Утром 18 июля, в пятницу, меня пробудили звуки приветствовавших друг дружку автомобильных клаксонов, праздничные восклицания людей и взревы газующих мотоциклов. Я перекатился в кровати, сонный, с еще слипавшимися глазами, и громко спросил: «Что происходит?». Когда же я оделся и вышел к 17Б, то увидел нечто невероятное. В Бетел втекала, на колесах и на своих двоих, нескончаемая череда машин и людей. Сотни их шли пешком, бок о бок с медленно катившими автомобилями. Другие ехали в фургончиках и на мотоциклах. Некоторые из фургончиков были затейливо расписаны светящимися красками самых разных цветов и оттенков — красными, зелеными, оранжевыми и синими. На многих красовались «знаки мира» и антивоенные лозунги: «Занимайся любовью, а не войной», «Власть цветам!», «Свободная любовь», «За наготу цветов!», «Власть народу!», «Даешь живое пиво!», «Нижнее белье вне закона!» и «ФБР объявило в розыск добрую фею». Одни несли на своих боках яркие карикатуры в манере «Сержанта Пеппера», другие — хвалы расширяющим сознание галлюциногенам: «Джону Эдгару необходима доза „оранжевого восхода“!».

И из всех машин неслась музыка. Из радиоприемников и восьмидорожечных кассетных плееров плыли, точно волны безудержной радости и беззастенчивой свободы, голоса Дженис Джоплин, Джима Моррисона, «Beatles» и Боба Дилана. Из окошек автомобилей высовывались, приветственно помахивая руками, длинноволосые хиппи в цветастых футболках. Собравшиеся вдоль 17Б граждане Уайт-Лейка взирали на них в совершеннейшем трепете и растерянности. «Мы здесь, лапушка, — крикнула одному из них высунувшаяся из окна машины женщина. — Давай повеселимся!».

Начиная с этого дня в Бетел стали съезжаться тысячи людей, желавших поприсутствовать на Вудстокском фестивале музыки и искусства. Поток втекавших в город машин, — которым папа, часами простаивая в месте соединения 55-го шоссе с 17Б, указывал дорогу, — не походил ни на что, когда-либо здесь виденное. Он казался нескончаемым. Поначалу сообщалось, что в Бетел каждый день прибывает около тысячи человек, из чего следовало, что, если это число останется устойчивым, на концерте будут присутствовать от тридцати пяти до пятидесяти тысяч зрителей. Однако до пятнадцатого августа, дня открытия фестиваля, было еще далеко, и все понимали: ближе к концерту количество прибывающих свечой пойдет вверх. Вопрос теперь стоял так: как много и на какой срок.

В «Эль-Монако» оказалась занятой каждая комната, каждый отгороженный занавеской угол — и отдельный наполовину, и далеко не отдельный. Деньги вдруг перестали составлять проблему — впервые в моей жизни. Теперь нам нужны были помощники и, на наше счастье, желавших и умевших работать людей вокруг оказалось хоть пруд пруди. Я нанял двадцать человек, которые прибирались в комнатах, стирали, готовили еду, обслуживали столики, прислуживали в баре, делали сэндвичи и подстригали лужайку. И даже эти двадцать выбивались из сил. Тем временем в городке открывались и принимали постояльцев старые мотели и отели, которые годами простояли закрытыми, даже при том, что постояльцам их приходилось спать на стареньких, заплесневелых матрасах, а вода в отеле включена еще не была. За недели до начала фестиваля рядом с фермой Макса Ясгура образовался палаточный городок. С каждым днем он разрастался и люди из команды Вудстока не покладая рук устанавливали в нем туалеты и подводили воду. Впрочем, тысячи стекавшихся в Бетел людей не обращали на трудности никакого внимания. Большая их часть была счастлива уже тем, что попала сюда.

Вследствие того, что Майк Ланг обратил меня в единственного продавца билетов на самый большой в истории человечества концерт, я оказался в гуще людей, которых знал до того лишь по газетам да телепередачам. Это были не ньюйоркцы, с которыми я имел дело всю мою жизнь. Они не были материалистами, не стремились к богатству или славе. Они не поддавались четкому определению, многие из них отвергали все, в чем можно было усмотреть путь к осуществлению великой иллюзии, именуемой Американской Мечтой. Они были длинноволосы, одеты в джинсовку, они покачивали бедрами, ходили босыми и носили банданы. От них веяло свободой. Многие красили волосы в оранжевые, розовые, красные, зеленые, лиловые и синие тона. Очень многие носили бусы, «пацифики» и всякого рода украшения — на шеях, запястьях, лодыжках и в волосах. Некоторые из них щеголяли нечесаными бородами, очень немногие принимали душ хотя бы с какой-то регулярностью и еще меньшее их число заботило какое-либо одобрение со стороны окружающих. И все они пели, все смеялись. Такого количества смеха я не слышал за всю мою жизнь.

Конечно, немалая часть этого пения и смеха имела происхождение чисто химическое. Наркотики были повсюду, казалось, что марихуана, тетрагидроканнбинол и ЛСД сами собой материализовались из пустоты. Люди вокруг меня, не скрываясь, обменивались косячками, подобно тому, как другие обмениваются булочками на пикниках.

Немалое число людей заезжало на нашу парковку просто для того, чтобы узнать дорогу к ферме Макса, и многие из них были под кайфом, а от одежды их сильно попахивало травкой. Они входили в контору, улыбались мне во весь рот и спрашивали:

— Нукаконовсе?

В первые несколько раз я, услышав это приветствие, приходил в замешательство. Мне потребовалось некоторое время, чтобы сообразить — люди, задающие его, обкурились и превращают четыре слова в одно.

— Нормально, — упавшим голосом отвечал я.

«Нукаконовсе»?

— Не знаешь, где тут «Эль-Монако»? — спрашивали затем многие из них.

Большинство из тех, кто входил в контору не обкуренным, впадало в эйфорию, едва услышав от меня, что как раз я-то билеты на Вудсток и продаю. Они смотрели мне прямо в глаза, словно повстречав родную душу, человека, который разделяет их более широкие, чем у всех прочих, взгляды на жизнь. Одни поднимали билеты к глазам и произносили что-нибудь вроде: «В самую точку, брат», «Спасибо, друг», «Я балдею», «Клево, друг», «Полный улет», «У меня крыша едет, друг». Другие принимались улюлюкать, вопить или, встав с друзьями в кружок, приплясывать. И все обнимались и целовались.

И наблюдая за этим нескончаемым шествием самых разных человеческих типов, я в какой-то момент понял очевидное. Эти люди не видели разницы между геем и «нормальным» человеком. Они были свободны — и свободу такого рода я даже возможной никогда не считал. Это вовсе не значит, что они не были «нормальными», геями или бисексуалами, но кем бы они ни были и кем бы ни был я сам, все представлялось им клевым, и в совершенно равной мере. Всем своим поведением они проповедовали одну мысль: какой ты есть, такой и есть и другим быть не обязан. Радуйся этому, друг. Люби это. Мужчины освободились от ролевых моделей наподобие Уорда Кливера, женщины — от манеры одеваться и краситься, присущей Джейн Кливер. Если мужчине нравилось насвистывать на ходу — он насвистывал. Если женщине нравилось демонстрировать всем свою сексуальность — она ее демонстрировала. Если кто-то из них был геем, он был им в открытую. И мне начинало казаться, что геи были повсюду.

Вечерами члены команды Вудстока сходились в моем танцевальном баре, чтобы выпить за свои дневные успехи и за предстоящий концерт. Музыкальный автомат работал всю ночь, люди танцевали до тех пор, пока не решали, что одежда служит им помехой, после чего ускользали из бара в комнату одного из них или в какой-нибудь удаленный уголок мотеля. Безвозмездно работавший на строительстве сцены Зиппи Макналти походил на светловолосый вариант Супермена. Зиппи, не таясь, давал всем понять, что он вполне может оказаться геем. В том, что касалось моих отношений с мужчинами, я в Уайт-Лейке все еще оставался до крайности осторожным, если не скрывал их полностью. Однако молчать, глядя, как Зиппи в его джинсах в обтяжку и футболке движется по бару — это было выше моих сил. «Да какого черта» — сказал я себе.

— Вообще-то, здоровенные башмаки, в которых ты приходишь со стройки, меня не заводят, — сказал я ему. — Но если бы я был мазохистом, неравнодушным к крепким мужикам в грязных ботинках, я бы уговорил тебя пойти со мной в бунгало номер два и полюбоваться моей коллекцией хлыстов, кожаных строп, крюков и цепей, свисающих с потолка.

— Веди меня, друг мой, — ответил Зиппи. — Твои слова — музыка для моих ушей.

Так начались наши регулярные встречи, во время которых бунгало номер два, ночь за ночью, ходило на своих сваях ходуном. Впрочем, Зиппи был не единственным моим гостем. Вудсток сильно смахивал на приземлившийся в наших краях НЛО, из которого в застегнутый на все пуговицы городок Бетел высыпали сексуально раскрепощенные пришельцы. Я четырнадцать лет просидел в нем, как в чулане, задыхаясь. Теперь же Майк Ланг распахнул дверцы чулана и выпустил меня прямиком на буйное празднество секса, наркотиков и рок-н-ролла.

Боб и Джим были однояйцевыми близнецами. Бродвейские танцоры, они обладали всем, что необходимо для этой профессии — ухоженными телами, красивыми лицами и ногами, позволявшими им словно летать по воздуху. По вечерам, поглотив изрядное количество пива и выкурив столько косячков, сколько я мог предоставить в их распоряжение, они принимались танцевать — сначала на полу бара, а там и на стойке. Если же им случалось разойтись по-настоящему, они угощали нас стриптизом, раздеваясь до трусов. И видит Бог, у них было что прятать в эти трусы. Как-то ночью, напившись, накурившись и натанцевавшись, я отвел Джима (или это был Боб?) в сторонку и сказал:

— Будь я педиком, я бы с удовольствием полил твои смачные булочки кремом.

В ответ Джим взял меня рукой за лицо, раздвинул мои губы и поцеловал с алчностью оголодавшего льва. Все в баре разразились аплодисментами и хохотом.

И тут я увидел краешком глаза маму… смотревшую на меня! Она прижимала ладонь ко рту, глаза ее были широко раскрыты, их наполняла увиденная только что картина. Я и забыл, что в эту ночь папа и мама обслуживали в баре столики и управлялись с кассовым аппаратом. И вот теперь пораженная ужасом мама повернулась кругом и убежала в подвальное помещение, и больше я ее до конца той ночи не видел.

Сознание мое зарегистрировало происшедшее, однако мною владела такая похоть, — да и рука Джима сжимала мое лицо с такой силой, — что ни о чем другом я думать попросту не мог. Однако в это мгновение два мира — Уайт-Лейка и Манхэттена — внезапно соединились и что-то во мне сказало: это правильно.

Словно только того и ждавший Боб подскочил к нам и громогласно потребовал: «Дай и мне попробовать!». Он отнял мое лицо у Джима и поцеловал меня точно таким же голодным поцелуем. Теперь аплодисменты и хохот стали еще более бурными.

— Пап, подмени меня сегодня у кассы, — попросил я отца. А затем Джим, Боб и я направились, приплясывая, к хижине номер два, чтобы всю ночь исполнять там танцевальные номера в постановке Боба Фосса. «Любовь на Бродвее!» — раз за разом ликующе восклицал я.

В Нью-Йорке я предавался сексу преимущественно втайне и нередко в гей-клубах наподобие «Моего древка». Геи не решались флиртовать или демонстрировать привязанность друг к другу на публике, за это их могли арестовать или, и того хуже, избить. Опасения подобного рода заставляли нас запираться в наших внутренних чуланах страха и стыда. Однако, когда появились вудстокцы, оказалось, что все и каждый из них, включая и геев, флиртуют со всеми прочими, — и даже средь бела дня.

Хэнк был мускулистым чернокожим парнем ростом примерно в пять футов и десять дюймов. Он родился и жил в штате Нью-Мексико, а услышав о фестивале, бросил все, сел в машину и покатил прямиком в Бетел, где устроился даровым рабочим на строительство сцены. В какой-то из дней я заправлял наш бассейн дешевым дезинфицирующим средством, и тут ко мне подошел Хэнк, спросивший, нельзя ли ему поплавать.

— Можно, — ответил я, указав, впрочем, на плакат, гласивший: «Правила пользования бассейном. Спасатели отсутствуют. „Эль-Монако“ не несет ответственности за потопление, за писающих в бассейне детей и за все остальное, что может случиться в воде. Вы плаваете на свой страх и риск.»

— Насчет плавания голышом тут не сказано, — заметил Хэнк.

— Нет, ничего такого список запретов не содержит, — согласился я.

Хэнк сложил на краю бассейна джинсы и футболку и прыгнул в воду, войдя в нее, точно нож. Ух ты, думал я, глядя, как вода омывает его совершенное, поблескивающее тело.

— «Эль-Монако» предоставляет любые массажные услуги, в том числе и с использованием масла, каждому черному богу, который купается голышом, позволяя всем любоваться водой, поблескивающей на его мускулистом, крепком теле, — сообщил я плавающему Хэнку.

Он остановился и, вертикально держась на плаву, повернулся ко мне:

— Хмм. Белые чуваки меня не часто массируют.

Похоже было, что он обдумывал такую возможность, — а может, и просто разыгрывал меня. Наверняка я сказать не мог.

— Мой первый чернокожий изнасиловал меня, когда мне исполнилось десять, — сказал я. — И продолжал насиловать до двенадцати. Все происходило в подвале моего дома. Ему было лет двадцать. А тебе сколько?

— Тебя что, возбуждают черные? — спросил он.

— Нисколько, — ответил я. — Ну, может, когда они берут меня силой. Мне так больше нравится.

— Ну да, — сказал он. — Мне тоже.

#i_004.jpg #i_004.jpg #i_004.jpg

Лето 69-го обратило скромное, запущенное бунгало номер два в дворец любви. Однако помимо сексуальных эскапад происходило и кое-что еще, оказавшие на меня влияние не меньшее. Поскольку наше мотельное дело оживилось, я нанял немалое число рабочих, молодых людей, сильно отличавшихся от тех, с кем мне приходилось сталкиваться прежде. Иногда меня поражал самый простой разговор с ними. И главное, я обнаружил, что многие из приехавших на Вудсток мечтают о таких вещах, о каких средний ньюйоркец — гей онр или «нормальный» — даже не думает. Однажды я разговорился с парнем по имени Стив, которого нанял в качестве прислуги и уборщика. Мы с ним стояли перед «Президентским крылом» — он только что закончил уборку комнат.

— Чем займёшься, когда все это закончится? — поинтересовался я.

— У меня отложено немного денег. Куплю земельный участок и поселюсь на нем с подружкой, — ответил он.

— И где же? — спросил я.

— Мы присматриваемся к нескольким городкам на северо-востоке Вермонта, за Сент-Джонсбери. Там красивые места, а в округе Каледония есть свободная земля.

— Но что ты там делать будешь?

— Ну, знаешь, просто жить. Построим дом, сад разобьем. А работа какая-нибудь всегда найдется, — он улыбнулся — невинно, по-мальчишески. — Заведем детишек и заживем себе, понимаешь?

— А не заскучаешь по всяким вещам, которые можно найти только в больших городах?

— Это по каким же? — спросил он. — Я вырос в Нью-Йорке, видел, как отец работает чуть ли не круглые сутки. Домой он приходит пьяным, орет на маму и на всех остальных. Деньги у него, конечно, есть, но больше ничего. Я так жить не хочу. Города умирают, друг, понимаешь?

— А вот мне нужен город, — сказал я. — Это единственное место, где меня когда-либо принимали за своего.

— Человек должен сам принять себя, внутренне, иначе ему своего места не найти, — сказал он так, как может сказать только человек двадцати одного года — прямо, прозаично и при этом немного претенциозно. Однако слова его попали прямо в мое больное место.

Каждое утро вудстокцы, прежде чем отправиться на ферму Макса и заняться подготовкой к концерту, приходили в нашу блинную, что позавтракать тем, что состряпал в этот день папа. Как правило, они ограничивались английскими оладьями и кофе, однако меню наше читали с удовольствием. И к большому моему удивлению и радости, юмор его до них доходил.

— Послушай, Эллиот, — окликал меня кто-нибудь из них. — Я нынче оладьи Этель Мерман попробовал. Дороговаты, конечно, Эллиот, но недурны.

— До чего же мне нравится стряпня Барбры Стрейзанд, — говорил другой, — только у меня от нее нос закладывает, понимаешь?

Посмеивались вудстокцы и над моими плакатиками, причем многие сразу понимали: они были отдушиной, без которой я не перенес бы долгие годы мотельного безумия.

Один из этих ребят просто ошеломил меня, когда спросил, всего лишь наполовину шутливо:

— Когда ты покажешь нам в твоем контркультурном кинотеатре «Короля червей», а, Эллиот? По-моему, самый подходящий для такого места фильм, нет?

Ставший культовой классикой фильм «Король червей», вышедший на экраны в 1966-м, рассказывал о солдате, который, спасаясь во время Первой мировой от немцев, прячется в сумасшедшем доме. Оказавшись там, он пытается освободить его узников — и это ему удается, но не раньше, чем он и сам малость трогается умом.

— Это история моей жизни, — ответил я.

«Эль-Монако» вдруг ожил. Захудалый третьеразрядный мотель обратился в центр вселенной. И я всем нутром моим чувствовал, что обменяв украшенных начесами кумушек из Бронкса, Бруклина и Лонг-Айленда на живописных хиппи, я словно родился заново. Впервые в жизни, я чувствовал, что меня понимают. Эти люди знали, кто я. Знали, что такое «контркультурное кино», могли оценить китчевое меню «Кумушкиной блинной»; они знали, кто такой Эдвард Олби; им не нужно было объяснять, что чувствует не понимаемый никем человек. Среди них были люди, которых волновала экология и гражданские права меньшинств. Они любили музыку, искусство и тихую жизнь. Мне стало ясно, что устремления их выходят за пределы успеха и того, что называется «делать деньги». Я оказался в обществе мне подобных и это меня бодрило.

Во второй половине одного из тех дней, всего через несколько суток после объявления о фестивале, я поехал на ферму Макса Ясгура. Ярко светило солнце, по чистому небу плыли редкие кучевые облачка. На земле Макса уже обосновалось две или три тысячи человек. По периферии фермы выросли походные палатки, вдоль границ ее замерли фургончики и легковушки. Люди переходили с места на место, разговаривая, заводя знакомства. Тем временем, на одном из краев фермы возводился помост для исполнителей и динамиков. На территории ее работало, подготавливая концерт, несколько сот человек.

Возвращаясь от Макса, я проехал мимо Белого озера и купавшихся в нем голыми людей. Они были спокойны и веселы. Навстречу мне текли, направляясь к ферме Ясгура и Бетелу, машины. Заглядывая в них, я видел мужчин с женщинами, мужчин с мужчинами, женщин с женщинами. Кто только ни ехал на концерт — мужья, жены, «нормальные» люди, геи, приверженцы строго целомудрия, би- и трисексуалы, трансвеститы. Многие улыбались мне, проезжавшему мимо, махали ладонями, и я улыбался и махал ладонью в ответ. Между нами словно текли легкие любовные токи. В моей душе царило спокойствие и даже мир. Я был частью этих людей, огромного человеческого моря. Все они съехались сюда ради трех дней музыки и, если нам повезет, любви. И в конечном счете, это, быть может, самое лучшее, на что вправе надеяться каждый из нас.

Я въехал на территорию «Эль-Монако», поставил «бьюик» на место и пошел к моей конторе. Навстречу мне выбежал один из молодых помощников Майка Ланга.

— Вот и ты, — сказал он.

— Нукаконовсе? — спросил я, радуясь тому, что овладел новым жаргоном.

— Местная публика закопошилась. Сюда понаехали журналисты, скоро их станет еще больше. Майк хочет, чтобы ты дал пресс-конференцию.

— Ты шутишь?

— Нет, — ответил он. — Она уже назначена, Эллиот.