КОНОПЛЮШКИ
Я сидел на скале, у самой воды, и рисовал море. Оно было светлозеленое, и я писал его зелеными красками.
Потом оно стало синеть — я давай прибавлять синьки. Потом оно покрылось лиловыми тенями — я стал подмешивать к синему красного.
Потом надвинулась туча, море стало серое, будто чугунное, — я приналег на сажу.
Потом туча ушла, ударило солнце, море обрадовалось и снова, как нарочно, стало светлозеленое!
Я погрозил ему кулаком:
— Эй ты, море-океан, будешь дразниться?
А оно вдруг как плеснет «девятым валом» — и слизнуло все мое хозяйство: альбом, краски, кисти…
А сзади раздалось:
Ха-ха-ха! Хи-хи-хи!
Смешливое эхо подхватило:
— Ха-хи-хи!
Это пионеры из соседнего лагеря. Они окружили меня:
— Мы притаились, чтоб вам не мешать, а вы морю — кулаком! Тут уж мы не выдержали!
— Вам смешки, — сказал я, — а у меня сейчас все в Турцию уплывет!
— Ничего, солнышко высушит!
Они живо всё выудили, разложили на камешке.
— Не надо море! Лучше нас нарисуйте!
Я испугался:
Многовато вас. Одного кого-нибудь — ну, кто чем-нибудь знаменит.
— Вовсе не много, — ответил вожатый, высокий парень с военной сумкой через голое плечо: — одно звено, двенадцать человек — семь мальчиков, пять девочек, и все знаменитые. Пожалуйста: один вырастил табун жеребят, другой поймал шпиона, третий сделал рекордную авиамодель, четвертый здорово играет на скрипке, пятый…
Я разглядывал ребячьи лица, покрытые густым крымским загаром. «Двенадцать негритят…» вспомнил я забавную песенку. Под панамками светились веселые — карие, голубые, серые, зеленые — глаза. У одной девочки все лицо было покрыто замечательными озорными веснушками. Они удивительно шли и ее синим глазам!
— Вот я кого буду рисовать! Чем она знаменита?
— Поездом! Она поезд спасла!
«Негритята» стали подталкивать девочку с веснушками:
— Шурка, иди, тебя срисуют, в Москву пошлют! Иди!
Но Шурка заупрямилась:
— Не хочу! Пустите!
Она вырвалась и убежала. А за ней и подруги убежали.
— Они пошли на девчатский пляж, — сказал самый маленький пионер, скрипач.
Мы тоже пошли на пляж, напевая:
На пляже желтели под навесом коротенькие ребячьи лежаки. Мы долго барахтались в прохладной воде, потом растянулись на лежаках. За стенкой, на «девчатском» пляже, шумела Шурка с подругами. Вожатый лежал около меня, и я спросил у него:
— Как же она поезд спасла, такая маленькая?
— Очень просто, — ответил вожатый. — Дело было в деревне, зимой. Она пошла в школу по шпалам. Школа у них в другом селе. Вдруг видит — лопнувший рельс. Она бросила на рельс варежку, чтоб отметка была, и побежала назад. Стала ждать поезда. Галстук сняла, приготовила. А мороз жгучий, она вся застыла, рука закоченела. С полчаса простояла. Показался поезд — товарный. Шурка бежит к поезду, поезд бежит к Шурке. Она бежит, машет галстуком и все кричит и кричит. Голосок у нее, сами слышите, звонкий. Ну, спасла — остановили… Да! Машинист еще ей справку дал для школы, чтобы причина была, почему опоздала. Вот она, у меня хранится.
Он достал из сумки бумажку. Я прочитал:
«Дана Шуре Беловой, что она действительно сигналила галстуком поезду номер 313-бис, чем предупредила аварию, по каковой причине вышла из графика и идет в школу с опозданием, каковую считать уважительной. Машинист Петровский».
Я отдал вожатому бумажку, поднялся и постучал в стенку:
— Шура, иди, я тебя рисовать буду!
— Не хочу!
— Почему «не хочу»?
— Не буду!
— «Не хочу», «не буду»! — передразнил вожатый. — Ну ее! Лучше вон скрипача нашего нарисуйте!
Но мне хотелось Шурку рисовать.
На обратном пути я снова стал ее уговаривать. Она наконец призналась:
— Видишь коноплюшки?
— Что?
— Ну, веснушки, по-нашему — коноплюшки.
— Чудная ты. Шурья! Ведь они тебе к лицу!
Она молчала.
— Ну, ладно, без них сделаю, — сказал я.
Она обрадовалась:
— Нешто можно?
— Конечно. Ведь я не фотография!
Она согласилась, и я стал ее рисовать. Все звено полукругом выстроилось за моей спиной. Потом «негритята» ушли в лагерь. Я остался один.
Я долго разглядывал Шуркин портрет. Не та Шурка! Нет, не та! Я оглянулся на море:
— Эй ты, зелено-серое, всякое, не скажешь Шурке?
И, тоненько очинив карандаш, стал покрывать Шуркино лицо маленькими веселыми к о н о и л ю ш к а м и…
В ПЛЕНУ У «ЧЕРНОКОЖИХ»
Этим летом я попал в плен к «чернокожим». Дело было на юге. Я только что приехал и рисовал у моря похожую на медведя скалу. А они подъехали на лодке, тихонько, без плеска, высадились и притаились за кипарисами. Я подумал: «Я им не мешаю, и они меня не тронут».
Но только я захлопнул альбом, как они выскочили из засады. В кулаках у них были зажаты камни, темные ноги лоснились на солнце, в глазах горел неукротимый, воинственный огонь. Их вождь выступил вперед, сверкнул белыми зубами:
— Художник?
Улики — альбом и краски — налицо, и я не стал отпираться. «Чернокожие» издали победный клич и закружились в пляске. Они все были невысокого роста, мне по грудь, и в. одиночку я справился бы с любым из них.
«Вождь» продолжал:
— Мы хотим вас взять в плен!
— Надолго?
— Дней на пять.
— Милые, за что?
— За то, что вы художник. Наш, лагерный, заболел. Тут Большой Костер на носу, надо подготовку, надо Костровую-площадку украсить, надо портреты, надо лозунги, а он вздумал болеть! Мы кинулись — ищем художника но всему побережью. И вот — нашли! Пожалуйста, поедемте! Лагерь наш — вон он, под Медведь-горой, близехонько! Пожалуйста, поедемте!
И все стали хором повторять:
— Пожалуйста, поедемте!
— Так п быть! — сказал я. — Только там у вас камешки… так вы их выкиньте. Я и так пойду.
Они засмеялись:
— Ведь это для коллекции. Тут кварц, кальцит, диорит. Разве можно? Эй, ребята, к лодке! Берись за весла! Фанфарист, труби веселей!..
Они повели меня к ялику, усадили, навалились на весла — и мы понеслись по спокойному, величественному морю.
Фанфарист долго смотрел на меня, потом усмехнулся:
— Какой вы… беленький!
— Зато вы чересчур черные.
— Это здесь солнце такое. Поживете с нами — я вы почернеете. Споем, ребята!
Я стал подпевать:
Хорошо поется на воде! Песня растет, ширится, крепнет, точно над лодкой простерся большой, полный ветра парус…
Мы причалили к пристани и очутились в сказочном царстве. Оно было объято сном, будто заколдованное. Тихо стояли диковинные деревья: самшит, туя, держи-дерево, миндаль… На тонкой мачте замер красный флаг. Улегся спать и ветер. Умолкло море.
На пригорке (как и полагается в сказке) возвышались палаты. Они были голубые, со стрельчатыми окнами и резными крылечками. В палатах мертвым сном спали чернокожие жители сказочного государства.
— Кто это вас всех заколдовал? — тихо спросил я.
— Это злой чародей Мертвый Час, — ответила вожатая. — Он приходит к нам каждый день после обеда…
Вдруг заиграли волшебные трубы, и запели птицы, зашумело море, захлопали двери, проснулись чернокожие ребята — пионеры и октябрята. Они широко раскрывали глаза:
— Как долго мы спали, Зина?
— Сто лет! — смеялась вожатая. — Вставайте, сони, бегите на Костровую, на сбор отрядов: я художника привела…
На каменных трибунах Костровой площадки расположилось все славное племя «чернокожих». Они были в белом и от этого казались еще темней. Зина громко и раздельно сказала:
— Давайте думать, чем украсить нашу Костровую площадку! У кого какие идеи?
Невысокий головастый мальчишка поднял руку:
— Я хочу спросить: мечту можно нарисовать?
— Какую мечту?
— У нас есть такая мечта, — объяснил мальчик, — потому что мы часто мечтали в отряде, что вот будто к нам приехал товарищ Сталин и будто он сидит с нами здесь, на трибуне, а мы все на него смотрим. Вот у нашего отряда какая мечта. II можно ли это нарисовать?
По трибунам прокатился одобрительный гул. А когда он смолк, звонко заговорила девочка:
— У меня такая картинка, — она взмахнула вырезанной ил детского журнала страницей: — нарисован товарищ Сталин, он держит маленькую дивчинку Гелю. Товарищ Сталин так приветно улыбается, а Геля така гарнесенька та черненька! Можно ли сделать, как это, только чтоб вместо Гели были мы, наш отряд?
Зина обернулась ко мне:
— Товарищ почетный пленник, как вы считаете?
Я ответил Великому Собранию:
— Ладно, товарищи, попробую нарисовать вашу мечту.
Первым делом я стал рисовать пионеров. Кудрявая украинка, хохотунья Галя, стройный и ловкий кабардинец Барасби, узкоглазый, не умеющий говорить по-русски кореец Пак, молчаливый ненец Юфат, землячок Миша Кулешов, толстощекая шумная Сарра из Биробиджана — все они очутились у меня в альбоме.
А жил я в ящике.
Зина все уговаривала меня перейти в большой дом. в просторную комнату, но мне понравился ящик, В нем недавно привезли из Москвы столичный подарок — концертный рояль!
Ребята смеялись:
— Посадили пленника в ящик!
Но ящик ящику рознь. Этот был громадный, как дом. Я поставил его у самого моря, покрыл голубой краской, навесил дверь, пробил окно, и там стало очень хорошо.
Весь день за тонкой стеной моего «музыкального» ящика шумели волны и пионеры. В окно врывался морской ветер и шуршал бумагой, точно спрашивал:
— Как работается?
А волны то тянулись к окну, подсаживая друг дружку, то стучали галькой в дверь:
— Как работается?
Ночью заглядывали большущие звезды, мерцали изо всех сил и тоже, я уверен, интересовались:
— Как работается?
А когда я заснул, мне приснилась удивительная музыка: недаром же в моем «доме» долго жил важный концертный рояль!
Разбудили меня горны, солнце и звонкий голос:
— Вы не спите?
Это была Галя. Она засунула кудрявую голову в окно и покосилась на стол:
— Как работается?
— Ничего, спасибо!
Я показал ей черновой рисунок будущей картины. Галя сразу же отыскала себя среди массы нарисованных пионеров и засмеялась:
— Это я? Ой, смех! Только почему ж вы меня так далеко? А не можно сделать меня у середочке, чтобы товарищ Сталин держал меня за руку? Как Гелю?
— Отчего нельзя, — сказал я, — можно!
Она убежала счастливая. А я взялся за карандаш. Работалось легко, потому что всё — и радостный утренний свет, и особенная свежесть, и соленый ветер, и синий морской простор, — всё это было со мной заодно…
Вдруг чья-то тень упала на рисунок — это маленький кореец Пак. завернул ко мне, в мой фанерный «дом».
— Здравствуй, пожалуйста! — сказал он и пошмыгал носом.
— Здравствуй! Что скажешь, Пак?
— Ничего… моя так… — он посмотрел на меня косыми лукавыми глазами. — Моя пришел спросить: можно моя сделать близко от Сталина? Пожалуйста! Моя будет говорить большой спасибо!
Он застенчиво улыбался и долго и неумело упрашивал меня. Я не мог отказать ему.
Я достал резинку и начал стирать Галю, оттесняя ее на задний план ради Пака. Но не долго пришлось Паку торжествовать! Самодельная дверь хлопнула, и в мой «дом», похожий на домик Нуф-Нуфа из сказки «Три поросенка», ворвалась рыжая и шумная Сарра:
— Товарищ художник, что я вас хочу попросить! Вам лее это ничего не будет стоить! Сделайте меня близко к товарищу Сталину. Ну что вам стоит? Ну сделайте!
Я засмеялся и стал было объяснять ей, что… Но она не слушала и все уговаривала меня. Пришлось уступить. И я снова взялся за резинку.
Но когда пришел Юфат и стал долго и упорно сопеть за моей спиной, я не выдержал:
— Ты зачем?
— Я бы… хотел… меня сюда… — и он показал пальцем на то место, где уже была нарисована Сарра.
Нет, я не выдержал и побежал к Зине — пусть ее разбирается.
Вечером на Костровой площадке снова заполнились трибуны. Снова шумело Великое Собрание Отрядов. Зина, размахивая руками и горячась, говорила:
— Ребята, так же нельзя! Художник отказывается работать! Нельзя же всех рисовать в середочке, около товарища Сталина. Ведь вас много, надо же понимать!
Великий Сбор долго обсуждал положение и постановил:
«Просить художника сделать в большом виде уже имеющий-ся портрет товарища Сталина с девочкой Гелей, чтобы никому обидно не было».
А когда громадный портрет был готов и мы поместили его-над трибунами и стали готовиться к Большому Костру, оказалось, что в лагерь приехала сама Геля.
Ребята ужасно обрадовались. Они повели Гелю на Костровую площадку, поставили под портретом и всё смотрели: похожа она или непохожа? Потом ее заставили чуть ли не сто раз подряд рассказывать о том, как она была в Кремле и как Сталин брал ее на руки.
А я стал собираться в дорогу. Я очень жалел, что «плен» мой окончился и что пришла пора покинуть веселое, солнечное государство чернокожих пионеров.
ЛОШАДКА
Весной я поехал в деревню рисовать, по-нашему — на этюды.
И вот после ночи в поезде я очутился на маленькой станции. За спиной у меня рюкзак и ящик для красок, по-нашему — этюдник.
Сонный сторож лениво шаркал метлой. Пусто: ни лошадей, ни машин.
— Все в поле, на посевной, — объяснил он.
— А далеко ли до Лепешихи?
— Близко, километров двадцать… Пойдешь все прямо, сначала будет Шепелиха, а за ней и Лепешиха.
Я зашагал по дороге. Шумели березы, пахло черемухой, травами, землей… Солнце поднималось, стало жарко. Мне захотелось пить. Где взять воды?
Все так же тянулось бесконечное поле, все так же шелестели березы, все так же дорога шла то вверх, то вниз, то вверх, то вниз…
«Бочку выпил бы!» мечтал я. Рюкзак и этюдник тяжелели с каждым шагом.
Наконец, поднявшись на холм, я увидел деревню. Я прибавил шагу, вошел в крайнюю избу, нащупал в темных сенях дверь и приоткрыл ее.
Мальчишка лет пяти стоял за дверью. Он выкатился на меня. Я подхватил его. Он стал вырываться.
Девочка постарше кинулась к нему.
— Никого нету дома, — сказала она. — Васенька, не плачь!
— А я вовсе не плачу, — сказал Вася и смело уставился на меня голубыми глазами.
— Ребятки, мне никого не надо! Мне бы только напиться водички.
— А ты кто? — вдруг спросил Вася. — Пастух?
— Нет, не пастух.
Я снял с плеча этюдник и раскрыл его.
— Ой, какие! — обрадовался Вася. — Синенькие, красненькие, зелененькие!.. Танька, Танька, сколько Краснов!
Таня подала мне воды. Я стал пить. Я выпил три кружки и еще половинку.
— Пейте, — сказала Таня, — нам не жалко.
— Будет, спасибо!
Я кивнул на дверь. Она вся была покрыта меловыми линиями, человечками, домиками и загогулинами.
— А это кто рисовал?
Таня смутилась и схватила тряпку:
— Это мы с Васькой… Я мел из школы принесла… Это мы так…
А Вася стал совать мне в руки мелок:
— Дяденька, нарисуй нам чего-нибудь, ладно?
Я взял мелок.
— Что ж вам нарисовать?
— Лошадку, — не задумываясь, ответил Вася.
— Чтоб стояла или чтоб бежала?
Вася посоветовался с сестрой.
— Чтоб бежала.
Я стал рисовать. Я очень старался. Мне хотелось нарисовать так хорошо, как только умею. Таня с Васей сопели за моей спиной.
Я представил себе мчащегося галопом коня. Шея его вытянута. Хвост и грива развеваются по ветру. Острые копыта рассекают воздух.
Мелок скрипел и крошился. Я стирал неверные линии, поправлял, а когда закончил, почувствовал настоящую усталость и с жадностью допил кружку.
Лошадка получилась хорошо, мне самому понравилось. Ребята смотрели на меня, точно на волшебника. Я стал собирать свои пожитки, но Вася обнял меня за ногу:
— Дяденька, еще нарисуй, еще!..
— Нет, друзья, надо идти. Всего хорошего!
И я снова зашагал по дороге.
К вечеру я добрался до Лепешихи и поселился в Лепешихинском бору, у старого лесника.
Старик очень любил свое дело. Целыми днями он все бродил по лесу, а по вечерам уговаривал меня:
— Сынок, бросай свое художество, переходи на лесное ремесло. Я тебя обучу, будешь мне помощником. Гляди, у нас лес какой — красный, мачтовый, сосна к сосне!
Я отвечал, прислушиваясь к лесному шуму за окном:
— Надо подумать, Игнат Петрович… Не сразу, Игнат Петрович…
Старик не отступал:
— Вернешься в Москву, подавай в Лесной институт. Дадут тебе звание, форму наденешь, дом поставишь себе…
Четыре месяца я прожил у него, и все четыре месяца он меня уговаривал. Мне не хотелось обижать старика, и я делал вид, будто на самом деле соглашаюсь идти в лесничие. Когда я осенью собрался уезжать, он даже заложил свою двуколку:
— Так и быть, сынок, подвезу тебя до станции. Все-таки — будущий лесничий!
Я уложил сделанные за лето картинки, и мы покатили по знакомой дороге.
Березы теперь были разные — желтые, оранжевые, красные… Поле было убрано. В деревне шумела молотилка. Ветер донес до нас обрывки соломы, кусочек песни:
Вдруг за нами погнался мальчишка. Сквозь пыль мелькала красная рубаха, взлохмаченная голова:
— Дяденька-а!.. Погоди-ите!..
Игнат Петрович придержал коня. Мальчик подбежал запыхавшись:
— Я тебя сразу узнал: и очки, и ящик, где краски… Иди к нам, нарисуй Чапаева на лошадке! А то я тогда позабыл…
Я поднялся на крылечко. В избе было чисто, светло. Стены, окна, двери — все было побелено и покрашено. Семья сидела за столом.
Вася весело закричал:
— Танька! Тятя! Это который лошадку…
— Милости просим, — сказал Васин отец и усмехнулся. — Задали ж вы мне работу! Стал я красить дверь, плач поднялся: «Тятя, не трожь лошадку, не трожь!» Пришлось схитрить.
Я оглянулся на дверь. Там, как и четыре месяца назад, мчалась нарисованная мелом лошадка. Вокруг нее был оставлен четырехугольник, и получилось, точно картинка висит на двери.
Я подарил им небольшой этюд и вернулся к старику. Мы поехали.
— Игнат Петрович, — сказал я, — не взыщите, я решил все-таки при своем деле остаться, при художестве!
И рассказал ему про лошадку.
Старик молчал, точно прислушивался к далекому стуку молотилок т и к затихающей песне:
КЕШКА-ГОЛОВЕШКА
По лагерю прошел слух, будто недалеко, за Голым мысом, отдыхает в военном санатории знаменитый летчик. Отряды заволновались. На пляже состоялся чрезвычайный сбор.
После коротких прений постановили:
«Направить в санаторий боевую разведку. Разведчикам проникнуть к летчику во что бы то ни стало! Упросить его приехать в лагерь хоть на недельку, хоть на денек, хоть на часок, хоть на пять минут…»
Разведчики — Петя Голованов, Оля и Юфат — сели в белую с красным моторку, отдали салют и умчались в голубую даль исполнять боевой приказ.
А сбор остался на пляже — загорать, или, как выразился
Кешка, обугливаться. Сам-то он давно обуглился. Полный титул его такой:
Сейчас, пока отряды на суше, Осводу делать нечего, и «капитан» загорает вместе со всеми. Солнце печет вовсю. Ребята не говорят «солнечная ванна», а — «солнечная баня».
Дежурный «солнечный банщик», очкастый пионер Боря Гусь, сверкая рупором и громадными роговыми очками, командует:
— На бочок! На животик!
Он снял очки и потер переносицу — там, где белеет узенькая незагоревшая полоска. Та самая, про которую ребята говорят: «Единственное светлое пятно на темном фоне».
Без — очков Боря становится смешной и беспомощный.
Вместо моря его близорукие глаза видят сплошной синий туман, а вместо гор — серую бесформенную массу… Он протер стекла, насадил очки на нос и скомандовал:
— Можно в море!
Ребята ринулись в воду. Волны стали с ними шалить: то шлепнут по спине, то окатят с головой, то пощекочут мелкой галькой по голому животу.
Кеша в синих «осводовских» трусах и шапочке следит за купальщиками. То и дело, однако, он отводит глаза и глядит на Голый мыс. По горизонту прошел теплоход, промчался торпедный катер, проехали рыбаки, а лагерной моторки все нет! Вдруг кто-то закричал:
— Едут! Едут!
Из-за Голого мыса вынырнула красно-белая моторка с гордо поднятым носом. Она везла песню:
Песня быстро шла к берегу.
— Эй вы, молодые капитаны! — закричал Кеша. — Как санаторий?
На моторке нарочно не отвечали. Боря разозлился и закричал в рупор:
— Требую доложить: видели?
— Видели! — ответили с моторки. — Он простой такой, приветливый! «Еще приходите», сказал.
Моторка развернулась и, затихая, приближалась.
— А к нам?
— Ага! И к нам приедет. Сегодня же. После мертвого часа.
Ребята запрыгали:
— Качать разведчиков!
Шлепая по скользким камням, они подтянули моторку и вынесли «разведчиков» на руках. Петя, и Оля, и Юфат, захлебываясь и перебивая друг друга, стали рассказывать, как они подошли к санаторию, как их долго не пускали, как они объясняли, что они не просто, а от всего лагеря, как показался летчик, как он улыбнулся и взял Олю за руку — вот за эту.
Обеденный горн перебил их. Боря сказал:
— Идите, а я разочек купнусь.
В столовой Петя, Оля и Юфат без конца рассказывали, как они подошли, как их не пускали, как показался летчик, как он взял Ольку за руку — вот за эту, как сказал: «Обязательно приеду: ведь я тоже бывший пионер…»
А Боря пропал! Съели первое, расправились со вторым, уничтожили третье, взялись за виноград, а Бори все нет. Кеша с Петькой забеспокоились: мало ли что может случиться при его близорукости! Они побежали на площадку Верхнего лагеря — оттуда хорошо виден пляж. Ага, вот он, очкастый, — забавляется, камешки собирает.
Ребята хотели было побежать к нему, но тут горны запели «колыбельную»:
— Ложи-п-и-и-ись спа-а-а-ать!..
Стало тихо. Только пиликали цикады, сонно бормотало море и кто-то скрипел галькой, поднимаясь к столовой.
Это был Боря. Он шел, точно пьяный, натыкаясь на деревья. Иногда он останавливался и, щурясь, беспомощно озирался. Призрачный мир, туманные видения окружали его. Еле-еле добрался он до столовой, положил в чай две ложки соли с верхом и долго жаловался главному повару:
— Спиридон Иваныч, почему вместо чая подают морскую воду?!
Повар удивился:
— Где твои очки?
— Спиридон Иваныч, случилось несчастье: я нырнул сдуру в очках, а вынырнул… вот… без них…
— Ах ты, горе какое! — сказал повар. — Завтра поеду в Ялту, закажу тебе…
— Завтра! — простонал Боря и замигал. — Мне сегодня надо!
Он побрел к палаткам. Ребята спали. С горя он тоже заснул. Ему приснились замечательные очки, сквозь которые видно за много километров. А когда проснулся и стал привычным движением нашаривать на тумбочке очки, — вспомнил все и ужаснулся.
Синими пятнами мелькали ребята. Они бежали на Костровую площадку встречать героя. Боря подошел к «пятну»:
— Ты кто?
— Я — Женя.
Он подошел к другому:
— Ты кто, Петя?
— Нет, я — Маня!
Знакомая Костровая площадка, усеянная пионерами в галстуках, показалась ему гладким ковром с расшитыми по синему красными узорами. Наконец его провели к своим.
— Где пропадал? — сказал Кеша. — Садись, отсюда хорошо видно!
— Мне теперь отовсюду хорошо видно, — горько усмехнулся Боря. — Нырнул я сдуру в очках, а вынырнул…
Вдруг голосистое «ура» покатилось по трибунам. Заиграли трубы, фанфары, загремели барабаны. Все встали и захлопали, захлопали…
К трибунам, улыбаясь пионерам, легкими шагами двигался бесстрашный летчик, перелетевший с двумя товарищами через полюс в Америку.
Боря тоже хлопал, хотя, как ни щурился, видел вместо летчика только смутную белую тень.
Кеша сиял:
— Гляди, — сказал он, — орден у него! Ленина!
— Чудак ты, — сказал Боря, — ведь я не вижу!
Летчик стал рассказывать про перелет. Боря мрачно молчал. Все слушали. А Кеша раз пятнадцать оглядывался то на летчика, то на понуро сидящего Борю. Потом он вздохнул и сказал тихо и решительно:
— Пошли! Быстро!
— Куда?
— Туда! Где купался! Только быстро!
Они выбрались из рядов и понеслись к пляжу. Боря спотыкался и хватался за Кешу.
— Я там… курганчик каменный насыпал… чтобы заметка была…
— Ладно, только ходу! Ходу!
Кеша на берегу сбросил с себя майку и торопливо нырнул в теплую прозрачную воду. Боря сидел на «курганчике» и безнадежно щурился. Где-то там, в синем тумане, раздавались то плеск, то глухое Кешино ворчанье:
— Из-за тебя, очкастый, копайся здесь!
Все-таки он нырял снова и снова… Вдруг он заорал:
— Пляши, очкастый, пляши!
Он выскочил на берег и подал Воре целые очки:
— Экспедицию по подъему затонувшей оптики считаю законченной!
Боря схватил «оптику», наскоро протер ее и насадил на нос. Чудесный, потерянный было мир вернулся к нему. Коричневое пятно обернулось милым Кешкиным лицом, горы снова покрылись садами, виноградниками, кипарисами, вдали белели родные палатки, море стало как море, и каждая, даже самая маленькая, волна на нем была отчетливо видна.
Ребята помчались в лагерь. Летчик уже рассказывал про Америку:
— Американцы нам говорили: «Мы приедем к вам, адреса не надо — каждый покажет нам ваш дом». Мы засмеялись в ответ: «Героев и сейчас у нас много, а к вашему приезду будет еще больше, вам придется долго искать».
Борины очки были все время устремлены в одну точку — на летчика. Боря теперь отлично видел его загорелое, мужественное лицо, темные веселые глаза, орден на белой гимнастерке… Он обнял Кешу:
— Викеша-головеша, ты теперь не только Освод, но и ЭПРОН!
Он приподнял очки и почесал беленькую полоску на переносице. Впрочем, она уже успела чуточку потемнеть.
ВЕРЕВОЧКА
Расскажу про то, как я себе на ус веревочку намотал.
Я работал в типографии. Потом поступил в художественную школу. Я всегда любил рисовать, и всем нравилось, а больше всех — мне самому.
И вот все кругом стали про меня говорить: «Художник! Художник!» И не в насмешку, как иногда говорят: «Эй, ты, художник от слова худо!», а с уважением: художник!
Я и возгордился и давай перед всеми нос задирать: «Я художник, я все знаю, все умею, фу-ты, ну-ты, близко не подходи!..»
А в типографию меня по старой памяти тянуло. _
Вот я раз пришел туда перед праздниками. А там — суматоха! Белят стены, пишут лозунги, клеят стенгазету, мастерят плакаты, — в общем, готовятся к празднику. Меня увидели — накинулись:
— Вот тебе кумача десять метров, напиши нам лозунг для детского сада печатными буквами. Просим как художника.
Мне, конечно, лестно. Я согласился. Они говорят:
— Может, помощника дать?
— Не надо!
— Может, краски приготовить?
— Не надо!
— Может, кумач разостлать?
— Не надо мне ничего, я сам все знаю!
Развел я в горшочке белил, подбавил для красоты синьки, расстелил кумач, прикнопил его к полу, п получилась у меня красная дорога от стены до стены!
И вот я стал писать:
СПАСИБО ТОВАРИЩУ СТАЛИНУ ЗА СЧАСТЛИВОЕ ДЕТСТВО.
Только я «спасибо» написал, вдруг, смотрю, с улицы человек в окно заглядывает. Это на третьем-то этаже! А лицо у этого человека все в белых оспинах. Я испугался. А человек говорит:
— Коряво нарисовано, гражданин хороший. Которая буква больше, которая меньше!
Тут я догадался: это маляр в люльке снаружи стену красит, и говорю:
— Не учи ученых.
А сам все-таки взял линейку и стал наводить линии. У меня, верно, все вкось поехало. А линейка маленькая, куцая, разве с ней управишься на десяти метрах? Бился я с ней, бился, и так и сяк — ничего не выходит! А маляр за окном все покачивается в люльке и усмехается. Вдруг он занес ногу и — прыг в комнату! Поставил кисть, достал из кармана веревочку и сказал:
— На, ученый, держи конец!
Я взял. Жду, что будет. А маляр натер веревочку мелом, приложил конец к полотнищу и мне велел:
— Прижми-ка бечевку к кумачу.
Веревочка натянулась. Маляр ухватил ее двумя пальцами, оттянул и как щелкнет! И вдруг — хлоп! — вдоль всего кумача, на все десять метров, от стены до стены, отпечаталась на красном ровнехонькая белая линия!
— А теперь, — говорит, — рисуйте!
Взял кисть и уехал на своей люльке.
А мне стало стыдно. Будто это по мне веревочкой щелкнули. Я ее крепко запомнил, эту веревочку, и больше носа ни перед кем не задираю. Вот и выходит, что я себе на ус веревочку намотал.
ЗЛОДЕЙ ШУСТИКОВ
Сам я счетовод, а жена у меня учительница. В классе у нее сорок пять учеников, сорок пять молодцов, — один другого лучше, один другого хуже.
Хуже всех — Шустиков. С ним жена постоянно воюет. И часто приносит с поля битвы «трофеи».
То резинку:
— Это я у Шустикова рогатку отняла.
То грозное оружие из ключа и гвоздика:
— Это Шустиков наган смастерил.
То трубочку какую-то:
— Это Шустиков стрелял жеваной бумагой.
Все это она потом ему возвращает. А я злюсь: «Злодей Шустиков! За что жену мою изводишь? Попадись только мне в тихом переулке!»
Вот раз она после школы положила портфель на стол и вышла на кухню. Я подумал:
«Видать, сегодня день тихий, бестрофейный!»
Как вдруг из портфеля высунулась змеиная голова!
Я испугался: вот как заработался — всякая гадость мерещится!
Давай моргать изо всех сил — видение не проходит. Давай глаза протирать — не проходит!
А змея черная, глянцевитая, на голове красные полоски, будто очки. Значит — очковая!
Хочу встать — не могу! Хочу шевельнуться — не могу! Значит — это удав или питон!
А змея выбирается потихоньку из портфеля, и все кольцами, кольцами…
Тут, на счастье, жена вернулась.
— Что с тобой, почему такой бледный?
Я шепчу:
— Таня… очковая… питон… удав…
— Что ты? Где? — Она засмеялась. — Это я у Шустикова ужа отняла на уроке, забыла вернуть!
Я рассердился:
— Отнеси сейчас же!
— Куда же я пойду? Школа закрыта!
А змея ползает по моим конторским книгам, будто так и надо.
— Ну, выбрось его!
— Как же я его выброшу — надо Шустикову отдать!
А змея чернильницу опрокинула, залила все бумажки на столе.
— Убери его, или я не знаю что!
— Завтра!
— Сегодня!
— Завтра!
Стали мы с женой потихоньку ругаться. Вдруг — стук. Входит мальчик. Светленький, голубоглазый, за спиной — сумка. Стал в дверях и заговорил неразборчиво:
— Татьяна Ивановна, вы… я… у меня…
— Шустиков?! — удивилась жена. — Откуда ты взялся?
Я оглянулся. Так вот он каков, злодей Шустиков!
— А я, Татьяна Ивановна, в канцелярии адрес взял… Ведь вы, Татьяна Ивановна, ужа взяли, а его кормить надо. Вот я и принес…
Он вынул из сумки отвратительную пупырчатую лягушку. Уж потянулся к ней, заиграл страшным раздвоенным языком.
Я не выдержал:
— Возьми своих гадов и убирайся! Впрочем, постой! Окажи, за что ты жену мою мучишь?
Шустиков опустил голову:
— А я люблю придумывать разное… изобретать… и всяких зверей. А стану показывать ребятам, Татьяна Ивановна ругается, отнимает…
Тут меня осенило:
— Скажи, злодей, что ты любишь больше всего на свете?
— Больше всего на свете, — ответил Шустиков, — я люблю авиацию. Чтоб самолеты. И парашюты тоже!
— Видишь, как у нас нехорошо выходит, — сказал я: — ты мешаешь своей учительнице, а твоя учительница — моя жена, она приходит расстроенная, и это мешает мне. А ведь я инженер по авиации, я строю самолеты для нашей страны. Мне надо, чтобы тишина, чтобы ни ошибочки! Сейчас я как раз работаю над новым истребителем…
— Истребителем? — Шустиков посмотрел на меня во все глаза. — А какой он будет?
— Мммм… такой, особенный… Сверхскоростной. Весь в этих… в пропеллерах. Кругом — пушки. Как взовьется в стратосферу, как помчится, — только его и видели!
Шустиков, потрясенный, забрал своих гадов и ушел. Через несколько дней я вспомнил:
— Таня, что это трофеев не видать?
— Нету! — весело сказала жена. — Кончились трофеи. Впрочем, один вот есть!
Она подала мне письмо. Я стал читать:
«Товарищ самолетный инженер, я сейчас делаю авиамодель типа утки, фюзеляжную, с пропеллером-трилистником. Можно мне прийти к вам посоветоваться насчет габарита и хвостового оперения? Ученик пятого класса вашей жены А. Шустиков».
Я растерялся. Кто такие «габарит» и «трилистник»? Что значит «хвостовое оперение»? При чем тут «утка»?
— Таня, скажи ему, что я занят, заболел, уехал умер…
— Поделом тебе! — засмеялась жена, — Вперед не обманывай!
Ах, злодей, злодей! Теперь сижу, изучаю летное дело: а вдруг мы с ним встретимся в тихом переулке!
ПИСАТЕЛЬ
Про Лешу Беленького написали в стенгазете. Так ему и надо! Он и Лиде Шишмаревой нагрубил ни за что, ни про что!
Она просто пришла в класс с новостью: будто она в учительской слыхала, будто Мария Ивановна говорила Клавдии Сергеевне, будто «немка» передавала Мирону Петровичу, будто директор намекал насчет того, что в школу приедет…
Лида встала на учительский стул:
— Угадайте, кто!
— Ну, кто? — зашумел класс, — Ну, из газеты кто-нибудь!
— Нет!
— Ну, новая по географии!
— Нет!
— Ну…
— Говори, кто? — закричал Леша Беленький и грубо дернул Шишмареву за галстук.
— Иди ты! — отмахнулась от него Лида. — К нам в школу приедет настоящий… живой…
Она соскочила со стула, подошла к доске и застучала мелом.
И все прочитали:
ПИСАТЕЛЬ
— Какой писатель?
— Неизвестно, какой! Настоящий!
— Очень им нужно по школам разъезжать! — сказал Женя Эратов. — Что они, инспектора, что ли?
— Вроде! — сказал Сашка Лебедев. — В двадцать пятую приезжал один… тоже живой… ва-ажный такой!
— Неужели они все равно как мы, такие же? — сказала Кланя Сапожок.
А Леша пристал к Лиде:
— Шишма, признавайся, загнула насчет писателя!
— Нет- да! — звонко ответила Лида. — И пускать будут только отличников. А таких грубиянов, как Лешка, не будут, не будут!
— Врешь! Врешь! — завопил Лешка.
А оказалось — правда. Через день на школьной двери уже висел плакат:
— Ага, все учащиеся! — обрадовался Леша и опять пристал к Лиде:-Что, насочинила насчет отличников?
А другу своему, Женьке Эратову, Леша сказал:
— А вдруг он меня вызовет к доске, что тогда будет?
Лида засмеялась:
— Он с тобой и говорить не станет, с таким…
— А ты не мешайся в чужой разговор! С ним я, небось, по-другому буду говорить.
Он отвел Женьку в сторону:
— Охота была тебе с ней водиться!
— С кем это?
— Ну, с Шишмой! Заступаешься за нее! Все они плаксы. Из них и писатели не выходят, и ничего…
— А из тебя выйдет? — усмехнулся Женя. — Она лучше тебя в тысячу раз!
Леша обиделся и замолчал. На уроках он сидел плохо и все думал о писателе. Потому что писатели, верно, не такие, как все, а особенные.
Он готовился к встрече. И вся школа готовилась. Женя Эратов нарисовал приветственный лозунг. Редколлегия издала экстренный номер школьного журнала «Наш маяк». В зале на полочке выстроились книжки писателя. Искали его портрет — нигде не нашли!
К вечеру в школе стало людно. Пришли и ребята, и родители, и так кое-кто — всем интересно поглядеть на живого писателя.
Тетя Даша в раздевалке едва управлялась принимать пальто. Леша, нарядный, приглаженный, кричал на всех:
— В очередь! В очередь!
А сам норовил без очереди. Его не пускали. Он злился: писатель уже, наверное, там, наверху.
До тети Даши осталось еще человек десять. И вдруг одна из мамаш, неизвестно даже чья, стала пробираться к вешалке. Лешка закричал:
— Куда! Не видите — очередь?!
Женщина оглянулась. Серые внимательные глаза посмотрели на Лешу. Но Леше было не до глаз.
— Можете постоять. Думаете, раз родители…
Поднялся шум:
— Тетя, не слушайте! Проходите! Он известный грубиян!.. Лешка, как тебе не стыдно!
Но женщина ушла из раздевалки. Все накинулись на Лешу. А он под шумок сдал пальто и, расталкивая народ, понесся в 33. л.
Там было полно ребят. Из парт и стульев устроили ряды, как в театре.
Вон и Лидка. Ну, и Женя, конечно, неподалеку. Леша уселся за Женей.
— Интересно, Женя, — сказал он нарочно, чтобы Лида слышала, — будет писатель вызывать девчонок?
Но Женя не успел ответить. Все вдруг поднялись и захлопали. Пробежал шепот: «Писатель, писатель…» Спины и головы мешали Леше. Он толкнул Женьку, Женька отодвинулся, и Леша увидел писателя.
У писателя были светлые волосы, собранные золотистым узлом на затылке, гладкое темное платье, нитка бус вокруг шеи и серые внимательные глаза.
Лешка покраснел и низко-низко пригнулся к парте. Он боялся взглянуть на писательницу. Притаившись, как мышь, за Жениной спиной, он прислушивался к звучному женскому голосу:
Все сидели тихонечко и слушали. Леша все крепче прижимал горячие щеки и лоб к холодной парте.
Потом он приподнялся, вздохнул, опять сел, нашарил в кармане карандаш, нашел в парте клочок бумаги и стал быстро-быстро писать, прячась от соседей. Потом он тщательно сложил записку, написал сверху: «Секрет», и толкнул Женю:
— Передай туда! Сзади… послали…
Письмо отправилось к писательнице. Лешка стал смотреть в щелочку между Жениным ухом и Лидиными волосами.
Писательница отпила воды из стакана, развернула «секрет» и прочитала:
«Я не знал, что вы писательша, я думал, чья мамаша. Я очень извиняюсь за раздевалку. А только я не знал, а не нарочно. И еще вам скажу стихом:
Писательница сложила записку и стала, улыбаясь, оглядывать зал:
— Кто писал «секрет», покажись!
Лешка съежился. Писательница помолчала.
— Значит, не хочешь показаться? Ладно. Я на тебя не обижаюсь. А вот мамы могут обидеться: разве их можно толкать? И солнце может обидеться — разве так говорят: будто солнце взошла?
Все засмеялись. А Леша вдруг вскочил и глухо сказал:
— Это я хотел, чтобы складней было!
Все снова засмеялись.
— Вот и открылся «секрет», — сказала писательница улыбаясь.
Леша быстро опустился на парту и взмолился:
— Женька, закрой меня! Лидка! Женька же!
Все оглядывались на Лешу, все хлопали и смеялись, а писательница сказала:
— Не прячься — все равно я тебя запомнила. А ты лучше запишись в наш литературный кружок, при школе будет.
Когда она через месяц приехала на занятия литературного кружка и увидела Лешу среди литкружковцев рядом с Лидой Шишмаревой, она его сразу узнала и протянула ему руку:
— Здравствуй, поэт — имени нет!
Леша покраснел. После занятий, когда писательница ушла, он подошел к Лиде и сказал:
— Знаешь, Лидуха, а ведь писательница наша тоже, пожалуй… бывшая девчонка!
— А ты думал как! — гордо ответила Лида.
НОВЫЙ ГОД
I
Недалеко от села Привольного стоит покрытая лесом сопка. В лесу попадаются медведи, и, верно, отсюда пошло название: сопка Медвежья. На той стороне, на манчжурской, ее называют по-своему: не то Джан-Фу, не то, Фу-Джан… Граница проходит по самому гребню.
Глухой зимней ночью пробирался через сопку человек в мохнатом треухе и синем стеганом ватнике. У гребня он зарылся в снег, достал из-за пазухи простыню, обмотался ею и пополз белой змеей — тихо, сторожко, то и дело замирая в приникая ухом к тревожной пограничной тишине.
К утру ему удалось проскользнуть на нашу сторону.
У подножия сопки он долго отдыхал. Светало. К чистому утреннему небу тянулись мирные дымы чужого села.
Человек хотел было сбросить простыню и подняться, как вдруг легкий скрип шагов и отдаленные голоса пригвоздили его к снегу. Он притаился в чаще и замер под колючими лапами, точно большой, наметанный ветром сугроб.
II
В Привольном готовились встречать Новый год. Школьники затеяли бал — с танцами, с елкой, с угощением. Все — от курносых первоклассников до седого учителя Павла Власьевича — взялись мастерить звезды, «дождик», мишуру, канитель и дедов-морозов.
А шестиклассников Костю с Лешей выбрали в «елочную комиссию»-поручили им срубить и доставить елку.
— Только самую красивую! — заказывали ребята. — Чтобы ровнехонькая была!
— Красавицу, а не елку принесем! — обещала «комиссия». — Всем елкам будет елка!
Они встали рано, еще кругом все было синее, только лохматая голова сопки чуть розовела. Мороз был небольшой. А хоть бы и большой — все равно ему не пробраться сквозь дубленые полушубки, сквозь шапки с ушами, сквозь рукавицы и меховые унты с острыми, закорючкой, носами.
За ремнем у Кости, как у заправского колхозника, блестел топор.
Ребята прошагали мимо школы, мимо клуба, мимо больницы, мимо красных кирпичных зданий гарнизона, где всегда стоит пограничник в громадной теплой дохе.
— Куда нацелились, молодцы? — окликнул он ребят.
— За елочкой, дядя Саша!
— Дело доброе. Только далеко не забирайтесь, а то еще утащит кто-нибудь.
— А мы его топором! — засмеялись Костя с Лешей. — А на елку к нам придешь, дядя Саша?
— А пельмени будут?
— Обязательно!
В лесу было тихо. Старые елки немощно опустили дряхлые лапы под тяжестью снега. Молодые крепко держали его большими белыми охапками.
Которая же из них красавица и всем елкам елка?
«Комиссия» браковала строго, придирчиво: одна чересчур низка, другая уж очень высока, третья вроде ничего, да малость крива, четвертая больно суха, редка…
Но вот подошли к одной аккуратной елочке, и тут оба, и председатель «комиссии» Костя и Леша, поняли: вот она, красавица-то!
— Давай! — сказал Костя. — Лучше не найти! Отгребем снизу и срубим.
Он бросил топор, чтоб ловчей было двигаться. Обрушивая горы снежных шапок, ребята забрались под хвою. Там было полутемно. Сквозь иголки просвечивало румяное морозное утро. Вдруг Леша вцепился в «председателя».
— Ммме… вве… мме… введьмедь!..
— Где?!
Не сразу Костя разглядел большой сугроб, из-под которого пробивалось чье-то дыхание.
«Ведьмедь» шевельнулся. Костя обмер, коленки стали слабые. Леша рванулся было бежать, но «председатель» схватил его за рукав и потянулся к топору.
Сугроб снова шевельнулся, и вдруг на снегу показалась перед оторопевшими ребятами живая человеческая голова!
Голова откашлялась и сказала:
— А я… тут вздремнул! На травке, так сказать!
— А кто вы такой? — сипло прошептал Костя.
— А вы кто?
— Мы — елочная комиссия! — важно сказал Леша.
Но Костя отстранил его:
— Пойдемте с нами туда,… в село…
— Отлично! Я вас именно хочу попросить, товарищи мальчики, сходить в деревню и позвать товарищей колхозных крестьян. Я бежал оттуда… из-за границы… Там нас замучили! Брат у меня был любимый, коммунист, они его расстреляли… Идите, зовите!
— Нет, лучше вы туда — с нами.
— Я бы с удовольствием, товарищи молодые люди, но у меня совершенно отморожены ноги. Не могу встать, не то что идти.
Леша отвел Костю в сторону и зашептал:
— Пойдем, Костька! Павлу Власьевичу скажем, дяде Саше…
— Ладно. Ты беги, — ответил Костя, — а я побуду.
Леша потоптался на месте:
— Что ж, тебе одному оставаться? Не пойду я!
— Кто председатель? — вскипел Костя. — Беги сейчас же, единым духом!
Леша побежал, взметая снежную пыль. Костя посмотрел ему вслед. Чужой покосился на Костин топор:
— Это зачем?
— Елочку.
— К рождеству христову?
— Нет! К Новому году!
— А! Ну, дай помогу!
Человек вскочил и, не дав Косте опомниться, выхватил топор. Костя закричал и бросился бежать, проваливаясь в снег. «Ведьмедь»-огромный, страшный-погнался за ним. Костя втянул голову в плечи, прикрыл ее руками и в ужасе все бежал, натыкаясь на елки. Удар обрушился на него сзади. Родное поле, знакомый лес, Медвежья сопка, солнце — все закачалось, поплыло, ясный день потемнел…
Через полчаса прибежал Леша с пограничниками.
Костя лежал на животе недалеко от красавицы-елки. Около него валялся глубоко ушедший в снег топор. Все это уже было слегка запорошено свежим снежком.
Леша заплакал.
— Слезой делу не поможешь, — сказал дядя Саша. — Жив! Только без памяти. Беритесь, ребята: в больницу его… Леша, топор подбери! А мы вдогонку за «зверем»… Вон следы…
Два пограничника бережно понесли Костю. Сзади шагал Леша. Как Леша ни жмурился, как ни сжимал веки, стараясь задержать слезы, они катились, горячие, по щекам и замерзали на подбородке…
У больницы собралась вся школа. Но доктор Натан Натаныч никого не пускал в палату. Только Костиных родителей он пропустил и Павла Власьевича, а больше никого.
— Нельзя ему. Вредно.
— А как он, Натан Натаныч?
— Ничего. Его счастье — полушубок на нем был основательный. Только ключицу попортило. А в общем, ничего. Дней через десять получите вашего Костю.
— Как через десять? Ведь Новый год уже скоро!
— Что ж? Придется его отложить.
— Разве Новые годы откладываются?
Ребята печально бродили по больничному двору, заросшему голыми березами и маленькими, корявыми елками. Пронюхав, которое окно Костино, они взбирались на стоявшую под окном елочку и прижимались к стеклу. Но окно было занавешено белой больничной занавеской…
III
Двадцать девятого Леша прислал записку: «Костя, того «ведьмедя» поймали, он был японский разведчик». Тридцатого Натан Натаныч разрешил Косте садиться. А тридцать первого Костя уже сидел на табуретке и, расстелив на подоконнике бумагу, неумело, точно первоклассник, левой рукой писал ответ (правая вместе с плечом была забинтована).
«Ребята, поздравляю с Новым годом шестой класс и все классы. Сегодня вам будет весело. А мне вроде скучно. Но ничего, только перевязки — больно. Какую вы елку взяли: которую мы с Лешкой выбрали или другую?»
Он устал писать и долго сидел, глядя на пустынный двор. За окном сгущались сумерки, кончался последний день старого года. В школе сейчас убирают елку, в классах весело, шумно, светло…
Он лег на койку и скоро заснул. Приходила няня, заглянул Натан Натаныч, но Костя не слыхал.
Ночью странный шум разбудил его. Костя поднялся с трудом, кое-как, левой рукой, натянул серый халат и подошел к окну. Больничный двор был весь заполнен ребятами. Они суетились около стоявшей под окном елочки, они убирали ее разноцветными свечами, звездочками, дедами-морозами, золотым дождиком, канителью…
В больничном коридоре часы пробили двенадцать. Косте стало весело. Он подышал на стекло и пальцем вывел громадную цифру 12. Ребята закружились вокруг елки — председатель «елочной комиссии» открыл все-таки новогодний бал.
ЛЕВЫЙ ФЛАНГ
(Из красноармейских рассказов)
Молодые бойцы готовились к первому большому походу. Зайчиков волновался больше всех: выдержит ли, не отстанет ли от всей роты?
Он в седьмой роте самый маленький. Его и в армию-то принимать не хотели. Зайчиков долго уговаривал призывную комиссию:
— Товарищи начальники, возьмите меня, я подрасту!
Врач засмеялся:
— К весне, если подрастешь, приходи!
Зайчиков и пришел весной. За зиму он действительно стал длинней на сантиметр. Но как он ни хитрил, незаметно приподымаясь на цыпочки и вытягивая шею, все же до нормы ему нехватало двух сантиметров.
— Даем тебе еще отсрочку, до осени, — сказал врач. — Старайся, расти!
Зайчиков старался. К осени он подрос еще на сантиметр с половиной. С затаенным дыханием ждал он решения. Врач пожалел его:
— Придется тебя, коротышкин, пропустить! Авось, пока до полка доедешь, полсантиметра доберешь!
В роте Зайчиков стоял, конечно, на крайнем левом фланге. Ребята часто так и называли его по-дружески «Левый Фланг». Но это пусть! Правда, он завидовал правофланговым великанам. Когда на плацу иногда подавалась команда: «Кругом!», Зайчиков был счастлив. Он впереди всех! Он выпячивал грудь, задирал голову и четко отбивал маршировку.
Но счастье длилось недолго:
— Кру-угом!
Опять правофланговый, «направляющий» Ермолов, ведет роту, опять Зайчиков — левый фланг.
К походу готовился весь полк. Из дивизии даже приехал важный начальник, Иван Сергеевич Балашов. — проверить подготовку. Вечером он зашел в седьмую роту, и все увидели, что важный начальник прост, немолод, невысок.
Он пришел запросто, после вечерней поверки, когда рапорт уже не отдается.
Этот час — между вечерней поверкой и отбоем — особенный. В распорядке дня про него сказано: «С 10 до 11-личные дела». Кто пришивал пуговицу, кто прилаживал новую звезду, кто сочинял письмо. А курильщики — те набились в курилку.
Начальник осмотрел казарму и тоже завернул в курилку.
Там шел разговор о героях.
— Из тебя, Левый Фланг, герой навряд ли выйдет. — говорил Зайчикову Ермолов.
Тут как раз вошел низенький начальник, и Ермолов смутился. А начальник уселся около печки, достал из шинели папиросы. Бойцы налетели на «Пушки», и вмиг вся пачка превратилась в неровный ряд красных огоньков.
— Вот вы толкуете: герои, геройство… Хотите, я вам один случай расскажу?.. До отбоя много ли?
— Много, полчаса еще, товарищ начальник.
— Ну, ладно! — Начальник бросил окурок в печку и уселся поудобней. — Дело было в гражданскую войну и, между прочим, под Новый год. Вот вам сейчас у печки, небось, тепло и не дует, а вы закройте глаза и вообразите темную зимнюю ночь, и снежную степь, и злую метель-низовку. А ночь длинная: началась в девятнадцатом году, кончилась в двадцатом. И вот среди ночи, по колено в снегу, бредет отряд красных разведчиков, и ведет их молодой куцый парнишка-командир по имени… ну, хотя бы Ваня…
В курилке тишина. Синий дым облаком висит над стрижеными головами. Начальник неторопливо продолжает:
— …Бредут они час, другой, а деревни все нет и нет. Заблудились, значит, заплутались. Горько стало Ване, злится он на самого себя. Долго они шли, из сил выбились. Вдруг — стоп! — уткнулись носом в околицу. Через ту проклятую метель и огоньков не видать было. А чья деревня, кто в ней — свои, беляки?..
Пошептался Ваня с бойцами.
«Чем в степи замерзать, — говорят бойцы, — давай лучше, Ваня, шуруй! Действуй, значит!»
Посрывали они с себя дорогие пятилучевые звезды, гранаты- «лимоны» Милса — приготовили и поскреблись в крайнее окошко.
Выходит на стук малец.
«Кто в селе?»
«Казаки».
«Какие — белые, красные? "
«Хиба ж я знаю? С погонами».
«Ага! Много?»
«Хиба ж я знаю? В нашей хате человек семь».
«Что делают?»
«Сплят. Спервоначалу всё шумели: «Давайте встречать який-то Новый год!» Все пили да встречали, только никто не пришел, так они спать полегли».
«Спят, говоришь?»
Задумался Ваня. А на нем бурка была такая казацкая и папаха вроде офицерской. Задумался он, пошептался с бойцами и говорит:
«Это они, малец, нас ждали, это мы и есть Новый год. Впусти нас без лишнего шума».
А сам думает: «Спите, голубчики! Я разбужу!» И разбудил.
— Разбудил? — не выдержал Зайчиков.
— Ага! Казаки повскакали, стали «кари глазки» протирать, козырять «офицеру». А наш «офицер» как пошел их чесать:
«Вы что спите, такие-растакие! Какой части? Я вам покажу новогоднюю пьянку устраивать! Где штаб? Какой пароль и отзыв? "
Казаки спьяну да со сна не соображают — всё сказали. Ваня вошел в азарт, двинул свой отряд к белому штабу. А там у входа двое с пулеметом.
«Штаб здесь?»
«Здесь. Пропуск!»
Говорит Ваня пропуск. А те чуют неладное, загородили штыками дорогу:
«Нельзя! Полковник Новый год встречает».
Разозлился Ваня, нашарил под буркой гранату…
— Седьмая рота, ложись спать! — скомандовал дежурный по роте, вбегая в курилку. — Отбой, товарищ начальник!
Бойцы стали умолять:
— Доскажите, товарищ начальник!
— Ну, что досказывать!.. Нашарил Ваня гранату и говорит: «Пусти, я полковнику к новогоднему чаю лимон привез!» И как метнет гранату в штаб! Взрыв… Паника… Мы — к пулемету. Казаки заметались. Да где там! Сцапали мы их, захватили много документов, оперативных планов. И полковника взяли, поздравили с Новым годом. Как повели его, — а он был длинный, высокий, — посмотрел он на коротенького Ваню — и заплакал… Вот как пришлось новый, тысяча девятьсот двадцатый год встретить… Ну-с, а теперь спать!
Бойцы разошлись по койкам. Начальник стал обходить пирамиды. Вдруг его шепотом позвали:
— Товарищ начальник, разрешите обратиться?
Да.
— Товарищ начальник, — зашептал Зайчиков, — ведь вас Иван Сергеевичем зовут… так не тот ли Ваня… и вы…
— Да, это был я… в молодости, — признался низенький начальник.
Зайчиков улыбнулся и спокойно заснул, растянувшись во весь свой небольшой, «левофланговый» рост.
Начальник был тоже доволен: винтовки и пулеметы хорошо вычищены, смазаны и вполне готовы к завтрашнему большому походу.
НЕЗВАНЫЕ ГОСТИ
(Сказка)
В революцию многие буржуи убежали за границу. Вот раз собрались там бывший царский генерал, бывший помещик, бывший фабрикант и бывший поп и стали рассуждать:
— В СССР, говорят, жизнь стала легкая. Хлеба — вдоволь! Мясное — каждый день! Чай пьют внакладку, а масла в кашу кладут сколько хочешь! Давайте проберемся туда. Что сможем отнять — отнимем, где сможем напортить — постараемся.
Вот они набрали бомб, револьверов и пошли к советской границе. А там наш часовой стоит с ружьем.
Остановились они.
Фабрикант говорит:
— Пускай вперед генерал идет!
Генерал говорит:
— Пускай вперед поп идет!
Поп говорит:
— Пускай вперед помещик идет!
Помещик говорит:
— Пускай вперед фабрикант идет!
Спорили-спорили, кинули жребий, вышло — попу.
Поп думает: «Дай-ка обману я часового!»
Сбрил он бороду, напялил на себя женское платье, повязался платком, дождался темной ночки и пополз через границу. Часовой услыхал, вскинул ружье:
— Кто идет?
Поп запищал:
— Не стреляй, родимый, это я. старушка заблудшая…
— Заблудшая? — сказал часовой. — Так я тебя отведу.
И отвел старушку на заставу. А там денька через два у «старушки» борода стала обозначаться.
Вот остальные бывшие ждут попа. Ждут-пождут — нету. Надо проведать.
Кинули жребий — вышло помещику.
«Дай-ка, — соображает помещик, — обману я часового!» Надел он на себя коровью шкуру, спереди рога приладил, голову к земле пригнул, будто травку щиплет, и пошел через границу.
Часовой увидал, удивился: «Что за коровка такая: хвостом не хлестнет, ухом не поведет!»
И наставил штык.
Помещик обмер со страху. Ему бы «му-у-у-у» промычать, а он с перепугу закричал:
— Не стреляй, не стреляй! Это не я, это корова такая, заграничной породы!
Засмеялся часовой, отвел «заграничную корову» на заставу.
А генерал с фабрикантом все ждут.
— Видать, понравилось им там! Надо к ним пробираться.
Вышел жребий фабриканту.
«Ну, — думает, — перехитрю я часового!»
Взял он самолет небольшой, разрисовал его разными красками под ястреба — перья нарисовал снизу, глаза, клюв, хвост, лапы, все как надо, — поднялся на нем высоко и полетел через границу.
Смотрит наш часовой: с виду будто ястреб, а шумит не по-птичьи.
Дал сигнал на ноет. Соколом взвился самолет-истребитель. Заметался «ястреб», только не улететь ему — погнал его сокол к заставе.
Остался генерал один.
«Что же, — думает, — раз они там и назад не спешат, то и мне бояться не пристало».
Надел он фуражку с кокардой, шашку заржавленную, эполеты, шпоры, медали, какие остались, нацепил, вышел на границу, подбоченился и как гаркнет бывшим генеральским басом:
— Нижние чины, смирно! Запорю! Честь старому генералу!
Насмешил старик пограничников. Отняли они у него шашку, медали, эполеты и «отдали честь» — отвели на заставу.
Вот, значит, собрались незваные гости снова вместе — под одной крышей. Стал их начальник заставы допрашивать:
— Зачем пришли?
Поп говорит:
— Я — свою церковь поглядеть.
Помещик говорит:
— Я — свои поля повидать.
Фабрикант говорит:
— Я — свою фабрику посмотреть.
Генерал говорит:
— А я своего бывшего денщика Ивана ищу.
— Ладно! — усмехнулся начальник. — Кто из вас, гости незваные, свое найдет и признает, тому, так и быть, снисхождение сделаю. А кто не найдет — не взыщите. Будете искать?
— Будем! Будем!
Кинули жребий — вышло попу. Обрадовался:
— Я свою церковку сразу признаю!
Вот он пошел с конвоем на то место. А там вместо церкви огромное здание возвышается. Икон нет, креста нет, колокола нет. А внутри люди сидят за книжкой, за газетой…
Смотрел-смотрел поп, искал-искал — все глаза высмотрел, заплакал с досады:
— Каюсь, братия, не могу признать!
Повели его обратно.
Помещик говорит:
— Пустите меня, я свое сразу найду!
Повели его на то место. Смотрит помещик, ищет свои поля немалые, ищет соседние полоски крестьянские, а там одно громадное поле от неба до неба тянется. По полю тракторы гудят, трехлемешными плугами глубокие борозды прокладывают…
Ходил помещик, смотрел-смотрел, потом свалился в борозду н сжал кулаки:
— Тут и межи все распаханы! Разве найдешь свое?!
Повели его обратно.
Фабрикант вскочил:
— Меня пустите, я-то уж свою фабрику живо найду! В переулке она, с трубой.
Повели его в тот город. Стал фабрикант искать свой переулок, а там улица широкая. Стал фабрику искать, а там завод громадный, корпуса за корпусами, машины, станки, из труб дым валит — не завод, а целый город.
Ходил-ходил фабрикант, смотрел-смотрел, и очки надевал увеличительные, и в бинокль глядел, и подзорную трубу наставлял — ничего не выходит! Бросил трубу наземь, заскрипел зубами со злости:
— Где тут найти! Я такого громадного завода и за границей не видывал!
Ну, уговор дороже денег: повели его обратно на заставу.
Начальник говорит:
— А ты, генерал, будешь искать?
Генерал отвечает:
— Мне бы моего денщика Ивана. Я-то уж его сразу признаю!
Усмехнулся начальник:
— А ну. бывшее превосходительство, вглядись в меня, не бойся!
Смотрит генерал:
— Никак нет, не узнаю.
Начальник говорит:
— А я тебя сразу узнал, зуботычины твои до сих нор помню!
Пригляделся генерал, руками всплеснул:
— Батюшки! Иван, ты ли это? Как ты переменился! Устрой нас, пожалуйста, не дай пропасть!
Начальник покачал головой:
— Ладно! Я вас устрою!
И посадил незваных гостей под замок.
Замок надежный — пускай сидят!
ИЗ ПРОШЛОГО
«ЗЕМНОЙ РАЙ»
Янкеле много рисовал. Сапожник Коткес попросил его:
— Янкель, нарисуй мне сапог, я его в окне вывешу. А тебе за это набойки поставлю — губернаторские!
Янкеле нарисовал чернилами сапог, провел по голенищу черту мелом, что означало блеск, и подписал, как просил Коткес, по-русски:
ПОЧИНЯЮ МУЖЕСКИЙ И ЖЕНСКИЙ ОБУВЪ
Потом явилась галантерейщица Хана. Она заказала плакат: пудовая гиря висит на нитке, а нитка не рвется. И подппсь:
ДЕШЕВШЕ НЕТ И НЕ ИЩИТЕ!
На этом заказе Янкеле заработал семь копеек. Слава его росла.
Во дворе заговорили:
— Вы видели, какой он сделал Коткесу сапог? У простой табачницы, у Двойры, такой способный мальчик, такой талант!
Слух о Янкеле дошел до оптовой бакалейщицы мадам Мошковской.
В субботу она велела прислуге Юзефе привести Янкеле.
Янкеле пошел за Юзефой. Вот он осторожно ступает по скользкому полу. Какой он чистый, этот пол! Янкеле никогда не думал, что полы, по которым целый день ходят ногами, могут так блестеть! А вон там какие-то деревья в бочках, прямо в комнате. А на стене висят тарелки!
— Юзефа, зачем тарелки на стене, точно карточки? А что там за шуба на полу?
— Это не шуба, — засмеялась Юзефа, — это белый медведь!
— Разве бывают белые? — удивился Янкеле.
— Тише, Янек, обожди здесь, я пойду скажу.
Янкеле остался один. Было тихо. Где-то важно тикали часы. Медвежья голова, скалила пасть и сверкала стеклянным глазом. Янкеле стало не по себе: непонятный такой медведь — белый!
Вдруг скрипнула дверь, и показался Моник, младший сын Мошковской. На нем был синий матросский костюм с белым воротничком.
Моник долго смотрел черными неподвижными глазами на Янкеле, потом засунул палец в рот и сказал:
— А ты не знаешь, зачем я пришел!
— Нет, — признался Янкеле.
— Меня мама прислала смотреть, чтобы ты ничего не стащил.
Янкеле покраснел и тихо сказал:
— Я лучше уйду. Где тут уходят?
Он повернулся к двери. Но мадам Мошковская уже двигалась ему навстречу. Шелестело темное шелковое платье. Седые волосы просвечивали сквозь черное кружево платка. Она со вздохом опустилась на стул.
— Моничка, иди к себе, — и стала в упор разглядывать Янкеле, как и Моник, не мигая.
— Так это ты и есть знаменитый Янкеле Сарры-Двойры, табачницы? Ты на самом деле замечательно рисуешь?
— Не знаю, — ответил Янкеле.
Ему захотелось домой, к бабушке.
— У меня для тебя большой заказ, — сказала Мошковская. — Вот! — Она взяла со стола книжку и стала перелистывать ее короткими пальцами. — Посмотри на эту картинку. Нравится?
Янкеле посмотрел: нарисован волк, и овечка, и лев, и другие звери, и — девочка, и все они идут рядышком. И подписано: «Земной рай».
— По-моему, — тихо сказал Янкеле, — так не бывает, чтобы вместе волк и овечка…
— Но так будет! — подхватила мадам Мошковская, поднимая глаза к потолку. — «И волк будет жить вместе с агнцем, и леопард будет лежать вместе с козленком», так сказал пророк Исайя. Это будет, когда все люди станут праведниками. Понятно тебе?
Янкеле хотел спросить, что такое «агнцем», но не решился и ответил:
— Понятно.
«Земной рай» ему понравился. Тогда, значит, собаки не будут кусаться, как сейчас Володькин Пират. И мальчишки не будут швыряться камнями…
— Так вот, — продолжала мадам Мошковская, откинувшись на спинку стула, — сможешь ты срисовать «Земной рай» на большой лист?
— Попробую, — неуверенно ответил Янкеле.
Он прибежал домой взволнованный.
— Бабушка, Мошковщиха заказала мне «Земной рай»! Никто не будет кусаться, даже собаки, понимаешь?.. А на стене у нее тарелки, будто карточки!
Он разбил картинку на маленькие клетки, а бумагу — на большие и с жаром взялся за работу. Ведь если получится хорошо, мадам Мошсовская повесит «Земной рай» на стенку, и все будут спрашивать:
«Кто вам нарисовал такую замечательную картину? "
А мадам Мошковская будет отвечать:
«Разве вы не знаете? Это же Янкеле Сарры-Двойры, табачницы, тот самый, который сделал Коткесу сапог с блеском!»
Он работал все воскресенье и весь понедельник. Он плохо ел, плохо спал и все спрашивал у бабушки, хорошо ли.
— Очень хорошо! — отвечала бабушка. — Даже лучше, чем в книжке!
Во вторник утром он уже дорисовывал последнюю клетку.
Вот он с бьющимся сердцем стучится в обтянутую кожей дверь Мошковских.
— Кто там?
— Это я, Юзефа. Я принес «Земной рай».
— Барыни нет, она в магазине.
Что ж, это недалеко, на углу Завальной. Янкеле пошел в магазин.
Там было полутемно, вкусно пахло непонятными вещами, вдоль прилавков тянулись мешки с сахаром, с крупой, на полках желтели ящики.
Покупателей было много. Около больших весов стояли крестьяне в лаптях, Мендель, старший сын Мошковской, и сама мадам Мошковская. Она тыкала коротким пальцем в мешок, стоявший на весах, и говорила:
— Дай мне бог здоровья, что за чудная крупчатка, мягкая, как пух!
И вдруг, обернувшись, тихо скороговоркой сказала по-еврейски:
— Мендель, подмешай ему из того мешка, где кукурузная…
И продолжала по-русски:
— Дай мне бог каждую пятницу иметь халу из такой крупчатки…
Янкеле выступил вперед и перебил ее:
— Вот… я принес… «Земной рай»…
Мадам Мошковская оглянулась, красная, вспотевшая, и, увидев Янкеле, еще больше покраснела:
— Ты зачем пришел? Мне сейчас некогда!
— Вы же сами… в субботу… просили…
— Так ты и пришел бы в субботу. А то здравствуйте, в базарный день, во вторник, когда самая торговля, он пришел со своим раем!.. Мендель, дай ему орешков, пусть идет.
И Мендель выставил Янкеле за дверь.
Янкеле побрел по Завальной. Мальчишки бежали вдоль канавы за бумажными корабликами. Янкеле долго смотрел на жирную воду.
Потом он присел на корточки, оглянулся на магазин Мошковской, вздохнул и стал делать из «Земного рая» большой, замечательный корабль…
ДЯДЯ ГЕРЦКЕ
У Янкеле был дядя. Его звали Герцке. Он был молодой и веселый, он знал много хороших песен и всегда напевал: «Лопни, но держи фасон!»
По вечерам он приходил грязный, усталый, и Янкеле поливал ему из — тяжелой медной кружки, а дядя командовал:
— Крантиком! Дождиком!
Потом он переодевался, чистил слюной штиблеты, брал свою тросточку с ремешком на конце и говорил:
— Яшкец, пойдем!
Они выходили на главную улицу, где иллюзион. Там показывали драмы в шести частях и комедии. Янкеле и Герцке больше любили комедии и смеялись до слез, когда у Макса Линдера лопались брюки или он сваливался в бочку со сметаной.
Потом они катались на конке, потом заходили в Дворянский сад. Там духовая музыка, танцы, и дядя Герцке танцевал с Ядвигой «Варшавский вальс».
Потом дядя угощал их семечками, а то и мороженым. Хорошая, счастливая была жизнь! Почему папа не такой, как Герцке? — часто думал Янкеле. Он бы тогда не сидел в тюрьме, он бы тоже смотрел драмы и комедии, тоже танцовал бы вальс и тоже напевал бы веселую песенку:
Вдруг все кончилось. От воинского начальника пришла повестка: Герцке надо явиться. Герцке явился и там, у начальника, услыхал страшное слово: «Годен».
Доктор сказал «годен», начальник сказал «годен», на билете напечатали «годен», везде Герцке мерещились черные буквы «годен».
А через месяц бабушка и Янкеле уже провожали дядю Герцке на станцию. Он брел с сундучком на плече посредине улицы. Он был не один — с ним было еще много народу с сундучками. Все шли, опустив голову, будто все потеряли что-то на булыжной мостовой и не могут найти.
Спереди и сзади шагали настоящие солдаты, с ружьями. Кто-то пел, кто-то играл на гармошке, женщины плакали, а бабушка и Янкеле тихо шли по деревянному тротуару. Они хотели подойти к Герцке, но солдат с ружьем сказал: «Нельзя! " Они то и дело спотыкались, потому что все время смотрели вбок, на Герцке. А Герцке оглядывался на них и невесело улыбался.
Потом все с сундучками полезли в товарные вагоны, плач стал громче, паровоз засвистел: «Го-о-ден», колеса застучали: «Го-ден, го-ден, го-ден…» Веселого дядю Герцке увезли в солдаты!
Вез него стало скучно, пусто! Но понемножку Янкеле все-таки стал его забывать, потому что проходили недели и месяцы. Только через полгода, пробравшись в Дворянский сад, он вспомнил дядю.
Вдруг он увидел Ядвигу — она танцевала с чужим кавалером польку-мазурку, — и Янкеле убежал.
Через год, когда прибирались к пасхе, — Янкеле нашел в сундуке лакированную тросточку с ремешком на конце и снова вспомнил про дядю. Как ловко он вертел ее двумя пальцами!
Пасха была невеселая. Папа — в тюрьме, мама — в больнице, Герцке — в солдатах. Бабушка и Янкеле одиноко сидели за праздничным столом. Вдруг стукнула дверь, пламя на свечах подскочило. На пороге появился высокий бородатый солдат. Янкеле испугался. Солдат схватил его и бабушку и стал душить. Янкеле закричал, а бабушка заплакала:
— Как ты похудел, как почернел! Что они с тобой сделали?!
Это был Герцке!
Он расшиб на маневрах колено, и его послали домой, на испытание.
Янкеле отвык от дяди, стеснялся и говорил ему «вы»:
— А где у вас ружье? А вы можете из шинели такой хомут сделать, как у всех солдатов? А кокарда у в а с серебряная или так только?
Но когда солдат Герцке побрился, скинул сапоги, и портянки, и ремень, и шаровары, лег и оделся одеялом, он снова стал дядей Герцке. Янкеле перестал стесняться. Они легли вместе, как раньше, и Герцке шепотом рассказывал ему, как ротный дрался кулаком, а полуротный ладонью и как обучали разговору: «Так точно, ваше благородие», «Не могу знать, ваше благородие»…
— А генералом, Герцке, ты будешь? — опрашивал Янкеле.
— Чего захотел — генералом!
— А полковником?
— Нет, и полковником и даже ефрейтором, а так и буду, какой есть: нижний чин.
— Почему — нижний?
— Значит, ниже всех.
— Почему ниже? Ты ведь высокий!
— Спи! — сказал Герцке. — Спать команда была!
Янкеле повернулся к стенке, долго лежал с закрытыми глазами, потом снова задвигался:
— А в иллюзионе новая комедия: «Тетя Пуд и дядя Фунт».
— Тетя Пуд? — улыбнулся Герцке. — Завтра сходим обязательно!
Янкеле заснул счастливый. А когда проснулся, в комнате было полно народу. Пришла галантерейщица Хана, сапожник Коткес, фельдшер Лева-«Скорая помощь». Лева долго щупал Герцкино колено, потом сказал:
— Вам повезло, Герцке, вы, кажется, всерьез охромели.
Бабушка засияла всеми морщинками:
— Я же знала, что он у меня удачник!
Только к вечеру Янкеле удалось вытащить дядю из дому. Они пошли по главной улице, как в доброе старое время. Правда, солдат Герцке — это уже не прежний веселый дядя Герцке. Он не вертел тросточкой, не напевал «Лопни, но держи фасон!», — он шел медленно, чуть припадая на левую ногу, и то и дело отдавал честь проходящим офицерам.
У входа в иллюзион Янкеле дернул дядю за мохнатый рукав:
— Офицер!
Герцке поднял было руку, но сразу же опустил ее:
— Дурачок, это же простой швейцар!
Янкеле виновато засмеялся, взял у Герцке денег, прошел мимо швейцара в ливрее с галунами и купил два билета в ложу — все-таки не каждый день приезжают дяди-солдаты!
В ложе у барьера сидел важный офицер с дамой. Герцке «отдал честь и тихонько уселся сзади, но тут офицерский стул заскрипел, шпора звякнула, офицер обернулся и тоже заскрипел:
— Нижним чинам здесь, предполагаю, не место!
Появилась билетерша:
— Солдатик, твое место там, на галерке. Сюда тебе нельзя.
На экране уже прыгали и кривлялись «дядя Фунт» и «тетя
Пуд».
— Герцке, — сказал Янкеле, стараясь не заплакать, — поедем лучше… в Дворянский… сад…
Они вышли на улицу и подбежали к конке. Кондуктор в окне закричал:
— Нижний чин, не цепляйся! Не видишь — площадка забита!
— Дяденька, вагон же пустой!
— Нижним не дозволяется!
Он свистнул, замученные лошади дернули, облупленная конка покатилась по рельсам.
Янкеле ошарашенно оглянулся на дядю. Герцке уныло стоял посреди улицы, поминутно озираясь, не проходит ли офицер. Тускло блестела кокарда, из-под шинели высовывались кривые носы солдатских сапог, на плечах зеленели солдатские погоны. Он бодрился:
— Ничего, Яшкец, мы живо дойдем! По-военному! Полк, становись! Равняйсь! Выше головки! Убрать брюхо! Ешь глазами начальство! Шагом-арш! Ать-ва, ать-ва!
И «полк» зашагал: ать-ва, ать-ва, ать-ва…
За высоким забором Дворянского сада гремела музыка — играли знакомый «Варшавский вальс». У ворот висела ржавая вывеска:
ВОСПРЕЩАЕТСЯ:
а) Хождение по газонам.
б) Распитие спиртных напитков на траве.
в) Прогуливание собак.
г) Нахождение нижних чинов как в одиночку, так и более.
Раньше они ее даже не замечали. Янкеле закусил губу, Герцке потоптался на месте, сплюнул, потом хлопнул Янкеле по плечу:
— Э, была не была! Лопни, но держи фасон, Яшкец!
Он приосанился, подровнял фуражку, чтоб кокарда была против носа, подтянул ремень, обдернул шинель, расправил плечи и прошел через ворота. А Янкеле — за ним.
Дружелюбно шелестели знакомые липы. Вот любимая скамейка- теперь она не зеленая, а серая. Вот будочка, где всегда пили «дедушкин» квас, — там другой продавец, неприветливый. Вот площадка для танцев, вот раковина для духовых музыкантов…
Янкеле потянул Герцке за рукав:
— Кто это. Герцке?
— Где?
Вдали, в глубине аллейки, двигался толстый старик с длинными белыми усами, с белой, расчесанной надвое бородой, с красными полосами на синих штанах, с медалями, эполетами, крестами и шнурами. На нем была серая шинель на малиновой подкладке, в руках — короткий гибкий хлыст. Рядом, по песку, катился малюсенький белый песик, на цепочке.
— Собачка! — обрадовался Янкеле. — Значит, ничего, можно. А кто это, тоже швейцар?
Но Герцке не слушал его. Герцке шагнул к танцевальной площадке, поднял руку и крикнул негромко:
— Ядя!
Янкеле оглянулся.
На площадке, в нарядном, блестящем платье, в лакированных туфельках, освещенная луной и газовым фонарем, стояла Ядвига. Рука ее, в перчатке до локтя, лежала на плече франтоватого кавалера.
Она посмотрела вниз, на темную аллейку, поискала глазами Герцке, нашла его и долго разглядывала кокарду, погоны, сапоги… Но вот снова грянула музыка, кавалер сказал что-то, подхватил Ядвигу, закружил, она засмеялась и пропала в толпе танцующих…
Янкеле боялся взглянуть на Герцке. Вдруг сзади что-то рявкнуло:
— Смирно-о! Устава не знаешь! — и тоненьким, противным голоском залаяла собачка.
Это был не швейцар — это был настоящий «полный генерал»!
Он был красный, красней своей малиновой подкладки, он топал ногами и, брызгаясь слюной, кричал:
— Во фрунт! Во фрунт за двадцать шагов! — и вдруг, подняв хлыст, полоснул Герцке по больной ноге.
Янкеле обмер. А Герцке стоял вытянувшись, бледный, как бумага, и не мигая, точно слепой, смотрел на генерала. Худая рука, отдающая честь, мелко-мелко дрожала около козырька солдатской фуражки. Левая нога его не выпрямлялась.
— Как стоишь, мерзавец?! Издеваешься?! — и генерал снова хлестнул Герцке по колену.
Янкеле вдруг завизжал, кинулся к генералу и всеми зубами вцепился в генеральскую ногу — там, где красная полоса. Нога дернулась, обернулась острым носком и отшвырнула Янкеле на железную ограду танцевальной площадки. Он остался лежать, уткнувшись головой в песок. Он хотел позвать Герцке, но что-то душило его, рот не слушался, и получалось точно мычание:
— Ге… гы… ге…
* * *
Янкеле заболел. Его лечил Лева-«Скорая помощь». Он сказал, что у мальчика мудреная болезнь, называется нервный шок.
— Пускай шок, — говорила бабушка, — но почему он заикается?
Этого Лева — «Скорая помощь» не знал и вылечить не сумел. Янкеле так и остался заикой.
ЗВЕРИНЕЦ
Моим первым учителем но рисованию был живописец вывесок Ефим Зак.
Его яркие вывески украшали наш скучный городишко.
Для портных он рисовал длинных, тонких дам в невероятно пышных туалетах. У нас таких нарядных дам никогда не было. Мне казалось, что это графини или принцессы.
Парикмахерам он изображал широкоплечих, краснощеких франтов с усами, цилиндрами и тросточками. Усатые франты презрительно поглядывали на убогие наши улицы. Я был уверен, что все — министры или, по крайней мере, купцы первой гильдии.
Часами я разглядывал вывески Ефима Зака. По ним я учился читать и писать.
Однако всю силу его таланта я понял только тогда, когда к нам приехал «Тропический зверинец братьев Рабинович».
Сначала приехал старший Рабинович. Он заявил:
— Для развертывания нашего тропического зверинца необходимо большое и художественно разрисованное помещение.
Он стал осматривать город. На Базарной площади возвышался длинный, просторный амбар сеноторговца Антонова. Но стены его были разрисованы разве только ругательными словами.
Парикмахерский ученик Цирельсон. член Общества покровительства животных и большой любитель привязывать к кошачьим хвостам пустые жестянки, сказал:
— Послушайте, а Ефим Зак на что?
Бее обрадовались:
— Правильно, Ефим Зак!
— Конечно, Ефим Зак!
— Обязательно Ефим Зак!
К живописцу отправилась делегация:
— Так и так, господин Зак, приедет зверинец, надо разрисовать антоновский амбар.
— Я согласен, — ответил живописец. — Мне надоели портные «из Варшавы» и сапожники «из Парижа». Но что скажет Антонов? Он хозяин, не я!
Пошли к сеноторговцу. Антонов, как и полагается купцу, сидел за самоваром.
Он удивился:
— Какой может быть зверинец в нашем уезде?
— Тропический!
— Тропический?! — Он вынул изо рта мокрый кусочек-сахару и положил на блюдце. — А разрешение от полицмейстера?
— Вот оно! — сказал Рабинович.
— А зачем нам зверинец? Конечно, амбар у меня сейчас порожний, но звери нам ни к чему. Вон есть у меня Шарик, хватит!
Шарик гремел цепью и скулил под окном.
— Что вы сравниваете? — обиделся Цирельсон. — Лев, царь зверей, п какая-нибудь Жучка или даже Шарик! Мы ведь ваш амбар разрисуем, картинку из него сделаем!
— Ладно! — махнул рукой купец. — Только мне двадцать контрамарок, и еще, как взойду, чтобы лев поднимал лапу.
Пришлось все обещать.
Ефим Зак взялся за работу.
Через несколько дней зверинец открылся. У разрисованного входа стоял и зазывал один из Рабиновичей:
— А вот чудо природы, звери различной породы! Не дерутся, не кусаются, на посетителей не кидаются. Детям забава, взрослым наука, билет гривенник штука!
Я выпрашивал у матери гривенник. Она ругалась:
— Вот еще зверинец на мою голову! Нету денег, нету! Придет отец, он тебе покажет зверинец ремнем!
Я терся у входа, но Рабинович отпихивал меня толстой рукой, продолжая выкрикивать свою «зазывалку».
Я обошел амбар со всех сторон, разглядывая расписные стены.
Все краски, какие только были у Ефима Зака, легли на стены антоновского амбара удивительными животными.
Там были замечательные лиловые львы с ярко-зелеными гривами и оранжевыми хвостами. Свирепые красные тигры с черными полосами раскрывали багровые, как огонь, пасти. Синие обезьяны висели в фантастических позах на причудливых тропических деревьях. Великолепные желтые слоны с непомерно длинными хоботами стояли в голубой пустыне. Пестрые, в крапинку, крокодилы высовывали из небесно-синей воды зубастые челюсти.
Тропические звери сводили меня с ума. Пять раз обошел я амбар справа налево и слева направо — нигде ни щелочки, ни дырочки! Я поплелся домой. Потом мама послала меня за хлебом. Я взял корзинку и вышел на улицу. Ноги сами собой привели меня к Базарной площади. Завидев разрисованные стены, я не выдержал: пускай ругают, пускай без хлеба, пускай ремнем — теперь все равно!
Я купил билет и прошел в зверинец.
Там было полутемно и душно. Постепенно я стал различать клетки и надписи на них.
Вот самая главная надпись: «Царь зверей — африканский лев». Под ней, за решеткой, в темном углу спал и сам «царь» — дряхлый, облезлый лев, с вытертой гривой, худой и невзрачный.
В клетке рядом скучала обыкновенная рыжая кошка, над ней была надпись: «Не дразнить — карликовый тигр».
В клетке с надписью: «Слон временно заболел», сидели два зайца.
Еще там был «кровожадный орангутанг» — забитая мартышка, вроде тех, что вытаскивают «счастье» у шарманщиков.
Под вывеской «Белый арктический медведь» сосал лапу бурый медвежонок. А вместо «сибирского волка-материка» по клетке металась лохматая дворняга.
Помню, я чуть не заплакал и побежал к выходу. Там стоял Рабинович.
— Меня за хлебом послали… а я сюда… Отдайте деньги… я не знал…
— Что? — Рабинович засмеялся и стал потирать руки. — Проваливай, не то брошу тебя льву в клетку!
Я закричал:
— Разве это лев?! Это обман, а не лев! Вон там, на стене, настоящие львы и тигры, а здесь обман, и отдайте мне десять копеек назад!
Рабинович щелкнул длинным бичом:
— А ну. марш отсюда, пискунчик!
Я выскочил на улицу. Домой итти без хлеба я боялся и все бродил вокруг амбара, и все смотрел и смотрел на нарисованный зверинец, который оказался в тысячу раз лучше настоящего. Потом отец нашел меня возле амбара, привел домой и отстегал ремнем. Я заснул в слезах. Зато мне всю ночь снились лиловые львы, малиновые тигры, желтые слоны, синие обезьяны и пестрые крокодилы — весь «тропический зверинец» великого Ефима Зака.
«РОГ ИЗОБИЛИЯ»
У меня было четыре тети с папиной стороны и одна — с маминой. Ее звали тетя Бася. Она приходилась дальней родственницей знаменитому в нашем городе живописцу вывесок Ефиму Заку.
Его яркие, цветистые вывески не давали мне покоя. Я упрашивал отца:
— Папа, отведи меня к Заку! Я хочу учиться у Зака!
Отец отвечал:
— Дурачок, для этого надо же иметь талант! У тебя разве есть талант?
— Есть!
— Глупость у тебя есть, а не талант! Иди!
Я убегал к тете Басе. Она у нас была фабрикантом. У нее была своя фабрика.
Хозяином была тетя Бася, рабочими — тетя Бася. В первой смене работала тетя Бася, во второй — все та же тетя Вася. У фабрики была даже вывеска кисти Ефима Зака:
Буквы были замечательные, точно печатные. По краям извивались узоры.
Я ныл:
— Тетя Бася, вы же ему родственница, отведите меня к Заку!
Бася густо смазывает клейстером листы из старых журналов.
— А способность? Хороший пакет тоже не всякий сделает, а тут — художественное дело.
— Пусть он меня испробует.
— Ну хорошо, только положи пакет, не мешай!
У тети Баси была моя «библиотека». Книг у меня не было, и я читал пакеты.
Попадались очень интересные.
В один пакет я залез с головой — прочитать изнанку. Бася рассердилась:
— Положи! Разорвешь!
Я взял другой.
«Если на вас, как из рога изобилия, сыплются неприятности, не падайте духом. Наши безвредные укрепляющие капли…»
Остальное было загнуто и заклеено.
— Тетя Бася, что такое «рог изобилия»?
Тетя Бася бросает работу, упирается кулаками в стол:
— Ты перестанешь мешать? Тут срочный заказ для мадам Болтянской, а я еще половины не сделала!
Вечером я спросил у папы:
— Папа, что это значит «рог изобилия»?
— Кого рог? — удивился папа. — «Изобилия»? Хм! У кого мы имеем рога? Мы имеем рога у коровы, у козы. у… — Он задумался, потер подбородок и вдруг показал на ходики: — Десять часов, а ребенок еще не спит… Марш в кровать!
Два дня я ко всем приставал:
— Что такое «рог изобилия»?
Бабушка отвечала:
— Мало ли какую чепуху печатают в этих журналах!
Мама отвечала:
— Я тебе сто раз говорила: не читай ты эти дурацкие пакеты!
Дядя объяснил:
— Изобилие — это. наверное, такая толстая корова, и это ее рога.
А тетя сказала:
— Это такой рожок.
Я побежал к тете Басе, стал перечитывать:
— «Если на вас, как из рога изобилия…
Бася перебила:
— Сегодня утром я его встретила на базаре. Покупает какую-то олифу.
Я вскочил:
— Ефима Зака?
— Ага!
— Ой! Что он сказал?
Тетя Бася нарочно молчит, смазывая и загибая лист за листом. Она сделала полдюжины пакетов и только после этого ответила:
— Он сказал: «Вы же знаете, Бася, у меня одни дочки, и
хороший мальчик мне не помешает». Я оказала: «У меня есть для вас хороший мальчик. Лучшего не найдете: мой племянник, сын щетинщика Липкина». Зак сказал: «Приведите». В пятницу мы с тобой пойдем.
Я побежал домой, рассказал маме про Зака, рассказал папе про Зака и стал собирать для Зака свои рисунки.
В пятницу мама нарядила меня, точно на свадьбу.
— Смотри, будь умным мальчиком, слушайся тети Баси. Васенька, ты поговори там, упроси Ефима!
— Он будет смотреть только на способность, — ответила тетя Бася. — Идем скорей, а то у меня фабрика стоит!
Она зашагала быстро, как солдат. Я едва поспевал за ней. По дороге нам попадались знакомые вывески — портные, парикмахеры, сапожники, лавочники, — на каждой в углу была подпись: «Художественный салон Е. Зак».
Спотыкаясь, я бежал за тетей и мечтал: «А вдруг когда-нибудь и моя работа будет висеть по всему городу, и все будут читать: «Гирш Липкин», «Гирш Липкин»!
Я волновался. Тетя ворчала:
— Каждый час — это пол сотни пакетов! Кто мне их вернет?
Зак жил — Тюремная, угол Мощеной. Мы долго шли вдоль
глухого забора. Было лето, цвели каштаны, громадные цветы сияли на них, точно свечи.
— Тетя Бася, вы ему не говорите, что мне девять. Скажите — одиннадцать!
— Что ты меня учишь?
Она толкнула калитку, и я увидел Зака. В тени каштана он писал вывеску:
Он был маленький, с большой лысой головой.
— А, Баселе! — сказал он и бросил кисти в ведро. — Заходите, фабрикантка. Как у вас там — все срочно и прочно?
Тетя засмеялась. Зак обернулся ко мне:
— Как тебя зовут? Гирш? Гирш — значит олень. Посмотрим, олененок, какие у тебя рожки, что ты умеешь.
Я вспомнил «рог изобилия», но спросить не решался и молча подал Заку рисунки. Он посмотрел:
— Молодец! А читать ты знаешь?
Я взглянул на вывеску и отчеканил:
— Дичь!
И вдруг забормотал:
— Только здесь, в конце, надо мягкий знак…
Я испугался и спрятался за тетку. Тут сам великий Зак немного смутился:
— Скажите, какой министр! Он даже знает мягкие знаки! Еще один вопрос, и мы его отпустим. Зайдемте в салон! Шейна, принимай гостей!
В комнате было тесно, грязно, убого. Шейна поставила на голый стол ржавую селедку и две луковицы. Пахло пеленками, масляной краской, замазкой. Вдоль стены, в углу, выстроились затылками к нам пять или шесть маленьких оборванных девочек. Они что-то ели, верно, что-то очень вкусное, так как они громко чавкали, причмокивали, облизывались, шумели:
— Ривочка, а я вон то кругленькое съела.
— Нет, кругленькое мое, я его буду есть.
— Твое и Машеньки.
— А этот пряник зато мой! И вон тот! И тот! И та рогулька!
— А мой зато с изюмом! И с маком!
— А я вон ту булочку ем, эту баранку и еще вон ту халу!
Они ели с таким аппетитом, что не заметили нас. Зак сказал:
— Разойдись, обжоры!
Дети расступились, и я увидел красивую вывеску. На ней был нарисован громадный, завитый в десять колец бараний рог.
Из него дождем сыпались плюшки, баранки, сайки, пирожные, халы, калачи, крендели… Я проглотил слюнку. Зак сказал:
— А это как называется?
— Это… какой-то рог…
И вдруг у меня само собой вырвалось:
— Это же, наверное, рог… этого… изобилия!..
Зак был потрясен.
— Беру его! Пускай завтра приходит с папашей. Это же готовый профессор!
Бася сияла:
— Я вам говорю — он все мои пакеты перечитал!
Так я поступил к великому Ефиму Заку. С тех пор прошло тридцать лет. Но всякий раз, когда мне попадается выражение «рог изобилия», я вспоминаю голодных детей Ефима Зака — как они, причмокивая и облизываясь, лакомятся у нарисованного на железе громадного «рога изобилия».