Мне снился муж, только молодой, и щеки у него тогда еще не ввалились. На нем был спортивный свитер, я даже забыла, что он носил такой. В брюках цвета хаки, как те от военной формы, в которых он ходил, когда ухаживал за мной. Я увидела его и загрустила.

Мальчиком мой будущий муж жил по соседству с нами, но нельзя сказать, что мы росли вместе. Он на несколько лет старше — в школьные годы разница достаточно заметная. Когда я училась в восьмом классе, он был уже выпускником: долговязый, ленивый, непутевый парень, один из отпрысков семейства Эмори. Кто таков Сол Эмори, знали все. Я же в ту пору только начинала формироваться. Совсем еще была ребенок. С тех пор как я заметила, что у меня появилась грудь (две небольшие припухлости, вроде подбородков моей матери), я стала морить себя голодом, и на висках у меня просвечивали синие жилки, а на запястьях, коленях и локтях можно было пересчитать все кости. Осанка у меня была никудышная, и с волосами никакого сладу.

Сол Эмори окончил школу и уехал, а годы шли, вот уже и я стала выпускницей, секретарем школьного совета, претенденткой на звание королевы бала на встрече с бывшими выпускниками. К тому времени я начала пользоваться авторитетом. Вполне заслуженно. Я так ради этого старалась. Больше всего мне хотелось, чтобы все окружающие считали меня не хуже других.

Огромным усилием воли я добилась, что обо мне заговорили как о самой веселой девушке в выпускном классе. И самой элегантной: я душилась одеколоном «Цветок пустыни», на шее носила нитку искусственного жемчуга, красила губы модной розовой помадой и то и дело подмазывала в уборной рот маленькой мягкой кисточкой, какими обычно пользовались манекенщицы. У меня было несколько поклонников, но ничего серьезного. Были и подруги; сколько раз на девичниках мы накручивали друг дружке волосы на бигуди. Сама я конечно, никогда не устраивала таких девичников. Никто у меня не спрашивал почему.

После занятий я оставалась на собраниях школьного клуба для девушек, на встречах Почетного общества, на заседаниях комиссии по организации выпускного бала, в командах болельщиков… Но всему этому рано или поздно приходил конец. И я снова возвращалась домой, окуналась в затхлую атмосферу, выслушивала всегдашние вопросы родителей: почему я не попрощалась сегодня утром? Что задержало меня так поздно? Какой мальчик меня провожал? И не побуду ли я хоть одни вечер дома?

Я смотрела на них с высоты своего роста (к этому времени я уже переросла их обоих), и все опять становилось на свои места: я вспоминала, что я такое на самом деле. В мутном зеркале за спиной матери мое жемчужное ожерелье выглядело так же дико, как бусы из медвежьих когтей. А лицо мое отливало желтизной.

Я окончила среднюю школу и получила неполную стипендию для занятий математикой в Марксоповском колледже в городе Холгит. Все это произошло слишком просто. Я ломала себе голову, в чем же здесь фокус.

Тем не менее в начале сентября я очутилась в отцовском пикапе, на заднем сиденье громоздились мои чемоданы. Мама с нами не поехала, ей было трудно ездить. Я махала ей рукой из окна пикапа. И с тревогой думала: а вдруг она догадалась, как я рада, что она остается дома? Не потому ли она и осталась? Я замахала еще сильнее, посылая ей воздушные поцелуи. Уж на этот раз я не стала увиливать от прощания.

Отец отвез меня в Марксоповский колледж, хотел было мне что-то сказать, но в последнюю минуту раздумал и уехал, оставив меня в общежитии. Я приехала одной из первых, очень уж мне не терпелось сюда попасть. Соседка по комнате — кто она, неизвестно — еще не приехала. Был полдень, столовая открывалась только к ужину; я съела яблоко, которое захватила из дому, и несколько печений с инжиром — мама сунула их мне в чемодан. Эти печенья неожиданно вызвали тоску по дому. Каждый кусочек острой болью отзывался в груди. В конце концов пришлось убрать их в комод. Потом я распаковала вещи, постелила простыни на одну из кроватей, прошлась по коридору, заглядывая в пустые спальни, вернулась к себе и полчаса просидела за письменным столом, уставясь в окно на пустое небо. Я привезла с собой занавеси, но не хотела их вешать, пока соседка по комнате не одобрит. Однако время тянулось медленно; все-таки повешу, решила я. Развернула занавески, сбросила туфли и влезла на батарею. Раскинув руки и расставив ноги, я случайно глянула вниз на прямоугольник двора. И кого же я там увидела? Моего толстого кузена Кларенса: тяжело переваливаясь, он направлялся к нашему общежитию. Так я и знала — от них далеко не убежишь.

Отец попал в больницу. На обратном пути его машина потерпела аварию. Врачей беспокоили не столько травмы, сколько сердечный приступ — причина аварии. А может, авария была причиной сердечного приступа. Думаю, им так и не удалось в этом разобраться.

Три недели мы не оставляли его ни на минуту; мама, сидела на своем садовом стуле, который Кларенс принес из дому, я — в кресле. Мы следили за лицом отца — на подушке оно выглядело таким странным. Кожа вокруг глаз сморщилась. Ему трудно было произнести даже несколько слов. Он почти все время спал, мама плакала, а я сидела и старалась ему внушить, чтобы он скорее проснулся, и тогда я бы смогла наконец получше его узнать. Как же я допустила, что он занимал в моей жизни так мало места? Каких только обещаний я не давала себе у его постели, известно, что за обещания дают в таких случаях. Я приносила матери чай и глазированные пончики — единственное, что она могла есть. Сама вела переговоры с врачами и сестрами. Пыталась читать женские журналы, но все эти рассуждения о косметике, диетах и прочей ерунде вызывали у меня тошноту. Не помню, чтобы я ела там что-нибудь, хотя вряд ли могла обходиться без еды.

Потом его выписали, но домой отвезли в карете «скорой помощи». Мы поставили кровать в студии и уложили его на спину. Теперь лицо отца уже не было мертвенно-бледным. Он стал вести себя более естественно: жаловался на грубый лейкопластырь, которым были стянуты его сломанные ребра, беспокоился, что приходилось отказывать клиентам.

— Шарлотта, — сказал он, — ты же умеешь обращаться с этим аппаратом. Может, поработаешь неделю-другую, пока я не встану на ноги? Справишься?

Я согласилась. К тому времени я просто окаменела. Теперь, когда опасность миновала, я вдруг поняла, что все это означает для меня. Я очутилась в западне, из которой нет выхода. Без моей помощи мать не могла даже посадить его на постели. Жизнь представлялась мне бескрайним, покрытым плесенью ковром.

Мне казалось, что фотографии замораживают человека, прикалывают его к картону, как бабочку. Зачем они нужны? Но людям они, видно, были нужны. Матери из бедных белых семей, в легких вискозных нарядных платьях, держали на руках разодетых младенцев. Солдаты обнимали худых, мелко завитых девушек. Я фотографировала равнодушно. Камера была старая, громоздкая, почти все приходилось делать в темноте. Но я пользовалась этим аппаратом всю жизнь и не понимала, почему отец вдруг стал таким нетерпимым и раздражительным.

— Отодвинь-ка немного эту лампу, — говорил он с кровати. — Тебе не нужен такой яркий свет. Снимай в ракурсе. Не люблю фотографировать в фас.

Ему нравились снимки в профиль. Опущенные глаза. Склоненное лицо. Эркер с выставленными в нем работами отца напоминал поле в цветах, склоненных, одним и тем же сильным ветром.

В темной комнате (переделанной из чулана) мне порой нечем было дышать. Я стискивала зубы и терпела, продолжая проявлять фотографии, но присутствовала при этом лишь частью своего сознания. В чулане меня угнетало решительно все: кругом хлам, все облупилось, протекает. Этикетки на бутылках с реактивами отклеились. Беспорядок страшный, ничего не найдешь. Похоже, отцу это было так же безразлично, как и мне.

Но по его поведению об этом нипочем не догадаешься. Он суетился, суетился без конца. С недоверием относился ко всему, что я делала. Когда приходило время показывать ему отпечатки, он требовал, чтобы я развесила их на веревке возле кровати; наступало долгое неодобрительное молчание — он лежал, хмурился, пощипывал усы и наконец говорил:

— Сойдет. Большинство людей все равно в этом не разбираются.

Но я не считала свою работу безнадежно плохой. Честно говоря, большинство клиентов, кажется, предпочитали меня отцу. У него ведь были такие устарелые понятия. Он по-прежнему фотографировал детей на фоне своей ионической колонны. А я, я готова была снимать всех, как им угодно. Мне было безразлично.

Мало-помалу мы стали занимать в доме все меньше и меньше места. Закрыли комнаты, в которые надо было подниматься по лестнице — отцу это было трудно, — и те, отапливать которые нам было не по карману. Знакомых тоже становилось все меньше. Пикап стоял на шлакобетонных чурбаках на заднем дворе, да и все равно ни мать, ни я не водили машину, так что за покупками мы ходили пешком. В гостях у нас никто но бывал. Семья Эмори к тому времени переехала, а другим соседям наше семейство казалось странным. Подруги мои учились в колледжах или повыходили замуж, и я навсегда потеряла их из виду. Дошло до того, что я стала радоваться редким клиентам, как родственникам, с которыми давно не виделась. Но они смотрели на нас с недоумением. Представляю, какое мы производили впечатление. Толстая мать в эластичных чулках, одряхлевший отец и дочь — угрюмая старая дева, захламленный дом, где все вверх дном, а на чердаке явно водятся летучие мыши.

Колледж известил меня, что при желании, я могу начать занятия в январе. Не знаю, на что я надеялась, может, на то, что колледж закроют до тех пор, пока я смогу туда вернуться. Они даже не сообщили, кто моя соседка но комнате, да она наверняка успела найти себе другую соседку. Меня преследовало ощущение, что теперь все пропало. Каждый клиент, стоявший вверх ногами в моем фотоаппарате, казался счастливее меня.

К декабрю врачи разрешили отцу вставать. Первым делом он снял с веревки мои фотографии и развесил свои. Ему, конечно же, давно не терпелось сделать это. Он стоял, в вельветовых шлепанцах, в свитере, небрежно заправленном в брюки, и показывал на фотографии двадцатилетней давности.

— Посмотри, вот прекрасный снимок… Это был очень влиятельный человек, насколько я помню, со временем он пошел в гору в правительство округа. Думаю, он обратился ко мне потому, что я делаю честные портреты. Понимаешь, Шарлотта, я никогда не занимался этим — не приукрашивал фотографии. Глупо представлять человека не таким, как он есть.

Он тонул в своей одежде, седые волосы приобрели табачный оттенок, кожа сморщилось и обвисла. Но я не могла заставить его хоть немного отдохнуть. Он извлекал новые и новые фотографии, прикреплял их к доске, расставлял по полкам на специальные подставки. Деловые люди, выпускники средних школ, женские групповые снимки давних лет, и в конце концов все свелось к солдатам и разодетым младенцам. Но малыши на его фотографиях были серьезны, а солдаты стояли возле своих подружек такие чопорные, словно отцы семейств. Лица у всех были озадаченные, непроницаемые, позы — безупречные. Никто не улыбался. Раньше я этого никогда не замечала.

— Послушай, — сказала я, — все это похоже на старомодный фотоальбом.

— Делать похожий портрет вовсе не старомодно, — возразил отец.

Я боялась, как бы у него не началась обычная депрессия. Он развешивал фотографии с лихорадочной поспешностью, даже не глядя на них, вытаскивал новые и новые снимки на заржавленного зеленого шкафа рядом с кроватью.

— Посмотри-ка вот… А это был… Этот человек заказал мне сорок экземпляров — так ему понравилась моя работа.

— Очень мило, папа, — сказала я. Хотелось одного: чтобы он перестал суетиться. Мне были совершенно безразличны все эти снимки — и его, и мои, — Не пора ли тебе отдохнуть? — предложила я.

— Спроси у мамы, куда она девала мои старые негативы?

Я пошла к маме. Сидя на своем стуле, она смотрела в кухне телевизор.

— Отец просит старые негативы, — сказала я.

— Какие негативы? Я-то тут при чем? Не знаю, зачем он копит это барахло. Они постепенно трескаются под собственной тяжестью. Сама понимаешь, никто не станет заказывать у него копии: почти всех этих людей уже нет на свете.

Я вернулась в студию.

— Мама их в глаза не видела, — сказала я.

Отец разбирал фотографии прихожан, хранившиеся в коробке из-под обуви, и посмотрел на меня так, будто это я потеряла его негативы. Не знаю, за что он так на меня сердился.

Той ночью мне приснился сон: я приехала в колледж, а он заперт, всеми покинут, на территории — ни души. Но, проснувшись, я быстро пришла в себя. Надела халат и спустилась в кухню приготовить кофе. Пока он закипал, я смотрела в окно на солнце, просвечивающее сквозь путаницу покрытых инеем ветвей. Потом налила две чашки кофе — одну для себя, другую для отца — и понесла в студию. Отец лежал на постели под безукоризненно гладким одеялом. Он не дышал. Со всех сторон его окружали фотографии неулыбчивых людей. Но ни одна из них не была такой застывшей, как мой отец.

Дядя Джерард позаботился о похоронах. Он и тетя Астер присутствовали на них (не знаю, был ли там еще кто-нибудь), я осталась дома с мамой. Она была раздавлена горем. Она разваливалась на части и вместе с собой разрушала все вокруг. Сидела на своем стуле и все теребила, теребила подушку, пока клочки пуха не разлетались по ковру. Ощипывала догола комнатные растения, а потом скатывала и разрывала на мелкие кусочки каждый листик. Иногда она рассеянно проводила рукой по голове и вырывала волосы, прядь за прядью. Я не знала, что с ней делать. Только и придумала, что держать ее за руки и приговаривать:

— Да перестань же!

— Так я и знала, что это случится, — твердила она бесцветным голосом. Трудно передать, до чего страшно слышать, когда человек вот так роняет слово за словом. — Именно этого я всегда боялась больше всего, и вот это случилось, и теперь я навсегда осталась без мужа.

А мне-то казалось, что она должна испытывать облегчение. Бояться теперь уже нечего. Но вслух я, конечно, ничего такого не сказала, погладила ее руку, принесла ей чаю. А как только она заснула, пошла к дяде. Я была в отчаянии. Январь стоял на пороге.

— Дядя Джерард, — сказала я, — мне надо вернуться а колледж.

— В колледж? — переспросил он и закурил вонючую черную сигару.

— Мне дали неполную стипендию, а с деньгами, вы сами знаете, у нас туго. Придется попросить у вас взаймы.

— Что ж, милая, денег я тебе, конечно, одолжу, — сказал дядя Джерард, — Ну а с мамой-то что будем делать?

— Не могу же я всю жизнь сидеть возле нее.

— И тебе не стыдно, девочка? Она же убита горем. И в такой час ты хочешь ее оставить?

— Может, она поживет с вами?

— С Астер и со мной?

— Или, может, вы время от времени будете навещать ее или посылать к ней Кларенса? Чтобы она просто…

— Послушай, вот что я тебе предлагаю, — сказал дядя Джерард. Он уперся руками в свои толстые ляжки и наклонился вперед, обдавая меня запахом жженой резины. — Тебе сколько, семнадцать? Восемнадцать? Посмотри на себя. У тебя вся жизнь впереди. Отложи учение на год. Начнешь занятия следующей осенью. Что такое год в твоем возрасте!

— Одна восемнадцатая моей жизни.

— Сделаем так: ты останешься дома с матерью до следующего сентября. А я полностью возьму на себя все твои расходы. И не нужно тебе ничего занимать. Ну как, по рукам?

— Согласна. Спасибо, дядя Джерард, — сказался.

Я видела, он хочет мне добра. В конце концов, он ведь тоже не богач — всего-навсего владелец небольшого ателье химчистки. Но, уходя, я так и не смогла заставить себя попрощаться с тетей Астер, у которой были золотистые волосы и такая ухоженная кожа. Когда она окликнула меня из кухни, я сделала вид, будто не слышу.

Маме не становилось лучше. Вдруг она и к сентябрю не поправится? Я оказалась заточенной во времени. Оно превратилось для меня в самое замкнутое пространство. Ежедневно надо было помогать маме одеваться и повторять одно и то же. Она же говорила только об отце. ……

— Я вышла за него замуж с отчаяния. Ничего лучшего не было. Никогда не плыви по течению, Шарлотта…

— Ни за что, мама.

Этого она могла мне и не говорить…

— Он с самого начала что-то затаил против меня. До сих пор не знаю, что именно. Ему нравились полные женщины, говорил он. Но вскоре он начал пилить меня, требовать, чтобы я меньше ела. «Это почему же?» — спрашивала я. Очень я удивлялась, что он так себя ведет… Но я старалась, да ради него я… Сколько раз отказывалась от еды — такой слабой делалась, голова кружилась — и все, чтоб хоть немного похудеть. А потом — сама не знаю, как это получалось, — опять начинала есть. Так уж я устроена, просто мне нужно больше еды, чем другим людям. Впрочем, какая разница, это ничего бы не изменило. Он вечно был чем-то не удовлетворен, такой уж это человек, Шарлотта, что же я могла поделать?

— Не знаю, мама…

— Думаешь, он тоже считал, что пришлось плыть по течению?..

— Ну что ты, мама.

Он без конца повторял: «Боже, ну почему мне суждена такая жизнь?» И тогда я говорила: «Уходи, уходи, кто тебя держит? Иди на все четыре стороны, если тебе здесь не нравится. Женись на какой-нибудь шлюхе». Но он только смотрел на меня исподлобья и не отвечал ни слова. «Я сама найду тебе невесту», — говорила я. Но меня бы это убило, Шарлотта. Смешно, правда? Смейся. У него было такое кроткое, такое грустное лицо. И он всегда склонял голову набок, когда слушал кого-нибудь. О Шарлотта, был ли он хоть немного счастлив со мной, как ты думаешь?

— Конечно, был, мама.

А после этого мне необходимо было уйти, просто необходимо. Я шла в студию, где отцовские фотографии по-прежнему отводили глаза, а за окном по-прежнему качалась изогнутая металлическая вывеска: ФОТОСТУДИЯ ЭЙМС. ХУДОЖЕСТВЕННЫЕ ПОРТРЕТЫ. Иногда кто-нибудь звонил у входной двери, и я открывала. Я делала любые фотографии, какие ни попросят, ведь более интересных занятий у меня не было.

— Можно снять моего пуделя? Он старый. Хотим иметь о нем память на случай, если он скончается.

Отец бы, наверное, содрогнулся. Но не могу сказать, чтобы меня это беспокоило. К тому же мы нуждались в деньгах.

В эту зиму мы едва сводили концы с концами. Дядя Джерард время от времени подбрасывал нам по десять долларов, но их хватало только на лекарства от давления для мамы. Отчаявшись, я вывесила объявление: СДАЮТСЯ КОМНАТЫ, и фабричный сторож мистер Робб снял у нас спальню с окном на восток. Но она не очень-то его устраивала. Он жаловался, что мы плохо топим. И три недели спустя съехал. Объявление покрывалось пылью. Я пыталась, получить побольше работы, и просила всех клиентов рекомендовать нас своим друзьям, но безуспешно. Думаю, их отпугивал вид моей матери. У нее была привычка неожиданно заходить в студию во время съемки; с трудом передвигая свое грузное тело, хватаясь за мебель, она появлялась на пороге. Я догадывалась об этом по ошарашенному выражению на лице клиента.

— Поразительно, — говорила она, останавливаясь в дверях, — как быстро распространяется весть о том, что человек умер. Не так ли? Я хочу сказать, если человек умирает в одной комнате, то в другой его еда остается нетронутой; он не приходит вовремя на прием к врачу; фотографии, которые он разбирал, так и остаются в беспорядке. Исключений не бывает — так уж устроен мир…

— Это моя мать, — объясняла я клиенту, — Повернитесь, пожалуйста, к свету.

— …Впрочем, я всегда не очень-то доверяла материальному миру, — продолжала мать. — Вот, например, поставишь куда-нибудь чашку, а через две недели, глядишь, как ни странно, она стоит все там же. Хоть бы раз было исключение, хоть бы раз она вернулась на свою полку… Или возьмем земное притяжение: почему это никогда не удается застигнуть его врасплох, хоть бы раз удалось поставить неожиданно поднос в воздухе, правда?

Клиент смущенно кашлял.

— Теперь я понимаю, что никогда не доверяла миру до конца, — говорила она и удалялась.

Бывали особенно невыносимые дни, когда хотеть бежать куда глаза глядят, но я, конечно, так и не сбежала.

Однажды днем в конце марта у входной двери раздался звонок, я открыла: передо мной стоял высоченный солдат с пилоткой в руке. У него были прямые черные волосы и непроницаемое, замкнутое лицо. Лицо одного из Эмори. Я только не была уверена, которого именно.

— Эймос? — спросила я.

— Нет, Сол.

— Сол!

— Здравствуй, Шарлотта. — Он не улыбнулся (Эмори редко улыбаются, просто глядят этак спокойно). — Я прочел твое объявление. Приехал в город, чтобы продать дом и мастерскую, и подумал, нельзя ли снять у вас комнату с пансионом, пока не улажу свои дела.

— Конечно, — сказала я. — Будем тебе рады.

— Я слышал, этой зимой вам туго пришлось.

— Да, нелегко.

Сол только кивнул. Эмори привыкли к бедам, они не поднимали из-за этого лишнего шума.

Откуда мы знали семейство Эмори? Очень просто: у их матери, Альберты, душа была нараспашку. Она рассказывала о своих делах всем и каждому, даже нам. Принесет, бывало, пирог или миску свежих ягод и полдня простоит на пороге нашей кухни — и все говорит, говорит мягким звучным голосом. Про своего мужа, Эдвина Эмори, радиотехника, который больше пил, чем работал. И про четырех здоровенных сыновей: Эймоса, Сола, Лайнуса и Джулиана. Джулиан был моим ровесником, остальные — старше. Все мужчины в этой семье — люди странные, непутевые, но благодаря Альберте мы всегда знали, чего от них ждать. Эймос беспрестанно бегал из дому, у Сола вечно были осложнения с девушками, Лайнус был подвержен необъяснимым приступам ярости, а Джулиан любил азартные игры. Не было дня, чтобы с ним не происходили какие-нибудь неприятности.

Альберта была женщина цыганского типа, по-своему красивая, всегда небрежно одетая, неподтянутая, но выглядела поразительно молодо. Летом она часто ходила босиком. Конечно, я любила ее. Ловила каждое ее слово: «А дальше что? А что потом?…» Мечтала, чтобы она удочерила меня. Завидовала ее людному дому и удивительным бедам. Потому что несчастья для Альберты были как сокровища. Видишь, словно говорила она, какая яркая у меня жизнь. Сколько событии бог мне посылает. И поднимала теплые смуглые руки, щедро расплескивая свои богатства… «Эта женщина не способна мыслить здраво», — говорила моя мать. Думаю, речь шла о неспособности Альберты уразуметь, что ей приходится плохо. Может, она нравилась бы, маме гораздо больше, приди, она хоть раз в слезах. Но Альберта никогда не плакала. Она сообщала о своих новостях между взрывами хохота: скандалы, несчастья, чудеса, таинственные истории. Кто-то влез в радиомастерскую, разорил ее и оставил записку: «Простите за беспокойство». Почерк Джулиана. Ее свекор заявился, к ним в дом со всем своим скарбом, накопленным за шестьдесят лет: вырезками из газет, старыми театральными костюмами. Свободной спальни не нашлось, и он ночевал, у них в столовой, среди бутафорских-горностаевых мантий, военных мундиров, мечей, корон и картонок со шляпами. В любое время дня и ночи он требовал от нее вегетарианских блюд для поддержания сил. «Этот дом надо заколотить и объявить непригодным для жилья», — говорила мама.

Когда я училась в предпоследнем классе, Альберта сбежала со своим свекром.

Да, такое случалось не каждый день. Эдвин Эмори ходил сам не свой, но потрясен он был не больше, чем я. Я не могла понять, почему она бросила их на произвол судьбы (бросила меня). Она всегда казалась мне очень счастливой. Но я также думала, что мужские вокальные квартеты в радиопрограммах — это один человек с хриплым голосом. Короче говоря, одурачить меня было проще простого. Может, все семьи, даже нормальные с виду, если присмотреться, такие же странные, как наша. Может, Альберта в глубине души была такой же удрученной, как и моя мать. Или, может, как говорила мать, «эта женщина просто хочет, чтобы ей во всем завидовали, даже ее амурам с тронутым молыо свекром». Раньше мне это не приходило в голову.

Поначалу я еще носила в дом Эмори печенье и пирожки, но они принимали это равнодушно. Они замкнулись в себе, и дом их затих. Эдвин сидел в своем теплом белье и пил вино, а Лайнус тем временем пытался вести дела в мастерской (Сол и Эймос давно уехали из дому). Но Лайнус был не в ладах с техникой, у него началось нервное расстройство, и его отправили жить к тетке. Потом Джулиан перестал появляться в школе. Он подрался из-за карточного долга, и больше о нем не было ни слуху ни духу. Последним, ушел Эдвин. Когда и куда, мы точно не знали. Просто исчез, и все.

Однажды я выглянула в окно и вижу: какой-то незнакомый человек заколачивает дом Эмори — мамино предсказание сбылось. На этом все кончилось.

По крайней мере так казалось до возвращения Сола. Форма на нем выглядела плотной и чистой, будто ее сделали из металла. Он стоял в комнате так, словно врос в землю. Было ясно, я потеряла Эмори из виду, но от этого они никуда не исчезли. Хотя Сол и не знал, где сейчас его братья, ему было известно, что все они живы, даже Джулиан. Альберта со свекром жили где-то в: Калифорнии, по крайней мере до последнего рождества. Его это не очень интересовало. Навсегда исчез только Эдвин. Он умер от болезни печени, когда гостил у своей сестры в Нью-Джерси.

— И вот теперь фирма «Амоко» намеревалась купить их дом, чтобы снести его и на этом месте построить свою заправочную станцию в пику компании «Тексако». И Сол приехал продать дом, а вырученными деньгами покрыть долги, заплатить налоги. Он хотел продать и мастерскую, говорил, что уступит ее за любую цену, подпишет бумаги и уедет. Он только что демобилизовался, надо было устраивать жизнь. Не мог он себе позволить тратить на все эти дела много времени. И все-таки был вынужден. Формальности, связанные с продажей дома, заняли гораздо больше времени, чем он предполагал; известно, как сложно получить документы на владение домом, особенно когда имеешь дело с Эмори, кроме того, кто польстится на эту убогую радиомастерскую? Он прожил у нас весь март, и апрель. Я была рада… Присутствие Сола вносило в нашу жизнь некоторый порядок. Волей-неволей мы должны были жить более организованно, вовремя кормить его. К тому же у него были умелые руки, и он починил массу вещей, которые годами ждали ремонта. По вечерам он смотрел телевизор вместе со мной и мамой, (несмотря на его учтивые манеры, она не говорила ему ни слова) или приглашал меня куда-нибудь. Мы ходили в кино, в ресторанчики, в кафе-мороженое. Он держал себя как брат, не пытался даже взять меня за руку, но все время мерил меня оценивающим взглядом. Я не знала, чего он ждет. Когда вечерами я поднималась к себе в спальню, там из зеркала на меня смотрела молодая девушка в свитере и юбке, отнюдь не мрачная старая дева.

Конечно же, я влюбилась в него. Разве могло быть иначе? В его безмятежное, чистое лицо, в эти глаза с тяжелыми веками. Кажется, впервые в жизни я вдруг поняла, что в голове другого человека может скрываться целый мир, о котором я не имею ни малейшего представления. Мне очень хотелось знать, что он думает про все на свете. Как он жил в своей семье, с такой матерью как Альберта? Что чувствует теперь, проходя мимо своего дома с перекошенными ставнями? Он молчал. Я не решалась спрашивать. Всякий раз, когда я видела его, у меня чесался язык, но Сол был до того замкнутый, что открыть рот было выше моих сил. Мы прятались за дружеские пустяковые разговоры о продаже недвижимости, о подтекающих кранах. Настоящий разговор шел без слов: он застегивал на мне жакет так, словно заворачивал хрупкий подарок. Знал, как поднять сзади волосы и как уложить их на воротник. А я извела целых три миски теста, пытаясь по Альбертиному рецепту приготовить из гречневой муки блины. Даже моя мать принимала участие в этом безмолвном разговоре. Когда мы оставались втроем, она застывала в неподвижности и молчании. С испугом, как загнанный зверек, смотрела на нас. Все мы были связаны одной ниткой — стоило пошевелиться одному, чтобы другие тотчас пришли в движение.

И вот однажды апрельским вечером, возвращаясь домой из кино с какого-то фильма с Ланой Тернер, мы, шли мимо мастерской его отца. Узкая, угрюмая деревянная постройка, втиснутая между закусочной и сапожной мастерской, все это время пустовала и была точно черный провал беззубого рта. От одного ее вида я готова была заплакать. Что же испытывал Сол? Я дотронулась до его плеча, — он остановился, взял мою руку в свою, посмотрел на меня.

— Послушай.

Я испугалась… Подумала, он сердится, что я дотронулась до него; нарушила установившееся равновесие. А он вот что сказал:

— Я ведь пока еще без работы, Шарлотта.

— Без работы? — переспросила я.

— И вроде нет у меня никаких интересов… Не знаю, что я буду делать в жизни. Просто жду, что выпадет на мою долю. Но пока мне не выпало ничего.

Я не понимала, куда он клонит, и только хмыкнула в ответ.

— Я говорю о себе и о тебе, Шарлотта.

— А!.. — сказала я.

— Прежде чем я смогу тебе что-нибудь сказать, я должен как-то обеспечить себе будущее.

Я по-прежнему ничего не понимала. Честно говоря, это было похоже на извинение. Я привыкла к школьным романам, в которых будущее не имело никакого значения.

— И это все, что тебя интересует? Но ты мне больше нравишься без будущего, — сказала я.

Он пропустил мои слова мимо ушей, лицо его оставалось озабоченным всю дорогу до дома. Но руку мою он не выпустил и на крыльце поцеловал меня — один только раз, и очень серьезно, как человек много-много старше меня. Собственно, так оно и было. Я была совсем еще девчонка! И о будущем думать не думала. Ужасно странно: вот так коснуться друг друга, скользнуть по поверхности, не затрагивая таинственной внутренней сущности. Я могла бы простоять всю ночь, уткнувшись головой в его шерстяное плечо. Это Сол сказал наконец, что надо войти в дом.

Мать начала как-то уменьшаться, съеживаться, усыхать. Ей было страшно. Я видела, как она смотрела на Сола своими блестящими глазами в красных прожилках. Чем лучше он обращался с ней, тем с большим подозрением она относилась к нему. Когда он спрашивал ее о чем-нибудь, она подолгу не отвечала: ей приходилось пробиваться через множество слоев страха. Ночью, когда я помогала ей укладываться в постель, она хватала меня за руку и вглядывалась в мое лицо. Ее губы безмолвно шевелились. А потом я спускалась вниз, Сол тоже хватал меня за руку и притягивал к себе. На мгновение меня охватывали смущение и растерянность.

— Что с тобой? — спрашивал он, но я молчала.

Я все старалась понять его. Это было нелегко. Ему недоставало беспечной дерзости, которой я так ждала от него, даже надеялась в нем найти. Чего-чего, а серьезности у него хоть отбавляй. (Когда я училась в школе, нам говорили, что надо искать чувство юмора). Он держался со мной строго, без тени усмешки, и я робела. К тому же я не могла понять смысла всех этих разговоров о работе. Казалось, он ждет, чтобы призвание пришло к нему, как судьба. В самом деле, он такой был доверчивый!

— Может, тебе надо отправиться на поиски, счастья? — говорила я полушутя. — Вот я непременно отправилась бы. Ох, как же мне хочется уйти вместе с тобой. Хоть завтра, куда глаза глядят.

— Нет, ты бы не ушла, — сказал он. — Оставить мать в таком положении?

Не понимаю, как этот человек мог быть сыном Альберты.

В мае он купил мне кольцо к помолвке. Вечером, когда мы втроем сидели за ужином, он вынул его из кармана — кольцо с маленьким бриллиантом. Ничего такого я не ожидала. Он надевал кольцо мне на палец, а я смотрела на него во все глаза.

— Я решил, что уже пора, — сказал он мне. — Простите, миссис Эймс, я не могу больше ждать. Я хочу на ней жениться.

— Но я… — пробормотала мама.

— Это будет не сразу, — продолжал он. — Я пока никуда не собираюсь ее увозить. Я даже не знаю, чем буду заниматься. Мы останемся здесь до тех пор, пока будем нужны вам, поверьте. Обещаю вам…

— Но… — сказала мама.

Тем все и кончилось.

Я должна была отказать ему. В конце концов, я, не была совершенно беспомощной. Надо было сказать: «Прости. Но для тебя нет места в моей жизни. Я никого не собираюсь брать с собой в это путешествие». Но я не сказала. Он сидел рядом, и удивительный, незнакомый мужской запах его кожи вызывал во мне такую любовь, что я была прямо сама не своя. Слова его были очень отчетливые, будто говорил он со мной в трескучий мороз. Мне в голову не пришло ему отказать.