Когда мне было лет семь, мы жили в Одессе. Вместе с нами жила мамина знакомая, девушка лет двадцати, которую все звали попросту Маша. И я вслед за взрослыми тоже называл её Маша.

Она была маминой близкой знакомой, чуть ли не подругой, и жила у нас в доме на правах родственницы. Мама очень любила её, а я просто-напросто обожал. Мне всё нравилось в ней: тихий, спокойный голос, тонкие, всегда чуть-чуть холодные руки, коса, обвитая вокруг головы, зелёные задумчивые глаза… Если можно всерьёз говорить о любви семилетнего мальчика к двадцатилетней девушке, то я, пожалуй, назвал бы своё отношение к Маше чем-то вроде первой любви.

Как только Маша уходила из дому, меня одолевала тоска. Я то сидел у окна, высматривая её, то ежеминутно подбегал к двери и всё скулил:

— Где Маша? Что случилось с Машей?

А когда она наконец возвращалась, я, словно преданная собачонка, кидался к ней:

— Почему вы так долго не приходили?

Она в ответ гладила меня прохладной рукой по стриженому затылку и говорила:

— Ну, полно, Яша, полно, давай мириться…

Однажды кто-то пришёл с новостью: в городе произошёл обвал. Мы с Машей, конечно, немедленно отправились смотреть обвал. День был солнечный. Мы сели в ярко-красный, новенький, беспрестанно звенящий трамвай и понеслись по нарядным одесским улицам к морю.

Море было тёмно-синее, темнее неба. На ленивой волне, уткнувшись носами в берег, покачивались пузатые, бокастые прогулочные ялики с красивыми названиями: «Ласточка», «Чайка», «Альбатрос»… Мы шагали по пляжу, ракушки то и дело забивались в мои сандалии, я вытряхивал их и, прыгая на одной ноге, спрашивал:

— Где обвал? Почему нигде нет обвала?

Наконец мы нашли обвал. Это был, собственно, не обвал, а оползень: большой кусок берега вместе со стоящими на нём дачками, деревьями, заборами, скамейками ночью вдруг снялся с места и не спеша сполз в море.

Я держал Машу за руку, смотрел на красные, глинистые стены обрыва, который образовался после оползня… И вдруг я заметил в сторонке, у самой воды, человека в серой, надвинутой на глаза панамке, который сидел на складном трёхногом стульчике. Перед ним на песке стоял ящик с откинутой крышкой. В левой руке человек держал дощечку с выдавленными на неё разными красками, в правой — длинную кисточку.

Я бросил Машину руку, подбежал к этому человеку, встал за его спиной — и замер от восторга. На крышке ящика я увидел море — наше синее, огромное, бескрайное море. Теперь я всё видел дважды. Вот я вижу теряющийся в голубом тумане берег, и на крышке ящика тоже теряющийся в голубом тумане берег. Вот лодки, уткнувшиеся в песок, и на крышке ящика те же лодки, уткнувшиеся в песок. Вот вдали парус, и на крышке ящика точно такой же парус. Это было подлинное чудо. А создатель этого чуда, человек в серой панамке, то и дело тыкал кисточкой в холст, и мне казалось — вот-вот он всё испортит.

Но я ошибался. Картина становилась всё лучше. Он ткнул кисточкой — появилась ещё одна лодка. Снова мазнул кисточкой — родилось нежное облачко. При этом человек в панамке насвистывал песенку, которую все тогда распевали:

— «Ламца-дрица… Ойра, ойра!.»

Маша звала меня, я не отзывался. Она подошла:

— Вы извините нас… Пойдём, Яша, не надо мешать…

Художник оглянулся. Это был молодой человек с весёлым загорелым лицом. В зубах он держал кисть. Он вынул её, приподнял панамку и с улыбкой сказал:

— Что вы, чтовы, мадмуазель! Пожалуйста! Очень приятно! Кстати, я уже кончил…

Они стали разговаривать, потом он уложил всё своё хозяйство, и мы втроём пошли к трамвайной остановке. Не помню, о чём они беседовали. Я и не прислушивался. Я думал о том, что мне тоже надо стать художником, приобрести серую панамку, ящик с красками, и тогда я буду рисовать всё, что вижу: людей, море, лодки, обвал, Машу…

Несколько дней я приставал то к папе, то к маме:

— Я хочу учиться на художника. Наймите мне учителя…

Оба в один голос отвечали:

— Нет денег!

Я горько плакал. Наконец папа не выдержал и сказал:

— Надо бы узнать, а сколько берёт ученик Одесского художественного училища за урок?

Маша сказала:

— Я могу узнать — у меня там есть знакомые…

Через день Маша пришла с известием, что ученик художественного училища берёт за урок неслыханную сумму — пятьдесят копеек.

Мама долго советовалась с папой. Они вздыхали, смотрели на меня, а я смотрел на них умоляющими, полными слёз глазами.

— Ладно, — махнул папа рукой. — Маша, скажите ученику, пусть придёт.

Слёзы мои мигом высохли. Я кинулся к папе, стал целовать его, маму, Машу… А потом мы с Машей пошли в магазин и купили (на её деньги) большую тетрадь для рисования, в которой каждый толстый лист был переложен листочками шуршащей папиросной бумаги. Купили шестигранный карандаш с золотым тиснением «Иоганн Фабер». Купили мягкую резинку с зайчиком на мягком белом боку.

Маша сказала, что учитель придёт завтра, в пять часов. К одиннадцати часам утра я всё приготовил и стал ждать учителя. День тянулся медленно. Наконец ровно в пять часов кто-то постучался, я кинулся к двери и увидел… того самого художника в панамке, с которым мы с Машей познакомились около «обвала». Оказывается, это с нимМаша договаривалась насчёт уроков, это егоона называла своим знакомым из художественного училища.

Сейчас на нём была чёрная куртка, испещрённая мазками разных цветов, мятые брюки, а вместо панамки — чёрная форменная фуражка. Он вежливо поклонился. Маша покраснела и вышла из комнаты. Папа с мамой тоже вышли, чтобы нам не мешать. Я показал учителю тетрадь, резинку и карандаш. Он всё похвалил и перочинным ножом стал чинить карандаш. Как он его очинил! Длинно, остро, аккуратно! Таким карандашом можно всё, что угодно, нарисовать!

Учитель усадил меня, откинул с первой страницы стелющийся папиросный лист, и передо мной возникла белая, чуть шероховатая бумага. Учитель осторожно наметил на ней восемь точек — четыре пониже и четыре повыше. Потом он велел мне соединить их между собой.

Дрожащей рукой я стал соединять эти точки. Рука не повиновалась — линия получалась кривая и волосатая: я никак не мог попасть в точку и всё проезжал мимо. Учитель помогал мне.

Потом, когда все точки были с грехом пополам соединены, я спросил срывающимся от волнения голосом:

— А-а что это такое? Домик?

— Это, — ответил учитель, — куб.

— Куб?!

— Да, молодой человек, это куб. А потом мы будем с вами рисовать пирамиду, конус и параллелепипед.

Я выронил карандаш. Я хотел спросить: а как же море, и лодки, и берег в голубом тумане? Разве мы их не будем рисовать? Ноя не решался задавать вопросов учителю и молча смотрел на куб сквозь слёзы, которые я старался скрыть.

В шесть часов Маша вошла в комнату. Я кинулся к ней. Она положила свою прохладную руку на мой затылок и приветливо улыбнулась учителю.

— Сегодня мы рисовали куб, — сказал учитель, — а завтра будем рисовать параллелепипед… Вы не собираетесь в город, мадмуазель Маша?

— Собираюсь…

Они ушли. Мама спросила: — А когда следующий урок?.

Я ответил:

— Никогда следующий урок… Я не хочу пара… паралеле… — Я не мог выговорить трудного слова и заплакал.

На этом уроки закончились. Учитель больше не приходил. Вернее, он приходил, только не ко мне, а к Маше. И через месяц она вышла за него замуж и ушла от нас навсегда.

Так этот весёлый человек в серой панамке, в испещрённой красками куртке забрал у меня мою Машу, мою первую любовь, а мне оставил только кривой волосатый куб под шуршащей папиросной бумагой.

А кто во всём виноват? Конечно, я сам. Не подбеги я тогда, на берегу, к этому человеку, Маша бы с ним не познакомилась и, возможно, до сих пор была бы со мной.

Так оборвалась моя первая любовь. Зато с особой силой вспыхнула моя вторая любовь — любовь к живописи, которая тоже доставила мне немало и сладких и горьких минут.