А теперь расскажу про маминого папу.

Мамин папа жил в городе Сморгони. Смолоду он работал на кожевенном заводе. Потом у него подрос сын Рафаил, мой будущий дядя, и тоже поступил на завод. Они работали вместе. Потом мой дедушка на заводе сжёг себе руку какой-то кислотой, не смог больше работать, и хозяин его уволил. Пришлось дедушке заняться торговлей. На Базарной площади тянулось низкое кирпичное здание торговых рядов. Там дедушка арендовал одну из лавчонок и стал торговать овсом, пшеном, отрубями, клюквой…

Это уже было на моей памяти. Помню, у входа в лавку стояли большие десятичные весы, на которых дедушка меня частенько взвешивал. Поживиться в лавке мне нечем было — разве что клюквой. Но уж очень она была кислая.

Каждый вечер дедушка приходил домой, садился за стол, доставал откуда-то из-за пазухи матерчатый кошелёк — длинный, длиной с чулок, развёртывал его и опрокидывал над столом.

Из кошелька сыпались деньги — редко бумажные, а всё больше серебро и медь: рубли, полтинники, двугривенные, пятаки, трёшки, копейки, гроши, полушки…

Я сидел сбоку и следил, чтобы ни одна монетка не скатилась.

— Дедушка, как много у тебя денег!

— Много, внучек, много, — усмехался дедушка, — целая гора. Видишь! Давай считать.

Он принимался сортировать деньги: рубли к рублям, полтины к полтинам, копейки к копейкам. Получались симпатичные столбики. Казалось, дедушка играет в какую-то забавную игру.

— Дедушка, не разваливай их! — просил я. — Приходится, внучек.

Он медленно передвигал столбики по столу, приговаривая:

— Вот этот надо отдать за аренду… Этот — за товар… Этот — налоги… Этот — дрова… Этот — исправнику… А вот этот столбик наш.

— Да тут же одни копейки, дедушка!

— Ничего, внучек. Иной раз и копейка годится!

Дедушка рассыпал копеечный столбик, выбрал самую новенькую копейку и дал мне.

— Она золотая, да? — спросил я.

— А как же! — усмехнулся дедушка. — Обязательно.

Я зажал монетку в кулак и выбежал на улицу. Не помню уж, что я на неё купил. Главное, что через много-много лет я вспомнил про неё и написал рассказ «Золотой грошик». Значит, дедушка был прав — копейка пригодилась.

Но дело не в этом…

Примерно в одно время с дедушкой домой приходил и его сын Рафаил. Он приходил грязный, усталый, от него пахло чем-то кислым, чем-то острым, похожим на спирт. Он долго умывался в просторных сенях над бадейкой, а я сливал ему из тяжёлой медной кружки с двумя ручками. Потом он заходил в комнату, вытирал руки полотенцем и, глядя, как дедушка выстраивает свои столбики, говорил:

— Ну что, отец? Много наторговал клюквой?

— Плохо, сынок! — отвечал дедушка. — На жизнь ничего не остаётся. А у тебя?

— У меня не лучше, — отвечал Рафаил, — но я хоть восемь кож сегодня сделал. Из них люди сапоги сошьют. А ты что, отец? Купил — продал, купил — продал… Кому от этого польза?

— Что делать, сынок, — отвечал дедушка и снова принимался шёпотом считать свои монетки: — Двадцать пять… двадцать шесть… двадцать семь…

А я завидовал дяде Рафаилу. Мне тоже хотелось весь день делать кожи, а вечером приходить домой и подставлять руки какому-нибудь мальчику, который будет мне поливать из кружки, а потом по-хозяйски садиться за стол и ждать заслуженного обеда…

В Сморгони было много кожевенных заводов — и больших и маленьких. Не мудрено, что воздух в городе был наполнен ароматом дубильных ям и котлов. Местные жители, правда, этого не чувствовали. Но приезжие всегда затыкали носы и говорили:

— Да-а, букет у вас… тяжёлый!..

— Какой букет? — удивлялись сморгонцы. — Никакого букета. Воздух как воздух…

Всё же все старались хоть на лето вывезти своих ребят из Сморгони в деревню. Однажды меня вывезли в деревню Личники, в девяти верстах от города. Мы поселились в избушке бедного белорусского крестьянина Петруся Кашкуревича. У него было пять или шесть белобрысых ребят мал мала меньше. Они бегали босиком по двору в длинных домотканых рубахах и то и дело просили:

— Матка, исты!.. Татка, исты!..

Мы прожили там дня два. Вдруг ночью меня разбудили и сразу же стали одевать.

— Скорей, скорей! — повторяла мама, дрожащими пальцами застёгивая на мне лямки от штанишек.

Я спросонок не мог понять, в чём дело. Вся изба была залита красным светом. За окном всё было красное. Мама вынесла меня на двор. Рядом с нашей избой бушевало пламя. Горела вся деревня. Искры взлетали к красному небу. Пламя шуршало, шумело, гудело. Время от времени с сухим треском обваливались бревенчатые стены и превращались в груду головешек. Мычали коровы, ржали лошади, визжали свиньи, метались чёрные на фоне пожара люди.

Было страшно! Петрусь Кашкуревич и его жена стояли на крыше своей избы и поливали сё водой, которую им подавали снизу — ведро за ведром, ведро за ведром…

Но где им было справиться с огромным, беспощадным, языкастым пламенем! Вот подул ветер — и огонь мигом охватил соломенную крышу нашей избы. Солома горела вкусно, быстро, легко.

Я не мог отвести глаза от огня. Меня посадили вместе с другими ребятами в сторонке на бугорке. Мы издали со страхом смотрели на пожар.

Вдруг послышался стук колёс. В игравшем свете огня было видно, как подкатил извозчик. Из коляски вышел человек, это был мой дедушка. Он увидел в городе зарево над деревней и примчался в Личники. Найдя нас живыми и здоровыми, он немного успокоился, посадил меня с мамой на извозчика, сказал Петрусю Кашкуревичу:

— Приходи. Там разберёмся, — и увёз нас домой.

Утром явилась вся семья погорельцев — оборванные, жалкие, измученные.

В руках у них был разный скарб — подушки, вёдра, горшки — остатки добра.

— Устраивайтесь пока здесь, — сказал дедушка и показал им на сени.

Дело было летом. В сенях было просторно. Так погорельцы поселились у нас в сенях. Они что-то там стряпали, что-то себе готовили… Бабушка говорила им:

— Зайдите покушайте. Пускай хоть дети зайдут.

Но Кашкуревич отвечал:

— Спасибо, ничого! У нас тут кое-что зосталося!

Вечером вернулся с работы Рафаил. Он увидел, что погорельцы хлебают почти одну горячую воду, и сказал:

— Такое дело ни к чёрту не годится!

Когда пришёл дедушка и вытащил, как обычно свой длинный кошелёк Рафаил одной рукой дотронулся до кошелька, а другой рукой показал на сени:

— Отец, там люди… — сказал он. — Там дети… Много детей!

— Что ты мне объясняешь! — сказал дедушка. — Что, у меня детей не было, что ли. Слава богу! — Он посмотрел на кошелёк.

— Так вот, отец… Разреши, а!

Дедушка снова посмотрел на кошелёк и подёргал себя за бороду.

— Но я даже не знаю, сколько там.

Рафаил взвесил на руке кошелёк:

— Сколько бы там ни было. Людям строиться надо. Не век же им жить у нас в сенях… Завтра я принесу свою получку. Ну, отец… Давай!

Дедушка обожжённой когда-то рукой, той, на которой пальцы не сгибались, недовольно разгладил на столе скатерть и сказал:

— Ну ладно уж! Раз давай так давай… Чего уж…

Он уткнул лицо в руки и стал снова теребить свою седую острую бородку.

А Рафаил, зажав в ещё не мытой руке кошелёк, вышел в сени.

Через минуту он вернулся. За ним шла вся семья Кашкуревичей. Они все стали благодарить дедушку — кто как умел. Сам Петрусь чуть было не упал на колени, но дедушка вовремя ухватил его за холщовую белую, кое-где прожжённую рубаху и строго сказал:

— Ты что, сосед… Опомнись!

А когда кончились благодарности, дедушка заулыбался и сказал:

— Ну, а пустой кошелёк-то хоть я получу или нет?.

Он привычным движением свернул пустой кошелёк и спрятал его куда-то за пазуху, в бездонный карман своего длинного чёрного пиджака. А дядя Рафаил сказал:

— Всё-таки чувствуется бывший рабочий класс! — и чёрной широкой рукой похлопал дедушку по узкой, чуть согнутой спине.