Солнце высоко поднялось над однообразными печальными развалинами Зверинца. Замолчали-топоры на мосту — красноармейцы ушли обедать. А Миша и Онуте всё ещё сидели на бревне.
Онуте рассказывала о себе.
— Вон там, — показывала она, — было крылечко. А там — призбочка. И мы с мамой там всегда сидели. Она мне сказки рассказывала: про Ивана-царевича, про Жар-птицу… А потом фашисты узнали, что она русская, и угнали её к себе…
Онуте пригнула голову к острым коленкам и тихонько заплакала. Миша нахмурился:
— Не надо, Онутечка! Не плачь.
— Она… там… умерла…
Миша помолчал.
— А ты зажмурься покрепче, — сказал он немного погодя. — Вот так, видишь?
Онуте послушно зажмурилась.
— Ну, как? Правда, лучше?
— Лучше, — улыбнулась Онуте.
Она уголком выгоревшего платка вытерла глаза и стала рассказывать о том, как они с папой жили одни, без мамы. По вечерам к ним приходил дядя Казимир, и папа тогда говорил: «Оняле, выйди, закрой ставни и посиди там. И смотри хорошенько: если чужой покажется, постучи!» И Онуте выходила и зорко смотрела в темноту.
— Вот, Миколас, видишь, вон там крылечко, где я сидела.
Миша никакого крылечка не видит, потому что оно завалено обломками, но ему очень жалко Онуте, и он говорит:
— Вижу.
Он внимательно слушает Онуте, и вот ему кажется, будто он на самом деле видит и крылечко, и папу Онуте, и какого-то дядю Казимира. Он будто видит, как однажды поздней осенью папа Онуте прошёл на кухню и поднял крышку подпола…
— А как это — подпол? — перебил Миша.
— Подпол, — объяснила Онуте, — это где картошка… Ну, подвал такой. И вот папа полез в подвал, а я ему говорю: «Тевай!» Это значит «папа», или ещё «тевялис» можно… «Тевай, зачем тебе в подпол? Ведь картошки больше нету!» А папа сказал: «Надо, Оняле. Только никому не говори, Оняле».
Он забрался с заступом в подпол и стал там рыть. Много ночей он работал и вырыл под первым подполом ещё один. А землю украдкой выносил на реку Нерис, чтобы никто ничего не заметил. А потом один раз, поздно ночью, пришёл дядя Казимир и принёс под плащом два ящика.
— Вот такие… невеликие, — показала руками Онуте. — Он взял эти ящики и залез с ними в подпол и стал там жить.
— Как — жить? — спросил Миша. — Насовсем?
— Ну да! Он только немножко выходил. Он только, чтобы подышать, выходил.
Миша пристально смотрит на остатки дома Онуте. Неужели там на самом деле жил человек, жил день и ночь? Верней, у него там и дня не было, а всегда ночь!
Миша вскочил:
— А зачем… зачем он там жил?
— А я не знаю…
— Как же ты не знаешь? Ведь ты дочка, должна знать!
— Дочка! А если он не говорил? Он никому не говорил. Он только дяде Казимиру говорил, а больше никому…
Миша снова сел на бревно:
— Ну ладно. А дальше что? А ел он как же?
— О, а то я!.. — Онуте оживилась. — Я брала кошёлку, как мама, и ходила на базар и всё покупала — картошки, бураков, цыбулю. И сама варила… — Онуте подробно рассказывает, как она спускала в подпол горячий чугунок. А иной раз папа поднимался наверх. Он ел и похваливал: «Молодец, Оняле, герай!» — «Герай» — значит «хорошо»… Он оброс бородой, стал бледный такой…
Онуте зажмурилась, помолчала и продолжала:
— И каждую ночь приходил дядя Казимир, а папа выносил ему бумажки.
— Какие бумажки? — спросил Миша.
— Да я ж не знаю, Миколас, они ж не показывали. Дядя Казимир только говорил: «Добже, Оняле, помогай». А что я помогала? Я только варила и на призбочке сидела…
— А потом? — тихо спросил Миша.
— А потом…
…Онуте вспомнилась другая ночь. Это было уже недавно, летом. Она спала. Вдруг постучали. Только не так тихо, как дядя Казимир, а громко, очень громко. Пришлось открыть, потому что всё равно сломали бы дверь. В комнату зашли фашисты — солдаты и офицер. Солдаты стали всё обыскивать, а офицер подошёл к Онуте и взял её за косы:
«Детка, скажи нам, где твой папа».
«Он уехал».
«Куда?»
«Я не знаю…»
Солдаты прошли на кухню, нашли на полу медное кольцо, подняли крышку подпола и полезли туда. Они долго там шарили, возились, потом вылезли и доложили офицеру:
«Ничего!»
Офицер снова обратился к Онуте;
«Ну-ка, детка, где же твой папа?»
«Он уехал».
Офицер долго спрашивал, а Онуте всё отвечала: «Уехал». А что было дальше, Онуте не помнит, потому что офицер ударил её автоматом по голове.
Онуте сняла с головы платок, взяла Мишину руку и приложила к своему затылку. Под тонкимн русыми волосами Миша нащупал маленькую ямку. Он опустил руку и тихо спросил:
— А потом?
Онуте покрылась платком и продолжала рассказывать.
…Она очнулась в чужом месте, не дома. Голова очень сильно болела. Онуте увидела, что она лежит на полу, у стены. В комнате было много народу. Какая-то женщина сидела неподалёку. Она оторвала лоскут от своей юбки, перевязала Онуте рану и положила её голову к себе на колени.
Онуте стало немного легче. И тут она увидела, что на стенах комнаты нарисованы красивые картины. На одной стене — Иван-царевич в красном кафтане стреляет из большого лука. На другой стене нарисована Жар-птица, сидящая на дереве в сказочном саду. И тут Онуте вспомнила: да ведь это же «комната сказок» Дворца пионеров! Онуте здесь бывала до войны. Она спросила у женщины:
«Тетуте, где мы?»
«В гестапо, доченька».
«А что такое гестапо, тетуте?»
«Это фашистская тюрьма, доченька…»
Миша внимательно слушал Онуте. Ему было очень жаль её. Он отвернулся и спросил:
— А зачем они тебя… в тюрьму?
— А чтобы я сказала, где папа. Но я не сказала. А то бы они его убили.
Миша стал ковырять чёрное трухлявое бревно, на котором они сидели.
— А потом?
— Ой, потом было хорошо! — отозвалась Онуте. — Стреляли пушки и пулемёты. Нам было слышно. И бомбы падали. Долго, всю ночь! А мы всё слушали. А потом услышали: «Ура-а!» Потом открылась дверь и вбежали наши, красноармейцы. Тут мы стали их целовать, и они нас. Один красноармеец меня взял на руки. А я сказала: «Мне очень надо поскорей на Зверинец». И я побежала на Зверинец…
По-настоящему, конечно, Онуте не бежала, а еле-еле плелась, потому что она была очень слабая. Моста через реку Нерис тогда ещё не было, и красноармейцы перевезли её на военной резиновой лодке.
— И я пришла сюда… И увидела… вот это. — Онуте взмахнула худенькой рукой. — И я не знала, где наш дом… И ходила, ходила, а потом упала… И меня нашёл дяденька Корней…
Она замолчала. Кругом было тихо. Внизу, на реке, снова заработали топоры.
Вдруг Онуте вскочила, сорвала с себя платок, кинулась к развалинам, упала на груду обломков и закричала:
— Тевай! Тевялис! Тевай!
Миша растерялся. Он подошёл к Онуте и стал гладить её по худенькой спине:
— Онутечка, не надо… Встань… Зажмурься! Покрепче… Вот так!..
И сам жмурился так, что глазам даже больно становилось