Не выйдет он драться один на один... А выйдет — значит, задумал подлость... Такой на себя не надеется.
— Тогда я пойду!..
— С какой стати? Дело мое. Да и они растеряются, если я выйду сам!
— Эй!
Осман-бей обернулся на голос.
— Кто это? Не узнаю тебя, Алишар! — крикнул он.— Видно, душа у тебя в пятки ушла, от страха дыхание сперло. Не бойся! Не нужна мне твоя поганая душа, уши обкарнаю, и все. Будут тебя звать Алишар Безухий.
— Чего ты болтаешь, как баба, Кара Осман! Против каждого вшивого туркменского пастуха бей саблю не обнажит. С тебя и палки хватит!
— Так я и знал, не выйдешь ты со мной драться... Или новую подлость задумал?!
Алишар всадил шпоры в брюхо коня, закрутился на месте.
— Выходи, трусливый туркмен! Боишься? Тогда своим языком подлижи свой плевок!
— Не реви, как бык. Похвальба — знак глупости, а крик — страха.— Осман-бей хотел выиграть время.— Чего барабанишь!
Перескакивая через ступени, Бай Ходжа взбежал по лестнице.
— В Тополиной роще Орхан-бей с Торосом схватили дозорного.
Осман-бей поправил шапку и кушак, взялся за рукоять сабли.
— Коня! — сказал Гюндюзу.— Будьте наготове. Как ударит барабан, выскакивайте! — Обернулся к Нуреттину: — Дорогой Нуреттин! Ты теперь защищаешь не гостя. Прошу тебя, как брата, не вмешивайся, дабы исполнилось желание мое, дабы не пришлось лгать нам в донесении, которое в Конью отправим. Он повернулся к площади и крикнул: — Настал твой час, трус, позор беев! Молчи! Нет у тебя слова, чтоб ему верили! Стрелы нам сегодня неподвластны. Будем биться один на один на саблях! В поединке решим дело. Пусть Чудароглу попридержит своих стрелков.
— Не тяни, трусливый туркмен. Мы слов на ветер не бросаем... И еще тебе обещаю: не саблей, а обухом снесу твою пустую голову!..
Осман переглянулся с Гюндюзом. Наверняка готовит ловушку Алишар. Тревогу будто смыло с лица Гюндюз-бея. Теперь он боялся только глупого случая: конь у Осман-бея споткнется, сабля сломается... Хоть Алишар и разжирел в последнее время, но все же остался бойцом, и в гневе очень опасным.
Осман-бей спокойно сбежал по лестнице, подошел к коню, стоявшему у крепостных ворот, ласково потрепал его за ушами. Подтянул подпруги. Легонько похлопал по шее. Вскочил в седло.
— Помоги аллах!
Ворота распахнулись, выпустив всадника, и тут же закрылись.
Земля на небольшой площади, пригретая теплым весенним солнцем, курилась, и за дрожащим маревом все казалось маленьким и далеким, точно на другом краю равнины. Осман также казался врагам маленьким и слабым, точно дитя.
Он выехал из тени. Сверкнул саблей. Опустил ее и замер.
В стане врагов ликовали, никто не ожидал, что он выедет один, и с трудом верили в такую удачу. Появление соперника поразило Алишара больше остальных. Поначалу он испугался, но быстро овладел собой. Ему ничего не угрожало. Перване клялся: противник за помощью не посылал, кочевники Инегёля сюда явиться не посмеют, а сёгютцы могли добраться до Иненю самое раннее к вечерней молитве. Мальчиков, что были с Османом, никто в расчет не принимал, да воинов полагали лишь самого Османа и брата его Гюндюз-бея. Когда узнали, что вместе с Османом находится Мавро — беглый крепостной Фильятоса, состряпали фирман. Теперь сами в него поверили и уже не сомневались, что Нуреттин с горсткой своих ратников и городских ахи не посмеет вмешаться. Только бы удалось раззадорить Османа, заманить его подальше от ворот! Тогда они отрежут глупому туркмену путь к отступлению и разделаются с ним.
Алишар выхватил из ножен саблю, лихо закрутил ею над головой и, пришпорив коня, с криком: «Держись, поганый туркмен, смерть твоя пришла!» — влетел на площадь. Остановился, обухом сабли ударил по щиту, выбив из него искры.
Осман-бей понимал: его хотят заманить в ловушку. У обоих противников на уме был не бой, а хитрый расчет, и поединок должен был вылиться в игру.
Осман-бей круто развернул коня и замер спиной к врагам, выжидая удобного случая. Алишар решил не атаковать с ходу, а попытаться оттеснить с площади Османа хитроумными маневрами. Осман-бей сначала только оборонялся. Но потом вдруг поднял коня на дыбы, встал на стременах и, взмахнув саблей, ловко сбил с головы Алишара кавук. Пыль, поднятая копытами коней, застилала площадь. Воины Алишара ахнули, решив, что вместе с кавуком санджакского бея слетела и его голова, заметались. Послышались возгласы:
— О аллах!
— Погиб наш бей!
Раздалась команда:
— Вперед!
— Круши!
— Режь!
Не успели всадники выскочить на площадь, как в клубах пыли мелькнула обнаженная голова Алишара. Без кавука Алишар потерял сановную внушительность и походил больше на молодого, неопытного ратника, чем на доблестного бея. Солнце било ему в глаза. Он пытался справиться с разгоряченным конем.
И тут раздался бой барабана, а за ним крики:
— Руби, Осман-бей! Торос подоспел!
— Эй, Пир Эльван, джигиты Эртогрула, вперед!
Карабет-уста размеренно бил в барабан.
Алишар-бей громко выругался:
— Будь прокляты жены ваши, шлюхи!..
Не выкрикни он этих слов, может быть, предательство обошлось ему дешево. Но, услыхав такое оскорбление, Осман-бей потерял голову, ибо показалось ему, что Алишар обругал Балкыз. Пришпорил коня и, настигнув Алишара, со всей силой рубанул саблей. И тотчас пожалел. Санджакский бей опустил щит, выронил из рук саблю, склонил обагренную кровью голову и, заваливаясь на сторону, сполз с седла. Конь без седока, будто поняв, что произошло, остановился и жалобно заржал.
Неожиданно Осман-бей уловил предупреждающий окрик Бай Ходжи:
— Берегись! Справа!
Осман-бей, взмахнув саблей, увернулся, и копье Фильятоса пролетело в пальце от его груди.
На него во весь опор летели Безбородый Михаль, рыцарь Нотиус Гладиус, тюрок Уранха, Чудароглу, управитель Перване и Фильятос с несколькими воинами.
Осман-бей развернул коня, готовый встретить их. Из ворот к нему уже спешили Гюндюз-бей, Бай Ходжа и Нуреттин-бей со своими ратниками. Всадники сшиблись, рубя направо и налево. Звеня саблями, исступленно крича, сражающиеся отдалились от лежавшего на земле Алишара. Безбородый Михаль подъехал к распростертому телу, спокойно огляделся, соскочил на землю. Подхватил Алишара под мышки, оттащил его в тень и положил около стены. Склонился над раненым.
— Ну как?
Алишар застонал.
— Конец мне... От этой раны не оправиться... Погубил меня Кара Осман...
— Ничего, не отчаивайся! Рана не тяжелая...
Алишар закашлялся. На губах выступила розовая пена. Попытался улыбнуться.
— Ты чей будешь?
Михаль, не торопясь, повернул голову, разогнулся: перед ним стоял Кёль Дервиш, один из голышей Тороса. Наглотавшись опиума, он не отличал врагов от своих. Холодный взгляд Михаля напугал дервиша. Он поднял саблю.
— Отойди! Подстреленная дичь — наша!
Безбородый Михаль, ни слова не говоря, ударил беднягу обухом сабли по шее, точно провинившегося слугу, и свалил его на землю. Рыцарь стоял спокойно, чуть расставив ноги, заслоняя собой Алишар-бея, и с безразличной улыбкой наблюдал за сражающимися.
Людей у Осман-бея было больше, но, кроме сёгютцев, нескольких ратников Нуреттина и трех человек вокруг здоровенного Пир Эльвана, все они воины неважные. В шайке Чудара и отряде Фильятоса во главе с двумя френками, напротив, были опытные, смелые бойцы. Пока Михаль глядел, прищурив глаза, всезнающая улыбка на его безбородом лице сменилась странным унынием.
Он еще раз оглядел площадь. «Не разбить их сразу, они возьмут числом». Мысли его были спокойны, будто к нему это не имело никакого отношения.
Люди Чудара, оттеснив джигитов ахи с площади, воя и крича по-монгольски, повернули на Пир Эльвана и ратников Нуреттина.
От сражавшихся вокруг Османа отделились двое всадников. Михаль опознал в них Нотиуса Гладиуса, рыцаря ордена Святого Иоанна, и Гюндюз-бея и стал с любопытством следить за ними. Оба были лихие воины: хладнокровные, ловкие, опытные в атаке и в защите.
Сейчас они словно сговорились: когда один шел вперед, делая выпады, другой, не сбиваясь, спокойно парируя удары, пятился назад, а потом наступала его очередь, и он нападал с таким же уменьем.
Безбородого Михаля захватил азарт знатока. Ему нравилось, что противники, как бы трудно им ни приходилось, не трогали коней...
Вот рыцарь перешел в атаку и, наступая, наносил удары один за другим. Конь Гюндюз-бея споткнулся, присел на задние ноги, Михаль зажмурился. Уж рыцарь не упустит случай!..
— Уранха-а-а-а!
Страшный крик заставил Михаля разомкнуть веки. Стрела попала Нотиусу Гладиусу в глаз. Михаль увидел невредимого Гюндюз-бея, и, переведя взгляд в направлении выстрела, заметил Мавро на воротах с луком в руках.
Уранха кинулся на помощь раненому рыцарю. С ловкостью, редкой даже для опытных всадников, он подскочил к товарищу и, поддерживая его одной рукой, погнал лошадей галопом.
Мавро опомнился, пустил им вслед вторую стрелу. Но было уже поздно. Он даже запрыгал от досады. Гюндюз-бей помахал ему саблей:
— Молодец, Мавро!
Фильятос первым заметил, что френк и его товарищ покинули поле боя. Он огляделся, соображая, как поступить. И вдруг, пришпорив коня, пустился наутек. Крикнул что-то на ходу Чудароглу, который сражался во главе своих людей. Для Чудара, занимавшегося разбоем уже много лет, бегство было привычным делом. Как ни в чем не бывало он отдал приказ отступать, и люди его, ко всему привыкшие, стали выходить из боя, отступая в полном порядке. Осман-бей со своими людьми бросился в погоню...
На опустевшей площади воцарилась тревожная тишина. Безбородому Михалю вдруг стало страшно. Он огляделся, ища своего коня. Тот стоял в тени, рядом с кобылицей Алишара. Может, вскочить в седло и махнуть через Тополиную рощу?.. Скрыться легко... Он взглянул на Алишара. Тот тяжело дышал. Видно, напрягает последние силы. Едва Михаль нагнулся, чтобы поднять раненого на кобылицу, как над его ухом прозвучал звонкий детский голос:
— Сдавайся!
Он обернулся и, увидев Орхан-бея, усмехнувшись, спросил:
— Чего ты хочешь, сынок?
Орхан узнал владетельного сеньора Харманкая Косифоса Михаэлиса, или, как его называли туркмены, Михаля Безбородого, и понял насмешку. Вот уж год, как Орхан всякий раз злился, когда чужие называли его сынком. И хотя знал Орхан, что, за боец Безбородый Михаль, в запальчивости кинулся на него с саблей.
— Сдавайся!
Михаль легко отбил выпад Орхана и сказал улыбаясь:
— Такого не бывает, чтобы вооруженный воин сдавался безоружному! А ну, где твоя сабля? — И мгновенным ударом надвое переломил его саблю. Юноша опешил, провожая взглядом сверкнувшее в воздухе стальное полотно, отлетевшее с тонким звоном.
— Прикончи сукина сына, Михаль! — с ненавистью в голосе взмолился Алишар-бей.— Вспори ему брюхо!
Орхан вздрогнул, будто ощутил ледяное прикосновение смерти.
Михаль опустил саблю.
— Мы безоружных не убиваем, Алишар-бей, а детей и подавно!
Он сказал это без всякого чванства, вежливо, словно извиняясь.
Орхан бросил сломанный клинок, выдохнул из груди воздух, растерянно оглянулся. Шагах в десяти он увидел целехонькую саблю — она почему-то шевелилась. Он поднял глаза и только тогда заметил Керима, который стоял на коленях, повернувшись к нему спиной, и платком вытирал чью-то окровавленную голову, Орхан, униженный и беспомощный, подошел к товарищу.
Раненый со стоном открыл глаза. Это был Кёль Дервиш, которого сбил Безбородый Михаль; он узнал Керима и удивился:
— Неужто в раю мы, Керим Джан? Ведь мы умерли, значит, в раю!..
— Помолчи! Кроме рая, есть и другие места.
— Коли выпили мы шербет смерти за веру, нет нам другой дороги, кроме как в рай!..
— Вот голодранец, все о шербете думает! Говорил ведь тебе: не глотай этой дряни, иначе не сносить тебе головы!
— Не дряни!.. Грех так говорить.— Он заволновался.— Помилуй! Значит, головы наши все-таки слетели с плеч?
Орхан с трудом удержал улыбку.
— Керим Джан, я возьму твою саблю.
— Саблю? — Керим, не понимая, глянул на него снизу вверх.— Зачем?
Орхан не стал объяснять. Вытащил саблю из ножен и направился к Безбородому Михалю, который, подбоченясь, с едва заметной улыбкой наблюдал за ним. Улыбка вывела Орхана из себя. Он хотел было крикнуть: «Держись!» — но возглас застрял в глотке. Сзади к Михалю подкрадывался Человек-Дракон Пир Эльван. В трех шагах выпрямился и метнул в спину рыцаря огромный камень. Михаль ничком рухнул на землю. Голыш бросился на него, с ловкостью палача засунул два пальца в ноздри и рванул, задрав голову. Поплевал на саблю и, пробормотав: «Во имя аллаха!» — занес ее над туго натянутой шеей.
Страшным, поразившим его самого голосом Орхан закричал:
— Остановись, Пир Эльван! Стой, тебе говорю! — Отчаянно размахивая саблей — будто это могло помочь,— он бросился к дервишу.
Пир Эльван замер, не понимая, кто кричит. Орхан подскочил к нему:
— Оставь, Пир Эльван! Оставь его! — Он подал Михалю руку. Тот с трудом поднялся, улыбнулся Пир Эльвану и, помрачнев, посмотрел на Орхана.
— Спасибо, Орхан-бей, недолго ходил ты в должниках... Быстро расквитался...
— Я еще не расквитался. Не я тебя сбил!
В глазах Михаля мелькнуло одобрение.
Пир Эльван насупился. Потом уставился на Алишара. Эх, не успел пошарить у него в поясе, не снял бриллиантовой заколки, украшенного камнями кинжала.
— Орхан, что тут происходит?
Юноша беспокойно оглянулся: сидя на коне, на него строго смотрел отец. Орхан подошел к нему, взялся за стремя.
— Прости сеньора Косифоса Михаэлиса, отец!
— Чей он пленник?
— Пир Эльвана... Прости сеньора.
— Почему?
— Мы бились. Он сломал мою саблю. «Вспори ему брюхо!» — сказал Алишар. Не послушал его, пощадил.
— А что он здесь делал, почему стал врагом нашим?
Отец и сын, глядя на Безбородого Михаля, ждали ответа.
Михаль спокойно, без страха, без мольбы сказал:
— Давно не заглядывал я в Эскишехир. Сегодня заехал, ничего не знал. Алишар предложил отправиться вместе с ним.
— Ты не спросил его, куда, зачем?
— Не спросил — он мне друг.
— Он был неправ.
— Плох тот друг, Кара Осман-бей, который и в неправом деле иногда тебя не поддержит. А ведь прежде не творил неправых дел Алишар-бей, наш друг!
Осман-бей подумал, как поступить. Люди стояли вокруг не шелохнувшись. Наконец он сказал:
— Ты храбрый джигит, сеньор Косифос Михаэлис! Ступай себе на все четыре стороны!
Михаль положил саблю на колено. Осман-бей поднял руку:
— Не ломай! Незапятнанной вышла она из этого боя, тому я свидетель!
Безбородое лицо Михаля зарделось. Кивком головы он поблагодарил бея, опустил саблю в ножны, кинулся было к коню, но остановился.
— Прошу джигита Кара Осман-бея, да поймет он меня! — Михаль запнулся, сглотнул, поглядел на Алишара.— Разреши взять друга с собой, чтоб не сказал он потом, что удрал я, бросив его.
На площади не было слышно ни звука, только Пир Эльван рычал, точно раненый волк. Осман-бей нахмурился, будто раздумывал, как решить. Между тем он знал, что сам не причинит зла бею султанского санджака, и потому просьба Михаля была ему на руку.
— Нет у нас такого обычая,— сказал он.— Ну да ладно, благородный Косифос Михаэлис! Будь по-твоему. Забирай его.
Безбородый Михаль ударил себя в грудь. Подбежал к Алишару, склонился над ним, окликнул по имени и, не получив ответа, осторожно взял за руку. И тут же выпустил: рука упала безжизненно.
Михаль закрыл покойному глаза, перекрестил и побрел к коню. Подобрал с земли поводья, привычно проверил подпруги.
К нему подбежал Орхан, взялся за стремя.
Безбородый Михаль удивленно покосился на юношу, поклонился.
— Спасибо! — Сел в седло.— Спасибо, Орхан-бей!
— Мы еще не рассчитались, благородный Косифос Михаэлис!
— Мы давно рассчитались! Нынче я должник — мой черед поддержать тебе стремя. Спасибо.
Гордо сидя в седле, Михаль медленно пересек площадь и скрылся из виду.
Шейх Эдебали молча слушал рассказ Осман-бея. Он был подавлен. Столько лет старался предотвратить столкновение, столько труда положил, и все пошло прахом в один миг. Да еще из-за его собственной дочери! Теребя бороду, хмуро глядел он на воинов, еще не успевших остыть после жаркого боя. Они стояли на коленях, почтительно сложив руки на животе, уставшие, грязные, взмокшие от пота.
Стараясь скрыть жалость, Эдебали строго спросил:
— Разве не было пути, Явер-уста, чтоб предотвратить недоброе дело?
— Не было, господин мой. Покойный Алишар-бей в последнее время выпустил из рук своих повод сдержанности. Позволил подлецу Хопхопу водить себя за бороду. Обо всем Нуреттин-бей отпишет, как надо, в султанский диван... Если вы вовремя сообщите шейху в Конье...
— Чего зря писать, там все в сундук сложат не читая,— вмешался Гюндюз-бей.— Да и не станет султан мстить за такого, как Алишар...
Эдебали улыбнулся.
— Время, конечно, не такое, чтоб за смерть взыскивать! Но меня другое мучит: сколько мы ни старались, а брани не смогли предотвратить.
— На нас, что ли, за это вина?
— Вина!.. На ком бы ни была она, важно было сохранить мир.— Он вздохнул.— Не смогли мы показать своего умения.
— «Когда страсти заговорят, мир засыпает, война пробуждается!» Не впустую сказано, мой шейх, сам знаешь.
Гюндюз умолк. Явер-уста и Осман-бей не сводили взгляда с шейха Эдебали, ожидая его ответа. Но Гюндюза уже невозможно было остановить. Считая, что шейх и сам не без вины, он стал рубить с плеча.
— Отдал бы дочь свою Осман-бею, и не свалилась бы беда на наши головы. Вот и показал бы искусство свое да умение.
Осман-бей, испросив позволения, молча удалился. Гюндюз кивнул ему вслед.
— Во всем он виноват: нашел кого посылать сватом...
Явер-уста, видя, как расстроен шейх, поспешил вмешаться:
— Тебя, что ли, безрассудного, посылать надо было?
— Чем меня безрассудным обзывать, ты бы, Явер, поддержал нас, припал к ногам шейха нашего, помог получить его дочь!..
Гюндюз-бей повалился шейху в ноги, схватил за край платья. Эдебали, улыбаясь, поднял его за руку.
Явер-уста сразу понял, что может означать эта улыбка, крикнул: «Аллах велик!» — и, даже не надев туфель, выскочил за дверь, чтоб обрадовать Осман-бея доброй вестью. Гюндюз-бей, воспользовавшись тем, что остался наедине с шейхом, не выпустил края его платья, пока не получил согласия немедленно сыграть свадьбу.
Однако устраивать сразу после битвы веселую свадьбу с боем барабанов и плясками, состязанием бойцов да скачками не приличествовало, и потому Осман-бей той же ночью в обители Итбурун тихо вошел в брачные покои, подталкиваемый по обычаю кулаками в спину.
Кум Явер-уста, памятуя о древнем завете: вода спит, а врагу не спится, велел зажечь вокруг обители костры, выставил сёгютцев в охрану.
— Враг только и ждет нашей радости, чтобы застать врасплох,— говорил он людям.
В поварне накрыли для дозорных отдельные столы. Послушники разносили сидевшим у костров ратникам кувшины с шербетом, кумысом, айраном.
Много похвал выслушал в этот вечер Мавро, отличившийся в первом бою. Как метко он угодил рыцарю Нотиусу Гладиусу прямо в глаз! Он даже придумал прозвище своему кровному врагу — Одноглазый. Нет, счеты с ним еще не сведены...
По сельджукскому обычаю, вновь обращенный мусульманин получал богатые подарки «на чалму». И потому у Мавро через плечо висели уже две сабли, а за поясом торчали два кинжала, рядом с его собственным луком стоял еще один, монгольский, а за пазухой лежал туго набитый кошель. Ахи Иненю вместе с воеводой Нуреттином, Осман-бей и Гюндюз-бей, Орхан и Бай Ходжа — каждый одарил его кто чем мог.
С каким удовольствием выложил бы он все подарки и рассмотрел их. Но напротив него сидел Керим, сделать это ему казалось неловко, он был смущен и поэтому досадовал на себя еще больше.
Керим взял монгольский лук, покрутил в руках.
— Хорошие луки у монголов, приятель! Недаром зовут их народом стрелков.
— Это точно! Вот ведь и сегодня: не увернись я, угодила бы в меня монгольская стрела.— Мавро вздохнул.— Эх, поздно попал мне в руки этот лук, не достал я рыцаря второй стрелой!
— Может, он и от этой раны не оправится?
— Оправится. С коня-то он не упал. Разве что ему глаз выбил...
Неверное пламя костра играло на лице Керима. Печальная улыбка пробежала по его губам.
— Погубила Алишар-бея страсть к бабам.
— Да. Отец мой покойный говорил: «Человека губит страсть к бабам да деньгам и еще жажда власти. Недолго проживет тот, кто не обуздает своей страсти».— Он задумался.— А если страсти обуздывать, чего ради жить?..
— Верно... Потому и нет им конца...
В воротах кто-то крикнул:
— Мавро!
Они прислушались.
— Мавро-о-о! Эй! Абдуллахоглу Явру! Где ты? Отзовись!
— Это Кёль Дервиш.
— А первым кричал Пир Эльван.
Мавро не понравилось, что его назвали Абдуллахоглу. Он нехотя ответил:
— Здесь я!
Кричавшие подошли к костру. Кроме Пир Эльвана и Кёль Дервиша, было еще несколько человек.
Войдя в круг света, Пир Эльван отвесил Мавро земной поклон, поднес ладонь ко лбу и, отойдя в сторону, сложил руки на животе.
— Если пришли за тимаром, джигиты, я сегодня раздачу закончил,— пошутил Мавро.— В другой раз...
— Спасибо, ага! Счастье, что ты сам живым остался...
Кёль Дервиш упал на колени и, поставив перед Мавро небольшой узел, нараспев проговорил:
— Невестка наша Бала-хатун шлет тебе на чалму. Сказала: «Пусть брат наш Мавро примет малое за многое».
Мавро подумал, что его решили разыграть, но, когда развязал узел, не поверил своим глазам! Кушак, белая шелковая рубаха, пара носков, шерстяные перчатки, несколько вышитых платков...
Мавро растерялся, даже на колени встал.
— Спасибо, Бала-хатун! Спасибо! До смерти не забуду!
Окружающие захлопали в ладоши.
— Да сопутствует тебе удача, джигит! Долгой тебе жизни!
Мавро, ища поддержки, поглядел на Керима. Сбежались остальные дозорные.
— Что там?
— А ну, посмотрим,— ухмыляясь, сказал Бай Ходжа.— Пусть наденет.
Пир Эльван поднял руку, оборвал смешки.
— Подарки сыплются на него дождем! А ведь мы его не по правилам в ислам обратили. Чтоб тебе провалиться, несчастный Кёль Дервиш!
— И правда! Ну, Мавро, помилуй, брат мой по вере, не обессудь, если отберут у тебя все подарки. Гореть тебе в огне до светопреставления. Поди-ка сюда! — Он схватил Мавро за руки.— Повторяй за мной, но, смотри, не сбейся, чтоб перескочить нам пропасть между адом и раем, приятель!
Он заставил повторить Мавро основные верования ислама. Без запинки сказать: «Нет бога, кроме аллаха, и Мухаммед — пророк его». Наконец поднял палец к небу.
— Внемли ухом души своей!.. Вступивший на путь ислама должен помнить, что бог повсюду... Пророкам будь послушен... С людьми обходителен... Против обычая не выступай... Не возгордись... С малыми мира сего не будь жесток... Стой на клятве своей... Никому не завидуй... Правому слову не противоречь... Чужой срам прикрой... Свои грехи не затаивай. Вот и все, брат мой Мавро, сын Кара Василя! Будешь помнить — уготован тебе рай, ибо злой дух не войдет в тебя.
— Как же так, Кёль Дервиш? — спросил Бай Ходжа.— Он ведь не сотворил главного — молитвы по-арабски!
Дервиш глянул на него, скривился.
— Слава аллаху, Бай Ходжа, мы говорим по-турецки. Низ называем низом, а верх — верхом. По-арабски не понимаем. И веры без смысла не приемлем.