Как славно ударило в глаза солнце, когда Миша выбрался из подвала на белый свет! Как хорошо было снова увидеть синее небо, и ватные облака, и древнюю башню, и красный флаг над башней, и деревья — пускай сожжённые, и дома — пускай разрушенные!..

Он все жмурился, всё тёр глаза после темноты. Он весь перепачкался в земле. У Онуте нос и щеки были в глине. Бронек и Юргис тоже с ног до головы измазались в земле и глине. Они вчетвером побежали к реке и давай там чиститься и умываться.

А прочие ребята, взяв у Миши фонарик, поодиночке спускались в подвал. Всем хотелось хоть одним глазком посмотреть, как там, под землёй, жил папа Онуте, как он там слушал Москву, как печатал на узеньких розовых полосках бумаги сводки «От Советского Информбюро».

Потом, когда все досыта насмотрелись, ребята вернули фонарик Мише и пошли домой.

Онуте шла невесёлая. Обидно! Столько возились, столько труда положили, и всё равно она про папу почти ничего нового не узнала.

Миша никак не мог придумать, чем утешить её. Он шагал рядом с ней прихрамывая. После ходьбы, после прыжков и лазания нога снова разболелась.

— Видишь, я говорила: нельзя тебе, — сказала Онуте.

— Можно! — ответил Миша и молодцевато притопнул больной ногой.

Всё-таки, придя домой, он сразу лёг. Папы, как обычно, не было. Он пришёл только поздно ночью. Миша проснулся и стал рассказывать про подвал. Потом он показал папе розовый листочек.

Папа сказал:

— Да, это подпольная листовка. Тут много было подпольщиков. Они хорошо помогали Красной Армии. Спрячь, Мишук. Спи, завтра расскажешь подробней… Кстати, ты не забыл, что завтра воскресенье?

— А что, папа?

— Как — а что? Ведь тебе завтра читать раненым.

— Ой, правда, я совсем позабыл! Папа, а можно, Онуте тоже пойдёт со мной? Она хорошие стихи знает.

— Конечно, конечно, давайте.

Миша заснул. А назавтра после обеда он надел чистую ковбойку, пригладил чёлку и направился к Онуте.

В сторожке было по-воскресному чисто, прибрано. Дядя Корней в огромных круглых роговых очках, которые странно было видеть на его красном, обветренном лице, читал газету «Красный воин». Онуте сидела у окна, где посветлей, и перелистывала букварь.

Миша сказал:

— Онутечка, собирайся!

— Куда? — удивилась Онуте.

— В госпиталь. Читать.

Онуте закрылась букварём:

— Ни… не пойду!.. Я стесняюся.

— Как тебе не стыдно! — возмутился Миша. — Я даже папе сказал, что ты будешь.

— Ни, ни!

Онуте всё отнекивалась. Наконец в дело вмешался дядя Корней. Он снял очки, положил их на газету и сказал:

— Аннушка, нехорошо! Ступай, расскажешь им там.

— Да я ничего не знаю.

— Что знаешь, то и расскажешь. Ступай!. Дай-ка я тебя маленько приберу.

Толстыми, морщинистыми пальцами он помог Онуте расчесать и заплести в две косички её мягкие русые волосы. Потом он порылся в своём солдатском походном мешке и достал шёлковую пунцовую ленту и пару белых носочков с синей каёмкой.

Онуте, как все девочки, долго вертелась у треугольного осколка зеркала и всё расправляла огромный бант, который дядя Корней соорудил у неё на макушке.

Миша торопил её:

— Пойдём, Онутечка! Скорей!

— Си-час, си-час, — отозвалась Онуте, загибая носочки так, чтобы видна была синяч каёмка.

Среди вещей, которые Онуте принесла со Зверинца, нашлось её давнишнее, самое нарядное, с вышивкой платье. Онуте пошла за перегородку и надела его. До чего оно стало маленькое! Рукава до локтей, подол выше коленок. Но дядя Корней и Миша в один голос сказали:

— Ничего! Очень даже хорошо и расчудесно!

Наконец сборы кончились, и Миша и Онуте торжественно направились к главному корпусу. Миша для верности держал Онуте за руку.

Санитар у входа встретил их с почётом:

— Пожалуйте, пожалуйте, дорогие гости, вас уже ждут.

Он повёл их к вешалке. И тут оказалось, что наряжаться вовсе ни к чему было, потому что он выдал им два длиннющих халата, которые наглухо закрыли и Мишину ковбойку, и белое нарядное платье Онуте, и даже носочки с синей каёмкой.

— Это я уж вам самые маленькие подобрал, — улыбался санитар.

Миша завязал тесёмки на спине у Онуте; Омуте — на спине у Миши. Потом, наступая на подолы, они пошли за медсестрой Шурочкой по длинному белому коридору. По одну сторону были окна, окна, окна, а по другую — двери, двери, двери…

Онуте, то и дело засучивая широченный рукав, шёпотом говорила:

— Кабы ты знал, как я боюся!

— Ничего, — тоже шёпотом отвечал Миша. — Я в Москве сколько раз выступал. Знаешь, как здорово получается! Ведь мы шефы.

— Шефы? — переспросила Онуте.

— Ну да, шефы!

От этого слова Онуте стало как будто легче. Она пошла уверенней. Сестра сказала:

— Вот что, товарищи шефы, мы сначала зайдём в четвёртую, в лежачую палату, ладно?

Они подошли к двери, на которой чернела жирная четвёрка.

Сестра приоткрыла высокую белую дверь и объявила:

— Товарищи, приготовьтесь! Сейчас к вам зайдут шефы. Они вам почитают.

Миша и Онуте услышали, как за дверью захлопали, словно в театре. Онуте опять пала духом:

— Я здесь постою… я потом…

— Да вот она не хочет, боится, — сказал Миша.

Сестра позвала:

— Пошли, ребята!

— Ну ничего, пусть постоит, наберётся храбрости, — сказала сестра, — а мы с тобой пойдём.

Делать было нечего, и Миша один шагнул вслед за сестрой в палату.

Он увидел белые кровати и лежащих на них раненых. К кроватям были приделаны блестящие металлические приспособления. Миша знал: это для того, чтобы ноги правильно заживали.

Раненые с любопытством рассматривали Мишу. Один из них, темноволосый, с маленькими чёрненькими усиками, сел и, оправляя вокруг себя одеяло, весело сказал:

— Ма-сковскому артисту привет!

Все захлопали. Впрочем, не все. Один больной, в углу, у окна, не хлопал. Он лежал неподвижно и смотрел не на Мишу, а куда-то вверх.

Миша оглянулся на белую дверь, откашлялся и смело сказал:

— Здравствуйте! Только я никакой не артист, вы не думайте…

— Ничего, сынок! Просим! — раздалось со всех сторон.

— Тогда я вам прочитаю, — сказал Миша, — стихи Владимира Маяковского. Называются: «Необычайное приключение, бывшее с Владимиром Маяковским летом на даче».

— Просим! На стул давай! На стул!

Миша стал на стул и начал с выражением читать:

В сто сорок солнц закат пылал, в июль катилось лето, была жара, жара плыла — на даче было это.

Миша старался. Ему очень хотелось, чтобы раненым понравились эти стихи. Он читал не спеша, с выражением, изо всех сил размахивая руками:

Что я наделал! Я погиб! Ко мне, по доброй воле, само, раскинув луч-шаги, шагает солнце в поле.

Миша видел вокруг себя внимательные лица^ Он знал, что за дверью его слышит Онуте. Где-то рядом, может быть в соседней палате, — папа. Всё это придавало ему силы и уверенности, и он читал хорошо. Особенно удалась ему речь солнца:

…А мне, ты думаешь, светить легко? — Поди попробуй! — А вот идёшь — взялось идти, идёшь — и светишь в оба!

Мишин голос звенел на всю палату. Наконец он изо всех сил выкрикнул:

Светить всегда, светить везде, до дней последних донца, светить — и никаких гвоздей! Вот лозунг мой — и солнца!

Он замолчал и, держась за спинку, стула, поклонился.

Вся палата дружно захлопала. Раненый с чёрными усиками, оглушительно хлопая, кричал:

— Чем не артист? Заслуженный артист!

Другой раненый повернулся к соседу:

— Слышь? «Светить — и никаких гвоздей!» Вот это по-нашему! Вот это точно!

Только больной у окна по-прежнему лежал неподвижно. Натянув одеяло до самого нoca, он теперь смотрел на Мишу и щурился.

Бойцы стали просить:

— Ещё давай!

— Ещё Маяковского!

— Сейчас, — ответил Миша. — Минуточку…

Он спрыгнул со стула и, прихрамывая, побежал к дверям. За ними всё ещё томилась Онуте.

— Пойдём! — позвал он её. — Слышишь, как хлопают? Пойдём!

— Миколас, ты только не сердись, — сказала Онуте. — Я только ещё немножко… и пойду.

Миша пожал плечами, махнул рукой и вернулся в палату. Раненый с усиками спросил:

— Артист, почему хромой? Тоже раненый, да?

— Нет, — улыбнулся Миша, — это просто мы тут дом один разбирали, и вот балкой угодило…

— Дом разбирали? Зачем разбирали?

— Да это целая история…

— Вот и давай целую историю. Мы тут любим целые истории!

Раненый засмеялся, а вслед за ним засмеялась вся палата. Наверно, все вспомнили смешные истории, которые здесь бойцы рассказывали на досуге.

— Только это не смешное, — сказал Миша. — Тут, знаете, есть такой район, называется Зверинец. Там зверей нету, просто так называется…

При слове «Зверинец» лежавший у окна раненый как-то пристальней взглянул на Мишу. А Миша продолжал:

— Там при фашистах сидел один человек в подвале. И он там слушал Москву и записывал сводки. А потом сам печатал их. Вот… Я вам сейчас покажу.

Он поднял руку к нагрудному карману, но наткнулся на полотно халата. Миша не растерялся, приподнял халат чуть ли не до шеи, вытащил из кармана красную книжечку и достал из неё сложенный вчетверо розовый листок.

— Вот видите? Это мы там нашли. Это подпольная листовка.

Миша стал развёртывать листочек.

Вдруг лежавший у окна раненый шевельнулся. Медленно, с натугой он выпростал из-под одеяла длинную, худую руку и стал её так же медленно, словно преодолевая огромную тяжесть, протягивать к Мише.

Палата притихла. Стало слышно, как раненый пытается что-то сказать. Сначала он долго шевелил сухими губами, словно укладывая их поудобней, потом помычал немного, и наконец в тишине раздалось хриплое, неуверенное: — Дай!..

Мише стало не по себе. Он торопливо протянул раненому листок. Костлявые пальцы неловко смяли его, потом рука медленно согнулась, и пальцы приблизили бумажку к светло-голубым, глубоко запавшим глазам.

Раненый долго смотрел на бумажку. Вся палата следила за ним. Потом он тихо, отдыхая после каждого слова, произнёс:

— Это… я… писал…

И длинная рука с зажатым в пальцах листком упала на грудь.

Тут все зашумели. Черноглазый раненый с усиками ударил кулаком по одеялу и выкрикнул:

— Заговорил, скажи пожалуйста! Какой молодец!

А Миша словно окаменел. Он хотел вспомнить фамилию Онуте, но от волнения забыл её. Она точно выпала из головы… Не сводя глаз с лежавшего у окна больного, который всё сжимал в кулаке розовый листок, Миша мысленно подбадривал самого себя:

«Сейчас… Сейчас… Только не волноваться!.. Сейчас я вспомню… Спокойно! Её фамилия похожа на имя папы. Ага, вспомнил!»

Он шагнул к сестре:

— Скажите… как фамилия этого раненого? Петраускайте, да?

— Тише! — ответила Шурочка. — Потом… Пусть успокоится.

— Нет, нет, — повторил Миша нетерпеливо, — вы мне только скажите: Петраускайте, да?

— Так не бывает, — ответила Шурочка, заглядывая в историю болезни. — Его фамилия — Петраускас. Вот если бы у него была дочка, её бы звали Петраускайте. А если бы жена — Петраускене. У литовцев всегда так…

Но Миша уже не слушал её. Позабыв обо всём на свете, он кинулся к дверям. На бегу он уронил стул, но даже не оглянулся. С силой распахнул он обе створки дверей и выскочил в коридор.

Онуте на прежнем месте не было!

Миша как сумасшедший побежал по коридору:

— Вы не видели? Тут девочка такая… С красной лентой… Девочка?…

— Да вот она, — сказал санитар, — прячется тут.

Онуте стояла у вешалки. Миша схватил её за руку и повёл в палату. Онуте вырывалась, упиралась, но Миша с яростью тащил её за собой.

Наконец он чуть ли не насильно втолкнул её в четвёртую палату и, запыхавшись, остановился.

Остановилась и Онуте.

Лежавший у окна раненый посмотрел на дверь. Вдруг его светло-голубые глаза расширились, он приподнялся, протянул к дверям дрожащие, беспомощные длинные руки и тихим-тихим голосом, словно не веря себе, произнёс:

— Оняле?

Онуте пронзительно вскрикнула:

— Тевай! — и, путаясь в полах длинного халата, бросилась к отцу.

…Тем, собственно, и кончился литературный вечер юных артистов Миши Денисьева и Онуте Петраускайте.