Рисунки В. Щеглова
Для детей младшего возраста
Рисунки В. Щеглова
Для детей младшего возраста
Сигналист
Сегодня дежурному сигналисту 14 лет. Вчера ему было 16, позавчера 19, а завтра может быть и 22. Это потому, что сигналисты каждые сутки меняются, а в музыкантском взводе, где они состоят, много добровольцев разного возраста.
Сегодня очередной сигналист Беломестнов.
— Играй на поверку, — говорит ему дежурный по полку Ермолин, когда будильник в штабе показал девять.
Беломестнов достает с гвоздя трубу, которая висит слишком высоко для его роста, выходит на площадку перед штабом и, приложив трубу к губам, до отказа надувает бледные щеки.
За сопками садится солнце, и все вокруг красное: и небо, и полотнища палаток, и красноармейцы, и сосны… Труба изогнулась красным драконом. Дракон купается в багровых лучах; ему весело, и он поет на своем драконьем языке:
Из палаток выбегают красноармейцы и, жмуря глаза от красного света зари, колоннами идут на переднюю линейку.
Кончив играть, сигналист сплевывает, протирает конец трубы и идет обратно в штаб.
Пробираясь между соснами и палатками, быстро надвигается ночь, словно она тоже торопится на поверку. На потемневшее небо выходят нетерпеливые звезды. Сквозь чащу веток протискиваются лунные лучи.
Через час Беломестнов играет «отбой», и лагерь засыпает.
Под «грибами» замерли дневальные, изредка переминаясь с ноги на ногу. Из белеющих в темноте палаток доносится храп, от которого шевелятся стены этих полотняных домиков. Командирские палатки, в которых горят лампочки, светятся, как большие фонари. По полотну ползают причудливые тени сидящих внутри людей.
В штабе тихо. Ермолин скучает возле телефона. В углу, у денежного ящика, стоит часовой. Около его плеча серебряной полоской блестит штык. В другом углу растянулся дежурный посыльный и храпит, подкинув под затылок противогаз.
Ермолин закуривает и смотрит на сигналиста, который, засунув ладонь под щеку, лежит на огромном штабном сундуке.
У сигналиста большая голова, а ноги, наоборот, — небольшие, и самые маленькие сапоги, какие нашлись на полковом складе, ему велики. Когда в выходной день товарищи по музыкантскому взводу зовут его с собой в город, он поддергивает голенища своих сапог за ушки и солидно отвечает:
— Нет, не придется. Куда с такими сапогами! Смеяться будут.
Ермолин почти вдвое выше и старше Беломестнова. Беломестнов с завистью смотрит на его длинные ноги и блестящие хромовые сапоги.
— Скучно, сигналист, — говорит Ермолин, хлопая себя по колену.
— Да, — отвечает Беломестнов, следя за огоньком папиросы, который то темнел, то разгорался. — Не опоздать бы нам завтра с подъемом, — подумав, добавил он.
— Ты, я слыхал, герой. И, кажется, даже ранен был? — произносит Ермолин и. передвинув на живот сумку и противогаз, садится на сундук к сигналисту.
— Угу! — смущенно говорит Беломестнов, отодвигаясь. — Было дело.
— Расскажи-ка, брат. Так у нас и ночь быстрей пройдет.
Беломестнов потянул носом и устроился удобнее на сундуке, чтобы потом не отвлекаться.
Будильник торопливо отстукивает секунды. В окна смотрит луна. На стекле лежат прозрачные тени сосен.
— Наше дело, музыкантское, в бою обыкновенно по уставу, — начал, не торопясь, Беломестнов, глядя на тусклую лампочку: — инструмент долой, ноты долой, носилки в руки и пожалуйте раненых таскать. Ну, я раненых не таскал, — куда мне! Они тяжелей здорового. А я ходил оружие собирать, патроны. Наганов там много валялось, винтовок разных, маузеров — до чорта! Тут так получилось: я на одном месте не стоял, а ходил смотрел, как бой идет. Не боялся, что меня ранят. Я маленький, думал, меня пуля не заденет.
— Чудак ты, Беломестнов! — улыбается Ермолин и ложится около Беломестнова, накрывая его и себя своей длинной командирской шинелью.
Ночные шумы проникают сквозь тонкие досчатые стены. То крикнет птица, то сорвавшаяся с сосны шишка хлопнется о крышу, го ветер зашумит в хвойных вершинах.
— Подхожу я к двуколке патронной, — продолжает Беломестнов, свернувшись вроде своей трубы под шинелью, — а от нее красноармейцы патроны таскают. Нацепят на себя ленты пулеметные, напихают в подсумки, в карманы, а то ящик целый волоку!. Им в одно место много нужно было. Тут бой сильный, стреляют во-всю, артиллерия и наша и ихняя, и пулеметы наши почем зря лупят. А эти патроны все для пулеметов таскали.
— Они страсть сколько патронов жрут, — вдруг сказал часовой, который, вытянув голову, внимательно слушал.
— А я выстрелов не боялся, привык. Сначала только страшно было. Бегают тут красноармейцы, вспотевшие такие и бледные. Один мне говорит: «Ты чего здесь околачиваешься? Помог бы таскать». Я к двуколке: «Давай патронов, понесу». А они меня прогоняют, что я мал: «Иди отсюда, а то убьют, мамка будет плакать». А у меня ее и нет, мамки-то. Один красноармеец взвалил на себя много, сгибается. Я ему: «Дяденька, дай помогу». Он мне и навалил кучу. Я попер с ними, ползу, как и все подносчики, и чуть не дошел…
Шмелем загудел телефон. Ермолин взял трубку.
— Штаб Н-ского полка слушает. Есть. Будет сделано. — И, бросив трубку, полез под шинель, передвигая мешающий лежать наган. — Ну!
— Да, чуточку не дошел, вдруг меня как вдарило, будто железной клюкой, и упал я безо всякого сознания.
— Скажи, пожалуйста! — вставил посыльный, который давно проснулся и сидел на столе, свесив тяжелые ноги.
— А очнулся, — продолжал Беломестнов, взглянув на заспанное лицо посыльного, — в лазарете, в городе. Белое там все, чистое, вроде нашего околотка, только больше гораздо. А я без всяких сил лежу, говорить не могу, моргнуть — и то трудно. Вот до чего был слаб! А грудь болит, терпения нет, и она перевязана. Меня в грудь ранило…
— Навылет? — с любопытством спросил часовой, незаметно придвигаясь к сундуку.
— Часовому нельзя разговаривать, — строго повернулся к нему Ермолин, и часовой быстренько встал на свое место.
— Нет, застряла… Стонут там, орут; кто поет, кто бормочет что-то. Няни ходят, доктора. Потом закружилось все, и опять я стал бессознательный. Вот я какой слабый был. Потом операцию мне делали. Хлороформы дали понюхать, я и уснул, в сонном виде делали — пулю вынимали. Ослаб я уж окончательно. Больше сплю, а то и вовсе лежу бессознательный, только время от время в себя прихожу и тогда понимаю все вокруг, а глаза открыть сил похватает. Подходят один раз доктора военные к моей койке и ведут между собой разговор: «Вот этот мальчуган много крови потерял, я за него не ручаюсь» и еще чего-то по-иностранному. Я глаза приоткрыл, а один такой молодой был, вроде тебя, в очках и халате, рукава засучены, и на меня смотрит и громко говорит: «Ну как, герой, жить хочешь?» А я глазами так делаю, что «да».
— Жить всем охота, — заметил посыльный и вздохнул.
— Да. «Ему бы, — говорит, — крови надо добавить». А где ее возьмешь? А там был один красноармеец не нашей дивизии, я его потом хорошо узнал, Андрей Орехов, веселый такой, на балалайке здорово играл, в ногу был легко раненный. А доктор дальше говорит: «Товарищи, тут мальчик-музыкант лежит, тоже китайцы ранили, ему крови вливание надо сейчас же сделать. Может, кто-нибудь из вас согласится пожертвовать немного?»
«А много ее нужно?» вдруг кто-то рядом голос подает. А это и был этот самый Андрей. Мы и сейчас с ним переписываемся, он меня в деревню возьмет, в Славгородский округ.
Обрадовался доктор. «Немножко, — говорит, — полстакана или чуть больше».
«Бери», говорит Андрей.
А другой доктор говорит: «Как же насчет Янского?»
А первый ему отвечает: «Что ж делать? Сами видите, определять сейчас некогда. Другого нет выхода. Да и выбора нет».
Принесли такой прибор особый и стали у Андрея кровь брать. Он ничего, только морщится. «Мне хоть немного оставьте», говорит. И сразу от него в меня впрыснули. На пробу, немножко. И стало мне, понимаешь, легче. Тогда еще взяли у него, побольше. А он не отказывается, руку подставляет и на меня смотрит: дескать. своему парню не жалко. А через три дня еще впрыснули, и стал я совсем молодец, поправился и через месяц выписался.
А с Андреем у нас вроде кровного родства получилось. Я с ним в деревню поеду. — Беломестнов совсем по-детски кулачками потер глаза. — Спать охота! — И повернулся на другой бок.
Короткая летняя ночь кончалась. Окна посветлели.
Ермолин встал, погасил лампочку, потянулся и вдруг стал будить Беломестнова.
— Музыкант, а чего это она про Янского говорили?
Сигналист уже засыпал.
— Кровь-то не у всех одинаковая, — сонно отозвался он, — ее четыре сорта бывает. Это Янский, такой ученый, что ли, определил. II если кому влить кровь чужого сорта, то тот человек помрет.
— Погоди спать, доскажи: а тогда знали, что у вас с Андреем один сорт?
— Не, — говорит сквозь одолевавший его сон Беломестнов, — а испытывать некогда было, — и с головой покрывается шинелью.
— Значит, на счастье? — спрашивает Ермолин.
— Угу! — буркнул из-под шинели Беломестнов и стал ровно дышать, засыпая.
Ермолин вышел из штаба. Песок и хвоя захрустели под ногами. Палатки блестели, влажные от росы. Потускневшая луна уплывала к горизонту, цепляясь рогами за далекие сопки. Огромной палаткой раскинулось над спящим лагерем светлевшее небо…
История с противогазами
1
В старых английских противогазах ноздри закрываются двумя зажимами, в рот надо брать очень невкусный конец выдыхательной трубки, на голову надеваются какие-то неудобные тесемки… То ли дело наш советский противогаз «ТТ5»! Мы радовались, как дети, когда нам наконец вместо английских выдали новенькие противогазы «ТТ5» с большой банкой в зеленой сумке, с маской из цельной резины и со смешным красным рожком вроде носа.
Ребята бегали по казарме, напялив на себя маски, и не узнавали друг друга. Все вертелись у зеркала, откуда их прогонял наш ротный парикмахер Сережа. Он там брил командира отделения Матвеина.
— Уйдите, — сердился Сережа, — загораживаете! Поднимите голову… Да отойди же, чорт! Усы сбрить?
Сережа торопился, бритва порхала блестящей бабочкой.
— Разберут все с кнопками, останутся только с ремешками. — ворчал Сережа.
Ему очень хотелось сбегать за противогазом, но нельзя же было оставить недобритого командира.
— Ну, как «ТТ5»? — спросил сквозь мыло Матвеин.
— Красота! — глухо из-под маски отвечали ребята. — Дышать можно сколько угодно.
Противогазы всем понравились.
Но летом, когда мы стояли в лагерях, они нам одно время очень надоели. Вот как было дело.
2
Чьи-то шаги скрипят но песку второй линейки и словно царапают тишину мертвого часа. Через минуту в палатку всовывается стриженый затылок и блестящие хромовые сапоги штабного писаря Васи Березовского.
Ребята, развалившись на нарах, отдыхают после тяжелого учебного дня. Горячее солнце просвечивает сквозь брезент. Командир отделения Матвеин, босой, в одних штанах, выгоняет мух из палатки. Мухи назойливо жужжат вокруг шеста, поддерживающего полотнище. Убитые мухи сыплются на спящих ребят. Матвеин яростно размахивает полотенцем и неожиданно для самого себя шлепает по голове Васю, когда тот сунулся в палатку.
— Нечаянно, — извиняется Матвеин, — отбиваю воздушное нападение. Их тут целая эскадрилья! — И Матвеин снова бросается в наступление.
Вася косится на полотенце.
— Это твоя зенитная артиллерия? Неплохо бьет! — Он потирает затылок.
Ребята высовывают заспанные лица из-под простынь.
— А, Береза пожаловал?! Чего в штабе новенького?
«Береза» садится на нары, достает из кармана галифе кисет с надписью «бойцу ОДВА», свертывает огромную козью ногу, вставляет ее в камышевый мундштук, стряхивает с колен махорку и, затянувшись, выдувает густой столб дыма в «дверь» палатки.
— Есть новости, — наконец говорит Вася и хватает лежащую на борту палаточного гнезда сумку с противогазом. — Вот эту штуку, — Вася энергично потряс сумкой, — вам придется таскать на себе неразлучно пять дней.
— Да ты что?
— Факт! В штабе, уважаемые бойцы, только что вывешен приказ, а в нем говорится: «С 10 по 15 июля с. г. объявляю по Н-скому лагсбору пятидневку химической обороны. Ежеминутно можно ожидать учебно-химической атаки, преимущественно с воздуха. Приказываю: усилить наблюдение за воздухом. Всему личному составу лагсбора, кроме тяжело больных в госпитале, иметь постоянно на данный период противогаз при себе. Начальник Н-ского лагсбора…»
— Березовский, — подсказал Апанасенко, и ребята засмеялись…
Мертвый час кончался.
Сигналист у штаба заиграл «подъем». По лагерю прокатились крики дневальных: «Первый батальон, подымайсь», «Второй батальон, подымайсь», точь в точь так перекликаются утренние петухи.
— Это что же, все время на себе таскать? — сокрушался Апанасенко.
— Будешь таскать, как миленький, — ответил Березовский, сплюнув, и стал хлопать по мундштуку ладонью, выбивая окурок.
— Апанасенко, — сказал Матвеин, — сбегай к штабу, посмотри там насчет приказа.
Апанасенко натянул сапоги и встал смирно перед Матвеиным, который в свою очередь тоже вытянулся.
— Товарищ командир отделения, разрешите сходить в штаб.
— Идите. Когда вернетесь, доложите.
— Есть! — И Апанасенко с Березовским вышли из палатки.
— Апанасенко! — вдруг крикнул вдогонку Матвеин. — Надень, знаешь, противогаз. На всякий случай.
Апанасенко повесил через плечо сумку и, придерживая ее левой рукой, побежал к штабу.
…Березовский не врал. С самого «подъема» и до «отбоя», в жаркие июльские дни, когда хочется скинуть с себя последнюю потную рубашку, противогазы висели на нас не очень тяжелым, но лишним, стесняющим движения грузом. Время тянулось медленно-медленно, точно под команду «на месте шагом марш».
Зеленые брезентовые сумки постоянно болтались на левом боку, натирая лямкой плечо сквозь тонкую, летнюю гимнастерку. В конце концов противогазы надоели нам до чорта. Особенно тяготился Апанасенко, который старался избавиться от противогаза, как, скажем, собака от намордника.
Но Матвеин зорко следил за бойцами своего отделения.
— Апанасенко! — окликает он Сеню, когда тот потихоньку, как кошка, пробирается к выходу. — Куда без противогаза?
Сеня делает невинное лицо:
— Забыл, товарищ командир отделения, понимаете, совершенно забыл.
Прошло длиннейших четыре дня. Противогазы сопровождали нас во время купанья, умыванья, занятий, обеда и т. д. На ночь мы ставили их но примеру Матвеина у изголовья.
— Зря только таскаешь, — ворчал Апанасенко.
3
Мы возвращались с купанья. Солнце садилось. Наши тени протянулись через весь луг. Тень Апанасенко не похожа на остальные, потому что на нем нет противогаза. Ему удалось все-таки проскользнуть мимо командира.
Он очень доволен.
Медленно бредут ребята, усталые после купанья. На головах и спинах сохнут только что постиранные носовые платки и портянки.
Жара спала. Над лагерными кухнями вьется дым — дело идет к ужину.
Вдруг из-за леса с оглушительным жужжанием и треском вынырнули три самолета. Звон и грохот поднялись в лагере.
— Хи… химтревога! — закричал Сеня, бледнея.
— Ребята, противогазы!
Думать некогда. Шапку долой — раз, маску из сумки — два, ладони в маску (чтоб ее раскрыть) — три, маску на лицо — четыре, шапку на голову, и даешь в лагерь, что есть силы.
— Ребята, — кричит Сеня, хватаясь за развевающиеся платки и портянки, — а как же я? Постойте, а как же…
Самолеты что-то сбросили, и над лагерем рассыпалось огромное облако белого дыма.
Мы мчимся сквозь дым, как пожарные. Впереди мчится Сеня, закрыв лицо руками…
Около пирамиды, где стоят наши винтовки, суетится человек с маской. В нем мы по ухваткам узнаем Матвеина. Он издали нетерпеливыми жестами подгоняет нас.
Мы хватаем винтовки, сумки, подсумки, скатки и бежим за Матвеиным в лес. Сеня побежал за противогазом. Весь полк в противогазах выбежал в лес. Здесь газы не так легко распространяются, как по чистому месту. Здесь кроме того хорошо маскироваться от самолета противника, скрываясь под чащей веток. Я думаю, что сверху нас совсем не было видно. Скоро прибежал Апанасенко, который, видимо, не сразу нашел противогаз.
Сердце колотится, выдыхаемый воздух с силой хрипит в клапане. Очки то п дело запотевают, их протираешь красным резиновым «носом».
Самолеты еще немного покружились над лагерем и улетели.
Горнист сыграл «отбой».
«Снять противогаз!» прокатилась по лесу команда, и все стали снимать влажные изнутри маски и протирать их тряпочкой, которая лежит у каждого в сумке. Вместо одинаковых резиновых «рож» снова показались знакомые лица. Сеня смущенно улыбался.
Матвеин был недоволен — его отделение одним из последних выбежало из лагеря, и он сердито хмурился, запихивая маску в сумку.
Полк построился за передней линейкой. Солнце уже зашло, но было еще светло. Командир полка подъехал к нам на своем рыжем коне.
— Химическую тревогу можно считать удавшейся. Бойцы быстро собрались. Нам газ противника не страшен. Ура!
— Ура-а! — покатилось по рядам. Громче всех кричал Апанасенко, который стоял около меня.
После командира выступил полковой врач.
— Итак, мы видим, товарищи, что на всякий яд есть противоядие, на всякий газ найдется противогаз. Красноармеец Апанасенко Семен Иванович, — продолжал врач, — как не имевший при себе в момент химатаки противогаза, считается условно отравленным, и мы сейчас на нем произведем показательное лечение.
Апанасенко покраснел, открыл рот, словно хотел что-то сказать, и приподнял было голову, но сейчас же низко ее опустил.
— Что, брат Сеня, отравился? — зашептали ребята.
— Ничего, Сенечка, сейчас подлечат.
— Апанасенко Семен, на середину, — сказал врач, и Сеня, красный, как клюква, вышел вперед.
— Да я же не отравлен, — сказал он. — Я себя чувствую вполне здоровым.
— Ничего, ничего. Ведь это только показательное лечение. Ложитесь, — сказал врач и показал на лежащие в траве носилки. — Санитары, разденьте больного!
Санитары в белых халатах кинулись к Сене.
— Я сам, я сам разденусь, — взмолился «отравленный».
— Нет, вам нельзя, вы больной.
Через минуту Сеня, полуголый, лежал па носилках. Смешок пробегал по рядам красноармейцев.
— Санитары, проделайте процедуру, — приказал врач и продолжал: — При отравлении нарывным газом, например ипритом, надо прежде всего…
Все, что врач говорил, санитары проделывали на бедном Сене.
— При отравлении удушливым газом, например хлором… — говорил врач, оглядываясь на Сеню, который барахтался в руках неумолимых санитаров.
Наконец санитары надели на Апанасенко новенькую, чистую рубашку и отпустили его.
— Как себя чувствуете? — спросил врач у Сени. — Отравление прошло?
— Прошло, прошло, — отвечал Сеня, злой и взъерошенный.
В палатке мы долго донимали бедного Сеню:
— Что, брат, не зря мы таскали противогазы?
— Как леченье, понравилось?
Сеня не знает, что сказать, и крепится.
— Его надо в госпиталь.
— Ясно, как отравленного, — не унимались ребята.
— А я зато чистую рубашку получил, — вдруг выпаливает Сеня, — сверх комплекта!
Это факт. Весь полк видел. Крыть нечем.
Пу и Вью
1
Первым проснулся Вьюшкин. Он откинул серое одеяло с нашитой у ног буквой «Н». Такие буквы из белого холста мы все нашили себе на одеяла, чтобы знать, каким концом покрывать ноги, а каким голову.
Рота спала. Сотня здоровых глоток и две сотни ноздрей издавали сип, храп, свист, шип… Целая фабрика!
Дежурный по роте обошел казарму. Везде порядочек и однообразие. Аккуратно сложено обмундирование на тумбочках. Туго скрученные ремни лежат на гимнастерках. Под койками отдыхают сапоги; голенища все повернуты в одну сторону. Шинели заправлены «на большой», рукав к рукаву, петлица к петлице. Винтовки на пирамидах прочищены и смазаны.
Одни только спящие фигуры портят все однообразие. Бойцы спят, как попало: кто на правом, кто на левом боку, кто свернулся калачиком, а кто и вовсе растянулся животом вниз.
«Хорошо бы, — думает дежурный, — уложить всех на один бок, разогнуть „калачики“. Вот командир удивился бы!»
Дежурный по роте садится у дежурного столика, под дежурной лампочкой, и начинает клевать носом.
Вьюшкин посмотрел на своего приятеля. Пугачев спит, обняв обеими руками подушку.
— Пугач, — шепчет Вьюшкин, — Пуга-ач!
Пугачев не шевелится. Вьюшкин, оглядываясь на задремавшего дежурного, соскочил с койки и сорвал с Пугачева одеяло.
— Витька, — шепчет Вьюшкин, — вставай, уговаривались ведь. Сам говорил…
— Ну его, — ворчит Витька, — я спать хочу.
— А карточка? Пойдем, дежурный не видит.
Толстый Пугачев поднимается и длинно зевает.
— Тише ты, чорт сонливый! — шопотом ругается Вьюшкин. — Сам говорил! А теперь — зевать? Пошли.
Пугачев окончательно приходит в себя.
— Отвертка есть?
— Есть, есть.
— Пулемет возьми.
Их шопот неслышно шуршит среди храпа.
Они осторожно взяли с пирамиды «Дегтярева» и потихоньку, на цыпочках, в одном белье, босиком, прошли мимо дремавшего дежурного, в ленуголок. Это отдельная комната в конце казармы. Пугачев включил свет. Их смешные тени засуетились на стене.
В окна заглянула черная летняя ночь. Пугачев положил пулемет на крытый кумачом стол. Портреты вождей, расклеенные по стенам, с удивлением смотрели на двух красноармейцев, которые среди ночи пришли в ленуголок, да еще с пулеметом.
— Ну, — сказал Вьюшкин, — начнем.
— Ага, — ответил Пугачев.
2
Вчера, на вечерней поверке, старшина достал из-за обшлага папиросную бумагу. Не думайте, что он собирался курить.
— Стоять вольно, слушайте приказ.
«На 24 мая назначаются ротные состязания по быстрейшей разборке и сборке легкого пулемета системы Дегтярева. Бойцы, показавшие лучшее время, будут премированы».
Мы любили нашего старшину за веселость и добродушие. Иногда, правда, он напускал на себя строгость. А ругался он всегда весело.
— А премия, ребята, не богатая, но интересная: фотокарточка с того, кто быстрей всех сделает. Будет он снят вместе с пулеметом. И, конечно, надпись. Скажем, бойцу Вьюшкину за отличную подготовку по пулеметной части.
Пугачев стоит в шеренге рядом со своим закадычным другом, Вьюшкиным. Он толкает дружка локтем.
— Слышь, тебя кандидатом намечают.
Вьюшкин ухмыляется:
— Я бы не отказался, чорт побери!
Вьюшкину уже представляется, как ему предподносят большую фотографию, на которой снят он, Александр Вьюшкин, во весь рост. В руках у него пулемет, диск с патронами, грудь перехвачена ремнями, слева командирская сумка, справа блестящая кобура со шнурком. И он и пулемет смотрят неустрашимо в объектив. Весь колхоз сбежится к ним в хату смотреть на эту карточку, когда он вернется из Красной армии.
— Товарищ старшина, а можно сейчас поупражняться? С пулеметом?
— Надо было раньше думать. Теперь поздно. Боец должен уметь всегда быстро собрать пулемет. Учили ведь вас, — говорит старшина. — Разой-дись!
«Как это — нельзя тренироваться? — недоволен Вьюшкин. — Так никогда не выиграешь».
Укладываясь спать, он долго шепчется с Пугачевым:
— Знаешь, Пугач, мы ночью встанем, возьмем «Дегтярева» и поупражняемся, а?
— Попадет! — отвечает Пугачев.
— Ни черта не попадет. Соберем и поставим на место. И ша! И спать завалимся!
— Ладно, — говорит Пугачев, засыпая. — Ладно.
Вот почему они сейчас, в такое неурочное время, в третьем часу ночи, возятся над пулеметом Дегтярева в ленуголке четвертой роты. А дежурный клюет носом у тумбочки и ничего не знает!..
3
Дежурный командир обходит гарнизон. Ночь тиха и темна. Луна показалась на минуту, потолкалась среди звезд и ушла.
Полк спит. Но не спят часовые на постах, не спят дежурные красноармейцы по ротам, не спит дежурный лекпом в околотке, не спит дежурный писарь в штабе…
Командир проверил посты. Теперь он обходит казармы. Он подошел к четвертой роте. Дальнее окно казармы светилось. Командир рванул дверь. Дежурный по роте вскочил и отдал рапорт.
— Почему у вас свет в ленуголке? — строгим шопотом спросил командир.
— Не знаю, наверно, забыл выключить, — смутился дежурный. — Мне помнится, я выключал. Разрешите, сбегаю потушу.
— Не стоит, — говорит командир, — мы сейчас проведем более важное дело — учебную тревогу.
Командир достает часы.
— Поднимите роту по тревоге. За временем буду следить я.
— Есть, поднять роту, — ответил дежурный почему-то по-флотски и побежал вдоль коек:
— В ружье! В ружье-е!
Можно подумать, что все только притворялись спящими и, притаившись, ждали команды дежурного.
Взметнулись одеяла над койками. Замелькали руки, ноги, стриженые головы. Еще как следует не открыты глаза, а руки хватают обмундирование, ноги в наскоро обмотанных портянках (и без портянок) лезут в сапоги.
На бегу застегиваясь, подтягивая ремни, прицепляя подсумки, ребята выстраиваются в шеренгу. Апанасенко пробует застегнуть воротник гимнастерки — а он надел ее задом наперед. У Мускова левый сапог на правой ноге, а правый на левой. У Сенькина на штыке повис чей-то котелок. Иванов забыл надеть шлем, а Немытых надел его звездой к затылку. Но сейчас ребята ничего не замечают.
Распахнулась дверь на улицу. И одновременно в другом конце казармы открылась дверь ленуголка.
Команда «в ружье» застигла Пугачева и Вьюшкина в тот момент, когда они только-только разобрали пулемет.
Друзья замерли. Вьюшкин от испуга уронил пулеметный приклад. За дверью шумела суматоха тревоги.
— Тревога! — ахнул Пугачев. — Бросай все! Бежим!
— Мы погибли! — простонал Вьюшкин.
Они бросились к выходу. У двери Вьюшкин остановился и оглянулся. На столе тускло блестели части пулемета.
Вьюшкин схватил товарища за руку.
— Постой, а пулемет?
— Чорт с ним, никто не узнает, бежим!
— А ты, башка, соображаешь, — яростным шопотом произнес Вьюшкин, не отпуская Пугачева, — как рота без «Дегтярева» выступит?! О своей шкуре заботишься! Давай скорей собирать, чорт сонливый!
— Не успеем, — захныкал Пугачев, но не удрал.
Они кинулись собирать пулемет со скоростью пулеметной стрельбы. За стеной грохочут каблуки, сталкиваются винтовки, стучат затворы, звенят котелки. «Становись! — кричит дежурный. — Равняйсь!» и шуршат подошвы, и приклады стукаются о каменный пол…
Пальцы работают, как спицы вязальной машины. Осталось прикрепить «лапки» и надеть чехол.
— Направо к выходу шагом марш! — гремит команда за стеной.
— Выходят, — вздохнул Пугачев.
— Готово, — сказал Вьюшкин.
Пулемет собран. Они выбегают с ним в казарму. Рота, задерживаясь в дверях, выходит на улицу.
На дворе было свежо. Светало. Звезды гасли. Небо стало похоже на экран кино, когда в зале уже темно, а картина еще не пущена. Рота шла быстро. Командир, аккуратный, подтянутый! шагал впереди.
«Куда он нас ведет?» думали ребята.
Мусков едва переставлял ноги — они у него были как вывернутые. Апанасенко не мог шевельнуть рукой.
Рота подошла к воротам гарнизона. Часовой с любопытством высунулся из будки.
«Неужели на вокзал? — мучается Мусков. — Я ведь не дойду».
Но командир обернулся:
— Рота-а, стой!
Сапоги стукнули. Колонна остановилась. Подул ветер. Стало прохладнее.
— Товарищи красноармейцы, — начал командир, — сегодняшняя тревога — только учебная тревога, только репетиция будущих настоящих боевых тревог. Четвертая рота показала хорошую подготовку. Собрались быстро. Из недостатков надо отметить излишнюю суетливость и…
— Что это? — перебил он сам себя. — Кто это? — в сильном удивлении повторил он. — Что это значит?
Рота оглянулась.
На левом фланге стояли два бойца в белой «форме». Они ежились от холода, босые их ноги посинели. Ветер раздувал белые рубашки и играл тесемками у щиколоток. Один прижимал пулемет Дегтярева к волосатой груди, другой держал диск с патронами на большом круглом животе.
Рота чуть не повалилась на землю от хохота.
Конечно, Пугачева и Вьюшкина за самовольную разборку пулемета посадили на «губу».
Держали их там недолго. «Учитывая, — было написано в приказе, — что красноармейцы Пугачев и Вьюшкин в тяжелую минуту не бросили пулемет, от наказания освободить».
Когда приятели вернулись в казарму, ребята подвели их к стенгазете. Там была нарисована карикатура: Пугачев и Вьюшкин стоят с пулеметом. Они увешаны сумками, наганами, даже орденами. Но оба совершенно голые. И раскрашено. И подписано:
«Бойцам „Пу“ и „Вью“ за отличную подготовку по пулеметной части».
— Ну вот тебе, — сказал Пугачев, — и карточка! Радуйся!
Но Вьюшкин нисколько не обрадовался.
Обидная команда
— К Первому мая ни одного неграмотного красноармейца в нашем полку, — твердо сказал комиссар и хлопнул концами пальцев по краю стола. — Есть?
— Есть! — ответили мы — ликвидаторы, назначенные от первой роты.
«Мы ликвидаторы» — это звучит гордо. Нас, ликвидаторов, освобождают от дневальства и караулов. Нам, ликвидаторам, не приходится убирать казарму и дежурить на кухне.
— Дорогу профессуре! — острят наши ребята, когда мы каждое утро расходимся по ротам «ликвидировать»…
Я назначен в 4-ю роту. Завидев меня, дневальный отходит на два шага от своей «тумбочки» и во весь голос подает команду:
— Неграмотные и малограмотные, на занятия в ленуголок!
— Обидная это для нас команда, — говорят красноармейцы, — хоть бы скорее стать, как все.
Гремя подкованными сапогами по каменному полу, ребята заполняют ленуголок и рассаживаются вдоль длинных столов. Два десятка темных и русых затылков нагибаются к букварям.
Сквозь занавески из какой-то тонкой материи, сквозь ставни льда на окнах блестит снежный январский день.
На стенах — портреты Владимира Ильича, Ворошилова, Буденного. Два неумело, но старательно нарисованных красноармейца пожимают друг другу руки через все пункты «Договора по соцсоревнованию между 4-й и 5-й ротой».
Около договора висит походная ильичевка с громким названием:
Справа и слева протянулись красные полотнища лозунгов.
В ленуголке гул, как в театре во время перерыва.
— Пы… у… — кряхтит сибиряк Немытых. В глухой деревушке, где осталась его семья, кто-то давно еще показал ему буквы, но не научил соединять их в слова.
— Да что ты все: пыу да пыу, — вскакивает маленький черный татарин Сармудинов. — Говори сразу: пу.
— Да ты сам еще не умеешь, — оборачивается к нему высокий худой красноармеец Самохин и указательным пальцем прижимает слово, на котором остановился, точно оно может убежать со страницы.
— Я татарски читать-писать умею, русский Первый мая буду читать-писать, — горячо говорит Сармудинов.
Закрыв кулаками большие, прижатые к голове уши он глядит в букварь и певуче тянет; — Ли-ни-я Ле-ни-на…
— У-лы… — томится Немытых. — А это что за буква с подпоркой?
Сармудинов заглядывает в книгу.
Это «я».
— Как так — ты?
— Да нет, буква такая — «я».
— Лы-я…
Немытых окончательно спотыкается и растерянно смотрит на меня.
— Вместе читай, по слогам.
— Да они не собираются вместе.
Соберутся. Вот так: пууу…
Пууу, — подхватывает Немытых. — ляяя… Пуля! Пуля, оказывается. Здорово! Пуля.
— Ребята, Немытых пулю отлил, — говорит Плищенко, украинец из Славгородского округа.
Ребята хохочут, показывая большие белые зубы: громче всех смеется сам Немытых.
Ефим Ложкин первый раз в жизни пишет сам себе увольнительную.
Затаив дыхание, изо всей силы сжимая большой батрацкой рукой неподатливое перо, забывая стереть капли пота, выступившие на лбу, он медленно выводит букву за буквой.
После каждого слова Ефим отдыхает, кладет перо, разминает уставшие пальцы, склоняет голову набок и, то пригибаясь к тетрадке, то откидываясь назад до отказа, долго рассматривает написанное…
Вот она — первая увольнительная Ефима Ложкина:
Корявые буквы смотрят в разные стороны: строчки изгибаются, как змеи, и напоминают шеренгу призывников, впервые ставших в «строй».
Ложкин весь ушел в свое дело и очнулся только, когда зашел дневальный и объявил:
— Сделать перерыв!
— А строчки… того… подкачали, — говорит заглянувший через плечо Ефима Щукин.
— Равнения нет, — убеждает Сармудинов и вдруг командует строчкам: — Направо равняйся! Нет, не равняются. Отставить!
— Да разве же с ними что поделаешь? — разводит руками Ефим. — Я ее веду ровно, а она все в гору прет, все в гору, — и Ефим измазанными в чернилах пальцами показывает, куда «прет» непослушная строчка.
Часто заходит старшин учитель полка — проверить, как идут наши занятия.
— Здорово, товарищи, — говорит он, протирая большие роговые очки, на которые с любопытством смотрят ребята. — Ну-ка, кто прочитает, встаньте! — И показывает на один из стенных лозунгов.
Все ребята встают, оттягивая гимнастерки.
— Все?! Один кто-нибудь. Ну, хоть вы, товарищ Лаптев.
Польщенный Лаптев смущенно улыбается и, откашлявшись, бойко читает:
— «Больше пота в учебе — меньше крови в бою».
Старший учитель доволен.
— Товарищ Немытых, ваши достижения?
Матвей бросает ленивый взгляд на соседний лозунг и отчеканивает:
— «Ленин умер, но дело его живет».
— Что-то вы уж очень быстро читаете, товарищи, — удивляется старший учитель.
— А мы эти лозунги, можно сказать, наизусть знаем, товарищ старший учитель, — выпаливает Немытых.
— А, — смеется старший учитель, — вот оно что! Ну, коли так, попробуем букварь.
Ребята, правда, гораздо медленней, но все же связно читают по букварю, не отставая от карандаша старшего учителя, которым он, как указкой, водит вдоль строчки.
— Может, ребята, вы и букварь весь наизусть знаете? Нет? Здорово читаете, здорово! — доволен старший учитель. — Значит, лозунг нашего комиссара выполним?
— Выполним, товарищ старший учитель! — откликнулись ребята.
— Перевыполним! — вдруг неожиданно выскочил Сармудинов и так же неожиданно, оробев, спрятался за спину рассмеявшихся товарищей.
В один из апрельских дней мы всей группой писали заметку в ильичевку. Ледяные ставни растаяли. За окнами хозяйничала весна.
У классной доски жмурился от солнца Ефим Ложкин.
— Пиши, Ефим, пиши! — шумят ребята.
— Да что писать-то? — оборачивает Ефим измазанное мелом лицо.
— Пиши: «Мы, красноармейцы 4-й роты…» — неуверенно диктует Немытых.
— «…бывшие до Красной армии темные, как малограмотные…» — продолжает Зайчиков.
— «…и тем более— неграмотные…» — подхватывает Никитенко.
— Тише, не поспеешь за вами, — сердится Ложкин, яростно скрипя мелом.
— Пиши, пиши: «…теперь, будучи опять-таки в Красной армии, обучились читать, писать и считать…»
— Добавь: «т. е. арифметике», — басом вставляет Щукин, который любит «ученые слова».
— «…и, так сказать, досрочно выполнили наказ нашего товарища комиссара», — заключает Никитенко. — Все.
— Нет, не все! — вдруг вскочил Сармудинов. — А также наказ товарища Ильича Ленина! — крикнул он, протягивая руку к освещенному весенним солнцем портрету Ильича.
— Правильно, Сармудинов! — зашумели ребята, и Ложкин снова застучал мелом по доске.
Эта заметка была помещена в первомайском номере ильичевки, и вся рота ее читала, а бывшие неграмотные — в первую очередь.
«Обидная» команда больше не раздавалась в полку.